Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Сальвиан

РАССУЖДЕНИЕ СОВРЕМЕННИКА-ОЧЕВИДЦА О ПРИЧИНАХ ПАДЕНИЯ ЗАПАДНОЙ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ (около 450 г.)

De Gubernatione Dei, кн. V, 4–9. Ист.: Хрестоматия Стасюлевича, т. 1. С. 68-74.

Мы (то есть римляне) заботимся об обращении в христианство готов и вандалов, но чем мы сами лучше их? В отношении взаимной любви и милосердия (а Господь ставит эту добродетель на первое место не только через Священное Писание указывает на нее, но и сам говорит: «Если будете любить друг друга взаимно, то тем покажете, что вы мои ученики». Иоан, 13), почти все варвары, принадлежа к одному племени и управляемые одним королем, связаны друг с другом, а у римлян почти все преследуются обоюдно. Какой гражданин у нас не ненавидит другого гражданина? Кто вполне расположен к своему соседу? Все далеки друг от друга если не местом, то сердцем: живут в одном доме, а в мыслях разделены. О, если б это худшее из всех зол ограничивалось согражданами и соседями! Родственники не чтут уз родства.

Кто бывает близок со своими близкими? Кто считает себя обязанным к милосердию хотя бы по имени? Кто из родственников по сердцу или по крови не снедается злобой, у кого чувство не облито желчью, кто не казнится благополучием другого? Кто не считает чужого счастья своим бедствием? Кто доволен своим счастьем настолько, чтобы пожелать того же и другому? Большая часть людей заражена новым и неизмеримым злом: никто не считает себя счастливым, пока не видит других несчастными. А то жестокое зло, которое рождается из того же источника и которое столько же чуждо варварам, сколько привычно для римлян, то зло, что они разоряют друг друга налогами? Впрочем, и не друг друга: было бы гораздо сноснее, если бы каждый заставлял другого терпеть то, что он сам переносит; но хуже всего то, что большинство обирается меньшинством, и общественные подати обратились в частную добычу; так смотрят не только высшие сановники, но и всякая мелочь, не только судьи, но и им подчиненные чиновники. Найдется ли город, община или село, где не было бы столько же тиранов, сколько куриалов (то есть граждан, несущих повинности)? Чиновники гордятся таким прозвищем, потому что оно дает силу и почесть; подобно тому, и воры радуются и торжествуют, когда их считают более ужасными, нежели каковы они на деле. Еще раз повторяю: существует ли такой город, в котором начальники не пожирали бы средства к существованию вдов и сирот, а вместе с тем и всякую святыню? Духовные имеют ту же участь; они не хотят защищать себя или потому, что по своему званию презирают земные блага, или потому, что не могут, не имея другой опоры, кроме своей невинности и смирения. Таким образом, у нас никто не считает себя в безопасности; и если вы исключите тех, которые по своей власти и связям стоят вне грабежа или сами участвуют в нем, то ни один человек не ускользает от жадности этого особенного рода воров. Дело дошло до того, что только тот и безопасен, кто имеет силу подвергать другого опасности.

Но неужели среди этого множества злодеев не найдется людей добродетельных, которые оказали бы покровительство честным людям, которые, по выражению писания, исторгнули бы бедного и нищего от рук грешников? Нет человека, который сделал бы добро; нет, или всего только один. Так мало добрых, что сказано: всего только один (Псал. 13). На самом деле, находят ли несчастные где-нибудь помощь для себя, когда даже пастыри церкви не имеют довольно твердости, чтобы удерживать от насилия угнетателей. Между этими пастырями одни хранят молчание, а другие говорят так, что лучше бы они молчали; нельзя сказать, чтоб им недоставало смелости, но их удерживает расчет и политика. Они не хотят высказывать горькую истину, потому что бесчестные люди не в состоянии вынести ее; их избегают и преследуют ненавистью и проклятиями. Не уважая и не боясь слова пастыря, они презирают его по своей необузданной гордости. И потому молчат те, которые могли бы говорить, пока не трогают их самих. Они не осмеливаются открыто противопоставлять им силу истины, по страху уколоть их истиной и возбудить к большим преступлениям. А между тем бедные разграбляются, вдовы стонут, сироты угнетены до того, что многие, принадлежа к известной фамилии и получив хорошее воспитание (liberaliter instituti), бывают вынуждены искать убежища у неприятелей римского народа (германцев), чтобы не сделаться жертвой несправедливых преследований; они идут искать у варваров римского человеколюбия (romanam humanitatem), потому что не могут перенести у римлян варварской бесчеловечности. Хотя они чужды варварам, к которым бегут, и по нравам, и по языку, хотя их поражает грязный образ жизни варваров, но, несмотря на все то, им легче привыкнуть к варварскому быту, нежели переносить несправедливую жестокость римлян. Они идут на службу к готам или бакаудам, или к каким-нибудь другим повсюду господствующим варварам, и не раскаиваются в своем поступке. Они предпочитают жить свободно, нося звание рабов, нежели быть рабами, сохраняя одно имя свободных. В прежнее время высоко ценилось и дорого покупалось звание римского гражданина; теперь же от него отказываются, так как оно сделалось презренным и отвратительным. Итак, я спрашиваю, какое мы могли бы представить более сильное доказательство римской несправедливости, как то, что лучшие люди, которым Рим обязан своей славой и честью, доводятся до того, что не хотят быть римлянами? По той же самой причине и те, которые не бегут к варварам, стараются на месте сделаться варварами: таким образом, большая часть Испании и не малая часть Галлии, наконец, все те, которые на римском шаре (per universum Romanum orbem) оскорблены римской несправедливостью, перестали называть себя римлянами. Теперь поговорим о бакаудах (bacaudi1): с ними обращались жестоко, их грабили и казнили несправедливые и кровожадные судьи; потеряв право римской свободы, они не дорожили честью римского имени. И мы вменяем им в преступление их несчастье, даем им ненавистное имя, которое сами сделали. Мы считаем их мятежниками, называем потерянными людьми, после того как сами принудили их к преступлению. Что же сделало их бакаудами, как не наши насилия и неправда наших судей, как не пени и грабежи со стороны тех, которые обратили общественные подати в свой частный доход и сделали налоги своей добычей? Они, наподобие хищных зверей, не жуют, но глотают свою жертву; они не только грабят, как разбойники, одно имущество, но раздирают жертву и, так сказать, пьют ее кровь; вот каким образом люди, задушенные и раздавленные разбоем судей, обратились в варваров; им не было позволено оставаться римлянами. Пришлось привыкнуть быть тем, чем не были, когда не позволяли быть тем, чем прежде были; им остается защищать жизнь, потому что свобода давно уже потеряна. Теперь продолжается то же, а именно, что те, которые еще не сделались бакаудами, вынуждены скоро сделаться ими. Мы своими насилиями побуждаем их к бакаудству, и только по малодушию некоторые из них не решаются на последний шаг. Они стонут под игом своих врагов и переносят насилия по необходимости, а не по охоте; в душе они желают свободы, но изнемогают под тяжестью рабства. Так бывает со всеми униженными; одно и то же обстоятельство производит в них двоякое явление: насилие, испытываемое ими, побуждает их искать средств сделаться свободными; но в то же время это же самое насилие ставит их в невозможность привести свое намерение в исполнение. Напрасно обвиняют таких людей в том, что они желают иногда того, чего не пожелали бы, если бы их не принудили к тому. Действительно, они часто желают того, что может составить их несчастье; но они не пожелали бы, если бы не были к тому вынуждены. Чего же могут желать эти несчастные при угнетениях их беспрестанными налогами, когда над ними висит тяжелая и нежданная проскрипция, и они покидают свои дома из страха найти в них место своих мучений, так что изгнание представляется им единственным средством против угнетения? Даже сами неприятели кажутся им менее ужасными, чем те, которые разоряют их поборами; опыт убеждает их в справедливости этого: у неприятеля они спасаются от насилия. Как все это ни бесчеловечно и ни жестоко, не было бы менее тягостно, если бы все одинаково и сообща терпели; всего же недостойнее то, что общая тяжесть выносится не всеми; налоги падают даже на самых бедных людей в пользу богатых, и слабейшие служат опорой сильнейшим. Причина же, почему они не могут выносить такого состояния, заключается в том, что тяжесть, несомая бедными, превышает их силы. Потому-то они вызывают против себя двух весьма различных врагов – корысть и бедность: корысть вооружается против них, потому что они отказываются платить; бедность угнетает их, потому что ставит в невозможность удовлетворять чужой корысти. Судя по тому, что они должны платить, ты сочтешь их богатыми, а по их действительному имуществу ты примешь их за нищих. Кто может одобрить дело такой несправедливости? Но вот обстоятельство еще более вопиющее. Люди богатые увеличивают налоги, а бедные их платят. Ты скажешь: но богатые принадлежат к высшему цензу, каким же образом они захотят увеличить и свои налоги? Я не говорил, что они себе увеличивают, они именно увеличивают другим, потому что могут в то же самое время не увеличивать себе. Объясню, как это бывает возможно. Являются, например, в провинцию новые посланцы (novi nuntii) или секретари (epistolarii), присланные из высших сфер (a summis sublimitatibus); они снабжены рекомендацией к местным властям, и вот источник всеобщего разорения. Гостям нужно поднести новые подарки, а для того нужно сделать новый побор. Власти и назначают сколько должны внести бедные, и таким образом толпа нищих осуждается заплатить за любезность богатых к своим гостям. Во всех таких случаях богатые назначают количество побора, не испытывая сами его тяжести. Но ты скажешь, можно ли не почтить и не принять щедро посланного от высших лиц? Пусть так; но вы, богатые, бывая первыми при назначении налогов, будьте первыми и при взносе их. Будьте первыми в щедрости, как вы бываете первыми при расточении комплиментов (in liberalitate verborum). Ты даешь из моего кармана, дай и из своего (qui das de meo, da et de tuo). Было бы даже весьма справедливо, чтобы расходы на всякого рода торжественные приемы падали исключительно на тех, которые рассчитывают при этом на благоволение. Но мы, бедные, повинуемся вашей воле; что вы, немногие, повелеваете, то мы все исполняем. Что же в этом, однако, справедливого и человечного? Над нами тяготеют подати, определенные вашими декретами. Мы желаем не больше как того, чтобы подати были общи и для нас, и для вас. Что может быть несправедливее и недостойнее, как то, что вы освобождаете себя от податей, вы, которые других осуждаете на плату. При этом несчастные бедняки, внося подати, совершенно не знают, для чего и почему они платят. Кому позволено рассуждать, для чего он платит, или кто может исследовать вопрос, сколько платить? Но все это делается очевидным, когда богатые вздумают поссориться друг с другом, когда некоторые из них сочтут себя обиженными тем, что какое-нибудь постановление сделано без их ведома и согласия. Тогда такие сами кричат: «О недостойное дело! Двое или трое определяют то, что давит многих; несколько знатных назначают налог, который придется нести всем беднякам». Но такие люди только по самолюбию протестуют, потому что не спросили их при издании постановления, а не по чувству справедливости, которое не позволило бы им ни в каком случае согласиться на несправедливое. Потом эти же самые люди делают то же, что осуждали в других, или по желанию выместить за оказанное им прежде неуважение, или по заразительности власти (propotestatis praesumptione). Вследствие того, несчастнейшие бедняки видят себя всегда между двух столкнувшихся бурь среди моря: сегодня на них обрушиваются волны с одной стороны, а завтра – с другой. При увеличении налогов бедных угнетают первыми, и последними вспомнят, когда дело идет об облегчении. Еще недавно, когда бедствия городов принудили высшую власть уменьшить налоги, это облегчение, которое должно было распространяться одинаково на всех, было отнесено к одним богатым. Кто вспомнил при этом о бедных? Кто пригласил униженных и нуждающихся в облегчении налогов? Их первых вспоминают при увеличении, а при уменьшении они остаются позади всех. Короче, о податных бедняках вспоминают только при увеличении налогов; но при облегчении их выключают из числа податных. И мы думаем, обращаясь с бедными с такой жестокостью, что мы не заслуживаем Божеского наказания, и верим, что нам позволено быть несправедливыми, а Бог не будет справедлив в отношении нас. Где и у кого, как не у римлян, можно найти такое зло? Чья несправедливость превышает нашу? Франки не знают такого зла; его нельзя встретить и у гуннов. Ничего подобного у вандалов, ничего подобного у готов. Это зло чуждо готам до того, что даже римляне, живущие среди них, не испытывают его на себе. Единственное желание всех римлян состоит в том, чтобы не пришлось опять когда-нибудь подпасть под римские законы. Единственная и всеобщая мечта римского простолюдина (romanae plebis) относится к тому, чтобы жить с варварами. И мы еще удивляемся, что не можем победить готов, когда сами римляне предпочитают быть с ними, нежели с нами. Итак, наши братья не только не желают перейти от готов к нам, но еще к ним бегут и нас покидают. По этому поводу меня удивляет только одно обстоятельство: отчего не все наши податные бедные и несчастные обращаются к этому средству, чтобы спастись от угнетения? Их удерживает одна трудность перенести с собой в чужую землю свою рухлядь, свои хижины и свое семейство. Многие оставляют свои огородишки и домишки, чтобы спастись от притеснений, и как им не желать уйти оттуда, откуда их гонят, и унести с собой чтонибудь, если откроется к тому возможность. В случае же совершенной невозможности того, чего они так сильно желают, они обращаются к последнему средству. Они отдают себя под покровительство и защиту богатых, делаются их крепостными (dedititii), и, так сказать, предают себя их власти и суду (in jus eorum ditionemque transcendunt). Я не осуждаю, впрочем, эту меру; я был бы даже готов похвалить богатых, в руки которых предают себя бедные, если бы они предлагали защиту бедным по человеколюбию, а не по своекорыстию, и не торговали бы своим покровительством (patrocinia). Но то ужасно и бесчеловечно, что своим покровительством они грабят бедных и, защищая несчастных, делают их тем еще более несчастными. Всякий для приобретения защиты должен предварительно отдать своему защитнику (defensor) почти все свое достояние, так что отцы получают защиту ценой лишения наследства детей. Безопасность отцов приобретается нищетой их потомства. Вот какова помощь и покровительство богатых. Получая, они ничего не дают и все берут себе. Этими договорами облегчается временно участь родителей, но в будущем все отнимается у детей. Итак, богатые продают свои услуги за высокую цену. Я говорю: продают; о, если бы они только продавали по общепринятому в торговле обычаю, тогда что-нибудь осталось бы и покупателю; но они изобрели новый род покупки и продажи, по которому продавец ничего не продает, а все получает, покупатель же ничего не получает и почти всего лишается. При всякой торговой сделке у покупателя увеличивается число вещей, у продавца оказывается недочет, потому что покупатель приобретает для умножения имущества, а продавец лишается проданной вещи; но что это за неслыханный род торговли: у продавца увеличивается имущество, а покупатель остается при нищенской суме! Что сказать о другом нестерпимом и чудовищном зле, которое не только ум человека не может переварить, но и слух не может вынести: эти бедные и несчастные, потеряв имущество, не теряют обязанности платить за него подати; отказавшись от права владения, несут подушный оклад (capitatio). Имущества уже нет, но налоги гнетут. Кто может себе представить такое зло? Их имуществом владеют злоупотребители, а бедные несут за них подати. Дети, по смерти отца, не наследуют его полей, но угнетаются теми же полевыми повинностями. Вследствие таких злодеяний они от частного грабежа теряют имущество, а от общественных повинностей – жизнь: грабеж отнимает достояние, а подати – живот. Вот почему некоторые из тех, о которых мы говорим, или будучи благоразумнее, или наученные опытом, после того как они потеряли свои дома и поля или от частного завладения, или спасаясь бегством от сборщиков и бросая свое достояние, которое не могли сохранить,– берут землю у знатных в аренду (fundos majorum expetunt) и делаются фермерами (coloni) богатых. Таким образом, подобно тем, которые при вторжении неприятеля ищут спасения в крепости, или тем, которые, потеряв защиту законов, с отчаянием прибегают в места убежища (ad asilum aliquod), фермеры не ищут родного очага, не домогаются достоинства предков, но налагают на себя ярмо и доводятся до такой крайности, что теряют права и имущества и состояния, изгоняются не только из имения, но, так сказать, из самих себя, и, лишаясь всего, лишаются и собственности, и права свободы. Но ко всему этому вынуждает необходимость, и участь их была бы еще сносной, если бы к ней не присоединялось самое последнее бедствие. Это-то и ужасно, и горько, что с этим злом сопряжено еще большее зло. Фермеров принимают как гостей, но скоро их обращают в туземцев; как одна злая волшебница превращала людей в животных, так и эти несчастные, взявшие аренду у богатых, подвергаются известной метаморфозе, совершенной напитком Цирцеи. В самом деле, богатые собственники, приняв фермеров как поселенцев, начинают с ними обращаться как с крепостными; люди свободные обращаются в рабов. И мы удивляемся, как варвары могут брать нас в плен, когда мы сами полоним своих братьев? Нет ничего удивительного, что наши неприятели (германцы) так легко опустошают и грабят целые страны.

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова