Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

Богочеловеческая комедия

19 век: великий викторианский писатель сэр Омар Хайам

Русский читатель, знакомясь с рубаи Хайама, испытывает чувство глубокого удовлетворения: да, именно такой и должна быть поэзия тысячелетней давности. Скучноватая, примитивная, помесь альбомчика начитанной школьницы с альбомом дембеля. Тиражи Хайама неплохие, очень неплохие, потому что большинство русских читателей очень боятся подняться выше уровня таких альбомчиков.

Хайам — классическая мистификация. Бывают мистификации без исходного материала — поэмы Оссиана, Краледворская рукопись. Бывают мистификации, в основу которых положен какой-то материал — например, тот Маркс, которого пропагандировали большевики, имел некоторое, очень, конечно, слабое отношение к историческому Марксу. Или Христос на иконе в храме при тайной политической полиции — уж никак не тот Христос, Который был меж двух разбойников.

Хуже Хайама в руках ничем не интересующихся мещан только Хайам в руках мещан, интересующихся мистикой. Все его стихи оказываются зашифрованной суфийской мудростью, от которого по мере расшифровки хочется пойти напиться — буквально, обязательно буквально!

Хайам был гениальным математиком, который «построил классификацию кубических уравнений и дал их решения с помощью конических сечений». Нормальному человеку из этого нагромождения слов понятно одно — гений! Квадрат засунул в конус – вау!
«Доказал первые теоремы геометрий Лобачевского и Римана» – какая же ирония судьбы, что об этом стало известно через несколько лет после доказательств Лобачевского и Римана! Создал солнечный календарь, более точный, чем современный — 8 високосных лет на 33 года (а не один на четыре, как у нас). Этот календарь ввели французские революционеры, а французские контрреволюционеры отменили.

Современные исламофобы, конечно, о гениальности математика Хайама боятся знать — как же, арабы все вонючие грязнули и фанатичные психопаты. Ишь, предложил ввести делимость единицы… Что же он, умнее меня, если знает какую-то делимость! Стихи — это пожалуйста, это как мычание, это не признак большого ума… Какое кому дело, что Хайам не араб, а тюрок, писал не на арабском, а на персидском. Персия — это ж Иран, ещё хуже, средоточие зла!

Был Хайам, был, только никому неинтересен. С другой стороны, не было даже Фитцджеральда, который в 1859 году опубликовал «перевод» Хайама — именно этот текст через несколько произвёл фурор и уравнял Хайама с Шекспиром. Во всяком случае, в 1908 году родился не Эдвард Фитцджеральд, а Эдвард Перселл. Когда мальчику было 9 лет, его мать получила такое наследство, что отец с готовностью взял девичью фамилию жены.

Полмиллиона фунтов — одно из крупнейших состояний Англии XIX века, а значит — и всей планеты, богатство, восходящее к норманскому завоеванию, потому что свои обширные владения Фитцджеральды получили именно тогда. В XV веке они были некоронованными королями Ирландии. Перселлы гордились тем, что среди их предков — Кромвель, в доме хранились шпага и часы полководца. А чем ещё им было гордиться, коли с композитором Генри Перселлом они были всего лишь однофамильцы.

Перселл-Фитцджеральд считал, что богатство свело его родных с ума, и, кажется, современники это мнение разделяли. Правда, единственным доказательством является то, что мать Эдварда ездила в карете жёлтого цвета.

Чем Хайам Фитцджеральда поразил англичан так, что ещё сто лет его «Рубаи» были самой читаемой английской книгой, только недавно немножко пошло на убыль? Формально — революцией в стихосложении. Русский аналог в поэзии найти трудно — как раз в поэзии никакой Октябрьской революции не было, как жили Пушкиным, так и ходим вокруг учёного кота, и это прекрасно. Кое-что есть в живописи — собственно, книга Перселла-Фитцджеральда-Хайама валялась уценённой до пенни, пока не попала в руки Данте. Не Данте Алигьери, а Данте Росетти. Росетти — это прерафаэлиты, прерафаэлиты — это вроде Врубеля. Модернизм. Освобождение искусства от передвижников и вообще от всего. Никто никому ничего не должен. Отойдите от меня, все заботящиеся о прогрессе человечества! Ближайший русский аналог — явление Бродского Евтушенке, Вознесенскому и прочим.

Есть к Фитцджеральду два хода. Один — через Грибоедова. Текст Фитцджеральда так же разошёлся на цитаты и идиомы, как «Горе от ума». Читал, не читал, уже не имеет значения, всё равно цитируешь. Это означает одно — язык первоклассный. Одна беда — английский. Поэтому роман Агаты Кристи «Перст пишет» – название из Фитцджеральда-Хайама — в русском переводе «Отравленное перо».

Другой ход — через Честертона. Если французские контрреволюционеры обрушились на календарь Хайама, то английский контрреволюционер (а Честертон прославился именно как бунтарь-консерватор) обрушился на хайамовское вино, причём сделал в таком переводе Натальи Трауберг, что его эссе стало частью русской литературы. Конечно, всё равно это всего лишь перевод. Честертон отрицает, что Хайам был «печальный и счастливый», но звучит это на английском как «сэд глэд». Стихотворная размерность есть, а парадокс убежал, в оригинале-то «печальный радостный перс».

Честертон заявляет, что Хайам был «сэд», но не был «глэд», между тем, как Хайам бесспорно не был только персом, как не был арабом. Жить он в Персии жил, что было, то было — потому что он жил при дворе Мелика, великого завоевателя и Персии, и Сирии, и прочая, и прочая, к тому же такого же тюрка, как Хайам. Да, пока предки русских тихой сапой ассимилировались с финнами Волги и Москва-реки, предки таджиков и туркменов лихо доходили до Царьграда, Багдада, Иерусалима.

Контрреволюционное эссе Честертона было опубликовано ровно за неделю до Кровавого воскресенья и смысл имело примерно тот же, что бердяевские «Вехи» чуть позднее: у вас всё плохо, потому как вы Бога забыли, а у Бога правды много! Разница та, что Честертон считал главным результатом безбожия алкоголизм, который якобы пропагандирует Хайам, а Бердяев считал главным результатом безбожия то, что теперь именуется «совок».

Оба были неправы. Безбожие, конечно, не добродетель, но списывать на него пьянство, подлость и зверство — фи! См. выше про школьниц и дембелей. Страшней безбожия зверя нет! Бог ответил Своим неуклюжим защитником, попустив причудливую помесь набожности, совка и алкоголизма, которая бьёт до краёв в современной России. Бьёт и пьёт, пьёт и бьёт, и при этом так о душе говорит, что любой завлит позавидует.

Честертон проявил традиционную для неофитов нетерпимость (что простительно) и подслеповатость (что менее простительно). Впрочем, эссе-то какого года — 1905-го, он только-только начинает быть Честертоном, а всякая работа начинается с расчистки пространство. Обычнейший бунт против отцов, беспощадный, но не бессмысленный. Честертон чётко бил по той мертвенности, которой было в викторианстве, по лживости и агрессивности. Другое дело, что викторианство этим не исчерпывалось, и уж подавно этим нимало не грешил Фитцджеральд. За это его и полюбили за полвека до Честертона и продолжали любить ещё полвека, и ещё не закончили.

Честертон ставит Хайаму — то есть, среднему британскому интеллектуалу эпохи модерна — неверие в Христа. Упрёк вообще бессмысленный, поскольку веровать — это не зубы чистить, тут не всё, мягко говоря, зависит от нашего желания. Что Честертон! Этот упрёк и в наши дни повторяются фундаменталисты от христианства, не имеющие оправдания неофитства. Можно, конечно, попрекнуть нежеланием верить, но зачем? Самое же отчаянное — Честертон заканчивает слишком патетически, рисуя Христа, возглашающего:

««Пей, — говорит Он, — ибо мир, как это вино, пламенеет багрянцем любви и гнева Господня. Пей, ибо ангел поднял трубу, выпей перед боем. Пей, Я знаю, куда и когда ты пойдешь. Пей это вино — кровь Мою Нового Завета, за вас изливаемую».

Красиво, но ведь всё эссе — о том, что пьяница не умеет пить настоящее вино, а не какое-то там мистическое (честный Честертон напоминает, что трезвенник ещё хуже, потому что не только не умеет, но и не желает пить). Начать за здравие, а кончить за вечную жизнь — красиво, но не более.

Более того, Честертон оказывает самую распространённую, но всё же медвежью услугу христианству, предлагая его в качестве ориентира в земной жизни. Евангелие всё таки не совсем об этом. «Царство Моё не от мира сего». Поколение «Хайама» Фитцджеральда восстало против христианства коллективистского как двигателя прогресса, Честертон предлагает христианство индивидуалистическое, но предлагает в том же качестве двигателя.

Из нашего прекрасного далека лучше видно, что не так уж страшно неверие викторианцев, как его малевал Честертон. Во всяком случае, оно значительно лучше викторианской набожности, символ которой — Скрудж, которого никак не назвать покойным.

Честертон реферирует рубаи Фитджеральда — и вообще «современность» так:

«Пей, — говорит он, — ибо ты не знаешь, откуда ты пришел и зачем. Пей, ибо ты не знаешь, куда и когда пойдешь. Пей, ибо звезды жестоки и мир крутится впустую, как волчок. Пей, ибо не во что верить и не за что бороться. Пей, ибо все одинаково гадко и одинаково бессмысленно».

Нужно ли говорить, что ничего подобного нет ни в книжке Фитцджеральда, ни в душе «современного», «секулярного», неверующего человека? Нужно! Нету! Да, Хайам вошел в мировую культуру одновременно с Дарвиным. Завершение коперниканской революции. Человек не центр вселенной и не венец мироздания, а просто мутация с амбициями. Бог умер. Ну и что? Позвольте спросить — какой Бог умер? Тот Бог, Который якобы собственноручно изъял у Адама ребро? Такой Бог не мог умереть, потому что никогда не было такого Бога, а если исчезло такое представление о Боге, так это отметить шампанским! Кстати, как раз у Фитцджеральда Бог ещё не совсем умер — всё-таки это 1859 год, Фридриху всего 15 лет.

Бог этого Хайама вполне ещё викторианский, это Бог Ньютона, бесстрастный часовщик, внимательно посматривающий на действия и противодействия, но в них нимало не участвующий. А вот вино Эдварда Хайама…

Это «вино жизни», как заботливо помечает Фитцджеральд уже в восьмом четверостишии. Да, это вино утекает капля за каплей, но всё же это именно вино. В следующей строке – «листья Жизни», но на английском «leaves» соседствуют с «закваской». Листья жизни опадают, вино жизни утекает, но жизнь на этом не кончается.

Всё грустное, что есть в «Рубаи», не выходит за пределы Экклесиастовского: «Вздумал я в сердце моем услаждать вином тело мое». Даже мотивация та же — не то, что «Бога нет», а то, что люди — не боги (Еккл 2,3). И далеко не всякая человеческая жизнь — вино. Бывает и пиво, чаще — нелепая газировка, а то и вода, причём не чистая родниковая, а такая, что не пей, козлёночком станешь…

Да, Хайам не протягивает руки ко Христу с Чашей. Но Хайам протягивает себя как чашу. Он не пьёт, чтобы забыться, он просыпается, чтобы наполнить существование жизнью и разделить эту жизнь с другими. Да, так поступают не все неверующие — но ведь и не все верующие так поступают, а должны бы. Вино Хайама именно что не символ какого-то высшего бытия — оно реальность здешнего бытия, которое может быть соком, может быть жижей, в котором вообще легче не быть, чем быть, а надо — быть. И ничто лучше чаши с вином не символизирует жизни, и не так важно, Божия эта жизнь или человеческая. Да, отчаяние — но и Христос не только протягивает чашу с багровым кагором, но и пьет из чаши желчи, стараясь выпить всё, чтобы другим не осталось. И никакого атеизма в этом нет, а есть простое душевное благородство и богочеловеческая забота обо всех и вся.

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова