Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов

Дневник литератора

 

К оглавлению "Дневника литератора"

К оглавлению дневника за 2000 год


ДВЕ РЕФОРМАЦИИ — И ОБЕ МИМО

Оп.: Общая газета, 20 июл. 2000.

 

Книга Дмитрия Шушарина "Две реформации: Очерки по истории Германии и России" (Москва, Дом интеллектуальной книги, 2000) состоит из частей жанрово разнородных, содержательно равновесных частей. Сперва — добротный анализ истории Швабского союза (видимо, кандидатская диссертация), затем — сборник публицистических статей 1990-х годов. Сопоставление эпохи Лютера и эпохи Ельцина не случайно, автор явно потому и переключился с академической игры в бисер на газетную, что искренне был увлечен реальностью Реформации в Германии и реальностью реформ в России. Реформатор Лютер противопоставляется революционерам-крестьянам. Он — движитель модернизации, они — пугаются и тянут в архаику. Он — носитель нового типа коммуникации, умеющий читать, анализировать, объяснять текст, они — образованщина. Российские лютеры 1990-х годов — Ельцин, Гайдар, Чубайс, Путин, почему-то Модест Колеров ("год публикации статьи Модеста Колерова о "Вехах" стал этапным для русской общественной мысли" - с. 221) и сам автор. Как и первый Лютер, они отчаянно сражаются с образованщиной — интеллигенцией, носительницей антиперсоналистического коллективизма, нигилистического отношения к государству, которая, дай ей волю, развалит всю страну и будет голой танцевать как при луне, так и на солнце.

Внешне позиция автора уязвима, потому что факт Реформации в Германии никем не оспаривается, а вот были в России реформы, создалось правовое демократическое свободное государство или только большевики поменяли вывеску — предмет длительных споров. Отечественные и зарубежные исследователи спорят, приводят цифры, анализируют их. Шушарин не спорит и не анализирует: он декларирует, просто повторяет, что в России с 1992 (или с 1993-го, тут он нетверд) создалось свободное демократическое государство, а кто этого не понимает, тот архаичен, коллективист, привык жить при тоталитаризме с кукишем в кармане или вне, а при свободе творить не умеет. 

Конечно, мифологии в головах предостаточно, однако выбивать мифологию мифом вряд ли разумно. А повторение того, что Россия 1990-х свободное демократическое государство, есть именно, как сказал бы Сологуб, "творимая легенда". Шушарин сочиняет этот миф из трех образов: роды (Беловежское соглашение как рождение из имперских обломков России как таковой), перерезание пуповины (подавление хасбулатовщины) и инициация (борьба с чеченскими террористами).

Проблема даже в не в том, что всем этим событиям могут быть даны и давались совершенно иные, разные, но во всяком случае не мифологические толкования. Подавление хасбулатовщины ведь можно рассматривать и как обычную внутриклановую склоку, не только не способствовавшую демократизации страны, но, прямо наоборот, ставшие началом расставания с хилыми начатками демократии, которые уже не были более нужны для демонстрации своего превосходства над коммунистами. Что уж говорить о диапазоне толкований событий в Чечне; достаточно сказать, что Шушарин одобряет войну натовцев с Сербией. Проблема не в том, что объяснения Шушарина слабы, а в том, что они слишком сильны. Они объясняют все, даже то, что еще не произошло. Спрашивается: что должна сделать власть, чтобы ее почитатели признали: нету никакой свободной демократической России, а есть тривиальная коррумпированная, одичавшая страна со смешением феодальных, социалистических и криминальных структур. Если власти пересажают всех блондинов, если разбомбят Тверь и Орел, закроют интернет и отберут все сотовые телефоны, а компьютеры опечатают, — и тогда ведь мифологическое сознание объяснит это как разумные, долгожданные, неизбежные на данном этапе меры по укреплению демократии. Между тем, в принципе Шушарин способен отказать власти в своем доверии, ведь он обрушивается на "то ублюдочное государственное образование, в которое превратилась Россия к семнадцатому году, когда Николай II с помощью имперарицы разбазарил наследие своих великих..." (С. 138). Даже обидно за Николая II — при всех своих недостатках он, как и любой политик, не заслужил характеристики в категориях "разбазарил - не разбазарил".

Налицо интеллектуальный инструментарий, в котором факты подчинены терминам. Определил Шушарин, что "так называемые буржуазные революции — реакция традиционного (и посттрадиционного) общества на модернизационную эволюцию" и потому "они всегда антиличностны" (С. 140) — и зачем-то доказывает, что в 1990-е годы в России не было революции. Несомненно, но от этого ничуть не правдоподобнее теория, по которой Бурбоны были более персоналистами, чем французские революционеры. В любом случае, по этой логике Николай II заслужил от Шушарина более лестной характеристики. А так — чем автор разумнее Милюкова, которого сам же и поносит на с. 154.

