
Жизнь и история как женщина и мужчина, как Восток и Запад, как англичанин и американец.
В 19 веке европейцы презрительно называли какие-то народы неисторическими. Жить-живут, да истории не имеют. Русские западники так называли русских — не из презрения, из желания самим освободиться и другим помочь со свободой, и «запад» для них был лишь подцензурным обозначением свободы.
История начинается не там, где начинается свобода. История начинается там, где начинается защита свободы. Геродот описывал, как афиняне обороняют свою свободу от иранцев.
История не только там, где защищают свободу, жизнь не только там, где живут. Есть две истории, есть две жизни.
С двумя жизнями просто: растительная жизнь и жизнь человеческая разные жизни. Для человека жить растительной жизнью — ужас. Хуже только жить скотской жизнью — ведь это ужас для окружающих. Эгоизм опасен не для только для вашего здоровья. Для своего здоровья он может быть даже выгоден, не верьте ханжам, они тоже эгоисты. «Мертвые души», «человек в футляре» — зачем обесценивать здоровую, счастливую, богатую и жизнь? Даже Лев Толстой от нее мучался, но ушел из поместья только, когда уже совсем на ладан дышал. И Чехов на заграничном курорте умер, не под забором. Гоголь мертвые души обличал, живя в Риме, не в Урюпинске. Писал в дорогом кафе, а потом забегал к Иванову посмотреть «Явление Христа народу», которое тоже писалось не в старом Иерусалиме, даже не в Новом.
Почему Толстой и Чехов, Гоголь и Иванов не ханжи? Потому что творили. Ханжа не творит, он живет духовной, но растительной жизнью (лицемер живет жизнью скотской).
Эгоизму противостоит не альтруизм, эгоизму противостоит творчество. Противостоит, но сосуществует. Бердяев противопоставлял спасение и творчество, но сам-то, хитрец, одновременно и спасался, и творил. Творческая жизнь, конечно, не обязательно в сочинительстве, она в творчестве. Это может быть — и, к счастью, сплошь и рядом есть — творчество жизни. Была жизнь растительная или скотская — становится человеческая. Ну, не вся, конечно, а так... пятнами и олосами, но мы же не требует от ткани в горошек, чтобы горошек непременно был зеленый.
Как есть две жизни — растительная и творческая — так есть и две истории. Афиняне боролись за свободу, но они не творили историю, разве что военную — самая ненавистная для учеников и даже студентов. «Всемирная история» в целом есть история болезни, но то здоровье, которое подразумевается всемирной историей, есть здоровье скотское, растительное, мещанское. От нашествия иноплеменных освободились, а дальше — что там делали афиняне, разгромив иранцев? Правильно, стали подчинять себе других греков. И какая разница другому греку, кто его обдирает — свой, афинянин, или иранец?
Настоящая история есть история творения счастья — не поиска счастья, а сотворения счастья из ничего, а то и хуже. Счастья для всех желающих — и поразительно, как немного желающих счастья, в основном-то желают уверенности в счастье, а не самого счастья.
Жизнь — женщина, история — мужчина? Ну, если мыслить по-мужски, патриархально, считая счастьем борщ с койкой, а историей меч с медалью. На самом же деле... Вот двое великих людей недавнего времени. Осип Мандельштам был жизнью — умной, активной, доброй, гениальной жизнью. Прямой противоположностью нежити вроде Ленина и Гитлера. Но Мандельштам не был историей.
Поэзия вообще, кажется, не может быть историей, Гомер не может быть Геродотом и наоборот. Историей была Надежда Мандельштам. Ахматова хранила свои стихи, Мандельштам хранила стихи мужа — это первая фаза истории, сохранить. Когда она убедилась, что сохранила, что не пропадет, она ударилась оземь и обернулась полноценным, умным и очень творческим человеком, абсолютно не связанным с Мандельштамом.
С Мандельштамом Мандельштам составляла творческое единство, а вот с кем она единства отнюдь не составляла, к счастью, так это с той вполне мещанской интеллигентской средой. К этой среде она формально принадлежала, но тут вместо истории правил анекдот, бесконечно повторяемые бессмысленные историйки, прорывающие всё более глубокую колею под самих себя, такие отупляющие как лента рилсов.
Мещанство паразитирует на истории, превращает ее в ломбард, четки, свалку. Историк создает историю из жизни. Иногда это делает один и тот же человек. «Война и мир» — жизнь (четвертый том огромная ошибка, потому что там попытка истории). «Анна Каренина» — история. Не история любви, а просто история, всемирная история, история человечества. Как и «Вторая книга» Надежды Мандельштам — взрыв, превращающий хаос недомолвок и непонимания в ясный простор правды.
Жизнь в сложных отношениях с правдой, правда — она в истории, и путь к правде обычно вполне суицидальный, в крайнем случае, монашеский, самоумерщвления. Жизнь есть несение креста, история есть повествование о кресте, произносимое с креста. Это далеко не у каждого получается, да и не каждому обязательно быть историей — обязательно быть живым человеческой жизнью, как Мандельштам, а вырваться на исторический простор, это уже по обстоятельствам, да и архаичное «призвание» можно помянуть. Осип Мандельштам — Гомер, Надежда Мандельштам — Геродот (и Монтень, и Кант, которые тоже не про жизнь, а про историю). А мы-то в основном псевдо-гомеры и анти-геродоты, вот в чем загвоздка.
Мы считаем, что наша жизнь исторична, потому что мы столько всего пережили — но попасть в историю одно, а создать историю, преобразить болезнь и небытие в историю — совсем другое, разница как между матросом на каравелле Колумба и Колумбом. Один корабль, одна жизнь, но один попал в историю, а другой был историей. И далеко не самой лучшей, ведь Колумб так открыл Америку, что три четверти американцев вымерло. Это, пожалуй, больше история болезни. К счастью, жизнь как жизнь и жизнь как история таковы, что не требуют ни америк, ни каравелл, ни войны, ни мира, ни Рима, а только философского камня, который называется «я».
