Яков Кротов
СТО ДНЕЙ НАРЫШКИНА
Глава первая
21 марта 1775 года главнокомандующим Нерчинских заводов был назначен Василий
Васильевич Нарышкин.
Потомок младшей ветви аристократического рода, более всего возвеличенного
родством с Романовыми, Нарышкин родился в 1738 году, а в двадцать четыре года
был "выпущен прапорщиком" из гвардейского Измайловского полка в армейскую
кавалерию. В двадцать пять лет он вышел в отставку майором. Шесть лет привольной
жизни - и в 1769 году он начинает штатскую службу губернским прокурором Архангельска.
Здесь Нарышкин организовал новый процесс над заточенным в местную тюрьму Арсением
Мациевичем - единственным из православных архиереев, посмевшим выступить против
секуляризации церковных земель. И если в Архангельск Мациевич попал "поделом"
- за честность и храбрость, то в таллинскую "Толстую Маргариту" он попал
исключительно по усердию молодого прокурора: обвинение было высосано из пальца.
Исследователь дела Мациевича М.Попов считал, что разжалованный епископ раздражал
"психически больного" Нарышкина, да только легко так говорить задним
числом. Никто ведь не считал тогда Нарышкина психопатом. Какого бы тюремщика не
раздражил заключенный, вместо ответов произносящий проповеди. По легенде, однажды
Мациевич даже вместо ответа положил на стол медный пятак, словно милостыню Нарышкину
- мол, пригодится.
Перемещение из Архангельска в Нерчинск отправляло 37-летнего статского советника
на окраину Империи, но вручало ему власть над десятками тысяч людей и квадратных
километров. "Заводы" Нерчинска производили, собственно, деньги - это
были серебряные рудники. У такой "воды" мало кто мог не замочиться.
Последние годы заводы лихорадило от явного воровства и бесконечных следствий.
Генерал-прокурор Сената - А.А. Вяземский - покровитель Нарышкина, явно был уверен
в его честности. Но, на всякий случай, положил ему двойное жалованье.
Кратковременное правление Нарышкина было описано в 1861 году С. Максимовым,
нашедшим документы о нем в архиве Иркутска. Через несколько лет потомок древнего
рода московских бояр Михаил Салтыков-Щедрин щедро украсил деталями этого описания
свою "Историю города Глупова". Нарышкин совершил столь многое, что деталей
хватило на нескольких вымышленных начальников. Максимов, однако, не располагал
многими ныне известными сведениями.
Максимов и Щедрин видели в этой истории - и во всей истории администрации
российской - лишь смесь идиотизма с самодурством. "История города Глупова"
есть как бы бытие некоей секты сатанистов, где и жрецы (градоначальники), и паства
(обыватели) служат силе абсолютно иррациональной. "Рим заражало буйство,
а нас - кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас - начальники",
- писал глуповский летописец и подтверждал примерами. Однако оставил в стороне
духовную подоплеку описываемых событий, ограничившись кратким: "В Риме
сияло нечестие, а у нас - благочестие".
В рассказе все документально, без авторских домыслов и изменений хронологий.
В кавычках, курсивом - только действительные цитаты из документов, которых в следственном
о Нарышкине деле - четыре тысячи страниц. Сохранено правописание XVIII века.
"Человек он был чувствительный", - говорит "История города
Глупова" о статском советнике Грустилове и указывает, что перед назначением
начальником он "сочинил повесть "Сатурн, останавливающий свой бег в
объятиях Венеры". Василий Нарышкин в 1759 году сочинил и опубликовал в сумароковском
журнале "Трудолюбивая пчела" элегию. Шестнадцать ее строк поставлены
ниже эпиграфами.
Следственное дело Нарышкина обнаружил в 1984-м году и понял
его важность Юрий Моисеевич Эскин, которому я выражаю глубокую признательность
за помощь в работе: РГАДА. Ф. 248. Оп. 113. Д. 1583. Ч. 1-2. Стихотворение Нарышкина
оп.: Трудолюбивая пчела. Июль 1759 года. Спб., 1780; Литература о Нарышкине: Сенатский
архив. Т. I. СПб., 1888; Калашников И.Т. Дочь купца Жолобова. Роман, извлеченный
из иркутских преданий. Ч. IV. Спб., 1831; Карнович Е.П. Замечательные богатства
частных лиц в России. Спб., 1874. С. 100-101; Максимов С. Два эпизода из истории
Нерчинских тюрем. II. Василий Васильевич Нарышкин. - Библиотека для чтения. 1861.
Т. 167. №10. С. 26- 48 (написано по делу из архива Нерчинского горного правления);
Попов М.С. Арсений Мациевич и его дело. Спб., 1912; Штейнгель. Сибирские сатрапы.
- Исторический вестник. 1884. Т. XVII.
Глава вторая
Узрев твой нежный взор
я нежности лишился...
Дорога в Нерчинские рудники заняла полтора месяца. Нарышкин привез с собой
брата, трех офицеров, набор приборов для физических опытов, три дюжины рубашек,
четырнадцать, как значится в последующих описях, "портов" и три сотни
книг, в том числе по истории и географии Сибири. А также "50 ексемпляров
Минералелогия господина Лемана без переплету".
На заводах его ждали две дюжины офицеров, тысяча "нижних чинов",
тысяча ссыльных, в том числе политические: польские конфедераты и русские пугачевцы.
И десять тысяч крестьян, прикрепленных к заводам, которые "образ жизни
ведут: производят посредственное хлебопашество; в свободное время ... по врожденной
склонности промышляют зверей и ловят рыбу, от сего содержат себя и оплачивают
поборы; работы ж исполняют: жгут уголь, золу, заготовляют дрова". Заводы
были, как стали выражаться позднее, "системообразующие".
Нерчинцам пришлось долго ждать явления начальника. Прибыв в мае 1775 года,
Нарышкин принял дела, причем "во время смены всякия письменныя производства
подписывал не читая", - вспоминал он с удовольствием, поясняя, что "притворился
... дураком в таком намерении, дабы чрез то высмотреть все дела".
Это озадачило туземцев. А следующий шаг прямо испугал: Нарышкин отверг приношение
от Михаила Сибирякова, купца, владевшего сереброплавильным заводом. Новый начальник
оказался честным. О Сибирякове отозвался кротко: "Никакова не имея намерения
обесчестить меня, ... он то предложил по обыкновению для приезжающих вновь начальников".
"Обыкновение" составляло десять тысяч рублей - годовое жалованье
главнокомандующего заводами.
Сразу после приема дел Василий Васильевич, подобно монаху, ушел в затвор.
Этот поступок Салтыков отдал градоначальнику Брудастому ("Органчику"):
"Новый градоначальник уединился в своем кабинете, не ел, не пил и всё что-то
скреб пером".
Сам Нарышкин описывал этот затвор по-разному. Одному знакомому хвастал: "Девять
месяцев сидел запершись, иникому не казался, и выпивал на день по штофу водки.
Но сего было не довольно. Скука и грусть столько им овладела, что он, приняв намерение
умереть, съел кусок сулемы. Однако ж сей яд не прекратил его жизни".
На бумаге же Нарышкин утверждал: "Между тем моим верным офицерам поручал
разведывать все производимые и затверделые шалости". Более того, в затворе
новоприбывший помпадур якобы
"молил всемогущего Бога,
чтобы Бог, взирая на помазанницу Свою,
Матерь Отечества,
великую императрицу Екатерину Алексеевну,
ходатайницу и теплую молитвенницу,
показал бы новую милость и чудо:
дабы все преступники принесли свою повинную,
и обратились на путь спасения,
и поступали бы по стезям предписанных узаконений,
а меня бы наставил, как лутче бы принят[ь]ся
и вдруг зделать благоденствие из негодования".
(текст мемуара разбивается на строки для облегчения восприятия. - Я. К.).
Не исключено, что правдивы оба показания Нарышкина и оба истолкования им своего
затвора: водка плохо совмещается с религиозностью, и неумеренное потребление первой
вытеснило наружу второе. Обнажились руины благочестия, на которых стоял век Просвещения.
Впрочем - "хотя многие бумаги остались неподписанными, но зато многие
ж спины пребывали невыстеганными, и второе лишение с лихвою вознаградило за первое"
(Салтыков).
Глава третья
И мой свободный век
совсем переменился...
Звездный час - вернее, звездные сто дней Нарышкина - начался воскресным днем
17 апреля 1775 года, через две недели после Пасхи. В апреле началась и перестройка
XX века. Весной Наполеон предпринял поход на Ватерлоо.
"Город Глупов изобилует всем и ничего, кроме розог и административных
мероприятий, не потребляет". С розог началось и здесь. Как рапортовал Нарышкин:
"Могу смело донесть, что всемогущий Бог - конечно, по теплой молитве ея
величества - новое чудо показал следующим образом...". При наказании
плетьми одного плавильщика руды "только что два или три раза ударили,
то он чистосердечно раскаялся". Признался в утайке серебра. И донес на
всех остальных мошенников, коими оказались все без изъятия служащие рудников.
Для Нарышкина это не было сюрпризом. "Я попался в такое место, - писал
он генерал-прокурору Вяземскому, именуя его "первый мой благодетель и отец",
- где видна коварность душ, без всякого усердия к службе и к начальнику; с начала
моего приезда разсматривал каждого из подчиненных, опасался сих криводушников,
думал, иногда плакал о несчастливой моей участи. Наконец, благодать Божия помогла
мне..."
Что главнокомандующий вдохновлялся благодатью, а не законом, видно: он не
стал заводить следствия (разумно утверждая, что оно тянулось бы до смерти всех
обвиняемых), а созвал горных мастеров и офицеров к воскресной обедне. "Пет
был молебен с коленопреклонениями".
Вместо священника поучение собравшимся произнес главнокомандующий. "Потом
у меня (Нарышкина. - Я. К.) в доме при собрании всех штап и обер офицеров
публично все во общем воровстве признались". Второе чудо!
Два следующих шага Нарышкина кажутся взаимоисключающими. Обо всех ворах поименно
реформатор "в церквах, в торговом ряду чрез барабанный бой публиковал".
Но кадры (и систему управления) не меняет, а проводит административную реформу,
повышая в чинах несколько десятков человек - разумеется, включая мошенников.
"Имея при себе в канцелярии одного присудствующаго, нашел с однем
оным за тягостнейшее и невозможное обоим дело управлять тамошним толь обширным
местом, находящимся в беспорядке и требующем великого исправления".
Это из приказа, которым Нарышкин назначил себе заместителя - подполковника
Егора де Морни (кстати, уроженца России), и вместо прежних двадцати семи офицеров
и мастеров - сто двадцать. Даже пятилетний сын де Морни был произведен в чин горного
мастера. Каждому было прибавлено жалованье свыше положенного даже по новым окладам.
Выросший в пять раз аппарат управления должен был "сохранять волю Господа
и волю монархини в защищении обидимых, в помощи бедным, и в утешении сетующих".
Кроме того, Василий Васильевич принялся за трудное дело вытрезвления офицерства,
для чего с 17 апреля "приказал всем у себя обедать и ужинать, и тем отвращать
их пьянство - и сие самое некоторых удерживало".
Чтобы народ сразу ощутил наступление лучшей жизни и ее триединый источник:
милость Бога, императрицы и Нарышкина, 21 апреля - в день рождения Екатерины II
- была отслужена торжественная литургия.
Нарышкин, как и герои Салтыкова, "начал действовать постепенно, и с этой
целью предварительно созвал глуповцев и стал их заманивать". Для чего - это
уже из нерчинских документов - "подчиван был весь стекшийся к невиданному
ими торжеству народ обедом, было поставлено в ушатах вино и пиво".
Были накрыты столы на 600 человек, вечером - особое угощение для 60 человек,
"знатнейших сего мест особ". Палили из пушек. Бал. Иллюминация.
Пороху на рудниках хватало. В собравшуюся толпу Нарышкин разбросал 3 тысячи 800
рублей медной монетой - "при многочисленном восклицании ура".
На десять дней заводские работы были остановлены с сохранением жалованья работникам,
в том числе каторжникам, дабы все "возсылали теплыя к Богу молитвы о многолетнем
здравии той, которая сокрушенным сердцем печется о общем благе, и чтоб Он, Всевышний,
благодатию Своею над нами сияя, зделал нас достойными ея попечения и милосердия,
и тем утвердит в них любовь и верность к чадолюбивой монархини".
С трудом воспринимавший подобные тексты народ запомнил только, что начальник
учредил праздник "Открытие новой благодати".
В течение празднеств было устроено несколько обедов, показывающих равенство
всех людей перед начальством. За стол были усажены ссыльнокаторжные "со
удостаиванием за тот стол самого главнокомандующего заводов; а в прислуги употреблялись
штаб и обер офицеры". Причем офицеры были лучшие, "достойные
сей человеколюбивой чести".
Глава четвертая
Не вижу я нигде
отрады никакой...
На проповедях Нарышкина стоит задержаться. "Всякое почти воскресенье,
- вспоминал он, - говаривал я в канцелярии при собрании всех приказных служителей:
о Законе Божии, о властях монаршей и начальничей, о повиновении подчиненных".
К счастью, сказанное Салтыковым о градоначальнике Бородавкине ("он был
сочинитель") относится и к Нарышкину. Его письменные наставления для "лишенников
Божией благодати", как он именовал подчиненных, содержат в себе целое
богословие начальствования.
Главнокомандующий включил в свое поучение всю библейскую историю, которая
стала выглядеть своеобразно. После изгнания из рая люди "не имели у себя
начальников", а потому "и испортились их нравы, и начали друг
друга обижать и убивать". За что были наказаны потопом. Начальства, однако,
потоп не принес - во всяком случае, евреям, отчего несчастья их продолжались.
Наконец, Бог дал Моисея и "для совершенного их спокойствия приказал
тому предводителю выбрать начальников и судей". В довершение Бог дает
евреям царя - "почему власть монаршая, как самим Богом установленная для
блаженства каждого должна почитца".
Одно счастье: ни разу не упоминает Нарышкин имени Христа. Он сводит религию
к формуле глуповского Бородавкина: "От Бога же всякому человеку пристойное
место указано". Это кощунство, конечно, но кощунство в пределах Ветхого
Завета - не Нового.
Спасение, по Нарышкину, заключается в том, что люди могут принести Богу покаяние
"с посредством поставленных от Него на ступени начальства духовных или
светских (подчеркнуто мной. - Я. К.) свидетелей, дабы срамотою временною
избыть вечной".
Подобно многим кощунникам, Нарышкин перепрыгивает Евангелие и приземляется
сразу на словах апостола Павла - "всяка душа властем предержащим да повинуется".
Богословие начальства прочно стояло на монархии как канале благодати: "Бог,
как есть всемогущ, не имея ни начала, ни конца, - государь, избранный от Его,
Его благодатью управляет делами вверенными ему, и потому, - железно заключает
Нарышкин, - всякий определяемой частной начальник должен управлять свои дела
по благости Божией и по воле своего государя, держась всех освященных правил,
соединенных с законами".
Он лично и вполне религиозно чувствовал единосущность начальников маленьких
и больших и потому следовал "примеру великия Екатерины, которая почти
повсядневно напаяет нас наставлениями и премудрыми учреждениями".
Тождество Священного Писания и канцелярской бумажки повергало его в умиление:
"В оправдание мое ссылаюсь, - писал Нарышкин уже под арестом, - на
данную из Правительствующего Сената инструкцию, которую я без слез вспомнить не
могу, видя таковую высочайшую доверенность толь малочиноимеющему, а паче еще молодому
человеку, как я". Состояние дел на рудниках он обличал с пафосом пророка
Исайи, радея, впрочем, об имени не Божием, а императричьем:
"Служащие среднего состояния люди,
погружены во тме крайняго неведения,
лишены познания божественнаго закона
и не имеют понятия о должности.
А низкого состояния люди
даже лишены сведения о имени
милосердствующей своей государыни,
А начальники их, напротив, [?!]
заняты собственным только стяжанием
и лихостию к своим подчиненным".
Иерархию жизненных ценностей Нарышкин выстроил следующим образом: "Должность
истинного христианина, польза каждого сына Отечества, а паче благосостояние и
непоколебимость священнейшего престола".
Замечательно и то, что "христианин" стало должностью (в XVIII веке
и чуть позже это расхожее в русском языке выражение), и то, что престол земного
царя оказался священнее престолов церковных.
Справедливости ради отметим: о должности начальника Нарышкин тоже имел представление,
и такое, что дай Бог всякому начальнику:
"Должность начальника не только в том есть, чтобы пользоваться лестною
при первом виде казне выгодою, но примечание того: не ведет ли она с собою, на
настоящее и будущее время, какого неудобства и, вместо пользы, не может ли привести
вред".
Глава пятая
Сокрылся, навсегда,
сокрылся мой покой...
На заводах, как и в Глупове, начальники все как-то оказывались взяточниками
и прелюбодеями. Нарышкин оказался первым, кого точно не прельщали взятки и, кажется,
женщины. Однако для торжественных обедов и увеселений народа требовались деньги.
Тем более они требовались для разбрасывания денег в народ, а Василий Васильевич,
по его собственным словам, "деньги бросал везде, но не каждодневно".
На заводах были пуды серебра, но не было монетного двора. Помпадуров, жаждавших
обогатиться, это не смущало. Нарышкин же хотел обогатить народ, бросать в который
серебряные слитки было бы рискованно.
Деньги были рядом: у Михаила Сибирякова. До Нарышкина частное предпринимательство
мирно уживалось с государственным путем взяток. Однако, поскольку Нарышкин желал
денег не себе, а народу, его аппетиты показались Сибирякову чрезмерными. Он отказал
начальнику.
Последовала война, воспоминания о которой надолго запечатлелись в памяти нерчинцев
- и только в ней, ибо Сибиряков ни разу не пожаловался по инстанциям. 24 апреля
Нарышкин окружил его дом артиллерией и изготовился к пальбе. Сибиряков облагоразумился
и открыл ворота. Главнокомандующий торжественно вступил в его дом.
"Встречен бывши Сибирякова семьею, поднесенныя мне на серебряном подносе
кои-какия старинныя стаканы, крушки и чарки по неотступной прозбе принять был
должен".
Сибиряков смиренно "просил дозволения торжествовать у себя"
- Нарышкин благосклонно согласился. Пришлось Сибирякову разбросать в народ четыре
тысячи рублей. Мошенники обходились купцу в десять тысяч ежегодно. Бескорыстие
Нарышкина встало круглым счетом в тридцать пять тысяч рублей, безвозвратно ушедших
в народ.
Зато Салтыков смог написать в характеристике градоначальника Двоекурова: "Непрерывно
и неустанно делал сепаратные набеги на обывательские дома и усмирял каждого обывателя
поодиночке".
У планов Нарышкина появилась прочная финансовая основа, добытая вполне традиционным
способом. В отличие от верховных реформаторов, Нарышкину, однако, пришлось позднее
оправдываться, благодаря чему мы имеем уникальное самосвидетельство об эмоциональной
базе реформы:
"Лутче я избрал на некоторое время зделать себя преступником и ожидать
себе наказания, нежели, сохраняя установленный порядок, обременить вашего императорского
величества слух противными обстоятельствами и тронуть тем добродетельную и чувствительную
освященную Вашу душу!"
При этом, в отличие от многих реформаторов, Василий Васильевич превышал лишь
служебные полномочия, не выходя за пределы нравственные.
Глава шестая
Твой взор во всех местах
я вижу пред собою...
Реформы, которые Нарышкин провел на заводах, определенно свидетельствовали,
что главнокомандующий сошел с ума (во всяком случае, ума в обычном для начальников
смысле). Все, что он делал, так или иначе расширяло свободу подчиненных. Одним
указом запрещалось обзывать ссыльных (точно перечислялось, как - "варнаками,
храпами, голдонами, арканниками"), так как они "имеют такое же
чувство, как и все прочие".
Ссыльным подняли плату за работу. Чтобы поощрить торговлю, двум купцам было
дано по тысяче рублей из заводской кассы безвозмездно. Правда, из них полторы
сотни Нарышкин потом забрал себе под расписку.
Основное же внимание было уделено основному населению - крестьянам. Здесь
Нарышкин совершил главное, пойдя на реформу - точнее даже, упразднение - самой
административной системы. Он отменил приказные избы, куда назначались чиновники
пасти мужиков, и учредил - за сто лет до введения земств! - земские суды, куда
крестьяне сами выбирали себе старост и судей.
Этот поступок Салтыков приписал градоначальнику Беневоленскому, хоть и в смягченной
форме (XVIII век оказался слишком смелым даже для него): "Предсказал гласные
суды и земство", с примечанием: "Это скорее не анахронизм, а прозорливость".
"Наставление земским судам", сочиненное Нарышкиным, вновь
обнаруживает его благочестие. Чиновники плохи были, согласно этому тексту, тем,
что "доводили земледельца до уныния и нерадивости", ибо руководились
"однему страстями и порочным самолюбием", "алчностью
богопротивного именолюбия" (любви не к имени, конечно, а к имениям).
Засим следует краткое наставление "О Боге", Который "для
спокойствия каждого учредил властей и началников и прописал законы".
Начальникам дан свой закон - "чтоб любили своих подчиненных".
Свой закон у подчиненных: "Как оне наслаждаются за попечительством своих
властей приятнейшим покоем, быть благодарным и оказывать должную честь по Боге
государю, а по нем - начальникам".
Нарышкинские земства не слишком ограничивали мужицкую свободу, имея лишь право
"нерадивым к своей должности претить вечным мучением во аде".
Вслед за этой фразой, без малейшего перехода, начиналось наставление об унавоживании
пашен, разведении конопли, картошки, о способе строительства коровников.
Нарышкин давал эти советы не от себя - он просто переписал несколько статей
из выходивших тогда сельскохозяйственных журналов. Забайкалью, конечно, эти рецепты
не совсем подходили.
Салтыков с иронией писал: "Завел пивоварение и медоварение, ввел в употребление
горчицу и лавровый лист". Но именно Василий Васильевич менее всего командовал
мужиками и ничем не грозил за неисполнение своих советов. Следующая его реформа
вообще была триумфом свободы: была отменена разверстка на заводские работы. Отныне
для возки дров, руды, пережога угля крестьян следовало нанимать за деньги.
Тарифы же на возку Нарышкин обосновывал богословскими соображениями. Он просил
крестьян: "Как верноподданная должность и благодарность, угодная самому
Богу, требует, по привычке к заводским работам прилежали б за сходные казне и
необходимые им цены".
Все помпадуры Салтыкова имеют одну общую черту: с разным неуспехом радеют
о взыскании недоимок. Нарышкин объявил о прощении недоимок всем крестьянам - без
разрешения свыше и потому сознавая себя преступником, но объявил! Вид мужицкой
нищеты произвел в его голове трезвую мысль: "Может произойти гибель человеческого
рода, а государству ущерб".
Неясно, что пугало его больше, - гибель человечества или ущерб казне, но недоимки
были прощены, а мужикам даровано отеческое напутствие: "Неприличное крестьянству
праздность и нерадение раздражит правосудие Божие".
Недоброжелатели Нарышкина старались умолчать о том, что в течение его ста
дней была создана лаборатория при Нерчинском заводе, в Дучарском заводе вместо
конной тяги пущена "вододействующая машина", и, наконец, был
построен и заработал новый завод - Екатерининский. Добыча серебра возросла.
Обо всех мероприятиях Василий Васильевич послал отчет в столицу, прося высочайшего
одобрения. Произведенные им повышения в чинах он просил утвердить "условно"
- так, чтобы сам мог лишать нерадивых званий. Правда, ждать ответа из Петербурга
надо было несколько месяцев, а Нарышкин спешил делать добро.
Глава седьмая
Я сердцем, мыслию, мой свет,
везде с тобою...
"В то время, - писал Салтыков, - существовало мнение, что градоначальник
есть хозяин города, обыватели же суть как бы его гости. Разница между "хозяином"
в общепринятом значении этого слова и "хозяином города" полагалась лишь
в том, что последний имел право сечь своих гостей".
И Нарышкин "не щадил и собственных команды своей некоторых офицеров
на теле жестоко наказывать". Впрочем, был отходчив. Однажды вспылил на
подполковника Кеслера, командовавшего заводским батальоном. Кеслеру показалось,
что его жена кокетничает с главнокомандующим, и он побил супругу. Василий вступился
за честь женщины, арестовал ревнивца, забил его в колодки и чуть не послал "в
гору" добывать руду. Успокоившись же, подарил Кеслеру, чтобы загладить происшедшее,
три тысячи рублей, его жене пятьсот (напуганный немец не протестовал), а заодно
де Морни - тысячу.
Де Морни, невзирая на нечаянную радость, с ужасом вспоминал, как начальник
"бранился гнуснейшими словами, угрожая бить (Кеслера. - Я. К.) на
площади поносным наказанием, говоря ему, что не только он командир, но Бог и государь
ево". В общем, "хотя наградил ... но сим поступком каждаго в трепет
привел".
Еще мягче обошлось с доктором Егором Томиловым, который в ходе антиалкогольных
обедов Нарышкина напился до откровенности и брякнул: "Приехал сюда не
дела делать, а только казну расточать, да порох расстреливать и пьянствовать".
"Рассуждения лекаря, - провозгласил Василий Васильевич, - яко
весьма неважной особы, никак не могут вредить чести моей!.. Внушая подчиненным
кротость и великодушие и будучи сам христианин и человек ... прощаю!"
Однако наказал палками капрала Аргунского острога, спьяна избившего крестьянина.
Салтыков: "Хотя был сам либерал, но, по страстности своей натуры, а также
по новости дела, не всегда мог воздерживаться от заушений".
Глава восьмая
Каким мучением
терзался я в тот час...
Главнокомандующий не мог проводить одни административные и экономические реформы
без идеологических. Менять что-либо в христианской догматике он, однако, не стал
(его трактовка Библии - даже не ересь, а доведенное до предела поклонение кесарю
в шкуре Агнца). Нарышкин мог только укрепить Церковь, что в России всегда означало
- украсить. Поэтому он заложил новый храм - Екатерининский - и устроил сбор "на
украшение церквей". Больше всех пожертвовал сам - тысячу (всё из тех же,
отобранных у Сибирякова). Столько же дал сам Сибирякова. По червонцу скинулись
офицеры. С крестьянскими рубликами набралось восемь тысяч.
Правда, украшать церкви Нарышкин собирался выборочно: лампадами "пред
образами святой Екатерины в честь великой императрицы", и только в Екатерининской
церкви он желал "все утвари иметь отличныя и достойныя Божией в том месте
благодати".
Реформаторский дух дал себя знать и здесь - в оценке наследства, полученного
от предшественников. "Низкого состояния люди столь погружены в неведении,
что мною самим некоторые спрашиваны были о Боге и о государе, и - известно ли
им их милосердие? - на то получал я всегда ответы, что они о том ни от ково не
слыхивали и не знают".
Забайкалье входило в епархию Иркутска, епископом которого был Михаил (Миткевич),
который был знаком Нарышкину, судя по обращению последнего: "Я знаю всевышнего
Бога, чту мою великую государыню, снабжен некоторыми нужными христианину правилами
с познанием, что я человек, - всио сие насаждено во мне с малолетства просвященною
[!] персоною Вашего архипастырства".
Возможно, Миткевич когда-то и учил Нарышкина катехизису, но теперь ученик
вырос и только просил поддержать свое прошение в Синод. Письмо архиерею начиналось
тезисом: "Никакова не имею права вмешаться в духовное правление",
за которым сразу шел антитезис:
"но как христианин всякий,
а тем болше гражданский начальник
от какова-либо беспорядка церковных персон
чувствую некоторый соблазн и сожаление,
смотря на нехранящих своего сана священников,
утопающих в сугубом чрез невоздержность житии".
Чтобы спасти нерчинское духовенство, отделенное от непосредственного церковного
начальства в Иркутске Байкалом и сотнями верст, Нарышкин просил назначить на заводы
"особую духовную персону", которая подчинялась бы только Синоду.
Поскольку же Синод был еще дальше Иркутска, персона явно оказалась бы в подчинении
главнокомандующего заводами. Единство духовной и светской власти стало бы полным.
Ожидая ответа Синода, Нарышкин собирал деньги: "на удовольствие бедных",
"на страждущих болезньми в гошпиталях нерчинских заводов", на
"сиропитательный с госпиталем и для родилниц младенцов дом".
Успел, однако, лишь выстроить при Кутомарском заводе зверинец и открыть школу.
"На просвещние к ползе общественной юношей" были употреблены
два ученых из ссыльных поляков; конвоировавший их сержант стал директором училища.
Денег Нарышкин вносил более всех; офицеры же начинали жертвовать векселя - наличность
кончалась.
Отправляясь путешествовать, Нарышкин все пожертвованные суммы - более десяти
тысяч рублей - изъял, оставив вместо них расписку. Заодно прихватил и жалкие тысячу
двести рублей - всю казну нерчинских храмов, скопленную за многие годы.
Глава девятая
Когда злой рок унес,
и скрыл тебя от глаз!
Да! Главнокомандующий вознамерился путешествовать. Салтыков этот подвиг Нарышкина
отдал градоначальнику Фердыщенко, съязвив: "Это намерение было очень странное,
ибо в заведывании Фердыщенка находился только городский выгон".
В заведывании Нарышкина находилась территория, где могли бы разместиться несколько
европейских государств. Правда, поскольку ни Франция, ни Германия со своими обывателями
желания размещаться здесь не имели, территория эта была столь пустынна, что напоминала
тот же выгон, только распространившийся до бесконечности.
Фердыщенко "вообразил себе, что травы сделаются зеленее и цветы расцветут
ярче, как только он выедет на выгон. "Утучнятся поля, прольются многоводные
реки, поплывут суда..." - бормотал он про себя". Нарышкин же намеревался
создать новую губернию, выделив ее из Иркутской.
Конечно, он понимал головой, что создавать губерний права не имеет, и отписал
в Петербург: "Ея императорскому величеству не угодно ли будет совсем отделить
за Байкал морем лежащие места и с Камчаткою зделать губернию новую?"
Но сердцем он уже сжился с этой идеей, видел пользу от нее Отечеству и был
уверен, что от взгляда императрицы пользы эта не утаится, а потому торопился приблизить
плоды еще не свершенного преобразования. Он и в путешествие отправился как бы
с целью посетить Иркутск, чтобы с тамошним губернатором обсудить неотложные реформы,
- но ехал туда вместо недели два месяца.
Главное разумелось само собой: "Я намеревался просить ея императорское
величество, чтоб правление прожектированной губернии всемилостивейше поручено
было мне".
Ах, если бы в XVIII веке был телеграф! Если бы Нарышкину дали развернуться!
Ведь по сей день в этих местах осуществлен лишь один прожект - не его - БАМ. А
Василий Васильевич хотел в новой губернии разводить виноград и шелковые деревья,
насадить ревень и чай, которые тогда были главными предметами ввоза из Китая.
Более того, он хотел учредить Палату Морских Дел, которая бы начала широкий промысел
китов у Камчатки, и подробно описал (списал?), как промышляют китов чукчи.
В проекте были эгоистические нотки. В новой губернии надо было ведь "зделать
новых заслуженых и достойных комендантов и плац-майоров", а все они подчинялись
бы Нарышкину. Все же интересы Отечества были ему важней. Описав миролюбие китайцев,
Василий Васильевич предложил, рискуя своей жизнью, возглавить завоевание их, которые
"не в состоянии будут против десяти полков и нескольких орудиев противиться.
И Пекин, я думаю, я самомалейшим трудом взять можно".
Нарышкин не был бы собой, если бы радел только о военном завоевании Китая.
Он мечтал о духовном покорении новой - будущей - провинции империи и видел к тому
путь: "Я думаю, что конечно их самых главных ламов прелстить деньгами
или вещами, которых у них мало или совсем нет, возможно к крещению. А из того
бы великия выгоды были потому, чтобы многия народы оным следовали". Разумеется:
если христианин или ламаист есть должность, то выбор между верами зависит лишь
от оклада жалованья.
Салтыков считал, что Фердыщенко "копировал ... своего патрона" -
Потемкина. Может быть, эталон начальнического поведения выше? Все русские властелины
мечтали о преобразовании России в землю обетованную. Мечты эти напоминают об Апокалипсисе,
где описано грядущее преображение мира, так что можно считать эти мечты даже благочестивыми.
Однако в стремлении самим устроить подобие Апокалипсиса сквозит, скорее, гордыня,
опасная для подданных.
Глава десятая
Я весь вострепетал,
все чувства цепенели...
Всякий русский начальник, по Салтыкову, "был охотник до разъездов ...
и любил, чтоб его везде чествовали". Эта слабость обнаружилась и у Нарышкина.
С заводов он выехал 18 мая. Свита состояла из секретаря, двух регистраторов, дюжины
офицеров и пятнадцати рядовых. В первые недели путешествия он объезжал ближайшие
заводы и деревни - страну, которая тогда еще носила неофициальное, но звонкое
имя Даурии.
В каждом селе Василий Васильевич прежде всего собирал народ, приказывал служить
обедню с молебном об императрице. Произносил речь "о законе Божием".
Затем - угощение с вином для всех. И бросал в народ деньги, приговаривая: "Государыня
меня не разорять вас определила, а чтоб отвратить вкоренившееся зло, возстановить
блаженство. Я столько от нее милости имею, что могу некоторую часть и вам уделять".
Последние десять дней мая, начало июня - благодатное время природы. Нарышкин
видел, что народ осенен и благодатью сверхприродной. А народ - крестьяне Газимурской
сотни - так прямо ему и писал в адресе, к которому присовокуплены были две коровы
и шесть овец:
"Мы от тебя [к начальнику, как к Богу, обращались на "ты".
- Я.К.] наставления получили; мы то узнали о Боге, Государе и ближнем, чего
никто нам о сих вещах не сказывал. Вы всех своих - позвольте сказать - овец питаете
собственным обедом, не занимая от нас ни фунта хлеба с разбрасыванием немало нам
же денег, поя притом вином".
Циничный Салтыков так прокомментировал такое же событие в "Истории города
Глупова": "Бригадир понял, что любовь народная есть сила, заключавшая
в себе нечто съедобное".
Нарышкин же 25 мая так отвечал крестьянам (или самому себе? не сам ли он сочинил
тот адрес? Может быть, но коровы точно были от мужиков): "Получил я от
вас, друзья мои, подарок, не составляющий приличного мне великолепия, но изъявляющий
непринужденно благодарность вашу".
Затем, словно для искупления и этой малой неделикатности (напоминания о своем
великолепии), подарил мужикам двадцать рублей, с лихвой покрывавшие стоимость
скота. А в довершение прибавил: "Поверьте, друзья мои, что я здесь - по
власти царствующей над нами государыни - не разорить пришол, но доставить каждому
из вас, колико могу, благополучную жизнь и добрую надежду".
"Слава о его путешествиях росла не по дням, а по часам" - это из
"Истории города Глупова", - и глуповцы решились ознаменовать его чем-нибудь
особенным". Более всех из подчиненных Нарышкина отличился Семен Лошкин, 26
мая сообщавший из Даурии об устроенном для "странных" (то есть бродяг)
обеде. Подражая Нарышкину, Лошкин уделил каждому "из полученной мне от вас
милости" с целью исключительно благочестивой: "Дабы они изпущали
теплыя молитвы, чтобы вас Господь к нам в непродолжительном времени представил".
В распоряжении Лошкина были всего два офицера, с которыми он и обедал до полуночи.
А "в первом часу ночи поставлена была картина" - на столбах,
увитых полевыми цветами. Поскольку был Троицын день, кругом столбов натыкали березок,
"из коих составляло малый прешпектец, внутри онаго благородныя, тако ж
и разнаго звания девушки плели венки с приятным пением". Главное же -
на картине был изображен вензель Нарышкина, а чадившая перед полотном "луменация"
из плошек освещала стихи над вензелем:
"О чудо преизполненное благодати!
Радуетца о сем Божия Мати.
Днесь истинна в сердцах отчаянных блистает.
Храм блаженства Василей отворяет,
Которой окаменелость в сердцах изтребил,
И к ползе общества законы учредил.
Виват тебе, Василий, на много лет,
Давший Даурии свет!"
В общем, то был очень миленький миниатюрный слепок со всех дворцовых торжеств
XVIII века. "Картина и столбы хранятца до вашего к нам благополучного
приезда", - предусмотрительно сообщал Лошкин.
Глава одиннадцатая
Вся стыла кровь во мне,
все члены каменели...
После двух недель путешествий по Даурии Нарышкин въехал в Нерчинск. Город,
собственно, ему не подчинялся, но как раз в начале июня здесь вообще не было коменданта,
а замещавший его комиссар не решился прекословить главнокомандующему. Особенно
всех - и офицеров, и простой народ - приводили в трепет, как они показывали потом
на допросах, "знатная фамилия и пост".
Устроив себе резиденцию по примеру русских царей в Успенском монастыре, Нарышкин
действовал по опробованной схеме. Борьбу с коррупцией он начал в первый же день,
5 июня. Призвав майора Круглова, командира городского батальона, он получил от
него письменное признание во взяточничестве. Круглов назвал взятки "преступления
в подарках". Брал в основном лошадьми.
Нарышкин не стал злоупотреблять трусостью бедняги и показания отправил общему
их начальству, иркутскому губернатору, а Круглова приласкал совершенно не по-светски,
а как священник: "Благодарю Бога, что благодать Ево святая производит
в душе вашей раскаяния".
Из рудников отправились в путешествие налегке, без артиллерии. Но в Нерчинске,
как сказал бы язвительный Салтыков, "один из граждан, желая подслужиться,
сказал, что припасена у него за пазухой деревянного дела пушечка малая на колесцах
и гороху сушеного запасец небольшой. Обрадовался бригадир этой забаве несказанно,
сел на лужок и стал из пушечки стрелять".
Полученные Нарышкиным из городского арсенала шесть медных пушек стреляли отнюдь
не горохом. Впрочем, Василий Васильевич использовал орудия в мирных целях и палил
только "при питии за высочайшее ея императорского величества здравие"
- то есть каждый день с утра после обедни, которую он неизменно посещал. "А
притом собираем был всякого звания народ", и вновь выставлялось вино
в ушатах, угощение, бросались деньги. Уже 12 июня пришлось послать на завод еще
за десятью тысячами рублей.
Борьба с коррупцией в Нерчинске ограничилась разоблачением Круглова да канцеляриста,
который организовывал продажу казенного дома с аукциона и - не бескорыстно, видимо,
- попустил купить его за смехотворно малую цену. Было это два года назад, а теперь
Нарышкин спокойно конфисковал неправедную покупку обратно в казну, устроил новый
аукцион и в отсутствие конкурентов купил его сам за цену смехотворно большую,
снес и начал строить себе постоянное жилище.
Экономическая реформа ограничилась припиской всех купцов, застигнутых в Нерчинске,
к Кутомарскому заводу. Следует с прискорбием отметить, что это крепко ущемляло
свободу торговли.
Зато неожиданная удача вознаградила ревность Нарышкина к церкви. В Нерчинске
он "склонил к крещению" два десятка тунгусов (напомню, что сегодня
у Байкала - Бурятская Республика; русские отличали тунгусов от бурят по оседлому
образу жизни первых и кочевому - последних). Среди неофитов оказался лама, которому
Нарышкин стал крестным отцом, одарив заодно именем: тунгус был наречен Павлом
Васильевичем Нарышкиным.
Как удалось Василию одержать такую победу над язычеством, точно неизвестно.
Видимо, сработал способ, предлагавшийся им для китайцев: не столько Господь вознаградил
ревность Нарышкина, сколько Нарышкин - отступничество язычников от веры отцов.
Лама получил 500 рублей. Не забудем и об ушатах с вином.
В ознаменование своих успехов Нарышкин 10 июня отправил на заводы ордер, предписывая
учинить празднество с бросанием в народ денег, с торжественными молебнами и с
выставлением толпе пятидесяти ведер вина. Забегая вперед, отметим, что 4 июля
все сие было учинено; народ вволю намолился "за излиянную от всевышнего
Творца благодать к познанию чрез данную вашему высокородию всевышнего Творца премудрость
света православныя вера" (где тут надо ставить запятые и в чем точный
смысл этой фразы - не знал, думаю, и сам зарапортовавшийся).
Число Нарышкиных в Сибири резко росло. Еще одного, по крайней мере, тунгуса
в крещении нарекли Максимом Нарышкиным. Он уподобился тому слушателю апостола
Павла, который во время проповеди заснул, сидя на подоконнике, и упал. Максим
11 июня пошел в храм "для принесения Богу по христианскому закону моления
у вечерней службы, и, по выходе в прихожие сени, нечаянным образом сев на пол,
уснул". Кто-то из закоренелых православных не утерпел - о средствах (в
буквальном смысле), употребляемых для крещения, народ знал - и "отрезал
у него висящей на кушаке кожаной кошелек, в котором было серебреных денег 33 рубля".
Нарышкин переживал "огорчение и обиду" крестника словно свою:
ведь тунгус мог "думать - по незнанию еще прямо христианского закону -
в крещении себе неудобство". По городу была развешана прокламация, в
которой вору обещалось за покаяние - прощение и тридцать три рубля из собственных
Нарышкина денег.
А пока главнокомандующий придумал программу-минимум. Новая губерния, флот,
завоевание Китая - всё это было слишком в будущем. Удача с 22 тунгусами навела
его на мысль окрестить всех кочевников Забайкалья, сделать их хлебопашцами (ведь
кочующих православных трудно вообразить), увеличить тем самым урожай хлеба - в
общем, осветлить будущее. Он уведомил о своих планах Иркутск, разослал бурятским
вождям письма с назначением встречи в ближайшем будущем и двинулся со свитою к
Чите, тогда еще просто Читинскому острогу, крайней точке заводских владений. Пушки
с артиллеристами и порохом взял с собой.
Салтыков: "Бородавкин, застегнутый на все пуговицы и полный отваги, выехал
на белом коне. За ним следовал пушечный и ружейный наряд".
Едва отъехав от города, Нарышкин взял в плен и увлек с собой "нерчинских
протопопа и священника, которые по тракту его случились".
Глава двенадцатая
Взростает день от дня
жестока страсть любви...
17 июня 1775 года, преодолев 120 верст, Нарышкин прибыл в село, где жил тунгусский
князь Гантимуров. Имея артиллерию, Нарышкин дал полную волю своему апостольскому
рвению: "Велел тамошнему священнику надеть ризы, и взять привезенные им
с собою образа и крест, и с воззженными свечами идти в церковь, в которой служили
молебен и вечерню при колокольном звоне и при беспрестаной пушечной пальбе".
Вообще, создается ощущение, что в продолжение своих ста дней Нарышкин провел
в храмах больше времени, чем за всю предшествовавшую жизнь.
Пируя у Гантимурова, Василий Васильевич сумел обратить в православие еще сорок
бурятских тайшей (родовых старшин). При помощи каких средств, видно из челобитной,
которую на следующий день, 18 июня, сочинил сам - и на свое имя - Нарышкин, а
подписали новообращенные.
Главнокомандующий показал себя глубоким психологом, вложив в уста бурят такие
первые слова: "Вступление вашего высокородия в здешнее место произвело
в нас несказанное удивление". Еще бы! Нарышкин и здесь, видимо, не удержался
от поучения народа, хотя с бурятами общался через переводчика:
"Богоугодные ваши к народу наставления толико и нас, в незнание погруженных
людей, тронули, что за щастие почли зреть сей великий пример человеколюбия по
сю пору невиданного нами начальника … Мы, живши в сих местах, и не видя даже и
примера столь именитой добродетели, льющейся от щедрой и снисходительной вашей
особы".
Некоторые места челобитной кажутся немного двусмысленными: "Божественная
ваша вера производит в нас некоторое почтительное изумление"; "прельстились
мы совершенно христианским законом". Но это всего лишь стиль XVIII столетия.
Хотя, когда Нарышкин от имени бурят пишет: "Бог, сотворивши и нас обще
с другими живущими на земле, не возгнушается принять в число Своих правоверных",
заподозриваешь его невольно в проповеди ислама.
Главнокомандующий исповедовал не православие и не ислам, а религию начальства.
Крещение, с его точки зрения, открывало не столько вечную жизнь, сколько вечное,
даже загробное пребывание в составе Российской Империи: "Государыня императрица,
безраздельно почитая Бога, [хочет], дабы все они (буряты - Я. К.) не только
наслаждалися богобоязненным ея царствованием, но не лишились бы с нею вместе и
вечного блаженства".
Пышные слова обрамляли очень деловую прозу: во-первых, буряты просили взыскать
с них недоимку. Странное и даже дерзкое пожелание, казалось бы, подтверждающее
их заявление: "Мы чувствуем святой веры вдохновение". Однако
все объясняет письмо Нарышкина воеводе Удинска - нынешнего Улан-Удэ: креститель
просил сообщить сумму недоимки с намерением заплатить ее из своего кармана.
Во-вторых, буряты изъявляли желание перейти на положение государственных крестьян
(удивительное совпадение с планами Нарышкина) и просили только, чтобы "по
новости нашей" им установили подушный налог в один рубль, а не в три.
Чтобы поощрить "час от часу содействие святой в нас веры".
Удивительный документ должен был стать козырем Нарышкина в обращении наверх
за одобрением. Поэтому в нем весь мир уверяется, что среди бурят "очень
мало таких сыщется, кои бы не восхотели принять себе крещение". Поэтому
- хотя опять несколько двусмысленно - буряты провозглашают: "Не можем
мы достойно изъяснить, какой вы, милостивый государь, прямый христианин".
А потому они отметили: крещение "мы действительно под руководством вашей
особы и учинили".
Глава тринадцатая
И умножает жар мой
день ото дня в крови...
Нарышкин ликовал. Когда прибыл загодя им вызванный Данба Иринцеев - глава
всех бурятских родов, признанный Империей за подлинного начальника, - он встретил
его как равного, посадил в коляску и завел разговор. Беседы эти Иринцеев потом
описал в допросе очень подробно, в виде диалогов.
Кажется невероятным, чтобы можно было все сказанное запомнить так отчетливо.
Но надо учесть, что жизнь тогда была не столь насыщена разговорами, как сегодня,
и слова - особенно в редком общении с большим начальством - запоминались лучше;
к тому же буряты были народом, у которого именно память, а не письменность держала
культуру. Итак, Василий Васильевич через переводчика вопросил:
- "Какую ты государеву должность исполняешь?"
- "Как под командою моею состоит братских немалое число, - все-таки
разговор записывал русский чиновник, отсюда и стиль, - и они содержат пограничной
караул, по нерчинскому тракту станки, и платят в казну ясак, то при всем том имею
распоряжение в платеже ясака принуждении и по спорам разбирателства".
- "Я платеж ясака и содержание станков полекчю", - сразу
пообещал Нарышкин.
- "Мы тем были бы очень довольны и почитали к себе за особенную милость".
- "Сколько у тебя под ведением ясашных людей?"
- "Четыре тысячи семьсот тритцать пять человек", - не задумываясь,
ответил Иринцеев. Для Нарышкина это было не грандиозно.
- "А сколко ж по переписи и будет ли тысяч до пятидесяти?"
- "Далече столко не будет".
Василий Васильевич расстроился бы, но тут коляска подкатила к селу, и "при
встрече производилась беспрестанная палба ис пушек, ружья и колоколный звон".
После молебна все уселись ужинать. Ужин перешел в завтрак. Нарышкин подарил
Иринцееву золотую табакерку и тут же, сочтя момент нюхания табаку подходящим,
предложил креститься. Тайша, явно наслышанный о миссионерском пыле главнокомандующего,
решил сразу дать отпор:
- "Что вы изволите говорить мне! Такое страшное дело, коего я на себя
принять и содержать греческого закона веры никак не могу".
- "Не бойся, я говорю нарочно, - пошел на попятную Нарышкин, тем
более, что имел и запасное предложение: - Надобно ли тебе гусарское платье?
с саблею!?"
- "Такого платья носить у нас обычаю нет, - удивился Данба, -
и мне оное не надобно".
Нарышкин, однако, достал гусарский мундир и впихнул в руки тайше, сказав:
- "Хотя надобности нет, но у себя держи. А иногда будет надобность
- носи".
После чего, не дав соснуть себе и гостям, отправился в церковь, где после
богомолья с пальбою (бурят простодушно отметил, что "службы в церкве очень
было много") устроил праздник.
Кстати, по дороге из Нерчинска Василий Васильевич захватил не только пару
священников, но и целый купеческий караван, расплатившись с владельцами векселями.
У десяти купцов было изъято столько (на пятнадцать тысяч рублей), что поданный
ими список потерь, да еще составленный в алфавитном порядке, читается как энциклопедия
тогдашней русской торговли. На букву "К", скажем, значилось "изрядное
количество": "крестов, китайки, колокольчиков, крашенин, колпаков,
каламенки, камлоту, кушаков, кадило, кожи, котлов, кремний, козлов нелощеных,
кос, квасцов, купоросу, карт, коробов, коробья".
Теперь под барабанный бой все эти сокровища были розданы толпе бурят за бесценок.
Совсем бесплатно каждому было вручено по два рубля, деревянная чашка и ложка (чиновники
тоже получили по чаше, но "ценинной" - керамической с поливой). По словам
Нарышкина, раздача товаров должна была показать: "Исполняя закон Божий,
могу и ближним уделять".
Иноверцам следовало понять, что крещение и их снабдит рогом изобилия. Впрочем,
на уговоры креститься Иринцеев продолжал отвечать отказом. Все ж Нарышкин продолжал
"трактовать всех по обыкновению вином и чаем". Вновь разбрасывал
деньги. "И многие качались на нарочно зделанной качели".
Чтобы совершить хоть что-нибудь, 19 июня Нарышкин произвел Иринцеева и нескольких
тайшей в чины горных офицеров. Чины были звучные, происшедшие из Германии: от
берг-гешворена до ундер-шихтмейстера. Вместе с чинами сразу было дано и жалованье
за треть года. Буряты благодарили. Единственное, что остается загадкой: они были
приведены к присяге как взятые на государственную службу - но не стали же они
целовать распятие, как то полагалось при присяге?
23 июня Нарышкин двинулся к Чите, "продолжая путь свой в разных увеселениях".
С ним двигалась свита, буряты, пушки. В Чите его ждали еще сто конных бурят. Вновь
торжественная встреча, бросание денег, пальба. Бурятам особо дано по рублю. Вновь
в церковь, "где немалое время молились со свечами" (служили панихиду
по умершей княжне Наталье Алексеевне).
Иринцеева Нарышкин поселил с собой в одном доме. На следующее утро он решил
прельстить бурят, как в оно время византийцы прельстили князя Владимира - красотой
православного богослужения.
Чтобы показать товар лицом, главнокомандующий главноскомандовал духовенству
служить пасхальную заутреню и литургию - "для показания иноверцам, как
у нас тайны совершаются и как Христово воскресение мы празднуем". Перепуганные
клирики не осмелились отказать, и - может быть, в первый и последний раз за всю
историю Церкви - пасхальная служба была совершена в разгар лета.
Тайша впечатлен не был, однако долго молился перед иконой Георгия Победоносца,
в котором признал бурятского "бурхана Каймака" - божество скота. Зацепившись
за эту мелочь, Нарышкин произнес горячую речь о Творце мира и воззвал к Его авторитету:
- "Я, будучи в церкве, здремав, и видел в сновидении, чтоб мне тебя
и всех братских (бурят. - Я. К.) окрестить".
Тайша не внял и голосу неба. Тогда Нарышкин прямо повелел ему окреститься
и записаться в гусары, пообещав чин подполковника.
- "А буде креститца не будешь, то изрежу тебя в куски".
- "Естли власть имеите, изволте резать. А буде не то еще к крещению
принуждать меня будете, - добавил Иринцеев решительно, хотя туманно, - то
сам себя употреблю".
Помолчал и заметил:
- "Да и в гусарской службе быть не желаю".
Разговор был во время праздничного обеда (у Нарышкина все обеды в течение
его ста дней были праздничными), и сидевшие за столом, заразившись от Иринцеева
мужеством, стали кланяться Нарышкину и просили бурят "от крещения освободить".
К чести Церкви, среди противников крещения оказались в данном случае и священники.
На следующий день Нарышкин увел тайшу в степь. Здесь, без посторонних, он
больше надеялся на успех. На этот раз было обещано за крещение подарить Иринцееву
три сотни крепостных.
- "Мне ненадобно", - отрезал шокированный тайша. Для сына
степей крепостное "право" было обычаем дикарским.
- "Ну, когда доброволно окреститца не хочешь, - рассвирепел Василий,
- то я возму двух гусар, священника и тебя отвезу на Ону (крестить. - Я.
К.)".
Иринцеев почувствовал, что пора идти на мировую.
- "Когда имеете такое от государыни повеление", - ловко ввернул
он, - вербовать нас в гусары, то я лутче буду в гусарской службе, а не крещусь".
Нарышкин решил этим удовольствоваться.
28 июня, в воскресенье, был издан приказ о формировании четырех гусарских
полков. Буряты были определены в гусары не случайно: в XVIII веке были особые,
национальные гусарские полки, формировавшиеся из грузин и сербов. Поскольку налицо
было всего 125 бурят, ограничились пока одним полком, который Нарышкин, словно
провидя Гражданскую войну, нарек Красным Даурским Гусарским Полком. Себя назначил
полковником, Иринцеева и де Морни подполковниками.
Нарышкин выразился изящно: "Хотя я власти в полковники [производить]
не имею, но - в разсуждении извесных мне обстоятельств - неминуемо во оном полку
должно быть полковнику".
Офицерские чины получили практически все. Как позднее выразился следователь,
"пережаловав всех бывших с ним и встречающихся самоподлейших безграмотных
(даже всех находящихся в Нерчинском батальоне из польских конфедератов солдат)
в офицеры ... заставил знамена себе приклонить и бить в барабанный поход".
Пятилетний сын де Морни тоже получил чин, на этот раз корнета.
Всем бурятам-гусарам было выдано по пять рублей, что слегка вознаградило их
за службу. Ведь они "все дни и ночи, бытностию на Чите и у князя, почти
нисколко не имели сна, а нижние чины и гусара одну ночь да день перед отъездом
ево [Иринцеева- Я.К.] с Читы во фронте простояли и обезножили".
28 июня Иринцеев был отпущен из Читы на несколько дней - в улусы, чтобы потом
встретиться с Нарышкиным на реке Онон.
Прощаясь, Василий Васильевич приказал тайше готовиться:
- "Ехать со мной в столицу, в Москву, зимним временем с 50 человеки
гусар, и исправитца (подготовиться. - Я. К.) к тому со всем".
- "В такое далное место во многолюдстве как поедим?" - усомнился
подполковник.
- "Можно и болше, - Нарышкин был бодр, - но надо как одну тысячу
рублев на проезд употребить".
- "Для чего мне ехать в Москву?"
- "Чтоб гусара скоро выучились артикулу", - еще веселее ответил
Нарышкин и подарил Иринцееву свою коляску, нагруженную всяким товаром. Тот на
всякий случай решил уточнить:
- "За что столко я от вас вещей получу?"
- "По дружбе отдаю", - с удалью ответил Василий.
Это было понятно. И тайша отдарил главнокомандующего лисьей шапкой.
Глава четырнадцатая
Не льзя изобразить,
как я тобой страдаю...
Создание Красного Даурского Гусарского Полка было вершиной. Поход на Пекин
стал почти реальностью. Что Петербург утвердит совершённое приращение русской
армии, Нарышкин был уверен, ведь и полковником он стал не из тщеславия, а "по
любви к брацкому народу". Правда, еще в начале своих подвигов он писал
в столицу просьбу о присвоении ему для вящей внушительности чина армейского генерала.
Но первые тучи омрачили горизонт.
Списанный с Нарышкина Фердыщенко тоже "устроил такую кутерьму, которая
могла бы очень дурно для него кончиться, если б, в минуту крайнего раздражения
глуповцев, их не осеняла мысль: "А ну как, братцы, нас за это не похвалят?".
Приехавший в Читу де Морни (он ездил в Кяхту, где накупил себе и Нарышкину
китайской лаковой мебели) ужаснулся. Создание полка было первым абсолютно противозаконным
действием Нарышкина. Увлекши начальника подальше от глаз людских, в степь, Морни
возопил:
- "Умилосердитеся, что вы делаете! Почто вербуете людей, какое вы
право имеете меня жаловать [в полковники. - Я. К.]... Нет, хотя я и француз,
но я родился и воспитан в России! не буду изменником!!!"
- "Ты не должен никак противиться своему начальнику, - изумился
Нарышкин, оговорив, - не видав его измены".
Подумал, подумал и еще добавил:
- "Я за оное с тобою жестоко могу поступить и в каторжную работу определить".
- "Что вы хотите, то делайте, - вспоминал де Морни свой ответ,
- только я колеблюсь в вашей верности, да и в Удинске находятся в сумнении.
У вас пушки, порох... народ збирается... Что ето значит?.."
"А сам при том неутешно плакал".
Порешили на том, что де Морни отправляется присматривать за заводами, чина
не признает, но приказы, адресованные ему Нарышкиным как полковнику, будет принимать.
Сам Василий Васильевич со свитой и гусарами-бурятами отправился на Онон. Из
читинской церкви он захватил колокола - "для благовесту". Палатка с
образами в обозе уже была.
Главнокомандующий был очень смущен нехваткой средств. В течение июня заводская
казна была почти вычищена. Последние две тысячи рублей были разбросаны прямо на
заводах в честь организации полка. Пятьдесят тысяч запросил Нарышкин под собственный
вексель в Удинской провинциальной канцелярии - и вдруг получил отказ.
Пришло письмо из Иркутска: губернатор хвалил за успехи в деле крещения, но
с ходу отвергал мысль о снижении любого налога - казне убытка быть не должно.
Кроме того, удинские чиновники вежливо попросили Нарышкина не будоражить кочевников.
Да гусары и сами тихонько разъезжались по кочевьям, хотя им это оформляли как
краткосрочный отпуск.
Беспокойство Нарышкина обрушилось на подчиненных. Один за "шалости
и пьянство" был послан, "закованный в ножныя железа и наказанный
нещадно плетьми, для употребления в работу в самой горе". Другого - берг-гешворена,
между прочим, - "при всех братских [Нарышкин - Я.К.] высек батожьем
и записал в гусары без суда" ("без суда", естественно, следовало
бы написать после слова "высек", но и так получилось мило). Более всех
переживаний досталось шихтмейстеру Бармину, которого Нарышкин "без суда
же разжаловал в рудокопщики, а после произвел прямо в берг-гекшворены"
- повысил.
В Удинск Нарышкин, давно не заботясь о границах своих полномочий, послал приказ:
коменданту арестовать прокурора, воеводу и всех канцеляристов, принять управление
на себя и выслать ему пятьдесят тысяч. А пока, в предвидении денег, объявил о
награждении всех, помогавших в крещении бурят (посвящение в гусары Василий Васильевич
объединял с крестинами в одно целое). Правда, не рассчитал: награжденные должны
были бы получить шестьдесят тысяч. Больше всех мог предвкушать князь Павел Гантимуров
- пять тысяч. Три тысячи предполагалось и несчастному священнику Василию Березину,
бывшему непосредственным орудием главнокомандующего в деле крещения язычников.
Нарышкин пытался несколько окультурить своих гусар. Начал он с кулинарии.
Его давно поражало, как пьют чай в Забайкалье, - кладя в него масло, сметану,
муку. "В Нерчинских заводах один ундер-шихтмейстер того чаю выпивает в
один присят, часа в два или три, по три ведра, - вспоминал он с брезгливостью.
- У меня как были гусары, я нарочно приказал из одного молока, положа онаго
в большой котел, а чаю баиковава несколько фунтов, также сахару, - сварить! Сам
пить давал им, но они более не стали пить, как четыре раза".
Буряты взмолились: болят животы.
"Я думаю, что ето от воображения оне чувствовали", - порешил
Нарышкин, но опыты прекратил.
11 июля приехал, наконец, Данба Иринцеев. За неделю он успел снестись с Удинском
и теперь твердо потребовал у Нарышкина предъявления императорского указа о наборе
полка. Указа, конечно, не было. В отчаянии главнокомандующий на глазах у бурят
схватил присланного из Иркутска с письмом майора Кощенца и - в доказательство
своей верности престолу и полной начальственной дееспособности - произвел несчастного
в горный чин, с произнесением присяге государыне. Не помогло. Выставил вино и
произвел пушечную пальбу. Не помогло. Произнес "от заповедей Божиих поучительную
речь". Буряты удалились ночевать. Василий Васильевич настороженно поглядывал
в ночь: костры у юрт горели.
Утром оказалось, что буряты применили военную хитрость: костры горели у брошенных
юрт, где остались только женщины и дети.
Гнев Нарышкина был страшен. Жене Иринцеева он пригрозил, если муж не вернется
через два дня, разграбить все и "размучить на крюках" домочадцев.
Когда ему донесли, что бурят из новокрещеных - Тимофей Дормин - сеял панику, говоря
единоплеменникам, что Нарышкин "намерен братскаго тайшу с другими крестить
против воли", он бил его батожьем за клевету и отправил в Шилкинские
рудники на два года.
Масла в огонь подлил ответ из Удинска. Все требования Нарышкина были отвергнуты
и пересланы губернатору на рассмотрение и осуждение. Вообще документ был язвительный.
"Меня почитают злодеем империи российской", - верно понял его
Нарышкин.
13 июля истек срок. Бурят-гусары не вернулись. "Дабы ободрить народ",
глуповский Фердыщенко "поручил откупщику устроить в загородной роще пикник
и пустить фейерверк". Нарышкин сам, и не в роще, а в забайкальской степи,
устроил маленькие фейерверки. Перед щитом с вензелем императрицы, освещенном плошками,
"ракитки, малинкия фонтаны и колесы созжены были". Как заявил
сам Василий Васильевич, "веселости" он производил, "чтоб
показать свою твердость".
В конце концов, ярость Нарышкина нашла себе выражение. Словно герой Салтыкова,
Нарышкин "ничего порядком не разъяснял, а делал известными свои пожелания
посредством прокламаций". В прокламации, посланной в Удинск с двумя офицерами
(и разбросанной в народ), непокорным городским властям предлагался выбор: если
они считают Нарышкина изменником, то по приезде его в Удинск пусть закуют и отправят
в Иркутск. А если не осмелятся сковать его, то пусть "сами себя и коменданта
сковав", передают власть посланцам Нарышкина и отправляются в Иркутск
сами, в оковах, с повинной.
Вслед за прокламацией Нарышкин двинулся на Удинск лично. Вот и вышло по Салтыкову:
"Глуповцы думали, что градоначальник едет покорять Византию, а вышло, что
он замыслил покорить их самих".
Глава пятнадцатая
Я больше жизнию своей
не обладаю...
В 1831 году в Петербурге вышел роман Ивана Калашникова "Дочь купца Жолобова".
Роман и сегодня был бы популярен: не потому, что послужил фоном для написания
"Повестей Белкина" и "Шинели" (главный герой романа "маленький
человек", коллежский регистратор), - а потому, что это мелодрама. Мелодрама
историческая: любовное действо раскручивается благодаря похождениям Нарышкина,
которого автор деликатно именует Пирушкиным.
Повествуя об атаке Нарышкина на Удинскую канцелярию в ночь на 17 июля, писатель
не удержался от намека на высокую политику: "Начиная от сего почти комического
произшествия до важных Государственных переворотов, сколь не редко бывают мгновения,
в которых судьба противоборствующих сторон зависит от одного решительного слова!
Так случилось и здесь! Один дряхлый и уже беззубый ветеран, исполнившись внезапно
духа отваги, вскричал: "Кто бы вы ни были, в ночные часы пускать никого не
велено".
Примерно так и было, а все же не так. В Удинске изготовились к самому худшему,
ожидая, наверное, появления гусарского полка. О Нарышкине тут знали, что "начал
ослеплять народ пьянством". Приказ о самосковании был истолкован однозначно:
"Ежели градоначальников не будет, то удобнее можно овладеть Удинском".
И сто лет спустя народ полагал, что Нарышкин хотел отложиться от Империи. В городе
ввели осадное положение.
Василий Васильевич между тем приехал в Удинск (напомню, это теперь Улан-Удэ)
просто в экипаже вместе с иркутским майором. Приехал в 11 часов вечера и направился
к воротам канцелярии. На стук откликнулся часовой:
- "Кто стучит?"
- "Я!" - властно бросил Нарышкин.
- "Не велено пускать", - с готовностью произнес солдат и
смолк.
Нарышкин бросился на другую сторону улицы, где была гауптвахта. "Офицер
приступил в ружье. Из-за фрунту вышел коммендант, с презрением на меня смотрел",
- вспоминал он, предваряя изложение своей горячей речи: "Какую притчину
вы имеете меня почитать за изменника?! Я, конечно, не меньше верной раб, как вы,
но, может быть, и вернее еще ея императорскому величеству".
Командант Аппелегрен, "оборотясь, надев шляпу, от меня пошел, сказав:
"Теперь мы знаем, кто ты таков! И управимся".
Перед лицом такого хладнокровия Нарышкин сник. Он поехал в дом, где жили его
посланцы. Почти сразу же туда явился унтер-офицер с двумя гренадерами и встал
у дверей.
- "Что ето значит?" - поинтересовался Нарышкин.
- "Для вашей чести прислан караул!"
- "Не под караул ли меня велено посадить?"
- "Нет, для чести - только два гранодера".
- "Для моей чести не двух человек надо присылать!" - съязвил
Нарышкин (если только это не задним числом для объяснительной записки придуманная
острота) и лег спать.
Караул, в самом деле, не стал препятствовать ему на следующее утро - 17 июля,
в воскресенье - отправиться в церковь. Главнокомандующий отслушал обедню, приказал
отслужить молебен о здравии императрицы. Тут же, в храме, произвел подвернувшегося
под руку удинского сержанта в корнеты гусарского полка, вновь демонстрируя верность
престолу - ведь присяга приносилась императрице, а не самому Нарышкину. Вышел,
чтобы произнести речь к народу и овладеть положением.
Тут все и кончилось. Церковь была окружена солдатами. Запоздавший комендант
обругал священника и сержанта, что поступили не по инструкции (бедняги, видимо,
заранее смертельно боялись "знатной фамилии"). Объявил, что присутствующие
арестованы. Но Аппелегрен был дипломат. Арестовывать главнокомандующего заводами
он права не имел и подчеркнул, что арестовывает всех, кроме Нарышкина и трех его
офицеров.
Василий Васильевич стал делать коменданту выговор: "Напрасно взяли
вы батальон, и пушки, и крестьян для защищения - в самую лутчую рабочую пору".
Аппелегрен молчал. Это был, очевидно, образец немца-служаки. Он олицетворял
власть, Нарышкин - начальство. Власть и начальство оказались не совпадающими друг
с другом. Слова Нарышкина утверждали власть Бога и императрицы, но дела его тщились
показать, что единственное зримое воплощение власти - сам начальник. Для христианина
есть один Начальник Жизни - Господь, и много властей; для Нарышкина, напротив,
власть была одна, зато начальников много. И властность отлетела от него при виде
уверенного в себе начальника.
Нарышкин снял с себя саблю. Отобрал шпаги у своих офицеров. Бросил к ногам
коменданта. А тот, "оныя подняв, сказал с улыбкою, что он для того мою
саблю приемлет, чтоб меня от оной облегчить".
"А вы, салдаты и народ, - раздалось последнее слово Василия, -
не должны смотреть на то, что я говорю! И хотя начальники ваши и буйственная,
но они над вами установленныя, коим вы, слепо изполняя их поволении, повиноваться
долженствуете".
Богословие начальства пришло к логическому концу, само себя исчерпало и само
себя арестовало. Сто дней Нарышкина кончились.
Глава шестнадцатая
Я мучусь на яву,
я мучуся во сне...
Нарышкин, казалось, превратился из удава в кролика. Покорно написал в заводскую
канцелярию, что "ныне все замешательства разрешены", - и даже
приказал по случаю заключения мира с канцелярией устроить очередное торжество.
Покорно сел на "дощеник" и поплыл через Байкал в сопровождении
удинского прокурора.
Здесь магическое влияние Аппелегрена кончилось. Прокурор был свой, русский,
и Нарышкина боялся: стал совать ему подорожную (разрешение брать лошадей на станциях),
не желая сопровождать опасную фигуру до самого Иркутска. Василий, развеселившись,
обвел рукой Байкал и спросил, с каких пор по морю на лошадях ездят. Подорожную-то
он взял, а прокурора начал стращать знакомством с Вяземским:
"Так я тебя, любезный сват, научу! Как ты, прокурор, конечно мало
свою должность знаешь. И никогда не читывал или забыл свою инструкцию? Я был сам
десять лет прокурором [соврал - шесть. - Я. К.], так очень помню: в ней
сказано, что прокурору - прилежно смотреть, и после трех проступков сослан будет
на галеру. Ну, есть ли господина генерала-прокурора попрошу, и велят судить -
так и осудят ко мне на завод..."
В таком приподнятом настроении Нарышкин прибыл в Иркутск.
Временно исполняющий обязанности здешнего губернатора Федор Немцов так характеризовался
иркутским летописцем (Макаров привел эту запись в примечании): "Был человек
неблагонамеренный, употреблявший непомерную страсть собствено для того только,
чтобы более брать взяток. ... Мелких подчиненных бил своими руками".
Это примечание одно вдохновило Салтыкова на целую вереницу портретов; например,
о Великанове глуповский летописец пишет: "Обложил в свою пользу жителей данью
по три копейки с души, предварительно утопив в реке экономии директора. Перебил
в кровь многих капитан-исправников".
В отличие от Аппелегрена, Немцов мог и должен был арестовать Нарышкина. Но
не арестовал. Полтора месяца Нарышкин прожил в Иркутске, изнемогая и предаваясь
бумажной войне с губернатором и его канцелярией. Те не отвечали и не давали Нарышкину
подорожной для возвращения в Нерчинск, которую он требовал.
Более всего Василий Васильевич изнемогал не столько от неопределенности положения,
сколько от безденежья. Он попытался было обложить данью Сибирякова, имевшего в
Иркутске дом. Итогом было появление письма Нарышкина к Немцову с объяснением очень
взволнованным и потому немного сбивчивым:
"Да как же бы и ваше высокородие с таким грубияном поступить приказали,
который, будучи задолжен покупкою про нерчинския заводы припасов, - и я намерен
был ево в оных щесть, - но он, не сказываясь дома, не впущал меня к себе. И напоследок
принужден я был, выйдя из терпеливости, вломясь воитить в ево дом! И не нашедши
ево, из нетерпеливости высек ево жену [!], за то, что она на мои вопросы не хотела
ответствовать и не сказывала, куда муж ее ушол".
Выпоров жену сибирского богача, Нарышкин обратился к другим источникам дохода.
Он написал в городскую канцелярию, что берет на себя торговлю вином в Иркутске
и губернии, требуя закрыть все прочие питейные дома. Мысль была благородная: вино
должно было продаваться дешевле обычного, по три рубля.
Подумав, Нарышкин послал дополнительное прошение: он подбавил в замысел благочестия
и патриотизма, убавив двадцать пять копеек с каждого ведра, "дабы все
верноподданные чувствовали монаршее милосердие и о высочайшем здравии ея императорского
величества излияли бы к Всевышнему теплейшия молитвы".
Предложение взгорячить молитвы, удешевив вино, сумело исторгнуть у канцелярии
ответ с учтивой просьбой: "Чтоб ваше высокородие впредь такими излишними
и не заключающими настоящаго и основательного в себе требования переписками губернскую
канцелярию не обременяли, ибо оная довольно и настоящими делами задолжена".
Конечно, Нарышкин разозлился и нашел способ излить это чувство. Что точно
случилось, неизвестно, а на свет появился документ, напоминающий знаменитую справку
с бала сатаны в "Мастере и Маргарите":
"Дано сие свидетельство Верхоленского острогу купцу Петру Мичурину,
что сей Мичурин, как самой бездельник, наказан самим мною палками за оказанныя
мне огорчении, о чем я в бытность мою в Санкт Петербурге ея императорскому величеству
донесть непременно [!]. Дано за подписанием моей руки и приложением обыкновенной
моей печати".
Увы - Нарышкин стал язвить. Верный признак бессилия, хотя сама ирония была
весьма недурна. Екатерининский вельможа, родственник (правда, дальний) императрицы,
дворянин - объявил, что дает уроки. Правда, уроки танцев - но все равно это было
совершенное попрание дворянского достоинства:
"Кто желает обучатся тонсовать,
те б объявлялись ко мне,
с коих за учение за каждый час
буду брать по пятидесят копеек".
И - в адрес Немцова:
"Буде же вы и сего не позволите,
то уже я, необходимо по человечеству сказать,
буду воровать кур, гусей, скота
и протчее, - что только к пропитанию надлежит.
О протчем же
с глубочайшим почтением и преданностью
пребуду навсегда".
Несколько приглашений на танцы Нарышкин разослал персонально. Одно к некоему
Ивану Антоновичу с приказом: "Команды вашей женщин и девушек ко обучению
прислать, ибо из них есть такие, кои фигуру имеют весьма авантажную, однако ж
не знают ни малейшего вежливого обхождения" (кто бы адресат ни был, "команды"
из женщин существовать, разумеется, не могло - здесь какая-то очередная ирония).
Основная порция яда досталась епископу Михаилу: "Ежели ваше преосвященство
прямо такой пастырь, которой уподобляетца самому Христу и что Христос пятью хлебами
пять тысящ насытил, то и меня с командою хотя одним хлебцом насытите".
Нарышкин предлагал бывшему своему наставнику прислать учиться танцам духовенство
с женами и детьми - ибо "священники не знают ни малейшей анбиции [в
черновике последнее слово исправлено на "вежливое обращение". - Я. К.],
так что и кланятся и ходить порядочно не умеют".
"А если ваше преосвященство в искустве моем усумнится изволите, то
не угодно ли будет приказать сделать бал", - резвился на бумаге главнокомандующий
и выпустил последнюю стрелу, предложив избрать судьей в танцах "извесного
весельчака отца протопопа".
И Нарышкин еще удивлялся, что "особливо священники боятся ко мне ходить
для божественной службы".
Нарышкин допек местное начальство - допекли и его, без затей, просто. 21 августа
в дом Нарышкина вломился пьяный полицмейстер; "все окна, стулья и конопя
[не коноплю, а канапэ - Я. К.]выбросил вон, которые и переломал".
Заодно растоптал скрипку - вероятно, во избежание уроков танцев.
Впервые в жалобах Нарышкина появились признаки не только душевного, но и умственного
смятения. За скрипку, в частности, он потребовал взыскать с полицмейстера пять
тысяч рублей, так как она "была весма старинная, такая, что от Ноева потопу
зделана в 1060м году" - "чему свидетельствует наклеенная в ней
надпись на немецком диалекте".
31 августа Нарышкин выехал в Петербург. Уже в Европе его встретил и привез
в столицу как арестанта высланный по просьбе Немцова офицер.
Глава семнадцатая
Воспомяни меня
и пожалуй о мне!
Первым делом Нарышкина посадили в Петропавловскую крепость. Сенатская комиссия
из трех человек приступила к расследованию.
Оставшись за начальника заводов, озабоченно вздыхал в далекой стране Даурии
русский уроженец Егор Егорович Барбот де Морни: "В селениях заводских
находил он в народе отменную дерзость и привязанность к Нарышкину, сколко от разброски
денег и поения вином, а более - что освободил крестьян от взыскания недоимки и,
уволя их от заводских работ, поручил их земскому правлению, чем и приобрел слепое
от всех себе повиновение".
Немцов слал в Петербург просьбы не пенять ему за трусость, что "не
арестовав, Нарышкина отправил". Чтобы загладить вину, он быстро ликвидировал
земство, вернувшись к обычной, вполне светской философии начальства, где исходной
точкой было: "Нерадивость крестьян, безпечность их о домашних надобностях,
непомышление о должном платеже податей". И все же он вынужден был просить
утвердить решение Нарышкина о прощении недоимок.
Комиссия работала быстро, да и Василий Васильевич в основном каялся, хотя
мечтания еще бередили его. Что добро делать поторопился, он признавал. Лишь в
отчете о миссионерской работе он чувствовал себя уверенно: хотя "о крещении
ниоткуда на свое имя позволения не имел, но есть на то общее узаконение",
- защищался подследственный.
Через полгода комиссия подвела итог. Обвинение насчитывало 37 пунктов, каждого
из которых было достаточно для каторги в том самом Нерчинске. Общий вывод: в своем
уме (сперва в этом уверены не были), но "вступил в дела до него не принадлежащия,
как то - крещение иноверных, употребляя к обращению их неприличные средства".
По старому петровскому указу, запрещавшему распространять слухи о видениях,
Нарышкину инкримировали богохульство (ведь он утверждал, что имел видение от Бога
о крещении Иринцеева) - это грозило смертной казнью. Растрата сотни тысяч рублей
была, пожалуй, наименьшим из его преступлений.
Два года императрица думала (Сенат не решился сам вынести приговор). И придумала:
именной указ предписывал освободить Нарышкина. Но "удержав в крепости
на пять лет". Заточение, таким образом, превратилось в пустяковую задержку.
Сенат постановил срок заключения считать с 17 июля 1776 года, когда Нарышкин сам
себя арестовал под удавьим взглядом Аппелегрена.
По воспоминаниям М.Булгакова, Нарышкин пробыл пять лет под судом, пять лет
в крепости до кончины, то есть, скончался в 1786 году.
22 февраля 1799 года император Павел повелел растраченные Нарышкиным казенные
деньги "более долгом не почитать". Нарышкин умер, "а имение
его и без того уже все в уплату казенных долгов продано". Сибиряков получил
компенсацию в двадцать пять тысяч рублей.
Эпилог
В Нерчинске Нарышкин был главнокомандующим. В Петербурге стал заключенным.
Самим собою он был, собственно, лишь те сто дней, которые ехал с востока на запад
через всю империю. Сопровождавший его офицер был наблюдателен и, рапортуя, цитировал
слова Нарышкина по возможности точно:
"Чистосердечно тебе, братец, признаюся: что я в Нерчинске ни наделал,
того не знаю, как окончать, да и сам тому не рад".
Конвоир составил психологический портрет Нарышкина. Эта характеристика многое
объясняет: "Я не мог приметить как того, чтобы он имел большую жадность
к питию, так и ни малейшего смущения в его духе. Но во всю дорогу всегда был беспечен,
несколько беспорядочен в мыслях, весел и смеялся, а времянем пел и песни, говоря
между прочим, что он к тому привык, ибо когда гранодеры не поют песни, то он никаких
дел делать не может. ... Со всем тем одержим он сонною болезнию, в которой он
почти беспрестанно бывает".
За сто лет до Гоголя, Щедрина и Гончарова перед нами сразу и Хлестаков, и
Обломов, и все глуповские градоначальники. За богословием начальства открываются
сонная одурь да вздорная гордынька. Они смешны. Грустно, что мы всегда смеется
над Хлестаковыми еще или уже без чинов, иногда - над Хлестаковыми с чинами, и
почти никогда - над Хлестаковыми в себе.
|