Не тормози!

Каждое поколение рождает свой язык и в награду получает от предыдущего: «Разве это язык?! Это жаргон, это какой-то сумасшедший сленг». Новые слова, как морщины, замечаются внезапно и вызывают у добрых людей смех, у злых — злость. На самом деле, язык редко меняется внезапно, разве что от общественных потрясений, как при Петре Алексеевиче, при Владимире Ильиче, при Михаиле Сергеевиче. Обычно же изменения накапливаются постепенно, как постепенно растут дети, и только наша сосредоточенность на собственном пупе мешает эти изменения прослеживать. Вот когда ребенок вырастет выше нас на голову, когда жаргон захлестнет газеты и улицы, тогда мы его замечаем и начинаем сердиться.

Хорошо и просто высмеивать жаргон, когда он заслуживает название «жаргона» — то есть настолько напичкан иностранными словами, что уже и на русский язык непохож. Резкому наплыву иностранщины русский язык подвергался по крайней мере трижды: сперва татарские слова, потом французские (отсюда и французское «жаргон»), потом английские (отсюда и «сленг»). Время всё сглаживает, и уже ни одному православному, молящемуся пред иконой в басманном окладе, невдомёк, что «басма» и «басмач» от единого корня. Агрессия иностранных слов естественна, да и агрессией она может показаться лишь тем, кто очень равнодушен к содержанию слов. Так, лишь очень равнодушный к истине человек способен избирательно сердиться только на иностранных проповедников. Стоит ли сердиться на иностранное словцо, коли оно лучше передает суть дела, — а ведь сердимся, и через тысячу лет будут сердиться. В Париж хочет съездить каждый, а слушать вокруг себя французскую речь, оставаясь московским мещанином, как-то неохота. Но приходится.

Однако злость и изумление от столкновения с иноязычным жаргоном несравнимо слабее злости и изумления при виде того, как родной язык превращается в нечто новое. «Крыша поехала», «я торчу», «он на меня наехал» — кому-то кажется ужасным безобразием. Но, конечно, это не безобразие, а именно образы, и вполне соответствующие духу русского языка, да и вообще духу языка как такового.

Даже не читавшие Библию люди знают первый стих её первого псалма: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых». Сергей Аверинцев как-то откомментировал этот псалом с литературной точки зрения: это стихотворение (а псалом, прежде всего, стихотворение), оказывается, превращает все человеческие движения в символы нравственного поведения. Праведник не только «не ходит на совет нечестивых», он еще и «не стоит на пути грешных», и «не сидит в собрании развратителей». Поэт словно уминает образ: грешник ходит, стоит, сидит, наконец. А что же праведник? «Он как дерево, посаженное при потоках», — и этому образу плотно укоренённого дерева противостоит грешник, который «как прах, возметаемый ветром». В общем, хороший человек — устойчивый человек, а плохой человек — пыль, набивающаяся тебе в глаза и в рот.

Эта поэтические находка трехтысячелетней давности была в свое время сделана и русским человеком. Плохой человек, грабитель — «налётчик», он налетает, словно смерч. Хороший, надёжный человек — «непреклонный», «непоколебимый». В крайнем случае, его можно назвать «подвижником» — но это слово ассоциируется с движением неторопливым, размеренным, без лихости налетчика. Подобным словам много веков, их буквальный, поэтический, дерзновенный смысл давно приелся и неощутим.

Ядро современного жаргона состоит из слов, выражающих совершенно то же поэтическое восприятие мира, что и у псалмопевца царя Давида, что и у далёких наших предков. У всякого греха есть как бы два полюса: грех, который извращает добродетель, перебарщивая в ней, карикатурно преувеличивая её, и грех, который не долетает до добродетели по причине душевной вялости. Перелёт и недолёт — вот что противостоит золотой середине. Сегодня это выражается очень просто: перелёт — «наезд», «недолёт» — «тормоз». Фарисей, превращающий мораль в дубинку, — «наезжает», мытарь, не желающий следовать хотя бы минимуму моральных норм, не понимающий простых человеческих вещей, — «тормозит». Сказать «он на меня налетел» невозможно, это уже не по-русски, а по-книжному, зато скажешь: «он на меня наехал» — и всё понятно, и универсально — наехать может и православный ханжа, и агностик, и родная мать. Различия с лингвистической точки зрения — совершенно никакого, и кто сердится на слово «наехал», тот — «тормоз», пытается затормозить естественное движение языка. Хуже наезда и торможения может быть только «кидание». «Кинуть кого-то» означает «обмануть», «предать кого-то» (ибо всякий обман есть предательство). Только мы в слове «предать» уже не чувствуем первоначального энергичного образа — «передать из рук в руки», и вот, чтобы вернуть ощущение метафоры, появляется слово «кинуть» — «бросить от себя». Слово «кинуть» еще и тем удачнее слова «предать», что «предать» подразумевает кого-то, кому передают, предают ближнего своего. А «кинуть» можно просто в никуда. Увы, современные иуды часто оправдывают себя тем, что предают людей, не передавая их конкретным палачам. Слово «кинуть» лишает их оправдания смысла.

Добродетельное, вожделенное состояние души современный жаргон выражает с поразительной силой. «Я торчу!» У кого-то это слово вызывает хихиканье, словно у пятиклассников слово «пестик», а нормальный человек, разумеется, видит, что речь идет о том же самом состоянии праведности, о котором псалмопевец сказал: «Как дерево». Дерево тоже ведь «торчит», и ещё как торчит. Выражение «я торчу» передаёт то же самое душевно-телесное ощущение, что и «я в восторге» («восторг» — «вырванность»). Если же речь идет не просто о миге счастья, а о некоем процессе, в котором счастье есть результат захватывающего дух движения, то в ход идет вновь автомобильное слово: «круто» — ощущение от крутого поворота над пропастью разве не идеально передает «упоение в бою и бездны мрачной на краю»?

Идею же всякой аскетики о том, что плохо не движение само по себе, а движение неумеренное — слишком быстрое или слишком вялое, — жаргон передает россыпью слов, обозначающих желательный темп жизни. Счастье, говоря языком физики, это состояние, при котором собственное движение объекта не соответствует динамике окружающей среды. Тогда я «не наезжаю» и «не торможу». Я двигаюсь размеренно. Я «тащусь». В сущности, «тащусь» означает «просто двигаюсь» и близко не к «потаскухе», как можно было бы подумать (та «таскается», а не «тащится», то есть двигается быстро, резко, часто, а вовсе не размеренно). «Тащиться» ближе к «подвижничеству» — спокойному продвижению к намеченной цели.

Необходимость в перерыве, которую когда-то окрестили словом «отдых», сегодня заменили словом с той же приставкой и тем же смыслом: «оттяжка». Никакой языковой разницы между «отдыхать» и «оттягиваться» нет. Более того, слово «оттягиваться» изящнее слова «отдыхать», потому что содержит в себе намек на тетиву лука, которая «оттягивается» не для обломовского вечного упокоения, а для того, чтобы затем послать стрелу в цель. А дивное слово «западать», заменившее истрёпанное до непонятности «любить», — разве не передает одновременно смирения («запавшая» кнопка ниже обычной) и верности («запавшую» кнопку уже не вытащишь) любви?

Разумеется, пока еще рано переводить первый псалом как: «Крут человек, который не наезжает, не тормозит и не кидает. Праведник торчит, как дерево, он тащится, оттягивается и западает, а у грешника крыша летает яко прах, его же возметает ветр от лица земли». Лет через пятьсот-шестьсот, возможно, подобный перевод будет восприниматься естественно. И это тот редкий случай, когда мысль о том, что тебе придётся умереть раньше, вызывает совершенно явную радость.