Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
Помощь

Яков Кротов

БОГОЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ КОМЕДИЯ: ИСТОРИИ

МЕТОД ИСТОРИИ

Часть I. Общее

К оглавлению

ИСТОРИЯ - НЕ ОБ ИСТОРИИ

Музыка ни о чём не рассказывает, замечал Бернстайн в своих великолепных лекциях. Любые сюжеты, которые связываются с музыкой, превращаются в условность, метафору (Бернстайн чисто по-американски сравнил сюжет в музыке с горчицей в хот-доге). Это верно и по отношению к живописи, скульптуре, литературе, архитектуре. Можно сделать "Мону Лизу" символом феминизма, косметического салона, Реннессанса и т.п., но "Мона Лиза" есть просто "Мона Лиза". Яблоко есть яблоко. Так и музыка есть музыка есть музыка. В этом её смысл - прорыв к сущности сквозь вторичное. Прорыв сквозь вещь-для-других и сквозь вещь-в-себе к жизни-как-жизни.

Это не означает искусства-для-искусства, это означает искусство-для-сути, а не для того, что Герман Гессе обозвал "фельетонизмом". Искусство не собачка, которая бежит и облаивает караван - когда восхищённо, когда злобно. Такие собачки есть, они очень нужны, чтобы караван не сбился в пути, но они - не искусство, а они - существование. Не человеческое, а животное. Как и караван в целом.

История - тоже искусство. Налицо омонимия. Есть три очень разных истории: история - действительность, история - наука, история - искусство. С музыкой легче, там есть три разных слова: звук - акустика - музыка.

История как действительность подобна звуку. Эта история просто происходит, хочет этого человек или нет, сознаёт или нет. Даже если человек оскотинивается, история не исчезает - хотя у скотины нет истории. История становится трагедией, но это человеческая трагедия. У животных, космоса, идей трагедий быть не может.

История-наука есть наука, устанавливающая, "что же было на самом деле".

История как искусство есть обнаружение того, "что есть на самом деле". Не было и прошло, а есть. Эта история невозможна без предыдущих двух, в отличие от музыки, которая превосходно обходится без сюжетов и по возможности стряхивает их с себя. В этом отношении история ближе к архитектуре, которая не просто застывшая музыка, но и непременно, обязательно - дом, жильё. Иначе архитектура превращается в скульптуру. Тем не менее, архитектура - не о жилье, а о жизни. История - не о событиях, а о бытии.

 

ИСТОРИЯ - ВСЕГДА ДО МЕНЯ

Один из первых признаков закрытого ("сектантского") сознания - антиисторичность. Для очень многих из современных активистов РПЦ МП жизнь началась с момента их прихода в Церковь. Их память короче девичьей. Отсюда и такая небрежность в обращении с прошлым - что-то перепутать, что-то подменить и исказить легче лёгкого.

Другая форма этой патологии у католических ультра - у них история начинается с началом действующего понтификата. Сменился папа - сменилась и вся картина истории. До избрания нынешнего понтифика и после избрания нынешнего понтифика - разница больше, чем до Рождества Христова и после. До - сплошные тени, смутные и неясные, после - солнечный и ясный день.

История всегда начинается с интереса к тому, что было, когда меня не было. Сперва она носит очень эгоистический характер: какой была мама, когда она была такой, как я? Мысль о том, что мама была совершенно не такой, в голову не приходит. "Я" остаётся единственным мерилом. Появление подлинного интереса к истории есть колоссальная, творческая победа над эгоцентризмом. Каков мир без меня? Это победа дарит человеку и прошлое, и будущее.

Кто искренне интересуется тем, каков был мир до него, тот готов к тому, что мир будет и в будущем существовать без него и не по его правилам. Закрытое же сознание огорожено и от прошлого, и от будущего, да и от настоящего - от настоящей реальности. Оно пытается подменить реальную жизнь - существованием по своим представлениям и идеям, по своим приказаниям и чертежам. Отсюда и агрессивность, и озлобленность - жизнь-то, даже если бы и очень захотела, не могла бы стать проекцией мечтаний (обычно, довольно плоских) одного человека, одной конторы, одной религиозной группы, одной нации.

СУЩЕСТВОВАНИЕ - ТРАВМА, ИСТОРИЯ - ЛЕКАРСТВО

История - очень оптимистический вид познания. Психология, к примеру, как и биология в целом, рассматривает существование как отсроченное несуществование. Вселенная распадается ("расширяется", деликатно говоря). Энтропия - правило, жизнь - исключение. Жизни позволяется разве что плодиться, но как размножился, "отстрелялся" - так начинается старение, дряхление. "Жизненный опыт" - бусы из травм, шоков, разочарований. Суета сует и всяческая суета. Это - в лучшем случае, в худшем - Иов, не Екклесиаст. Конечно, из этих травм можно выжать лимонный сок и сделать лимонад, но в целом последнее слово не за оптимизмом и весельем, коли не считать весёлых поминок на стоический манер моего дяди Бенжамена.

История же есть игра: она искусственно создаёт пространство, в котором смерть отдельного человека не имеет большого значения. История создаёт искусственные сущности - "народ", "семья", "человечество", "эпоха". Сущности несущественные, однако, чрезвычайно практичные. Они помогают взглянуть на жизнь чуть иначе. То, что для одного человека - травма, оказывается незначительным, бессмысленным в качестве травмы и осмысленным в качестве факта. Травма разрушает, история созидает. История, а не вера в прогресс - глупая и вздорная. История позитивна не тем, что в ней возможно улучшение для каждого отдельного человека или для человечества в целом. История позитивна тем, что из букв, слогов, слов, фраз - каковыми является жизнь отдельного человеческого существа - складывается текст, книга. Мы все соавторы у бытия и его Творца. Даже, если мы погибнем бессмысленно, история нашей гибели будет иметь смысл - этот смысл вносит тот, кто говорит об этой гибели. Или - не вносит. Но это уже не история, а историоборчество.

 

 

ЖИЗНЬ КАК ПРЫЖКИ ВО ВРЕМЕНИ

Фантаст Хайнлайн описал мучения человека, который непредсказуемо перемещается во времени. Только он устроится на работу в очередную эпоху, только прикопит деньжат, как случай переносит его туда, где деньги совсем другие, профессиональные навыки требуются совсем другие.

В такой фантастической реальности живёт каждый человек, писатель лишь сгустил краски. История не так слитна и не так надёжна, как представляется ребёнку. Она полна разрывов и неожиданностей, которые ставят под вопрос не только умения и опыт человека, но и то, насколько надёжна человечность и личностность человека. Всякое материальное накопительство, попытка гарантировать будущее через устроительство чего-то, что может пережить потрясения, может быть мостиком от одной "точки человечности" к другой, обходят главную проблему. Отложить что-то на будущее, создать и сохранить традицию не так трудно, как сохранить человека. Средства легко превращаются в непрошибаемую скорлупу, в которой человечество может так же погибнуть, как динозавры в своих окаменевших яйцах.

Человек призван накапливать дух, знания, те умения, которые могут пригодиться в любую эпоху, в тюрьме или во дворце. Таких знаний не так мало, как может показаться, и только они не подвержены инфляции.

Инфляция в духовной и интеллектуальной жизни так же благодетельна, как в жизни экономической. Инфляция подобна умиранию в биологическом мире. Если бы не происходило постоянного обесценивания всех материальных и культурных ценностей, каждое новое поколение было бы обречено на рабство у предыдущих поколений. Но слова обесцениваются так же, как ракушки, куницы, скот, металлы, и чем больше производится - тем они дешевле. "Дешевле" не означает "хуже", а означает "доступнее". Дешевле означает "гарантирующее меньше" или даже "ничего не гарантирующее". Серебряное колечко на средневековой свадьбе гарантировало меньше золотого колечка на современной свадьбе, и сегодня отсутствие кольца часто - более весомая гарантия верности. Часто, но не всегда, и при этом никакая гарантия не стопроцентна. Не может быть такого залога, который бы компенсировал человеческую слабость или неудача. Человек - это серьёзно, достижения человека потому серьёзны и важны, что его провалы необратимы, хотя их эффект не так велик, как хотелось бы злу.

ЧЕЛОВЕК КАК ПРОИЗВОДИТЕЛЬ ИСТОРИИ И ПОТРЕБИТЕЛЬ ИСТОРИИ

"Будущее стремительно мчится на тебя. И пока оно не умчалось прочь, у тебя есть одно-единственное мгновение, чтобы превратить его в милое, узнаваемое и достойное прошлое. Мгновение за мгновение будущее мерцает в твоей руке. Если ты не сумеешь поймать, не схватив руками, не разрушив, придать форму этой веренице мгновений, у тебя не останется ничего за спиной. Твоя цель, её цель, цель всех нас - вылепить самих себя и оставить свой отпечаток на этих разрозненных кусочках будущего, которые, соприкоснувшись, перерастут в быстро исчезающие кусочки прошлого".

Так Рэй Брэдбери описал работу монтажёра в кино - точнее, сделал эту работу символом человечности (Кладбище для безумцев, 2009, 66). Человек поглощает будущее и производит прошлое.

Кстати, может не производить - тогда он перестаёт быть человеком и становится бездонной дырой. Впрочем, чаще у человека искушение ностальгией, которая есть потребительство во времени. Ностальгия сводит историю к тому, что человек потребил, что было его окружением.

Не беда , если один раз человек притормозит и скажет: "Подумать только, я принадлежу к поколению, которое не пользовалось никогда аудикассетами, для которого интернет такая же норма, как для поколения Пушкина гусиные перья, для которого борьба за демократию - нечто, происходившее вокруг колыбели".

Такие рассуждения не беда, если они уходят с такой же скоростью, с которой приходят. Иначе мы сводим себя к тому, что и как мы потребляем, к тому, с чем сталкиваемся лицом к лицу. Но если мы не жили во времена декабристского восстания, это не означает, что оно не составляет часть нашей жизни.

История и есть умение человека делать чужое прошлое своим, победа над разобщённостью и эгоизмом. Либо мы потребляем время и превращаем его в прошлое, либо мы создаём время и превращаем его в историю. Все материальные обстоятельства - лишь обстоятельства. Человек определяется не тем, гусиное у него перо или интернет, а тем, как он использует то или другое. Синедрион мог расплатиться с Иудой и кредитной карточкой...

*

Своеобразие истории после Геродота проявляется в сравнении с историческими текстами древних восточных деспотий. Они были, эти тексты, многие дошли до наших дней. Только эти тексты не предназначались для чтения современниками или потомками. Глиняные таблички или каменные призмы с рассказами о военных победах не вывешивались на площадях Вавилона или Ниневии, а замуровывались в фундаменте дворца или храма. Роскошные исторические надписи высекались в скалах, где редкая птица могла их заметить. Самое большее, что можно предположить, - что читателем этих текстов предполагались божества. Никаких «история есть учительница жизни», «история есть дальнобойная пропаганда».Скорее, такая история есть инфантильные записи в свой «дневник». Однако, подросток всё-таки пишет, чтобы затем перечитать собственный текст, они его не замуровывали.

Такая шизоидная «история-для-никого» и сегодня преобладает. Правда, она обычно притворяется публицистикой, а иногда оккупирует академические издания, но суть остаётся месопотамской: это тексты не пропагандистские, не исследовательские, а псевдо-сакральные. У этих текстов нет ни авторов, ни адресатов. Они мыслятся самозародившимися, вылупившимися из первояйца.

* * *

Временные координаты выбираются свободно, в отличие от географических. Натан Эйдельман определял своё положение во времени по знакомому, который был сыном декабриста. Я был знаком с внучкой одного декабриста. Впрочем, пожалуй, ближе я был знаком с Надеждой Мандельштам ("ближе" не означает "близко" - просто виделись в приходе). Однако, для меня важнее не знакомство с теми, кто представлял собой, по моему ощущению, будущее - нормальное, пёстрое европейское будущее России. Для меня важнее, что моя жена жала лён серпом, после чего возвращалась в деревню, где не было электричества (только движок в киносарае), а вечера освещались керосиновой лампой.

Возможно, всех людей можно расположить на шкале между ориентацией на прошлое и на будущее. В пути одни люди забывают о тех, кто слабее их, кто задыхается и отстаёт, другие замедляют шаг, чтобы уравняться со слабейшими. Это ориентация не на прошлое как таковое, а на то, что можно было бы назвать "антропохрон": временное измерение человеческого общения.

Основываясь на этимологии, можно было бы подумать, что реакционеры, консерваторы - именно ориентированы на слабейших (а либералы на будущее, на прогресс). Нет, реакционеры ориентированы на прошлое-как-будущее (которое обычно есть условное будущее, "я бы поехал завтра..."). Их нетерпимость есть следствие именно их торопливости, безразличия к реальности, которая есть не реальность идеологии, а реальность людей. Для реакционера прошлое есть догмат. Настоящее прошлое есть часть настоящего. Когда господствовала реакция, никто не придавал прошлому значения, не было даже понятия "памятники истории". Почитались мощи и реликвии, но как проявление грядущей вечности, не как след прошлого.

Физики и лирики, естественники и гуманитарии тоже не соответствуют делению на внимательных к прошлому и пренебрегающих прошлым. Изучающий природу изучает прошлое, не будущее. Здесь общая почва у естественника и гуманитария. Оба оглядываются - один на прошедшее природы, другой на прошедшее культуры. Кто обращён в будущее, вообще вне науки - это лирик, это писатель, художник, это искусство. Историк же сочетает в себе физика и лирика.

 

ЦЕЛЬ, ПРИТВОРИВШАЯСЯ СРЕДСТВОМ

Любую проблему можно решать через расширение или сужение пространства выбора. Труднее всего определить, какой способ наилучший. Нужно поймать преступника? Посадить всех и постепенно выпускать невиновных. Скучно тянется время с мужем? Сократить это время! В обоих случаях всё наоборот – количество арестованных уменьшить, количество времени увеличить.

История как описание прошлого интуитивно представляется процессом сужения. Проблема времени решается через отсев происшедшего. Вводится понятие «избыточное» - оно же «ненужное», «греховное», «мешающее». Самый яркий пример – церковная история, когда верующие вышелушивают из потока истории святых. Впрочем, точно так же поступают энтузиасты любой сферы деятельности, составляя историю «своих» через отбрасывание «чужих». Так пишется и «семейная история» - пишется или запоминается, рассказывается самому себе.

Такое сужение истории есть сужение сознания. Хорошо, когда человек начинает это ощущать и задыхаться. Однако, большинство людей страдают не клаустрофобией, а агарофобией: они боятся открытости реальному, они хотят превратить мир, пространство, время, в подобие шалаша, в котором рай с милым. Верующий такого типа сопротивляется подлинной истории Церкви. Слишком много греха и зла во всех звеньях, слишком простыми людьми оказываются святые, слишком сложными оказываются клеймёные чёрным злодеи.

Тем не менее, история есть не дом, защищающий от внешних угроз, распада, дождей. История есть сам мир, защищаться от неё бессмысленно и вредно. Если речь идёт о верующем, то для того ему и дана вера, чтобы он вынес отсутствие дома, продуваемость всеми ветрами и освещаемость всеми светилами, чтобы не спрашивал: «А где же святость?», чтобы был рад тому, что свет светит во тьме, зерно растёт в земле и что смысл истории не кощеево яйцо, а закваска, распределённая между всеми акторами истории.

История есть путь. В пути всегда встаёт проблема, как быть со спутниками. Они ноют, они слабые, они падают, просят привала. Не все, конечно. Так вот этих «не всех» - отфильтровать? Бросить, ради достижения цели?

Русские народные сказки учат другому: пригодится и зайчик, и тараканчик. Насильно к себе не зазывать, но и от себя не прогонять, - и не только потому, что они «могут пригодиться», а потому что те, кто сопровождают нас на пути к цели, и есть сама эта цель, притворившаяся средством.

ОТСЕВ И ПОСЕВ

История как память, выходящая за пределы личной памяти, есть источник человечности и человечества, есть огромный труд по самоэволюции, по созиданию единства. Память порождает общение и порождается общением. Никакой другой «ноосферы», никакого другого «воскрешения средствами науки» не существует.

«Восстановление единства», однако, может быть фальсифицировано и фальсифируется в первую очередь. Единству противостоит не разобщённость, а ложное единство. Применительно к истории это означает необходимость борьбы с зашумлением.

Вот интеллектуальная жизнь XVI столетия. Абсолютное большинство писавших тогда людей и книг,  ими издаваемых, принадлежали к Средневековью, а вовсе не к Возрождению.  До сих пор лежат неопубликованными десятки тысяч рукописей схоластических богословов. Было бы ошибкой их публиковать, было бы антиисторично изучать историю XVI века пропорционально количеству написанного и опубликованного. Историки обязаны были отфильтровать это псевдо-изобилие, этот мыльный пузырь, который раздувался властью, светской и церковной. Однако книжечка Эразма важнее для истории человечества, чем вся печатная продукция всех богословских факультетов Европы того времени. Насколько трудно это воспринять, видно из того, что далеко не всегда понимают, что Реформация и Контрреформация – «пустые» явления, светящиеся отражённым от Ренессанса света, по сути же представляющие собой извращённые, в средневековых формах поиски того, что в нормальном виде осуществлялось Возрождением.

Иногда пустота исторических явлений, их «неявленность» выявляется задним числом. История русского православия XIX века запечатлена в тысячах книг того времени, зафиксированы биографии множества деятелей Церкви, иногда до дня описаны те или иные проекты. Между 1917 годом и 1991 годом эти книги воспринимались как описание чудной и плодородной Атлантиды.

Наступил 1991 год и возрождение – нет, не Возрождение, и даже не реставрация, а возрождение как воссоздание государственного православия. Воссоздание неуклюжее, корявое, итогом которого стал большевизм в православной упаковке, имеющий мало общего даже с дореволюционным православием, не говоря уже о Христе и Церкви. Но количественно – опять появились десятки тысяч церковных «деятелей», «богословов», стали выходить тысячи книг. Потому и тратит государство деньги на эту дымовую завесу, что хочет оттеснить реальность, жизнь, хочет «потёмкинским православием» предотвратить появление настоящего. Историк, безусловно, не обязан с этой дымовой завесой бороться, но обязан  не вводить в неё читателя, обязан даже поставить указатель: «Тут обитает ничто». Не мины, но болото.

А как же любовь к ближнему? Может быть, она в том, чтобы, воздерживаясь от «историзации» бюрократических обманок, всё-таки снизойти к людям, которые в этом обмане проводят всю жизнь, делают карьеру, любят, ненавидят, детей рожают? Люди-то реальные?

Люди реальные, а их карьеры – нереальные. В том-то и ужас царства кесаря что оно перерабатывает жизнь в нежить. Однако, это не означает, что историк должен отступить перед тем адом на земле, который украшен невидимой, но хорошо известной надписью: «Оставь надежду, всяк сюда входящий». Напротив: историк может и должен изучать и эту сферу, тем более, что для многих эпох, для подавляющего числа  никаких других сфер и не сохранилось. Надо трезво понимать, что Александр Македонский тот же Гитлер. Что ж, не изучать Александра Македонского?  А почему Гитлера не изучать? Сталина? Путина? Изучать-изучать, делать из этих лимонов лимонад. Только изучать не бесчеловечное в них, не то, что сами эти персонажи хотели бы предложить для апологии – и предлагали. Изучать деформации, чтобы обнаружить формы. «Апофатическая история», «история от противного».

Да, это будет скорее история человеческой слабости – но именно в слабости скорее, чем в силе, открывается человечность. Безусловно, это не означает, что историк не должен делать усилия по розысканию источников для освещения жизни людей «обычных», «безвластных», «массы», которые и сами, возможно, хотят спрятаться от освещения. Должен, иначе будет нарушена пропорция в пользу тех, кто достаточно силён, чтобы покупать себе будущее, заставлять потомков помнить прежде всего о себе, истребляя память о других.

ЭФФЕКТ БАБОЧКИ И ЭФФЕКТ ДИНОЗАВРА

Человек Частного Времени склонен недооценивать историю. Одна из любимых тем фантастики – альтернативная история.

Если бы Европу завоевали монголы… китайцы… японцы… Не было бы ни остатков римского права и греческой философии, религией был бы буддизм или синтоизм… Но всё равно были бы автомобили, экономические кризисы, люди так же разводились бы, презервативы и пилюли всё равно бы изобрели.

Это не столько отрицание истории как суммы общих усилий, сколько защита того личного усилия, из которых складывается общее. Эйнштейн мог бы быть эскимосом, - всё равно изобрёл бы теорию относительности. При любой власти, в любой культуре, внутри любой религии человек может быть собой, уступая социуму форму, но сохраняя уникальное содержание.

Противоположный по видимости сюжет об «эффекте бабочки» защищает то же самое мироощущение. Миллионы китайцев не могут изменить ход истории – во всяком случае так, чтобы принципиально изменить жизнь личности. А вот личность своим усилием, да просто раздавив бабочку, может радикально изменить будущее, так что не будет ни теории относительности, ни науки, а будет амёбообразные существа, считающие смыслом жизни взаимное поедание.

«На меня никто не может повлиять» оказывается равно «я могу повлиять на всех». На первый взгляд, это безумие. Ведь другой – все другие – обладают точно такой же, как ты, и защитой от твоего влияния, и силой взломать твою собственную защиту. Как оценивать своё влиянию на историю, так я бабочка, которая может перевернуть мир. Как оценивать влияние истории на меня, так я динозавр, и путь динозавра ни бабочки, но кометы изменить не могут, не говоря уже о людях.

На второй взгляд – великая правда о человеке и человечестве. На этой правде паразитируют и гордыня, и самоуничижение с паранойей. История и есть правдивый рассказ о том, как совершается невозможное: взаимное влияние при сохранении взаимной устойчивости к влиянию.

ИСТОРИКИ - ТЕ, КОМУ НАПЛЕВАТЬ НА ИСТОРИЮ

Историку наплевать на прошлое. Человек, который интересуется прошлым, не становится историком, а становится следователем, или читателем детективов, или их сочинителем, или просто сплетником. Историк интересуется будущим. Поэтому он изучает прошлое, а не интересуется им, - ведь будущее из этого прошлого растёт. Историк изучает прошлое, как крестьянин изучает землю, которую собирается пахать. История, конечно, не учитель жизни, и ошибки прошлого никого не учат - так и дождевые черви крестьянина не учат, однако, нужно знать, есть ли в почве черви, чтобы оценить её плодородие. Простой пример: милитаристы устраивают (причём всё больше) поклонения "Великой Отечественной", "изучают" её историю, не потому что уважают её героев, а потому что разогревают себя (и окружающих) для начала новой войны.

Различие это есть и различие между христианской (в средневековом понимании христианства) историографией и романтической стилизацией христианства. Оно прекрасно видно на примере Пушкина и Наседки. Пушкин вкладывает в уста летописцу Смуты идею истории как учительницы будущих поколений:

"Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу, Своих царей великих поминают За их труды, за славу, за добро - А за грехи, за темные деянья Спасителя смиренно умоляют".

Учительница Клия Сергенна учит монархизму, смирению, нероптанию.

Реальный историк Смуты - Иван Наседка, он же Шевель (что бы ни означало это прозвище, оно явно указывает на человека прыткого, активного, каковым Иван Васильевич и был), задачу историка сформулировал совершенно иначе. Описывая жизнь архим. Дионисия Зобниновского, возглавлявшего Троицкую лавру во время Смуты, Шевель возмущается: "Ныне все то забыли" (забыли Смуту, забыли, как по восемьсот человек в день хоронили под Лаврой). Забыли принципиально, не хотят помнить и говорят: "Что за четыредесять лет деялося, то, де, и вчерась деялося, нечего, де, того и памятовать". Нет, неправда, - трагедия, которая была четырнадцать лет назад, жива, а вчерашние мелкие горести и радости, были мертвы в момент рождения. Если бы Шевель знал слово "Холокост", он бы заявил, что история всегда пишется под знаком Холокоста, но не для того, чтобы предъявлять претензии Богу:

"А вам, что в дому Божии деялося у вас, то и по вас сущим, кто будут в роды дальные жители, тем надобно чем борониться от вертящихся гордынь".

Вот оно: чем кошмарнее история, тем крепче она делает человека, если человек правильно на неё смотрит. История как повесть о царях - ничтожна и суетна. История настоящая там, где память о пережитом становится защитой против "вертящихся гордынь". Вертящиеся гордыни - это реальнее и опаснее донкишотовых мельниц.

Историк пишет для себя, как и любой писатель. Только социолог пишет для себя-будущего, беллетрист пишет для себя-в-настоящем, историк пишет для себя во вчерашнем дне. История изначально - безнадёжное занятие, ведь я-вчерашний, даже если бы прочёл описание того, что произойдёт, не смогу ничего изменить. Во-первых, не поверю, во-вторых, если поверю, то не найду сил и фантазии, в-третьих, если и найду силы и фантазии, не найду отклика и поддержки у окружающих. Зачем же тогда писать? Историк пишет без надежды, но историк пишет оптимистически - во всяком случае, хороший историк. Это не оптимизм придворного летописца, сотрудника щедринского Департамента Побед и Одолений, это оптимизм веры в то, что прошлое если не идеально, то человечно.

Лорд Эктон: «История не может наградить верой или добродетелью, но может уничтожить ложные идеи и заблуждения, которые восстанавливают людей друг против друга» («If history cannot confer faith and virtue, it can clear away the misconceptions and misunderstandings that turn men against each other»).

Классическое просветительство, рационализм как вера в то, что люди враждуют из-за непонимания.

История может показать ложность идей и заблуждений, но не может прекратить вражду. Вражда не от истории, вражды от вечности, с которой человек не желает ужиться. История не может наградить верой – история проповедует, громко проповедует, неверие, цинизм, отчаяние. Однако, за кулисами, под водочку с селёдочкой, история сиплым шёпотом, оглядываясь, говорит именно о вере и о том, что зло есть объект истории, а добро – её субъект.

История есть вопрос. Учебник истории есть ответ на вопрос, причём не на тот вопрос, который задаёт история, а на вопрос, который задаёт общество, семья, автор учебника. Между историей и человеком всегда находится другой человек. Обойти другого можно, если добавить второго другого. Два учебника истории подобны двум координатам, по ним уже легче найти своё положение на местности.

Замер третьей точки по известным двум будет тем точнее, чем далее эти две точки разнесены друг от друга. Чтение двух разных учебников истории тем продуктивнее, чем более они разнятся между собой. Хорошо прочесть атеистический очерк истории христианства и католический, ретроградный и творческий, Правда, попытка сопоставить православный очерк истории Церкви с очерком истории математики бессмысленна.

ОБЪЕКТИВНОСТЬ, РЕАЛЬНОСТЬ, ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ

Историку наплевать на историю - в отличие от широкой публику, увлечённо читающей "истории" жёлтой прессы и ненаучно-популярных книг. Историку не наплевать на кое-что другое или, точнее, на кое-кого.

"Объективность" не есть главное ни в научности, ни, шире, в гуманизме. Объектив родился с совершенно определённой целью: точнее изобразить человека и реальность как то, что окружает человека. "Требование придерживаться "научности" в смысле "объективности" являет собой неписаное ограничение, которое может простираться лишь настолько, насколько это согласуется с понятиями о человечности". Тойнби этим своим утверждением объяснял, почему историк не может описывать Освенцим "в нейтральных, лишённых моральной окраски выражениях". Речь идёт не о том, как описать погибших, а о том, как описать палачей. Это были люди - вопреки тому, что бытовое сознание называет их "нелюдями", спасаясь от шока, а заодно и от осмысления происшедшего именно как истории людей. Реальность человеческого в палаче - это реальность предельная, и её невозможно приносить в жертву "объективности". Такая жертва совершается, когда деятельность палача описывают, словно действует некая обезличенная сила, вроде океана, потопившего "Титаник". "А когда утрачена реальность, какая ещё остаётся субстанция для того, чтобы прицепить к ней "объективность" историка?" - жёстко подводит итог Тойнби.

"Учёный, предметом изучения которого являются человеческие деяния, подвержен профессиональному риску, от которого учёный-негуманитарий защищён. Этот риск состоит в том, что в любой момент профессиональный долг учёного-гуманитария фиксировать людские деяния может столкнуть его с такими событиями, которые он не сможет зафиксировать без того, чтобы одновременно не дать им моральную оценку. Человек не может быть профессиональным историком без того, чтобы не быть собственно человеком, и в силу этой неотъемлемости своей человеческой природы он обладает совестью, которая не сможет смолчать, когда возникающая моральная проблема серьёзна, а вина очевидна. Вот та точка, где достигается правильная мера "объективности". Но главная трудность в том, чтобы понять, была ли эта мера достигнута в каждом конкретном случае" (Тойнби, Мои встречи. С. 387).

История не может не быть судом, но это не означает, что историк есть судья. Обычно историк есть подсудимый, а хорошо рассказанная (написанная) история есть последнее слово обвиняемого. В любом случае, история не рассказывается как сказка и не сообщается как миф. История обсуждается. История говорится в бесконечном диалоге миллиардов людей.

С тех пор, как история поставили себе задачей "подлинность", "достоверность", "объективность" - то есть, приблизительно, с начала XIX столетия - обозначились и полюса этой достоверности.

Один полюс -это перенесение прошлого в настоящее. Этот жанр расцвет во второй половине XIX века, когда прогресс понимался не только как постоянный подъём вверх в будущем, но и как преображение прошлого. Всё, что было сделано предками, пытались повторить "лучше". Иногда, действительно, выходило "лучше" - когда речь шла о мебели или ювелирных изделиях. Однако, уже прерафаэлиты рисовали не лучше, а хуже художников, предшествовавших Рафаэлю. Точнее, художники, пытавшиеся возвысить реальность механически, за счёт игры красок и блеска, оказывались лишь жалкими предтечами компьютерных технологий, а вовсе не победителями плохо оснащённых из итальянских боттег Кватроченто.

На смену этой подлинности пришла другая, прямо противоположная: ролевая игра, игра в аутентичность. Исполнять музыку только на тех инструментах, которые современны её создателя. Писать иконы, молясь, как молился Андрей Рублёв. Чтобы испытать мистические переживания средневековых святых, слушать мессу на латыни. Увы, преображение себя через подражение прошлому так же бесплодно, как преображение прошлого через его усовершенствование.

Разгадка понятна. Человек всегда раздвоен. Рублёв, возможно, молился, прежде чем писать иконы, но когда писал, он наверняка не только молился, но чихал, ворчал. Хильдегарда Бингенская с удовольствием бы писала на компьютере и ездила на автомобиле.

Подлинным в истории является человеческое, а человеческое никогда не связано прямолинейно с материальным. Обречены любые попытки "реконструировать" историю, как обречены попытки воскресить умерших. История есть не предмет реконструкции, она есть одно из проявлений человечности - и изучение истории, возможно, более человечно, чем само проживание истории, как любовь к другому человечнее любви к себе.

*

Пришвин, как позднее Эйдельман, передаёт потрясающее чувство путешествия во времени при разговоре со стариками - особенно потрясающее при таком разрыве, как революция:

"На Красюковке ... до сих пор живет бывший голова города Москвы, бывший князь Владимир Михайлович Голицын. ... Он рассказывает о своей встрече с царем Николаем Первым в детстве, с екатерининскими вельможами. ... Встреча с бароном Геккереном, убийцей Пушкина. А учителем по русскому языку у Владимира Михайловича был сам Шевырев. Случалось не раз, когда Владимир Михайлович рассказывал о своих встречах с екатерининскими вельможами, колонны пионеров барабанным боем прерывали наш разговор".

Историк и есть единственно возможная машина времени. Идеальный историк, конечно.

СВОБОДА ИСТОРИКА

Геродот - отец истории, хотя описывали прошлое и до него. Почему Геродот, а не Моисей (если согласиться с утверждением, что Моисей сам описал Исход)? Почему история греко-персидских войн, а не многочисленные надписи египтян и тех же персов, повествующие о победах?

Потому что Геродот написал красиво. А красиво Геродот написал, потому что писал свободно, не по заказу. Такова особенность слова. Можно по заказу создать красивую музыку, картину, построить красивое здание, но нельзя по заказу написать красивый текст.

ИСТОРИЯ - ВОПЛОЩЁННОЕ "ЕСЛИ БЫ"

«История не знает сослагательного наклонения», - абсурд. Вся история есть одно сплошное сослагательное наклонение. Каждая секунда есть осуществление миллиардных «если бы» да «кабы». Люди есть сослагательное сословие космоса, без них, действительно, всё было бы безусловно. Существование человека привносит в мир более случайного и неопределённого, чем существование тёмной материи, сверхновых и т. п. История не просто всегда может «пойти иначе». История либо «идёт иначе», либо она — не история, а животное существование. Это уж человек виноват, что живёт в основном не в истории, а в какой-то железной деве, в которой уж точно нет «если».

История есть учитель жизни именно потому, что знает сослагательное наклонение. Естественные науки тщательно экспериментируют, чтобы выявить процессы, которые «если бы» не знают, в которых всякое изменение диктуется железным «законом природы», а не произволом. Точнее, естественники исходят из того, что в мире есть только процессы, а познание есть выявление подлинных закономерностей от мнимых, равно как и изгнание призраков случайности и свободы. История не отрицает закономерных процессов в жизни людей, но напоминает, что эти процессы — от биологического, от животного, а не от собственно человеческого. Поэтому история изгоняет социологию, которая описывает закономерные процессы, выставит к «наукам о природе» и всякое исследование закономерного и неслучайного в человечестве. Человечество случайно по сути, в этом удовольствие и радость быть человеком. Уныние есть признак предательства случайного, перехода на сторону закономерного.

АЛЬТЕРНАТИВНОСТЬ ИСТОРИИ

Интересно непредсказуемое. Большинство событий идут по прогнозируемому пути. Пилящий сук, на котором сидит, падает. История интересна, ибо она всегда непредсказуема. То в истории, что прогнозируемо, это уже не история, а география, социология или просто бухгалтерский отчёт. Этим история и интересна. Повторяемое в истории случается, но и повторяемое непредсказуемо. "История не знает альтернатив" - вздор. История знает лишь альтернативы, причём множественные, не какой-то сатанинский выбор из двух зол.

Когда в 1990-е годы в России появилось выражение "альтернативная история", это не случайно совпало с появлением выражения "традиционная медицина". В обоих случаях имелось в виду нечто, прямо противоположное обозначаемому. "Традиционной медициной" назвали именно нетрадиционную, высосанную из пальца сразу после завтрака "нетрадиционным медицинером". Настоящая медицина, научная медицина - чрезвычайно традиционна, в ней реализуется подлинная традиция, традиция как бережное накопление, проверка, баланс нового и старого, личного и общего. "Традиционная медицина" похожа на "традиционную религиозность" - это свежий набор суеверий и полуправды, составленный для ублажения своих фантазий.

Так и "альтернативная история" оказалась великодержавнической, антисемитской, антизападнической пропагандой, категоричной, не желающей слышать о том, что есть альтернативная история. Для этой "альтернативной истории" нет альтернатив: "жиды" и "европники" обокрали Россию, приписав себе все её заслуги, и всегда будут обкрадывать, ибо своего ничего сделать не могут. Это подлинно "безальтернативная история" параноиков и агрессоров.

Настоящая же история всегда альтернативна, поэтому историк исследует - он выясняет, какая из альтернатив осуществилась, какие альтернативы были. Историк лишь улыбается, когда слышит, что нечто "невозможно". В истории возможно всё: в самой демократической стране может развиться фашизм, в России может образоваться свобода и т.п. Тут ведь действующие лица - не молекулы воды, которые, действительно, не могут договориться друг с другом и вылететь в одном направлении из стакана. Тут действующие лица - именно лица. Альтернативность истории - счастье, пока человек действует, и горе, когда человек отказался от действие или совершил действие неправильное. Но даже горе - интересно, ибо его могло не быть.

ИСТОРИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА КАК ИСТОРИЯ НЕУПРАВЛЯЕМОСТИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

Вера в то, что люди управляемы - и, соответственно, вера в то, что кто-то управляем людьми - не такая древняя и распространённая, как представляется приверженцам этой своеобразной религии. Древний мир ("языческий") успешно решал вопрос о том, насколько свободны люди, с одной стороны, исповедуя веру в абсолютную волю неких высших сил - инь и янь, мировой гармонии, высшего творца, с другой - дополняя эту веру убеждённостью в том, что высшие силы достигают гармонии через хаос, произвольность, "игру сил".

Получалось очень диалектично и практично: всё происходящее одновременно осмысливалось и как абсолютно неизбежное, предопределённое (на макро-уровне), и (на микро-уровне) как абсолютно случайное, суетное.

Естественные науки демистифицировали отношения с миром. Они не обнаружили в мире не высшей гармонии, ни низшей суетности. Всё оказалось и проще, и сложнее. Проще, потому что естественные науки исключили само понятие смысла и свободы, сложнее, потому что мир оказался многократно более сложным, чем может представить человек. Мир оказался принципиально познаваемым через сложные процедуры, но познаваемым в принципе бесконечно. Творение оказалось прямой противоположностью Творцу, Который через Откровение является как Бог, принципиально не могущий быть исследованным, познанным, описанным, но при этом принципиально открывающимся, познающим и дающим Себя познать в любое мгновение через простую процедуру - через любовь.

Архаическое представление о сочетании в человечестве свободы и несвободы в XIX веке выразилось в виде квази-социологии Маркса и некоторых других авторов (имеющей такое же отношение отношение к научной социологии как алхимия к химии, астрология к астрономии). Такая квази-социология воспроизводила в научных формах сформировавшуюся в конце XVIII века идею заговора как главной причины истории. Свободны заговорщики, несвободны жертвы заговора.

Вера в несвободу, в управляемость человечества очень живуча. Социология давно отказалась от притязаний управлять, ограничиваясь описанием и анализом, но в культуре осталась вера в то, что каждое событие есть результат воздействия со стороны людей более сильных (умных, богатых). Чем далее по шкале "модерн-архаика", тем сильнее этот предрассудок. Среди русских он сильно распространён, потому что Россия - государство казарменного типа, предельно военное по способу организации жизни, а казарма - одна из локальных ситуаций, где люди очень управляемы. Есть и другие ситуации, и в каждой сфере человеческого существования всегда множество отношений господства и подчинения, прямого или косвенного. Так происходит потому, что человек на восемь десятых - примат, а не человек, на одну десятую вообще неодушевлённый предмет, с которым можно обращаться как с камнем, и лишь на одну десятую, а то и меньше - собственно человек.

В кресле стоматолога вопрос об управляемости почти не встаёт, на столе у хирурга не встаёт абсолютно, если только субъект не оставил распоряжения на случай необходимости пересадки органов или вхождения в кому.

Однако, в семье, у рабочего места, за компьютеров, на площади - человек и человечество, равно как и все промежуточные общности, либо вообще не управляемы, либо управляемы очень мало и с непредсказуемым результатом. Увидеть это трудно именно потому, что в какой-то степени управляемость есть, интеллект соблазняется экстраполировать эту управляемость - а экстраполяция подводит, потому что внезапно обнаруживается внутренняя сложность структуры. Если будет жарко, все люди снимут шубы, но это не означает, что все люди пойдут за оратором, который жарче прочих проповедует.

Неуправляемость человечества не означает отсутствие желающих управлять. Вообще-то все хотят и управлять, и быть управляемыми. Человечество даже жаждет быть управляемым, да только не выходит. В локальных ситуациях человек способен вести себя в соответствие с выгодой, к примеру. Однако, попытка управлять людьми, апеллируя к тому, что для них выгодно (или может быть представлено как выгода) постоянно оборачиваются неудачей. Так происходит не только потому, что управляемые "взбрыкивают" и отказываются жить по выгоде. Есть и более существенная причина, по которой попытки найти, "кому выгодно" - митинг, революция или, напротив, апатия и отказ голосовать. Не живут "по выгоде" не только управляемые, но и правители - или те, кто хотел бы стать правителем. Здесь данные психологии критически важны для социолога, обуздывая его манию эктстраполяции, тенденцию воспринимать человека как часть множества. Существует крохотное пространство, которое делает поведение человека плохо предсказуемым в самых важных случаях. Предсказать, что клерк будет есть на завтрак, нетрудно - если знать ассортимент магазинов, культурные традиции, возраст и т.п. Но невозможно предсказать, выйдет клерк на митинг и, если выйдет, то с каким лозунгом. Невозможно - хотя многим очень бы хотелось делать такие предсказания, а многие предсказывают - и даже зарабатывают на этом деньги, правда, небольшие.

Любая правящая элита, которая решает, что она действительно управляет поведением своих подданных, рано или поздно обречена на горькое разочарование. Она и своим-то собственным поведением управляет лишь в очень ограниченных размерах.

Религия и наука сходны в том, что искушают людей веровать в свою управляемость. Законы Божии или законы природы, - не так важно. Поэтому особое усилие должны верующие и учёные (часто это один и тот же человек, но грани личности разные) прикладывать к тому, что не вводить ни себя, ни других в искушение мыслить в терминах несвободы. Существование смысла лишь на первый взгляд исключает свободу, на самом же деле смысл - источник свободы, и не только свободы целого, но и частей, свободы и Творца, и Его образа и подобия, свободы и человечества, и отдельного человека.

Поэтому не стоит видеть в том, что у толпы молодёжи в Афинах одни идеалы, а в Москве - другие, - результат воздействия разных руководителей. Руководители в некоторых ситуациях бывают, но никогда руковождение не определяет поведение людей - и особенно толп - более, чем наполовину. То есть, воздействие случайно, поведение же закономерно - и закон этот есть закон не экономики, а закон свободы.

ПОЧЕМУ ИСТОРИЯ ПИШЕТСЯ, А НЕ СНИМАЕТСЯ И НЕ РЕКОНСТРУИРУЕТСЯ

Мечты о машины времени есть прежде всего мечты о том, чтобы увидеть прошлое, не будучи видимым для прошлого. Знать историю, оставаясь вне истории. Мечта несбыточная. Причина её понятна: быть частью истории недостойно величия человека. Вообще быть видимым недостойно человека. Достойно человека видеть, оставаясь невидимым. Таково представление о достоинстве того, кто предал достоинство.

На самом деле, трагизм истории именно в том, что человек, будучи частью истории, остаётся вне истории. Так во времени осуществляется разрыв между "в себе" и "для других". Человек одновременно есть "человек в себе" и "человек для других". Прежде, чем пытаться познать "вещь в себе", "объект", недурно для тренировочки познать самого себя - безрезультатное занятие. История - "вещь в себе", которая сама от себя отчуждена, субъект, который сам для себя является объектом - столь же трагикомическое состояние, как марксов крестьянин, который сам себя эксплуатирует, бедолага. Путешествие во времени есть попытка преодолеть отчуждение, выйдя из истории и рассматривая её снаружи.

Ключевое слово здесь - "рассматривая". Не читая истории, не рассматривая текст об истории, а разглядывая физическом взором. Бесчеловечность идеи путешествия во времени не столько в мечте об отстранении, безответственности, невовлечённости (это, в конце концов, всего лишь бегство от себя), сколько в утрате логосности, в бегстве от способности говорить, создавать словесную реальность.

Пикантность в том, что можно видеть природу, но нельзя видеть историю. Природа не стареет, история же стареет молниеносно - она отстаёт от людей. Самое работающее определение прошлого - то, что состарилось, что утратило свою силу. Главный признак прошлого - оно покрыто пылью. Поэтому как подлинный памятник прошлого воспринимается то, что хотя бы немного разрушено, потёрто, поблекло. До информационной революции ветшание было абсолютным - позолота стиралась, дерево трескалось. Теперь ветшание стало относительным - способы запечатлеть реальность постоянно совершенствуются, и то, что казалось абсолютно адекватным, максимально достоверным сегодня (в сравнении со вчерашним), завтра уже будет казаться неполным и, соответственно, "историей". Чёрно-белая фотография малой резкости - более "подлинная", чем роскошное цветное фото придворного фотографа того же начала ХХ века, которое воспринимается именно как "путешествие во времени", как прошлое, запечатлённое средствами если не сегодняшнего дня, то средствами 1950-х годов, а не 1900-х.

Вот почему всяческие реставрации и реконструкции уничтожают прошлое. Можно точно восстановить предмет, невозможно восстановить психологию восприятия этого предмета в прошлом. Это относится не только к далёкому прошлому, но и к тому, что было минуту назад. В нормальном состоянии человек относится к этому явлению спокойно, лишь изредка предаваясь ностальгии - переживанию невозможности дважды одинаково поглядеть на одну реку.

Даже в случае идеальной реставрации перед нами предстаёт лишь материальный облик предмета в его первозданности. Это недурно, это неплохо, но совершенно невозможно взглянуть на этот предмет ни глазами его создателя, ни глазами его владельцев. Человек глядит не сетчаткой, а мозгом. На одну и ту же картину по-разному глядели и глядят люди в один и тот же момент. Конечно, различия между ними ничтожны в сравнении с общим пластом восприятия, но, во-первых, мы бессильны восстановить и общее, а во-вторых, именно небольшие различия и являются качественно важными. Так в геноме принципиальны для характеристики индивидуальности не совпадающие, а различающиеся элементы.

"Воссоздание прошлого" создаёт эффект "погружения", даже путешествия в прошлое за счёт убирания "ветхости". Словно грязное окно вымыли. Только путешествие в прошлое есть искусство, оно никогда не делает "точно-как-было", но всегда берёт чуть выше тоном именно для того, чтобы создать чувство свежести, первозданности. Так в рекламном фотосъёмке добавляют глицерин в жидкость, - настоящий коньяк не льётся так красиво, как подкрашенный раствор глицерина. Танцующих под дождём поливали молоком, а не дождевой водой - именно для того, чтобы зритель видел молоко.

Полным аналогом такому "освежению" истории является перевод. Он создаёт ощущение, что мы читаем то же, что читали самые первые читатели. Ясно, что это не так, и не потому, что любой перевод по определению неадекватен, а потому, что читатели переводов - другие. Отказ от перевода не спасает, даже наоборот. Читатель перевода, по крайней мере, сознаёт, что перед ним перевод. Он знает дистанцию между собой и прошлым и делает на неё поправку. Реакционер, который воспроизводит текст в его первозданном виде, обманывает себя и других потому, что "вид" во всей его полноте утрачен. Создаётся имитация, идёт ролевая игра, и чем аутентичнее аутентичность, тем глубже разрыв между намерением и результатом. Лучше уж исторический фильм, актёры, во всяком случае, не претендуют на подлинность. Главное, чтобы зритель сознавал театрализованность действа.

Киноискусство лишь в большем масштабе воспроизводит кошмар "исторической живописи" XIX века, претендовавшей на воскрешение прошлого. Вместо воскрешения тут была лишь проекция своих утопий на прошлое. Кто бы согласился считать воскресение - воскресением, если бы Бог вселял в воскрешённое тело Свои представления о том, каким должен быть этот человек? Впрочем, очень многие согласны именно на такое воскресение - по крайней мере, для других.

История как описание прошлого возможна лишь как слово, текст, риторика. Отец истории - литератор Геродот, а не те каменосечцы, которые изображали военные подвиги соотечественников. В историческом повествовании повторяется то же чудо, которое совершается в любом общении - слова, этот причудливый щебет, преодолевают пропасть между "в себе" и "для другого".

То, что историческое описание возможно лишь как текст, как письмо, а не как живопись, указывает на то, что история ближе к науке, чем к искусству. Дело не в том, что она апеллирует к разуму - апеллирует исторический текст и к разуму, и к чувство, к личности в целом. Дело и не в том, что наука не мыслит образами - мыслит, куда ж она денется. Дело в том, что наука содержит в себе искусство как особую часть себя, особый слой, в то время как искусство никоим образом науку внутри себя не содержит.

ИСТОРИЯ - СВЕРХТОЧНАЯ НАУКА

История - не точная наука. История - сверхточная наука. С точки зрения "точных наук" на Земле происходит, в числе прочего, активность узконосых приматов. Вот в Европе довольно географически равномерно молодые приматы выходят на площади, борются с полицией, издают звуки. Явление точно определено. Ему подыскивают точные объяснения - например, появление пятен на Солнце.

Историк же смотрит на уровень ниже. Он изучает мотивы поведения и, более того, идеи, которые высказывают приматы. В Праге, Лондоне, Афинах молодёжь требует возможности учиться (повышение платы за обучение многих этой возможности лишит. В Москве, в России молодёжь уже несколько поколений лишена и настоящего, не имитационного обучения, желание учиться у неё выпалывают - чиновники, учителя и родители - самыми разнообразными, хотя и примитивными насильственными способами. Тут молодёжь выходит на площадь в те же самые часы, что и молодёжь греческая, испанская, британская, но требует она не возможности учиться, а возможности свободно бить чужаков.

Точная наука пренебрегает пятнами и проблесками в человеческой голове, сверхточная наука пренебрегает пятнами и проблесками на Солнце.

Для тех, кто видит в исторических событиях результат воздействия "заинтересованных лиц или групп" - дополнение, которое получилось куда длиннее "информационного повода":

ПОЧЕМУ ИСТОРИКИ НЕ ДЕЛАЮТ ПРОГНОЗОВ

Историк не занимается предсказаниями (если занимается, то он не историк, во всяком случае, в момент прогнозирования), потому что на короткое время прогнозы слишком просты (ничего не изменится), а на долгое время, единственно интересное, прогнозы слишком сложны. Единственный метод прогноза, доступный человеку, есть экстраполяция – провести через две точки прямую. Третья точка, в которую при этом попадаешь, неизбежно одна – смерть.

Например, рост образованности ведёт к снижению рождаемости – следовательно, люди обязательно вымрут, потому что главное в человеке это способность и стремление быть в слове и словом, это и есть «образование».

Экономический рост ведёт к повышению зарплат и вообще уровня жизни до максимального возможно уровня, а это, в свою очередь, тормозит экономический рост. Экономика, какой мы её знаем, растёт прежде всего экстенсивно, когда же и в Китае, и в Индии, и в Нигерии будет так же с доходами и расходами, как в США, экономика умрёт и люди с нею.

Если экстраполировать духовное развитие человечества, то пока оно происходит парадоксальным образом: духовная жизнь черпает из сокровищницы прошлого опыта, пользуется языками и традициями прошлых эпох, но при этом отрицает правомочность и глубину этих традиций и языков. Человек берёт Евангелия, сочиняет на его основе какую-нибудь свою религию, после чего выбрасывает Евангелия и один свою религию исповедует, пока ему не надоест или пока он не умрёт. Своего языка и своей традиции он создавать не хочет, он хочет одноразовой религии. Но если одноразовой станет не только посуда, но и станки, заводы, чертежи религии, то исчезнет не только религиозность, но и вера, и люди опять вымрут.

Куда ни кинь, люди вымрут экономически, социально, религиозно, культурно. Наиблагороднейший импульс человеческой природы – распространять знание и свет – приведёт к равномерному распределению знаний и света, а где равномерность, там нет движения. Наступит онемение, ступор, прекратится обмен, потому что у каждого будет то же, что у другого. Занавес закрывается. Впрочем, даже закрыть занавес будет некому.

Страшен сон, да милостив Бог. Историк знает одно: история не повторяется. Формы иногда совпадают, содержание – никогда, потому что содержание истории – человек. Слова повторяются, смысл сказанного никогда не повторяется. Может произойти уравнение и стандартизация в отдельной сфере – в языке, в экономике, в культуре, но всегда творческий дар человека выплеснется и создаст новую сферу, новое измерение, новое неравенство – и новую перспективу.

 

СОБЫТИЕ И БЫТИЕ: ЗЕРНО И УРОЖАЙ

Не случайно трудно, невозможно отделить историю как описание событий от истории как событий. Способность описывать события есть такая же исключительная способность человека, как способность творить события. Возможно, лучше говорить об этом как об одной и той же способности. Человек здоров настолько, насколько способен оглядывать своё существование, обдумывать его, наполнять его смыслами – и точно так же поступать с существованием других людей. Впрочем, человек, каким мы его – себя! знаем – лишь в очень малой степени пользуется этой способностью. Кажется, что человек болен, ограничен, что он сидит за рулём автомобиля огромной мощности и приходит в экстаз (или устаёт) преждевременно, когда разгоняет автомобиль до одной сотой этой мощности. Человек останавливается, задыхаясь от счастья, когда самое время разгоняться и расширяться далее. Так евангелист Иоанн заканчивает свою книгу парадоксом: «Многое и другое сотворил Иисус; но, если бы писать отом подробно, то, думаю, и самому миру невместить бы написанных книг». Речь идёт, конечно, лишь о мире, каков он в наших глазах, да и не о мире, а о человеке идёт речь. Человек неспособен вместить всего, что сам же и создаёт. Один поцелуй - как бутон, его можно описывать двадцать лет. Это объясняет, как возможна "вечная жизнь", которая без такого бутонного строения обычной жизни была бы жуткой тягомотиной. Вечная жизнь и есть распускание того бутона, которым является обычная жизнь, и это расцвета в обычной жизни почти нет, он лишь слегка угадывается в истории.

 

Есть истории, а есть История, как есть работа и работы, а есть творчество, есть знания, а есть наука. Есть эпизоды, а есть кино. История реакции Германии на поражение в Первой мировой войне, история отношений с нацизмом философа Мартина Хайдеггера или папы Римского Пия XII Пачелли, - это истории, это разрозненные знания, эпизоды.

Так история 300 спартанцев - всего лишь эпизод, сказ, соскальзывающий в миф. Даже история войн персов с греками - не собственно История. История - это история борьбы за свободу, не потому, что свобода есть великая идея, а потому что свобода есть существенное измерение жизни каждого человека. Война же, заработок, секс - измерения не столь существенные.

История синтезируется из историй, когда объединяются истории Мартина Хайдеггера и папы Пия Пачелли, история Германии с историей Англии и других врагов Германии в войне. Это объединение по "наибольшему знаменателю", а им является человек, его жизнь, любовь, свобода. Не Германия или Англия, не философ или папа римский стоят перед проблемами освобождения из власти рода и семьи, освобождения от работы, подчиняющейся природным циклам (и, соответственно, работы, основанной на технологиях, информации, индивидуальной ответственности).

Нацизм есть крайняя форма бегства от свободы, но религиозный фундаментализм, столь распространённый и в самых свободных частях мира, есть такое же бегство, пусть не столь агрессивное. Милитаризм - черта не только советского или нацистского режимов, но психологии большинства людей на планете, пусть они и не понимают, что мыслят и ведут себя милитаристски. Они видят мир глазами насилия и потому обвиняют гуманизм и демократию в насильственности, в "проектном мышлении" и т.п. Боязнь свободы в виде демократии, боязнь свободы в виде рационального мышления, боязнь свободы в виде гуманизма, - эта боязнь переживается не абстракциями, не странами и государствами, а людьми.

История с большой буквы синтезирует не множество частных историй в одну общую, а множество общих историй в одну частную, пропорциональную личности. Подлинно соразмерны человеку не другой человек, а человечество, но выразить эту соразмерность нелегко. Есть правда "постмодернизма", предлагающего уйти от "общего" к "частному", в том, что общее как выжимка из частного есть ложь. В этом правда историков ХХ века, введших в историю личность - её тело, её психологию, её конкретный опыт. История не есть академическая картина маслом, она - мозаика. Но в этом подходе возможны срывы, когда кусочки мозаики выдают себя за мозаику, хотя они не сложились вместе. Настоящая история есть роман "Анна Каренина", а не дневники великосветской морфинистки, брошенной любовником. Не есть она и уголовное дело о самоубийстве этой морфинистки, бездушное, хотя подробное, - а именно таковы современные многотомные "академические истории".

*

Министр нефтяной промышленности Саудовской Аравии Заки Ямани сказал в 1970-е гг.: «Каменный век закончился не потому, что в мире кончились камни. Также и нефтяной век закончится не потому, что у нас кончится нефть». Вообще в истории "заканчивается" что-либо только после "начала" нового. Это не слишком весело, потому что означает возможность бесконечного гниения того, что давно уже должно было бы исчезнуть. Мир полон живых трупов, цветущих гербариев и драчливых скелетов.

*

Франкл писал о том, как отсутствие будущего влияет на отношение к прошлому:

"Внутренняя жизнь заключенного, не имеющего опоры на «цель в будущем» и потому опустившегося, приобретала характер какого-то ретроспективного существования. Мы уже говорили в другой связи о тенденции возвращения к прошлому, о том, что такая погруженность в прошлое обесценивает настоящее со всеми его ужасами. Но обесценивание настоящего, окружающей действительности таит в себе и определенную опасность — человек перестает видеть хоть какие-то, пусть малейшие, возможности воздействия на эту действительность".

Следует отличать "ретроспективное существование" от исторического существования. "В карете прошлого далеко не уедешь" - это не против истории, это против превращения истории в чучело, в средство передвижения по серой тоске настоящего. Россия в этом смысле (как и всякое несвободное сообщество) страна с ретроспекцией и без истории. Бесконечное пережёвывание одних и тех же "великих имён" (обычно весьма провинциальных), перенюхивание старых тряпок, повторение старых формул. При этом - никаких легенд, отсутствие истории в самой изначальном, геродотовском смысле, как истории сопротивления рабству. История успешных завоеваний не есть история. Персы имели историю завоеваний, а греки имели историю сопротивления завоеваниям персов - и лишь последнее оказалось подлинной историей.

В миниатюре это можно видеть в истории Русской Церкви. Лишь во второй половине XIX века, когда пахнуло свободой в сочетании с просвещением, стала появляться настоящая история, пусть мифологизированная (ибо противопоставление нестяжателей осифлянам миф). Появились легенды о митр. Филарете, о Сковороде. В краткую оттепель начала 1990-х пробились крохотные ростки истории - в интересе к погибшим от гонений, в рассказах об о. Александре Мене. А к середине 1990-х увяли. Расцвело точное, математически сухое и подробное до скуки каталогизирование прошлого, расцвёл гламур, но история - умерла. Смирение перед бюрократией, перед любой властью убивает историю.

БАЙКИ КАК ДОИСТОРИЯ

Историк - человек, который помнит. Был замечательный фантастический рассказ "Туннель под миром": как специалисты по рекламе построили на столе город в миниатюрными роботами, которым каждый вечер стирали память так, что они не помнили предыдущего дня, свою реакцию на рекламу и т.п. Большинство людей так и живут, но вдруг появляется Геродот.

Истории противоположно не беспамятство, а байки. Именно байки по сей день составляют большинство текстов, которые воспринимаются читателями как «исторические»: очерки в жёлтой и не очень жёлтой прессе, публистика, популярная литература (не следует путать с научно-популярной, разница как между фэнтези и фантастикой, алхимией и химией).

Байки есть порождение несвободы. Это та самая несвобода, от которой избавляет наука. Байки рассказывают друг другу заключённые, и даже историк, живущий в концлагере или просто в тоталитарной стране, обречён рассказывать байки. Байка сама по себе не ложь, это, скорее, очень ограниченный репертуар приёмов и стилей, которым в принципе можно описать реальность, только очень иносказательно – как алхимия иносказательно описывала реальные химические процессы.

К числу гениальных баек можно отнести воспоминания самих учёных, причём они тем ближе к байкам (и дальше от истории), чем в более жёстком социуме жили их авторы. Воспоминания Дарвина очень напоминают байки краткостью и отсутствием эмоций, а ведь мемуары большинства викторианцев пышные и радужные как пена от стирального порошка.

Лаконичность, сухость, отсутствие пафоса, нежелание делать какие-либо обобщения (между тем, как всякая настоящая история – как и всякий настоящий разум – есть обобщение) есть не только перенос в сферу истории особого языка толерантности, выработанного учёными. Этот язык теоретически – попытка убрать всё неясное из коммуникации, превратить речь в подобие формулы, но практически у академического языка цель другая – предотвратить личные конфликты среди исследователей.

Язык байки есть и самооборона от социального контроля, а уж Дарвину от непрошеных контролёров досталось побольше, чем любому Дизраэли. Так и великолепные воспоминания кораблестроителя Крылова, и байки математика Арнольда и многих других естественников ХХ века (стилистические восходящие к прозе Пушкина, вообще-то не получившей развития в русской литературе) – весёлый результат печальной российской несвободы. Велеречивые же мемуары «советских писателей», «философов», «историков» (и уже потихонечку появляющиеся мемуары постсоветских лакеев от культуры) суть мыльные пузыри, подымающиеся от ванны, в которой нежится очередной деспотизм.

К сожалению, светский деспотизм – не самый страшный. Арнольд пишет: «В 1533 году в Париже заживо сожгли книгоиздателя за то, что он опубликовал «Зеркало грешной души» … Маргариты Наваррской. … Тогда же впервые здесь и сожгли и женщину-еретичку – школьную учительницу Марию Ла Катель, за то, что она читала детям Евангелие по-французски. Варфоломеевская ночь (1572 г.) никого уже не удивила». Это – не история Франции XVI века, это – байка, описывающая историю взаимоотношений Церкви и гуманизма, описывающая намного точнее, чем многотомные издания, производимые ватиканскими и прочими сотрудниками на церковные деньги с целью доказать, что Церковь не так плоха, как кажется. Разумеется, Церковь не так плоха, как кажется, а церковные apparatchiks не так хороши, как кажется. Впрочем, «мемуары» Арнольда – очерк истории, в котором досталось по серьге всякому деспотизму: и российскому, и европейскому, и церковному, и светскому.

Классическая «зэковская» байка о том, как академик Бруно Понтекорво (Арнольд рекомендует его при этом как «итальянского аристократа» - гениальный эпитет, хотя абсолютно неточный) пирует в «шарашке» с Берией и говорит ему о своей невиновности, получая в ответ: «Были бы виновны, были бы расстреляны!», - намного более говорит о том духе, который правит Россией с 25 октября по сей день, чем обманка «Архипелага».

Положительная же история – история гуманизма – в байках Арнольда загнана в примечание о том, как художник Учелло, когда жена звала его ложиться спать, ответствовал: «Какая приятная перспектива!», - имея в виду перспективу, которую он сам и рисовал в этот момент на холсте. Изобретение перспективы в XV веке было намного важнее открытия Америки: открытия ведь делятся не на большие и малые, географические и негеографические, а на перспективные и бесперспективные.

*

Флоренский: "Людей-то я люблю, но очень не люблю их дел". Совсем как в анекдоте: "Гиви, ты помидоры любишь? Есть - да, а так - нет". Вот этой математизации души и противостоит история, которая любит не есть людей вместе с тапочками, выплевывая "дела", но которая ест "дела", осторожно оставляя в покое - и вводя в покой - людей.

*

Историк противоположен другу. В этом смысле, история есть безусловно наука, а не искусство. Историк скажет о том, о чём друг промолчит – иногда для того, чтобы пощадить слушающего, иногда ради своих интересов. Друг ведь заранее позволяет другу некоторые «вольности» - в том числе, свободу утаивать то, что может причинить боль. Учёный же не боится причинять боль, учёный боится лжи, которая хуже, чем боль.

АГРЕССИЯ КАК АНТИИСТОРИЯ

"Стаканчики гранёные упали со стола, упали и разбилися, разбилась жизнь моя - упали и разбилися, и больше не собрать, про жизнь мою суровую кому бы рассказать". Вот и определение истории: это попытка склеить стаканчики или, говоря языком Шекспира, собрать Шалтая-Болтая. А это ведь всего лишь разбитое яйцо. Что бы сделал император Клавдий, если бы ему в самом деле предъявили яйцо в доказательство того, что из мёртвого может выйти живое? Разбил бы яйцо. "Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц", - вот лозунг, под которым делается анти-история: вереницы войн, убийств, насилия. Как будто смысл яиц в яичнице, как будто нельзя без яичницы! Одни разбивают яйца, а историки пытаются собрать разбитое - не для того, чтобы вылупился цыплёнок, а оттого, что человек, вопреки кажимости, есть существо, созданное собирать, а не разбивать.

ОБЪЕКТИВАЦИЯ И ИСТОРИЯ

Бердяев и Бубер одинаково представляли историю как объективацию - отчуждение времени от человека, омертвение настоящего. Эмоционально они реагировали противоположно. Бердяев тосковал от невозможности вечного настоящего, мучался от того, что всякий творческий порыв охладевает, никогда не становится тем, что было замыслено человеком-творцом. Бубер же радовался: "Невозможно жить в чистом настоящем: не будь предусмотрено его преодоление, быстрое и основательное, оно изничтожило бы человека. Но можно жить в чистом прошлом, собственно, только в нём и возможно устроение жизни. Надо лишь заполнить каждое мгновение опытом и использованием, и оно перестанет жечь".

Правда, и Бубер ставил условие: нельзя жить, не превращая отношения "я - ты" в отношения "я - оно" (что и есть история), "но тот, кто живёт лишь с Оно, тот не человек". "История" есть выявление связей, иногда - творческое создание связей между опытом там, где вообще-то никакой связности нет. Однако, если остаются только связи, исчезает опыт.

ПОКОЛЕНИЯ

Человек отказывается от потомства сознательно, отказывается с удовольствием и облегчением, словно не только роды, но и дети противны его природе. Он размножался, оказывается, не из инстинкта. Дети были его долгом – долгом обществу, и из страха быть презираемым за бездетность человек рожал.

Это не означает, что человек – существо, ненавидящее потомство. К тем сравнительно немногим детям, которые появляются в такой культуре, люди относятся словно к хрупким драгоценностям, и сознательно увеличивает время его созревания, прибавляя к биологическим полутора десяткам лет еще столько же времени для созревания интеллектуального. Вот почему в таких обществах время, отмеченное влиянием одного поколения, увеличивается до трети века.

Биологически «одно поколение» живет два десятка лет. Это лучший возраст для обзаведения потомством. Если бы человек был просто животным, он бы не мог по своей воле отложить рождение потомства или вовсе от него отказаться. Человек же, чем лучше живет материально и чем свободнее политически, тем чаще отказывается от произведения на свет потомства.

 

Хронологический способ написания истории есть тот тезис, с которого начиналась история. В начале были летописи, погодные записи. С семнадцатого века этот принцип был упразднен, оттеснен в приложения, в сугубо информационные “хронологии”, а собственно историей стал считаться поиск смысла в событиях, разрозненных по годам. Это было замечательно, но одновременно без всякой логической связи историю стали воспринимать как соединение нескольких слабо связанных процессов или департаментов: политика, экономика, религия, культура. Окружающий мир ведь именно так воспринимали и воспринимают по сей день: все разложено по полочкам, по министерствам, по разным программам передач. Животные — отдельно, развлечения — отдельно, спорт — отдельно, частная жизнь — отдельно, политическая — отдельно. Можно и естественно для верующих людей писать историю Церкви, изолируя ее от истории всего остального мира. Как после этого не стыдно жаловаться на то, что мир изолирован от Церкви — мы же участвуем в возведении перегородки. Впрочем, “мира” более не существует. Не просто мир изолирован от Церкви, а внутри мира все изолировано друг от друга: частная жизнь от общественной, национальная от культурной.

Если взять собственно историю Церкви — любую, от многотомной академической до тоненького пособия — то обнаруживается, что и истории Церкви нет, а есть история отдельных церковных ведомств. История права, история литургики, история иерархии, история духовности, история сношений со светскими правительствами...

Разумеется, нужен аналитический взгляд на цельный процесс, но анализ должен быть временным и должен быть направлен на синтез. Мы же, разложив историю, забыли ее сложить, и в результате утратили чувство историчности как чувство целостности. Читатель летописи лучше понимал историю, чем читатель современных книг о ней. Читатель летописи, во всяком случае, понимал историю целого, а читатель современных исторических книжек узнает историю обломков. Делу совершенно не помогло появление историософии, попытка взглянуть на историю с высоты птичьего полета, пофилософствовать о ней. Философия истории не заменяет истории, потому что не дает синтеза, а лишь изучает особый раздел истории — у каждого философа истории свой интерес, но обычно это культура. Утрата факта, утрата хронологического чувства из временной технической уловки, помогающей понять тот или иной процесс, стала подлинно смертью истории. В моей истории я, естественно, пытаюсь вернуть факт. Конечно, я не пишу летописи. Хронология лишь стержень, помогающий синтезировать накопленное в различных “департаментах”. Более того, хронология есть стержень не словесный, а цифровой. Но и проза становится поэзией, когда в нее вносится нечто совершенно математическое: ритм.

Поколения существуют не только в рамках одной семьи. В истории страны, научной школы, даже учреждения тоже вдруг выделяются люди одного года рождения, и они оказываются поколением, по отношению к которому все остальные определяют свое положение. Было поколение 1935 года рождения, «шестидесятники» и примкнувшие к ним – кто на пять помоложе или постарше. Следующее поколение, как это обычно и бывает, моложе на лет эдак на семнадцать – 1952 год всплывает вполне естественным образом. Для этого поколения двадцатый съезд и даже Чехословакия ничего по молодости лет не значили, зато слова «Ленинский зачет» и «БАМ» сидели в печенках. Это не дети застоя, это плоть и кровь застоя, это люди, которые всю молодость дышали в абсолютно безвоздушном пространстве, своего рода ихтиандры пустоты. Предыдущим поколениям делалось дурно, когда перекрывали привычный кислород, это поколение глотнуло нормальной жизни, когда уже поздно легкие деформировались. В результате у честных и у подлых, у циников и у людей благородных, если они тянут к 52-му году, а не к 35-му и не к 69-му, изрядная приспособляемость (ведь выжили практически в вакууме) соседствует с не менее изрядным неумением общаться, непониманием того, что такое общение, которое для нормальных людей естественно как дыхание зачем оно нужно, в чем его сладость, польза и горечь. Такой человек может манипулировать словами и людьми нагло и беспринципно, так что окружающие будут отказываться верить, что ими манипулируют, как не верят в существование человека-амфибии, и правильно делают. Но, конечно, даже человек, созревавший в эпоху всеобщего увядания, свободен - и поколение 52 года знает своих святых, своих героев, покаяние и преображение. Сделать выбор никогда не поздно – это же все-таки не астрология, а хронология.

"Возрастная мудрость" и есть такая память: ты помнишь, что вот эта вроде бы настоящая партия -- всего лишь содержанка тайной политической полиции, что вот этот вроде бы демократ не только был стукачом, но и оправдывал свое стукачество идеей, что вот эти титаны мысли -- всего лишь карлики, выглядящие гигантами благодаря тому, что гигантов выжали за границу. Как скверно быть молодым, когда ты не знаешь еще изнанки и все принимаешь за чистую монету. Не все имеют в себе задор Буратино -- взять и проткнуть носом нарисованный очаг. Но всякому приходится видеть, как твои сверстники конструируют искусственный очаг и выдают его за настоящий. И тогда хочется кричать молодым: берегитесь, это фальшак!

Кричать, кстати, не надо. Но и молчать не надо, надо совершенствоваться в искусстве речи. Поэтому, кстати, историк не может быть циником (и я не циник): циник тянет одну ноту, он бойкотирует окружающий мир, не видет смысла в сообщении ему чего-либо кроме "все фигня" и в общении с ним. Историк противостоит цинику, поскольку говорит: зло обратимо, зло разрушаемо и побеждаемо, зло и обман -- князья мира сего сего, но они не Бог. За нарисованным очагом есть настоящий театр, а настоящий театр есть лучшее доказательство того, что весь мир -- не театр, и люди -- не только актеры, но и просто люди.

*

Историки либо ориентированы на недавнее прошлое, на человека - тогда они больше о нём и пишут, либо на прошлое давнее, а главное - идеальное, "божественное". Поэтому в "светских" учебниках истории иногда первые 17 веков после рождества Христова пробегаются скороговоркой, им уделяется десятая часть книги, а потом девять десятых - о "новом времени". Наоборот, чем более архаичен церковный автор, тем больше он пишет о прошлом. Девять десятых книги Шмемана "Исторический путь православия" о первом тысячелетии этого "пути", а затем немножко - об истории последующей. Архаизм не равен консерватизму. Шмеман архаичен, но не реакционен. Есть множество вполне современных - то есть, описывающих историю христианства "по нарастающей", с преимущественным вниманием к модерну - исследований, но они вполне реакционны по своей идеологии, да и вообще по наличию "идеи". Это архаизм в модерной шкуре, тогда как Шмеман - типичный модернист в шкуре архаики.

 

В 2006 г. многие все газеты написали про смерть Грегорио Фуэнтеса, испанца с Кубы, родившегося в 1897-м году, друга Хемингуэя. Наверное, большинство писавших "Старика и море" не читали", да и повесть из разряда тех, которые в каждом поколении переписываются с неукоснительным оставлением старого пафоса в новых мехах - "Алые паруса", "Чайка по имени Джонатан Ливингстон"... Но завораживает магия чисел: родился в XIX-м веке, умереть в XXI-м. Хотя, откровенно говоря, заснуть в одиннадцать вечера одного дня и проснуться в семь утра следующего - не менее завораживающее событие, просто привычное. До поры привычное...

*

Александр Кустарев (24.9.1998, Независимая газета)  критикует авторов "Черной книги коммунизма" за осуждение коммунистического режима и марксизма вообще как преступления. Главные доводы: большевики лишь использовали марксизм для прикрытия своих жестокостей, коммунизм есть часть общего духа прогрессизма, "если мы сегодня объявим коммунистические режимы преступными, то это в принципе открывает ворота для пересмотра всей истории человечества". Судить коммунизм бессмысленно якобы и потому, что "никакой коммунизм не овладеет умами, если в обществе нет революционной ситуации. Но зато если она возникнет, то ничто не спасет нас от коммунизма, или нацизма, или религиозного фундаментализма, или от чего-то там еще". У всех аргументов Кустарева одно слабое место — они в одинаковой степени оправдывают (или не оправдывают) и коммунизм, и нацизм. Почему Кустарев не защищает нацизм и не требует отменить запреты на пропаганду нацизма? Что за софистика - уравнивать религиозный фундаментализм (непонятно, какой) с коммунизмом? Если речь идет о южных баптистах — они далеко не коммунисты, а если о талибах - они подлежат такому же международному суду, как коммунисты. Кустарев в принципе отрицает суд истории ("История - это прежде всего коллективный мемуар. Она всегда будет полем одновременных игр (это не только борьба) науки, идеологии, мифологизации, сопереживания и мысленного воспроизведения в летописных повествованиях и романах, все более трудно отличимых друг от друга"). Не так уж трудно отличить летопись от романа — для человека образованного это даже обязательный труд, равно как и участие в суде истории, где каждый — присяжный. История есть прежде всего реальность, и осмысление истории есть не коллективный, а очень личный мемуар. Жизнь и есть постоянный "пересмотр истории", иначе бы и сегодня нами правили ашшурбанипалы и нероны. Только палачи желают, чтобы история была одной-единственной, причем именно с его, палача, точки зрения, а жертвы-де пускай вливаются в этот "коллективный мемуар". Кустарев исходит из уверенности, что нет истины и лжи, а если и есть, то различить их невозможно. Можно только посочувствовать человеку, который так глядит на мир, — если он только так глядит, а не поступает с людьми соответственно (иначе следует посочувствовать тем, кого он вовлекает в "коллективный мемуар").

ИСТОРИЯ ИЛИ СМЕРТЬ

"Смерть — один из лучших проповедников", - замечание баптиста В.Попова, особенно искреннее в своей мимолётности и совершенно не исключительно баптистское. Одна беда: смерть может проповедовать только о себе. Ноль, умножающий ноль, есть ноль. Бить по нервам напоминаниями о смерти нетрудно, но за такого избитого что дать? В смерть веруют христиане или в воскресение? Вера, стоящая исключительно на памяти смертной, есть вера мытаря - мытаря не покаявшегося, а нераскаянного, для которого налоги и смерть есть две высшие реальности. Иисус освобождает от налогов и от смерти, потому что уплачивает налог и умирает, а потом воскресает. "Смерть учит" - чему? что всё преходяще и тленно? Этому и житие любого таракана учит. Смысла в этом учении нет, это пошлость и ложь, ибо ничто не преходяще и ничто не тленно. В этом и заключается главный риск жизни. Иезуитское "помни о смерти" - пустышка, род духовной мастурбации, не предотвращающей никакого греха, такой же прочный фундамент для властолюбия и садизма как и полное о смерти беспамятство.

Подлинно помнит о смерти Монтень и его островная тень - Гамлет. Для них смерть подлинно есть, есть ноль. Классическая же аскетика, со стоиков до иезуитов, помнит о смерти не как о нуле, а как о ничто. Неудивительно: античность и Средние века не знали нуля и не оперировали нулём. Современный человек, даже неверующий, более "помнит смерть", чем расчесавший себе эмоции до крови пустынник, ибо смерть для современного человека есть нечто, включённое в расчёты, а не отвергающее всякие расчёты. Это делает и воскресение подлинно нужным и реальным, а не мифической "победой над смертью". Выкинуть ноль из математики - разве это победа? Это уничтожение всей математики, а не только нуля. Вполне помнит о смерти тот, кто продлевает жизнь до максимально возможного предела, кто изгоняет из жизни всякое насилие, властвование, ложь.

"Память о смерти" в дохристианском понимании - к сожалению, преобладавшем и в христианстве - есть социальное явление. Человек не о смерти помнит, а о своём ничтожестве. Человек смертен, социум же кажется бессмертным. На самом деле, всё прямо наоборот. Поэтому на деле культура, в которой поощряется "память о смерти", глубоко антисоциальна, она разрушает общество, ибо разрушает человека, единственную реальную часть общества.

"Память о смерти" равнодушна к истории и в истории нуждается не больше, чем халиф - в Александрийской библиотеке. Зачем писать историю, зачем хранить семейные фотографии, писать воспоминания, если "река времён в своём стремленьи уносит все дела людей и топит в пропасти забвенья...". Память о воскресении прямо противоположна: она рождает историю, причём это история не войн, а мира, история повседневности. Свет Христа разгоняет тьму, бледнеют и выцветают придворные хроники, пышные парады, но в этом свете начинают ярко сверкать как бриллианты всё, что и составляет жизнь - поцелую, размышления, прогулки, еда, работа, отношения. Всё это не нужно для самого воскрешения (вопреки механическому мышлению Николая Фёдорова), но всё составляет цель воскресения - восстановление человека во всей полноте его призвания, разума, любви.

*

Ярослав Ивашкевич заметил, что умерший человек похож на камень, брошенный в воду. Камень опускается на дно, круги от падения расходятся всё дальше, но делаются при этом всё слабее, главное же: "Вода-то разглаживается, но камень лежит на дне и формирует это дно" (Ивашкевич Я. Похороны посла // Новая Польша. - №2. 2009. - С. 53). Образ, однако, поворачивающийся против намерений автора: ведь реальная река течёт отнюдь не по воле дна. Напротив, река размывает дно, преодолевает его, превращает не только камни в песок, но даже скальное основание своего ложа - в ничто. Историк и противостоит этому уничтожению - словом.

МАНИПУЛЯЦИИ ИСТОРИЕЙ

История как поиск прецедентов, доказательств в прошлом, претендует быть арбитром, разрешать споры, но ничего не разрешает и никогда страсти не успокаивает. Все равно решает всё сила, а не аргументация, и аргументы "от прошлого" выглядят убедительными лишь, когда подкреплены полицией. Иногда, впрочем, к истории взывают, чтобы убедить тех, кому прошлое важно именно как "святыня". Но ведь такие люди не слабы духовно, а извращены духовно. Мы втягиваемся в зависимость от якобы "слабых". История драгоценна именно тем, что это жизнь реальных людей, и поэтому любящие историю люди - историки - страдают, когда история делается предметом идеологических споров, когда её делают идолом - большим или разбирают на множество маленьких идолов-аргументов.

 

СМЫСЛ ИСТОРИИ ПО-КРЕМЛЁВСКИ

«Не будет ли это предприятие или, чтоб еще более, так сказать, выразиться, негоция, -  так не будет ли эта негоция несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России?»

Манилов

 

«А первый зэка, он с Севастополя,
Он там, чёрт чудной, Херсонес копал,
Он копал, чумак, что ни попадя,
И на полный срок в лагеря попал.
И жену его, и сынка его,
И старуху мать, чтоб молчала, б...дь!
Чтобы знали все, что закаяно
Нашу родину сподниза копать!»

Галич

«Обобщение и анализ информации о фальсификации исторических фактов и событий, направленной на умаление международного престижа Российской Федерации»

Медведев

История есть обобщение и анализ информации сподниза, направленные на умаление престижа дальнейших видов.

Кротов

 

ИСТОРИЯ УМЕРЛА! ДА ЗДРАВСТВУЕТ ИСТОРИЯ!!!

Вера в Бога, Который участвует в человеческой истории (создаёт, судит, стремится вернуть к Себе) изменила восприятие времени. История из бесконечного чередования циклов рождения, расцвета и увядания превратилась в прямую линию. Христианство этим очень гордится. Ещё не так давно подчеркивалось, что лишь христианство – «историческая религия», которая интересуется прошлым, видит в нём смысл, и этот смысл есть торжество христианства.

У этой взгляда есть два изъяна.

Один маленький, случайный – всё-таки тут не о «христианстве» разумнее говорить, а о библейской вере. «Историчность» христианства появилась раньше Нового Завета и не является его монополией.

Второй изъян в том, что вера в то, что у существования человечества есть сюжет, ещё не означает наделения истории смыслом. Кольцо не превращается в стрелу. Просто набор колес (спираль) суживается до одного кольца. История начинается в раю, там же и закончится. Пожалуй, это даже менее вдохновляющий взгляд на историю, чем сравнение её с цветком, потому что тут не может быть расцвета. Какой уж расцвет в грехе!

Нет в этом взгляде на историю как уход и возвращение ничего принципиального нового в сравнении со взглядом тех народов Средиземноморья, которые полагали, что в начале был Золотой век, а потом всё шло по нисходящей. Рай – Золотой век, затем всё хуже и хуже. Распятие Сына Божия трудно признать достижением, которым стоит гордиться. Это, конечно, «осевое» событие, только сделать Бога осью – или вынудить любящего тебя Бога стать всего лишь осью в телеге мировой истории – не слишком это триумф.

К тому же триумфализм, уместный в XIX веке, когда церковные институты цвели и пахли на всю планету, стал совершенно неуместен в XX веке, к концу которого христианство в лучшем случае превратилось в не очень заметное явление культуры, а в худшем – в разновидность агрессивной идеологии, сопротивляющейся именно развитию истории, тянущей людей в прошлое.

Сам Создатель посмеялся над теми, кто пытался превратить Его в некоего триумфатора. Вера в Христа помогает человеку стать личностью, и личность эта – а не государство, не церковные учреждения – оказывается главным в творении. Только вот существование личности невозможно представить как успех или неуспех. Тем более не исчерпывается личность ростом и увяданием, это в ней от животного или растения, не от человека, тем более, не от Бога.

Это не означает, что с открытием личности закрывается история. История отменяется лишь как история побед и одолений, учреждений и народов. Так это и замечательно – нет ничего скучнее такой истории, любой школьник скажет. Такая история хоть сколько-то интересна, когда касается человека, но история совсем чужой страны всегда скользит мимо сознания.

На первый взгляд, вместе с сюжетом история умирает – и циклическая, и подобная стреле. Смысл уходит. Похоже на «смерть романа»: уходит сюжет, уходит и роман, остаётся бессвязный хаос событий и чувств. В литературе это ругают как «постмодернизм».

Смерть сюжета, взгляд на историю не как на роман или драму, не убивает историю, а воскрешает человека. Ведь человек не живёт в драме или в романе. Жизнь человека бесконечно разнообразнее и интереснее – если это именно личная жизнь, а не тупое прозябание в «триумфальной истории». Рай не потому будет рай, что жизнь закончится и начнётся вечное бряцание на арфе, а потому что именно в раю полностью развернётся бесконечность человека. Эту бесконечность нельзя загнать ни в схему «расцвет – увядание», ни в «поражение – победа», «ошибка – исправление». Смерть «большой истории», «государственной истории» есть освобождение миллиардов частных историй. «Смерть сюжета», «смерть автора» есть рождение  бесконечно сложного сюжета, открытие Бога воистину неописуемого и подлинно вечного, неисчерпаемого.

История Русской Церкви Евгений Голубинский гГлаву о митрополите Максиме заканчивает словами:

«Желательно было бы созерцать перед собой живой образ митрополита, замечательного по всему; но летописи наши не дают ни единой черты и ни единого штриха этого образа. Единственным своеобразным утешением служит только то, что и далее не ожидают нас живые образы…» (II, 1, 89).

Что может быть хуже живой души, описывающей души безжизненные? Может быть, мёртвая душа, которая описывает жизнь души живой? С наслаждением, как вампир, чтобы описание чужой жизни немножко заменило свою... Это и есть идолопоклонство в чистом виде. Идолопоклонник не умеет чужую жизнь описать творчески - то есть, живо, передав умершему часть своей жизни (и благодаря этому став ещё живее). Он лишь и другого делает ещё мертвее, и себя. Причина почти всегда - взгляд на мир через мертвенный моноколь власти.

Напротив, историк всегда должен быть живее тех, кого описывает. Написание истории есть единственный доступный человеку вид воскрешения мёртвых. В этом смысле история не есть рассказ о том, что было. История рассказывает о том, кто есть.

ДЕТЕРМИНИЗМ И ВЕРА

Архиеп. Денверский Чарльз Чипут очень по-американски прокомментировал афоризм: "История есть рассказ о встрече характера и обстоятельств": "Люди делают историю".

С одной стороны, это абсолютно атеистический комментарий. "Сам кузнец своего счастья". С другой стороны, современный атеист это, скорее, Амброз Бирс, и скажет он что-нибудь вроде "История есть отчёт паталогоанатома о встрече характера и обстоятельств".

Оптимизм неожиданно от верующих в прогресс перешёл к верующим в Бога. Правда, не ко всем. Преобладает среди американцев, миллионеров, архиепископов.

Можно, конечно, сказать, что "обстоятельства" - это псевдоним Бога, которым пользуются современные верующие.

С таким же успехом можно сказать, что "козлы" - это псевдоним для верующих, которым воспользовался Господь Иисус Христос.

Это не означает, что история есть рассказ о встрече Бога и людей. Эта встреча внеисторична. История описывает результаты этой встречи (равно как и встреч несостоявшихся). Вере принадлежит не будущее, вере принадлежит вечное.

*

Юрий Олеша вспоминал, как гимназистом боялся латыни, при изучении которой была важна каждая деталь, и как успокоительно выглядела на этом фоне история, предмет "длительный, льющийся, обходящийся без того, чтобы внимание было постоянно напряженным" ("Ни дня без строчки"). Язык механичнее того, о чем говорится, а история и есть все, что может быть и должно быть сказано. Речь это лодка, в которой плывут по реке - и история и есть эта река.

В девятнадцатом веке, когда вера в прогресс была в расцвете, защитники христианства стали подчеркивать, что лишь с Евангелием история приобретает смысл и направленность. В других религиях-де время циклично, а в христианстве появляется завязка и неповторимый финал. Вера в прогресс окончилась, и стало видно, что конец сам по себе не придает истории смысла. Бог Библии слишком добр и свободен, чтобы придавать какое-то абсолютное значение деяниям человеческим. В этом смысле христианство антиисторичнее язычества или неверия.

*

Принято считать, что христианская надежда побеждает языческий трагизм. Нет, христиане не слащавые оптимисты. Более того: существует христианский трагизм, более глубокий, чем трагизм языческий. До Христа трагедия есть столкновение свободы и рабства, после Христа трагедия есть столкновение любви и свободы. 

*

История точная наука, потому что её пишут люди. История не точная наука , потому что её пишут о людях.

ИСТОРИЯ ТЕЛА ИЛИ ИСТОРИЯ ПРАХА

Историки ХХ века открыли в истории всё то, что составляет суть частной жизни: телесность, быт, интимность, индивидуальность. Каждый изучает то, чем живёт. Кто жил политикой, изучал историю как историю политики. Точнее, понуждал историков именно так и только так смотреть на историю. Буржуа, мещанин, обыватель не завоёвывает, а зарабатывает, его жизнь подлинно – «живот», животу продаёт, на вырученное не стелу воздвизает, а водочки с огурчиком животу своему. С точки зрения аристократа, это бессмысленно, - не бывает же истории у туалета или з…цы. А вот и бывает, и выходят книжки «История попы», «История клозетов».

Конечно, есть абсолютно чёткая грань между антикварным магазином и столом историка, между бессодержательным описанием быта и подлинно историей быта и тела – той «физиологией» повседневности, блестящие примеры которой создал ещё Бальзак. Любителей истории меньше любителей описаний. Эти описания могут быть не так фантастичны, как жёлтая пресса (хотя могут и быть именно такими), но они столь же ориентированы на физиологию человека, а не дух.

Историк пишет историю лифчиков для человеческого в человеке, бульварные историософы пишут историю лифчиков для животного в человеке. Историк озадачивает и ставит вопросы, бульварный историософ «закрывает тему» или, в крайнем случае, почёсывает читателю между лопаток. «Понимаю.-с, Вам непосдручно разглядеть, что такое Ваша жизнь, так вот я Вам превосходнейшим образом всё опишу так, чтобы не осталось неясного и нерешённого»,

Между откровенной бульварщиной и историей много оттенков. Казённые исторические труды, например, адресованы к животному в человеке – к животной власти доминирования, власти, ради которой человек соглашается мучаться, читая занудное, бессмысленное перечисление «фактов», тщательно изолированных от жизни. Сто семинарий открыто… Двести диссертаций по роли парторганизаций во Второй мировой войне… Авраам роди Исаака… А чего ради роди? Кого готовили и подготовили сии семинарии? Зачем давать роль парторганизациям? Впрочем, именно потому, чток казёнщину читают исключительно ради карьеры, на поверхности всё-таки бульварщина яркая, за которую платят не официальные структуры, а частные лица из своеого кармана, не для карьеры, а для развлечения.

Типичный случай – превращённые в солидные тома «истории» советских десятилетий Л.Парфёнова, где колготки и академик Сахаров одинаково превращаются в пустые значки. Телесное тут превращается в «тельное», не история рассказывается, а перечисляются составные элементы небытия, человеческое расчеловечивается, остаётся лишь скотский прах. 

 

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова


Реклама: JesusChrist.ru это Библия, Молитва.ру и др.