Шушарин не один творит легенду о свободной демократической России, но именно соединение в его книге апологии Лютеру и Путину помогает увидеть слабое место этой легенды. Ведь Реформация в Германии была, а реформы-то — той реформы, о которой мечтал Лютер — не было. Вместо реформы католической Церкви вышла трансформация части католиков в церковь лютеранскую, вполне сопоставимая с трансформацией редьки в хрен. Модернизационные процессы шли сами по себе, а лютеранство само по себе, законсервировав в себе худшие черты католичества: опору на государство, клерикализм и прочие излишества нехорошие. Шушарин называет Реформацию "вторым крещением Европы в эпоху печатного станка" (С. 13) — и это столь же справедливо, как называть реформы в России 1990-х годов "торжеством демократии и свободы". Реформация не только не крестила Европы, но усилила секуляризационные процессы, как бы их ни оценивать. Правда оказалась за теми католиками, которые, подобно Эразму, остались во Вселенской Церкви, а не ударились в националистические эксперименты, и занимались действительно творчеством, а не бульдозерными экспериментами. Правда оказалась, в конце концов, и за теми реформатрами, которые отказались считать реформацию Лютера настоящей, а пошли дальше, а потом еще дальше — и так до кальвинистов, до меннонитов, до баптистов, до тех, благодаря кому есть страны свободные и демократические в реальности, а не в мифах.

Контраст между двумя частями книги разителен и не в пользу второй. Первая часть анализирует общество еще средневековое, но правовое, с вменяемой экономикой, и этот анализ может оперировать цифрами: воот 139 дворян с доходом от 500 до 1000 гульденов, вот 78 с доходом от 100 до 500 гульденов. Вот точные количественные характеристик уровня свободы в имперских городах: десять гульденов штрафа за проживание не в гостинице лиц, не имеющих прав бюргера Нюрнберга. Казалось бы, во второй части были бы уместны симметричные данные по штрафам за проживание в Москве без прописки, анализ имущественного положения интеллектуалов, чиновников, менеджеров. Конечно, таким анализом многие занимаются в России и на Западе, цифр очень много, они всегда интересны. Но вместо цифр в этой книге — одна хлесткая фраза: "Сейчас есть и высокооплачиваемые учителя, и богатые врачи, и библиотекари, владеющие современными информационными технологиями" (С. 172). Следовательно, все, кто критикует казнокрадов и утверждает, что обнищание населения есть результат отсутствия экономической свободы — это совки, которые тянут в прошлое, которые потеряли "радость от рабства" (С. 172). Мифу о совках, тянущих в коммунистическое прошлое, противостоит миф о солнечноволосом Чубайсе (с. 225), без которого не было света в домах, остановились бы турбины. Известный гарик теперь надлежит читать: "Чубайса свет согрел нам батареи Теплом обогревательной воды, А разные отдельные евреи Все время недовольны как жиды".

Правда, даже Шушарин не решился написать, что библиотекари, пусть даже владеющие информационными технологиями, получают в России за свой труд так же сполна, как другие — за тяжелый труд по экспорту нефти и газа. Его призывы к справедливости ("Справедливость, напомню, устанавливают люди, если они свободны и ответственны, у Бога же просят не справедливости, а милости", с. 185) почему-то все время обращены в защиту номенклатуры, которой противопоставляется гнусная это интеллигенция, презирающая "кормящую ее власть" (С. 225). Неведение автора о том, что есть интеллигенция, которая получает деньги не от власти, а от вполне частных лиц — это, конечно, всего лишь интересный факт, помогающий понять, из чьих рук кормится сам Шушарин. Но, конечно, это не означает, что им движет корыстолюбие, когда он усматривает лишь в сильной государственной власти, воплощенной в Путине, единственную антитоталитарную силу в России (С. 228).

Что Ельцин — "великий президент великой страны", вернувший гражданам патриотизм, подтверждается единственным наблюдением, сделанным, видимо, по дороге на работу: "Трехцветный флаг над киоском в будни — это очень важное свидетельство, не говоря уже об активном использовании русских национальных цветов в дизайне" (С. 144). Свидетельство-то оно важное, только чего? Автор, видимо, даже не догадывается, что и здесь возможны разные интерпретации.

"Персонализм", о котором много говорит Шушарин, носит в основном теоретический характер. К примеру, автор так интерпретирует тот простой факт, что Запад после неудачной попытки задавить большевиков все-таки был вынужден признать его сперва де-факто, а потом де-юре: "Это Запад делал их политиками, включал в систему международных отношений, соблюдал по отношению к ним все протокольные правила. Запад придавал форму бесформенному тоталитарному образованию, Запад узаконивал его, легитимировал. И потому несет ответственность за все, что было с Россией" (С. 154). Разумеется, персоналистическое мышление отнюдь не переваливает вину за свои грехи на тех, кто был вынужден жить по соседству с озверевшим хамом, поддерживая — из страха или из корысти, неважно — видимость нормальных отношений. Персоналистическое мышление вообще, думается, должно избегать таких категорий как "Запад", "Россия".

"Персонализм" может быть так же легко опошлен и превращен в средство прикрытия антиперсонализма, как и "свобода", "национальное достоинство", " порядок". Безусловно верно, что не надо определять личность "исключительно негативно — как нечто противостоящее обществу, коллективу, государству, традиции" (С. 154). Но из этого совершенно не следует, что персонализм в России угнездился в президентских апартаментах, на Лубянке и в головах примкнувших к ним интеллектуалов, а вот интеллигенция — носительница презренного коллективизма. Возможны ведь разные комбинации. Возможна мимикрия эгоизма под персонализм, и архаические общества часто провозглашают себя "модернизированными" лишь потому, что начальство научилось изображать из себя совсем простых, своих в доску, частных таких людей. Такой эгоизм отнюдь не противостоит коллективизму, он как раз отлично с ним уживается.

Точно так же отлично уживается в архаичном сознании преклонение перед Западом и его непонимание. Например, Шушарин критикует священника Глеба Якунина, за то, что по его настроению было законодательно запрещено вербовать стукачей среди духовенства. Это де "частичный иммунитет для религиозных организаций", а ведь "модернизация в Западной Европе началась именно с уничтожения правовых анклавов, вроде церковной юрисдикции. И сейчас абсолютная ценность свободы совести в западном общественном мнении прекрасно уживается с постоянным правовым противостоянием общества мунистам, сциентологам и проч." (С. 163). Волнующая проповедь, обесценивающаяся тем простым фактом, что на Западе в большинстве стран все-таки законодательно запрещено вербовать агентов среди религиозных организаций, и никто в этом не видит никакого феодального иммунитета. И это правильно по тем же причинам, по которым спецслужбам запрещено вербовать журналистов. Тут уже Шушарин вплотную приближается к той опасной черте, за которой начинается абсолютно внеправовая (и раньше им же самим критиковавшаяся) травля инаковерующих под фальшивым предлогом, что "и на Западе...". 

Может быть, лучше всего различие между персонализмом и эгоизмом видно в вопросах духовной жизни. Шушарин критикует православных "либералов" с "просветительским зудом", которые призывают перед крещением пройти обучение основам веры — это-де порой "грозит обернуться стремлением к контролю над мистическим опытом человека, то есть, в конечном счете, антиперсонализмом" (С. 158). То есть, персонализм оказывается достоянием церковного начальства, которое без всякой катехизации окрестило даже Юрия Лужкова, публично и печатно заявившего о своем неверии в таинства Евхаристии и покаяния. Крестить всех без разбору, оказывается, — это не эгоистическое равнодушие к проповеди Евангелия, это не стремление сохранить со всеми хорошие отношения,  выдать себя за представителя большинства, это "персонализм". А вот помощь личности в познании веры — это тоталитаризм. Можно было бы списать подобные противоречия на то, что в книжке собраны статьи разных лет, но ведь за утверждением "религиозная жизнь в современном мире необычайно многообразна — может быть, наиболее перспективной ее формой будет внеприходское христианство" прямо следует фраза: "Ну и что? Только внутренне несвободного человека может тяготить то, что не все в церковных институтах устроено соответственно его указаниям" (С. 159). Это дорогого стоит: одновременно одобрить тех, кто из неприязни к ханжам покидает церковь, и тут же провозгласить главный тезис ханжей: оставляющий нас Бога оставляет. Критика катехизаторов с похвалой священникам Шмеману и Меню за катехизацию (С. 237) — яркий пример противоречия, которое не есть парадокс. Парадокс открывает нечто в мире, противоречие — только в говорящим.

А как сочетаются многочисленные цитаты из Бердяева с цитатами из его идейного антагониста — Ивана Ильина и с поношением того же Бердяева якобы за ересь иоахимитства, истолкованную как деформацию "русской идеи" (С. 235)? Как сочетается призыв к войне в Чечне, где, видите ли, "анклав частного права" (С. 187) с полным молчанием относительно абсолютно антиправового характера всех действий правительства в Чечне, да и относительно приватизации права номенклатурой во всех частях собственно России? Как сочетаются проклятия в адрес тоталитарного прошлого с утверждениями, что в диссидентстве не было веры в Бога, поэтому не было и свободы, и что даже те диссиденты, которые были христианами, являлись носителями "революционно-демократического сознания"? (С. 177, 179) Как сочетаются похвалы легитимности с осуждением самодержавия за то, что в нем, опять же, "не было веры в Бога"? (С. 179) Вот так, не сочетаясь, все это и живет на страницах книги. Только прикрыто именем отца Александра Меня, который отвергал "обличительство" (С. 180) — как будто вся книга Шушарина не есть чистой воды обличительство и морализаторство, в котором даже не знаешь, что неприятнее — что оно оторвано от фактов или что оно —  в пользу богатых и сильных. Единственное, что может объяснить противоречивость такой публицистики, так это то, что она отражает десятилетнее развитие автора от вменяемого интеллектуала к софисту, который научился одобрять любые действия сильных мира сего и обличать ничтожных ощепенцев-нигилистов-диссидентов. В 1990-е годы, как и в 1920-е, и в 1960-е, такой путь прошли очень многие, что не делает этот путь ни нравственнее, ни рациональнее.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова