Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Ален Безансон

ИЗВРАЩЕНИЕ ДОБРА

К оглавлению

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ОРУЭЛЛ,

или

ОПРАВДАНИЕ ЗЛА

Глава I Эрик Блэр

Оруэлл становится выдающимся английским писателем XX века. И уже стал самым любимым. В коммунистических странах люди переписывают его книги от руки. Обладание его текстами чревато самыми серьезными последствиями. Рисковать жизнью ради того, чтобы прочесть книги: что может быть почетнее для писателя? Это ль не критерий славы? Да и на Западе его посмертное признание год от года растет. А ведь было время, он слыл маргинальным автором, одержимым мрачными фантазиями, не имеющими ничего общего с реальностью. Может быть, дело в том, что сама реальность меняется? Некое внутреннее чутье снова и снова заставляет обращаться к роману «1984». Сама дата — 1984 — звучит как погребальный звон. И хотя она миновала, все равно продолжает возвещать о катастрофе космического порядка. Но кто дал право этому человеку заявить о возможном конце всемирной истории и назначить срок, за которым человечество ждут ужасы?

Эрик Блэр (настоящее имя Джорджа Оруэлла) с присущей ему скрупулезностью определил среду, выходцем из которой являлся, как lower upper middle class*. Upper — поскольку его отец был чиновником британской колониальной администрации в Индии, что предполагало уровень жизни, общественное положение и вкусы джентльмена. Lower — поскольку он не являлся землевладельцем и довольствовался весьма скромным жалованьем служащего та-

«Низшая прослойка верхнего слоя среднего класса» (англ.).

82

можни. Такова была отправная точка писателя в тонко регламентированном устройстве Англии Эдуарда VII*.

Полученное Эриком образование ничего не изменило для него в этом смысле. Он поступил в Итонский колледж со стипендией. Учился посредственно, что не так уж важно, однако не делал спортивных успехов, да и его чувство юмора диссонировало с канонами, принятыми в этом привилегированном учебном заведении, что было уже серьезнее. Верзила малопривлекательной наружности с голубыми, как у фарфоровой куклы, глазами, неловкий, склонный к мизантропии, он пришелся не ко двору. В Оксфорд он поступать не пытался. Вместо этого нанялся в королевскую полицию Бирмы. Убивал слонов-хищников, присутствовал при казни преступников, не получая от этого никакого удовлетворения, и в итоге нажил ненависть к капитализму. Вернувшись в Англию, не нашел постоянного места работы. Решив заняться сочинительством, бродяжничал по Парижу и Лондону, преподавал в частной школе, работал продавцом в книжной лавке, был построчно оплачиваемым журналистом и комментатором на Би-би-си. Его книги с трудом находили издателя, еще труднее читателя и почти никогда не удостаивались похвалы со стороны критиков. Известность пришла к нему со «Скотным двором» в 1945 году, за пять лет до смерти. Эта книга шла вразрез с основным направлением английской литературы тех лет. Стоит лишь вспомнить о писателях, принадлежащих к так называемой Блумсберской группе**, как воображение тут же рисует country houses*** в окружении великолепных садов, родственные связи самого высокого разбора, утонченную культуру, унаследованную вместе с имениями, поездки в Италию, тонкий нонконформизм нравов, гомосексуальность хорошего тона и легкий нигилизм политических взглядов, совместимый с чем угодно, даже с нацизмом и сталинизмом. Всему этому противостоял Джордж Оруэлл: без состояния, без связей, тяготеющий к одиночеству. Его манеры хоть и не отличались аристократизмом, но всегда были по-англий-

* Эдуард VII (1841—1910) — король английский (на престоле с 1901) и император Индии.

** Блумсбери — квартал Лондона (Вест-Энд), где находится большое количество издательств. С 1907 по 1930 год здесь собирались интеллектуалы (В. Вулф, О. Хаксли, Т. С. Элиот, Е. М. Форстер, Б. Рассел и др.). Они образовали кружок — так называемую Блумсберскую группу.

"'Деревенские дома {англ.).

83

ски выдержанными. Он любил животных. Придавал большое значение чистоте, не боялся холодной воды, не переносил запахов немытого тела. Был патриотом. Будучи агностиком (или, как он сам говорил, «англостиком»), завещал похоронить его по обычаю англиканства. Нравы его отличались чистотой. Захотел жениться и сделал это, а когда жена умерла, — жениться вновь и иметь детей. Держался он просто, скромно и добродушно, по отзывам знавших его людей. В политике придерживался левых взглядов, даже крайне левых, левацких, почти до смерти, и без дилетантства. Этого требовали его нравственные убеждения, он весь был обращен к простым людям, к тем, кого эксплуатировали, кого обижали. И поскольку был верен им и относился к этому серьезно, то попал в немилость к официальным левым кругам. Его обвинили в «предательстве левого движения». Как писателя английская критика окрестила его low brow*, называла тяжелым, дидактичным, как порой случается с самоучками. Романы его были зачислены в lover-middle-class novel**, что очень огорчило Вирджинию Вулф, Виту Сек-вил-Веста и Джойса'. Это, впрочем, не так уж неверно, туда же попал и Солженицын.

У сегодняшней славы Оруэлла, на мой взгляд, двойное подспорье. Первое — это симпатия, которую внушают он сам и вся его жизнь. Второе — сделанное им открытие, значение которого становится все более ясным и которое, возможно, ускорило его кончину: открытие зла, грозящего человечеству.

Клодель как-то заметил, что среди ученых и музыкантов немало людей с чистой душой, благородных, бескорыстных, тогда как среди писателей таких не сыщешь вовсе. И литераторы прошлого, и его собратья по перу, да и он сам представлялись Клоделю кичливыми хвастунами, подозрительными скупердяями, завистливыми злопамятниками. Оруэлл представляет собой исключение. Его жизнь и творения дышат порядочностью, простотой, правдой и вкупе с отсутствием претенциозности отвечают его главному жизненному принципу: decency***. Отличаясь благопристойностью

1 Т. Eagleton. Orwell and the Lower-Middle-Class Novel // George Orwell, a Collection of Critical Essays. / R. Williams ed. New York, 1974. Низкий лоб (ангч.).

'^Романы для низшей прослойки среднего класса (англ.).

*** Благопристойность {англ.).

84

сам, он и от других требовал благопристойного отношения к себе подобным. Не исключительной преданности, не филантропии, не милосердия, а именно конкретных прав конкретным людям: чтобы они могли наслаждаться комфортом, получать образование, иметь возможность блюсти себя в чистоте и обладать достоинством, приличествующим человеку.

Идея благопристойности не революционна, в ней нет ни эсхато-логичности, ни баснословности. Куда ей до прометеевых грез Маркса и грандиозных проектов «изменить человека». По мысли Оруэлла, нужна всего лишь справедливость в обществе, и не какая-то особенная, а, так сказать, исконная, состоящая в том, чтобы каждому воздавать по заслугам, никого не обижать и жить по совести. Эта идея не несет в себе ничего авторитарного, никаких претензий на то, чтобы контролировать жизнь людей или вмешиваться в нее. Англичанин до мозга костей Оруэлл отстаивает понятие личного пространства, которым должен распоряжаться сам индивид, в которое входят изгороди вокруг его дома, привычки, досуг. Первейшей задачей социализма, с его точки зрения, было оставить людей в покое, не навязывать им своего понимания, как жить, и освободить от тяжелого рабского труда. Понятие decency, таким образом, находится в тесных отношениях с понятием privacy*. Это и есть суть либеральной и демократической идеи, которая не терпит снобизма, презрения к иным слоям общества, разницы в социальном положении людей и мелких труднопреодолимых барьеров, которыми изобиловало общественное устройство того времени. Англия была безусловно более свободной и менее демократической (в токвилевском** понимании) страной, чем Франция. Оруэлл дорожил свободой и, возможно, неумеренно любил демократию.

Витторио Матьё довольно дельно разграничил два понятия — бунтарь и революционер1. Бунтарь возмущается несправедливостью и силовыми методами пытается восстановить справедливость. У него существует некое расхожее понимание справедливости, и достигнув ее, он прекращает свои действия. Для революционера

1 Vutorio Mathieu. La Speranza nella revoluzione. Milan, 1972. Ch. V.

Приватное, частное (англ.). ** Токвиль, Алексис (1805—1859) — французский социолог, историк и

политический деятель.

85

несправедливость не является чем-то свершающимся между свободными, ответственными за свои поступки людьми, а неким недостатком мирового устройства, порочной наклонностью общества. Изменив общество, можно покончить с несправедливостью и сделать ненужной справедливость, которая обеспечена в отлаженном совершенном обществе и не зависит от людей. Так вот Оруэлл не революционер. В его лице мы имеем дело с чистым типом бунтаря, неспособного смириться с несправедливыми деяниями, которые он видит вокруг, задыхающегося от них и восстающего против абсолютной несправедливости современного революционера, отрицающего или желающего уничтожить разницу между справедливым и несправедливым.

Благовоспитанный бунтарь не сидит сложа руки. Он не кривит душой и включается в борьбу. Осуждая порабощение одних стран другими, то есть колониальную политику, Оруэлл подал в отставку и покинул ряды британской полиции в Бирме. Не вынося нищеты, отправился на самое дно Парижа и Лондона, чтобы разделить жизнь отверженных. Во время великой депрессии он обходил дома рабочих, расспрашивая их об условиях жизни, снимал комнаты в рабочих кварталах, работал в шахте, частично потеряв там здоровье. Когда разразилась война в Испании, он записался в Объединенную Рабочую Марксистскую Партию, сражался в составе 29 дивизиона, зиму провел в траншеях и был ранен в шею, что, как правило, ведет к летальному исходу.

Пережил он и иллюзии, и политический романтизм. В конце концов, он не единственный представитель своего поколения, отдавший дань идеологии и чуть было не простившийся из-за нее с жизнью. В его лондонских и парижских скитаниях можно прозреть смутную тягу к бедности как таковой, поиски святости в порочном обличье, своего рода францисканство в первородном его смысле*. В основе рассказа об этом периоде его жизни (Down and out in Paris and London; по-французски это вышло под названием «Бешеная корова») есть что-то ложное и слегка смущающее, поскольку остается непонятным: вынужден он был вести этот образ жизни или же сознательно избрал его. А вот чтобы написать «На-

* Францисканцы — католический нищенствующий монашеский орден, основанный в XIII веке Франциском Ассизским.

86

бережную Виган» (То the Wigan Pier), Оруэллу не было нужды становиться «социалистом» весьма строгого толка и бороться в рядах Независимой Партии Труда, левацкой фракции лейбористского движения. И, наконец, чтобы иметь четкое представление о том, что происходит в Испании, не было необходимости доверяться анархо-троцкистским идеям Объединенной Рабочей Марксистской Партии. До самой войны Оруэлл был заражен революционной бациллой и оттого отклонился от своего внутреннего чутья.

И все же это чутье присутствует уже в первых его книгах. Чтобы как-то втиснуть его в английские мерки, назовем его позицию номиналистской. Оруэлл сторонится универсалий*. Он инстинктивно стремится быть с индивидами. У него дар избегать употребления абстрактных категорий типа «рабочий класс», «народ», «антифашистские массы», он предпочитает концентрировать свое внимание непосредственно на ближнем: этом шахтере, том безработном или ополченце, чью жизнь смиренно постигает. Если в «Бешеной корове» и есть сентиментальная струнка, она приглушена точными описаниями, живописными персонажами и общим тоном повествования — плутовским и странным. В «Набережной Виган» вместо того чтобы возмущаться лачугами, он точно выверяет количество квадратных метров жилья, перечисляет имеющиеся предметы обстановки, определяет, каковы средства обогревания, исследует толщину стен и влажность помещения.

В книге «Во славу Каталонии» (по-французски: «Свободная Каталония») есть поразительный пассаж. Он находится в VI главе и следует после долгого правдивого описания войны, такой, какой она была со стороны республиканцев: ржавые ружья, необстрелянные бойцы, невзрывающиеся снаряды, беспорядок, неразбериха, поразительная небоеспособность и сверх всего — ужасающая бедность. Его полк атакует на сей раз успешно, и Оруэлл отправляется взглянуть на вражеские траншеи. Что же он видит? Неприятель точно в таком же положении: нехватка снаряжения, скверное командование, необученные юнцы и все та же бедность, переносимая все с той же

Универсалии — в средневековой философии общие понятия; в зависимости от того, признавали ли философы их первичными или производными по отношению к единичным вещам, они принадлежали к одному из двух основных направлений схоластической философии — номинализму или реализму.

87

стойкостью. То, как Оруэлл участвует в этой войне, его чувства к испанскому народу — пример подлинного благородства. Вспоминается полотно Веласкеса, на котором изображены копьеносцы: такое же отсутствие ненависти, уважение к противнику, понимание того, что история одинаково жестока ко всем, та же предупредительность по отношению к побежденным. И все же этот человечный и благородный воин участвовал в страшном конфликте, по идеологическим причинам принявшем еще более ужасные формы, исключавшие милосердие. «Во славу Каталонии» — самая правдивая книга о гражданской войне. Она одна заменяет груду других на разных языках, принадлежащих невежественным и фанатичным авторам, заставляет забыть об «испанских мотивах» Хемингуэя и Мальро.

Но одного нравственного величия было бы недостаточно, чтобы обеспечить ему то место, которое он занимает сегодня в литературе, если бы он не был способен на интеллектуальное прозрение, которое до него никому в мире не далось и которое служит нам по сию пору.

В Испании-то и разгорелась искорка. Несколько недель весны 1937 года после ранения он провел в Барселоне. Дело шло на поправку. Коминтерн предлагал превратить Испанию в страну народной демократии и чекисты готовили почву. За спущенными жалю-зями барселонских лавок были устроены пыточные. Один за другим исчезали друзья Оруэлла. Бойцов из Объединенной Рабочей Марксистской Партии стали преследовать и уничтожать. Тогда-то его и осенило.

Ретроспективный взгляд позволяет выдвинуть две идеи по поводу понимания коммунизма. Понимание это всеобъемлющее или же, наоборот, узкое. Не то, чтобы коммунистическая теория была сложна, просто она чужда опыту, накопленному человечеством. К тому же, если она не является плодом коллективной интуиции, то не поддается осмысливанию, и «эксперты», какими бы умнейшими и педантичными они ни были, непременно ошибутся. Когда же она «распознана», что вовсе нетрудно дается, ее легко предугадать. Дальнейшее распознавание оказывается уделом немногих. Ни в одной стране не собралось в определенный временной отрезок более нескольких десятков человек, способных на квалифицированное суждение и связный анализ в этой области.

В довоенное время коммунизм представлял такую же проблему, как и нацизм, противостоящий ему, действующий с открытым

88

забралом и не представлявший никаких загадок. Антинацисты, или антифашисты (тогда Гитлера и Муссолини почти не различали), были увлечены коммунистической идеей, или, по крайней мере, не сопротивлялись ей. Люди, близко соприкасавшиеся с коммунизмом и борющиеся с фашизмом, интуитивно прозрели аналогию между этими двумя режимами. И мало-помалу поняли один через сравнение с другим; они-то и были теми, кто сориентировался правильно. Единственные, кто в эти годы составил четкое представление о коммунизме, были: Борис Суварин, Бертрам Вольф, Артур Кёстлер* — все бывшие коминтерновцы — и некоторые профсоюзные деятели анархистского толка, а также Джордж Оруэлл. Консерваторы и либералы до их понимания не поднялись. Но дальше всех пошел Оруэлл, он добрался до философских корней.

Прозрение было внезапным и носило всеобъемлющий характер. Это не означает, что он тут же был в состоянии сформулировать и четко выразить открывшееся ему. Однажды запущенный, его ум заработал и не остановился, пока не высветил все до конца. Этапы этого пути прослеживаются по его статьям, выступлениям по радио, письмам, собранным в знаменитом четырехтомнике, выпущенном его женой (The Collected Essays. Journalism and letters. Penguin books**). Долгое время нацеливался он на равенство фашизм = коммунизм. Аналогия эта манит, слепит, но до определенного момента, поскольку равенство нестрогое, и все же это два различных явления. Кроме того, он подвергался всеобщему осуждению, поскольку с момента вступления СССР в войну подобные аналогии казались неуместными. Чтобы измерить пройденный им путь, достаточно сопоставить два его произведения: «Скотный двор» (1945) и «1984» (1949).

В этих своих последних произведениях Оруэлл нашел литературную форму, которая прославила его. Жанр этот между тем не нов и особенно характерен для английской литературы. В нем соединились воедино фантастическое путешествие и пессимистиче-

Кёстлер, Артур (1905—1983) — английский писатель венгерского происхождения. Бывший коммунист, участник испанской войны (был приговорен к смертной казни). Романы: «Испанское завещание» (1938), «Ноль и бесконечность» (1941), «Приезд и отъезд» (1943), «Возраст недовольства» (1951), «Стрела в лазури» (1951). ** Собрание эссе, статей и писем. Пинжинбук (англ.).

89

екая утопия, так на свет появились «Гулливер», «Робинзон Крузо», «Остров доктора Моро», «Лучший из миров».

«Скотный двор» — шедевр, исполненный в лучших традициях классической литературы. Фабула разворачивается с неотразимой логикой и непринужденностью, сатира попадает точно в цель. А цель — история СССР.

На обычной ферме с традиционным укладом хряк придумывает спасительную теорию под названием «скотизм»*. Все беды исходят от человека. Изгнать человека будет простым и универсальным решением проблем обитателей скотного двора. Тем предложение хряка понравилось. Перед ними озарился разом горизонт истории. Под руководством партии свиней животные делают революцию и изгоняют хозяев. Сперва все довольны. Согласно конституции ни одно животное не может убить другое, и все животные равны. Все сообща принимаются за работу. Ассоциация по перевоспитанию обучает всех чтению и скотизму, который сводится к заповеди: «Четыре ноги хорошо, две — плохо». Фермеры пытаются вернуть старое положение дел, но их атака отбита.

Сами свиньи, однако, не трудятся: они руководят и контролируют. Вскоре они впрягаются в построение скотизма, модернизируют, раздумывают, как наладить сложное с технической точки зрения производство, планируют возвести ветряную мельницу. Один из вождей революции — свинья Обвал — казнен. Появляется полиция, воздвигается мавзолей памяти основателя. Труд становится принудительным. Когда бурей сносит мельницу, отыскивают виновных и проводят над ними процессы. История революции переписывается, насаждается культ Отца Животных, и одним прекрасным утром старый коняга — всеобщий любимец, безотказный и ни во что не вмешивающийся, тайно отправлен на живодерню. Конституция «принята», вышеупомянутые статьи обрели в ней следующую форму: «Животное да не убьет другое животное без причины. Все животные равны, но некоторые животные более равны, чем другие». В последней главе свиньи (которые теперь живут по-людски, ходят на двух ногах, спят на кроватях, пьют виски) пи-

Все цитаты из «Скотного двора» даются по изданию: Джордж Оруэля. Скотный двор / Перевод Л. Беспаловой. М., «Известия», 1989.

90

руют с соседями-фермерами, играют с бывшими хозяевами в карты, тогда как прочие животные озадаченно поглядывают на них издалека, не в силах различить, где люди, а где свиньи.

Ирония сказки оказалась очень действенной, поскольку в ней детально воспроизведена история СССР, а также всех стран, вставших на путь построения социализма. Habeas corpus* таково, как записано в китайской конституции: никто не может быть задержан «без ордера на арест». Это ли не Оруэлл?

И все же порочная схема мешает полному развенчанию обмана. Оруэлл рассматривает советскую историю как революцию астрономического порядка, как возврат к отправной точке. Свиньи разделались с привилегированным классом и заняли его место. Критика в «Скотном дворе» носит левацкий характер, уже намеченный троцкизмом и продолжаемый многочисленными теоретиками, которые уподобляют советский строй «бюрократии», власти «нового класса», «стратократии», то есть обществу той же модели, что и наше, если не принимать во внимание особенности правящей верхушки. Оруэлл остается пленником аналогичного подхода к коммунизму, другой конец этой аналогии — «фашизм» или «капитализм», как их понимали в 40-е годы. От этого он избавляется в романе «1984».

Глава II

Литературный жанр

«1984» — произведение знаменитое1. Напомним его содержание. 4 апреля 1984 года Уинстон Смит, чиновник отдела документации, принимает опасное решение: вести дневник. Участвует в «двухминутке ненависти». Затем непонятно откуда в его дневнике появляется фраза: «Долой Старшего Брата». Утром этого дня он

1 Существует два удобных издания: Nineteen Eighty-Four / Penguin books; 1984 / Folio, Gallimard, № 828. Перевод Амели Одиберти. Ссылок на цитаты из романа я не даю. Как и цитаты из «Трех разговоров», их легко отыскать. Право неприкосновенности {лат).

91

встречает в коридоре молодую женщину, члена молодежного антиполового союза, которая внушает ему антипатию, и О'Брайена, члена внутренней партии, в котором он прозревает возможного единомышленника. Он также наведывается к Парсонсам, соседям по лестничной клетке. Семья состоит из Парсонса, тупого и малопривлекательного человека, его забитой жены и злых детей.

Засыпая, он видит во сне свою мать и картины из детства. Разбуженный телекраном, делает гимнастику и смотрит в окно на Лондон, над которым возвышаются здания министерств: Правды, Мира, Изобилия и Любви. Затем отправляется на работу, которая заключается в том, чтобы подправлять сохраненные в архивах документы, дабы они не противоречили директивам партии и показателям сегодняшнего дня. В столовой встречает коллегу Сайма, который трудится над словарем новояза. Сайм представляется Уинстону слишком умным, чтоб уцелеть. Делая заметки в дневнике, Уинстон размышляет о своей личной жизни, политическом развитии страны, его фальсификации. Затем совершает долгую прогулку по пролетарским кварталам Лондона и пытается, правда без особого успеха, понять, какой была жизнь прежде.

За первой частью, в которой описывается будничная жизнь Уинстона в 1984 году, следует вторая, описывающая историю его любви. Девица в «антиполовой» униформе признается ему в любви. Они уславливаются о встрече за городом и проводят там счастливый день. Уинстон снимает для будущих свиданий комнату в лавке старьевщика в одном из рабочих кварталов. Освобождение чувств сопровождается интеллектуальным очищением. Вместе с Джулией они приходят к О'Брайену и получают запрещенную книгу Голдстейна. В этом труде объяснены суть и действие ангсо-ца — строя, установившегося как в Англии, так и во всем мире. Дочитать книгу до конца не удается, их с Джулией арестовывают. В третьей части, охватывающей несколько лет, описывается «переделка» Уинстона. В тюрьме он, к своему удивлению, встречает Парсонса, также арестованного. Уинстона подвергают бесконечным пыткам, и под руководством О'Брайена он сознается во всем, о чем его просят, и даже сверх того. О'Брайен объясняет ему, что представляет собой партия и каковы ее цели. Уинстон находится в подземелье министерства Любви, чтобы вылечиться, то есть стать таким, каким его хочет видеть партия. Доведенный до преде-92

ла, он находит утешение в том, что, если и уступил во всем, то все же не предал Джулию и по-прежнему любит ее.

Он продолжает ненавидеть «их». Это единственное, что остается у него от свободы. Но под угрозой самой страшной пытки он предает Джулию: «Отдайте им Джулию! Не меня!»*

В последней части мы видим Уинстона, потягивающего мерзкий джин на террасе кафе. Он погрузнел и подурнел. Как и Джулия, к которой у него не сохранилось никакого чувства. Громкоговоритель вещает о победе в никогда не прекращающейся призрачной войне, ведущейся тремя сверхдержавами, делящими на планете власть. Уинстон радуется. Он любит Старшего Брата.

Роман сам по себе свидетельствует, каких трудов стоило автору написать его. В нем и в помине нет целостности стиля и веселого изящества, которым наполнен «Скотный двор». «1984» — это не сказка с моралью в конце. Не может Оруэлл прибегнуть к сухому ироничному стилю, придающему столько силы его репортажам. В «Набережной Вигам» и «Свободной Каталонии» он, то есть рассказчик, занимает по отношению к описываемым событиям беспристрастную позицию. Тон этот мог бы еще появиться в «Скотном дворе», поскольку речь там шла о разоблачении исторического обмана. Обман же этот основывался на такой грубой лжи, что достаточно было простого возврата к реальности, чтобы разоблачить его.

«Скотный двор» — сатира, разрушающая некую видимость и представляющая ее в комическом свете. Прибегнув к форме сказки и древнему приему представлять людей в виде животных, можно было описать историю СССР согласно тем разоблачениям, которые были представлены западной публике левацкими и троцкистскими приверженцами. Успех был обеспечен, а талант Оруэл-ла сделал его безусловным.

В «1984» Оруэлл исследует неизведанное, тайну, противостоящую интеллектуальному знанию и исполненную ужасов, преграждающих путь воображению. Цель его — как можно дальше проникнуть в тайну и сделать ощутимым идущий от нее ужас. Два эти действия раздельны и потому оправдывают попеременное использование двух литературных жанров — романа и эссе.

Цитаты даются по: Новый мир. 1989. № 2, 3, 4 / Перевод В.Голышева.

93

Романную форму Оруэлл использовал уже не раз и как раз для того, чтобы описать нищету и отчаяние. Незадолго до «1984» вышел его роман «Останови полет Аспидистры». Использованные в нем приемы описания пейзажа, человеческой жизни, скрупулезная правдивость, чередующаяся с сентиментальными нотками — все это теперь вновь идет в дело. Любовная история Гордона Комсто-ка и Розмари служит ему моделью для любовной истории Уинсто-на и Джулии.

К эссеистике можно отнести разговор с О'Брайеном, страницы из «книги», приписываемой Голдстейну. Одновременно это и эскиз трактата по политической философии, основывающегося на метафизических постулатах. Этому предшествовали эссе поп fiction, которые Оруэлл писал с конца 30-х годов или произносил перед микрофоном Би-би-си в годы войны.

Эти два литературные жанра и приспособлены и не приспособлены для целей Оруэлла. Удачна или нет выбранная им форма, решает в конечном счете истолкование авторского замысла. Предыдущий роман Оруэлла хоть и читается легко, не может считаться удачным. Романные части «1984», если их мерить тем же аршином, еще хуже. И критика не оставила это незамеченным: характеры не прописаны, в них не чувствуется биение жизни и т.д. Те же недостатки были присущи и предыдущему роману, действие которого происходит в обычной современной Англии. Жалкая книжная лавчонка Гордона, удушающая бедность, задымленный невзрачный пейзаж, невкусная еда — все это вспоминается, а вот сам Гордон Комсток как-то быстро улетучивается из памяти. В сравнении с ним Уинстон представляется еще более упрощенным, схематичным, призрачным. Но на сей раз это сделано намеренно, и Уинстон не забывается. В мироздании 1984 года запрограммировано разрушение личности. Образ Джулии вообще только намечен. Комсток должен бы обладать личными качествами, но не обладает ими и потому забывается. Уинстон — это описание не личности, через которую читателю открывается мир, создаваемый автором, и поэтому Уинстон не забывается. То же самое можно сказать и об идиллии на лоне природы, которая присутствует в обоих романах, но во втором именно в силу своей неестественности берет за живое, чего и добивался Оруэлл. Философия наполняет всю книгу, и при этом ей отведено еще и специальное место: это отрывки из

94

«книги» Голдстейна и беседы Уинстона и О'Брайена в подвалах Министерства Любви. Но об этом позже. Оруэлл позаимствовал материал для своей теории в тех идеях, что бродили в троцкистских и левацких кругах того времени. Серж, Кёстлер, Суварин, Бёрнхем для объяснения сталинского строя пользовались теми же понятиями. Но разница между взглядами Оруэлла и воззрениями его современников все же есть: она в осознании того, что всех этих теорий, и даже его собственной, — мало. Аткинс1 пишет, что лучший анализ мира в 1984 году содержится в «книге» Голдстейна. Это так, однако Уинстон замечает, что эта «книга» лишь систематизирует те знания, которыми он уже обладал. Мысли Голдстейна не совпадают с мыслями Оруэлла, как и речи О'Брайена, представляющие собой более высокий уровень знания. Оруэлл дает понять, что есть нечто за пределами предложенных теорий и идей, и это нечто предстоит осознать.

Потому-то «рукопись» Голдстейна обрывается как раз на том месте, где, казалось бы, должен находиться ключ к разгадке тайны. Оруэлл стремится создать впечатление, что, если бы он захотел, то смог бы довести до конца свой анализ и полностью осмыслить происходящее в романе, однако он знает, что это невозможно. Сила его видения значительно превосходит силу анализа. Для того-то и потребовалось объединить под одной обложкой роман и трактат. Роман призван служить введением в некое видение мира, трактат призван служить введением в тайну. Под давлением тайны роман становится порожним, мысль застопоривается, но этот провал как раз то, что позволяет приоткрыть завесу над этой тайной и ощутить ее невыносимое присутствие. Пафос «1984» состоит в захвате читателя — и его чувств, и его ума — и перенесении туда, куда ему не хочется. Единственный в своем роде страх, исходящий от этой книги, согласно воле автора, зиждется на привлечении и немедленном разрушении жанра эссе и жанра романа, и делается это с целью выпотрошить читателя и увлечь за собой в изгнание или скорее «депортировать» его из привычного мира, без чего не ощутить своей шкурой значения произведения.

John Atkins. George Orwell. London, 1971. P. 237.

95

Глава III Коммунизм

На каком историческом опыте основывается «1984»? С какой реальностью соотносится?

Если предположить, что это тревожные размышления об Англии, Оруэлла легко опровергнуть. Лондон по-прежнему на своем месте, а лейбористы не выдвинули из своих рядов Старшего Брата1. За истекшие сорок лет жизнь трудового люда, верность которому Оруэлл сохранил до конца своих дней, улучшилась, несмотря на спады. И потому критики посчитали, что произведение Оруэлла не имеет отношения к предсказанию социального плана. Они все списали за счет предсмертных мук и навязчивых идей психически больного автора, каким считали Оруэлла. Тут следует заметить, что нет ничего необычного в том, что художник ставит внешний мир во взаимосвязь со своим внутренним миром. Он пишет тем, что имеется в его распоряжении, и о том, что он извлекает из собственных глубин. Оруэлл имел право использовать свои личные страхи (например, ужас перед крысами, отвращение к запахам человеческого тела), чтобы дать почувствовать отчаяние как на уровне мироздания, так и на уровне межличностных отношений. Отнюдь не по причине болезни дал он подняться со дна на поверхность этим темным ощущениям. Он поставил их себе на службу, придал им форму.

А вот еще одна интерпретация: Оруэлл развенчивает тоталитарную угрозу, нависшую над всем современным человечеством. Что понимать под тоталитаризмом? Оруэллу, по природе своей анархисту, тоталитаризм чудился постоянно, при любом вмешательстве в самостоятельность индивида, при малейшем попрании человеческого достоинства. Он ненавидел капитализм в том смысле, который этому явлению придавал социализм: опустошение недр, осквернение природы, нищета, непосильный труд, бюрократия и посягание на личную жизнь. Его тревожили вопросы заката морали, оскудения английского языка.

1 Cf. in R. Williams ed., op. cit., les contributions d'Jsaak Deutscher, «The Mysticism of Cruelty», de Jenni Calder, «Orwell's Post-War Prophecy», et de Conor Cruise O'Brien, «Orwell Books at rhp WnriH^

96

Но между Англией, которой угрожает упадок, чьи признаки вполне можно было различить в современной ему жизни, и романом — дистанция огромного размера, которую не в силах преодолеть ни один здравомыслящий ум. Ангсоц царит в Англии 1984 года: возможно, по причине распространения в Англии, как и во всем мире, тоталитаризма, начавшего существовать в истории в определенной точке планеты, расположенной далеко от Англии. Возможно, тревожащая эволюция Англии делала ее уязвимой и неспособной должным образом сопротивляться злу. Однако сам рассадник зла явно в ином месте. В годы войны Оруэлл в душе заново обрел Англию: отчий дом, полный любви, излечивающий и успокаивающий. «Пиво горше, монеты тяжелее, трава зеленее...»1 Защита английских добротных ценностей окрашивает патриотизм Оруэлла в консервативные тона, что, впрочем, вполне согласуется с его социал-либеральными взглядами.

«Когда упоминают тоталитаризм, — пишет он в 1941 году, — немедленно обращают взор к Германии, России, Италии, но мне думается, необходимо предвидеть риск распространения этого явления по всему свету. Очевидно, что период свободного капитализма подошел к концу, и одна страна за другой вводят у себя централизованную экономику, которую можно поименовать социалистической или государственно-капиталистической, кому как нравится»2.

Оруэлл под понятием тоталитаризма понимает нацистский режим, сталинский режим и фашистский режим. Он опасается, что, поскольку капитализм исчерпал себя, на смену ему грядет тоталитаризм, составляющий второй вектор альтернативы, а не либеральный социализм, который он призывает и чью программу наметил в статье «Лев и Единорог».

В 1946 году он возвращается к вопросу о Джеймсе Бёрнеме*. Он так формулирует тезис Бёрнема: «Капитализм на исходе, а социа-

1 The collected Essays, Journalism and Letters of George Orwell. London, Penguin books. T. II. P. 75.

Cf. Robert Nisbet. Orwell and the Coservative Imagination / Irving Howe ed. // 1984 Revisited. New York, 1984.

2 Collected Essays. T. II. P. 163.

Бёрнем, Джеймс (р. 1905) — американский социолог. Выдвинул теорию «революции управляющих» (кн. «Революция управляющих», 1941), утверждал, что новый господствующий класс организаторов якобы не зависит от капиталистической собственности и способен управлять в интересах всего общества. Открытый противник марксизма.

97

лизм ему на смену не торопится»1. В этом, замечает он, Бёрнем подхватывает эстафету авторов, предсказавших появление нового общественного устройства, основанного на своеобразном рабстве: это не капитализм и не социализм. Далее он перечисляет этих авторов: Хилари Беллок («Рабское состояние», 1911), Честертон, Джек Лондон («Железная пята», 1909, предвидение фашизма), Уэллс («Спящий просыпается», 1900), Замятин («Мы», 1923) и Хаксли («Дивный новый мир», 1930). Однако он упрекает Бёрнема в том, что тот рассматривает эту революцию как неизбежную и что он заворожен ею. Культ, создаваемый интеллигенцией из власти как таковой, — ведет ее к ошибкам. Интеллектуалы думают, что сиюминутный победитель одержит конечную победу. Бёрнем ошибся во всех своих прогнозах. Он продолжил существующую тенденцию, словно она должна была завершиться судьбоносно. Все не так. За коммунизм ратуют не «управляющие», а технический персонал, чиновники, журналисты, сотрудники радиостанций — то есть средний класс, заблокированный обществом, частично аристократическим, и стремящийся к власти и престижному статусу. СССР видится им как страна, где избавились от аристократов, где уважают рабочий класс, где власть — в руках людей, которые сродни рабочим. «Лишь после того, как советская власть показала свой тоталитарный характер, английские интеллектуалы в большом количестве обратили на нее свои взгляды»2. Тоталитарные общества не непобедимы. Бёрнем предсказывал победу нацистской Германии и что же? Не прошло и пяти лет, как этот «новый» «желтый» социальный порядок пришел в упадок в бёрнемском смысле слова. Возможно, объявит войну советская Россия, но в любом случае ее режим станет демократическим либо он рухнет.

Этот текст Оруэлла важен для оценки его пророческого дара. Не имеет смысла вменять ему в вину то, что утопия «1984» не сбылась, поскольку он сам адресует Бёрнему упрек в том, что тот превращает тенденции в строго детерминированные реалии, а это недопустимо. В 1947 году Бёрнем отошел от идеи революции управляющих (то есть тоталитарной). Но и принимая во внимание его новую книгу, Оруэлл считает, что тот преувеличивает коммунисти-

1 Collected Essays. Т. IV. Р. 192.

2 Collected Essays. T. IV. Р. 212.

98

ческую угрозу. Например, данное Бёрнемом описание человека коммунистической формации: преданность партии, день и ночь думы о ней, непонимание того, что партия — это сито и что большинство коммунистов не остаются в партии навсегда. «Тенденция авторов, подобных Бёрнему, чье ключевое понятие «реализм» — заключается в том, чтобы переоценивать роль голой силы в делах людей». И далее: «Революция управляющих показалась мне неплохим описанием того, что на самом деле происходит в некоторых местах планеты — умножение обществ не капиталистической и не социалистической направленности, организованных в большей или меньшей степени по модели кастовой системы. Но Бёрнем идет дальше и выдвигает положение: раз происходит так, то уж нечего ждать иного; и еще: новое тоталитарное государство с завинченными болтами должно быть сильнее разболтанных демократий. «Однако это не так, — пишет Оруэлл, — и Германия проиграла войну. Он предвидит падение Соединенных Штатов Америки. Однако если судить по прошлому опыту, «history never happens quite so melodramatically as that» '.

Тоталитаризм — это понятие, принятое Оруэллом. Оно объединяет фашизм, нацизм и коммунизм под единым экономическим (централизованная экономика), социальным и политическим (система каст) определением. Есть еще одна составляющая: организованная ложь (organized lying). «Это нечто неотъемлемое от тоталитаризма, нечто, что будет существовать и тогда, когда отпадет необходимость в концентрационных лагерях и тайной полиции». С точки зрения тоталитаризма, «история должна быть скорее создана, чем выучена». Тоталитаризм «требует постоянной работы по изменению прошлого и на длительном этапе требует неверия (disbelief) в существование объективной истины»2.

Ту же характеристику тоталитаризма находим мы и в романе. Значит ли это, что объединенные в одно понятие фашизм и коммунизм должны рассматриваться как идентичные режимы? Оруэлл поддерживает идею их идентичности по политическим причинам. Английские писатели, — пишет он, — считающие, что коммунизм и фашизм суть одно, видят в них два чудовищных зла, с которыми

1 «История никогда не повторится так мелодраматично, как эта». — Collected Essays. Т. IV. Р. 372—374.

2 Collected Essays. T. IV. Р. 85.

99

пристало сражаться насмерть. А всякий англичанин, считающий, что это противоположные друг другу вещи, думает, что обязан встать на защиту одного против другого. Но означает ли, что они и впрямь одно и то же? По этому поводу Оруэлл высказывается не слишком ясно. Из-за принадлежности к левым он a priori ненавидит фашизм, под которым понимает разом и Гитлера, и Муссолини, и Франко. Однако его личный опыт, идущий вразрез с идеями левой среды, в большой степени является опытом общения с коммунизмом. В Испании он столкнулся сразу и с тем и с другим. В книге «Во славу Каталонии» он поразительно нейтрален по отношению к фашизму. Он даже испытывает некое братское чувство к тем, кто находится в траншеях напротив, поскольку, как он убеждается, они ничем не отличаются от тех, на чьей стороне сражается он. Для него было настоящим ударом обнаружить в лагере республиканцев методы сталинского коммунизма. С этой минуты он будет держаться особняком и войдет в число тех, кто отказывается выбирать из двух зол наименьшее и борется с обоими. И все же нельзя сказать, что в представлении Оруэлла эти два зла уравнены. Чем больше он размышляет на эту тему, тем явственнее тоталитаризм становится некой моделью, которая существует в нескольких неравноценных воплощениях. Самым удаленным воплощением модели является фашизм, чуть ближе нацизм, а сталинский коммунизм еще ближе. Потому в «1984» почти нет ссылок на фашизм или нацизм. О фашизме муссолиниевского типа вообще не могло идти речи: эти был тоталитаризм намерений, театральный. Он не мог внушать метафизический ужас. Почти нет в романе и разоблачений нацизма с его чудовищной, порой очень действенной эстетикой. Нет там открытой преступности, выставления напоказ насилия. Нет участия народных масс. И наконец, нет обожания Volk*, ни любой другой из националистических форм. В трех сверхдержавах, ставших однородными, различия между нациями и национальными культурами стерлись. Ангсоц — всеобщая общественная система, а добрая старая Англия утеряла даже свое имя. И напротив, сталинское воплощение модели тоталитаризма полностью заполнило роман. Это самое близкое к модели воплощение и стало трамплином, от которого отталкивается писательское воображение.

Народа {нем.). 100

В «1984» коммунизм повсюду. На него указывает ряд черт, позаимствованных непосредственно в советской действительности 30-х годов. В конце 30-х годов к Оруэллу стали поступать свидетельства людей из его окружения, начиная с Кёстлера. В 1938 году он делает критический разбор книги Юджина Лайонса («Назначение утопии»), а в 1939-м книги Н. де Базили («Россия под властью Советов»). До конца своей жизни Оруэлл пристально наблюдает за советской действительностью.

СССР времен больших чисток и процессов и составляет реальность, с которой соотносится роман. Уинстон получает задание переписать куски в речах, чтобы предсказанное там совпадало с тем, что произошло на самом деле. Труженики Океании выходят на манифестацию и скандируют слова благодарности Старшему Брату: за «новую и счастливую жизнь под его мудрым руководством». Это лозунг Сталина, выдвинутый в 1936 году. Или вот товарищ Огилви, который «не пил и не курил, не знал иных развлечений, кроме ежедневной часовой тренировки в гимнастическом зале; считая, что женитьба и семейные заботы несовместимы с круглосуточным служением долгу, он дал обет безбрачия. Он не знал иной темы для разговора, кроме принципов ангсоца, иной цели в жизни, кроме разгрома евразийских полчищ и выявления шпионов, вредителей, мыслепреступников и прочих изменников». Разве это списано не со Стаханова, не с положительных героев Островского, не с литературы «социалистического реализма», не с «нового человека» из пропагандистских статей? Когда Уинстона задержали, стали пытать, «он признался в убийстве видных деятелей партии, в распространении подрывных брошюр, в присвоении общественных фондов, в продаже военных тайн и всякого рода вредительстве. Он признался, что стал платным шпионом Остазии еще в 1968 году. Признался в том, что он верующий, что он сторонник капитализма, что он извращенец. Признался, что убил жену, хотя она была жива и следователям наверняка это было известно. Признался, что много лет лично связан с Голдстейном и состоит в подпольной организации, включающей почти всех людей, с которыми он знаком». Это не лишенное иронии преображение реальных событий — до войны вышли толстенные тома, в которых содержалось подробное описание процессов по «шпионажу и саботажу».

101

Политический режим ангсоц представляет собой «аморфные массы», управляемые партией, которая раздваивается на внутреннюю, пользующуюся некоторым количеством привилегий, и находящуюся под ней внешнюю партию. Этот режим следует социалистической логике. «В годы после революции она [партия] смогла занять господствующее положение почти беспрепятственно потому, что процесс шел под флагом коллективизации. Считалось, что, если класс капиталистов лишить собственности, наступит социализм; и капиталистов, естественно, лишили собственности. У них отняли все заводы, шахты, землю, дома, транспорт; а раз все это перестало быть частной собственностью, значит, стало общественной собственностью». Это уж никак неприменимо ни к фашизму, ни к нацизму, а исключительно к советской практике и законности, которую этот режим установил для себя: социалистической законности.

Оруэлл пытался нащупать ядро системы, благодаря которому разрозненные и парадоксальные факты могли быть объяснены. Он описал в романе явления, которые к 1949 году советский строй еще не развил, — они появились позднее и прижились главным образом на азиатской почве. Страна Советов восторгалась поступком Павлика Морозова, предавшего своего отца, и, начиная с 30-х годов, родители стали следить за тем, что говорят при детях. Но по-настоящему одной из опор системы сделали испорченных детей в Китае. В «1984» дети одеты в «форму разведчиков — синие трусы, серая рубашка и красный галстук». Вот один из них, девятилетний мальчуган: «В глазах у мальчика была расчетливая жестокость, явное желание ударить или пнуть Уинстона, и он знал, что скоро это будет ему по силам, осталось только чуть-чуть подрасти». Таков отпрыск одного из членов партии. Пуританство, или, скорее, отвращение к сексуальной жизни в СССР осталось в зародыше, в Китае же расцвело пышным цветом. «Партия стремилась убить половой инстинкт, а раз убить нельзя, то хотя бы извратить и запачкать». А вот как объясняет это Джулия: «Дело не только в том, что половой инстинкт творит свой собственный мир, который неподвластен партии, а значит, должен быть по возможности уничтожен. Еще важнее то, что половой голод вызывает истерию, а она желательна, ибо ее можно преобразовать в военное неистовство и в поклонение вождю». То, как Уинстон работает в тюрьме над собой, над своим перевоспитанием, то, как О'Брайен относится к тюрьме — будто это не место лишения свободы, а школа или больница, где Уин-

102

стону должно быть возвращено умственное здоровье, — этому аналогов в сталинской России не было, но в более поздний период такие вещи практиковались в Институте Сербского и в Китае, в «Школах 7 мая» — это название является эвфемизмом, придуманным маоистами для обозначения концентрационных лагерей.

Хотя Оруэлл и допускает некоторую незначительную общность между фашизмом, нацизмом и коммунизмом, только последний кажется ему по-настоящему «глубоким». Специфические черты нацизма — фантазии местного характера, побочные детали — мешают воспринимать само явление, в чистой форме представленное лишь советским вариантом. Фашизм и нацизм кажутся черновым наброском, стоит сопоставить их с почти законченной и ставшей классической советской моделью. Оруэллу видно, в чем она еще может быть усовершенствована, и потому ему случается предугадать китайские нововведения.

Можно ли в таком случае рассматривать «1984» как анализ коммунистического строя? Так его воспринимают читатели, живущие при этом строе. В официальной советской прессе долгое время наглухо молчали об Оруэлле. Однако это проклятое имя все же всплыло там в 1984 году, но лишь как имя автора, разоблачившего Соединенные Штаты Америки и даже больше — «высшую стадию капитализма». На Западе тоже нашлись критики, подхватившие этот посыл1. Для всех философов и историков, занимающихся исследованием явления под названием «коммунизм» — знакомо ли оно им по личному опыту или нет, «1984» — неисчерпаемый классический источник, который будто наделен способностью обогащаться по мере того, как явление это развивается и познается. Для советского миропорядка Оруэлл то же, что Барк* для французской революции, а Токвиль — для демократии.

Это вовсе не означает, что нарисованная Оруэллом картина не расходится в некоторых важных моментах с советской реальностью

1 О деформации мысли Оруэлла после его смерти см. замечательную статью Леопольда Лабедза: «А ели бы Джордж Оруэлл дожил до 1984?». Survey, 1984, vol. 28, п. 2, р. 165—209. Барк, Эдмунд (1729— 1797) — английский политический деятель и писатель. Блестящий оратор, убежденный противник революции («Размышления о французской революции», 1790).

103

Первое несоответствие в том, что советский строй, хотя и напоминает ангсоц, все же не достиг той степени законченности, последовательности, которые присущи Океании. На это есть обоснованный ответ Колаковского: «Большинство понятий, к которым мы прибегаем, описывая социальное явление большого масштаба, не имеют совершенных по форме эмпирических аналогов. Никогда не существовало абсолютно чистого капитализма, что нисколько не мешает нам делать различие между капиталистическим методом ведения хозяйства и докапиталистическим, и это весьма полезно. Тот факт, что не существует абсолютной свободы, не мешает отличать свободную страну от деспотической, да так, чтобы это было и обоснованно, и понятно. Лучшие образцы тоталитарного общества ближе к их замыслу, чем любое из капиталистических обществ к своему»1.

Второе несоответствие в том, что Океания невозможна в принципе. Государственный строй, описанный в романе, несовместим с жизнью людей и, в конечном счете, с вечной властью, к которой стремятся правители Океании. Совдепия живуча по крайне мере потому, что обеспечивает выживание людского сообщества на данной территории, да и власть удерживается там, не измененяясь, без малого семьдесят лет. Это несоответствие возвращает нас к первому: всякий коммунистический режим несовершенен в сравнении с Океанией, но и кое-что проясняет. Дабы выжить, режиму, правителям должно остановиться на полпути. Если контролировать людей настолько, насколько этого требуют сам строй и образ правления, люди начнут вымирать. Отсюда необходимость некоего зазора между властью и людьми, чтобы люди могли хоть на время обрести отдохновение. Если хозяйство сделать плановым на все сто процентов, оно перестанет быть эффективным. Значит оно должно производить товары хотя бы в минимальных размерах, чтобы не дать людям умереть и обеспечить им трудоустройство — с одной стороны, позволить партии удержать власть — с другой. Как мы увидим, Оруэлл все это понимал.

Третье несоответствие, выявленное не так давно Зиновьевым, состоит в том, что советский режим не столь притесняющий, как в

1 L. Kolakowski. Totalitarism and the Virtue of the Lie / in Irving Howe ed. //Op. cit. P. 122.

104

Океании, о чем свидетельствует искреннее принятие его большинством населения'.

Советский строй приемлем для людей в той мере, в какой он допускает некоторые человеческие удовольствия и порождает новые. Обычные удовольствия выживают, затаившись в неких зазорах, оставленных намеренно. Пролетариям позволена определенная эмоциональная жизнь; незатейливые и грубые удовольствия, связанные с постелью и столом, допустимы. Они пьют отвратительное пойло, но в неограниченных количествах. Есть и такие удовольствия, что порождены строем: злоба, лень, безответственность, возможность заставлять страдать и унижать. Низкие удовольствия, но все же удовольствия, и, раз к ним привыкнув, трудно обойтись без них. А сама система от этого только выигрывает, приобретая стабильность. Тысячи страниц Зиновьева пополняют досье о деградации человеческой натуры и морали при советском строе, сопровождаемой постыдными удовольствиями. В целом картина жизни в Океании чернее, чем в СССР, и схематичнее, поскольку описан некий чистый тип общественного устройства.

Правда ли то, что этот строй принимается людьми? Он функционирует, лишь прибегая к компромиссам. Будучи враждебным природе, он может держаться, лишь ухватившись за что-то, позволяя исключения и отсрочки, терпя симбиоз с природой, которую он не может окончательно уничтожить, не уничтожив самого себя.

Эти компромиссы воспроизводятся и на индивидуальном уровне, повторяя, хотя и в новом и чудовищном виде, древнее различие между частным и общественным. Чудовищное проис-

1 К примеру, в книге «Коммунизм как реальность» (Париж, 1981). Я касаюсь здесь лишь двух моментов в огромном и постоянно изменчивом творчестве Зиновьева: 1) полного, как он утверждает, принятия населением советского строя; 2) понятия «советского общества». Свои взгляды на этого автора я изложил в общих чертах в работе «Нормальность коммунизма по Зиновьеву» (Пувуар, 1982. № 21). Владимир Берелович дал более глубокий его анализ в замечательном эссе: «Социальный кошмар Александра Зиновьева, советская власть и советское общество». (Анналы, E.S.C , готовится к печати в 1985 г.). Недавняя эволюция Зиновьева внушает беспокойство тем, кто был почитателем его таланта. Порой он вещает словно О'Брайен и оправдывает коммунизм тем, что он сильнее и неизбежно победит. Нелегко понять, искренне ли стоит Зиновьев на декларируемых позициях или же он занимает их, чтобы публично заявить об обоснованности своих положений о советском человеке и о невозможности того вырваться из своего удела.

105

текает из того факта, что различие не позволено: в теории все принадлежит всем. Советский человек обязан соответствовать до самых потаенных уголков души новому человеку, который будто бы порожден советским строем. Его речь должна следовать канонам казенного языка, нравственность — ориентироваться на требования партии, общение с себе подобными — подчиняться неким правилам, установленным государством. Более того, он, по крайней мере внешне, становится общественным, социальным раньше и в большей степени, чем в других государствах. Семейные узы ослаблены. С детства им занимаются школа, молодежная организация и военрук. На работе он находится в коллективе, чья власть над ним превосходит ту, что положена в рамках контракта в обычном обществе. Коллектив и профсоюзная организация стремятся сломать внутренние преграды, границы между индивидом и обществом.

Колхозник, совхозник и рабочий, с потрохами принадлежа коллективу, получают некий статус — это не статус наемного рабочего в современном мире, не статус средневекового крепостного и даже не статус раба в античном обществе. Античный раб был защищен самой своей обездоленностью: она ставила его под защиту богов и всеобщей морали. Он был защищен в той мере, в какой телесно принадлежал хозяину, чей статус был статусом свободного человека. Презирая рабское состояние, хозяин порой и сам впадал в него, отдаваясь низким страстям в отношении своего раба. И все же раб находился в положении, совместимом, пусть и на самом низком уровне, с человеческой жизнью. Ему была гарантирована жизнь, что юридически и нравственно оправдывало его положение. Он мог на своем уровне принимать участие в семейной жизни тех, кому принадлежал. Мог сохранять добродетель и даже заставить хозяина признать свое превосходство. Верно, не очень-то приятно быть хозяином Эпиктета!* Филемон, получив письмо от святого Павла, доставленное рабом Онезимом, мог лишь вытянуться перед ним в струнку! Словом, статус раба

Эпиктет (букв. «Прикупленный», ок. 50—ок. 140) — греческий философ-стоик, раб одного из фаворитов Нерона, позднее отпущен на волю. Проповедовал стоическую мораль в беседах и уличных спорах, ничего не записывал. Философские проповеди его сохранились в записи ученика. Мораль Эпиктета во многом близка христианским проповедям.

106

был правовым и соответствовал реальной исторической ситуации. Советский гражданин (как и гражданин Океании) во всех смыслах бесправнее. У него нет хозяина. У него лишь начальники, которые не свободны. Хозяин раба сам раб: от этого содрогались античные времена. Статус советского гражданина не признан юридически, а значит, не подлежит исправлению. Считается, что он «новый человек»: свободный, даже освобожденный. Это ложное понимание невыносимо, оно делает его жизнь хуже жизни раба. И потому (свидетельство Солженицына на сей счет не единственное) он испытывает чувство облегчения, когда переступает лагерный порог. Его материальное положение ухудшается, поскольку он перешел от сносных условий жизни домашнего раба к условиям жизни раба на плантации. Однако в моральном его состоянии происходит сдвиг в положительную сторону. Ему больше не нужно участвовать в комедии под названием «свобода при социализме». Он получил доступ к определенному статусу зека, восстановлен в неких, пусть и ничтожных правах, существовавших на всем протяжении человеческой истории и в этом смысле естественных. Он перешел в ранг раба.

Те же, что остались за пределами лагеря, — а их большинство, — должны по полной программе терпеть раздвоение между ролью и реальностью. Раз все должно быть отдано коллективу, обществу, все и отдается, но только понарошку. Гражданин выражается казенным языком, «как свинья», ведет себя с окружающими, исходя не из взаимного интереса, а с позиции силы. Он все отдал, чтобы теперь все тащить. Он поступает так, чтобы оградить сферу личного, единственного, что ему дорого и близко. Раб должен был отдавать все свои силы, но не душу. У него оставалось нечто личное, и немалое. Не будучи рабом, но принужденный отдавать всю свою душу, советский человек вообще ничего не отдает. Вернее, он делегирует обществу своего двойника. Так, чем больше он вовлечен в сферу общественного, тем больше он уходит в себя, в личное, прячется за лживой маской.

Это дает ему некие преимущества. Пользуясь раздвоением, он полностью принадлежит себе. Двойник — на виду, а он сам в укрытии. В этом смысле Зиновьев прав: советский строй принят народом. И даже дважды. Первый раз, когда гражданин голосует, участвует в демонстрациях, в собраниях, в «общем деле». И вто-

107

рой раз, когда раздвоение позволяет утаить частицу личного. Внешний конформизм желателен, ведь он служит прикрытием. Он и ребенка своего воспитывает таким же: единственный способ вооружить его для ожидающей его жизни — научить раздваиваться, следить за тем, чтобы внешне не отклоняться от нормы самому и не давать отклоняться другим. Если же кто-то отклоняется, с искренним возмущением следует выдать его, ведь он подвергает опасности всеобщее равновесие.

Этого равновесия на самом деле не существует, и ему это известно. Приятие существующего положения вещей покоится на убеждении, что изменения могут быть лишь в худшую сторону. Компромиссы, допущенные системой, временны. Как только у власти достанет сил и представится возможность, она двинется в наступление и развернется согласно всему тому, что заложено в ней. На индивидуальном уровне это означает новое наступление на сферу личного. Не исключено, что социалистическая «социализация» начнется раньше, хрупкая семейная скорлупа будет разбита, и планка участия в «общественной жизни» будет поднята. Предчувствуя возможность изменения к худшему, гражданин становится консерватором. А плодами его консерватизма пользуется все та же система, поскольку оппозиция исключается.

Дабы сохранить в себе некую личную оппозиционность, гражданин противостоит любому проявлению оппозиции и отчаянно держится за status quo. Для него важно одно: чтобы не была запущена дробильная машина.

Двойник прилипает к личности. Их неразделимость — главный атрибут человека, ведь он может существовать лишь раздваиваясь. Двойник оказывает на личность постоянное давление. На выстраивание двойника тратится уйма энергии. На обучение в школе, на познание лженауки («диамата»), на овладение казенным языком и новой нравственностью бесполезно расходуется время. Любое социальное обучение идет на пользу двойнику, а сама личность питается лишь тем, что подбирает в промежутках, обрывками традиционного образования, семейными начатками, свидетельствами носителей дореволюционной культуры. Находя интеллектуальную, нравственную, религиозную пищу, потребную его собственным нуждам, гражданин превращается в самоучку. Конечно, основные предметы, по преимуществу научные, сохранены: они вхо-108

дят в набор необходимых компромиссов, быть или не быть которым зависит от расстановки общественных сил. Но и эти компромиссы временны и подвержены случайностям. В любой день, к примеру, из книжных магазинов могут исчезнуть классики. Да и сегодня они представлены далеко не в истинном свете. Может быть изъята та или иная часть науки. Научный дух в любом случае извращен.

Построение двойника чревато увечьем. Ум личности еще не успел сформироваться, а уже должен быть подвергнут деформациям. Ежедневное пользование казенным языком отражается на владении родным языком, требуются усилия, чтобы не забыть его. Необходимость выполнения определенного набора неких действий согласно новой морали давит на сознание и мало-помалу разрушает его. В конечном счете, защитная функция двойника истончается, а затем и вовсе исчезает. И двойник заполняет личность.

Но, заполняя ее, он не может не прикончить ее окончательно. Тут-то и кроется объективный предел. Хозяин раба мог плохо обращаться с ним, но лишь до определенного предела, за которым наносил вред себе, так как раб был его добром. Партия, владея телом человека, не может овладеть его душой, не нанеся вреда основе своей власти. Порог ниже, но он существует. Он же является и границей того, что приемлет личность, а что нет. Двойник все же не может заменить собой личность. Соотношение сил в обществе меняется, двойник перестает оказывать давление, и личность тут же отвоевывает саму себя. Родной язык, нравственные начала общие для всех людей, заинтересованность во взаимной выгоде, загнанные в сферу личного, в подполье, вновь выходят на свет и распространяются на сферу общественного. Кажется, будто двойника и не было. Всякий раз, как тоталитарная власть слабела, мы наблюдали этот процесс. А бдительное приятие власти гражданами, о котором в своем отчаянии пишет Зиновьев, не просто на глазах сменяется всеобщей оппозицией, оно тает, словно его и не было, и индивид забывает о нем. То же самое происходит и с совестью. Безнравственные поступки, совершенные прежде, относятся на счет двойника, от них остается лишь неприятное воспоминание. Бывший эсэсовец задается вопросом, а что он делает в тюрьме, не находя в памяти связи меж-

109

ду мирным пенсионером и человеком в черной униформе. Зиновьев не делает различия между показным приятием и непобедимой внутренней силой. Мы еще обратимся к тому, что в этом смысле происходит в Океании.

В заключение не помешает взглянуть, какое применение получает у Зиновьева понятие «советское общество». Существует ли оно? Советское миропонимание предполагает наличие между людьми социальных связей, способных подвергаться изменениям. Так же, как существовало «феодальное общество», «капиталистическое общество», существует и «социалистическое общество». Зиновьев с этим согласен и в мельчайших деталях описывает его. Это не тот «социализм», который подает нам официальная пропаганда, это совокупность организованных отношений, со своими законами, своей элитой, иерархией, своими ценностями. Тот факт, что эта иерархия способствует процветанию ограниченного и бесчестного, что ценности перевернуты с ног на голову, что цивилизованные отношения (совокупность тормозов, не позволяющих человеку вести себя «по-свински») там невозможны, по мнению Зиновьева, не помеха советскому обществу так же называться обществом, как и другие.

Вернемся к нашим рассуждениям о «компромиссах» и сделаем следующие выводы:

1. Социалистическое общество такое, каким претендует быть. Организация власти прописана в Конституции, организация экономики — в документах Госплана, человеческие взаимоотношения — в романах в духе социалистического реализма, в фильмах, живописи и скульптуре, в печатной продукции, в частных письмах, публикуемых в газетах, в отчетах собраний, в рапортичках «коллективов». Во всем этом как бы воссоздается образ общества нового типа, социалистического, следующего своим принципам и соответствующего предвидению основателей. И все же общества на самом деле не существует.

2. Демистифицированное социалистическое общество. Его можно сравнить с театром, в котором актеры — «двойники», делегируемые на социальную сцену индивидами. Поскольку играют они неплохо — принуждены это делать, в том числе и по добровольным мотивам, о которых речь шла ранее, — на первый

ПО

взгляд социалистическое общество, если взглянуть на него под определенным углом зрения, вроде как и существует. Прожив в СССР некоторое время — правда, недолго, столько, сколько длится путешествие или поездка в составе делегации, — можно принять постановку за реальность. Но стоит копнуть поглубже, и перед нами общество, описанное Зиновьевым, всеобщий «кры-сятник». Да общество ли это? Не результат ли принуждения в соответствии с представлениями, каким должно быть социалистическое общество? Под маской полной бессребренности — джунгли, под преданностью — симуляция, под честностью — грабеж, под отвагой — трусость, под рабочим запалом — вопиющее ничегонеделание. И еще один результат принуждения: специфические пороки этого общества — преступность, алкоголизм, нищета, отвращение личности к самой себе и вытекающая из него деградация.

3. Подлинное общество при социалистическом строе. Оно составляет одно целое с гражданским обществом, поскольку не имеет органической связи с государством. Государство мирится с ним в определенных рамках в соответствии с раскладом политических сил и из необходимости сохранения власти. Оно является промежуточным этапом, необходимым для выживания. В этом подлинном обществе между людьми завязываются нормальные взаимоотношения. Там говорят на настоящем языке, вследствие чего становятся возможны литература и искусство. Там признаются нормы общечеловеческой морали, вследствие чего человеку предоставляется выбор быть добродетельным либо порочным, и тогда отвечать за свои грехи. Там происходит обмен ценностями, услугами на основе принципов справедливого раздела и соблюдения интересов заинтересованных сторон. Вследствие этого функционирует экономика, а вместе с ней возникают и ценообразование, и обогащение, и эксплуатация, и капиталовложения, и нововведения.

Но власти мирятся с этим лишь какое-то ограниченное время. Это общество не формообразующее в политическом смысле, и государство сторонится контактов с ним. Налаживая свои собственные потребительские потоки, систему здравоохранения, досуга, воспитания, опасаясь, как бы его политические интересы не подпали под влияние той или иной группировки подлинного об-

111

щества, государство калечит и ограждает колючей проволокой это общество, лишает его способов высказывания и пресекает хождение негосударственных точек зрения. Оно держит монополию на косноязычие и официозное искусство, не признает нравственных потоков, спонтанно зарождающихся в обществе. Взамен предлагает свое понимание нравственности, в которой и воспитывают детей. И, наконец, экономическая деятельность не защищена с правовой точки зрения. Она влачит подпольное существование. Коммерсант приравнивается к торгашу, предприниматель, к спекулянту, всех наказывают, осуждают и со всех взыскивают. В результате чего в недрах общества вызревает патология. Коммерсант, которого никто не уважает, просто вынужден вести себя как торгаш. Отношения между подлинным обществом и прокламируемым (идеальным или тем, какое удалось создать) напоминают отношения личности с двойником, который ее представляет (или, скорее, прячет) вовне. И те и другие лишены стабильности. Подлинное общество постоянно пытается подорвать официальное, наполнить его новым содержанием. Колхоз все время пытается стать чем-то вроде сельскохозяйственного кооператива, для чего окольными путями прибегает к помощи негласных соглашений. Завод стремится преобразоваться в настоящее предприятие, хозяина производимых им товаров, участвующего в распределении прибыли. Авторы хитрят с главным редактором журнала, тот хитрит с цензурой, чтобы выпустить в свет живое слово или дать ход произведению искусства. Все тщетно. Общество всегда в проигрыше. Оно не способно устоять под натиском лжеобщества, паразитирующего на нем, заражающего его и намеревающегося погубить.

Но может ли оно быть окончательно погублено? Нет, ибо человек — существо социальное и не может обходиться без общества, так же, как и без сферы личного. Он умирает, если его жизнь начисто лишена общения, поступков, совместных с другими деяний. Никогда общество не было в таком загоне, как в то время, когда Оруэлл писал свой роман. И все же оно существовало подспудно и вновь выплыло на поверхность после 1953 года, да с такой силой, что показалось, будто есть шанс стать ему свободным. Таким образом, социалистическое общество остается миражом, который может внезапно испариться, так что задним числом пока-112

жется, будто его и не было вовсе. Стоило тоталитарной власти покачнуться, как гигантские декорации и вся мощная постановка с миллионами участников улетали с колосниками, словно бесплотные и невесомые духи. Ирреальность лопается подобно мыльному пузырю.

Зато надолго сохраняются следы увечья. Мы констатируем: трудно советским диссидентам начать мыслить и реагировать как «нормальные» люди, словно исчезновение двойника, с которым они пребывали в длительном симбиозе, эжшает их равновесия и заставляет ощутить собственное отчаяние. Нужно предвидеть, что точно также и подлинному обществу, случись ему сбросить с себя воображаемое, придется сделать немалое усилие, чтобы заполнить освободившееся место.

У Зиновьева три вида общества — социализм в идеале, разоблаченный социализм и подлинное общество — образуют одно и тоже общество. Как и двойник образует с личностью одно целое под названием «Гомо советикус». В этом кроется причина его отчаяния. И впрямь, если взглянуть на социализм под определенным углом зрения, он кажется реализованным, ведь он венец и форма всему. Он порождает довольно силы, сплоченности, удовольствий, чтобы быть необратимым и вечным. И все же, думается, что при всей своей подтвержденной десятилетиями прочности эта система не образует единого общества и не может быть названа обществом. Она содержит два чуждых друг другу элемента, которые ей никогда не удается соединить: сообщество людей, неполное, изувеченное, лишенное политического завершения и несравненно более широкое, более разветвленное, чем у классического государства, и власть, не способная, тем не менее, внедриться в сообщество людей, быть принятой им (иначе как делая вид), быть по-настоящему его государственной верхушкой. И потому в этой системе a priori заложена непрочность. Система избегает краха с помощью своей косности, оставаясь той же, что и в первый день своего существования. Она компенсирует эту шаткость, увеличивая меры предосторожности и принуждения. Она не может двигаться так, чтобы на ней не появилось трещины, видимой всем, но у одних вызывающей страх, а у других надежду.

113

Глава IV Социология Голдстейна

Уинстон завербован О'Брайеном. Он думает, что его выбрали для того, чтобы он вошел в оппозиционную режиму тайную организацию под названием «Братство». Здесь Оруэлл воспроизводит методы русских тайных организаций, характерные для XIX века. Первый вопрос О'Брайена: «Вы готовы совершить убийство?» И далее: «Совершить вредительство, которое будет стоить жизни сотням ни в чем не повинных людей? — Да. — Изменить родине и служить иностранным державам? — Да. — Если, например, для наших целей потребуется плеснуть серной кислотой в лицо ребенку — вы готовы это сделать? — Да». Таким образом крушение анг-соца должно явиться следствием тех же действий, которые привели его к власти. Уинстон — частица партии на низшем уровне — соглашается на все, поскольку иные методы ему неведомы. «Братство» ратует за революцию в революции.

В пропаганде ангсоца Старший Брат находится на положительном полюсе, а на отрицательном пребывает Эммануэль Голдстейн, «враг народа», «закоренелый предатель», «осквернитель партийной чистоты». Здесь мы, конечно же, имеем дело с воспроизведением исторической модели Сталин—Троцкий, уже выведенных в «Скотном дворе» в образах двух свиней.

Голдстейн — предполагаемый автор «книги», полностью разоблачающей обман, заложенный в ангсоце, книги легендарной, о которой никто не осмеливается заговорить, но существование которой ни для кого не секрет. Эта «книга» обладает той же воспламеняющей силой, что и книга Троцкого «Преданная революция». Называется она «Теория и практика олигархического коллективизма». Мы узнаем о ней только то, что успевает прочесть Уинстон, то есть два фрагмента: один из III главы «Война — это мир», другой из I главы «Незнание сила».

В этих фрагментах есть несколько тем, которые можно классифицировать следующим образом:

1) история;

2) международные отношения;

3) политическая экономика;

114

4) война;

5) незыблемость системы;

6) структура общества;

7) психологический тренинг члена партии.

1) История

Взгляд, бросаемый Оруэллом на прошлое, — взгляд верного приверженца социализма, но настроенного пессимистически. С самого начала исторического времени в мире существовало три класса: высший, средний и низший. Целью высшего класса было остаться там, где он есть, среднего — поменяться местами с высшим, и низшего — если у него была цель — уничтожить все различия и создать общество, где все будут равны. Оруэлл продолжает верить в доброту народных масс. «Вся надежда на про-лов», — думает Уинстон. «Из трех групп только низшим никогда не удастся достичь своих целей, даже на время». Этот факт стал очевидным «к концу девятнадцатого века». Однако Оруэлл не называет мыслителей, доказавших, «что неравенство есть неизменный закон человеческой жизни». Кто они? Социальные дарвинисты? Парето* и Михельс**, угадываемые в «Маккиавеллистах»*** Бёрнема?

Долгое время средний класс скрывал за знаменем равенства свою устремленность к господству в обществе, но затем перестал это делать. «Теперь средние фактически провозгласили свою тиранию заранее». Все разновидности социализма освобождаются от утопических идей XIX века и «ставят себе целью увековечение несвободы и неравенства». И действительно, впервые в начале

Парето Вильфредо Фредерико Дамасо (маркиз, 1848—1923) — итальянский экономист и социолог. Его концепция общества основана на различии между элитами и другими социальными слоями: считал необходимой «циркуляцию элит» как условие социального равновесия («Трактат по социологии», 1916).

** Михельс Роберто (1876—1936) — итальянский социолог и экономист немецкого происхождения. Один из создателей политической социологии («Политические партии, эссе об олигархических тенденциях демократий», 1911; «Социализм и фашизм как политические движения»,

%< 1925, и др.).

"'«Маккиавеллисты» (1943) — работа Джеймса Бёрнема.

115

XX века равенство стало возможно благодаря высокой технической оснащенности общества. И потому, с точки зрения тех, кто готовился захватить власть, «равенство людей стало уже не идеалом, к которому надо стремиться, а опасностью, которую надо предотвратить». Основные течения политической мысли становятся авторитарными, и «в земном рае разуверились именно тогда, когда он стал осуществим».

Новая аристократия вышла из среды интеллигенции, «составилась в основном из бюрократов, ученых, инженеров, профсоюзных руководителей, специалистов по обработке общественного мнения, социологов, преподавателей». По сравнению с аналогичными группами прошлых веков они были «менее алчны, менее склонны к роскоши, зато сильнее жаждали чистой власти». Они были решительнее предшественников, «настойчиво стремились сокрушить оппозицию». Эта мысль захвата власти интеллектуалами и превращение интеллигенции в эксплуататоров впервые была выдвинута польским революционером Махайским в 1905 году («Интеллектуальный работник»). Оруэлл как будто незнаком с его работами. Возможно, источником вдохновения ему вновь послужил Бёрнем с его теорией революции управляющих.

И вновь, рассуждая в терминах классов и классовой борьбы, Оруэлл выказывает себя троцкистом, крайне левым. Режим ангсо-ца был установлен сознательной волей социальной группы, захватившей власть для своей выгоды, в своих интересах. Концепция, наличествующая уже в «Скотном дворе», не забыта. Общественный строй в романе — не нов, он воспроизводит старый, разница лишь в силе власти. И опять мы попадаем в русло классической политики. Оруэлл и сам почувствует недостаточность подобной концепции.

2) Международные отношения

Новый строй установился на всей земле. Основополагающие учения могут по-разному называться {ангсоц, необольшевигм, культ смерти или же стирание «я»), они равнозначны, и социальные системы, которым они служат подпорками, неотличимы друг от друга. Однако всемирная революция не привела к объединению

116

в одно государство. В этом Оруэлл делает шаг вперед в своих взглядах по сравнению с предшественниками. Замятин и Хаксли писали о мировом государстве и окончании международных конфликтов. Оруэлл же понимает, что строй основан на борьбе и ненависти и, в частности, не может обойтись без внешнего врага. Мир в 1984 году по-прежнему не един, и каждому государству это необходимо.

Есть три сверхдержавы. Евразия включает в себя территории СССР и континентальной Европы. Океания — это обе Америки, Северная и Южная, вместе с остальным англосаксонским миром — Британские острова, Австралия, Южная Африка. Остазия соответствует в общих чертах Китаю и Японии. Они представляют собой самодостаточные и герметично закрытые конгломераты. Они вступают в союзнические отношения: двое против одного, но альянсы лишены стабильности и быстро распадаются. Сверхдержавы постоянно воюют друг с другом.

Эта война изнутри каждого государства выглядит тотальной. «Военная истерия имеет всеобщий и постоянный характер, а такие акты, как насилие, мародерство, убийство детей, обращение всех жителей в рабство, репрессии против пленных» считаются нормой и даже доблестью. Но по существу эта война ведется в определенных рамках, поскольку воюющие страны неспособны сокрушить одна другую, у них нет веских причин материального свойства вести войну, да и идеологически они не отличаются одна от другой. Война востребует небольшое количество специалистов и не приводит к большим потерям. Цель лишь одна: контроль над Африкой и Южной Азией ради получения дешевой рабочей силы. Эта рабочая сила ничего не добавляет к богатству государства, поскольку все, что ею производится, уходит на военные цели. Но она позволяет вести войну, а война ведется лишь для того, чтобы завоевать новые позиции для ведения следующего этапа войны.

3) Политическая экономия

Война является одной из основ для политической экономии нового типа. Оруэлл понял это первым. Радикальное отличие этой политической экономии в том, что ее целью является отнюдь не

117

производство материальных ценностей. Ее цель — «израсходовать продукцию машины и современной технологии. Не повышая общий уровень жизни».

Удивительное прозрение. «В начале двадцатого века мечта о будущем обществе, невероятно богатом, с обилием досуга, упорядоченном, эффективном — о сияющем асептическом мире из стекла, стали и снежно-белого бетона, — жила в сознании чуть ли каждого грамотного человека». Эта картина служит декорацией к утопиям Хаксли и Замятина. Но мир «1984» — «скудное, голодное, запущенное место по сравнению с миром, существовавшим до 1914 года».

Причина такого положения вещей кроется, по Оруэллу, в борьбе классов. Машина и технология могли сами справится с самыми тяжелыми видами человеческого труда, приумножить богатства и, в конечном счете, стереть социальные различия, до тех пор основанные на существовании богатства и его неизбежного спутника — знания. Чтобы общество и впредь оставалось иерархическим — а именно такова цель правящей группы — нужно планомерно трудиться над поддержанием бедности и невежества. «Задача состояла в том, чтобы промышленность работала на полных оборотах, не увеличивая количество материальных ценностей в мире». Единственный путь к этому — непрерывная война, пожирающая излишки производства. Население живет в условиях хронического недостатка всего, что повышает ценность самых незначительных привилегий и позволяет расцвести пышным цветом различиям между группами населения. Члены внутренней партии пользуются весьма скромными привилегиями: хорошие квартиры, качественное питание и прочие товары. Но этого достаточно, чтобы их жизнь отличалась от жизни членов внешней партии, уровень которых настолько же превосходит уровень жизни «пролетарских масс». Атмосфера в обществе при этом будто в осажденном городе: куска конины довольно, чтобы провести черту между богатыми и бедными, а состояние войны оправдывает сосредоточение власти в руках высшей касты.

Последняя причина, объясняющая всеобщий экономический упадок — замораживание технического прогресса и науки. И то и другое зависит от эмпирического мышления, которое не может выжить в зарегламентированном (regimented) обществе, не только из-

118

i

за отсутствия свободы, несовместимого с деятельностью ученого, но и из-за того, что соотношение науки с реальным миром, эмпирика в чистом виде были искажены. «В Океании наука в прежнем смысле почти перестала существовать. На новоязе нет слова «наука». У технического прогресса осталось только два пути: поиск нового оружия и борьба со свободой. Таким образом вне войны и полицейского надзора, где эмпирический подход допустим, наука пребывает в стагнации или безнадежно отстает. В повозки впряжены лошади, тексты перепечатывают на машинке. Ученый из «1984» — это гибрид психолога и инквизитора, осуществляющий слежку и перевоспитание людей, либо техник, занимающийся только теми отраслями своей специальности, «которые связаны с умерщвлением».

Надо заметить, что писать экономическую часть Оруэллу было нелегко. Когда Сталин провозгласил «пятилетки», лишь очень немногие на Западе осмеливались оспаривать их эффективность. Все описания поездок в страну Советов (кроме нескольких рассказов рабочих, окунувшихся в заводскую среду, — Айвона, Чилиги) полны восторгов по поводу достижений и модернизации, идущих семимильными шагами. Война с нацистской Германией рассматривалась в качестве неоспоримого теста, который приводил скептиков в замешательство. Оруэлл нащупал теоретический ключ, позволивший ему уверенно отрицать прогресс и модернизацию в СССР и одновременно объяснять, почему там производилось столько танков. Вернее, он нащупал даже два ключа — «работающий» и «неработающий». Суть оспариваемой гипотезы — в стремлении правящего класса к дифференциации и господству. Чуть дальше Оруэлл заметит, что «партия — не класс в старом смысле слова». Следует предположить, что этот класс в состоянии поставить перед собой осознанную цель, согласную с его классовым интересом, партия же не использует классовые понятия. По своей сущности и по учению (а они составляют одно целое) не ведает она и понятия «интерес». Второй ключ — в следующих двух строках: «У партии две цели: завоевать весь земной шар и навсегда уничтожить возможность независимой мысли». Отсюда берет начало политическая экономия Океании: 1) она не свободна и не имеет собственных целей, будучи подчиненной общим задачам системы; 2) определение потолка потребления: за его пределами ин-

119

дивид может превратить свое богатство в барьер, не позволяющий партии надсматривать за ним. Этот потолок может варьироваться в зависимости от категории, к которой относится индивид: повыше — для члена внешней партии, еще выше — для члена внутренней партии, но главное — наличие потолка для всех, а значит возможности контроля за каждым; 3) определение низшей точки уровня жизни: за ее пределами индивид не будет в состоянии исполнять то, чего от него ждут, и вся система окажется в опасности. Этот порог может быть перейден в любое время, но в целом подчиняется принципу допущения «компромиссов» ради выживания системы; 4) истощение отраслей, направленных на повышение благосостояния людей, и развитие отраслей, направленных на экспансию и контроль, а также соответствующих им технических и научных отраслей хозяйства. Первый ключ, который «не работает», изобретен не Оруэллом: он нашел его готовым в троцкистской литературе того времени. Второй он получил сам, взглянув на экономику со стороны и выводя ее из основополагающих принципов системы. Вывод его оказался действенным и помогает примирить некоторые противоречия, которые Оруэлл подметил: нищета и бесхозяйственность, с одной стороны, эффективность и мощь — с другой. Этим он заложил основы экономической теории, опережавшей экономическую мысль его времени: экономисты той поры делали вывод либо исходя из советской бесхозяйственности, либо из мощи. И выводы их были диаметрально противоположны1.

4) Война

Несмотря на то, что в многочисленных лабораториях идет совершенствование оружия и оно становится ужасающим, невероятным, само искусство войны не развивается, и ни одна из трех сверхдержав не может добиться хоть какого-то перевеса в свою пользу. Оруэлл — современник изобретения атомной бомбы. Но он не верит в возможность ее массового применения. «Хотя никакого официального соглашения не было даже в проекте, атомные

1 Я сделал попытку построить общую модель «экономики» типа советской в книге «Анатомия видения» (Париж, 1981). Перечитывая Оруэл-ла, должен признать, что он опередил меня в этом вопросе.

120

бомбардировки прекратились. Все три державы продолжают лишь производить и накапливать атомные бомбы в расчете на то, что рано или поздно представится удобный случай, когда они смогут решить войну в свою пользу». В целом же военное искусство топчется на месте. Война ограниченна, поскольку она — порождение внутренней политики, а она больше нуждается в войне, чем в победе, экономика же не настолько мощна, чтобы способствовать окончательной победе одних над другими. Цель войны — всеобщая стабильность мировой системы, находящейся в состоянии непрерывного конфликта по причине все той же необходимости всеобщей стабильности. Три государства подобны друг другу: им ни к чему завоевывать друг друга, напротив, конфликтуя, они «подпирают друг друга подобно трем снопам».

Прежние войны велись нациями с различным потенциалом, и наиболее развитая в техническом отношении могла одержать победу. Существовала историческая память, придававшая смысл войне. Да и правящие круги были заинтересованы в исходе войны в той степени, в какой несли за нее ответственность. Все эти факторы исчезли. Правящая группа Океании хоть и посвящает себя завоеванию мира, но понимает и то, что война должна быть постоянной и никому не приносить победы. Она «сознает и одновременно не сознает, что делает». И для нее тоже, и в особенности для нее, контакт с реальностью носит размытый характер. «Становится возможным отрицание действительности». Научные изыскания, направленные на войну, — из области мечтаний, а их неспособность привести к результату никого не волнует. Война перестала представлять опасность, может быть, за исключением лишь некоторых. Гражданин Океании, отрезанный от внешнего мира, окончательно потерялся. Правящая кучка вынуждена заботиться о том, чтобы народ не вымер от голодания и поддерживать военный потенциал на том же уровне, что и противник. Выполнив этот минимум, правителям нет необходимости глубоко вникать в происходящее, и они деформируют его ad libitum*. В конечном счете война ведется понарошку, поскольку единственной ее целью является поддержка гомеостаза системы. Став бесконечной, война как тако-

По желанию {лат.).

121

вая перестала существовать. В этом и состоит глубинный смысл лозунга: война — это мир.

Все три державы следуют одной стратегической линии. «Идея ее в том, чтобы посредством боевых действий, переговоров и своевременных изменнических ходов полностью окружить противника кольцом военных баз, заключить с ним пакт о дружбе и сколько-то лет поддерживать мир, дабы усыпить всякие подозрения. Тем временем во всех стратегических пунктах можно смонтировать ракеты с атомными боевыми частями и наконец нанести массированный удар, столь разрушительный, что противник лишится возможности ответного удара. Тогда можно будет подписать договор о дружбе с третьей мировой державой и готовиться к новому нападению». Но этот план — «всего лишь греза, он неосуществим».

Что полезного можно извлечь из этого анализа для сегодняшнего дня? Вроде ничего, ведь предвидение не оправдалось: мир не стал гомогенным, революция не распространилась на весь земной шар. Это было условие, необходимое для того, чтобы осуществилась энтропия, предсказанная Оруэллом, и велась бесконечная, топчущаяся на месте бредовая война. И все же кое-какое представление об этом у нас имеется, на примере отношений Китая и СССР в течение последних двадцати лет: то же внутреннее нагнетание истерии, то же бессилие обеих сторон, те же бесконечные приготовления, та же бездейственность на границах. Был и пример краткого локального конфликта между Вьетнамом и Китаем. Две армии с каким-то допотопным вооружением сошлись под разнузданную пропаганду и при полной дезинформации, так что ни китайцы, ни вьетнамцы не могли знать, что происходит на самом деле, а весь мир задавался вопросом, в какой степени этот конфликт реален, а не выдуман.

Но поскольку конфликт Запада и Востока не противопоставляет две идентично мощные армии, подготовка к войне вполне реальна, а задействованные средства должны быть эффективны и вести к подлинным результатам. Таким образом, кое-что ускользает от нарастающего бреда. Как бы то ни было, анализ Оруэлла пробуждает порой эхо, которое трудно устранить. Когда он утверждает, что руководители Океании ведут войну потому, что не могут иначе, при этом не веря в победу, невозможно не соотнести

122

это с образом мысли коммунистических правителей. Г-н Черненко тоже мог бы быть «и в курсе и не в курсе» происходящего. Нельзя не отметить, что скептицизм Оруэлла по поводу использования атомной бомбы примыкает к позиции Солженицына и других диссидентов. И, наконец, мирные договора, сопровождаемые гонкой вооружений, — это разрядка в том виде, в каком она с успехом применялась СССР. Тут мысль Оруэлла впереди всех на целое поколение.

5) Вечность системы

Еще ни одна власть так не заботилась о незыблемости своих основ.

Первый способ обеспечить вечность власти — коллективизм. Уничтожение права частной собственности означает концентрацию собственности в руках немногих. Однако новые владельцы образуют органы управления, а не собрание индивидов, частных предпринимателей. Партия владеет всем, отдельные ее члены — почти ничем. Итак, главный пункт социалистической программы худо-бедно выполнен: собственность капиталистов экспроприировали. Легитимность системы от этого упрочилась. Но ожидаемый результат вылился в то, что экономическое неравенство приобрело перманентный характер. Здесь еще «классовый» подход уводит Оруэлла в сторону. Собственность — понятие, принадлежащее старому миру. Конечно, экономическое неравенство существует, но оно не регулируется количеством собственности. Партия не является собственником в том смысле, в каком были собственниками богачи прошлых веков. Однако Оруэлл попадает в точку, утверждая, что уничтожение всякой собственности — одна из основ сохранения власти в руках правящей группы, не только потому, что делает эту группу легитимной, но и в большей степени потому, что индивиды (даже члены партии) лишены всякой защиты от повсеместного контроля со стороны партии. _

Как можно сломать систему? Извне — никак в силу н ^^ мости каждой из трех держав. Изнутри тоже никак: сам ^^ ^ массы не восстают. «Они даже не сознают, что угне ' ти толь. не дали возможность сравнивать». Опасность мож

ко изнутри правящей группы. Она может расколоться на две конкурирующие фракции либо утратить веру в себя и позволить развиться в своих рядах либерализму и скептицизму. «Проблема формовки сознания направляющей группы». И не только направляющей, но и более многочисленной исполнительной группы, которая следует непосредственно за ней. «На сознание масс достаточно воздействовать лишь в отрицательном плане». С тех пор, как были написаны эти строки, диагноз подтвердился. Власть коммунистических партий остается вне сферы досягаемости до тех пор, пока сама партия хранит свое единство и коммунистическое сознание. Потому-то контроль за мыслями (или иначе говоря «формовка») более налажена и изощрена для члена партии, чем для рядового гражданина.

6) Структура общества

After the revolutionary period of the fifties and sixties, society regrouped itself, as always, into High, Middle, and Low*. Речь идет о классическом типе общественного устройства (as always) с тремя традиционными пластами. Но вглядимся в него повнимательнее.

На вершине — Старший Брат: «Каждое достижение, каждый успех, каждая победа, каждое научное открытие, все познания, вся мудрость, все счастье, вся доблесть непосредственно проистекают из его руководства и им вдохновлены».

Это может быть Сталин начала 30-х годов, Мао, Ким Ир Сен и т.д. Однако «Старшего Брата никто не видел». Значит, это не тиран, а некто безличный: абстрактное воплощение партии. «Назначение его — служить фокусом для любви, страха и почитания, чувств, которые легче обратить на отдельное лицо, чем на организацию».

Троцкий писал в «Преданной революции»: «Сталин — олицетворение бюрократии». Франц Неман** в «Бегемоте», написанном

«После революционного периода пятидесятых—шестидесятых годов общество, как всегда расслоилось на высших, средних и низших», {англ.). (Цитата из романа «1984»).

** Неман Франц (1798—1895) — немецкий физик, автор работ по оптике и специфическим температурам.

124

в 1942 году, — возможно, Оруэлл читал его, — утверждал, что тоталитарное государство не должно рассматриваться как Fuehrerstaat* и что «культ» — всего лишь маска, призванная закамуфлировать понимание социо-экономического механизма. Роберт Такер, сопоставляя эти две точки зрения, считает, что Оруэлл ошибся: Большой Брат существует реально и на всех уровнях государства-кошмара1. Он проявляет себя в поисках грандиозного, в потребности быть любимым, обожаемым миллионами подданных, в желании всегда выходить победителем. Репрессии мотивированы любым фактом, который противостоит чудовищно раздувшемуся мифу о Старшем Брате, который он создал о себе как о неком непогрешимом существе. Сталин объясняет явление сталинизм, Мао — маоизм.

В целом для Такера тоталитарный строй сводится к исключительному случаю тирании. Нет разницы между Сталиным и Амин Дадой, Мао и Дионисием Сиракузским, Гитлером и Нероном. Еще больше фактов можно было бы почерпнуть у Ксенофонта и Аристотеля.

Невозможно серьезно отрицать, что тирания не заложена в характере Сталина, Мао, Гитлера. Сталин, в частности, с рождения имел темперамент и набор качеств тирана: желание навязать свою волю другим, вкус к интриганству, мстительность, удовольствие, получаемое от того, чтобы раздавить, унизить, заставить страдать, уничтожить как врагов, так и друзей, без разбора. У двоих других эти черты не так заметны, зато есть другие — страсть к игре, комедиантству, авантюрность натуры, тяга к небытию и катастрофе: классической картине тирании.

Есть, правда, одна сложность: эти черты тиранов как будто не составляют суть тоталитарных режимов, и если эти режимы временно входят в соприкосновение с тиранией и она им противостоит, то они стремятся убрать ее со своего пути. Гитлер стал причиной поражения созданного им же государства, чуть было не сделал то же самое и Мао. Когда умер Сталин, страна была обескровлена, и последние проекты «тирана», возможно, опрокинули бы строй. Для Аристотеля, который в своей классификации государственно-

1 Robert Tucker. Does Big Brother really exist? / Irving Howe ed. // Op. cit. t P. 100—101. Фюрерское государство (нем.).

125

A

го устройства за основной критерий брал распределение материальных ценностей, тираном был тот, кто монополизировал богатство и управлял в своих собственных интересах. Таковыми не были ни Сталин, ни Мао, ни Гитлер, не стремившиеся к богатству и не понимавшие, что значит «частный интерес». Преданность идеологическому проекту несовместима с понятием «интереса» (в том материальном смысле, какой придавал ему Аристотель). Но строй ощущал угрозу со стороны двух других проявлений тирании: I) способности этих лидеров принимать решения самостоятельно: произвольно либо согласно капризу, притом, что эти решения не могли быть подвергнуты критическому анализу, что выгодно для проекта в целом, для долговечности строя и т.д.; 2) нарциссизма, чрезмерной пропасти между главой государства и его подчиненными, гонений на окружение. Эти черты суть отличительные свойства личности тирана, которая становится камнем преткновения, подлежащим устранению. А после периода тирании тоталитарный строй заботится о том, чтобы не появился новый тиран. И все более безличные фигуры следуют одна за другой: какой-то полумертвец, за ним — ходячий труп, а после совсем уж мертвое тело, о котором вообще трудно что-нибудь сказать, даже назвать дату его смерти.

Можно ли говорить, что Оруэлл придерживался мнения Троцкого и что Старший Брат — «олицетворение бюрократии» и «маска, под которой партия предпочитает повернуться к миру»? Не думаю. Марксист русской школы Троцкий в принципе отрицал «роль личности в истории». По его мысли, руководитель государства — некий фокус, в котором сходятся пучки огромных анонимных сил, творящих историю, производственных сил, производственных отношений, классов. И потому строй, основанный на этой теории, подвержен захвату и посягательствам тирана. Но не на эту обезли-ченность было направлено острие Оруэлла. Обезличенность лидера не является постоянной характеристикой истории в целом; она — продукт этого нового строя, что ведет к 1984-му. Старший Брат мог начинать как тиран, но тирания избавлялась от личностных черт, как это было в конечном итоге с тиранией Сталина, Гитлера, Мао, да и оставшихся до сих пор тиранов. По мере расширения культа, разбухания его до абсурдного бреда, он превращается в пустой идол, манекен, лишенный какого бы ни было интереса, 126

собственного мнения, свободы и самостоятельности, в настоящую маску, чье существование сомнительно и за которой никого нет: в Старшего Брата.

Итак, на вершине пирамиды — Старший Брат. Под ним — внутренняя партия, мозг государства, как пишет Оруэлл, составляющий чуть меньше двух процентов населения. Два процента — таково в действительности количество тех, кто в современном СССР составляет номенклатуру и имеет доступ к благам: магазинам, больницам, школам, развлечениям, закрытым местам отдыха. Еще ниже — внешняя партия, «руки государства». В коммунистических странах — это обычные члены партии, в слабой степени привилегированные, исполнители ее воли. За ними идут «аморфные массы», которых называют пролетариями, «пролами». Их примерно восемьдесят пять процентов населения. Есть еще и рабское население экваториальных территорий, которых «нельзя считать постоянной и необходимой частью государства». Так и тянет провести параллель между этим населением и населением ГУЛАГа, текучим и не принимаемым в расчет. На самом деле это перманентно существующая и необходимая государству часть населения.

Исследуя структуру партии, Оруэлл полностью отстраняется от социологического подхода, напрямую вытекающего из троцкизма и отдаленно связанного с социализмом. Он выводит самое главное: «Партия — не класс в старом смысле слова». И поясняет: общество расслоено, причем весьма четко, и, на первый взгляд, расслоение носит наследственный характер. Движения вверх и вниз по социальной лестнице гораздо меньше, чем было при капитализме даже в доиндустриальную эпоху. Пролетариям дорога в партию закрыта. С другой стороны, партия — не наследственный корпус. Принимают туда по результатам экзамена. Социальной или расовой дискриминации нет. В самых верхних эшелонах можно встретить и еврея, и негра, и индейца. Партия «не стремится завещать власть своим детям как таковым, и если бы не было другого способа собрать наверху самых способных, она, не колеблясь, набрала бы целое новое поколение руководителей в среде пролетариата...» «Суть олигархического правления не в наследной передаче от отца к сыну, а в стойкости опреде-

127

ленного мировоззрения и образа жизни». «Партия озабочена не тем, чтобы увековечить свою кровь, а тем, чтобы увековечить себя». Она воспроизводит себя принятием новых членов, как католическая церковь, которую Оруэлл ненавидел и которую считал прообразом современных тоталитарных сообществ. «Правители соединены не кровными узами, а приверженностью к доктрине».

Итак, партия — не класс, поскольку не имеет социального характера. Она напоминает секту, чей принцип — adherence to a common doctrine*.

В «1984» впервые торжественно преподносится роль идеологии. Однако Оруэлл ничего не разъясняет нам по существу. Нам известно, что она была унаследована от социализма, но претерпела такие изменения, что перестала быть узнаваемой. Нам известно, что это официальная и единственная идеология трех сверхдержав, что имя ей — ангсоц, необольшевизм, культ смерти. Оруэлл считает лишним ее анализировать.

Во-первых, потому что она этого не стоит. В «Скотном дворе» была одна доктрина — скотизм. Она свелась к следующему: «Четыре ноги хорошо, две — плохо!», что полностью отражало суть доктрины, нисколько ее не деформируя. Эта краткая формулировка вполне подходит и ко всем противоположным понятиям: ум — хорошо, материя — плохо; арийцы — хорошо, евреи — плохо; социализм — хорошо, капитализм — плохо. Ангсоц находится на том же уровне, что скотизм: нагромождение абсурдных положений, недостойных не то чтобы обсуждения, но даже упоминания.

Вторая причина более веская. Дело в том, что с захватом власти на мировом уровне идеология поменяла свою природу: из нее ушло содержание. До этого она обладала притягательностью. Это была одна из многих доктрин, но более мощная с интеллектуальной точки зрения, более подлинная, более научная — так, во всяком случае, казалось. Она стала объектом дискуссии, многих примирила. В нее верили, вера эта была созидающим источником новой интеллектуальной и нравственной жизни. Ей были преданы, за нее умирали. Если бы Оруэлл писал о том, как происходил захват власти, как воцарялся новый режим, тогда он был бы обязан

«Приверженность к обшей доктрине» (англ.). 128

i

объяснить, в чем суть этой идеологии и почему она так притягательна.

Однако после захвата власти идеология мутирует. Она представляет собой как бы интерпретацию событий вкупе с научным предвидением их дальнейшего развития. Поскольку это предвидение оказалось ложным, следует избегать какой-либо конфронтации между идеологией и реальностью, на теоретическое изучение которой она претендует. Лишенная содержания идеология превращается в оболочку. Эта оболочка — умственная, речевая — становится формой самой партии. По Аристотелю, душа — оболочка тела, так и идеология — душа партии, наполненная учением до тех пор, пока не произошел захват власти. После этого она остается душой партии, ее формой, но теперь пустой. Таким образом, тесты на принадлежность к партии или повиновение ей — формальны. Вопрос веры в нее и принятия ее действий полностью выхолощен. На первый план выдвигается конформизм.

7) Психологический тренинг члена партии

Психологический тренинг, потребный для того, чтобы партия сохранила свою структуру, свое единство, свою идентичность, никак не касается пролетарских масс. Их нечего опасаться. Им предоставлено из поколения в поколение трудиться, плодиться, умирать, не имея возможности бунтовать, осознав однажды, что мир и жизнь могут быть иными. Власти безразлично, что они там думают или не думают. Можно даже даровать им интеллектуальную свободу, потому как интеллекта у них нет.

Таким образом, дисциплина касается только члена партии, но зато во всем: «Небезразличен ни один его поступок. Его друзья, его развлечения, его обращение с женой и детьми, выражение лица, когда он наедине с собой, слова, которые он бормочет во сне, даже характерные движения тела — все это тщательно изучается». Он не бывает один. С рождения до смерти живет на глазах полиции мысли.

Речь вовсе не о том, чтобы проверять его на верность учению: ведь учения в принятом значении этого слова нет. Полиция мысли — не инквизиция, следившая за правоверностью взглядов. Докт-

129

рины, догмы нет. Ангсоц пуст. И потому мысли или поступки, влекущие за собой смерть, пытки, «распыление» (то есть стирание каких-либо следов пребывания человека на земле, любого упоминания о нем), формально не запрещены. Вообще ничто не позволено и не запрещено в мире, где не действует закон. Пытки и смерть — вовсе не кара за содеянное преступление, а способы «устранить тех, кто мог бы когда-нибудь в будущем стать преступником». Оценивается не любовь к партии, не поддержка ее идей в данный момент, а способность ускользнуть от нее в будущем, совершить по отношению к ней некое прегрешение. Пустая форма, которая и есть душа партии, требует, чтобы каждый сам отыскивал ее, соответствовал, вечно предвосхищая, ее объективной форме, свидетельствующей, что партия здесь, а не в каком-то ином месте.

Идеологически партиец не обработан. Требования к его убеждениям зачастую не сформулированы ясным образом. Это и невозможно сделать, «не обнажив противоречивости, свойственной анг-соцу». Однако можно определить, в нужном ли направлении ориентируется партиец, по тому, как «он при всех обстоятельствах, не задумываясь знает, какое убеждение правильно и какое чувство желательно». Дисциплина помимо мысли распространяется на инстинкты и рефлексы.

Три из них прежде всего подлежат дисциплинированию. Согласно их порядку в программе тренинга это на новоязе: самостоп, белочерный и двоемыслие.

«Самостоп означает как бы инстинктивное умение остановиться на пороге опасной мысли». Сюда входит способность не замечать логических ошибок, не понимать даже простейших доводов, если они враждебны ангсоцу, испытывать отвращение от самого хода мыслей, способного привести к ереси. Короче говоря, самостоп означает «спасительную глупость».

Однако глупости недостаточно. Необходимо активное участие с применением ключевого понятия белочерный. Когда дела партии не согласуются со словами, дела должны уступить. Белочерный означает готовность назвать черное белым, если того требует партийная дисциплина, и сверх того — еще и верить, и даже больше — знать, что черное — это белое, забыв, что когда-то думал иначе. Важно именно это. Назвать — некая условная конформистская позиция, явно недостаточная. Верить — из области

130

искреннего приятия учения, которого больше нет. Знать — это уже из области очевидного, чего-то неоспоримого, узнанного de visu*. Подражать партии, с ее абсолютным знанием, быть ее частичкой — это знать, как знает она, какими бы ни были факты. Бе-лочерное, однако, находится в зависимости от более общего и глубокого процесса: двоемыслия.

Двоемыслие — это прежде всего систематическое расслоение памяти. Член партии должен быть отрезан от прошлого, как и от остального мира.

Для партии это единственный способ сохранить свою непогрешимость. Предначертания партии не должны подвергаться сомнениям, и отчеты, статистика подгоняются под требования сегодняшнего дня. Партия не может сознаться в изменении политического курса, поскольку это означает расписаться в собственной слабости. Если сегодня Океания союзничает с Евразией, а еще вчера — с Ос-тазией, Остазия должна считаться всегдашним врагом. И потому история подлежит переписыванию. Ежедневная подчистка прошлого, которой занято Министерство Правды, также необходима для устойчивости режима, как репрессивная и шпионская работа, выполняемая Министерством Любви. Изменчивость прошлого — главный догмат ангсоца.

Поскольку партия контролирует исторические документы и умы своих членов, прошлое таково, «каким его желает сделать партия». Получается, что хотя прошлое и подлежит постоянному пересмотру, оно неизменно, ведь какой бы ни была последняя версия тех или иных событий, это и есть прошлое и другого быть не могло. Партия владеет абсолютной истиной, «абсолютное же очевидно не может быть иным, чем сейчас».

Внутренняя дисциплина члена партии состоит в том, чтобы помнить, что события происходили, как того требует текущий момент, и забыть, что все было иначе. Этому-то и обучаются с помощью тренинга. Двоемыслие означает способность держаться одновременно двух противоположных убеждений, утверждать заведомую ложь, искренне веря в нее. Зная, что искажаешь реальность, ты с помощью двоемыслия уверяешь себя, что она осталась

Воочию (лат.).

131

неприкосновенна. Процесс этот должен быть сознательным, иначе его не осуществить аккуратно, но и бессознательным тоже, иначе возникает ощущение лжи. Даже пользуясь понятием двоемыслие, следует прибегать к двоемыслию, ибо, пользуясь им, ты признаешь, что мошенничаешь с действительностью. Еще один акт двоемыслия — и ты стер это из памяти. « И так до бесконечности, причем ложь все время на шаг впереди истины».

Двоемыслие — самое глубокое из открытий Оруэлла как политического философа.

Роль лжи очень быстро была понята советской властью. Булгаков, Платонов описали эту ложь 30-х годов в качестве некоего фокуса страданий, свалившихся на людей вместе с новым строем. Ложь непереносима в большей степени, чем подавление личности, нищета, поскольку она порождает страх нового типа. Человек, принужденный отрицать очевидное, противоположное тому, что он ощущает и наблюдает, теряет жизненный ориентир и самого себя. Он страдает раздвоением личности, параличом воли, сопровождаемых угнетающим его стыдом. Согласно свидетельству Солженицына, это «самый жуткий аспект» жизни при этом строе. Все свидетели — Мандельштам, Чуковская, Ахматова, Зиновьев — усматривали в этой безбрежной лжи самую главную и самую непередаваемую тайну. О ней не расскажешь, к примеру, иностранцу, тому, кто этого не пережил, и он уедет, так ничего и не поняв.

И все же люди в мире поняли это еще до войны и до появления Оруэлла. Чилига озаглавил свое свидетельство «Страна обескураживающей лжи». Суварин пишет в 1938 году: «СССР — страна лжи, абсолютной, полной. Сталин и его подданные лгут всегда и везде, при любых обстоятельствах, и потому уже не осознают, что лгут. А когда лжет каждый, получается, что не лжет никто. Там, где сплошная ложь, лжи нет»1.

Эти авторы остро ощутили новую жуткую тональность. Но подходит ли тут слово «ложь»?

Это слово означает сознательное отклонение от правды, и тот, кто лжет, знает эту правду. Но всесильное засилье лжи характеризует нападки не на правдивое изложение правды, но на саму прав-

1 Борис Суварин. Против течения. Париж, 1985. С. 339. 132

ду. Исторически эти нападки свершались дважды, а между ними случился захват власти.

До захвата власти с идеологией приходится считаться. Идеология имеет двойственный характер и разрушает целостность правды постольку, поскольку разрушает целостность действительности. В конфликте участвуют две стороны, и потому правды две, а не одна. Правда будучи adaequatio rei et intellectus*, раздваивается, когда речь идет о смертельном конфликте, поскольку в этом случае есть две res**. Одна из участниц конфликта соотносится с одной реальностью, и у нее свой взгляд на происходящее, другая сторона, противостоящая первой, соотносится с другой реальностью, и взгляд ее диаметрально противоположный. Нет места общему поиску правды между тем, кто стоит на позициях пролетариата и привержен идеям коммунизма, и тем, кто стоит на позициях буржуазии и привержен капитализму. Задача революционера — не переубедить, не разуверить противника, а разрушить действительность, которая служит подспорьем противнику, поскольку она вводит того в заблуждение, но не с универсальной точки зрения, а с точки зрения действительности, которой вынесен приговор исторической эволюцией. На деле это означает бороться с капитализмом и одновременно отрывать от него тех, кто является его бессознательным пленником в интеллектуальном отношении, показывая ему иную действительность, обращая его в социализм. Ему не врут, с ним говорят на языке, кажущимся им не имеющим отношения к действительности, поскольку они ошибаются, думая, что действительность у них общая, когда это не так. Его приглашают переступить через пропасть, отделяющую его от иной действительности, которая в свою очередь тоже не является общей, но предназначена стать таковой и, как следствие, имеет предназначение составлять единственную подлинную действительность. Пропаганда социализма не несет в себе кривды. Дополнительно по отношению к защитникам капитализма может быть с маккиавеллистическим цинизмом применена и классическая ложь, поскольку ложь — оружие в политической схватке, которая должна окончиться по-

Адекватной вещам и уму (лат.). ** Здесь: стороны (лат.).

133

ражением «дурной» действительности и соответствующей лжеправды.

После переворота «добрая» действительность торжествует. Правда находится в руках партии, которая осуществила переход к новой действительности. Больше нет капитализма, буржуев и их идеологов. Исчез конфликт между различными правдами. Однако действительность вовсе не такая прозрачная и послушная, как ей полагается. Напротив, она словно ускользает, убегает, не дается, и так и сяк уворачивается, а с нею и все те, кто не занимает предусмотренные позиции. Соотношение сил между двумя действитель-ностями, между двумя правдами парадоксальным образом кажется менее выгодным, чем до переворота. Теперь вся действительность, все люди будто перешли на враждебные позиции, тогда как подлинная действительность и подлинная правда укрылись в узком партийном кругу. Партия же теперь у власти и наделена всеми возможными правами, каких и не видывали прежние правители. Вот тут-то и начинается подлинная партийная работа, гораздо более трудная, чем сам переворот и победа над капитализмом. Работа эта движется по двум направлениям, так что они никогда не пересекаются.

Действительность оказывает сопротивление? Вот как? Значит, это «дурная» действительность. В противоположность тому, что предполагалось, социализм не торжествует. Как говорил Ленин, капитализм силен как никогда. Те, кого считали пролетариями, на самом деле оказались мелкими буржуа, постоянно секретирующи-ми капитализм. Социалистическая революция приводит к расширению капитализма, умножению капиталистов и беспримерному осложнению в отношениях между классами. Социализм не наступает сам по себе, а требует построения. Есть лишь один способ это сделать — он, кстати, применялся еще до переворота — разрушить капитализм, расчистить место для постройки социалистического здания. А поскольку капитализм заполнил как будто все пространство, все становится враждебным и подлежит выкорчевыванию. Позитивная задача партии будет отныне состоять в том, чтобы раздробить все основы капитализма, не оставив камня на камне от классов, наций, составлявших прежнее общество, разделаться с собственниками и с врагами — сперва с сознательными, затем с

134

бессознательными, и под конец с потенциальными. Это по части репрессивных органов, помещенных Оруэллом под вывеской Министерства Любви.

Одновременно насаждаются всевозможные социалистические структуры. Воспитание, искусство, философия, наука направляются в нужное русло. Экономика становится социалистической. Рождается новый человек, вырисовывается его облик. Однако эта новая структура кажется хрупкой, временной. Вот-вот и рухнет. Воспитание не прививается. Искусство больше напоминает ремесло, философия — непохожа на любомудрие. Наука существует в виде временной уступки старому миру: продолжает свое вековое развитие и допущена в новую жизнь лишь потому, что одна способна разрушить прежнее и поддержать народившееся. Социалистическая экономика — фасад, за которым сосуществуют отрасли, работающие на вооружение, и торговля — две формы экономики досоциалистического характера, позаимствованные у общества еще докапиталистических времен для служения социализму. Новый человек, по словам Суварина, скрывает за маской «древнюю гориллу». Чтобы все это не рухнуло, необходимо принуждение, постоянное понукание, ведь если будет нерадение, социализма и след простынет. Некоторые теологи утверждают, будто Бог удерживает мир от распада беспрерывным созиданием, ежесекундным трудом: так и социализм является плодом непрекращающегося труда партии по его созиданию и тут же улетучится, если органы Министерства Любви не будут день за днем печься о нем. Труд этот изнурителен, он требует мобилизации всех ресурсов, всей энергии на постройку карточного дома, чьи размеры и сложное устройство стремятся охватить все пространство, но который рискует разлететься в пух и прах от малейшего неловкого движения. Новая действительность, сосредоточившись на краткий миг в партии, начинает свой завоевательный поход до самых границ очищенного от капитализма пространства. Но остается на поверхности, не проникает глубоко, оставаясь артефактом. Ей не дано преосуществиться в обычаи, не дано войти в плоть и кровь. Она еще ничтожнее: она доказательство, сфабрикованное для поддержания новой правды — кривды.

Переворот поставил с ног на голову отношения правды и действительности. Прежде правда вытекала из действительности, ко-

135

торую отражала. Мир представлялся в реальном свете, как космогония, где шла борьба между капитализмом и социализмом, и предпочтение отдавалось социализму. Сегодня все происходит так, словно действительность должна вытекать из некой правды, иначе говоря, словно социализм должен родиться и укорениться в реальности на основе собственного понимания социализма. Понимание же социализма таково, что законность его существования проистекает из его сущности. Реальность социализма как бы вылупится из распространения правды о нем, воплощенной в партии. Материальное возведение социализма подобно перечислению всех сказуемых, сочетаемых с понятием социализма. Но ему не хватает бытия, ведь бытие — это не сказуемое, а существительное. Все, что связано с бытием, как показал Кант, не зависит от логического вывода. Оно может быть задумано лишь «как понятое в контексте всего опыта». А ведь опыт людей, живущих при социализме, каждый миг дает им знать, что социализма нет. Для партии это непереносимо. Легитимность партии покоится на том единственном факте, что она привела страну к победе социализма, позволила людям шагнуть в новый строй. Если же социализма не существует, если действительность не соответствует той, что была провозглашена, власть партии — чистой воды тирания, лишенное смысла волюнтаристское подавление личности: это опасно с политической точки зрения. Если, с другой стороны, сущность социализма не порождает его существования, сомнение будет точить партию, а истина, призванная подобно раствору держать все здание, растворится. Но партия существует лишь благодаря владению общей правдой и вскоре развалится.

Тут-то развертывается еще одно направление деятельности партии. Первым было построение социализма. Второму предстоит констатировать его существование. Значит, следует действовать «в контексте любого опыта», чтобы каждый (пользуясь выражением Канта) почувствовал себя столь же богатым с сотней возможных талеров, как и с сотней настоящих. Министерству Правды приходится неустанно поставлять онтологическое доказательство существования социализма. Министерство Любви воздействовало на людскую волю: оно готовило людей к приятию социализма. Министерство Правды воздействует на разум: учит видеть социализм.

136

i

Для этого необходимо контролировать некие ориентиры, появляющиеся у человека с приобретением опыта. Иными словами, нужно овладеть людской памятью. Для этого информация подается таким образом, что подданные лишены любых новостей, касающихся «дурной» действительности, а поскольку иной не осталось, вообще всех новостей. Не просочится ни то, что происходит за пределами СССР, ни то, что происходит в СССР и противоречит социализму. Не поступит сведений ни об уровне жизни, ни о голоде, ни о преступности, ни о том, есть ли жертвы в результате наводнения либо землетрясения. Зато подданных станут пичкать информацией о победном шествии социализма. Им станет известно, что чудесным образом повысился уровень их жизни, что выполнен и перевыполнен план, что новыми людьми совершено множество героических поступков, что побеждены неизлечимые болезни и набирает темп движение к сияющим вершинам.

Что это? Ложь? Скорее, принятие определенной позиции по отношению к двум конфликтующим действительностям-правдам. У этого принятия определенной позиции есть имя — дух партийности. Партия вынуждена действовать с позиций абсолютного идеализма. Она вынуждена выводить реальность из теоретических построений и понятий. Ничто не верно само по себе, но все, что говорит партия, — верно, поскольку это приближает действительность, которую партийная правда предвосхитила.

Есть один неоспоримый факт, и лишь им подтверждается новая действительность: это власть партии. Последнее доказательство вовсе не в когерентности и не в видимой очевидности идеологии. И не в явной реализации социализма. Оно в факте власти. Отсюда и начнется завоевание: ниже по течению — реальности, выше по течению — правды. Власть обеспечивает переход от одной к другой. Она — мост, краеугольный камень. Отсюда следует, что после захвата власти проблема состоит уже не в том, чтобы убедить людей примкнуть к идеологии, но в том, чтобы заставить их констатировать власть, принудить согласиться с этой властью, которая является доказательством всего остального. Принуждая белое называть черным и черное — белым, людей заставляют делать власть реальной. Но стоит им дать согласие, в их словах и поступках больше нет лжи, поскольку все выводится из факта существования власти и того, что черное есть или будет белым, поскольку

137

так решила партия власти и при этом власть не утратила. Однако подданные сохраняют способность сопротивляться. В этом им помогает память. Они могут сравнить то, что утверждают сегодня, с тем, что утверждали вчера. Власть же — это бесконечное настоящее, точка абсолюта, где сосредоточивается правда. Власть проливает свет на прошлое и указует путь к будущему. Отсюда необходимость ежеминутно менять прошлое, чтобы оно согласовывалось с настоящим. Человек без памяти — пластилин. Из него можно лепить что угодно и когда угодно. Он не способен оглянуться назад и почувствовать, как он связан с историей, не способен сохранить свою идентичность. Он привит на настоящее и искренне не сожалеет ни о корнях, ни о подлинном облике. Он принимает любое толкование настоящего, доказательством чему служит то, что он принимает и любое толкование прошлого.

Подобное подвижничество требуется не от всех. С масс довольно отсутствия информации. Они быстро теряют ориентиры, не имея доступа к записанной памяти, передаваемой из поколения в поколение. Они замкнуты в своем поколении, заперты во временном отрезке, соответствующем продолжительности их жизни. Все, что произошло до того, как они обрели способность регистрации фактов в памяти, утрачено, осталось в прошлом, недоступном им. А их собственная память забивается информацией, поступающей из Министерства Правды. Их разум не в состоянии переработать эту информацию, поскольку добрая часть их интеллектуальных способностей была приведена в негодность воспитанием — как в детстве, так и на протяжении всей жизни. Да и замена родного языка новоязом делает невозможным осмыслить то, что не должно быть осмыслено. Словом, система обращается с ними, как с истуканами, и больше ничего с них не требует.

Иное дело члены партии, сторона заинтересованная. Вся ответственность ложится на них. Они обязаны отождествлять себя с партией, которая есть власть, истина, реальность. Этому и призвано служить двоемыслие. Они сами должны работать над собой и естественным образом быть заодно с предначертаниями партии, которые уже сделаны и которые еще только грядут.

Это и есть двоемыслие! Само слово поддается двойному толкованию. Оно может обозначать тренировку во лжи, ибо лишь во лжи расцветает и приобретает стабильность двоемыслие. Лжец, в

138

том виде, в каком он всегда существовал и существует теперь в мире классической политики, думает двояко: одна его мысль отвечает ситуации, которую он знает и скрывает, другая подчинена тому, что он хочет внушить. Ловкий враль никогда не путает эти две мысли, но питает каждую из них таким образом, что контролирует версию ad intra и версию ad extra*. Ловкий враль должен развивать память, чтобы, пока врет, не забывать, какова ситуация на самом деле. Иначе он запутается и собьется.

Упражнение в двоемыслии, о котором идет речь в романе, совершенно противоположного свойства: требуется стереть различие между двумя направлениями мысли, перенести акцент с истины на ложь и считать ложь истиной. Требуется неустанно стирать и следы самого этого действия, так, чтобы раздвоение мысли затушевывалось, не признавалось, чтобы в каждое следующее мгновение существовало лишь одно убеждение, то, которое озвучено партией, и надеяться, что твои слова и в будущем совпадут с теми, что скажет партия. У устремленного к близкому будущему, нацеленного на настоящий момент члена партии должна отсутствовать память. Таким образом, двоемыслие — это переходное состояние, которое готовит простую единственную мысль. Это психологическая подгонка, совершающаяся в нем.

Мысль ли это? И если мысль, то о чем? Каковы взаимоотношения реального мира с мыслью, расположенной на подвижной, мимолетной точке, с мыслью, которая не является даже отрицанием мира как такового, которая просто не связана с ним? Такая мысль похожа на гайку, что бешено вращается в пустоте, ни за что не цепляясь, не встречая препятствий для своего вращения, не сдерживаемая ничем. Такая мысль и есть настоящий «социализм», логический аутизм. Да, но как партия с выпотрошенными мозгами может оставаться у руля?

Оруэлл ставит этот вопрос, снова и снова пытаясь понять, что происходит в высших эшелонах партии. То, что подчиненные получают импульсы от верхних инстанций, еще можно себе представить. Но сами руководители, отобранные как раз благодаря их успехам в двоемыслии, должны быть в еще большей степени узниками, чем их подчиненные. «В нашем обществе те, кто лучше всех осведомлен о происходящем, меньше всех способен увидеть мир

Здесь: для себя и для других (лат.).

i

139

таким, каков он есть. В общем, чем больше понимания, тем сильнее иллюзии, чем умнее, тем безумнее». Это неясно. Правители одни информированы должным образом. В то же время они же и искажают информацию, придавая ей нужное направление, они вырабатывают линию, отшлифовывают истину, определяющую курс. Известно, что между собой они говорят на казенном языке, которым владеют лучше других. Следовательно, они больше других отравлены и в то же время облечены властью, а чтобы удержать ее, им нужны осмысленные решения. Как это согласуется? Возможно, и тут допускается компромисс. Они сводят систему к своей собственной личности: они на высшей ступени идеологии, и та дистанция, которую они цинично устанавливают между собой и этой самой идеологией, позволяет ей выжить и получить дальнейшее развитие. Возможно, существует и разделение ролей: правитель № 1 избирается за неспособность здраво мыслить, с одной стороны, и с другой стороны, за способность сотрудничать с техническим персоналом, у которого идеология отложена в сторону и приоритет отдается реалистическому подходу к полицейской, дипломатической и военной сфере1. На вершине требуются совместные усилия воли к материальному разрушению, для чего необходим здравый смысл, и воли к нравственному и умственному разрушению, обретающей предел в безумии. Так гармонично сосуществуют друг с другом Министерство Любви и Министерство Правды.

Глава V Теология О'Брайена

Уинстон был на пороге открытия для себя «главного секрета», содержащегося в «Книге» Голдстейна. До сих пор он не узнал ни-

1 Приходится вообразить селекцию, действующую в двух направления в поисках одного лица, который докажет, что он самый глупый и самый смышленый. И все это в наилучшей пропорции с учетом интересов социализма и частной товарищественности, царящей в партии. Эти две точки зрения — социализма и товарищественности партии — не всегда совпадают, откуда берутся конфликты и компромиссы. В конечном счете, в интересах социализма, чтобы отобранное лицо было «хорошим товарищем», способным мирно управлять.

140

чего нового: «прочитанное привело его знания в систему». Он предвкушал разгадку «главной тайны». Двоемыслие, полиция мыслей, непрекращающаяся война — все это непременные атрибуты строя, но «под этим кроется исходный мотив, неисследованный инстинкт, который привел сперва к захвату власти», а затем уж и к построению всего остального. «Мотив этот заключается...» — здесь и прервалось его чтение. Он уснул, и это счастливое утро стало последним, за ним последовал арест.

О'Брайен, от которого он получил книгу, предал его. О'Брайен ему внушает мысль, что он всегда знал об этом предательстве, он соглашается с ним и задним числом утверждает, что так оно и было. О'Брайену необходимо, чтобы отчаяние уничтожило след былой надежды.

Уинстон оказывается в застенках Министерства Любви. Ору-элл описывает их в соответствии с тем, что ему было известно о Лубянке: как и там, тут невозможно догадаться, где ты, который час, ночь или день на дворе. В «Слепящей тьме» Кёстлер описал атмосферу тюрем ГПУ в эпоху чисток. Он же сделал предположение, что психологического давления, логического тренинга, толкающего коммуниста уцепиться за партию в тот момент, когда она гноит его, достаточно, чтобы он капитулировал. Оруэлл еще ближе подошел к сути происходящего в застенках. Недостаточно бесконечных допросов и подспудной связи, возникающей между узником и истязателем. Нужны пытки. Они разрешены и в примитивной форме: удар кулаком, дубинка, и в изощренной: электричество, уколы. Причем каждый раз человеку отпускается доза пыток, слегка превышающая то, что, как ему кажется, он способен вынести. «Если бы я мог спасти Джулию, удвоив свои мучения, согласился бы я на это? Да, согласился бы», — решает Уинстон до первого полученного им удара. Но, получив его, он понимает, что физическая боль сильнее любого решения: «Ни за что, ни за что на свете ты не захочешь, чтобы усилилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она кончилась. Нет ничего хуже в жизни, чем физическая боль. Перед лицом боли нет героев».

В подвалах он встречается с некоторыми своими коллегами: поэтом Амплфортом, которому было поручено переписать поэму Киплинга и который оставил слово «молитва» в конце строки, по-

141

скольку не мог найти рифмы; Парсонсом, его нелепым соседом по лестничной площадке, с энтузиазмом одобряющим свой арест: «Конечно, я виноват! Неужели же партия арестует невиноватого, как, по-вашему?»

«Признание было формальностью, но пытки — настоящими». Уинстона избивают часами, до потери сознания, затем дают прийти в себя и снова бьют. Допрос не прекращается, его держат под ярким светом, подстраивают ему ловушки, переиначивают все, что он говорит, убеждают его, что он лжет и противоречит сам себе: «...делалось это лишь для того, чтобы унизить его и лишить способности спорить и рассуждать». Признание — не главное для истязателей, а всего лишь некий шаг, благоприятный симптом, позволяющий судить о прогрессе, сделанном следствием. От Уинстона «остались только рот и рука, говоривший и подписывавшая все, что требовалось. Лишь одно его занимало: уяснить, какого признания от него хотят».

Когда мучители сочли, что узник созрел, его передают О'Брай-ену. Далее следуют сеансы перевоспитания в духе двоемыслия. С помощью пыточной машины О'Брайен переделывает Уинстона, применяя павловские методы для выработки условного рефлекса. При этом речь ведется об его «излечении», о конце его «умственного расстройства», выпрямлении памяти. О'Брайен заставляет Уинстона признать, что Океания находилась и продолжает находиться в состоянии войны с Остазией, что дважды два порой пять, порой три, а порой и то и другое одновременно.

О'Брайен ссылается на инквизицию: та расправлялась со своими врагами, нераскаявшимися и не желавшими отказаться от своих убеждений или верований. Вся слава при этом доставалась жертве, а позор падал на голову палачей. Приводит он в пример и русских коммунистов, которые разрушали человеческое достоинство своих жертв: «Арестованных изматывали пытками и одиночеством и превращали в жалких, раболепных людишек, которые признавались во всем, что им вкладывали в уста, обливали себя грязью, сваливали вину друг на друга, хныкали и просили пощады». Но и большевики ушли недалеко, ведь у обреченных оставалась память.

О'Брайен — приверженец совершенной формы коммунизма — гиперкоммунизма. «Будущее о вас никогда не услышит. Вас выдер-

142

1!

i

нут из потока истории. Мы превратим вас в газ и выпустим в стратосферу. От вас ничего не останется: ни имени в списках, ни памяти в разуме живых людей. Вас сотрут и в прошлом и в будущем. Будет так, как если бы вы никогда не жили на свете». Уинстона убьют, но только тогда, когда он перестанет сопротивляться, когда сдастся и душой и телом. О'Брайен пытается обратить его в другую веру, завладеть его душой, переделать ее. «В вашем восстановлении три этапа. Учеба, понимание и приятие», — говорит он. Он не довольствуется публичной комедией обращения, спектаклем с привлечением иностранных журналистов, как это делали большевики в 30-е годы. Он идет дальше гулаговской практики, предвосхищая «Северные школы» Китая. В отличие от ГУЛАГа, где осужденного превращали в отходы, где устроили свалку истории, на которую оступившихся выкидывали подыхать, китайские лагеря были местом кропотливой работы, где «обучающийся» должен был учиться, понимать, принимать, меняться внутренне. Китайские методы почти не отличаются от методов О'Брайена, хотя там иной декор, не такой, как на Лубянке, да и нет научного арсенала для пыток, со шкалой и инъекциями — изобретения какого-то садиста. Тут Оруэлл вновь экстраполирует и доводит знакомый ему принцип до некоего логического конца, до которого еще далеко было его современникам.

Во время перевоспитательной работы О'Брайен разговаривает со своим подопечным. Он излагает все, что было известно самому Оруэллу в отношении «главной загадки», или «главного секрета». И в этот момент в романе происходит переход от социологии, содержащейся в «Книге» Голдстейна, к философии, а в замаскированной форме, и к теологии.

Философия, лежащая в основе социалистической системы, в истории человеческой мысли называется идеализмом. Ее постулат: вне сознания не существует реальности. «Говорю вам, Уин-стон: действительность не есть нечто внешнее. Действительность существует в человеческом сознании и больше нигде», .задача сконцентрировать это сознание в едином месте, от которого протянутся контролирующие нити ко всем сознаниям, подверженным ошибкам, многозначности понимания. Это место парт . действительность существует «только в сознании партии, коллектив-

143

ном и бессмертном». Поскольку правда и действительность совпадают, «то, что партия считает правдой, и есть правда».

Так, сконцентрировавшись в некой абстрактной, но неизменной точке не подвластная ни смерти, ни каким-либо материальным бедам мысль становится всемогущей. В голову приходит Фихте , если бы он сошел с ума. «Мы покорили материю, потому что мы покорили сознание... Мы создаем законы природы». Уинстон спорит: земля существовала до появления на ней человека, звезды — в миллионе световых лет от нас и всегда будут недоступны! О'Брайен отвечает: глупости! Кости вымерших животных — выдумки биологов XIX века, а звезды — огненные крупинки в скольких-то километрах отсюда, и если бы мы захотели, мы сумели бы их погасить. «Нет ничего кроме человека», земля — центр вселенной. С практической точки зрения удобнее думать, что земля вращается вокруг Солнца. Но что из этого? «Думаете, нам не по силам разработать двойную астрономию?» Для этого существует двоемыслие.

О'Брайен соглашается с тем, что это солипсизм, но «коллективный солипсизм». Это агония всевластия, паранойя, хотя и контролируемая и обратимая, поскольку может быть отложена в сторону, если того потребует задача политического момента. Природный разум еще не окончательно разрушен: поле компромиссов огромно. Чтобы удержать власть, разрешены рынок и скудные общественные отношения, а порой проскальзывает и здравая мысль.

Однако идеалистический солипсизм делает возможной операцию высочайшего метафизического уровня: высвобождение времени, купирование истории. Ключ — в контроле над прошлым. «Мы, партия, контролируем все документы и управляем воспоминаниями. Значит, мы управляем прошлым, верно?» Партия присваивает себе власть, превосходящую божественную: делать так, чтобы то, что имело место, оказалось никогда не существовавшим». Кроме того, обладая властью соединять прошлое с каждым мигом настоящего, партия живет вне времени. Нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего во временном смысле: есть лишь вечное сегодня. Партия бессмертна. Это бессмертие она сообщает любому,

Фихте Иоганн Готлиб (1762—1814) — немецкий философ, представитель немецкого классического идеализма. Всякая реальность, согласно Фихте, есть продукт деятельности «я».

144

i

кто ей предан, жертвует своей памятью и выходит из времени. Партия — Бог, лучше, чем Бог, она награждает своей божественной привилегией любого, кто ее об этом просит.

Этот бог О'Брайена — двойник философского бога, единственным атрибутом которого является власть, бог Оккама*, чье всемогущество включает в себя и распознание, что есть добро и зло. Или бог Беркли**, создатель нематериальной вселенной, состоящей из чистого сознания. С этого бога берет пример партия, ему подражает, его замещает. Наконец Уинстон добирается до «главной загадки» всего происходящего. Ему кажется, он знает, каков будет ответ О'Брайена: «что партия ищет власти не ради нее самой, а ради блага большинства. Ищет власти, потому что люди в массе своей — слабые трусливые создания, они не могут выносить свободу, не могут смотреть в лицо правде, поэтому ими должны править и систематически их обманывать те, кто сильнее их». Это классический ответ, ответ Великого Инквизитора в «Братьях Карамазовых». Но это вовсе не то, что собирается ответить ему посмеивающийся О'Брайен. «Партия стремится к власти исключительно ради нее самой. Нас не занимает чужое благо, нас занимает только власть. Ни богатство, ни роскошь, ни долгая жизнь, ни счастье — только власть, чистая власть».

О'Брайен добавляет, что у нацистов и большевиков никогда не хватало мужества признаться в собственных побуждениях. Они делали вид, что захватили власть на ограниченное время, а впереди — общество свободных и равных людей. «Власть — не средство, она — цель [...]. Цель репрессий — репрессии. Цель пытки — пытка. Цель власти — власть». Таков ответ О'Брайена.

Вот он — секрет, главная побудительная причина: быть богом, ибо бог — это власть, чистая власть, potentia absoluta. Члены партии — «жрецы власти». Богатство, счастье, свобода — бренны. Они уходят со сцены жизни с индивидом. Дать их людям — недостаточная побудительная причина, чтобы возжелать власти и дер-

Оккам Уияльм (1285—1349) — английский философ, логик и церковный писатель, представитель поздней схоластики. Главный представитель номинализма своего времени.

' Беркли Джордж (1685—1753) — английский философ, представитель субъективного идеализма. Отвергал бытие материи, призывал только существование духовного бытия.

145

жаться за нее. Завоевать божественное право, вечность, определять, где добро, где зло, что есть правда — вот подлинная движущая сила партии, и она стоит того, чтобы ради нее пожертвовать всем. Богатство и счастье меньше, чем спасение. Иметь власть, то есть стать богом — нечто больше, чем спасение. Это боготворение доступно всем через участие. Любой человек, «если он может полностью, без остатка подчиниться, если он может отказаться от себя, если он может раствориться в партии так, что он станет партией, тогда он всемогущ и бессмертен».

Яснее не скажешь. Чтобы объяснить суть самого потаенного, что подсказала ему его интуиция — в чем «главная тайна» — писателю потребовалась теологическая лексика. Далекий от догматики, прикоснувшись к тому, что он ощущает как абсолютное зло, и испытав от этого невыразимую боль, он для описания своего интеллектуального опыта заимствует у теологии фундаментальные понятия. Без всяких обиняков представляет он тоталитарную власть как узурпацию божественных прерогатив, как демоническую функцию. В качестве «сверхспасения» предложено зло, боготворение с помощью ада. Намерения дьявола и его подручных, «жрецов» вроде О'Брайена — подменить подлинные действительность и правду их действительностью и правдой. А местом решительной стратегической битвы становится человек, его душа. «Подлинная власть, власть, за которую мы должны сражаться день и ночь, это власть не над предметами, а над людьми».

Этот мир — неприкрыто инфернальный. «Власть состоит в том, чтобы причинять боль и унижать. В том, чтобы разорвать сознание людей на куски...» О'Брайен не предлагает лжерая, как прежние революционеры. Он гарантирует настоящий ад: «Мир страха, предательства и мучений, мир топчущих и растоптанных, мир, который, совершенствуясь, будет становиться не менее, а более безжалостным. Прогресс в нашем мире будет направлен к росту страданий. Прежние цивилизации утверждали, что они основаны на любви и справедливости. Наша основана на ненависти. В нашем мире не будет иных чувств, кроме страха, гнева, торжества и самоуничижения. Все остальное мы истребим — все».

Демоническая программа направлена на все живое и испокон веков присущее человеку. «Оргазм мы сведем на нет». «Не будет искусства, литературы, науки». «Исчезнет любознательность». «С

146

i

разнообразием удовольствий мы покончим». Но всегда будет опьянение властью, и чем дальше, тем сильнее, тем острее. И вот, наконец, адекватный образ этого ада: «Вообразите сапог, топчущий лицо человека — вечно». Постоянный упорный труд по разрушению личности: это точное определение проклятия.

Кажется, здесь Оруэлл пошел дальше Соловьева. Антихрист из «Трех разговоров» соблазнял, предлагая лжеспасение. О'Брайен предлагает подлинный ад и не соблазняет: он мучает. Тут уж не до фальсификации добра; выбор в пользу зла сделан с открытыми глазами: зло выбрано за зло. Встает вопрос: почему? Почему О'Брайен («Лицо его с опухшими подглазьями и резкими носогуб-ными складками казалось снизу грубым и утомленным») пошел на службу ко злу, если оно так плохо? Оттого, что дело может выгореть и зло может победить. Речь идет о том, чтобы победить. Разрушить уже созданный естественный мир, заменить его другим, или, за его неимением, водрузить его на место ничто, которое будет делом его рук, будет зависеть от его воли, — вечное ничто, и участвовать в этой вечности — такова ставка в этой инфернальной игре. Если зло может победить, нужно быть на стороне зла: это хоть и отрицательное спасение, но все же какое-никакое спасение, единственно возможное. Приняв сторону зла, можно стать всемогущим и вечным, можно стать вровень с Богом. Это стоит того, чтобы пройти сквозь ад.

На вопрос, страдает ли дьявол, Святой Фома* отвечает, что он не испытывает страданий в нашем понимании, поскольку он -— чистый разум. Но его специфическое страдание состоит в том, что ему мешают в его вечном стремлении, чтобы того, что есть, не было, и то, чего нет, было1. «Вас ждет крах. Что-то вас победит. Жизнь победит», — крикнул Уинстон О'Брайену. Особая, неповторимая тональность романа «1984» как раз и состоит в том, что в нем торжествует чистое зло, а то, что есть, будет побеждено.

1 Summa. la. Qu. 64 а.З: «Quia dolor, secundum quod significat simplicem actum voluntatis, nihil est aliud quam renisus voluntatis ad id quod est vel non est. Patet autem quod daemones multa vellent non esse quae sunt et esse quae non sunt».

* Фома Аквинский (1225—1271) — средневековый философ и теолог, основатель толеизма, пятый «учитель церкви». Основные труды «Сумма теологии» и «Сумма против язычников».

147

Глава VI Поражение природы

Катастрофа поразила вселенную, природу, тела, отношения людей, и даже их речь, и само время. Чтобы дать о ней представление, в первой части «1984» Оруэлл прибегает к романным приемам. Социологический и философский анализ происходящего идет позже: сперва нужно погрузить читателя в очевидность бедствия. Но роман это не аргументы. Ощущение страха появляется оттого, что мир таков, как он представлен, и этот ужас, исходящий от однообразия, унылости и грязи окружающего мира, непонятен. Теперь, когда мы вместе с Уинстоном прочли «Книгу» Годстейна, послушали О'Брай-ена, мы можем вернуться к началу книги, к описательным главам и попробовать понять, как преломилось все это в жизни.

С высоты Министерства Правды, пирамиды из сияющего белого бетона, Уинстон смотрит на Лондон, представляющий собой ужасающую картину: «Всегда тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов девятнадцатого века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники?»

Кто бывал на Востоке Европы, посетил Дрезден или Лейпциг, города Польши, русскую провинцию, не удивится этому описанию. И главное тут не бедность, ведь на земле существуют места и победнее, хоть их и не поразило такое проклятие, главное — это запустение и в еще большей степени всеобщее бессилие возвести что-то новое и пригодное для жилья. Помимо устрашающих зданий типа Министерства Правды, больше ничто не останавливает взгляда, все остальное — лишь доживающий свой век город прошлого века. Оруэлл первым понял разрушительную суть утопии, стоящей у кормила власти. Замятину представлялись города из стекла1. По Оруэллу действительность выставляет напоказ гряз-

1 Замятин (1884—1937), по мнению Михаила Геллера, служит мостом между Соловьевым и Оруэллом. Оруэлл признался в своем долге перед ним в рецензии на роман «We» (по-русски «Мы», по-французски «Nous

148

ные облезшие города, в которых недоедающие люди в убогих башмаках влачат существование в домах XIX века без удобств и пропахших капустой. Не только город, вся природа поражена недугом. Не так ярко светит солнце, воздух испорчен тяжелым духом, исходящим от городов. Деревья не так зелены, а цветы чахлые.

Люди разучились делать добротные вещи и удобно жить в этом обветшавшем мире. Джин «Победа» отдает тошнотворным маслянистым запахом. Его глотают, как лекарство. «Сколько он себя помнил, еды никогда не было вдоволь, никогда не было целых носков и белья, мебель всегда была обшарпанной и шаткой, комнаты — нетоплеными, поезда в метро — переполненными, дома — обветшалыми, хлеб — темным, кофе — гнусным, чай — редкостью, сигареты — считанными: ничего дешевого и в достатке, кроме синтетического джина». Всего не хватает, даже предметов первой необходимости: то бритвенные лезвия исчезнут, то пуговицы, то шерсть, то шнурки. Уинстон смотрит на поднос с обедом: «жестяную миску с розовато-серым жарким, куском хлеба, кубиком сыра, кружкой черного кофе «Победа» и одной таблеткой сахарина». В столовой «гнутые ложки, щербатые подносы, грубые белые кружки; все поверхности сальные, в каждой трещине грязь; и кис-

autres»), появившейся в «Трибюн» 4 января 1946 года (Collected Essays. Т. IV. Pp. 96—99). Он обращает наше внимание на многие детали, которые вслед за романом Замятина появляются и в его романе: потеря индивидуальности, постоянная слежка «охранников», подавление сексуальности, преступление, заключающееся в любви, обработка рентгеновскими лучами болезни под названием «воображение», власть «Благодетеля» и т.д. Если Замятин и не был свидетелем непрерывной, организованной властью нищеты, он был свидетелем физической расправы с неугодными. В романе «Мы» население земного шара уничтожено на 95%.

Замятин был социал-демократом (большевиком) в юности, но недолго оставался в партийных рядах. По профессии инженер-кораблестроитель, в 1920 году он принадлежал к литературному объединению «Серапионовы братья». В этом же году он создал роман «Мы», который так и не был опубликован в России. В 1932 году он смог эмигрировать в Париж, где вскоре умер в одиночестве.

«Writing at about the time of Lenin's death, he cannot have had the Stalin dictatorship in mind» — пишет Оруэлл. Главное сказано. То, что было умозрительно у Соловьева — в зачаточном состоянии у Замятина. Утопия реализовалась в жизни и в четверть века созрела, еще до того, как к ней стал примериваться Оруэлл. О Замятине: A Soviet Heretic, essays by Yevgeny Zamyatin / edited and translated by Mirra Ginsburg. The University of Chicago press, 1970.

149

ловатый смешанный запах джина, скверного кофе, подливки с медью и заношенной одежды. Всегда ли так неприятно было твоему желудку и коже, всегда ли было это ощущение, что ты обкраден, обделен?» Кто живал в странах народной демократии, узнает сверхъестественный дискомфорт жизни, когда люди привыкают к тому, что их постоянно обманывают, отделяют от реальных вещей словно стеклянным щитом и окружают подозрительными синтетическими вещами. Когда Джулия приносит на свидание еду, добытую в запасниках внутренней партии, Уинстон потрясен: настоящие сахар, хлеб, кофе, а еще баснословный напиток, имя которого сохранилось в старых книгах — вино! Однажды Джулия просит его отвернуться на несколько минут. Он ожидает увидеть ее голой. «Но она была не голая. Превращение ее оказалось куда замечательнее. Она накрасилась».

Прежде всего люди страдают физически. Уинстон ходит с варикозной язвой над щиколоткой, которая никак не заживает. Кожа его огрубела от плохого мыла, от тупых бритвенных лезвий, холодной воды, жесткости и неприветливости, прямо-таки разлитых в атмосфере. Женщины в большинстве своем некрасивы, измождены борьбой за выживание, унижены. Их тела тверды и неподатливы. У пролов царит гнусный разврат, партийцам рекомендовано воздержание. Женщинам нет места в общественном укладе, где хозяйничают угрюмость, неучтивость и раздражение. Но есть кое-что пострашнее дебильных мужчин и никому не нужных женщин: это те, кто посвятил свою жизнь партии. На картинках, распространяемых по велению партии, высокие мускулистые белокурые юноши и пышногрудые загорелые, полные жизненной силы и беззаботности девы, а вокруг Уинстона лишь безобразные, уродливые, низкорослые и темноволосые людишки. «Любопытно, как размножился в министерствах жукоподобный тип: приземистые коротконогие, очень рано полнеющие мужчины с суетливыми движениями, толстыми непроницаемыми лицами и маленькими глазами. Этот тип как-то особенно процветал под партийной властью». Это было подмечено не одним Оруэллом. Солженицын в «Августе четырнадцатого» написал великолепный пассаж о русском лице, распространенном прежде: спокойном, широком, с окладистой бородой и доброжелательными глазами, и сравнил его с новым типом лица советского гражданина, преображенного угодничеством,

150

страхом, злобой1. В коммунистическом мире коммуниста узнают по лицу. Человеческий облик претерпевает заметную мутацию. В отношения между людьми закрались недоверие и неприязнь. Дети злые. Во взгляде мальчугана Уинстон видит «расчетливую жестокость, явное желание ударить или пнуть Уинстона, и он знал, что скоро это будет ему по силам, осталось только чуть-чуть подрасти». Но Уинстон и сам в детстве был жадным и свирепым, словом, порядочным поросенком.

Выброшенные за борт истории люди становятся увечными. Их память не поставляет им картин прошлого, все выцвело и обесцветилось. Когда не за что ухватиться вокруг, очертания частной жизни тоже размываются. Изменились названия. То, что прежде звалось Англией, теперь зовется Взлетной полосой 1. Партийный лозунг гласит: «Тот, кто контролирует прошлое, контролирует будущее. Тот, кто контролирует настоящее, контролирует прошлое». Прошлое поглощено настоящим, и, поскольку есть только оно, его можно сравнить лишь с тем лженастоящим, которое представляют в качестве прошлого. По прошествии двадцати лет уже нельзя сказать: «Лучше ли жилось до революции?». Случайные свидетели старого мира не способны сравнить одну эпоху с другой. Они помнят множество бесполезных фактов, но то, что важно, — вне их кругозора. Они подобны муравью, который видит мелкое и не видит большого.

Недоступное прошлое, будущее, похожее на настоящее: ведь это нелегко ощутить. Да позволят мне сделать здесь одно замечание. В конце 1979 года я был в Польше. Когда приезжаешь в Варшаву из СССР, польская столица кажется раем, царством изобилия и свободы, едва отличным от Парижа. Но когда приезжаешь из Парижа, Варшава почти неотличима от Москвы. Однако, говорил я себе, чувство угнетенности и страха, которое наваливается на тебя в Москве, можно отнести на счет неких обстоятельств: в Москве нет или почти нет интеллектуальной жизни, как нет жизни духов-

i

1 «Август четырнадцатого», гл. 40: «...с тех пор сменился состав нашей нации, сменились лица, и уже тех бород доверчивых, тех дружелюбных глаз, тех неторопливых, несебялюбивых выражений уже никогда не найдет объектив». Цит. по: А. И. Солженицын. Красное колесо. Повествование в отмеренных сроках. Узел I. Август четырнадцатого. М., Военное издательство, 1993. С. 384—385.

151

ной, общественной, семейной. И всего этого вдоволь в Варшаве. И все же общая для них глубинная тональность была той же. Меня осенило, что это напрямую связано с понятием времени. Но не с прошлым, как считает Оруэлл: прошлое — настоящее более-менее присутствует в СССР. Подлинное прошлое живет в памяти поляков и бдительно охраняется от любых посягательств. Речь идет

0 связи с будущим, точнее, с непосредственным, близким будущим. В нормальном мире время приносит с собой и хорошее и плохое. Приносит старость и дряхление, но и опыт, и отдохновение. Надобно вообразить мир, в котором время приносит лишь плохое: опустошение, усталость, а новое, неожиданное, доброе не приходят никогда. Мир, в котором время является энтропией чистой воды, повторением худшего, только в более мерзком варианте, медленной, но неотвратимой деградацией. И потому работа, от которой обычно ждешь поступления чего-то нового, свежего, в этом мире изнуряюща, хотя работают немного. Этот мир стерилен, бесполезен и зачастую смешон. Уинстону знакомы крайняя усталость, сверхурочная работа, но все это ради подготовки к «двухминутке ненависти» или переписывания архивных материалов в связи с последними директивами Старшего Брата.

Еще одно увечье, наносимое человеку в этом мире, — покалеченный язык. Это также связано с желанием отделить человека от времени. Этот момент настолько важен и сам по себе и в творчестве Оруэлла, что заслуживает специального исследования1. До того, как написать «1984», Оруэлл много размышлял над судьбой языка в современном мире, заполненном идеологией, и посвятил этому исследование «Политики и английский язык» (1946). В романе этой теме посвящена отдельная часть — приложение.

Оруэлл понял, какая связь существует между новоязом (который сегодня повсеместно зовется казенным языком) и политическим строем. Коллега Уинстона Сайн, корпящий над словарем новояза, в приступе мистического энтузиазма вскрикивает: «Революция завершится тогда, когда язык станет совершенным. Новояз — это ангсоц, ангсоц — это новояз».

1 Такое исследование уже сделано Франсуазой Том в замечательной докторской диссертации, которая готовится к выходу в свет под названием: «Казенный язык».

152

I

Новояз — это, прежде всего особая интонация особая дикция. Он существует прежде всего как некое звучание, а уж потом как послание одного человека другому. Уинстон наблюдает за бормотанием человека «без глаз», и, еще не понимая, о чем тот говорит, уже знает, что это чистый ангсоц: говоривший выражает не то, что заложено у него в мозгу, а просто издает звуки. Гортань его производит нечто похожее на утиный кряк. Говорит не сам человек, а будто бы заложенный в него механизм. Первым бунтарским жестом Уинстона до того, как он начертал на белой странице своего дневника первые слова, было прервать внутренний «монолог», подобно некоему паразиту, захвативший все его ментальное пространство.

У новояза есть грамматика. Лексика подразделяется на три категории. Словарь А включает в себя слова, необходимые в повседневной жизни. Их гораздо меньше, чем в старом языке. Зато их значение точнее, строже, все неясности и оттенки смысла вычищены. Слова этой категории выражают лишь одно четкое понятие и не имеют отклонений в смысловом отношении. Словарь В состоит из слов, служащих для ангсоца. Слова этой категории наполнены политическим смыслом, они служат для выражения энтузиазма. Употреблять их — значит выражать свои верноподданнические чувства по отношению к ангсоцу. Ни одно слово не является идеологически нейтральным. Если существуют еще порой омонимы, то синонимы изгнаны окончательно. Слова послушны неким законам, получаются в результате прибавления суффиксов или префиксов, а части речи (глагол, существительное, прилагательное...) почти не изменяются. Чаще всего они слагаются (новояз, ангсоц, двоемыслие, и т.д.) так, что теряют побочные нравственные значения, связывавшие их со староязом и старым миром. Они все похожи, а их употребление требует отрывистой и монотонной дикции. Они позволяют члену партии высказать правильное суждение «автоматически, как выпускает очередь пулемет». Вмешательство ума при правильном пользовании словарем В не требуется: он формируется непосредственно в гортани. Это и зоветсяречекряком. Словарь С служит научным и техническим работникам. Необходимый для функционирования и сохранения системы, он относится, как черный рынок и удовольствия, к сфере компромиссов. И потому о нем была проявлена некая забота. Различные научные и техничес-

153

кие словари разделены, каждый зарезервирован для тех, кто специализируется в данной области. Слов, общих для всех областей и отраслей науки и техники, нет. Самого слова «наука» не существует. Ангсоц покрывает все его значения.

Все три словаря чрезвычайно бедны, но работа по их дальнейшему обеднению не прекращается. «Сокращение словаря рассматривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию».

Какова цель новояза! Она двойственна. С одной стороны, он построен так, чтобы «точно, а зачастую и весьма тонко выразить любое дозволенное значение, нужное члену партии». Это язык власти, на котором она отдает приказы, и в то же время язык послушания, ибо говорить на нем — подчиняться власти. С другой стороны, и это его главная функция, он делает невозможными любые иные течения мысли. Целые лексические пласты, группы понятий были исключены из языка. И к ним нельзя вернуться ни с помощью слов старого языка, забытых и запрещенных, ни с помощью слов новояза, призванных уничтожать любую мысль, не согласующуюся с линией партии. И хотя основной блок новояза происходит от старояза, между ними непреодолимый барьер. «Перевести текст со старояза на новояз было невозможно, если только он не описывал какой-либо технический процесс или простейшее бытовое действие или не был в оригинале идейно выдержанным (выражаясь на новоязе — благомысленным). Практически это означало, что ни одна книга, написанная до 1960 года, не может быть переведена целиком. Дореволюционную литературу можно было подвергнуть только идеологическому переводу, то есть с заменой не только языка, но и смысла».

Эта несовместимость между двумя языками объясняется тем, что старояз соотносится с реальным миром, а новояз — с действительностью, навязанной идеологией. Поскольку этой действительности не существует, новояз — совершенно фальшивый язык, но доказать это невозможно. Не встречая препятствий в действительности или отторжения у людей, новояз неудержимо распространяется. Развитие его происходит по методу чистой дедукции, и потому словарь его точен, беден и однозначен. В пустоте, которую он заполняет, он производит много шума, тогда как словарь его истощается и скудеет. Словарь старояза вычищен

154

1!

j

властной рукой, а сохранившиеся элементы подлежат скорейшему истреблению

Новояз, язык партии, призван обслуживать простые операции и мысли и развивается аксиоматически. Язык обескровлен. Слова лишены плоти. Меж ними нет сродства. Немыслима ни поэзия, ни какая-либо маломальская метафора. Казенный язык — звучное выражение безликими глотками не доступной познанию мысли. Язык похож на утиный кряк, шумную тишину, лишенное смысла бормотание.

Что же остается людям? Страх, ненависть, страдание, да и те лишенные человеческого достоинства. Отсутствие глубины в печали. Приземленное страдание. Кое-что все же осталось: растительное существование, регулируемое голодом и желанием. Но голод утоляется с помощью скверной пищи. А желание — предмет гонения в рамках оголтелой кампании по искоренению секса. Цель партии — лишить половой акт какого-либо удовольствия. И врагом ее является не столько любовь, ставшая невозможной, подобно любому другому виду высшей деятельности человека, сколько эротика. Торговля секс-услугами рассматривается как нечто отвратительное. «Партия стремилась убить половой инстинкт, а раз убить нельзя, то хотя бы извратить и запачкать». Для пролов имелись проститутки. Для членов партии — антиполовой союз и тренинг во фригидности. Кэтрин, жена Уинстона, стоило только прикоснуться к ней, вздрагивала и цепенела. Занимая незначительный пост, Уинстон мог без особого риска посещать проституток, но при условии, что не испытывал от этого удовольствия. Разврат позволен, получение удовольствия — нет.

Возможно ли организовать жизнь в Океании из некоего объединяющего все стороны центра? Повторим, чего там лишены люди: красоты природы, сносного жилья, качественной еды в достатке, дружбы, любви, личной жизни, вежливости, памяти, опыта прошлых поколений, родного языка, привязанностей, удовольствий. Там все делается для того, чтобы оторвать человека от земли и от его естества. Если попытаться назвать это одним словом, то, пожалуй, это радикальный спиритуализм, или радикальный идеализм, согласно философской аксиоме О'Брайена. Ни то ни другое не отвечает человеческим чаяниям: то, что уцелело в человеке, ищет

155

выхода, применения, воплощения. Даже в партии закрывают глаза на стремление к удовольствию. Будет ли принуждением по отношению к мысли Оруэлла, если, последовав за ним и продолжив его размышления, назвать это непосредственной властью дьявола? Обязательная для всех жителей Океании мистика и впрямь не человеческой, а ангельской, то бишь дьявольской природы. И потому-то новояз стремится к совершенству, моделируя себя на основе операций чистой мысли, наиболее близкой к понятиям. Потому-то изгнано все то, что доставляет удовольствие телу. Потому-то потеряло свой смысл понятие личного интереса: партию не заботят ни интересы подданных, ни свои собственные. Самой близкой к этой мистике является мистика чистой любви. Но поскольку под непосредственной властью дьявола все претерпевает полное извращение, так же как язык превращается сперва в ложь, затем в абсурд, а потом в кряканье, так же и чистая любовь оборачивается мистикой чистой ненависти. И та и другая не стремятся к какой-либо выгоде, не преследуют никаких интересов. Срывая маску с толстовского князя — Антихриста, Соловьев прозрел то же самое.

То, что было предчувствием и умозрением у Соловьева, у Оруэлла превращается в ужас и террор, поскольку он знает: где-то на земле это уже начало воплощаться в жизнь.

Глава VII Проклятие Уинстона

Благодаря молодой женщине Уинстон Смит, член внешней партии, опустошенный морально и физически, в несколько недель обретает любовь, ум, память, связь с природой, но все это лишь до определенного момента. Знакомство с Джулией, которую он считал холодной и несгибаемой, членом антиполового союза, происходит вследствие внезапно вспыхнувшего запрещенного чувства сострадания. Они встретились в коридоре, у нее была перевязана рука, она упала. И хотя она враг, однако «в тот миг, когда она упала на перевязанную руку, он сам как будто почувствовал боль». Через несколько дней она сунула ему записку, в которой не устоявшимся почерком было написано: «Я вас люблю». Но как и где

156

 

встретиться наедине, поговорить, прикоснуться друг к другу, когда вся жизнь организована так, чтобы это было невозможно? Джулия назначает ему свидание в отдаленном пригороде. Следует идиллия на природе. Уинстон разглядывает цветы, деревья, птиц, тело Джулии, он потрясен. Желание, толкающее их друг к другу, преступно, они это знают и радуются. «А нынче не может быть ни чистой любви, ни чистого вожделения. Нет чистых чувств, все смешаны со страхом и ненавистью. Их любовные объятия были боем, а завершение — победой. Это был удар по партии. Это был политический акт».

Уинстон захвачен непосредственностью Джулии. Она радуется каждому дню, не противится естественному влечению. Не задумываясь, похищает во внутренней партии настоящие кофе и шоколад, а главное — знает, где можно укрыться от всевидящего ока партии. Она в большей степени презирает партию, чем ненавидит, а в еще большей игнорирует ее и старается забыть о ее существовании. «Книга» Голдстейна не вызывает в ней ни малейшего любопытства. Дотрагиваясь до Джулии, Уинстон испытывает, каково подлинное настоящее, а не то вечно лживое настоящее, в котором ему приходится жить, каков каждый непосредственный миг бытия. Обретя настоящее, он начинает прозревать значение прошлого — подлинного прошлого. В комнате, которую им удалось снять в пролетарском квартале у старьевщика (позже окажется, что он является агентом полиции мысли), некоторые предметы напоминают об исчезнувшем мире, как, например, стеклянное пресс-папье — маленький осколок истории, который забыли сфальсифицировать, послание столетней давности для того, кто умеет читать. Ностальгию в душе Уинстона будит и старинная считалка, от которой в памяти остались лишь четыре строчки:

Апельсинчики, как мед, В колокол Сент-Клемент бьет. И звонит Сент-Мартин: Отдавай мне фартинг!

Вышедшие из употребления слова, исчезнувшие места. Эти строчки ценны особой аурой, отсылающей к иным временам, поэтичностью. Это противоядие от новояза. Но поскольку зло всегда

157

сильнее добра, именно антиквар-шпион учит его этой считалке, а О'Брайен позже досказывает последние строчки:

И Олд-Бейли ох сердит: Возвращай должок! — гудит. Все верну с получки! — хнычет Колокольный звон Шордитча.

Уинстон заново обретает ум: О'Брайен дал ему «Книгу», он изучает ее, получая теоретическое подтверждение тому, что смутно ощущал. У него появляется надежда, он готов к борьбе. Надеется он на пролов, на будущий бунт бедняков. Под руководством О'Брайена он вступает в тайное общество «Братство».

Теперь ему не так страшно жить. Он верит в свой разум: «Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре». Он верует в свой внутренний мир, где хранит любовь. «Они не могут в тебя влезть», — говорит ему Джулия. Они не могут сделать так, чтобы он перестал любить Джулию. Появляется цель — не остаться в конце концов в живых, а остаться человеком, и это кажется возможным. В этот момент они и арестовывают их с Джулией.

После многих месяцев истязаний, после метафизического спора с О'Брайеном, тот бросает Уинстону: «Вы полагаете, что вы морально выше нас, лживых и жестоких? — Да, считаю, что я выше вас».

Это поворотная точка. До сих пор Уинстон капитулировал, но с намерением оставить неприкосновенной свою человеческую суть, какой бы мизерной она ни была. Он выставлял для них своего двойника. О'Брайен берется за этот человеческий мизер по-другому, иными методами. Его цель — убедить Уинстона, что он заинтересованное лицо в великом люциферовом проекте и заставить его по доброй воле принять в нем участие.

О'Брайен начинает с того, что напоминает Уинстону, под чем он подписался, вступая в «Братство». Включает запись их разговора. Уинстон обязался лгать, грабить, убивать, сжигать кислотой детские лица и т.д. Нравственное превосходство Уинстона весьма призрачно. Но главное для О'Брайена лишить узника последней капли человечности, которую Уинстон пытается защитить и отстоять.

«Вы последний человек. Вы хранитель человеческого духа. Вы должны увидеть себя в натуральную величину. Разденьтесь».

158

Уинстон созерцает себя в зеркале: «Из зеркала к нему шло что-то согнутое, серого цвета, скелетообразное. Существо это пугало даже не тем, что Уинстон признал в нем себя, а одним своим видом. Он подошел ближе к зеркалу. Казалось, что он выставил лицо вперед, — так он был согнут. Измученное лицо арестанта с шишковатым лбом, лысый череп, загнутый нос и словно разбитые скулы, дикий, настороженный взгляд. Щеки изрезаны морщинами, рот запал». Описание его физического облика растягивается на три страницы: тут и колени, что толще бедер, и грязь, и раны, и выпадающие зубы. Ну прямо-таки узник Освенцима или Колымы. «Вы гниете заживо, — говорит О'Брайен. — Видите, кто на вас смотрит? Это — последний человек. Если вы человек — таково человечество».

Уинстона били, ломали, он валялся в собственной рвоте, канючил о пощаде. Предал всех, во всем сознался. «Как, по-вашему, может ли человек дойти до большего падения, чем вы? — Я не предал Джулию!» Хотя, скорее, предал: ведь он рассказал им все, что о ней знал, в мельчайших подробностях описал их встречи, все, что они говорили друг другу, их ужины с едой, купленной на черном рынке, их невнятный заговор против партии. Но О'Брайен понимает, что Уинстон имеет в виду, говоря, что не предал Джулию: его чувства к ней остались прежними.

И перевоспитание начинается заново. Оно затянется на годы, методы будут изменены. Уинстона больше не истязают. Он упражняется в интеллектуальной капитуляции, постигает глубинный смысл лозунгов: «Свобода — это рабство», «Дважды два — пять», «Бог — это власть». Упражняется в самостопе, белочерном и двоемыслии и вскоре становится виртуозом, хотя цель упражнений — тренировка не ума, а глупости, а это столь же труднодостижимо.

Уинстон убежден, что искренне перевоспитался. Но вот во сне он видит пейзаж, залитый солнцем, и, к своему ужасу, слышит свой крик: «Джулия, моя любимая!» Все приходится начинать заново. Он любит Джулию, ненавидит партию: ничего не помогло. Они могут расстрелять его: умереть, ненавидя их, — вот свобода!

В дело опять вступает О'Брайен. Отмечает успехи Уинстона, только в области чувств видит заминку. Слушаться Старшего Брата недостаточно. Нужно его любить. «В комнату сто один», — отдает он распоряжение.

159

Что это за комната? Никто не знает. Уинстон становится свидетелем, как один узник вопит от ужаса, обещает выдать всех и вся, перерезать глотку жене и детям, лишь бы не оказаться в этой комнате О'Брайен бросает: мол, все знают, что там — «то, что хуже всего на свете». У каждого человека свое представление о самом страшном, и то, что хуже всего на свете, — разное для разных людей.

Это то, чего нельзя вынести, застарелый ужас перед чем-то, залегший издавна в душу вместе с отвращением и непереносимым физическим страданием. Для Уинстона это крысы. В последний миг он понимает, что есть один-единственный путь к спасению — поставить между собой и крысами другого человека. «Есть только один человек, на которого он может перевалить свое наказание». Он исступленно кричит: «Отдайте им Джулию! Не меня! Джулию! Мне все равно, что вы с ней сделаете».

Далее происходит падение, что сродни падению ангела через все мироздание: «Он проваливался сквозь пол, сквозь стены здания, сквозь землю, сквозь океаны, сквозь атмосферу, в космос, в междузвездные бездны — все дальше, прочь, прочь от крыс».

Уинстона выпустили, он сидит за столиком кафе, потягивая отвратительное пойло — джин «Победа», отдающий гвоздикой с сахарином. Рыгает. «Он располнел [...] черты лица у него огрубели, нос и скулы сделались шершавыми и красными, даже лысая голова приобрела яркий розовый оттенок». Однажды он встречает Джулию. Она тоже переменилась, хотя и непонятно, в чем эта перемена заключается. При одной мысли о том, что можно любить друг друга, у него мурашки ползут по спине. Талия у нее стала толще, отвердела. Тело ее напоминает ему труп, словно оно каменное, а не человеческое. Из громкоговорителя доносятся последние известия, наполняя затуманенный мозг Уинстона энтузиазмом. Он с умилением смотрит на огромный портрет Старшего Брата. Борьба окончена. Он любит Старшего Брата1.

Последнюю фразу можно воспринимать как гиперболу. Есть метафизическое препятствие к тому, чтобы Уинстон полюбил Старшего Брата. Видимо, это все же не любовь, которую может испытывать свободный человек, а рефлексы, имитирующие любовь, но не являющиеся ею. Поражение Уинстона оканчивается с его смертью или с его духовным разрушением: это живой труп, как и Джулия. Тут предел триумфу зла. Оруэллу остается перешагнуть и его.

160

I

ЗАКЛЮЧЕНИЕ СОЛОВЬЕВ И ОРУЭЛЛ

Соловьева и Оруэлла ничто не роднит. Разные страны, разные эпохи, разные идеи. Один — русский философ конца XIX века, почти незнакомый миру, другой — прославленный на весь мир английский писатель середины XX века. Один — теолог, другой — агностик. Единственная причина, по которой я объединил их под одной обложкой, — это исключительно живое чувство, что обоих волновала проблема зла, зла в истории, неизбежного зла. Комментируя их книги, их взгляды на мир, я шел как был двумя путями, казавшимися параллельными, то есть не пересекающимися.

И все же в диалоге Уинстона и О'Брайена четко вырисовывается силуэт одного персонажа, который фигурировал и в «Трех разговорах», где он был опознан и назван. Это дьявол. Тем не менее этого недостаточно, чтобы перебросить между этими авторами мостик. Дьявол повсеместно присутствует в литературе двух последних веков, особенно в русской и английской литературах. Дьявол и его разновидности известны всем или почти всем религиям. Один из героев Достоевского заявляет, что многие из тех, icro верит в беса, не веря в Бога. Но дьявол — не объект веры, хоть от него никуда и не деться. Если он становится объектом веры, к нему привязываешься. О'Брайен верит в дьявола и от его имени обращает Уинстона. После этого Уинстон прозябает в неживом состоянии, в полнейшем безразличии и к жизни, и к смерти: он в аду.

И все же один эпизод романа позволяет поставить этих авторов рядом. Речь не идет об общности взглядов или веры: напротив, Оруэлл и Соловьев рассказывают о противоположных вещах, ведущих к противоположным результатам. Но их рассказы построе-w srna nnvr лвугу, тем не менее симме-

ны по одной схеме и, противостоя ДП™П™ последняя битва,

тричны. Эпизод, который я имеюВВиИнДиУ;терства Любви. Если чи! которую ведет Уинстон в подвалах Министер

161

таешь внимательно, то тебе открывается: он построен на манер страстей Господних.

Страсти Господни — это смертельная битва со злом, чей исход важен для очень многих, и сосредоточение этой битвы на личности одного человека, от победы или поражения которого зависит, каким будет мир в течение долгого времени. Уинстон, этот «последний человек», как называет его О'Брайен, — центральная фигура этой битвы. Его поражение знаменует победу дьявола. Как лапидарно заявляет О'Брайен — наш приказ: Ты есть. Если Уинстон уступит, дьявол докажет свою созидательную силу, не меньшую, чем у Бога. Будет положено начало антисотворению мира. Таким образом, Уинстон занимает в романе Оруэлла положение сродни положению Христа.

Вот отчего до тех пор, пока не будет разыграна вся партия, изувеченное тело «последнего человека» представлено не толпе — ведь он последний, — а самому себе в зеркале. Оруэлл пишет нам в подробностях при самом ужасающем освещении, которое и не снилось ни одному художнику, полотно «Ессе Homo»*.

Но как же слаб этот «последний человек»! Он заживо гниет. Он не верит в Бога, на что ему указывает О'Брайен, не верит в Христа, о котором он никогда не слыхал и чье имя ни разу не упомянуто в романе1. Злой с детства, деградировавший от жизни в Океании, участвующий в грязных партийных делах, некрасивый, потрепанный, утомленный задолго до последнего выпавшего ему испытания, — таков защитник человеческой природы. Он не добродетелен. Теологи утверждают, что вера — излечение ума, надежда — излечение памяти, милосердие — излечение воли. Но в Уин-стоне ум в корне разрушен технологией двоемыслия и подавления

1 Оруэлл исходит из того, что строй Океании расправился с религией. Ему не пришло в голову, что строй мог использовать ее, приспособив под свои нужды. В то время, когда писался роман, именно к этой политике в отношении религии склонялся, — правда не без колебаний, — советский строй. Во время второй мировой войны это уже было опробовано властями СССР, в 1917—1941 годах применявшими тактику подавления религии. Со времени выхода романа новая тактика получила развитие, что придает интуитивным догадкам Соловьева актуальность и является еще одной причиной, почему можно говорить о нем и об Оруэлле в одном контексте.

«Се человек!» (лат.) — слова Пилата о Христе, которого он после допроса и истязания вывел перед толпой. — Ев. от Иоанна. XIX. 5.

162

истины. У надежды нет шансов возникнуть, поскольку уничтожена память. Остается сострадание, иначе — воля к добру или, как минимум, желание добра. Кажется, это невозможно искоренить в нем. Уинстон испытал жалость к девушке с перевязанной рукой, и этот порыв положил начало его духовному высвобождению. Следуя ему, Уинстон почти сразу стал обретать и свое тело, и душу, и внешний мир. Согласно древним поверьям, женщина — посредница между человеком и Богом, способная управлять путями добра. Но все против их чувства. Любовь разрушена давно, и начальный порыв превращается в последнюю возможность.

Но как же Уинстону сохранить в себе человека? Только доказав, что он способен на безграничное милосердие, на которое ни один мужчина даже в расцвете физических сил не способен. Ему назначена «комната сто один» с самым страшным испытанием. Кто способен пережить это? Кто не завопит в последнюю минуту: «Отдайте им Джулию! Не меня!» О'Брайен еще раз убедился в своей правоте. Уинстон получил по заслугам. Каков Уинстон — таково человечество. Испытание окончилось. Зло сильнее, нужно служить ему. Дьявол выиграл процесс, зло оправдано.

Апокалипсис можно рассматривать как род обучения в процессе решительного испытания, выпавшего человечеству под конец истории. Это испытание состоит не в том, чтобы разгадать тайну, завладеть чащей Грааля* или отыскать талисман. Оно не носит характера посвящения в таинство. Оно — из области нравственной: требуется различить добро и зло и сделать выбор. В этом смысле «1984» является частью апокалиптической литературы, с тем же правом, что и «Три разговора».

Сюжеты и конец произведений двух авторов различны. В «Трех разговорах» антихрист правит с помощью убеждения, связывая по рукам и ногам людскую волю. Почти никто не в силах устоять перед ложью, но все же немало и тех, кто выдерживает и образует христианскую церковь и синагогу. Спасение приходит от постоян-

Чаша Грааля, или Святой Грааль — чаша, якобы служившая Христу во время Вечери и в которую Иосиф Аримафейский собрал кровь Христа, пролившуюся, когда того ранил центурион. Поискам чаши посвящены многие рыцарские романы: Кретьена де Труа, Робера де Борона и Вольфрама фон Эхенбаха, вдохновившего Вагнера на создание «Пар-сифаля».

163

но призываемого Бога, и этот всепобедительный, держащий свои обещания Бог вмешивается в земные дела. В «1984» предложено невероятное зрелище прямой власти дьявола. Дьяволу более ни к чему маскироваться перед людьми. Он намерен сломить их. Остается последний: Уинстон, самый слабый из всех.

Апокалипсис по Оруэллу соответствует протестантской версии, суть которой в общих чертах в том, что человек бессилен достичь спасения. Оруэлл испытал это на своей шкуре, затерявшись однажды среди клошаров Лондона и Парижа, а затем, отправившись сражаться в Испанию. Несмотря на свою верность социалистическим идеям, он, как и Уинстон, понял, что от пролетариев ждать нечего. Трудно найти более антипелагистское* произведение, чем «1984», в котором человеческая натура предстает окончательно испорченной. Это апокалипсис sola gratia**. Поскольку милости не хватает, это апокалипсис от противного, теологически неоспоримый, противоположный библейскому апокалипсису.

У русского мыслителя и английского писателя есть и общее: инстинктивное презрение к спиритуализму, сбивающему людей с пути, по которому они могут спокойно, разумно идти навстречу добру. Соловьев и Оруэлл стремятся к реальному, которое открывается лишь в отказе от возвышенного и при смиренном взгляде на то, что человеку по силам. Накануне смерти оба восхищаются простыми вещами, обычным, но настоящим миром, где возможны удовольствия, дружба, работа, игра — миром, в котором Генерал, политический деятель находят себе применение и где Уинстон напевает себе под нос:

Апельсинчики, как мед...

 

Пелагий (360—422) — британский монах, еретик, чья доктрина отрицала необходимость благодати. Был осужден Римом. — Прим. перев.

** Из милости (лат.).

164

ОБ АВТОРЕ

Ален Безансон родился в Париже в 1932 году. Окончил Сорбонну и Политехническую школу. Известный французский ученый, профессор Высшей Школы Общественных наук, член Французской Академии. Человек энциклопедически образованный, он отличается широчайшим кругом интересов. Вероятно, именно поэтому трудно одним словом определить его профессию. Историк? Да. Но и философ, и политолог, и советолог, и искусствовед... Но никогда не дилетант. То, чем он интересуется в данное время, он изучает досконально и в каждой области знания достигает высочайшего профессионализма. Его книги посвящены истории общественного сознания, социальной психологии, России XVIII—XX вв. В них свободное движение мысли, стилистическое изящество и оригинальность формулировок не мешают политической актуальности, и потому его работы представляют интерес для самого широкого круга читателей.

Издательство «МИК» выпустило в свет следующие произведения Алена Безансона:

«Интеллектуальные истоки ленинизма»

«Советское настоящее и русское прошлое». Сборник статей «Убиенный царевич: Русская культура и национальное сознание: закон и его нарушение»

«Запретный образ: Интеллектуальная история иконоборчества» «Бедствие века: Коммунизм, нацизм и уникальность катастрофы» «Возможно ли включить Россию в мировое устройство?» Сборник статей

165

 

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова