РАССУЖДЕНИЕ НОЛАНЦА О ГЕРОИЧЕСКОМ ЭНТУЗИАЗМЕ, НАПИСАННОЕ ДЛЯ ВЫСОКОЗНАМЕНИТОГО СИНЬОРА ФИЛИППА СИДНЕЯ
Оп.: Бруно Дж. О героическом энтузиазме. М.1953
Вступление
ВЕЛИКОДУШНЫЙ КАВАЛЕР
Поистине, только низкий, грубый и грязный ум может постоянно занимать себя и направлять свою любознательную мысль вокруг да около красоты женского тела. Боже милостивый! Могут ли глаза, наделенные чистым чувством видеть что-либо более презренное и недостойное, чем погруженный в раздумья, угнетенный, мучимый, опечаленный, меланхоличный человек, готовый стать то холодным, то горячим, то лихорадящим, то трепещущим, то бледным, то красным, то со смущенным лицом, то с решительными жестами, — человек, который тратит лучшее время и самые изысканные плоды своей жизни, очищая эликсир мозга, лишь на то, чтобы обдумывать, описывать и запечатлевать в публикуемых произведениях те беспрерывные муки, те тяжкие страдания, те размышления, те томительные мысли и горчайшие усилия, которые отдаются в тиранию недостойному, глупому, безумному и гадкому свинству?
Какая, — говорю я, — трагикомедия, какое действие, более достойное сострадания и смеха, может быть показано нам на этом театре мира, на этой сцене нашего сознания, чем те многочисленные, названные выше глубокомысленные, созерцательные, постоянные, крепкие и стойкие любители, возделыватели, обожатели и рабы дела, не стоящего веры, не обладающего никакой устойчивостью, не требующего никакого таланта, не имеющего никакой ценности, не заслуживающего никакой признательности и благодарности, — дела, в котором не больше чувства, ума и добра, чем в статуе или в образе, написанном на стене, — дела, где больше высокомерия, наглости, бесстыдства, надменности, ярости, презрения, фальши, похоти, жадности, неблагодарности и прочих пагубных преступлений, чем в состоянии чаша Пандора излить ядов и средств смерти, применительно к тому слишком длинному списку приемов, какой оказался в мозгу такого урода. Вот они, лежащие строчками на бумаге, отпечатанные в книгах, выставленные перед глазами и звучащие в ушах, — весь этот треск, гул и шум заглавий, девизов, изречений, писем, сонетов, эпиграмм, книг, болтливых описаний, чрезмерных потуг, затраченных жизней, —с воплями, доходящими до звезд, — с жалобами, вызывающими гул в пещерах ада, — со страданиями, изумляющими души живущих, со вздохами, изнуряющими и вызывающими жалость богов, и все это ради тех глаз, тех щек, той груди, той белизны кожи, того румянца щек, того язычка, тех зубов, тех губ, тех волос, того платья, той накидки, тех перчаток, тех башмачков, тех туфель, той скромности, той улыбочки, того негодования, того осиротевшего окошка, того закатившегося солнышка, того дверного молотка того отвращения, той грязи, той гробницы, того нужника, той падали, той лихорадки:, того крайнего позора и той ошибки природы, которые поверхностно, туманно, в бреду, во сне мы, как Цирцеи, воспеваем, служа продолжению рода, и которые нас обманывают, принимая облик красоты.
А ведь красота в одно и то же время приходит и уходит, рождается и умирает, цветет и гниет; и она в той же мере мало привлекательна снаружи, в какой действительно и постоянно внутри судна, лавки, таможни, рынка имеется свинств, отрав и ядов, какие в состоянии произвести наша мачеха природа. Заполучив семя, используемое ею, она часто заставляет оплачивать его грязью, раскаянием, грустью, слабостью, головной болью, угнетенностью и прочими, известными всем бедствиями, и в итоге горько мучит нас тем, чем мы сладко наслаждались.
Однако, что я делаю? О чем думаю? Может быть, я — враг продолжения рода человеческого? Может быть, я ненавижу солнце? Может быть, сожалею о появлении на свет себя и других? Может быть, я хочу уменьшить число людей, собирающих самые сладкие яблоки, какие могут произрастать в саду нашего земного рая? Может быть, я стою за запрещение священного установления природы? Не собираюсь ли я попытаться избавить себя или других от сладкого и любимого ига, возложенного нам на шею божественным провидением? Может быть, я хочу убедить себя и других, что наши предшественники были рождены ради нас, но сами мы не рождены для наших потомков?
Нет, нет, не допустил господь, чтоб нечто подобное могло запасть мне в голову.
Добавлю еще, что какие бы царства и блаженства ни были дарованы мне, я никогда не сделался бы до такой степени мудрым или благим, чтобы у меня появилось желание кастрировать себя или стать евнухом. Я даже стыдился бы, если, будучи таким, каков я на вид, захотел бы уступить хоть на волос любому, кто достойно ест хлеб, во служение природе и господу богу. А если доброй к тому воле могут помочь или в самом деде помогают всякие средства и страданья, то об этом иметь суждения я предоставляю лишь тому, кто имеет право выносить приговор и высказывать мнение. Я же не считаю, что меня что-либо может связать, так как убежден, что не хватило бы никаких веревок и сетей, которые смогли бы меня опутать какими бы то ни было узами, даже если бы с ними, так сказать, пришла сама смерть. Равно не считаю я себя и холодным, так как для охлаждения моего жара, думается, не хватило бы снегов Кавказских или Рифейских гор. Вы видите, таким образом, есть ли у меня основание или какой-либо дефект, который побуждал бы меня так говорить.
Что же в таком случае я хочу сказать? что утверждать? какой вывод сделать? Мой вывод, о Знаменитый Рыцарь, таков: цезарево должно быть отдано цезарю, а божье — богу.
Я хочу сказать, что если порой женщинам не воздают божественных почестей и уважения, то причина этого не в том, заслуживают они или не заслуживают божественных почестей и уважения. Я хочу, чтобы женщин так почитали и любили, как должны быть почитаемы и любимы женщины, то есть — постольку, поскольку следует им то немногое, в такую-то пору и по такому-то случаю, если у них нет другой добродетели, кроме природной красоты, то есть той красоты, того блеска, тех заслуг, без которых надо было бы признать, что они родились на свет, имея на то меньше оснований, чем ядовитый гриб, занимающий место на земле в ущерб лучшим растениям, и существование их приносит больше вреда, чем волчий корень или змея, скрывающая рядом голову.
Я хочу сказать, что все вещи на свете для прочности и устойчивости наделены своим весом, своим числом, своим строением и мерой, чтобы их можно было использовать и ими управлять по всей справедливости и разумности. Подобно тому как Силен, Вакх, Помона, Вертумн, бог Лампсака и другие подобные им божества харчевень, крепкого пива и кислого вина не сидят в небесах, дабы пить там нектар и вкушать амброзию за столом Юпитера, Сатурна, Паллады, Феба и им подобных, — так и святилища, храмы, жертвы и культы у этих божеств должны быть иными, чем у названных небожителей.
Я хочу, наконец, сказать, что и данное мое сочинение «Героический Энтузиазм» имеет своим сюжетом и объектом «героическое», и поэтому для меня так же невозможно опуститься до уважения к любви вульгарной и физической, как невозможно видеть в лесу на деревьях дельфинов, а под морскими скалами — кабанов. Вот почему, чтобы избавить кого бы то ни было от такого подозрения, я первоначально думал было дать этой книге заглавие, подобное книге Соломона, которая под видом любви и обыкновенных страстей говорит подобным же образом о божественном и героическом энтузиазме, как свидетельствует толкование мистиков и ученых кабаллистов; я хотел в соответствии с этим назвать свою книгу «Песнью Песней».
Но в конце концов я отказался от этого по многим причинам, из которых назову только две. Одна из них — возникший во мне страх перед строгостью и надменностью кое-каких фарисеев, которые могли бы в этом случае счесть меня нечестивцем за присвоением моему естественному и физическому сочинению священного и сверхъестественного заглавия, наподобие того как сами они, эти сверхзлодеи и служители всякого мошенничества, присваивают себе более высокие, чем допустимо, титулы священных, святых, божественных посланников, сынов божиих, жрецов, королей, мы же между тем пребываем в ожидании божественного приговора, который обнаружит злобное невежество их самих и других таких же доктрин и сделает явным скромность нашей свободы, равно как и хитрость их правил, запретов и установлений.
Другая причина — в том большом и явном несходстве, какое есть между этим моим произведением и названным выше, хотя под покровом обоих заключена одна и та же тайна и существо души. Ведь нет никакого сомнения в том, что в той книге целью Мудреца было скорее образно воплотить божественные вещи, нежели представить что-либо иное, поскольку образы в той книге — открытые и явные, а переносный смысл их познается так, что не может быть отрицаемо их метафорическое значение; мы там читаем о глазах голубицы, о шее, подобно башне, о языке, подобном молоку, о благоуханном фимиаме, о зубах, похожих на стадо овец, выходящих из купели, о волосах, кажущихся козами, спускающимися с горы Галаадской; между тем в нашей поэме не видно такого лика, который столь естественно толкал бы читателя на поиски скрытого и тайного смысла, потому что обычный способ выражений и уподоблений более приспособлен к обычным чувствам, чем тот, который применяют искусные влюбленные и привычно перелагают в стихи и рифмы опытные поэты и который отвечает чувствам людей, обращающихся к Цитереиде, Ликориде, Дориде, Цинтии, Лесбии, Коринне, Лауре и им подобным.
Отсюда каждый легко мог бы убедиться, что моим основным и первоначальным намерением было взять исходной точкой обычную любовь, которая и диктовала мне подобные замыслы, чтобы затем силою отталкивания она вычеканила себе крылья и сделалась героической; ведь мы можем изменить всякую басню, роман, сновидение и пророческую загадку и, при помощи метафоры или под видом аллегории, приспособить их для обозначения всего, что угодно любому, кто только способен притянуть за волосы чувства и таким образом делать все из всего, поскольку все заключается в всем, как говорит глубокомысленный Анаксагор. Впрочем, пусть всякий желающий думает так, как ему заблагорассудится, ибо в конце концов, вольно или невольно, но по справедливости, поэму мою всякий должен будет понимать и определять так, как ее понимаю и определяю я, а не наоборот: не я должен понимать и определять ее, как это делает он; и подобно тому как энтузиазм того мудрого Еврея обладает свойственным ему одному модусом, распорядком и наименованием, которые никто не мог бы лучше растолковать и изъяснить, чем он сам, если бы он еще жил, — так и эти песни имеют свое наименование, свой порядок и модус, которые никто не может лучше изъяснить и растолковать, чем я сам, если только я не отсутствую.
Я хочу лишь, чтобы все были уверены в одном. То, что волнует меня, как в этом вступительном рассуждении, которое обращено именно к Вам, Превосходный Синьор, так и в диалогах, ведущихся на темы последующих статей, сонетов и стансов, — заключается к сведению всех вот в чем: я счел бы себя опозоренным и грубияном, если бы употребил столько размышлений, прилежания и труда ради забавы или развлечения, подражая, как говорится, Орфею в культе женщины, пока она жива, а после смерти, будь это возможно, извлекая ее из ада, как только решил бы, не краснея, что она природно достойна моей любви, в расцвете своей красоты и способности рожать детей природе и богу.
Тем меньше хотел бы я быть похожим на некоторых поэтов и стихотворцев, занятых созданием триумфа вечной приверженности к такой любви, ибо подобное упорное безумие может несомненно соперничать со всеми другими видами безумств, какие только гнездятся в человеческом мозгу. Я настолько далек от потребности в подобной самой суетной, самой низкой и самой позорной славе, что не могу поверить, чтобы человек, у которого есть хотя бы зерно мысли и духа, мог отдать больше любви на подобное дело, чем сам я издержал в прошлом и могу издержать еще. И, поверьте мне, если я даже готов защищать благородство ума того тосканского поэта, который показал себя столь страдающим на берегах Сорги по одной женщине из Воклюза, если нет у меня намерения утверждать, что он безумец, которого надо держать в цепях, то пусть позволят мне считать самому и убеждать других в том, что означенный поэт не имея дарования, способного на нечто лучшее, стал трудолюбиво питать свою меланхолию, чтобы, вопреки всему, в этой неразберихе все же прославить свое дарование, изъясняя страсти упрямой, вульгарной, животной, грубой любви не хуже, чем это удалось сделать другим поэтам, сочинявшим похвальные слова мухе, жуку, ослу, Силену, Приапу, обезьянкам; таковы же и те, кто в наши времена слагал стихи в похвалу ночному горшку, волынке, бобу, постели, лжи, бесчестью, печке, молотку, голоду, чуме; — эти поэты тоже, может быть, имеют основание ходить не менее величаво и надменно, благодря знаменитым устам своих песенников, нежели на то имеют право вышеназванные и прочие дамы благодаря своим устам.
Однако во избежание недоразумения, я не хочу здесь оценивать достоинств ни тех дам, которые были заслуженно хвалимы прежде и хвалимы сейчас, ни в особенности тех, кому могут быть возданы хвалы в британской стране, которой мы обязаны верностью и любовью за гостеприимство. Ведь там, где порицают весь земной шар, все же не порицают ее, ибо она не есть ни шар земной, ни частица его и отличается от него, как вам известно, во всех отношениях. Даже если бы здесь велось рассуждение обо всем женском роде, то и тогда не могли и не должны были бы подразумевать некоторых Ваших дам, которых не следует считать частью этого пола, потому что они — ни женщины, ни дамы, но, так сказать, нимфы, богини из небесной субстанции. Причем среди них позволено нам созерцать ту единственную Диану, которую в данный момент и при данных обстоятельствах я не хочу называть по имени. Таким образом, здесь имеются в виду женщины обычного рода. Однако и среди них я не хотел бы наносить обид отдельным личностям, потому что никому, в частности, не могут быть поставлены в вину глупость и условия пола, как нельзя ставить в вину телесные недостатки и уродства; ибо, если при таких условиях и имеются недостатки и ошибки, то приписать это должно природе, а не отдельному лицу. Но что бесспорно ненавистно мне в данном отношении, так это усердная и беспорядочная половая любовь, которую привыкли здесь некоторые расточать до такой степени, что они обращают себя в рабов с умом и этим отдают в неволю самые благородные силы и действия мыслящей души.
Если принять во внимание эту точку зрения, то не найдется ни одной целомудренной и честной женщины, которая опечалилась бы и рассердилась бы на мои естественные и искренние слова: она скорее согласилась бы любить меня, порицая ту любовь женщин к мужчинам, которую я решительно осуждаю у мужчин к женщинам. Таков мой дух, разум, мнение и выводы, и я заявляю, что мое первое и основное, главное и дополнительное, последнее и окончательное намерение заключалось и заключается в том, чтобы показать в этом сочинении божественное созерцание и представить слуху и взору других людей не вульгарные страсти, но героическую любовь...
Вот каковы речи, которые, кажется, никому не должны быть посвящены и представлены прежде, нежели Вам, Превосходный Синьор, дабы мне не пришлось делать то, что, думается, иногда я делал по недостаточной внимательности, а многие другие делают почти по обыкновению, преподнося лиру глухому, а зеркало слепому.
Следовательно, они преподносятся Вам, потому что итальянец здесь рассуждает с тем, кто его понимает; стихи эти отдаются во власть Вашей критики и под покровительство такого поэта, как Вы; философия предстает обнаженной перед столь ясным разумением, какое имеется у Вас, героические дела направляются героической и широкой душе, какою одарены Вы; вежливость выражается лицу столь благодарному, а почтение высказывается синьору столь достойному, каким всегда проявляли себя Вы.
И, в частности, я направляю Вам то, в чем Вы меня опережали с большим великодушием и любезностью, нежели некоторые другие с признательностью отвечали мне.
Привет!
ИЗВИНЕНИЯ НОЛАНДЦА
ПЕРЕД ДОБРОДЕТЕЛЬНЕЙШИМИ
И ИЗЯЩНЕЙШИМИ ДАМАМИ
u
О, нимфы Англии, прелестные
созданья —
Хулить или презирать мой ум не смеет вас,
Равно запретен мне стиль выспренных прикрас,
А звать вас женщинами — есть ли основанья?
Осмпаривать,
твердить — напрасные страданья!
Что вы божественны, я познавал не раз:
В вас пошлости земной не примечает глаз,
И на земле вы — то, что в небе — звезд сиянье.
У вашей красоты, о Дамы, нет
изъяна,
Не сыщет для хулы в ней поводов зоил, —
Ее сверхъестеству дивимся неустанно.
Яд злобной клеветы лишается
всех сил,
Когда мы видим лик единственной Дианы,
Что блещет среди вас, как солнце меж светил.
Пусть моего ума, речей,
чернил
Усилия (хоть в них немало скуки)
Ведут на службу нам искусства и науки.
ДИАЛОГ ПЕРВЫЙ
Собеседники:
Тансилло и Чикада
Тансилло. Итак, энтузиазм, который надлежит здесь впервые обрисовать и
обсудить, таков: изложу это перед тобой в последовательности, которая, мне
кажется, наиболее подходящей.
Чикада. Начните же читать об этом!
Тансилло.
[1]
Как часто, Музы,
был я к вам суров!
И все ж упрямо на мои стенанья
Спешите вы, чтоб облегчить страданья
Мне изобильем мыслей, рифм, стихов.
С тщеславцами ваш
навык не таков, —
Не знают мирт и лавров их созданья;
Так будьбе ж впрямь мне якорь и причал,
Раз прежний путь стопам запретен стал!
О девы вещие,
Парнас, ключи,
Близ вас живу, учусь и размышляю,
Вершу свой труд и мирно расцветаю;
Здесь дух парит,
здесь чувства горячи:
О кипарисы, мертвецы, могилы,
Преобразитесь в лавры, в жизнь, светила!
Надо полагать, что Энтузиаст отвергал муз много раз
и по многим причинам, среди которых могли быть следующие: во-первых, потому
что, как и должен был поступать жрец муз, он не мог пребывать в бездействии,
ибо праздность не может иметь места там, где идет борьба против слуг и рабов
зависти, невежества и злобы; во-вторых, потому что у него не было достойных
покровителей и защитников, которые приходили бы к нему на помощь
соответственно стихам:
Не
будут, о Гораций, отсутствовать Вергилии
В местах, где недостатка не будет в Меценатах.
Следующей причиной было то, что он обязан был отдаваться умозрению и
изучению философии, которые, хотя и не более зрелы, все же должны в качестве
родителей муз быть их предшественниками. Кроме того, его влекла, с одной
стороны, трагическая Мельпомена, у которой преобладает материя [сюжет] над
внутренним чувством, с другой стороны, комическая Талия, у которой преобладает
внутреннее чувство над материей [сюжетом], в итоге было то, что, поскольку одна
боролась с другой, он вынужден был остаться посредине скорее нейтральным и
бездействующим, чем занятым ими обеими. Наконец — власть цензоров,
удерживая его от более достойных и возвышенных дел, к которым у него была
природная склонность и которая так полонила его ум, что из свободного человека,
руководимого добродетелью, превратила его в пленника, ведомого подлейшим и глупым
ханжеством. В конце концов от одержимости большой тоской, в которую он впал, и
не имея других утешений, он принял приглашение
вышеупомянутых муз, которые
твердили, что опьянят его такими восторгами, стихами и рифмами, каких они не
давали другим; вот отчего в этом произведении больше отсвечивает творчество,
чем подражание.
Чикада. Скажите, кого вы подразумеваете под людьми, которые похваляются
миртами и лаврами?
Тансилло. Похваляются и могут похваляться миртами те, которые поют о
любви. Им, если они ведут себя благородно, достается венок из растения,
посвященного Венере, которая, по их утверждению, дает им вдохновенье. Лаврами
же могут похваляться те, кто достойно воспевает героические дела, побуждая
героические души к умозрительной и нравственной философии или же, прославляя и
побуждая их, действуя образными примерами, к политическим и гражданским деяниям.
Чикада. Значит, есть много видов поэтов и венков?
Тансилло. Да. Они не только соответствуют числу муз, — их
значительно больше, потому что хотя существуют несомненные таланты, все же
некоторые виды и модусы человеческого творчества не могут быть точно
установлены.
Чикада. Существуют некоторые сторонники правил поэзии, которые с
большим трудом признают поэтом Гомера, а Вергилия, Овидия, Марциала, Гесиода,
Лукреция и многих других относят всего только к числу стихотворцев, применяя к
их изучению правила «Поэтики» Аристотеля.
Тансилло. Знай же, братец, ведь они рассматривают те правила не как то,
что главным образом обслуживает образность гомеровской поэзии или иной
подобной, а обычно применяют эти правила для того, чтобы обрисовать
героического поэта таким, каким был Гомер, а не для того, чтобы поучать других
поэтов, какими бы они ни были, с иной фантазией, мастерством и вдохновением с
равным, схожим или с большим, то есть поэтов различных родов.
Чикада. Ведь и Гомер в его собственном роде не был поэтом, зависевшим
от правил, но сам был причиной правил, которыми пользуются лица, способные
скорее подражать, чем творить; и они заимствуют эти
правила у того, кто вовсе не
был поэтом, а умел лишь выбирать правила одного рода, а
именно — гомеровской поэзии, чтобы обслужить того, кто желал бы стать
не каким-либо иным поэтом, а только Гомером,
и не с собственной музой, но с обезьяной
чужой музы.
Тансилло. Ты сделал хорошее умозаключение, а именно то, что поэзия
менее всего рождается из правил, но, наоборот, правила происходят из поэзии;
поэтому существует столько родов и видов истинных правил, сколько имеется родов
и видов настоящих поэтов.
Чикада. А как можно узнать настоящего поэта?
Тансилло. Распевая стихи, — потому что когда их распевают, то
либо развлекаются, либо извлекают пользу, либо же одновременно получают пользу
и развлекаются.
Чикада. В таком случае кому же нужны правила Аристотеля?
Тансилло. Тем, кто не умеет, как это умели Гомер, Гесиод, Орфей и
другие, сочинять стихи без правил Аристотеля и кто, не имея своей музы, хотел
бы иметь любовные дела с музой Гомера.
Чикада. Значит, неправые кое-какие педанты нашего времени, исключающие
из числа поэтов тех, которые не употребляют общепринятых фабул и метафор, или
не применяют в книгах и песнях правил, соответствующих гомеровским или
вергилиевским, или не соблюдают обычая делать призыв к музам, или связывают
одну историю либо басню с другой, или кончают песни эпилогом, подытоживающим
уже сказанное, и начинают введением, говорящим том, что будет сказано далее;
всех таких они исключают из числа поэтов, применяя еще тысячи иных способов
исследования, порицания и правила, основанные на таком-то тексте.
Оттого педанты эти как бы навязывают заключение, что сами они могли бы
(если бы им пришла фантазия) стать истинными поэтами и достичь таких успехов,
каких другие только силятся достичь; однако в действительности
они — всего лишь черви, не пригодные ни для чего хорошего и рожденные
только для того, чтобы грызть, пачкать и загаживать труды и усилия других; они
не в силах стать знаменитыми благодаря своим собственным заслугам и уму, и
поэтому всеми правдами и неправдами они пытаются выдвинуться вперед на чужих
ошибках и пороках.
Тансилло. Чтобы больше не возвращаться к тому, от чего мы, увлекшись
отступили довольно далеко, скажу, что существует и может существовать столько
родов поэтов, сколько может быть и сколько имеется способов человеческого чувствования
и изобретательности, которые могут быть украшаемы гирляндами не только из
всевозможных родов и видов растений, но также и из других родов и видов
материи. Поэтому венки для поэтов делаются не только из миртов и лавров, но
также из виноградных листьев за стихи для празднеств, из плюща — за
стихи для вакханалий, из масличных листьев — за стихи для для
жертвоприношений и законов, из тополя, вяза и лаванды — за стихи на
возделывание земли, из кипариса — за стихи погребальные и еще из
несчетного множества иных материалов по многим другим обстоятельствам; а также,
с вашего позволения, и из той материи, о которой сказал некий галантный поэт:
О братец Порро,
делатель стишков,
Которого Милан венчал короной
Из кожуры, колбас и потрохов...
Чикада. Но таким образом, благодаря разным вдохновениям, которые
героический поэт показал в разных изъяснениях и чувствах, он безусловно может
быть украшен ветвями различных растений и может достойно разговаривать с
музами; и поэтому пусть они будут для него вдохновением, которым он утешается,
якорем, на котором держится, и причалом, в котором укрывается во время
усталости, треволнений и бурь. Оттого он и говорит: О гора Парнас, где я
живу, — о музы, с которыми беседую, — о геликонский или
какой-либо иной ключ, из которого пью, — гора, дающая мне мирный
приют, — музы, которые внушают мне глубокое
учение, — источник, который дает мне завершенность и
чистоту, — гора, куда, восходя, я возвышаю сердце, — музы, чья
беседа оживляет дух мой, — источник, под чьими деревьями, отдыхая, я
украшаю чело свое, — преобразите смерть мою в жизнь, кипарисы мои в
лавры и ад мой в небеса, — иными словами, предназначьте меня
бессмертию, сделайте меня поэтом, дайте мне славу, пока я пою о смерти,
кипарисах и аде.
Тансилло. Это хорошо, ибо у тех, кто является любимцем небес, самые
большие горести превращаются в столь же великие блага; потому что нужда
порождает утомления и усилия, а это чаще всего приводит к славе бессмертного
сияния.
Чикада. И смерть в одном веке дает им жизнь во всех последующих веках.
Тансилло. Далее он говорит:
[2]
В строенье плоти
сердце — мой Парнас,
Куда всхожу искать отдохновенья;
А мысли — музы, мне они подчас
Приносят в дар прекрасные виденья.
Пусть щедро слезы
падают из глаз, —
Восполнит Геликон иссякновенье;
Недаром здесь, средь гор и нимф, поэт
Велением небес увидел свет.
Ни императора
щедроты,
Ни милость королевского ларца,
Ни ласковость святейшего отца
Не принесут так
много мне почета,
Как эти лавры, что дает
Мне сердце, мысль и говор вещих вод.
Здесь он, во-первых, заявляет, что его гора, это — высокое
вдохновенье его сердца; во-вторых, что его музы — это красоты и
превосходства его объекта; в-третьих, что его источники — это слезы.
На этой горе вспыхивает страсть, от этих красот зарождается энтузиазм, и из
этих слез выявляется неистовая страсть.
Таким образом, он считает, что он увенчан своим сердцем, мыслями и
слезами не менее блестяще, чем иные щедротами королей, императоров и пап.
Чикада. Скажи мне, что разумеется под словами: сердце, имеющее вид
Парнаса?
Тансилло. Ведь сердце человеческое также имеет две вершины, которые
вырастают из единого корня; равно и в духовном смысле из одной страсти сердца
проистекают две противоположности, ненависть и любовь, подобно тому, как гора
Парнас под двумя вершинами имеет единое основание.
Чикада. Дальше.
Тансилло.
[3]
Призыв трубы под
знамя капитана
Порой тревожно воинов зовет,
Но кое-кто спешит не слишком рьяно
Занять места, кто вовсе слух запрет;
Кого убьют; кого не
пустит рана, —
Так многих в строй отряд не соберет.
Так и душа свести в ряды не может
Стремления — их смерть и время гложет.
И все ж, влеком
одной мечтой,
Я лишь одной пленяюсь красотой,
Лишь пред одним челом главу склоняю.
Одна
стрела пронзает сердце мне,
В одном пылаю я огне.
И лишь в одном раю я быть желаю.
Капитан этот есть человеческая воля, которая находится в недрах души,
управляя при помощи маленького руля разума страстями некоторых внутренних сил,
против воли природных порывов буйства.
Звуком трубы, то есть по определенному выбору, он созывает всех воинов,
вызывает все силы (которые называются воинами, поскольку находятся в
непрерывной борьбе и противоречии) или проявления этих сил, противоположные
мысли, из коих одни склоняются в ту, другие в иную сторону; а он старается
организовать их под одним единым знаменем определенной цели. Между тем бывает,
что к некоторым из них тщетно обращен призыв показать послушание ему (больше
всего таковы те, которые проистекают от природных
возможностей, и либо мало,
либо вовсе не подчиняются разуму), — или по крайней мере удержать
свои действия и хотя бы осудить те из них, которые нельзя устранить, он
показывает, как умертвил бы одних и изгнал бы других, действуя против этих
шпагою гнева, а против тех бичом презрения.
Он влеком объектом, к которому обратился намеренно, — единственным
лицом, которое его удовлетворяет и заполняет его мысль; лишь единственной
красотой любуется он, наслаждается и обещает остаться привязанным к ней, ибо
дело ума есть не дело движения, но покоя. И лишь в этом усматривает луч солнца,
который его убивает, то есть составляет последнюю цель его совершенствования,
он пылает единственным огнем, то есть сладостно тает в единой любви.
Чикада. Почему любовь названа огнем?
Тансилло. Оставляя в стороне прочие соображения, пока ограничусь
следующим: любимое превращается любовью в любящего так же, как огонь, наиболее
действенный из всех элементов, способен превратить все остальные простые и
составные элементы в себя самого.
Чикада. Продолжай.
Тансилло. Он знает лишь один рай, то есть главную цель, потому что рай
обычно означает цель, в которой то, что абсолютно в истине и существе
различается от того, что есть подобие, тень и соучастие. Первый модус не может
быть быть более, чем одним, как не может быть больше, чем одним, последнее и
первое благо; вторых же модусов бесконечное число.
[4]
Любовь,
судьба и цель моих забот
Гнетет и манит, мучит и ласкает;
Амур безумны к красоте влечет,
А ревность — та на гибель обрекает.
Любовь
то явит рай, то оттолкнет,
То жалует блага, то отнимает;
Душа и сердце, дух и разум мой
Так погружаются то в лед, то в зной.
Настанет
ли конец войне?
Кто — тот, в чьей власти скорбь сменить на радость?
Кто мирного труда пошлет мне сладость?
(Кто
в небеса откроет двери мне?)
Кто прекратит мои мученья,
Кто напоит мой жар и утолит влеченья?
Здесь показываются причина и происхождение, которые
зачинают страсть и порождают энтузиазм, чтобы вспахать поле для муз, рассыпая
семя своих мыслей, томясь жаждой любовного служения, раздувая в себе жар
страстей вместо солнца и влагу очей вместо дождей.
Поэт выдвигает четыре вещи: любовь, судьбу, объект, ревность. Тут
любовь не является низостью, неблагодарным и недостойным двигателем, но
героическим властителем и своим собственны вождем. Судьба есть не что иное, как
фатальное расположение и порядок событий, коим любовь подчинена в своей участи.
Объект есть предмет любви и коррелятив любящего. Ревность
несомненно есть
стремление любящего к любимому, и это нет нужды объяснять тому, кто вкусил
любовь, о которой напрасно пытаться говорить всем прочим. Любовь вознаграждает,
потому что любящему нравится любить: тому, кто истинно любит, не хотелось бы не
любить. Поэтому и я не хочу упустить случая сообщить то, что показано в
следующем моем сонете.
[5]
Почетная и сладостная рана —
Стрелы Амура избраннейший дар.
Высокий, смелый, драгоценный жар,
Что душу мчит на крыльях урагана.
Нет снадобий на свете, нет дурмана,
Чтоб сердце оторвать от этих чар:
Чем яростнее жжет меня пожар,
Тем казнь свою люблю все боле рьяно.
О новый, редкий, сладостный недуг!
Смогу ль, скажи, ярем низвергнуть твой,
Когда гоню врача, а боль лелею?
Взор — госпожи моей стрела и лук —
Рази быстрей, ранения удвой,
Раз так прельщен я пыткою моею!
Судьба мучает несчастными и нежданными успехами,
потому ли, что заставляет субъекта уважать менее достойный для использования
объект и менее соответствующий достоинству, или оттого, что не вызывает
взаимного ответа, либо же по каким-нибудь иным причинам и встречным
препятствиям. Объект удовлетворяет субъекта, который не питается ничем другим,
не ищет ничего другого, не занимается чем-либо иным и тем самым изгоняет всякую
другую мысль. Ревность разочаровывает, хотя она — дочь любви, от
которой происходит и спутник той, с которой всегда идет вместе, равно как
признак ее самой, потому что ревность считается необходимым следствием того, в
чем она проявляется (как это может быть показано в опыте ряда последовательных
поколений, когда по безразличию к местонахождению и по тяжеловесности ума
меньше проявляют понимания, мало любви и вовсе не ревнуют); однако своим родством,
дружбой и значением ревность потрясает и отравляет все то, что есть красивого и
хорошего в любви. Это именно я и сказал в другом моем сонете:
[6]
Любви
и зависти неистовая дочь,
Меняющая отчью радость в стоны,
Стоглазый Аргус зла, незрячий крот закона, —
О Ревность, злой тиран, чью плеть терпеть невмочь.
Ниспровергающий
людское счастье в ночь,
С зловоньем Гарпии, с злорадством Тизифона;
Жестокий
суховей, что косит без препоны
Цветы моих надежд, и их уносит прочь;
Зверь,
ненавидящий и самого себя;
Вещунья горестей, не знающих исхода;
Боль, наводняющая сердце, все губя;
О,
если б у тебя отнять ключи от входа!
Как было бы светло нам в царствии любви,
Когда б не погрязал мир в злобе и в крови.
Добавь к сказанному, что Ревность иной раз есть не только смерть и
разрушение любящего, но часто убивает самую любовь, — в особенности
когда порождает негодование: ведь Ревность настолько раздувается этим своим
детищем, что отталкивает любовь, и начинает пренебрегать объектом, и даже вовсе
перестает считать ее своим объектом.
Чикада. Разъясни теперь другие вытекающие подробности, то есть почему
Амур именуется неразумным отроком?
Тансилло. Все скажу. Безумным отроком называется Амур не потому, что он
таков сам по себе, но оттого, что он больше всего дает такие советы и сам
находится под влиянием таких внушений. Ведь часто он умственно и умозрительно
более одарен, выше поднимает творческие способности и более очищает ум, делая
его более развитым, усердным и проницательным, двигая его к героическому
воодушевлению, подъему сил и величия, используя желание нравиться и превратить
себя в достойного любимой. Зато в других случаях (а это бывает чаще всего)
он — глупец и безумец, так как эти состояния он выводит из
собственных чувств и гонит их к крайностям, приводит ум, душу и тело к невязке
и к неспособности соображать и различать то, что им подобает и делает их более
гадкими, презираемыми, осмеиваемыми и порицаемыми.
Чикада. Простой народ и пословица говорят, что любовь делает стариков
безумными, а молодых мудрыми.
Тансилло. Эти неудобства случаются не со всеми стариками и не со всеми
молодыми, но верно в отношении одних — хорошо уравновешенных, и
других — плохо уравновешенных. И при этом верно, что тот, кто может
любить осмотрительно в юности, тот будет любить без заблуждений и в старости.
Однако даром тратят время и вызывают смех те, которым в зрелые годы Амур
вкладывает в руку азбуку.
Чикада. Скажите же теперь, почему судьба, или доля, названа незрячей и
злой?
Тансилло. Судьба называется также незрячей и злой не сама по себе,
поскольку она есть порядок чисел и мер вселенной, — но ее именуют
слепой те, кто находится под влиянием своих внушений, ибо она представляется
слепой на взгляд, поскольку она непостоянна.
Подобным образом она названа
злобною, потому что нет ни одного смертного, кто каким-либо образом, жалуясь и
споря с нею, не обвинял бы ее. Оттого-то и говорит поэт из Апулии:
Скажу
тебе, Меценат, что нет человека,
Который был бы своею доволен судьбою,
Данной ему или разумом, иль небесами.
Точно так же объект назван возвышенной красотой, потому
что только ей свойственно, и достойно ее, и по силам ей поднять субъект до
себя; и поэтому субъект уважает его (объект) более достойно, более благородно;
поэтому и красота чувствует себя господствующей над субъектом и более высокой,
чем он, а субъект, по отношению к ней считается подчиненным и в плену у нее;
обрекает меня на гибель, — говорится о ревности, ибо подобно тому,
как любовь не имеет более близкой подруги, чем ревность, так она не имеет и
большего врага; совершенно так же ничто не является более враждебным железу,
чем ржавчина, которая рождается из него самого.
Чикада. Раз ты начал такое рассуждение, то и продолжай последовательно
показывать остальное.
Тансилло. Так и сделаю. Я сказал выше о любви, что она являет мне рай;
из этого видно, что любовь сама по себе не слепа и не сама делает некоторых
влюбленных слепыми, но лишь при посредстве низменных расположений субъекта; так
бывает с ночными птицами, которые становятся слепыми при наличии солнца.
Значит, сама по себе любовь освещает, проясняет, раскрывает интеллект,
заставляет его проникать во все и вызывает чудесные эффекты.
Чикада. Мне кажется, что Ноланец выражает это в другом своем сонете.
[7]
Амур,
что к истине влечет мой жадный взгляд,
Черно-алмазные затворы отпирает
И божество мое сквозь очи вглубь впускает,
Ведет его на трон, дает ему уклад,
Являет,
что таят земля, и рай, и ад,
Отсутствующих лиц присутствие являет,
Прямым ударом бьет и силы возрождает,
Жжет сердце и опять целит его стократ.
Внемли
же истине, презренная толпа,
Открой свой слух словам без лжи и без убранства,
Вели, коль силы есть, глядеть глазам свои,
Иди
за Отроком, раз ты сама слепа:
Нестойкая, ты в нем клеймишь непостоянство,
Незрячая, его ты смеешь звать слепым!
Таким образом, любовь «являет рай», ибо дает
понимание, усвоение, осуществление самых возвышенных дел или же дает величие,
хотя бы внешне, любимым вещам; «отнимает рай», — это говорится о
судьбе, так как она часто наперекор влюбленным не дает так много, как это
являет любовь, и то, что любовь видит и чего жаждет — судьбе чуждо и
противно. Жалует мне всякие блага, — говорится об объекте, потому что
то, что указано перстом Амура, кажется [автору] делом единственным, главным и
всеобъемлющим. У меня отнимает блага, — говорится о ревности, не
потому, что она делает их отсутствующими, убирает их с глаз, но потому, что
благо уже не является благом, но мучительным злом, а сладкое становится не
сладким, но тоскливым и томительным. Так что сердце, то есть воля, благодаря
любви обретает [вместо скорби] радость от самого своего желания,
безотносительно к успеху. Разум, то есть сторона интеллектуальная, скучает,
воспринимая судьбу, если она не нравится любящему. Дух, то есть естественная
страсть, обретает свежесть, будучи восхищен тем объектом, который дает радость
сердцу и мог бы быть приятен разуму. Душа, то есть субстанция пассивная и
чувствующая, испытывает тяжесть, то есть подавляться
тяжелым грузом ревности,
которая его мучает.
К рассмотрению такого состояния добавлена вызывающая слезы жалоба, где
сказано: кто избавит меня от борьбы и пошлет мне мир; или: кто отнимет у меня
то, что ввергает меня в тоску, освободит от того, что так мне нравится, и
откроет врата небес, дабы с признательностью принят был жар моего сердца, и
осчастливлены были источники моих очей? Далее, продолжая осуществлять свое
намерение, поэт добавляет:
[8]
Ступай теснить других, мой злобный рок,
И ревность, — прочь из мира уходи ты!
Без вас могли б высокий дать урок
Твой светлый облик, о любовь со свитой!
Любовь дает крыла, рок — боль
зажег;
Пред ней — я жив, пред ним — лежу убитый;
В нем — смерть, в ней — избавленье от обуз;
Она — опора, он — тяжелый груз.
Не так ли должно о любви сказать?
Она и он не есть ли суть и форма?
И не одна ль дана м власть и норма?
И не одна ли их на мне печать?
Не двое их! Они в единстве дали
Моей судьбе блаженство и печали!
Четыре начала и края двух противоположностей он
хочет свести к двум началам и одной противоположности. Пэтому он говорит:
ступай теснить других; это значит: довольно тебе, рок мой, так сильно подавлять
меня, но так как ты не можешь существовать без своих действий, то направь твое
презрение в другую сторону. И прочь из мира уходи ты, ревность; ибо из
остающихся двух прочих крайностей одна может заместить ваши чередования и
функции, если ты, рок мой, даже будешь только моей любовью, а ты, ревность, не
будешь чуждой субстанции его. Остается одна любовь, чтобы лишить меня жизни,
сжечь меня, дать мне смерть и кости мои обратить в останки, — и
вместе с тем она же вырвет меня у смерти, окрылит меня, оживит и поддержит.
После этого два начала и одно противоречие сведутся к одному началу и к одной
силе: вот почему и написано: но так ли должен о любви сказать я? Если этот
светлый облик, этот объект является ее владением, то он и представляется
владением одной лишь любви, норма любви есть ее собственная норма, отпечаток
любви, отразившийся в глубине моего сердца, есть ее собственный отпечаток;
оттого-то, говоря о светлом облике, я говорю о любви с ее вездесущей свитой.
Конец первого
диалога
ДИАЛОГ ВТОРОЙ
Собеседники: Тансилло и Чикада
Тансилло: Теперь Энтузиаст
начинает высказывать свои чувства и раскрывать раны, обозначенные на теле и в
субстанции, то есть в существе души. Он говорит:
[9]
Несу любви высоко знамя я!
Надежды — лед, но кипяток — желанья;
Я нем, но голосит гортань моя;
Меня знобят и стужи и пыланья;
На сердце — искры; на душе — рыданья;
Я жив, но мертв, смеясь, но слезы лья;
Везде — вода, но пламя пышет рьяно;
Пред взором — море; в сердце — горн Вулкана;
Мне люб другой, но только не я сам;
Раскину ль крылья — все к земле теснится;
Взнесу ль все вверх, — и должен вниз стремиться.
Все убегает, — раз гонюсь я по следам;
Кого ни позову, — не отвечает;
К кому стремлюсь, — бесследно исчезает.
В связи с этим
хочу продолжить то, что недавно говорил тебе и что не нуждается в утомительных
доказательствах, ибо оно очевидно, а именно: не существует ничего чистого и без
примеси (потому-то некоторые и говорят, что ни одно сложное вещество не есть
истинная сущность, подобно тому, как составное золото не есть настоящее золото,
а смешанное вино не есть чистое и подлинное); далее: все вещи состоят из
противоположностей; отсюда следует, что результаты наших страстей, вследствие
сложности вещей, никогда не имеют в себе некоей приятности без некоторой горечи;
напротив, скажу и даже подчеркну еще раз, что если бы в вещах не было горького,
то не было бы и приятного. Вот почему утомление ведет к тому, что мы находим
удовольствие в отдыхе; а разлука является причиной того, что мы находим
наслаждение во встрече; и вообще при исследовании всегда оказывается, что одна
противоположность является причиной того, что другая противоположность очень
желательна и нравится.
Чикада. Значит,
не существует радости без противоположного ей?
Тансилло.
Конечно, нет, как без противоположного нет и печали; об этом и свидетельствует
пифагорейский поэт, когда говорит:
Так вот ждут, и боятся, и ликуют, и
страждут, и неба
Взыскуют, сокрытые тьмой и слепою темницей.
Таково, значит
то, что является причиной сложности вещей. Отсюда и получается, что никто не
удовлетворяется своим положением, разве что какой-нибудь безумец или глупец, и
это бывает тем больше, чем в более мрачной стадии своего безумия он находится:
тогда он почти или даже совсем не сознает своей беды, радуется настоящему положению,
не боясь будущего, удовлетворен тем, что он есть и отчего он таков, лишен
угрызений или забот, связанных с тем, что есть или что может быть, и в итоге не
сознает противоречивости, которая обычно изображается в виде древа познания
добра и зла.
Чикада. Отсюда
следует, что невежество есть мать счастья и чувственного блаженства, а это
последнее есть райский сад для животных, как это ясно видно из диалога «Тайна
коня Пегаса», равно как из того, что говорит премудрый Соломон: «Кто
увеличивает знания, тот увеличивает печаль».
Тансилло. А из
этого вытекает, что героическая любовь есть мука, ибо она не пользуется
настоящим, как животная любовь, но она испытывает влечение, зависть, подозрение
и страх в отношении того, что будет и того, чего нет, и того, что им
противоположно. Поэтому, когда как-то вечером, после пирушки, один из наших
соседей сказал: «Никогда я не был так весел, как сейчас», — то
Джованни Бруно, отец Ноланца, ответил: «Никогда ты не был более глуп, чем
сейчас».
Чикада. Значит,
вы думаете, что тот, кто печален, — мудр, а тот, кто еще более
печален, — тот еще мудрее?
Тансилло. Нет,
напротив, я думаю, что в них сказывается иной вид безумия, и притом —
худший.
Чикада. Кто же
тогда мудр, если безумен и тот, кто доволен, и тот, кто печален?
Тансилло. Тот,
кто ни доволен, ни печален.
Чикада. Кто же?
Тот, кто спит? Тот, кто лишен чувства? Кто мертв?
Тансилло. Нет,
мудр тот, кто жив, наблюдает и разумеет; тот, кто рассматривая зло и добро,
оценивает то и другое, как вещи изменчивые и пребывающие в движении, изменениях
и превратностях (в том смысле, что один конец противоположности есть начало
другого конца, и край одного есть начало другого), кто не теряется, не
преисполняется гордыни, остается сдержанным в склонностях и умеренным в
чувственности. Таким образом, для него наслаждение не есть наслаждение,
поскольку в настоящем он видит его конец. Равным образом, мучение для него не
есть мучение, так как силою умозрения он видит его окончание уже в настоящем.
Так мудрый видит все вещи в изменении, как вещи, которых уже нет, и утверждает,
что они всего лишь суета и ничто, поскольку время и вечность имеют измерителем
и точку и линию.
Чикада. Таким
образом, мы никогда не можем считать себя удовлетворенными или не
удовлетворенными, если не отдаем себе отчета в своей мании, которую могли бы со
всей четкостью признать; значит, всякий, кто в этом не разбирается, и,
следовательно, всякий, кто не участвует в этом, не будет мудрецом; в итоге
выходит, что все люди — безумцы.
Тансилло. Не
намереваюсь делать такой вывод, поэтому назову самым мудрым того, кто мог бы
иногда действительно сказать противоположное вышесказанному: никогда не был
я менее веселым, чем теперь; или же: никогда не был я менее печальным,
чем сейчас.
Чикада. Как? Ты
не видишь двух противоположных качеств там, где имеются две противоположных
страсти? Почему, спрошу я, ты считаешь их обеих добродетелями, вместо того,
чтобы называть одну —пороком, а другую — добродетелью: минимальную
веселость и минимальную печаль?
Тансилло. Потому
что обе противоположности в их крайнем виде (то есть поскольку они дают
сверхбольшее) — суть пороки, ибо они переходят границу; и те же самые
противоположности (поскольку они дают меньшее) становятся добродетелями, ибо
сдерживают себя и заключены в пределы.
Чикада. Разве
менее удовлетворенное состояние и менее печальное не являются: одно —
добродетелью, а другое — недостатком? Разве оба суть добродетели?
Тансилло. Скажу
даже, что они — одна и та же добродетель, потому что порок — там, где
противоречие; противоречие же больше всего там, где крайность; большая
противоположность ближе к крайности; минимальная противоположность или
отсутствие ее — в середине, где противоречия сходятся к одному и
безразличны; так между самым холодным и самым горячим есть более горячее и
более холодное, а в срединной точке есть то, что можно назвать без противоречия
теплым или же холодным, или ни теплым ни холодным. Таким образом тот, кто
минимально доволен и минимально весел, находится в степени безразличия, в доме
умеренности, то есть там, где заключена добродетель
и условие сильной души,
которая не сгибается ни перед южной бурей, ни перед северным штормом.
Итак, если
вернуться к нашей проблеме, то героический энтузиазм, выясняемый в этой части,
отличается от других более низких страстей не как добродетель от порока, не как
недостаток, находящийся в подчинении более божественному или божественным
образом отличается от недостатка, находящегося в подчинении более животному или
по-скотски; таким образом, различие существует соответственно подчинениям и
различным его модусам, а не соответственно форме бытия недостатка.
Чикада. Из того,
что вы сказали, я легко могу умозаключить, каковы условия этого героического
энтузиаста, который говорит, что имеет застывшие надежды и кипящие
желания; они состоят не в умеренности ничтожества, а в чрезмерности
противоположностей; в душе обрзуется раздвоенность, если она дрожит в холодных
надеждах, кипит в пылких желаниях; если он пронзительно кричит от горячего
желания и молчит от страха; если мечет искры из сердца в заботе о другом
и от сострадания к себе льет слезы из глаз; если умирает от насмешки другого и
живет в собственных жалобах; если (как тот, кто больше не принадлежит себе)
любит других и ненавидит себя. Поэтому-то материя, как говорят физики,
поскольку любит отсутствующую форму, постольку ненавидит настоящую. Таким
образом, восьмистишие сонета содержит умозаключение о борьбе, которую ведет
душа с собой; а затем, в следующих стихах пишущий говорит, что, если он украшает
себя крыльями, то остальное для него превращается в тусклые камни, и показывает
свои страсти в той борьбе, которую он ведет с внешними противоположностями.
Вспоминаю
прочитанную у Ямвлиха, там, где говорится об египетских мистериях, следующую
сентенцию: Нечестивец имеет раздвоенную душу, поэтому не может быть в
согласии ни с самим собой, ни с другими.
Тансилло.
Послушай теперь еще один сонет, соответствующий сказанному:
[10]
Какой удел дала природа мне!
Живу во смерти смертию иною,
Казним любовью казнию такою,
Что разом я и жив и мертв вполне
Едва лишусь надежды, — ад
во мне;
А есть надежда, — рай мечтами строю;
Но к полюсам запретны мне пути, —
Ни в ад, ни в рай мне не дано войти.
В груди не иссякает стон;
Я вижу с перекрестка две дороги,
Их колеей идти не могут ноги;
Сам за собой я мчусь как
Иксион,
Затем, что там, где безысходны споры,
Их не решат ни удила, ни шпоры.
Он показывает, до
какой степени мучает эта разноголосица и эта внутренняя растерянность, когда
страсть, оставляя середину умеренности, тянет к одной и к другой крайностям и
настолько же уносит себя ввысь или вправо, насколько — вниз и влево.
Чикада. А как с
тем, кто собственно не находится ни в одной, ни в другой крайности, равно как и
не находится в состоянии или в пределах добродетели?
Тансилло. Он
пребывает в добродетели тогда, когда держится посредине, отклоняя как одну, так
и другую противоположность; поскольку же он склоняется к крайностям и влечется
от одной к другой, постольку в соответственной мере ему не хватает добродетели.
Это является двойным пороком, состоящим в том, что он отступает от своей
природы, совершенство которой заключено в единстве; там, где сходятся
противоположности, имеется сложность и добродетель. Вот что выражают слова: Живущий
мертвец, или умирающий живой. Оттого-то и сказано, что мертвый живет во
смерти смертию живою. Он — не мертвый, ибо живет в цели; он — не
живой, ибо мертв в самом себе; он — лишен смерти, ибо рождает в ней мысли;
он — лишен жизни, ибо она не растет или не чувствует себя. Далее: он
чрезвычайно мал сравнительно с умопостигаемой высью и познанной слабостью
своего ума; он наиболее высок в силу стремления к героическому желанию, которое
далеко выходит за пределы; он — самый высокий в силу умственного желания,
которое не имеет ни свойств, ни стремления приобретать мало-помалу; он —самый
низкий из-за насилия над ним чувственной крайности, которая тянет его в ад. И
вот, находясь в состоянии такого сильного подъема и спуска, он чувствует в душе
самое глубокое раздвоение, какое только можно чувствовать, он остается
смущенным восстанием чувства, стремящего его туда, где разум обуздывает его и,
наоборот, именно это-то и выражено в следующем высказывании, в котором разум,
под именем Филенио, задает вопросы, на какие под именем пастуха, отвечает
Энтузиаст, который трудится в заботе о стаде или толпе своих мыслей, который
пасет их с почтительностью и услужливостью к своей нимфе, то есть с
привязанностью к цели, повинуясь которой он стал пленником.
Филенио. Пастух!
Пастух. Кто кличет?
Филенио. Что с тобой?
Пастух. Страдаю.
Филенио. Чем?
Пастух. Жизнь и смерть меня равно томят.
Филенио. Кто
виноват?
Пастух. Любовь!..
Филенио. Убийца!
Пастух. Знаю.
Филенио. А где
она?
Пастух. Здесь, в сердце, сеет яд.
Филенио.
Злосчастный!
Пастух. Ах!
Филенио. Ты гибнешь?
Пастух. Умираю...
Филенио. От
взоров?
Пастух. Да! В них двери в рай иль в ад.
Филенио. Чего ж
ты ждешь?
Пастух. Пощады...
Филенио. От кого же?
Пастух. Все от
нее, кто сердце мукой гложет!
Филенио.
Дождешься ли?
Пастух. Как знать!
Филенио. Твой ум мутится...
Пастух. Пусть
так! Душе такой конец лишь мил.
Филенио. А что ж
любовь?
Пастух. Молчит...
Филенио. А ты б молил!
Пастух.
Молю, — и честь упрека не боится..
Филенио. Не лучше
ль...
Пастух. Что?
Филенио. Бежать, забыть о ней?...
Пастух. Ее
презренье мук моих страшней.
Здесь говорит
страдающий; он жалуется на любовь не потому, что любит (ведь всякому истинно
любящему нравится любить), но потому, что любит несчастливо, в то самое время,
как летят стрелы, являющиеся лучами его светоча, которые, в той мере, в какой
они дерзки и упорны или же снисходительны и изящны, становятся сами вратами рая
или же ада. При этом его поддерживает надежда на будущую и недостоверную
милость, а подвергается он действию настоящего и определенного мученья. И как
бы ясно он ни видел своего безумства, это, однако, не побуждает его исправиться
или хотя бы разочароваться в нем, потому что он настолько в нем нуждается, что
оно скорее нравится ему, как это и выражено в следующих строчках:
На гнет любви я сетовать не стану,
Я без нее отрады не хочу.
Затем он
показывает другой вид неистовства, происходящий от некоего светоча разума,
возбуждающий боязнь и уничтожающий вышесказанное, дабы он не перешел к
действию, которое могло бы ожесточить или вызвать негодованье у любимой.
Поэтому он говорит, что существует надежда на будущее, хотя ему ничего не
обещано и ни в чем не отказано, в силу чего он молчит и ничего не требует из
боязни оскорбить почитаемое. Он не отваживается объяснится или заявить о себе,
потому что был бы или отвергнут, или же обнадежен. Ведь, по его мнению, дурное
скорее перевешивает в одном случае, чем хорошее в другом. Таким образом, он
показывает, что готов скорее навсегда нести собственное мучение, чем открыть
дверь возможностям волнений и печали у любимой.
Чикада. Этим он показывает,
что его любовь поистине героическая, ибо он считает своей главной целью
изящество духа и склонность страсти, а не красоту тела, в которую не включена
та любовь, которая носит в себе божественное.
Тансилло. Ты
хорошо знаешь, что есть три вида платоновского вдохновения: один из них
стремится к созерцательной или спекулятивной жизни, другой — к активной
нравственности, третий — к праздной и чувственной.
Таким образом,
есть три вида любви, из которых один от рассмотрения физической формы
возвышается до созерцания духовной и божественной; другой — только
продолжает наслаждаться видением и общением; третий — от созерцания идет к
страстному желанию касаться.
Из этих трех
видов слагаются другие, соответственно чему первый или сопровождается вторым,
или сопровождается третьим, или же все три вида соединяются вместе; из них
каждый и все прочие множатся опять-таки в другие и, соответственно страстям
Неистового, влекутся сильнее любого к цели духовной, либо к цели телесной, или
же одинаково — к той и к другой.
Отсюда и
получается, что из находящихся в этой власти сетей любви одни стремятся к той
цели вкуса, которая берется собирать яблоки с древа телесной красоты без
получения (или по меньшей мере без надежды на получение) которых они считают
пустой и достойной осмеяния всякое любовное усилие. Этим путем следуют все
наделенные варварским умом, которые не могут и не стараются облагородить себя,
любя достойно, стремясь к блестящему и — самое высокое — приспособляя
свои усилия и деяния к божественному, при котором только героическая любовь
могла бы богаче и лучше развернуть свои крылья.
Другие стремятся
вперед ради плода наслаждения, понимаемого как красота и изящество духа,
который отражается в сиянии и блеске грации тела; причем некоторые из них, хотя
и любят тело, и не мало мечтают о соединении с ним, и жалуются на
удаленность от него, и печалятся от разрыва с ним — все же боятся, чтобы в случае
осуществления желания они не лишились бы той приветливости к себе, того общения
с собой, того дружелюбия и согласия, которые для них являются самым главным;
при такой попытке можно иметь не больше уверенности
в благоприятном успехе, чем
боязни потерять ту красоту, которая, как нечто славное и достойное,
переливается перед очами их мысли.
Чикада. Многие
добродетели и совершенства, которые возникают отсюда в человеческом уме,
считают, о Тансилло, достойным делом искать, принимать, питать и хранить
подобную любовь. Но следует, вместе с тем очень заботиться о том, чтобы не
пасть духом, не связать себя целью недостойной и низкой, дабы не пришлось стать
участником низкого и недостойного деяния; об этом и сказано в сонете
феррарского поэта:
Кто ногою попал в ловушку любви,
Тот стремись вырвать ногу, не запутавшись крыльями.
Тансилло. Сказать
по правде, объект, который кроме телесной красоты, не имеет другого блеска,
достоин быть любимым только, так сказать, в целях продолжения рода, и мучиться
же ради этого мне кажется делом свинским или жеребьячим. Я, со своей стороны,
никогда не был очарован подобным делом больше, чем мог бы теперь быть
очарованным какой-либо статуей или картиной, к которой я безразличен. Большим
срамом для души было бы, если бы о своем грязном, низком, глупом и
неблагодарном уме (какой бы блестящей формой он ни прикрывался) она сказал: Боюсь
его презренья больше, чем своего мученья.
Конец второго диалога
ДИАЛОГ
ТРЕТИЙ
Собеседники:
Тансилло
и Чикада
Тансилло.
Утверждают, и так оно и есть в действительности, что существует несколько видов
энтузиастов, которые все сводятся к двум родам, соответственно тому, что одни
показывают только слепоту, глупость и неразумный порыв, похожий на
бессмысленную дикость, тогда как другие пребывают в некоей божественной
отрешенности, благодаря чему кое-кто из них действительно становится лучше
обыкновенных людей. Они тоже бывают двух видов. Одни, являясь местопребыванием
богов или божественных духов, говорят и действуют удивительным образом,
несмотря на то, что ни сами они, ни другие люди не понимают причины этого.
Обыкновенно они побуждаются к этому, будучи прежде недисциплинированными и
невежественными; в них, лишенных собственного духа и сознания, входит, словно в
пустую комнату, божественное сознание и дух. Последний меньше может иметь места
и проявить себя у тех, кто полон собственным разумом и сознанием; ведь
божественный дух иногда хочет, чтобы мир определенно
знал, что если эти люди
говорят не по собственному усердию и опыту (а это очевидно), то, следовательно,
они говорят и действуют по высшему разумению; оттого-то большинство людей
заслуженно питает к подобным существам великое удивление и веру. Другие, будучи
опытны и искусны в созерцаниях и имея прирожденный
светлый и сознающий дух, по
внутреннему побуждению и природному порыву, возбуждаемому любовью к божеству, к
справедливости, к истине, к славе, огнем желания и веянием целестремления
обостряют в себе чувство, и в страданиях своей мыслительной способности
зажигают свет разума, и с ним идут дальше обычного. И в итоге такие люди
говорят и действуют уже не как сосуды и орудия, но как главные мастера и
деятели.
Чикада. Какую же
из этих двух разновидностей считаете вы лучшей?
Тансилло. У
первых больше достоинств, власти и действенности внутри, потому что в них
пребывает божественность; вторые — сами по себе более достойны, более
сильны и действенны и сами по себе божественны. У первых — достоинство
священного предмета. В первых ценится и видно в действии божество, и это
вызывает удивление, обожание и повиновение; во вторых, уважается и видно
превосходство собственной человечности.
Но вернемся к
нашей теме. Энтузиазм, о котором мы рассуждаем в этих высказываниях и который
мы видим в действии, — это не забвение, но припоминание; не невнимание к
самим себе, но любовь и мечты о прекрасном и хорошем, при помощи которых мы
преобразовываем себя и получаем возможность стать совершеннее и уподобиться им.
Это — не воспарение под властью законов недостойного рока в тенетах
звериных страстей, но разумный порыв, идущий вслед за умственным восприятием
хорошего и красивого и знающий, к чему следовало бы приспособляться в
наслаждении; таким образом, от этого благородства и света вспыхивает он сам и
облекается в то высокое качество и свойство, благодаря которым представляется
знаменитым и достойным. Он становится богом от умственного прикосновения к
этому божественному объекту, и, во-вторых, его мысль занята только
божественными вещами, и он выказывает нечувствительность и бесстрастие в делах,
которые обычно больше всего воспринимаются чувствами и больше всего волнуют
людей; потому-то он ничего не боится и из любви к божественному презирает
другие удовольствия и совсем не думает о жизни. Это — не ярость темной
желчи, которая, не раздумывая, не рассуждая, пренебрегая осторожностью,
заставляет его блуждать по воле случайностей в порывах хаоса бури, наподобие
тех, которые, преступив законы божественной Немезиды, осуждены на истребление
фуриями и потому взволнованы диссонансом, как телесным в виде соблазнов,
разрушений и болезней, так и духовным, в виде нарушения гармонии сил познавания
и желания. Напротив, это — огонь, зажженный
в душе солнцем ума, и
божественный порыв, расправляющий его крылья. Поэтому, все более и более
приближаясь к солнцу ума, отбрасывая ржавчину человеческих забот, он становится
чистопробным золотом, обретает чувство божественной и внутренней гармонии,
согласовывает свои мысли и деяния с симметрией закона, заложенного во всех вещах.
Не как опьяненный чашей Цирцеи идет он, продираясь сквозь чащи и наталкиваясь
то тут, то там на рвы, то на один, то на другие камни; и не как блуждающий
Протей, меняющий один облик на другой и никогда не находящий места, способа и
вещества, чтобы остановиться и закрепиться. Но, не теряя закала и гармонии, он
одерживает победу и господствует над ужасными чудищами, и при помощи того
самого, что вело к падению, он легко возвращается к согласию с теми внутренними
инстинктами, которые, как девять муз, пляшут и поют вокруг сияния всемирного
Аполлона; и под покровительством чувственных образов и материальных вещей он
идет, разумея божественные установления и советы. Правда, иногда доверчиво идя
следом за своим проводником, Амуром, являющимся его двойником, он порой видит,
что его усилия обмануты встречающимися препятствиями, когда, больной и
неистовый, он бросает в пропасть любовь к тому, чего не может понять, и,
смущенный неисчерпаемостью божества, опускает иногда руки; однако вслед за тем
он возвращается вспять, чтобы волею принудить себя к тому, чего не мог достичь
умом. Правда также и то, что обычно он, прогуливаясь, влечется то к одной, то к
другой форме своего двойника, Амура, поскольку главный урок, который дает ему
Амур, состоит в том, чтобы он созерцал божественную красоту в ее тени (когда не
может созерцать ее в зеркале) и, как женихи Пенелопы, поддерживал бы отношения
со служанками, когда ему не удастся разговаривать с хозяйкой. Таким образом, в
заключение, вы можете из сказанного понять, каков этот Энтузиаст, образ
которого предстанет перед вами из следующих строк:
[12]
Когда летит на пламя мотылек,
Он о своем конце не помышляет;
Когда олень от жажды изнемог,
Спеша к ручью, он о стреле не знает;
Когда сквозь лес бредет единорог,
Петли аркана он не примечает;
Я ж лес, к ручью, в огонь себя стремлю,
Хоть вижу пламя, стрелы и петлю.
Но если мне желанны язвы мук,
Тогда зачем огонь так едок ранам?
Зачем порывы стянуты арканом?
Зачем меня так остро жалит лук?
Зачем везде мне в сердце, в душу, в разум
Костры, арканы, стрелы метят разом?
Здесь показано, что любовь
Энтузиаста — это не любовь бабочки, оленя и единорога, которые убежали бы,
если бы обладали знанием того, каковы ожидающие их огонь, стрела и аркан, но
которые лишь чувствуют потребность в удовольствии; между тем как Энтузиастом
руководит самая чуткая и дальнозоркая страсть, которая заставляет его больше
любить этот огонь, чем иную прохладу, и больше любить эту муку, чем какую-либо
радость, и больше любить эти узы, чем иную свободу. Ибо это зло не есть абсолютное
зло и ложь, но в известной мере оно может посчитаться добром сообразно тому или
иному взгляду; так, старый Сатурн в пожирании собственных детей видел закуску.
Ведь это зло, с точки зрения вечности в абсолютном смысле, может почитаться
добром или тем, что ведет к нему, поскольку этот огонь есть горячее желание
божественных дел, эти стрелы суть впечатление от лучей красоты высшего света;
эти оковы — только виды истины, которые соединяют нашу мысль с
первоистиной, равно как и виды блага, которые соединяют и связывают ее с первым
и высочайшим благом. К этой мысли я был близок, когда писал:
[13]
Так
чист костер, зажженный красотою,
Так нежны путы, вяжущие честь,
Что боль и рабство мне отрадно несть,
И ветер воли не манит мечтою.
Я
цел в огне и плотью и душою,
Узлы силков готов я превознесть,
Не страшен страх, в мученьях сладость есть,
Аркан мне мил, и радуюсь я зною.
Так
дорог мне костер, что жжет меня,
Так хороши силков моих плетень,
Что эта мысль сильней, чем все стремленья!
Для
сердца нет прелестнее огня,
Изящных уз желанье рвать не смеет,
Так прочь же, тень! И пусть мой пепел тлеет!
Всякая любовь
(если она героическая, а не чисто животная, именуемая физической и подчиненная
полу, как орудию природы) имеет объектом божество, стремится к божественной
красоте, которая прежде всего приобщается к душам и расцветает в них, а затем
от них, или, лучше сказать, через них сообщается телам; поэтому-то благородная
страсть любит тело или телесную красоту, так как последняя есть выявление
красоты духа. И даже то, что вызывает во мне любовь к телу, есть некоторая
духовность, видимая в нем и называемая нами красотой; и состоит она не в
больших или меньших размерах, не в определенных цветах и формах, но в некоей
гармонии и согласности членов и красок. Это показывает известное, доступное
чувствам, родство тела с духом у более острых и проницательных умов. Отсюда
вытекает, что они легче и сильнее влюбляются, равно как легче перестают любить,
и более сильно презирают, с той легкостью и с той напряженностью, которые могли
бы быть в переменах у духа грубого; это и обнаруживает себя в некоторых
движениях и в выраженных намерениях; таким образом, эта грубость передается от
души к телу и заставляет его проявляться на тот же лад, как проявляется и
прекрасное. Значит, красота тела обладает силой воспламенять, но отнюдь не
связывать, она делает так, что любимый не в силах убежать, если не поможет
милосердие, которого просят у духа честь, равно как благодарность, вежливость,
нежность. Вот почему огонь костра, который охватывает меня, я назвал красивым,
чистым, равно как нежными, благородными назвал узы, которые связывают меня.
Чикада. Не всегда
следует так думать, Тансилло; иной раз, хотя мы и проявляем порочность духа,
все же мы не перестаем быть воспламененными и связанными им; таким образом,
хотя разум и видит зло и предосудительность подобной любви, он все же не в
силах отбросить беспорядочное влечение. В таком именно состоянии был Ноланец,
когда писал:
[14]
Ув, увы! Неистовая кровь
Приказывает мне считать опорой
Ту муку неизбывную, которой
Как счастием дарит меня любовь.
Душа моя! Иль ты забыла время,
Когда иным речам внимала ты?
Зачем же ныне тирании бремя,
Держащее в оковах маяты.
Я больше, чем стремленье к воле, славлю?
Довольно! Я свой парус ветру ставлю,
Дабы, презрев и гавань и лазурь,
В желанную нестись опасность бурь.
Тансилло. Это
происходит, когда и то и другое душевное состояние ущербно и окрашено как бы
одной краской, поскольку любовь возбуждается, горит и утверждается в силу
соответствия. Таким образом, ущербные люди легко добиваются согласованных
действий в общей своей ущербности. Пользуюсь случаем добавить еще то, что знаю
по опыту: хотя душа раскрывает пороки, ненавистные мне, как, например, грязную скупость,
подлейшую бездонную жадность, как у Данаид, неблагодарность за полученные
милости и одолжения, любовь к лицам, во всех отношениях низким (из числа этих
пороков более всего мне противен последний, потому что лишает надежды любящего,
если он становится или уже стал более достойным и более приемлемым для любви),
тем не менее не было случая, чтобы я не горел любовью к телесной красоте.
Впрочем, любил я ее без благого стремления, поскольку от этого я испытывал не
больше печали, чем чувствовал радость от ее немилости и нерасположения.
Чикада. Все же
очень точно и уместно различие, которое делают между любовью и тяготеньем к
добру.
Тансилло.
Правильно, потому что мы желаем добра многим, то есть хотим, чтоб они были
умными и справедливыми; однако мы не любим их, поскольку они несправедливы и
невежественны; точно так же мы любим многих, потому что они красивы, но не
желаем им добра, так как они его не заслуживают. И среди прочего, ценимого
любящим, среди того, что не заслужено, первое, это — быть любимым; и хотя
он не может воздержаться от любви, тем не менее его огорчает это и он
выказывает свое сожаление, как выражено выше:
Увы! Увы! Неистовая кровь
Приказывает мне считать опорой
Ту муку неизбывную.
В противоположном состоянии
я бывал либо из-за другого, схожего телесного объекта, либо из-за воистину
божественного субъекта, — об этом я и писал:
[15]
Хоть тяжкой мукой ты меня томила,
Любовь, тебе я славу воздаю,
За то, что ты мне сердце полонила,
Проникнув через раны в грудь мою.
Чтоб показать, как чудотворна сила
В том божестве, кому хвалу пою.
Пусть для толпы мой жребий непригляден,
Надеждой нищ, а вожделеньем жаден, —
Ты помогай мне в подвиге моем!
И если даже цель недостижима,
Иль второпях душа несется мимо,
Я счастлив тем, что мчит ее подъем,
Что ввысь меня ты устремляешь
И из числа презренных отделяешь.
Любовь пишущего
здесь в самом деле героическая и божественная, и в качестве таковой мне хочется
понять ее, хотя он и признает, что из-за нее подвержен многим мукам; ведь
всякий любящий, разъединенный и отделенный от любимой (с которой, поскольку он
соединен страстью, постольку хотел бы быть соединенным в действительности),
пребывает в горе и в печали; он мучается и волнуется не потому, что любит (если
только чувствует себя охваченным достойнейшей и благороднейшей любовью), но
потому, что лишен удовлетворения, которое получил бы, если бы соединился с
целью своего стремления. Печалится он не из-за желания, которое
поддерживает в
нем жизнь, но из-за тяжести усилия, мучающего его. Потому-то некоторые в силу
этой представляющейся злою судьбы считают его в таком положении несчастным, как
осужденного на подобную муку; но сам он из-за этого не перестает признавать
свою обязанность в отношении Амура и продолжает воздавать ему почет, потому что
тот показал очам его ума вид умопостигаемого, при помощи которого в этой земной
жизни, в этой телесной темнице, в подчиненности этим нервам и в сдерживаемости
этими костями ему дана возможность созерцать божество более возвышенно, чем
если бы были открыты другие виды и подобия божества.
Чикада.
Следовательно, божественный и живой объект, о котором он говорит, есть более
высокий вид умопостигаемого, чем он мог бы получить по своему представлению о
божестве, а отнюдь не какая-нибудь телесная красота, которая затемнила бы его
мысль, как это бывает, когда она явлена поверхностным чувством.
Тансилло.
Правильно, потому что никакая чувственная вещь, ни виды ее не может подняться до
подобного достоинства.
Чикада. Каким же
образом это вид — божество — выявляется при помощи объекта, если, как
мне представляется, истинный объект и есть само божество?
Тансилло. Именно
там-то и находится искомый объект, последний и совершеннейший, а не в этом
состоянии, где можно лицезреть бога лишь по тени и по отражению в зеркале, в
силу чего он может быть лишь некоторым подобием объекта — не той телесной
красоты и превосходства, которые могут быть образованы и приобретены силою
чувства, но той, какая может быть образована
в уме силою мысли. Тот, кто
находится в подобном состоянии, теряет всякого рода любовь и уважение —
как чувственные, так и умопостигаемые, потому что такое соединение с помянутым
светочем делается само этим светочем и, следовательно, делается само богом.
Ведь оно сосредоточивает в себе божество, пребывая в боге с помощью того
намерения, которым оно проникает в божество (в меру возможности), и так как бог
пребывает в нем, поскольку, проникнув и приобщившись к нему (в меру
возможности), принимаешь и понимаешь его в этом приобщении. А этим видом и
подобием питается человеческий ум из этого более низкого мира, но не без того,
чтобы ему не было дано созерцать более чистыми очами красоту божества. Так
бывает с тем, кто занят каким-либо прекраснейшим и изукрашенным зданием и,
рассматривая в нем одно за другим, любуется; он чувствует удовлетворение, питается
благородным удивлением; но если затем он видит, что пришел господин этих
творений, наделенный несравнимо большей красотой, то
рассматривавший покидает
всякую заботу и мысль об этом здании и весь отдается созерцанию того господина.
Вот, значит, какова разница между этим состоянием, где мы видим божественную
красоту в умопостигаемых видах, извлеченных нами из следствий, деяний, искусных
обработок, теней и подобий ее, и между другим состоянием, где нам дано
рассматривать ее в ее собственном присутствии.
Поэтому он и
говорит далее: Ты помогай мне в подвиге моем, потому что (как отмечают
пифагорейцы) душа обращается и движется около бога, подобно телу — вокруг
души.
Чикада. Итак,
тело не есть местопребывание души?
Тансилло. Нет,
потому что душа находится в теле не локально, но как внутренне присущая форма и
внешне присущий формообразователь, то есть, как то, что образует члены тела и
формирует его состав изнутри и извне. Так что тело есть в душе, душа есть в
мысли, мысль есть или бог, или в боге, как говорит Плотин; подобно тому как, по
сущности своей, душа есть в боге, который и есть ее жизнь, так, при помощи
умственной деятельности и последующей воли после такого действия, душа
соотносится к его свету и блаженному объекту. Таким образом, эта страсть
героического энтузиазма достойно вкушает от столь высокого занятия, однако не
потому, что объект бесконечен даже в самом простом акте, а наша познавательная
потенция может воспринять бесконечное только в слове, или в некотором способе
высказывания, так сказать, в некотором потенциальном или выраженном
рассуждении; она является как бы тем, что идет вслед за бесконечной волной,
чтобы конституировать себе цель (un fine) там, где нет конца.
Чикада. Это и
составляет ее достоинство, потому что последняя цель не должна иметь конца,
именно в силу того она последняя цель. Значит, она бесконечна в намерении, в
совершенстве, в существе и в любом ином способе быть концом.
Тансилло. Ты
говоришь правильно. Но в сей жизни эта пища такого рода, что больше разжигает,
чем может утолить желание; это хорошо показывает божественный поэт, сказавший:
Устала душа, жаждущая бога живого, и в другом месте: Ослабли глаза мои,
взирающие на небеса. Поэтому и сказано в сонете:
И если даже цель недостижима
Иль второпях душа несется мимо,
Я счастлив тем, что мчит ее подъем, —
а это означает,
что душа постольку утешается и обретает всю славу, какую может получить в таком
состоянии, поскольку она является участницей того последнего восторга человека,
в котором человек этого состояния, как мы видим, находится теперь.
Чикада. Мне
кажется, что перипатетики (как объясняет Аверроэс) понимают это именно так,
когда говорят, что высочайшее счастье человека состоит в совершенствовании
посредством умозрительного знания.
Тансилло. Да, это
так; это сказано очень хорошо, потому что в том состоянии, в каком мы
находимся, мы не можем ни желать, ни получить большего совершенства, чем то, в
каком пребываем, когда наш интеллект, используя некое благородное
умопостигаемое качество, соединен или с отдельной субстанцией, как говорят
перипатетики, или с божественной мыслью, как выражаются свойственным им
способом платоники.
Теперь можно
рассуждать о душе или о человеке в другом состоянии и модусе бытия, который
может быть найден или предположен.
Чикада. Но какое
совершенство или удовлетворение может найти человек в том познании, которое
несовершенно?
Тансилло. Оно
никогда не будет совершенным в той степени, чтобы высочайший объект мог быть
познан, но лишь постольку, поскольку наш интеллект способен к познаванию; для
этого достаточо, чтобы божественная красота представилась ему в том и в ином
состоянии, соответственно тому, как расширился горизонт его зрения.
Чикада. Но не все
могут достигнуть того, чего могут достигнуть один-два человека.
Тансилло.
Достаточно, чтобы стремились все; достаточно, чтобы всякий делал это в меру
своих возможностей, потому что героический дух довольствуется скорее достойным
падением или честной неудачей в том высоком предприятии, в котором выражается
благородство его духа, чем успехом и совершенством в делах менее благородных и
низких.
Чикада. Нет
сомнения, что лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый
триумф.
Тансилло. В связи
с этим я и написал следующий сонет:
[16]
Когда свободно крылья я расправил,
Тем выше понесло меня волной,
Чем шире веял ветер надо мной;
Так дол презрев, я ввысь полет направил.
Дедалов сын себя не обесславил
Паденьем; мчусь я той же вышиной!
Пускай паду, как он: конец иной
Не нужен мне — не я ль отвагу славил?
Но голос сердца слышу в вышине:
«Куда, безумец, мчимся мы? Дерзанье
Нам принесет в расплату лишь страданье...»
А я: «С небес не страшно падать мне!
Лечу сквозь тучи и умру спокойно.
Раз смертью рок венчает путь достойный...»
Чикада. Я
понимаю, когда вы говорите: Я счастлив тем, что ввысь меня ты устремляешь, но
не понимаю, когда говорите: и из числа презренных отделяешь, — разве
только вы разумеете под этим выход из платонических пещер и отход от условий
глупой и низкой толпы, считая, что пользующиеся таким воззрением не могут быть
многочисленны.
Тансилло. Вы
толкуете это очень хорошо. Кроме того, в числе презренных можно понимать тело и
чувственное познание, от которого необходимо подняться и освободиться тому, кто
хочет соединиться с природой противоположного порядка.
Чикада. Платоники
говорят о двух родах связей, которыми душа прикреплена к телу. Один есть некий
живительный акт, который нисходит как луч, от души в тело; другой есть некое
жизненное качество, которое возникает в теле от этого действия. Эта
благороднейшая движущая величина, то есть душа, — как, по вашему мнению,
может она быть отделенной от неблагородной величины, каковой является тело?
Тансилло.
Конечно, на такой лад это понять нельзя; но соответственно тому пониманию, что
силы, не впитанные и не плененные лоном материи и порой точно усыпленные и
опьяненные, как бы еще заняты образованием материи и оживлением тела; иной раз,
словно пробудившись и вспомнив о себе самих, и вновь признавши свое начало и
род, они обращаются к более высоким вещам и силятся подняться к умопостигаемому
миру, как к своему прирожденнному местопребыванию; иной раз такие силы, из-за
обращения к вещам более низким, перебрасываются в судьбы рода человеческого.
Эти два движения показаны в двух видах метаморфоз, выраженных в следующем
стихотворении:
[17]
Тот бог, что мир громами сотрясает,
К Данае сходит золотым дождем,
Он Леду видом лебедя прельщает,
Он Мнемозину ловит пастухом,
Драконом Прозерпин
обнимет,
А сестрам Кадма предстает быком.
Мой путь иной: едва лишь мысль взлетает,
Из твари становлюсь я божеством.
Сатурн был лошаком, Нептун — дельфином,
Лозою — Вакх, а бог богов — павлином,
Был вороном пресветлый Аполлон.
Был в пастуха Меркурий превращен,
А у меня — обратная дорога:
Меня Любовь преображает в бога!
В природе
существует революция и круговорот, в которых при помощи совершенства и
содействия других сил высшие вещи, падая, переходят в низшие, а низшие вещи в
силу собственного превосходства и счастья, поднимаясь, делаются высшими. Между
тем пифагорейцы и платоники считают, что душе свойственно в некоторые времена
не только по самопроизвольному желанию обращаться к постижению природы, но и
еще по необходимости внутреннего закона, предписанного и отмеченного фатальным
велением, идти к нахождению собственной справедливо предопределенной участи. И
они говорят, что души не столько по некоему определению и собственному желанию,
как мятежники отклоняются от божества, сколько влекутся в определенной
последовательности, охваченные страстью, к материи; поэтому не по свободному
намерению, но по некоторой таинственной последовательности они идут к падению.
Это-то и есть склонность, которая ведет их к продолжению рода, как к некоему
меньшему благу. (Меньшему благу, говорю я, поскольку продолжение рода
принадлежит к частной природе, а не к всеобщей природе, в которой ничего не происходит
без наилучшей цели, которая располагает все сообразно справедливости.) Проходя
через это состояние, продолжения рода (путем превращений, которые следуют,
чередуясь), души снова возвращаются к высшим одеяниям.
Чикада. Так
считают те, кто полагает, что души движутся необходимостью судьбы и что у них
нет собственного решения, которое фактически вело бы их?
Тансилло. Необходимость, судьба, природа, решение, воля в вещах, организованных
справедливо и без ошибок, — все они сливаются воедино. Кроме того, как
сообщает Плотин, иные считают, что некоторые
души могут избегнуть
наличествующего в них зла, если, прежде чем у них образуется телесное одеяние,
они, зная об опасности, начинают мыслить. Потому что мысль поднимает их до
самых возвышенных вещей так же, как воображение опускает их до низких вещей;
мысль удерживает их в устойчивом и неизменном состоянии также, как
воображение — в движении и непостоянстве; мысль всегда представляет себе
единство, тогда как воображение всегда блуждает, представляя себе всевозможные
образы. А между обоими находится способность к здравомыслию, которое составлено
из всего в качестве свойства, где совпадает единое со многим, неизменное —
с меняющимся, движение — с покоем, низшее — с высшим.
Вот это-то
превращение и перемена изображены в круге метаморфоз, где в значительной части
восседает человек, в глубине лежит зверь, слева спускается
получеловек-полузверь, а справа поднимается
полузверь-получеловек. Это
превращение выявляет себя там, где Юпитер, соответственно различию страстей и
их склонностям к низшим вещам, облекается в разные образы, принимая формы
зверя; таким-то образом некоторые боги переселяются в формы низкие и чуждые. И,
наоборот, движимые чувством собственного благородства, они
вновь принимают
собственную и божественную форму, равно как и героический энтузиаст, который,
поднимаясь при помощи восприятия вида божественной красоты и доброты на крыльях
ума и сознательной воли, возвышается до божества, покидая форму более низкого
существа. Поэтому и сказано, что из субъекта более низкого, я делаюсь богом,
меня любовь преображает в бога из низшей вещи.
Конец
третьего диалога
ДИАЛОГ ЧЕТВЕРТЫЙ
Собеседники:
Тансилло и Чикада
Тансилло. Таким выявляет
себя рассуждение о героической любви, поскольку она стремится к собственному
объекту, который есть высшее благо, и поскольку ей присущ героический ум, стремящийся
соединиться с собственным объектом, а именно: с первоистиной, или с абсолютной
истиной. В первом же разделе изложена вся ее сущность и направленность;
строение же ее описывается в пяти следующих беседах.
И вот говорится следующее:
[18]
Средь чащи
леса юный Актеон
Своих борзых и гончих псов спускает,
И их по следу звея посылает,
И мчится сам по смутным тропам он.
Но вот
ручей: он медлит, поражен, —
Он наготу богини созерцает:
В ней пурпур, мрамор, золото сияет;
Миг, — и охотник в зверя обращен.
И тот
олень, что по степям лесным
Стремил свой шаг, бестрепетный и скорый,
Своею же теперь растерзан сворой...
О, разум
мой! Смотри, как схож я с ним:
Мои же мысли, на меня бросаясь,
Несут мне смерть, рвя в клочья и вгрызаясь.
Актеон означает интеллект,
намеревающийся охотиться за божественной мудростью, за восприятием божественной
красоты. Он спускает сторожевых и борзых псов. Одни из них проворнее, другие
сильнее. Поэтому действие интеллекта предшествует действию воли; но воля более
мужественна и действенна, чем интеллект; ведь человеческому интеллекту более
приятны, нежели понятны, божественная доброта и красота; кроме того, любовь
движет и толкает интеллект на то, чтобы он ей предшествовал в качестве
светильника. В лесах — означает в местах диких и уединенных,
посещаеых и исследуемых самым незначительным числом людей, где поэтому нет
большого количества следов. Юный — малоопытный и малопрактичный, у
которого жизнь коротка, а энтузиазм неустойчив. На сомнительный путь —
неуверенности и двойственности разума и страсти, обозначивших себя буквой
«игрек» в имени Пифагора, где представляется более занозистым,
неслаженным и
пустынным тот правильный и горячий путь, на который Актеон спускает борзых и
сторожевых псов по следу лесных зверей, которые суть умопостигаемые виды
идеальных концепций, а эти концепции — тайные, взыскуемые немногими,
посещаемые в высшей степени редко, да и не отдающие себя всем тем, кто их ищет.
И вот меж вод, то есть в зеркале подобий, в делах, где отражается действенность
доброты и блеск божественности, а эти дела обозначены понятием вод высших и
низших, находящихся под и над небесным сводом, он созерцает самую красивую
грудь и лицо, то есть могущество и действие внешнее, которые можно видеть по
одеянию и через созерцание и применение смертной или божественной мысли
человека или божества.
Чикада. Думаю, что вы не
делаете тут сравнения и не считате как бы однородными божественное и
человеческое познавание, которые по способу понимания в высшей степени
различны, хотя по теме — тождественны.
Тансилло. Так оно и есть.
Сказано: в ней пурпур, мрамор, золото, ибо то, что в получившей свой
облик телесной красоте есть красное, белое и желтое, означает в божестве:
пурпур божественной цветущей мощи, золото божественной мудрости, мрамор
божественной красоты, до созерцания которых пифагорейы, халдеи, платоники и
другие пытались возвыситься наилучшим способом, каким только могли. Видит
обращенный в зверя охотник, понимает, насколько может, что он становится
предметом охоты: шел за добычей и сам стал добычей этот охотник в силу действия
интеллекта, при помощи которого он повертывает вещи, изучаемые в самих себе.
Чикада. Понимаю, потому что
он формирует умопостижимые виды на свой лад и соразмеряет их со своими
способностями, так что они воспринимаются сообразно свойству того, кто их
воспринимает.
Тансилло. Это и есть охота
при помощи действия воли, в итоге которой охотник обращается в предмет охоты.
Чикада. Понимаю, потому что
любовь преобразует и обращает его в предмет любви.
Тансилло. Ты знаешь, что
интеллект воспринимает вещи умопостигаемо, то есть сообразно своим собственным
свойствам, тогда как воля берет вещи натурально, сообразно их значению в себе.
Так Актеон, со своими мыслями, своими собаками, искавшими вне себя благо,
мудрость, красоту, лесного зверя тем способом, каким идет гон, когда есть то,
за чем гонятся, — Актеон, восхищенный всей этой красотой, сам становится
добычей и видит себя обращенным в то, что он искал; и получается, что он для
своих псов, для своих мыслей делается желанной целью, потому что, уже имея
божественное в себе, он не должен искать его вне себя.
Чикада. Поэтому-то и
сказано, что царство Божие внутри нас, и божественное в нас находится благодаря
силе преобразованного ума и воли.
Тансилло. Правильно! Так же,
как Актеон, становящийся добычей своих псов, преследуемый собственными мыслями,
бежит, направляясь новым путем, так и Энтузиаст обрел обновление, действуя
божествнно и более легко, то есть проворнее и бодрее, в чаще лесов, в пустынях,
в области вещей непостижимых. Из человека низменного и обыкновенного он
становится редким и героическим, обладателем редкого поведения и понимания,
ведущим необычайную жизнь. Тут-то ему и причиняют смерть большие псы, свои и
чужие; тут он кончает свою жизнь, по мнению мира, безумного, чувственного, слепого,
фантастического и начинает жить интеллектуально; он живет жизнью богов, питаясь
амброзией и опьяняясь нектаром.
Далее, под видом другого
уподобления, описывается способ, который он использует для достижения цели, там
говорится:
[19]
Пустынный
путь ведет меня туда,
Где разум мой восторгом наполняет.
Останься здесь! Здесь все тебя питает
Возможностью искусства и труда.
Здесь
возродись! Из твоего гнезда, —
Наперекор тому, что рок мешает, —
Пускай сюда полет твой направляет
Твоих птенцов бездомная чреда.
Иди
ж, — и да познаешь изумленье
Нежданных встреч! И пусть тебя ведет
Тот бог, кого глупец слепым зовет.
Иди, храня
священное почтенье
К той полноте, что миру зодчий дал, —
И не лети ко мне, когда чужым ты стал.
Движение вперед, ранее олицетворенное
в виде охотника, натравливающего своих псов, здесь изображено в виде крылатого
сердца. Из клетки, где оно пребывало в лености и покое, сердце выпущено на
волю, чтобы свить высоко гнездо и выпестовать
птенцов, свои мысли, ибо пришло
время, когда исчезают препятствия, которые воздвигались извне тысячью причин, а
изнутри — естественной глупостью. Так вот, освободи свое сердце, чтобы
создать для него самые лучшие условия, поддерживая его в более высоких целях и
намерениях, потому что прочнее воскрыляются те силы души, которые еще
платониками обозначались в виде двух крыльев. И давай им руководителем то
божество, которое слепая чернь считает слепым и безумным, — я имею в виду
Амура: он, по милости и по благости неба, обладает силой преобразовать сердце как
в иную, взыскуемую природу, так и в то состояние, из которого было изгнано.
Оттого-то Энтузиаст и говорит: И не возвращайся ко мне, если ты станешь
чужим. Таким образом, я могу сказать, не возмущаясь, словами другого поэта:
Увы, своим покинут сердцем я,
И свет очей моих — уж не со мною!
Далее он описывает смерть души, именуемую
кабаллистами смертью от поцелуя, изображенной в «Песне Песней» Соломона, где
возлюбленная говорит:
Пусть лобзает меня он лобзанием уст
своих...
Ибо слишком грубая любовь своим ранением
заставляет страдать меня...
Другими же она именуется сном, — именно о нем
говорит псалмопевец:
Стало явно, что я в мои очи сон допустил,
И вежды мои уснули,
И с ними уйду я в мирный покой.
Потом то душа, которая томится, будучи мертвой в себе
и живой в своем объекте, говорит так:
[20]
Безумцы,
пестуйте свои сердца!
Мое же ушло далекою тропою,
Где, схваченное грубою рукою,
С восторгом ждет смертельного конца.
Я ежечастно
кличу беглеца,
Но вольный сокол, новой горд судьбою,
Не хочет знать, безумец, над собою
Ни власть мою, ни зова бубенца.
Прекрасный
хищник, ты мне душу точишь
Пометинами клюва и когтей,
Ожогом взглядов, звяканьем цепей!
Но если
впрямь вернуться ты не хочешь,
Пылаешь, страждешь, ширишь взмахи крыл, —
Пошли судьба им обновленье сил!
Здесь душа страждущая не от
подлинного недовольства, но от боли некоего любовного мучения, говорит, как бы
направляя свои речи к тем, кто, подобно ей, охвачены страстью, как если бы
несчастливица выпустила свое сердце, устремившееся туда, куда оно не может
добраться, потянувшееся к тому, с чем не может соединиться, и желающее взять
то, чего не может схватить; и все это потому, что тщетно отдаляется от
бесконечности и, все больше и больше разгораясь, идет к ней.
Чикада. Откуда следует,
Тансилло, что дух, при таком движении вперед, испытывает удовлетворение от
своего страдания? Откуда проистекает побуждение, которое вечно толкает его
дальше того, чем он уже обладает.
Тансилло. Я сейчас скажу
тебе — откуда. Когда интеллект доходит до восприятия некоторой и определенной
умопостигаемой формы и воля охвачена страстью, соответственной такому
восприятию, то интеллект не останавливается на этом; потому что собственным
своим светом он побуждаем к обдумыванию того, что содержит в себе все зародыши
умопостигаемого и желаемого; и это длится до тех пор, пока интеллект не придет
к познанию значительности источника идей, океана всякой истины и блага. Отсюда
следует, что какой бы вид перед интеллигентом ни стоял и ни был бы им
воспринят, он на основании того, что стояло перед ним и было им воспринято,
делает вывод, что над воспринятым стоит еще иное, еще большее и большее,
находящееся при этом все время, известным образом в действии и в движении.
Потому что он всегда видит, что все, чем он овладел, есть нечто измеримое и, следовательно,
не достаточное само по себе, не благое само в себе, не прекрасное само собою,
так как оно не есть вселенная, не есть абсолютная сущность, но лишь
сопричастное этой природе, сопричастное этому виду, этой форме, явственной
интеллекту и наличествующей в душе. Поэтому всегда от прекрасного понятого, и,
следовательно, измеримого, и, следовательно, прекрасного по соучастию интеллект
движется вперед к тому, что подлинно прекрасно, что не имеет никаких пределов и
ограничений.
Чикада. Этот вывод кажется
мне необоснованным.
Тансилло. Отнюдь нет, если
принять во внимание, что было бы неестественно и несвойственно бесконечному
быть понятым, и оно не может стать конечным, потому что в таком случае оно не
было бы бесконечным; но свойственно и естественно, чтобы бесконечное, будучи
бесконечным, было бесконечно преследуемо той формой преследования, которая не
имеет значения физического движения, но некоего движения метафизического, в
котором не восходят от несовершенного к совершенному, но идут, кружась, по ступеням
совершенства, для достижения того бесконечного центра, который не получил формы
и сам не есть форма.
Чикада. Вы хотите знать,
как, идя по окружности, можно достигнуть центра?
Тансилло. Этого я не могу
знать.
Чикада. Почему же вы об этом
говорите?
Тансилло. Потому что могу об
этом говорить и дать вам это созерцать.
Чикада. Если вы не хотите
сказать, что тот, кто преследует бесконечность, подобен тому, кто, пробегая по
окружности, хочет достигнуть центра, то не знаю, что именно хотите вы сказать!
Тансилло. Я говорю другое.
Чикада. Ну, если вы не
хотите пояснить это, то и я не желаю вас слушать. Однако скажите мне,
пожалуйста, что имеет в виду стих, где говорится, что сердце попало в грубые,
немилосердные руки?
Тансилло. Он имеет в виду уподобление,
или метафору, извлеченную из того, что обычно называют суровым, что не
позволяет себя использовать частично или полностью и что существует больше в
желании, чем в обладании; поэтому нерадостно пребывание в том, чем владеет
другой, потому что, страстно желая его, мучаешься и умираешь.
Чикада. Каковы же те мысли,
которые зовут назад, чтобы отвлечь от столь благородного предприятия?
Тансилло. Чувственные и
другие природные страсти, которые управляют телом.
Чикада. Что могут сделать с
ними те, которые никак не могут ни усилить его, ни содействовать ему?
Тансилло. Они могут это
сделать не в отношении его самого, но в отношении души, которая, будучи слишком
занята каким-либо одним делом или изучением, становится слишком слабой и мало
расположенной к другому.
Чикада. Почему сокол назван безумцем?
Тансилло. Потому что он
слишком много знает.
Чикада. Обычно называют
безумцами тех, кто меньше знает.
Тансилло. Безумцами называют
тех, кто не знает обычного или стремится вниз, чтобы иметь меньше понимания, или
влечется ввысь, чтобы обресть больше разумения.
Чикада. Должен признать, что
вы говорите верно. Но далее скажите мне: что такое уколы, ожоги и цепи?
Тансилло. Уколы — это
то новое, что вызывает и возбуждает страсть, которая уже ждет; ожоги — это
лучи предстоящей красоты, зажигающей того, кто ее ждет; цепи — части и
обстоятельства, удерживающие глаза внимания и соединяющие вместе объекты и
силы.
Чикада. Что такое взгляды,
удары и поведение?
Тансилло. Взгляды — это
лучи, при помощи которых объект (на который они наведены) предстает нам; удары
суть лучи, при помощи которых он нас вдохновляет и осведомляет;
поведение — это обстоятельства, при помощи которых объект нам всегда
нравится и приятен. Отсюда и получается, что сердце, сладко изнемогающе, нежно горящее
и находящееся в беспрерывном и настойчивом действии, боится, что его рана
закроется, что его жар угаснет, а узы ослабнут.
Чикада. Теперь прочтите мне
следующий сонет.
Тансилло.
[21]
Дерзанья,
глуби, взлеты дум моих!
Зачем спешите вы уйти из лона
Моей души? Зачем из-за заслона,
Как лучники, в глубины чресл родных
Вы
целитесь? А н тропах крутых
Ждет хищник вас у своего притона...
Вернитесь! Приведите от лесной
Богини сердце, изгнанное мной!
Храня огонь
родного очага,
Не позволяйте взорам
Прельщаться чуждым пламенем, которым
Вас манит
злонамеренность врага, —
Спешите, други, сами
Прийти к душе с отрадными вестями!
Здесь он описывает
естественную заботливость души о своем потомстве, как следствие той дружбы,
которая связала ее с материей. Она посылает свои вооруженные мысли, которые,
понукаемые и побуждаемые упреками более низменной природы, посланы предъявить
жалобу на сердце. Душа учит их, как надлежит вести себя, потому что,
очарованные и увлеченные объектом, они не легко возвращаются и к тому же
испытывают соблазн остаться пленниками и товарищами сердца. Итак, поэт говорит,
что они должны вооружаться любовью, — той любовью, которая горит семейными
огнями, то есть тем, что дружелюбно к потомству, в отношении которого у них
есть обязательства и чье потомство, сан и охрана укрывают их. Вслед за тем душа
дает им распоряжение, чтобы они перестали смотреть, закрыли глаза и чтобы
созерцали лишь ту красоту или то благо, которое находится перед ними,
дружественное и материнское. В заключение душа говорит, что если иным способом
они не хотят дать вновь увидеть себя, то пусть хотя бы вернутся для того, чтобы
принести душе опыт разумения и устойчивость сердца.
Чикада. Раньше, чем
перейдете к другому предмету, я хотел бы услышать
от вас, что имеет в виду
душа, когда говорит мыслям: Не позволяйте взорам прельщаться?
Тансилло. Скажу. Всякая
любовь происходит от созерцания: умопостигаемая любовь — от созерцания
умственным путем; чувственная — от созерцания
чувственным путем. Но это
созерцание имеет двойное значение: оно либо означает зрительную потенцию, то
есть зрение, которое есть интеллект, или же ощущение; либо оно означает
действие этой потенции, то есть то применение, какое делает глаз, или же
интеллект по отношению к материальному или интеллектуальному объекту. Так что,
когда мысли согласны подавить созерцание, то имеется в виду не первое значение,
а второе, потому что оно — отец последующего чувственного, или
интеллектуального желания.
Чикада. Это и есть именно
то, что я хотел услышать от вас. Однако, если действие зрительной силы является
причиной зла или блага, которое происходит от созерцания, то отчего же мы любим
и желаем созерцать? И отчего в делах божественных у нас больше любви, чем
понимания.
Тансилло. Мы желаем
созерцать потому, что известным образом видим блага созерцания, так как нам уже
известно, что акт созерцания открывает нам прекрасные вещи: вот мы и желаем
этого акта, так как желаем прекрасных вещей.
Чикада. Мы желаем
прекрасного и благого, но созерцание не есть ни прекрасное, ни благое, —
напротив, оно скорее есть сравнение или свет, при помощи которого мы видим не
только прекрасное и благое, но также злое и безобразное. Поэтому мне кажется,
что созерцание может быть столь же прекрасным и благим, как зрение и зримое
может быть белым или темным; итак, если зрение (являющееся действием) не есть
ни прекрасное, ни доброе, то как может возникнуть желание?
Тансилло. Если оно желаемо
не через себя, то, конечно, через другое, поскольку восприятие этого другого
без него не совершается.
Чикада. А что скажете вы, если
у этого другого нет в восприятии ни у чувств, ни у интеллекта? Как, спрашиваю
я, может возникать желаемое при отсутствии видимого, если о нем нет никакого
понятия, если в отношении к нему ни интеллект, ни чувство не проявили никакого
действия, если даже сомнительно, является ли оно умопостигаемым или
чувственным, телесной или же бестелесной вещью, одно ли оно, или два, или
больше, одного или другого рода?
Тансилло. Отвечу, что в
чувстве и в интеллекте заложено желание или вообще влечение к чувственному.
Поэтому интеллект хочет понять все истинное, поэтому воспринимается даже все
то, что умопостигаемо, как прекрасное или благое: потенция чувственная хочет
быть осведомленной обо всем чувственном, поэтому и познается затем, насколько
чувственное хорошо и прекрасно. Далее: видеть вещи неизвестные и никогда
невидимые мы желаем не менее, чем вещи известные и видимые. Это не значит, что
желание не происходит из познания и что мы желаем некоторую вещь, которая не
познана; но, говорю я, установлено положительно и твердо, что мы не желаем
неизвестных вещей. Потому что, если они неизвестны в своем частном бытии, то
неизвестны в бытии вообще; так же как во всей зрительной потенции находится все
видимое, в меру ее пригодности, так в умственной потенции — все умопостигаемое.
Однако, так как в пригодности уже заключается склонность к действию, то отсюда
следует, что и та и другая потенция склонным к действию во всеобщем масштабе,
как к вещи, естественно принимаемой за благую. Ведь душа не обращалась к глухим
или слепым, когда советовалась со своими мыслями о подавлении созерцания,
которое, хотя не есть ближайшая причина желания, все же есть первая и главная
причина.
Чикада. Что вы имеете в виду
в последнем высказывании?
Тансилло. Я понимаю так, что
та фигура не являет себя ни чувственно, ни умопостигаемо, которая движется сама
собой; ведь когда некто смотрит на фигуру, предстающую глазам, он еще не
приходит к любви; но с того мгновения, как сама душа зарождает в себе этот
образ, не столько зримый, сколько мыслимый, не столько в раздельности, сколько
в нераздельности, не столько в виде вещи, сколько в виде благого или
прекрасного, тогда вдруг рождается любовь. А это и есть то зрение, от которого
душа хотела бы отвлечь глаза своих мыслей. Здесь зрение получает обыкновение выдвигать
вперед страсть любить больше то, что не видимо; потому что, как я сказал выше,
зрение всегда видит (вследствие того общего понятия, которое оно имеет о
прекрасном и благом), что, кроме ступеней уже воспринятого вида благого и
красивого, существуют еще следующие и следующие ступени в бесконечности.
Чикада. Откуда вытекает, что
после того, как мы узнали о виде красивого, родившего в душе, нам хочется также
насыщать внешнее чувство зрения?
Тансилло. Из того, что душа
хотела бы всегда любить то, что любит, и всегда видеть то, что видит, поэтому
она хочет, чтобы тот вид, который в ней порожден рассмотрением, не умалялся, не
ослабевал и не терялся. Таким образом, душа хочет видеть все дальше и дальше,
так как то, что могло бы потемнеть во внутренней страсти, часто могло бы быть
освещено во внешнем облике, который, как начало бытия, необходимо должно быть
началом сохранности. Соответственно то же самое имеет место в акте постижения и
созерцания; потому что как зрение относится к видимым вещам, так интеллект к
вещам умопостигаемым. Таким образом, думается мне, вы понимаете, для чего и как
душа понимает слова: не позволяйте взорам прельщаться.
Чикада. Очень хорошо
понимаю. Но продолжайте излагать то, что вытекает из этих мыслей.
Тансилло. Вытекает ссора
матери с названными ее сыновьями, которые, имея вопреки ее приказаниям глаза
открытыми и устремленными на блеск объекта, остались в обществе сердца. Вот что
она говорит:
[22]
И
вы, мои жестокие сыны,
Меня на муку бросили из мести, —
Вам любо продолжение войны,
Вы все шипы оставили на месте.
О
небо, на уродство и бесчестье
Зачем все связи чувств обречены,
Как не затем, чтоб мной явить примеры
Слез без конца и горестей без меры.
Сыны
мои, молю вас, бога ради, —
Оставьте мне крылатый пламень мой,
И пусть хотя б один из вас живой
Из
лап судьбы придет к родной ограде!
Но нет, — никто мне сна не возвратит
И жгучих ран моих не остудит.
Вот я, несчастная,
потерявшая сердце, покинутая мыслями, лишенная надежды, которая вся была
сосредоточена в них. Мне не остается ничего, кроме
чувства моей бедности,
злосчастья и горести. И почему мне ничего не остается кроме этого? Почему
смерть мне не поможет теперь, когда я лишена жизни? Зачем мне природные
потенции, лишенные действий? Как смогу я питаться только умопостигаемыми
видами, как интеллектуальным хлебом, если сущность этого заменителя сложна? Как
могу я пребывать в домашней среде этих дружественных и дорогих членов, обросших
меня кругом, уравновешивая их симметрией элементарных качеств, если меня
покидают все мои мысли и страсти, полные забот о нематериальном и божественном
хлебе. Выше, выше мои быстротечные мысли, мое мятежное сердце; да здравствует
чувствование вещей чувствуемых и постижения вещей постигаемых! Помогай телу
материей и телесным ее существом, а интеллекту его объектами, чтобы оплатить
устойчивость этой совокупности, чтобы не разложилась эта машина, где при помощи
духа душа соединена с телом. Как мне, бедной, видеть что скорее внутренним
путем, чем внешним принуждением происходит это ужасное раздвоение моих частей и
членов? Почему интеллект вмешивается, чтобы диктовать закон чувству и лишать
его собственной его пищи? Чувство же, наоборот, почему сопротивляется этому,
желая жить по своим собственным, а не по чужим уставам? А так как именно они, а
не другие, могут поддерживать и давать ему благоденствие, то и надлежит
обращать внимание на удобства и жизнь его самого, а не других. Нет гармонии и
согласования там, где есть единственное, где какое-нибудь одно бытие хочет
поглотить все бытие; но они имеются там, где есть порядок и равное положение
различных вещей, где каждая вещь служит соответственно своей природе.
Итак, пусть питается чувство
по закону вещей чувственных: плоть пусть служит закону плоти, дух — закону
духа, разум — закону разума, пусть они ни смешиваются, ни препятствуют
друг другу. Достаточно, чтобы одно не портило или не вредило закону другого,
раз несправедливо, чтобы чувство угрожало закону разума. Ведь позорно, когда
одно тиранствует над другим, особенно там, где интеллект оказывается чужим и
посторонним, а чувство — как бы у себя дома, в своем отечестве.
Итак, о мои мысли, одни из
вас должны остаться для забот о своем доме, другие же могут идти на охоту в
иные края. Таков закон природы, таков, следовательно, закон творца и принцип
природы. Итак, грешите, но пусть все, соблазняемые прелестью интеллекта,
обрекут на опасность смерти другую часть меня. Откуда взялось у вас это унылое
и извращенное состояние духа, побуждающее к разрыву с определенными и
естественными законами истинной жизни, находящейся у вас в руках, ради жизни
неопределенной и существующей лишь в тени, за пределами фантастической мысли?
Неужели вам представляется естественным, если жизнь течет не
по животному и не
по-человечески, но по божественному, когда живущие — не боги, но люди и животные.
Закон судьбы и природы
состоит в том, что все приспособляются к условиям своего бытия. Так почему же,
гоняясь за скудным нектаром богов, вы теряете свое собственное и
наличествующее, испытывая, быть может, огорчение от тщетной надежды на чужое?
Не считаете ли вы, что нельзя негодовать на природу, не дающую нам чужого
блага, если тем, что дается вам сейчас, вы столь глупо пренебрегаете?
Не даст нам второго блага
небо,
Кто первый дар не может удержать.
С этими и тому подобными
размышлениями душа, предпринимая защиту слабейшей части человека, старается
собрать мысли для заботы о теле. Но эти мысли, хоть и запаздывая, являют ей
себя уже не в той форме, в какой вышли, но чтобы заявить ей о своем восстании и
принудить ее полностью следовать за ними. Вот отчего страждущая душа печалится
так:
[23]
Псов
Актеона яростная стая!
Когда свою богиню я искал,
Я глас надежды слышал в звуках лая,
Пока ваш бег ручья не достигал.
Как вы
теперь впились в меня! Какая
В вас ярь и страсть, чтоб жизнь я потерял?
Позволь, о жизнь, мне к солнцу устремиться,
Пусть не на мне возмездие свершится!
Скажи,
судьба, когда мой тяжкий груз
Даст естеству разъять меня на части?
Когда уйду я из-под низкой власти,
И в вышину
с восторгом вознесусь,
И сердцу моему под небесами
Найду приют с родимыми птенцами?
Платоники утверждают, что
душа в ее возвышенной части, всегда состоит из интеллекта, в коем разум
преобладает над душой, если принять во внимание, что она называется душою,
поскольку оживляет тело и поддерживает его. Таким образом, та же самая сущность,
которая питает и поддерживает мысли вверху, здесь, вместе с восхваляемым
сердцем, подстрекаема низшей частью к тому, чтобы печалиться и называть эти
мысли мятежниками.
Чикада. Значит, это не две
противоположные сущности, но единый субъект с двумя противоположными границами?
Тансилло. Именно так! Как
луч, исходящий от солнца, затем достигая земли и соединясь с низшими и темными
вещами, освящает, оживляет и зажигает их, а потом соединяется с элементом огня,
то есть со звездой, от которой происходит, где берет свое начало и растворяется
и где ведет собственное и первородное существование, — так и душа, которая
находится на границе природы телесной и бестелесной, имеет с кем подняться к
вещам более высоким и склониться к вещам более низким. И, как можно видеть, это
происходит не в смысле и не в порядке местного движения, но лишь под
воздействием той или иной потенции или способности. Когда, например, чувство
поднимается к воображению, воображение к разуму, разум к интеллекту, интеллект
к мысли, тогда вся душа обращается к богу и живет в умопостигаемом мире. Откуда
она спускается обратно путем возвращения в мир чувственный через интеллект,
разум, воображение, чувство, произрастание.
Чикада. Насколько я
правильно понял, — душа, чтобы оказаться на последней ступени божественных
вещей, спускается, как это и должно быть, в смертное тело, а от него снова
поднимается к божественным ступеням; точно так же сущетвует три ступени
способности мышления: есть такие, у которых интеллектуальное превышает
животное, — о них говорят, что разум у них небесный; существуют другие, в
которых животное превышает интеллектуальное, у этих разум человеческий;
существуют и третьи, у которых то и другое находится в равной доле, как у демонов
или у героев.
Тансилло. Для понимания
того, что вершит мысль, надо стремиться только к тому, что с ней по соседству,
близко ей, известно и привычно. Так, свинья не может хотеть быть человеком, ни
того, что соответствует человеческим влечениям. Она любит больше покрываться
грязью, чем одеялом из тончайшего полотна, и соединяться со свиньей, а не с
самой прекрасной женщиной, созданной природой; так происходит потому, что
страсть следует за идеей вида. Точно так же, среди людей можно видеть, что у
одних больше сходства с таким-то видом грубых животных, у других — с
другим видом; одни имеют нечто от четвероногих, другие— от крылатых, а иные,
может быть, обладают кое-какими близкими им свойствами (не буду говорить,
какими), в результате чего в их среде находятся те, которые подвержены
кое-каким видам животности.
Но мышлению (на которое
давят материальные слагаемые души) позволено подняться до созерцания иного
состояния, какого может достичь душа, так что оно получает подлинную
возможность отличить первое от второго и ради будущего презирать настоящее. Это подобно
тому, как если бы некое животное обладало способностью отличать свои условия от
человеческих и неблагородство своего состояния от благородного состояния
человеческого, причем не считало бы для себя невозможным достигнуть того же;
тогда оно предпочло бы скорее смерть, которая открыла бы ему путь к выходу, чем
жизнь, которая удерживала бы его в настоящем состоянии.
Таким образом, когда душа
жалуется, говоря в стихах: «Псы Актеона...», она как бы имеет в виду
только низшие силы, против которых восстала мысль, ведя с собой сердце, то есть
внутренние страсти, со всем воинством мыслей; отсюда, через познание данного
своего состояния и незнание никакого иного состояния, признающего ее
существование не в большей степени, чем само оно может быть ею познано, душа
жалуется на мысли, которые в дальнейшем, обратясь к ней, приходят скорее для
того, чтобы вознести ее ввысь, чем заставить ее дать приют им.
И вот тут, в силу
отчужденности, вызываемой страданием от обыденной любви между материей и вещами
умопостигаемыми, душа чувствует себя раздираемой и терзаемой до такой степени,
что должна, наконец, уступить более смелому и сильному импульсу. Тогда-то силою
созерцания душа сама поднимется или видит себя вознесенной над горизонтом
природных страстей; оттуда она более чистым взглядом воспринимает разницу между
одной и другой жизнью, и вот, побежденная высокими мыслями и как бы мертвая
телом, устремляется ввысь; и хоть она в действительности продолжает быть живой
в теле, она прозябает там, словно мертвая, и, присутствуя в нем в смысле
одушевленности, она отсутствует в смысле действенности; не потому, что она не
проявляет действий, поскольку тело живо, но потому, что действия в таком
соединении заторможены, вялы и как бы раздроблены.
Чикада. Так некий теолог,
сказавший о себе, что он был восхищен до третьего неба, и охваченный его
зрелищем, говорит, что желал распада своего тела.
Тансилло. Вот почему в
сонете, где автор сперва жаловался на сердце и спорил с мыслями, он затем
высказывает желание подняться с ними ввысь и выражает сожаление по поводу
общения и близости с телесной материей. Он говорит: Оставь меня, телесная
жизнь, позволь мне устремиться к моему солнцу, к моему более родному
приюту, оставь меня, чтобы мне позже не лить слез из глаз моих, оттого ли, что
плохо могу помочь им, или оттого, что остаюсь разлученным со своим благом;
оставь меня, ибо нехорошо и невозможно, чтобы оба эти ручья текли без своего
источника, то есть без сердца; не нужно, говорю я, мне источать здесь внизу два
потока слез, если сердце мое, являющееся источником таких рек, поднялось ввысь
со своими нимфами, то есть с моими мыслями. Так мало-помалу от этой нелюбви и
сожаления автор переходит к ненависти к низшим вещам; это он как бы показывает,
говоря: Когда мой тяжкий груз даст естеству разъять меня на части.
Чикада. Я понимаю очень
хорошо это, равно как и то, что этим вы хотите подвести к цели главной мысли, а
именно, к тому, что существуют ступени любви, привязанностей и страстей
соответственно ступеням большего или меньшего света познания и понимания.
Тансилло. Ты понял
правильно. Отсюда ты должен усвоить учение, заимствованное у пифагорейцев и
платоников, которое обычно учит, что душа совершает два движения — подъем
и спуск — в заботе о себе и о материи, потому что эти движения совершаются
как по собственному желанию блага, так и благодаря толчку провидения судьбы.
Чикада. Скажите мне,
пожалуйста, кратко, что вы понимаете под душой мира, и еще — может ли она
подниматься и опускаться?
Тансилло. Если ты спрашиваешь
о мире в вульгарном смысле, то есть поскольку он означает вселенную, то я
скажу, что, будучи бесконечным и неизмеримым или безмерным, он должен быть
неподвижным, неодушевленным и бесформенным, хотя в нем помещается бесконечное
число подвижных миров и хотя он имеет бесконечное пространство, где находится
много великих животных, называемых звездами. Если же ты спрашиваешь в смысле
понимания, близкого истинным философам, то есть поскольку это относится к
каждому шару, к каждой звезде, — как эта наша земля, тело солнца, луны и
прочих, — то я скажу, что душа таковых миров не поднимается, не
опускается, но вращается по кругу. Таким образом, будучи составленной из сил
высших и низших, она с высшими вращается вокруг божества, с низшими —
вокруг массы, которая ею оживляется и поддерживается между тропиками зарождений
и разрушений вещей, живущих в тех мирах, вечно обслуживая собственную жизнь;
потому что действие божественного провидения всегда сохраняет ее в обычном и в
том же бытии в той же мере и порядке, с божественной теплотой и светом.
Чикада. Мне достаточно того,
что я услышал по этому вопросу.
Тансилло. Значит, таким же
образом, как происходит то, что эти отдельные души по-различному,
соответственно разным ступеням подъема и спуска, выявляют себя в смысле
привычек и склонностей, точно так же выказывают они различные способы и разряды
страстей, любви и чувств, — и не только по лестнице природы, следуя
порядкам различных жизней, которые принимает душа в разных телах, как это прямо
выражают пифагорейцы, саддукеи и прочие и прикрыто выражают Платон и другие,
глубже вникаюшие в это, — но и по лестнице человеческих страстей, которая
столь же богата ступенями, как и лестница природы, принимая во внимание, что
человек во всех своих способностях обнаруживает все виды своего существа.
Чикада. Таким образом, по
склонностям можно познать души, когда они идут высоко или низко или
возвращаются сверху или снизу, когда становятся животными или же божествами,
следуя специфическому бытию, как это понимают платоники, или следуя только
подобию страстей, как это считается вообще: ведь душа человеческая не должна
быть душой зверя, как хорошо сказал Плотин и другие платоники, в согласии с
мнением своего главы.
Тансилло. Хорошо. Однако
вернемся к нашей теме:: эта описанная выше душа поднимается от страсти животной
к страсти героической, о чем сказано:
Когда
уйду я из-под низкой власти,
И в вышину с восторгом вознесуь,
И сердцу моему под небесами
Найду приют с родимыми птенцами?
Эта же самая мысль продолжена в следующих словах:
[24]
Когда, судьба, я вознесусь туда,
Где мне блаженство дверь свою откроет,
Где красота свои чертоги строит,
Где от скорбей избавлюсь навсегда?
Как дряблым членам избежать стыда?
Кто в изможденном теле жизнь утроит?
В боренье с плотью дух всегда сильней,
Когда слепцом не следует за ней!
И если цели у него высоки,
И к ним ведет его надежный шаг.
И ищет он единое из благ,
Которому дано целит пороки,
Тогда свое он счастье заслужил
Затем, что ведал, для чего он жил.
Когда, о судьба, о божественное неизменное провидение,
когда же вознесусь я на гору, то есть дойду до такой высоты мысли, которая
перенеся меня туда, позволила бы мне прикоснуться к высоким входам и тайникам,
сделав для меня очевидными и как бы охваченными и сосчитанными там ценности, то
ест редкие красоты? Когда от скорбей меня избавит навсегда и по-настоящему
успокоит мое горе (оторвав меня от крепчайших уз забот, в которых нахожусь),
тот, кто скрепляет и объединяет мои дряблые члены? Здесь я имею в виду любовь,
которая соединяет эти телесные части, ранее разъединенные, подобно тому, как
одна полярность, отделенная от другой, и которая также эти интеллектуальные
потенции, вяло проявляющие себя в действиях, не оставляет в самом деле
мертвыми, заставляя их, пока они дышат, дышать в выси.
Когда, говорю я, утешусь
вполне, давая им свободный и быстрый полет, благодаря которому все мое существо
сможет гнездиться там, где, напрягая силу мою, я сумею исправить все мои
пороки, там, где, подойдя к цели, дух мой сильнее, когда не следует за
плотью, — потому что там нет ни препятствия, которое угрожало бы ему, ни
сопротивления, которое побеждало бы его, ни заблуждения, которое атаковало бы
его.
Ах, если он держит путь, и
приходит туда, куда, напрягая силы, стремился, и, совершая восхождение,
достигает той вершины, куда восходил, и хочет, чтобы стоял водруженным,
значительным и возвышенным его объект, и если добивается того, что обретает
благо, которое может быть обретено только одним, то есть только им самим (имея
в виду, что всякий другой обладает им лишь в меру своей способности и только он
один во всей полноте), тогда придет ко мне счастливое бытие в том смысле, в
каком говорит тот, кто все предсказывает, то есть, когда заговорит та высота, в
которой всякое высказывание и всякое действие есть одно и то же, в том сиысле,
в каком говорит или действует тот, кто все предсказывает, то есть тот, кто для
всех вещей есть начало и действующая сила, тот, для кого сказать и предуказать
поистине значит сделать и начать.
Таким-то образом, по лестнице
высших и низших вещей совершает свой ход чувство любви, так же как ум или
чувство движутся от этих умопостигаемых и познаваемых объектов к тем или от тех
к этим.
Чикада. Именно так, по
утверждению большей части мыслителей, пирода испытывает удовлетворение от того
чередования в кружении, в котором проявляет себя вращение ее колеса.
ДИАЛОГ ПЯТЫЙ
Собеседники:
Чикада и Тансилло
Чикада. Сделайте
так, чтобы я сам мог увидеть и самолично разобраться в состояниях этого
энтузиазма соответственно тому, какое получила истолкование эта борьба в том
порядке, в каком изложено здесь.
Тансилло.
Взгляните, как несут они эмблемы своих страстей или судеб. Не станем
истолковывать их наименований и облачений; достаточно остановиться на значении
эмблемы и девиза, как того, что взято ради оформления материи образа, так и
того, что уже не раз бралось для выявления замысла.
Чикада. Так и
сделаем. Вот здесь первая эмблема, на которой изображен щит, раскрашенный в
четыре разных цвета; в нашлемнике нарисовано пламя под бронзовым котлом, из
отверстий которого с большой силой вырывается струя пара, а вокруг написано: Но
это испытали три царства.
Тансилло. В
разъяснение этого я сказал бы, что находящийся здесь огонь, как видим,
нагревает шар с водой внутри, а этот влажный элемент, разрежаясь и размягчаясь
силою теплоты и, следовательно, превращаясь в пар, требует много большего
пространства, чтобы быть удержанным, И вот там, где нет отверстий для выхода,
через который пар может испаряться, то пар вырывается с меньшей силой и
мало-помалу, и, по мере того, как вода переходит в пар, он с пыхтением испаряется
в воздух. Здесь обозначено сердце Энтузиаста, охваченное любовным огнем; из
сердца, как через фитиль в хорошем отверстии, одна часть жизненной энергии
сгорает в пламени, другая часть проявляет себя в форме слез, кипящих в груди, а
часть — в виде вырывающихся бурных вздохов, которые воспламеняют воздух.
И, однако,
сказано: Но это испытали три царства. Здесь это «Но» имеет целью
подчеркнуть разницу или разнообразие, или противоположность, как если бы
говорилось, что есть и другое, которое могло бы иметь тот же смысл, но не имеет
его. Это очень хорошо объяснено в следующих стихах под изображением эмблемы:
[25]
Сквозь два луча, ничтожный ком земли,
Немало слез привык струить я в море;
И из груди, где сердце давит горе,
Немало вздохов ветры унесли.
Пыланья сердца, ширясь на просторе,
На небесах огни свои зажгли; —
Так приношу средь вздохов и рыданий
Огню, воде и воздуху я дани.
Ко мне огонь, и воздух, и вода
Благоволят; лишь у моей богини
Ко мне нет милосердия доныне;
Она не обернется никогда
На мой призыв, мольбы моей не слышит
И на меня лишь равнодушьем дышит.
Здесь подчиненная
материя, обозначенная землей, есть субстанция Энтузиаста; она льет из близнецов
света, то есть из очей, обильные слезы, которые текут в море; из груди во
вместительный воздух вырывается великое множество глубоких вздохов: и пламя его
сердца не охлаждается, как малая искра или слабый огонь, не гаснет в дыму и не
переходит в другое бытие, но мощно и сильно соединяется с родственной сферой,
скорее обогащаясь от нее, чем утрачивая свое.
Чикада. Я все
уразумел. Перейдем к следующему.
Тансилло. Далее
мы видим изображенье, в котором на щите, так же разделенном на четыре различно
окрашенных части, по верхушке нарисовано солнце, распространяющее лучи по
поверхности земли; и там есть надпись: Всегда то же и везде целостно.
Чикада. Вижу, что
это не легко истолковать.
Тансилло. Смысл
тем лучше, чем менее общедоступен. Как видите, солнце — одно, единственно
и нерастянуто. Вы должны иметь в виду, что солнце, хотя оно и различно в разных
областях земли для каждой в разные времена, в разных местах, в разных
частях, — все же для земного шара в целом, как таковое, всегда и в каждом
месте целостно; ведь в каждом месте эклиптики, где бы они ни находилось, оно
создает зиму, лето, осень, весну, и весь земной шар принимает эти четыре
времени года. Так что никогда не бывает жарко в одной части, без того, чтобы не
было холодно в другой, например, когда нам чрезвычайно жарко под тропиком Рака,
то в высшей степени холодно под тропиком Козерога: отсюда следует, что зима
стоит в той части на том же самом основании, на каком лето — в этой, а в
тех частях, которые находятся посредине, — там — умеренно,
соответственно положению весеннему или осеннему. Таким образом, земля всегда
чувствует дожди, ветры, зной, холода. Более того, в одной части не было бы
сыро, если бы не было сухо в другой части, и солнце не согревало бы ее с этой
стороны, если бы не прекращало греть ее с другой.
Чикада. Прежде
чем вы выскажете заключение, я уже понял, что вы хотите сказать. Вы имеете в
виду, что подобно тому, как солнце всегда оказывает всяческие влияния на землю,
а земля всегда принимает их все и полностью, так и великолепный объект
устремлений Энтузиаста действительно делает его бездейственным субъектом слез,
кои есть вода, пыланий кои суть пожары, и вздохов, кои суть некие пары,
являющиеся посредниками, идущими от огня к воде или идущими от воды к огню.
Тансилло. Это
довольно хорошо изъяснено в следующих стихах:
[26]
Сойдет ли Солнце к знаку Козерога —
Дожди вздувают все ручьи полней;
К экватору ль ведет его дорога, —
Послы Эола носятся слышней;
А возле Рака Солнце понемногу
Дневное время делает длинней.
Мои ж томленья, вздохи и невзгоды
Не знают смен ни от какой погоды.
Я в равной мере слезы лью
От преизбытка страсти и печали,
И, как они меня б ни волновали,
Им не дано унять тоску мою.
Моим влечениям нет граней,
И, вровень с ними, нет их для страданий.
Чикада. Это не
столько выясняет смысл девиза, как предшествующая речь, сколько говорит скорее
о выводах из него или же сопровождает его.
Тансилло. Скажите
лучше, что образ скрыт в первой части, а чрезмерно объяснено во второй, тогда
как то и другое, в сущности, достаточно обозначено в виде солнца и земли.
Чикада.
Перейдемте к третьему.
Тансилло. В
третьей эмблеме на щите имеется изображение нагого мальчика, лежащего на
зеленом лугу, опершись приподнятой головой на руку, обратив глаза к небу, на
несколько жилых зданий, на башни, сады и огороды над облаками; и там же, в
облаках, замок, чья материя есть огонь. Посредине надпись, гласящая: Взаимно
друг друга поддерживаем.
Чикада. О чем это
говорит?
Тансилло. Этого
Энтузиаста надо понять через изображение нагого мальчика, простого, чистого и
подверженного всем несчастным случайностям природы и фортуны, когда он силою
своей мысли создает воздушные заммки, в том числе башню, архитектороом которой
является Амур, материалом — огонь любви, а строителем — он сам,
говорящий: Мы друг друга поддерживаем. Это значит: я вас строю и
поддерживаю там мыслью, а вы меня поддерживаете здесь надеждою; вы не возникли
бы в бытии, если бы не были воображением и мыслью, которыми я здесь создаю и
поддерживаю вас; а я не был бы в живых, если бы не имел освежения и утешения,
которые получаю при вашей помощи.
Чикада. Верно,
что нет такой пустой и химерической фантазии, которая не могла бы быть более
реальным и истинным лекарством для сердца Энтузиаста, чем любой злак, порошок,
масло или другое вещество, произведенное природой.
Тансилло. Маги
при помощи веры могут сделать больше, чем вра чи при посредстве истины, а при более
тяжелых болезнях больным помогает больше вера в то, о чем говорят маги, чем
понимание того, что делают врачи. Именно об этом и написано в стихах.
[27]
На вышине, над облачной грядою,
Как часто я парю своей мечтой,
Одумавшись, полет снижаю свой
И, вспыхнув вновь, воздушный замок строю.
О, если б снисходительной судьбою
Был огражден высокий пламень мой
От холода, вражды и безучастья, —
Мученье я принял бы как счастье.
Увы, судьба не чувствует, не знает
Твоих приманок, Отрок, и оков,
Губительных для смертных и богов,
Которых плен и рабство ожидает.
Но чтобы ты познала боль мою,
Тебе, Любовь, ключ замка отдаю.
Чикада. Энтузиаст
показывает, что то, что питает в нем фантазии и согревает в нем дух, таково
(даже если он так же лишен смелостти признать свое страдание, как прочно
подвержен подобному мучению), что, если бы строгий и непокорный рок немного
смягчился и судьба пожелала бы освежить ему лицо, а высокий объект без
пренебрежения или гнева воочию предстал перед ним, он не считал бы радость свою
настолько счастливой, а свою жизнь настолько блаженной, в какой мере счел бы
свое страдание счастьем, а свою смерть блаженством.
Тансилло. И при
этом он объявляет Амуру, что основанием, которое дает Амуру доступ в эту грудь,
не является обыкновенное его оружие — стрела, при помощи которой тот
привык брать в плен людей и богов, но только отверстие для него пылающее сердце
и потрясенный дух вызывают сострадание, открывают ему этот доступ и вводят его
в эту труднодоступную залу.
Чикада. Что
означает здесь эта мошка, которая летает вокруг огня и чуть-чуть не загорается?
И что значит изречение: Враг и все же не враг?
Тансилло. Не
очень трудно понять значение мошки, соблазненной прелестью сияния, невинной ии
дружелюбной, которая летит навстречу смертоносному пламени. Потому-то и сказано
о действии огня: враг, а из-за страсти мошки — не враг; враг —
мошка — пассивно, не враг — активно; враг — пламя, из-за жара;
не враг — из-за сияния.
Чикада. А что
написано на следующем листе?
Тансилло.
[28]
На гнет любви я сетовать не стану,
Я без нее отрады не хочу,
Пусть бередит она мне в сердце рану, —
О вожделенном я не умолчу.
Идет ли мгла, иль время быть лучу, —
Тебя, мой Феникс, ждать я не устану;
Кому ж дано распутать узел тот,
Которого и смерть не разорвет?
Для разума, для сердца, для души
Нет наслажденья, жизни и свободы,
Что были б так желанно хороши,
Как те дары судьбы, страстей, природы,
Которые столь щедро за мой труд
Мне муку, тяготу и смерть несут!
Здесь в рисунке
показано сходство Энтузиаста с мошкой, стремящейся к своему светочу; дальше в
стихах указывается на различие и несходство, большее, чем было в том случае;
обыкновенно считается, что если бы мошка предвидела свою гибель, она не только
не летела бы на огонь, но улетела бы от него, считая злом потерю собственного бытия
от разложения в этом враждебном огне. Но ей не меньше нравится исчезнуть в
пламени любовного жара, чем лишиться созерцания красоты этого редкого сияния,
при котором, по природной склонности, по выбору воли и расположению тягостной
судьбы, она действует и умирает радостнее, решительнее и смелее, чем от
какого-либо другого удовольсвия, предлагаемого сердцу, — от свободы,
предоставляемой духу, и от жизни, предназначаемой душе.
Чикада. Скажите,
почему сказано: Всегда я буду один и тот же?
Тансилло. Потому
что ему кажется достойным подчеркнуть свое постоянство. Ведь мудрый не меняется
каждый месяц, тогда как глупый меняется, как луна. Поэтому Энтузиаст —
один и тот же со своим единственным Фениксом.
Чикада. Хорошо, а
что означает эта пальмовая ветвь с изречением вокруг: Цезарь здесь?
Тансилло. Без
долгих рассуждений все это можно узнать из написанного на странице:
[29]
Победоносный вождь Фарсальского сраженья!
Когда усталый строй твоих солдат встречал
В бою твой грозный лик, он силу в них вливал, —
И гордого врага постигло пораженье.
Так и мои к добру высокие стремленья,
Когда я им в борьбе мечту свою являл,
Избыв смятение, опять бросались к цели
И яростной любви порывами кипели.
Воспоминание о том
Дает душе столь мощно обновиться.
Что властная ее державная десница
Все непокорное сгибает под ярем;
Но мной она та мирно правит,
Что ни моих цепей, ни блеска не бесславит.
Иной раз низшие
силы души, как смелое и враждебное войско, находящееся в собственной стране,
опытное, испытанное и приспособившиеся восстает против пришлого противника,
который спустился с высот интеллекта, чтобы обуздать население долин и болотных
равнин. Отсюда, вследствие тяготы от присутствия врагов и из-за трудностей от
обрывистых рвов, он должен был бы уйти с потерями или действительно погибнуть,
если бы не было некоего обращения к блеску умопостигаемых видов, при посредстве
акта созерцания, когда от низших ступеней обращаешься к ступеням высшим.
Чикада. Что это
за ступени?
Тансилло. Ступени
созерцания подобны ступеням света, которого вовсе нет во тьме; до некоторой
степени наличествует он в тени; в большей мере имеется он среди красочностей,
сообразно своему порядковому месту между одной крайностью — черным, и
другой — белым; еще ощутительнее он — в рассеянном сиянии тел чистых и
прозрачных, например, зеркала или луны; более живо — в рассеянных лучах
солнца; а в высочайшей мере и главным образом — в самом солнце. И вот,
поскольку подобным же образом упорядочены познавательные и чувственные силы, из
которых ближайшая последующая всегда обладает сродством с ближайшей предыдущей
и путем обращения к той, которую она поддерживает, идет, усиливаясь, против
более низкой, которую подавляет (так разум, путем обращения к интеллекту, не
соблазнен или не побежден известием или восприятием и чувственным аффектом, но
скорее сообразно законам интеллекта стремится победить и исправить аффект),
постольку происходит то, что когда желание разума противостоит чувственной
похоти, то, если аффекту при посредстве акта обращения перед глазами предстанет
свет ума, он опять готов воспринять исчезнувшую добродетель, укрепляет свои
нервы и устрашает и поражает врагов.
Чикада. Как,
по-вашему, совершается это обращение?
Тансилло. Тремя
подготовительными мерами, которые отмечает созерцательный Плотин в книге «Об
умопостигаемой красоте». Первая — предложить себе сообразоваться с
божественным подобием, отвращая взгляд от вещей, которые не выходят за пределы
собственного совершенства и обладают общностью с видами рядовыми и низшими. Вторая —
применяться со всем усердием и вниманием к видам высшим. Третья —
направлять всю волю и страсть к богу. Ведь из этого несомненно выйдет, что на
Энтузиаста повлияет божество, которое находится везде и готово войти в того,
кто обращается к нему умственно и открывает себя для этого чувства воли.
Чикада. Значит,
это не телесная красота, которая овладевает им?
Тансилло.
Конечно, нет, так как в ней нет ни истинной, ни постоянной красоты; поэтому она
и не может породить ни истинной ни постоянной любви. Красота, которая видна в
телах, есть вещь случайная и теневая, как и прочие поглощаемые, подверженные
порче и повреждению в силу изменения субъекта, который часто из красивого
делается грубым, без того, чтобы в душе произошла какая-нибудь порча. Разум,
таким образом, воспринимает истинную красоту путем обращения к тому, что
создает красоту тела и стремится сделать его красивым; ведь это душа сделала и
образовала его таким. Затем интеллект поднимается еще выше и хорошо познает,
что душа несравненно более красива, чем красота, которая может находится в
телах; однако, он не убеждается, что она прекрасна сама по себе и с самого
начала, так как в таком случае не было бы различия наблюдаемого в родах душ,
когда одни —мудры, любезны и прекрасны, другие — глупы, ненавистны и
грубы. Значит, нужно подняться к тому высшему интеллекту, который сам по себе
прекрасен и сам по себе благ. Это и есть тот единственный и верховный
начальник, который один, стоя перед очами воинственных мыслей, их просвещает,
ободряет, усиливает и делает победоносными, презирающими всякую иную красоту и
отрицающими всякое другое благо. Таким образом, его присутствие позволяет
преодолеть любую трудность и победить любое буйство.
Чикада. Все
понял. Но что значит: Оно так мирно правит, что ни моих цепей, ни блеска не
бесславит.
Тансилло. Здесь
автор понимает и доказывает, что всякая любовь, чем большею властью и более
прочным господством она обладает, тем больше заставляет чувствовать стеснение
уз, прочность ига и жар пламени. В этом ее отличие от обыкновенных князей и
тиранов, которые применяют тем больше стеснений и насилия, чем меньше имеют
власти.
Чикада.
Перейдемте к следующему.
Тансилло. Здесь я
вижу воображаемое изображение летящего Феникса, к которому повернулся мальчик,
охваченный пламенем. Тут же — изречение: Противостоят судьбе. Но чтобы
это лучше понять, надо прочитать табличку:
[30]
О Феникс, птица солнца, царь сияний,
Чей возраст равен миру, чей зенит
Над радостной Аравией стоит;
Ты — тот, что был, а я — не тот, что ране.
В огне любви я гибну от страданий,
Тебе же солнце вечно жизнь дарит;
Ты лишь в одном, я в каждом месте гасну;
Зажжен ты Фебом, я ж Амуром властным;
Для долгой жизни дан предел
Тебе обширный, — мой же краток срок,
И что ни шаг, то гибели примета;
Чем был, чем будет дальше мой удел, —
Не знаю я; мой вождь — незрячий рок,
А ты, ты вновь придешь к истоку света.
Из смысла стихов
видно, что в изображении нарисована антитеза Феникса и Энтузиаста, что
изречение «Противостоят судьбе» не означает, что судьбы — против
мальчика или Феникса, или против того и другого вместе; что они не
тождественны, а различны, и что фатальные законы их судеб противоположны.
Потому что Феникс таков же, каким был, и та же материя его обновляется огнем,
чтобы стать телом Феникса, и тот же дух и душа формируют его. Энтузиаст же
теперь таков, каким раньше не был, потому что его субъект —человек —
прежде был каким-то иным видом, соответственно бесчисленной их разновидностью.
Отсюда следует, что если известно, каким был Феникс, то известно и то, чем он
будет; этот же субъект [Энтузиаст] только при помощи многих и неопределенных
средств может вернуться к воплощению в ту же самую или подобныю ей натуральную
форму. Далее Феникс, созерцая солнце, меняет смерть на жизнь; Энтузиаст же,
созерцая любовь, меняет жизнь на смерть. Кроме того, Феникс возжигает огонь на
благоуханном алтаре, а Энтузиаст обретает его и несет с собой туда, куда идет.
И еще: у Феникса есть определенные границы долгой жизни, а у Энтузиаста через
бесконечные различия времени и бесчисленные условия обстоятельств имеются
неопределенные пределы короткой жизни. Феникс возгорается уверенно,
Энтузиаст — сомневаясь в том, увидит ли снова солнце.
Чикада. Что же,
по-вашему мнению, может означать это изображение?
Тансилло. Разницу
между низшим интеллектом, который называется интеллектом потенциальности,
возможности или способности к ощущению и является неопределенным,
многоразличным и многообразным, и между интеллектом высшим, может быть тем,
который перипатетиками именуется низшей интеллектуальностью и который непосредственно
влияет на всех индивидуумов человеческого вида и называется интеллектом
действующим и осуществляющим. Этот единственный интеллект, специфически
человеческий, имеющий влияние на всех индивидуумов, как луна, которая берет
всего лишь единственный вид света, всегда возобновляющийся обращением к солнцу,
первым и универсальным пониманием; но индивидуальный и множественный
человеческий интеллект обращается, как глаза, к неисчислимым и самым различным
предметам, поэтому он формируется, следуя разным ступеням, соответствующим всем
природным формам. Отсюда следует, что этот частный интеллект должен быть
восторженным, бродячим и неопределенным, а тот всеобщий —спокойным, устойчивым
и определенным столько же и в желании, как и в восприятии. Или, следовательно (как
ты и сам можешь легко расшифровать), обозначается природа восприятия и
влечения, как меняющегося непостоянного и неопределенного чувства, и природа
понимания и влечения — как окончательного, твердого и устойчивого
постижения; обозначается отличие любви чувственной, которая не имеет ни
уверенности, ни разборчивости в объектах, от любви умственной, имеющей целью
определенное и единое, к которому она обращается, которым освещает свое
понимание и к которой подходит со страстью, которой воспламеняется, освещается
и поддерживается в единстве, в тождестве и в состоянии.
Чикада. А что
должно означать это изображение солнца с одним кругом внутри и другим снаружи и
с изречением: Вращаясь, движется по окружности?
Тансилло.
Значение этого наверняка никогда не было бы понято, если бы я не узнал его от
самого художника. А именно: это изречение относится к движению солнца, которое
идет по этому кругу, нарисованному внутри и вне солнца, а это означает, что
движение это одновременно совершается и совершаемо. Отсюда следует, что солнце
идет, чтобы все время находиться во всех точках круга, потому что если оно
движется в одно мгновение, то, следовательно, оно разом движется и что оно
равно находится во всей окружности и в нем сходятся воедино движение и покой.
Чикада. Это я понял
из диалога «О бесконечности Вселенной и неисчислимых мирах», в котором
излагается, что божественная мудрость в высшей степени подвижна (так сказал
Соломон) и в то же время в высшей степени устойчива, как сказано и понимается
всеми, кто обладает пониманием. Однако, продолжайте, чтобы я мог разобраться в
поставленном вопросе.
Тансилло. Я хочу
сказать, что солнце Энтузиаста отнюдь не подобно тому, какое (как обычно
полагают) движется вокруг земли, с суточным движением в двадцать четыре часа и
с планетарным движением в двенадцать месяцев, в силу чего различают четыре
времени года, в соответствии с чем в его пределах находятся четыре основных
точки Зодиака. Солнце же Энтузиаста таково: в нем находится вся вечность и,
следовательно, завершено владение всем, оно включает разом зиму, весну, лето,
осень и разом день с ночью, поэтому оно находится вне во всем и разом во всех
точках и местах.
Чикада. Примените
сказанное к рисунку.
Тансилло. Так как
невозможно нарисовать все солнце во всех точках окружности, то здесь начертаны
два круга: один, который охватывает солнце для обозначения, что оно движется по
этому кругу, другой круг, заключенный в солнце — чтобы показать, что оно
движимо эти кругом.
Чикада. Но эта
иллюстрация не очень ясна и не очень подходит.
Тансилло.
Достаточно, чтобы она была настолько ясной и походящей, насколько возможно.
Если вы сможете ее сделать лучше, вам дается право изъять ее и вставить сюда
другую; ведь эта вставлена только для того, чтобы душа не была без тела.
Чикада. Скажите,
что значит: Вращаясь, движется по окружности?
Тансилло. Это
изречение в полном его значении изображает вещь, которая может быть обозначена
как то, что вращается, так и то, что вращалось, то есть движение, еще длящееся
и уже совершенное.
Чикада.
Превосходно. И, однако, об этих окружностях, которые плохо обозначают условия
движения и покоя, можно сказать, что им надлежит означать единое круговращение.
И, таким образом, я доволен сюжетом и формой героической эмблемы. Вот об
этом-то и написаны стихи.
Тансилло.
[31]
Ты, Солнце, умеряешь свет Вола,
Со Львом даешь тепло и созреванье,
А в жале Скорпиона шлешь пыланье,
Чтобы Земля все соки обрела;
Но
Водолей, изгнав блага тепла,
Несет затем телам отсыреванье.
Мне ж весны, лета, осени и зимы
Равно томительны и нестерпимы.
Меня одно желанье жжет,
Все вновь и вновь я в вышину взлетаю,
Где свой предмет высокий созерцаю.
Который к звездам
пламень мой влечет;
И нет во времени мгновенья,
Что утишить могло б мои томленья.
Заметь, что здесь
четыре времени года обозначены не четырьмя знаками подвижных созвездий: Овна,
Рака, Весов и Козерога, но четырьмя так называемыми неподвижными, то есть:
Вола, Льва, Скорпиона и Водолея, чтобы обозначить совершенство, устойчивость и
рвение этих сезонов. Далее заметь, что в восьмом стихе, где применены
апострофы, можно в окончания слов вставлять последние буквы трояким образом.
Надо, кроме того, принять во внимание, что такие термины суть не четыре
синонима, но четыре различных термина, которые означают столько же ступеней
действий огня. Первый из них — теплится, второй — зажигается,
третий — горит, четвертый — пылает в том, что затеплилось, зажглось и
загорелось. И так же обозначены у Энтузиаста желание, внимание, прилежание,
страдание, в которых ни на миг не чувствуется изменения.
Чикада. Почему вы
подводите их под общее понятие страдания?
Тансилло. Потому
что объект, который есть божественный свет, в этой жизни существует больше в
трудолюбивом пожелании, чем в спокойном пользовании, потому что наша мысль по
отношению к нему — как глаза ночных птиц по отношению к солнцу.
Чикада.
Переходите к дальнейшему, так как из сказанного можно понять все.
Тансилло. На
следующем нашлемнике изображена полная луна с девизом: Я всегда подобна себе
и светилу. Этим он хорчет сказать, что он подобен всегда светилу, то есть
солнцу и луне, как она показана здесь, полная и ясная в цельном круге; и чтобы
ты смог лучше понять это, я хочу заставить тебя послушать то, что написано на
табличке:
[32]
Нестойкая, ущербная луна
То полный диск, то узкий серп являет,
То хмурится, то светится, бледна,
То северным Рифеям луч бросает.
То к южной Ливии обращена,
Пологих гор уступы озаряет.
Не такова моя луна: она
Всегда ущербна, вечно неполна.
На горе мне моя
звезда
Уносится ко мне не возвращаясь.
Жжет издали, ко мне не приближаясь.
Всегда враждебна, но мила всегда,
И лик ее, которым я изранен,
Ко мне жесток, но мне всегда желанен.
Это, мне кажется,
может означать, что его частный разум всегда подобен универсальному разуму, то
есть вечно освящаем последним на всем полушарии, хотя в силу своих низших
возможностей и под влиянием своих собственных действий, он то затемняется, то
более или менее светлеет. А может быть, это должно означать, что его
созерцательный интеллект (который всегда неизменно присутствует в действии)
всегда обращен и более действенен по отношению к человеческому разуму,
обозначаемому в виде луны, потому что, так же как она именуется низшей из всех
звезд и самой близкой к нам, так и разум, просветитель всех нас (в этом состоянии),
есть последний в ряду других разумов, как замечает Аверроэс и другие более
тонкие перипатетики. Этот разум по отношению к потенциальному интеллекту то
закатывается, поскольку не находится в каком-либо действии, то как бы
поднимается, то есть восходит снизу, от темного полушария, то показывает себя
пустым или же полным, соответственно чему и дает более или менее света разума;
его шар то темный, то светлый, так как то показывается в виде тени, подобия и
следа, то все более и более явственно; то склоняется к югу, то поднимается к
северу, то есть все более удаляется от него, то все более приближается. Но
интеллект в действии, в своем постоянном труде (потому что этого нет в
человеческой природе и в условиях, в которых он пребывает таким стареющим, повергаемым,
борющимся, призываемым, беспокоящимся, рассеянным и как бы раздираемым низшими
силами), всегда видит свой объект устойчивым, твердым и постоянным, всегда
полным и в неизменном сиянии красоты. Поэтому объект его постоянно отнимает
себя у него, поскольку не уступает себя ему и всегда отдает себя ему, поскольку
уступает ему себя; всегда так же жжет его в страсти, как и всегда
плещет для
него в мысли, всегда столь жесток в уклонении от того, от чего должен
уклоняться, как и всегда столь прекрасен в общении с тем, что стоит перед ним;
всегда мучает его тем, что отделен от него расстоянием, как и всегда доставляет
ему наслаждение, будучи соединен с ним в страсти.
Чикада. Однако
примените эти ваши слова о разуме к изречению.
Тансилло. Там
сказано: Я всегда подобен себе; это означает, что при помощи моего
постоянного упражнения, соответственно интеллекту, памяти и воле (ибо не хочу
иное вспоминать, понимать и желать), я всегда подобен себе, равно как,
насколько могу постичь это постоянство, во всем подобен также всему
предстоящему, и я не отвлекаюсь рассеянностью
мысли и не затемняюсь
недостатком внимания, так как нет такой мысли, которая отвлекла бы меня от того
света, и нет такой необходимости в природе, которая обязывала бы меня уменьшать
внимание. Я всегда подобен себе под его углом зрения, потому что он
неизменен в сущности, в добродетели, в красоте и в действии в отношении тех
вещей, которые постоянны и неизменны в отношении к нему. Далее сказано: и
светилу, потому что по отношению к солнцу, освещающему ее, луна всегда
одинаково освещена, будучи все время равно обращенной к нему, а солнце всегда
подобным же образом шлет ей свои лучи; и хотя эта, видимая глазами луна с земли
кажется то темной, то светящейся, то более или менее освещенной и освещающей, все
же она со стороны солнца всегда освещена в равной мере, потому что получает от
него лучи по меньшей мере в заднюю сторону всего своего полушария, так же как и
наша земля равным образом всегда освещена в полушарии, хотя с водной
поверхности время от времени она не одинаково посылает свой блеск луне
(которая, как и многие прочие неисчислимые звезды, считается нами иной землей);
это бывает, когда земля посылает его ей, имея в виду совместно проходимые фазы
нахождения то земли, то луны ближе к солнцу.
Чикада. Почему
этот разум изображен в виде луны, светящей полушарием?
Тансилло. Всякого
рода разумы изображаются в виде луны, поскольку они участвуют в действии и в
возможности и поскольку они имеют свет и от собственной материи и по соучастию,
получая его от другого; это значит, что они не являются светом по себе и по
своей природе, но благодаря солнцу, которое есть первый разум, чистый и
абсолютный свет, так же как и чистое и абсолютное действие.
Чикада.
Следственно, все вещи, которые зависимы и которые не являются первоактом и
причиной, составлены как бы из света и тьмы, из материи и формы, из возможности
и действия?
Тансилло. Так оно
и есть! Далее, душа наша соответственно всей своей сущности изображается в виде
луны, сияющей полушарием высших возможностей, поскольку она обращена к свету
умопостигаемого мира, и она темна в силу низших возможностей, поскольку
подвластна материи.
Чикада. Мне
кажется, что только что сказанное имеет некоторое следствие и символ в девизе
на следующем щите, где изображен корявый и ветвистый дуб, на который дует
ветер, и вокруг изречение: Силе противостоит сила. А рядом прикреплена
таблица, где написано следующее:
[33]
О старый дуб, ты распростер в лазури
Свою листву, а корни в землю врыл;
Ни сдвиг земных пластов, ни ярость бури,
Что Аквилон в долину устремил.
Ни лютое дыханье зимней хмури,
Тебя не свалят: ты — все тот, что был.
Ты образ истинный моих воззрений,
Не дрогнувших средь стольких потрясений.
Все ту же пядь земли своей
Ты крепко держишь, вечно обнимаешь,
И в благостное лоно погружаешь.
Признательную сеть своих корней.
Так я, влеком одной мечтою,
Тянусь к ней чувством, мыслью и душою.
Тансилло.
Изречение ясно. В нем Энтузиаст обещает выказать силу и крепость, подобную
каменному дубу, и, так же как дуб, всегда быть единым к единственному Фениксу,
как и в предшествующем сонете, где Энтузиаст обещает подражать такой душе,
которая всегда блестит и всегда прекрасна, или же уподобляться луне не тогда,
когда она находится между солнцем и нашей землей, поскольку она изменяется на
наших глазах, а тогда, когда она всегда получает равную порцию солнечного
блеска для себя; и подобным образом Энтузиаст остается столь же твердым и
устойчивым против северных бурь и зимних непогод в силу собственной устойчивости
на своей планете, на которой он коренится с чувством и сознанием, как
вышеназванное дерево с его обильными корнями, переплетающимися с венами земли.
Чикада. А я
больше ценю жизнь спокойную и без неприятностей, чем требующую такой
выносливости.
Тансилло.
Это — мнение эпикурейцев, которое, если правильно понять, не следует
считать таким вульгарным, каким его считают невежды. Надо иметь в виду, что оно
не отбрасывает то, что я называю добродетелью, и не осуждает совершенства
стойкости, но скорее добавляет к этому совершенству те свойства, которые видит
в нем толпа. Ведь оно не считает истинной и совершенной добродетелью эту силу и
то постоянство, которые помогают пережить и перенести неудобства, но ту
добродетель, которая их несет, не чувствуя их; оно не считает совершенной
любовью, божественной и героической ту любовь, которая
чувствует шпоры, узду,
или угрызение, или тяготы другой любви, но ту, которая в действительности не
переживает других чувств и поэтому в такой степени связана с наслаждением, что
не может перестать нравиться кому-либо, отвлекая его или же расчленяя вдруг это
чувство. А это и значит коснуться вершины блаженства в данном состоянии —
получать наслаждение, не ощущая боли.
Чикада. Обычное
суждение не так понимает Эпикура.
Тансилло. Потому
что не читают ни его книг, ни тех книг, где без зависти излагаются его взгляды,
в отличие от тех, где читаешь о ходе его жизни и о его смертном конце. Там
изложена основа его завещания в следующих словах: В последний и в то же
время в счастливейший день нашей жизни мы установили спокойной, здравой и
безмятежной мыслью вот что: сколько бы с одной стороны нас ни мучила самая
большая мука — каменная болезнь,— все же это мучение поглощалось
наслаждением от сознания наших открытий и созерцания конца. Очевидно, он не
считал, что больше счастья, чем горя, в еде и питье, в лежанье и в зачатии,
нежели в отсутствии чувства голода, жажды, усталости и вожделения. Из этого ты
видишь, каким является, по-моему, совершенство стойкости: оно — не в том,
что дерево не рушится, не ломается или не гнется, но в том, что оно избегает
движения; подобно дереву, и Энтузиаст устремляет дух, чувство и интеллект туда,
где нет ощущения буйных ударов.
Чикада. Вы, таким
образом, считаете желательным переносить мучения, потому что это дело силы?
Тансилло. То, что
вы называете переносить, есть часть твердости, а не вся добродетель, которую я
называю переносить с силою, а Эпикур называл не чувствовать. Эта
нечувствительность имеет причиной то, что все охвачено заботой о добродетели,
об истинном благе и о счастье. Таким образом, Регул не чувствовал лука,
Лукреция — кинжала, Сократ — яда, Анаксарк — каменного
резервуара, Сцевола — огня, Коклес — пропасти, а прочие — иных
вещей, которые чрезвычайно мучили и устрашали людей обыкновенных и низких.
Чикада.
Переходите к следующему.
Тансилло. Смотри,
вот рисунок молота и наковальни, вокруг которых идет изречение: От Этны.
Здесь изображена прозопопея Вулкана. Но раньше, чем рассмотрим его, прочтем
стихи:
[34]
Меня
раскаты Этны не влекут,
Когда с ее вершины Зевс грохочет;
Я, увалень-Вулкан, останусь тут,
Где молодой Титан воспрянуть хочет,
В
ком новые дерзания живут
И против неба гордый гнев клокочет,
Здесь
тяжелее молот, крепче жар,
И горн, и наковальня, и удар.
Здесь
грудь так вздохами полна,
Что, как мехи, они в ней распаляют
Огонь, которым душу закаляют,
Чтоб
яд мучений вынесла она.
Но слышит слух скрежещущие звуки
Испытанных обид и долгой муки.
Здесь показаны
мучения и неудобства любви, больше всего любви низменной, которая есть не что
иное, как кузница Вулкана, молот, который кует молнии Юпитера, мучающие
преступные души. Ведь беспорядочная любовь несет в себе начало своего
наказания, принимая во внимание, что бог близок, что он внутри нас. В нас
находится некая священная мысль и понимание, держащие в подчинении собственную
страсть и имеющие своего мстителя, который угрызением верной совести, по
меньшей мере как некий неумолимый молот, бичует преступный дух. Эта мысль следит
за нашими действиями и страстями, и она обращается с нами так, как мы обращаемся
с нею. У всех любящих, скажу я, имеется этот кузнец-Вулкан; как нет человека,
который не имел бы в себе бога, так нет любящего, который не имел бы этого
бога. У всех несомненейшим образом имеется бог, но каков этот бог у каждого,
не так-то легко узнать; а если даже и возможно исследовать и различать, то
можно только думать, что он познается любовью, как и то,
что он движет весла,
вздувает парус и управляет нашим целым, — отчего на благо или на зло
приходит и страсть.
Я высказываюсь о
страсти в зависимости от того, кто приводит ее в осуществление моральными
действиями или созерцанием, потому что в конце концов все любящие обычно
чувствуют некоторое неудобство; ведь вещи смешаны, ибо нет такого блага, к
которому, под влиянием мысли и страсти, не было бы присоединено или которому не
было бы противопоставлено некое зло, как нет такой истины, с которой не
соединялась бы или которой не противополагалась бы ложь. Так нет и любви без
боязни, без чрезмерного рвения, ревности, обиды и других страстей, происходящих
от одной противоположности, которая ее мучает, если другая противоположность
дарит ей вознаграждение. Так душа, намеревающаяся открыть телесную красоту,
старается очиститься, оздоровиться, измениться и поэтому применяет огонь; ибо,
подобно тому как золото, будучи смешанным с землей и бесформенным, при
некотором напряжении хочет освободиться от грязи, так действует и интеллект,
истинный кузнец Юпитера, когда дает вам руки, побуждая вас к действиям
умственной силы.
Чикада. К этому,
мне кажется, относится находящееся в «Пире» Платона место, где сказано, что
Любовь унаследовала от матери Бедности бытие жесткое, тощее, бледное, разутое,
покорное, без ложа и без крова. Из-за этих-то свойств она и называется
мучением, которым болеет душа, изнуренная противоречивыми страстями.
Тансилло. Это
верно; потому что дух, возбужденный подобным восторгом, возвращается из глубин
мысли рассеянным, разбитым неотложными заботами, разгоряченный жаркими
желаниями, воодушевленный многочисленными поводами. Вот отчего душа, будучи
приподнятой, неизбежно становится менее внимательной и менее деятельной в
управлении телом при помощи растительных сил. Из-за этого и тело становится
худым, плохо питаемым, истощенным, малокровным, полным механических соков,
которые, если они не являются орудиями души дисциплинированной или же духа
ясного и светлого, то ведут к безумию, к глупости и к грубой ярости или же, по
меньшей мере, к недостатку заботы о себе и пренебрежению к своему
существованию, что у Платона обозначено посредством босых ног. Любовь принижена
и движется, как бы пресмыкаясь, по земле, охваченная низкими силами. Высоко же
она летает, когда отдается более высоким деяниям. В заключение по этому поводу
скажу, что какова бы ни была любовь, она всегда озабочена и мучается участью,
которая не может не стать материалом для кузницы Вулкана; ведь душа, будучи
божественной вещью и, естественно, не рабой, но госпожой телесной материи,
тревожится еще и тем, что добровольно служит телу, в котором не находит ничего,
что ее удовлетворило бы; и хотя душа устремлена к любимому, все же всегда
оказывается многое такое, что беспокоит и волнует ее в порывах надежд, боязней,
сомнений, рвения, сознаний, угрызений совести, упорств, раскаяний и прочих
мучителей, каковыми являются мехи, уголь, наковальни, молоты, клещи и прочие
инструменты, находящиеся в кузнице этого отвратительного грязного
супруга Венеры.
Чикада. Однако,
по этому вопросу высказано достаточно. Сделайте милость, посмотрите, что
следует дальше.
Тансилло. Здесь
золотое яблоко с эмалью, богато изукрашенное драгоценностями с изречением
вокруг: Предназначено прекраснейшей.
Чикада. Этот
намек на трех богинь, которые предстали перед судом Парнаса, — весьма
обыден. Однако надо прочесть стихи, они дадут нам большую
возможность понять,
каковы подлинные цели Энтузиаста.
Тансилло.
[35]
Венера,
неба третьего богиня,
Мать отрока, чей беспощаден лук, —
Главой отца рожденная Афина, —
И Гера, старшая среди супруг, —
Спросили
Пастуха-Троянца: чья гордыня
Оправдана? кто краше из подруг?..
Моя ж богиня выше их! Ей мера —
Не Гера, не Паллада, не Венера!
Она
поспорит красотой
С Киприлою, а разумом с Минервой,
Она и близ Юноны будет первой,
Хоть
много величавости у той;
Она прекрасней их обличьем, —
Умом, и красотою, и величьем!
Так-то вот Энтузиаст
проводит сравнение своего объекта, который в едином субъекте совмещает все
обстоятельства, свойства и виды красоты, с другими объектами, которые
показывают их лишь в одиночку у каждого отдельного субъекта, а затем все виды
красоты — посредством различных предполагаемых субъектов. Так обстоит дело
с одним видом телесной красоты, все достоинства которой Апеллес не смог
показать в изображении одной девы, но лишь изобразив многих. Здесь же, где
наличествуют три вида красоты, то, хотя все эти три вида находятся в каждой из
трех богинь (поскольку у Венеры не отсутствует мудрость и величавость, Юнона не
лишена изящества и мудрости, а у Паллады всеми
признается и величие и красота),
все же у каждой одно качество преобладает над остальными, в силу чего именно оно
и почитается как бы ее особенностью, прочие же — общими свойствами,
поскольку из этих трех даров один является у каждой преобладающим и показывает
ее, и в самом деле делает ее, выше других. Основанием же такого различия служит
то, что причины лежат не в существе и не являются первичными, но лишь по
соучастию и производно. Так и во всем: зависимые вещи есть совершенства —
соответственно ступеням большего и меньшего — большие и меньшие.
Но в простоте
божественной сущности все полно, а не ограничено, и поэтому в ней мудрость не
больше, чем красота и величие, и доброта не больше, чем сила, но все эти ее
атрибуты не только равны друг другу, но даже тождественны и заключаются в одной
и той же вещи. Так, в шаре все измерения не только равны (ибо длина такова же, как
высота и ширина), но даже являются одними и теми же, имея в виду, что тот, кто
употребляет для шара слово «высота», точно так же может употребить и слова:
«длина» и «ширина». Так и в высоте божественной мудрости, которая есть то же,
что глубина силы и широта благости, все эти совершенства равны, потому что
бесконечны. Поэтому каждая по величине неизбежно является любой другой. Отсюда
проистекает, что там, где эти вещи конечны, одно более мудро, чем прекрасно и
хорошо, или одно более хорошо и прекрасно, чем мудро, или одно более мудро и
хорошо, чем сильно, или же одно более сильно, чем хорошо и мудро. Но там, где
бесконечная мудрость, там может быть только и бесконечная мощь, потому что
иначе нельзя было бы знать бесконечно. А где бесконечное благо — там нужна
бесконечная мудрость, потому что иначе не могло бы быть бесконечно-благое. Там
же, где есть бесконечная мощь, должна быть бесконечная доброта и мудрость,
потому что сила познания должна быть такова же, как возможность познания.
Теперь гляди, насколько объект этого Энтузиаста, как бы опьяненного напитком
богов, несравненно выше иных объектов, отличавшихся от этого: я имею в виду то,
что умопостигаемый вид божественной сущности в высшей степени включает в себя
совершенство всех прочих видов. Отсюда и получается, что соответственно
степени, в которой можно быть причастным этой форме,
можно понять все и делать
все и быть другом ее одной, в такой степени, что возникает презрение и тоска от
всякой иной красоты. Поэтому именно ей и должно быть посвящено шаровидное
яблоко, посколь в ней одной вмещается все во всем, а не прекрасной Венере,
которую Минерва превосходит в мудрости, а Юнона в величии; и не Палладе, по
сравнению с которой Венера красивее, хотя та и величавее; и не Юноне, которая
не является ни богиней мудрости, ни любви.
Чикада.
Несомненно, что подобно тому, как существуют ступени природы и существ, так
существуют, соответственно этому, и ступени умопостигаемых видов и величий
любовных страстей и энтузиазма.
Чикада. На
следующем щите изображена голова с четырьмя лицами, дующими в четыре угла
небес; здесь в одной теме изображены четыре ветра, над которыми стоят две
звезды, а посредине — изречение: Новые бури Эолии. Хотелось бы
узнать, что это означает.
Тансилло. Мне
кажется, что смысл этого девиза соответствует смыслу предыдущего. В самом деле,
как там в качестве объекта утверждается бесконечная красота, так и здесь
выявляется многообразие надежд, терпений, страстей и желаний. Поэтому я считаю,
что эти ветры должны означать вздохи, о которых мы узнаем, прочитав стихи:
[36]
Аврорины, Астреевы сыны,
Колеблющие небо, землю, море, —
Вы непокорства все еще полны?
Вы все еще с богами в гордом споре?
Прочь из пещер Эолии! Должны
Вы путь себе искать в ином просторе:
Я вам велю вместиться в эту грудь.
Чтоб в горестях она могла вздохнуть!
Вы, от кого морям покоя нет,
Вы, двигатели бурь их и волненья.
Одно вам может дать успокоенье:
Двух звезд губительно-безвинный свет,
Которые, открыты иль сомкнуты,
Вернут покоя вам и гордости минуты.
Мы ясно видим
здесь, что нам представлен Эол, говорящий ветрам, что они, по его словам, не
могут быть им успокоены в Эолийских пещерах, но лишь двумя звездами в груди
Энтузиаста. Две звезды означают здесь не два глаза на прекрасном лимце, но два
воспринимаемых вида божественной красоты и доброты этого бесконечного сияния,
которые так влияют на интеллектуальное и разумное желание, что побуждают
Энтузиаста дойти до бесконечного желания того, чему так бесконечно велико,
прекрасно и благостно обучает этот превосходный свет. Ведь любовь, будучи до
некоторой степени оконченной, насыщенной и установившейся, станет обретаться не
около видов божественной красоты, но близ иных обличий; пока же она будет идти,
стремясь все выше и выше, она сможет сказать себе, что вращается вокруг
бесконечности.
Чикада. Удобно ли
обозначать воздыхание через вдыхание? почему ветры являются символом желания?
Тансилло. Кто из
нас в этом состоянии вдыхает, тот вздыхает и вместе с тем дышит. Поэтому жар
воздыхания обозначен этим иероглифом сильного дыхания.
Чикада. Но между
воздыханием и дыханием есть разница.
Тансилло.
Потому-то они и не обозначаются одно другим, как то самое, через то же, но лишь
как подобное подобным.
Чикада. Все же
развейте вашу мысль!
Тансилло. Итак,
бесконечное вдыхание, выраженное посредством вздохов и обозначенное ветрами,
подвластно не Эолу в Эолии, но названным двум светочам. Они не только в высшей
степени невинно, но и чрезвычайно милостиво убивают безумца, заставляя его в
глубокой страсти умирать, созерцая все прочее. Они, находясь взаперти и в
укрытии, делают его бурным, а становясь открытыми, —делают его спокойным. Ведь
в ту пору, когда глаза человеческой мысли заволакиваются в нашем теле туманным
покровом, душа с большей силой делается взволнованной и опечаленной, чем
разрываемая и толкаемая, она делается возвышенной и спокойной, насколько надо,
чтобы удовлетворить требованиям своей природы.
Чикада. Как может
наш конечный ум следовать за бесконечным объектом?
Тансилло.
Благодаря имеющейся в нем бесконечной мощи.
Чикада. Но она
тщетна, если когда-либо станет действовать.
Тансилло. Она
была бы тщетной, если бы сопутствовала конечному действию, в котором
бесконечная мощь была бы исключена, а не сопутствовала бесконечному действию,
где бесконечная мощь является положительным совершенством.
Чикада. Если
человеческий ум по природе и действию конечен, как и почему возможность его
бесконечна?
Тансилло. Потому
что ум вечен, и оттого всегда наслаждается, и не имеет ни конца, ни меры своему
счастью; и потому-то, так же как он конечен в себе, так он бесконечен в
объекте.
Чикада. Какая
разница между бесконечностью объекта и бесконечностью возможности?
Тансилло. Эта
последняя бесконечно-конечна, первый же бесконечно-бесконечен. Однако вернемся
к исходному месту: изречение там гласит: Новые ветры Эолии; это
позволяет предположить, что все ветры (в бездонных пещерах Эола) обратились бы во вздохи,
если бы мы смогли сосчитать те, которые проистекают от страсти, движимой без
конца желанием высшего блага и бесконечной красоты.
Чикада.
Рассмотрим-ка теперь пылающий факел, вокруг которого в надписи значится: На
жизнь, а не на час.
Тансилло.
Постоянство в такой любви и горячее желание истинного блага, которыми пылает в
нынешнем временном состоянии Энтузиаст, показаны, думается мне, в следующем
стихотворении:
[37]
Уходит из дому крестьянин рано,
Едва встает с груди Востока день;
Когда ж начнет жечь солнце слишком рьяно,
Томимый зноем, он садится в тень.
И снова до вечернего тумана
Он трудится в поту, изгнавши лень;
Потом он спит. Я ж не смыкаю очи
Ни на заре, ни в полдень, ни средь ночи.
Затем, то два пылающих луча,
Что взоры солнца мне бросают,
С пути души моей не исчезают.
Их ярость неизменно горяча
И, волею судьбы моей, жжет властно
Мне горестное сердце ежечастно.
Чикада. Это
стихотворение скорее в соответствии с действительностью, чем по существу,
объясняет смысл изображения.
Тансилло. Мне не
к чему стараться, чтобы дать вам увидеть, в чем тут сущность: чтобы заметить
ее, нужно лишь вглядеться с большей внимательностью. Очи солнца — это
лучи, с помощью которых божественная красота и доброта являют себя нам. И
они — пылающие, так как не могут быть восприняты умом без того, чтобы
вследствие этого не возжечь страсть. Два луча солнца — это два вида
откровения, которые теологи-схоластики называют утренним и вечерним. Отсюда
наша умственная работа, наша просветительница, как воздух-посредник, доводит
эти два откровения до нас или в добродетели, которая восторгается ими в самой
себе, или же в действии, которое рассматривает их по результатам. Горизонт,
путь души в этом месте есть часть высших сил, где смелой восприимчивости ума
помогает мужественный толчок страсти, обозначенный в виде сердца, которое
пылая, всегда печалится; поэтому все плоды любви, которые мы можем собрать в
этом состоянии, не настолько сладки, чтобы не быть связанными с некоторой
печалью, во всяком случае с той, что проистекает от сознания неполного
использования. Так сугубо бывает в плодах физической любви, условия которой я
не смог бы выразить лучше поэта-эпикурейца:
От лица человека, которое блещет красою,
Прибыли нет, кроме образов от предвкушения нежных,
Кои несбывшейся часто надеждой уносятся в ветер.
Жаждущий ищет порою во сне, где бы выпить, но влаги
Не получает нигде, чтобы жар утолить в своих членах.
Образы жидкостей он вызывает и тщетно томится,
Воображая себя утоляющим жажду в потоке.
Так и в любви, постоянно с влюбленными шутит Венера.
Зрением не в состоянье любовники тело насытить;
Тщетно блуждают дрожащие руки по целому телу
И ничего соскоблить с упоительных членов не могут.
Тою порой, когда в юных летах наслаждаются двое,
Членами всеми обнявшись, когда предвещает им тело
Сладость, Венера старается женщинам пашню засеять,
Жадно друг к другу любовники жмутся, сливается вместе
Влага их губ и дыханье, в уста их впиваются зубы.
Все понапрасну! Они ничего соскоблить тут не могут
Или проникнуть друг в друга, чтоб с телом смешать свое тело.
Подобным образом он судит о
роде вкуса, который мы можем получить от божественных вещей: когда мы стараемся
проникнуть в них и вкусить, то получаем больше огорчений в желании, чем
наслаждений в общении с ним. И поэтому мудрец Еврей мог сказать, что умножающий
знание умножает печаль, так как от большего накопления рождается большее и
более высокое желание, а отсюда следует большее огорчение и боль из-за
отсутствия желаемого. Поэтому эпикуреец, который вел более спокойную жизнь,
говорит о вульгарной любви:
Но избегать должно образов тех, и от пищи любовной
Ум отвращать, направляя его на другие предметы;
Тем оградим мы себя от тревог и от верных страданий:
Зреет ведь рана любви и растет, когда пищу находит.
Изо дня в день матереет безумство, скопляются беды;
Кто избегает любви, не лишен наслаждений Венеры,
Наоборот, без труда он их с большим удобством вкушает.
Чикада. Что вы
понимаете под меридианом сердца?
Тансилло. Более высокую
и более выдающуюся часть или область воли, где она ярче, сильнее,
действительнее и прямее подогревается. Надо понимать, что такая страсть как бы
находится не в начале, которое растет, и не в конце, который пребывает в покое,
но как бы посредине, где пламенеет.
Чикада. А что
значит эта горящая стрела с пламенем на месте железного острия, вокруг которой
обвилась лента с надписью: Любовь вселяется в миг. Скажите, как вы
понимаете это?
Тансилло. Мне
кажется, это говорит о том, что любовь никогда его не покидает и равным образом
вечно его печалит.
Чикада. Я хорошо
вижу ленту, стрелу и огонь; понимаю, что написано: Любовь вселяется, но
того, что идет дальше, не могу понять: то есть, что любовь, как проникнувшая
или вселившаяся, вселилась; это такое же трудное выражение, как если бы кто
сказал, что его девиз есть: выдумка как выдумка, дверь как дверь, понимаю все
это, как понимаю, все это стоит столько, сколько стоит, уважаю все это, как
тот, кто все это уважает.
Тансилло. Легче
решает и осуждает тот, кто меньше вникает. Это в миг не означает дополнения к
глаголу вселиться; это — имя существительное, взятое для обозначения
мгновения времени.
Чикада. А что вы
хотите сказать, говоря: любовь поселяется в миг?
Тансилло. А что
хотел сказать Аристотель в своей книге «О времени», говоря, что вечность есть
миг и что время в своем целом есть не что иное, как миг?
Чикада. Как это
может быть, если нет такого минимума времени, который не имел бы нескольких
мгновений? неужели он хотел сказать, что в один миг был потоп, Троянская война,
да еще и мы, присутствующие здесь? Хотел бы я знать, как же этот миг делится на
столько веков и лет, и не можем ли мы в той же мере сказать, что линия есть
точка?
Тансилло. Как
время едино, но пребывает в различных временных явлениях, так и мгновение едино
в различных и во всех частях времени. Совершенно так же, как я — один и
тот же, что был, есть и буду, я тот же здесь, в доме, в храме, в поле и всюду,
где нахожусь.
Чикада. Почему вы
утверждаете, что миг является всем временем?
Тансилло. Потому
что, если бы не было мгновения, не было бы времени: поэтому время в своей
сущности и в своей субстанции есть не что иное, как мгновение. И этого
достаточно, если вы это поняли (потому что не хочу разглагольствовать о
четвертой книге «Физики»). Отсюда надо понять смысл изречения, что любовь
сопровождает не меньше, чем время в целом, ибо этот миг не означает точку во
времени.
Чикада. Нужно,
чтобы это значение было как-то подчеркнуто, если мы не хотим, чтобы получилось
порочное и двусмысленное изречение; тогда мы могли бы свободно понять, что
Энтузиаст хочет сказать то ли, что его любовь длится одно мгновение, то есть
один атом времени и не больше, или же он хочет сказать, что она должна, по
вашему толкованию, продлиться навсегда.
Тансилло.
Несомненно, что, если бы здесь были включены оба этих противоречивых смысла,
изречение было бы шуткой. Но на самом деле это не так, если хорошо вдуматься:
ведь одного мига, являющегося атомом и точкой, когда любовь входит или вселяется,
не может существовать; необходимо, значит, понять миг в другом значении. А
чтобы покончить с толкованиями прочитаем стихи:
[38]
Есть
время сеять, время — собирать;
Ломать — и строить; плакать и смеяться;
Трудиться — и безделью предаваться;
Держать — и двигать; бегать — и лежать;
Есть
время класть — и время поднимать;
Целить — и ранить; ждать и устремляться;
Меня ж за мигом миг, за годом год
Любовь пытает, дыбит, ранит, жжет.
Она
мне сокрушает члены,
Она меня ввергает, как палач,
Из стонов в стоны и из плача в плач;
И
нет моим мученьям перемены,
И их однообразный ход
Ни роздыха, ни смерти не дает. Чикада.
Смысл этого я понял довольно хорошо и признаю, что все отлично
согласовано. Поэтому, мне кажется, время перейти к другому.
Тансилло. Здесь
видны: змея, умирающая на снегу, куда ее бросил землепашец, и голый мальчик,
попавший меж огней, как это бывает, и изречение: То же самое, так же, но не
то. Эти слова мне кажутся большей загадкой, чем другие, поэтому я не
уверен, что дам тут действительное объяснение. Все же думаю, что это должно
означать ту самую тяжелую судьбу, которая мучает как змею, так и мальчика (то
есть преднамеренно, безжалостно, смертельно) разными и противоположными
средствами, проявляющимися то в холоде, то в жаре. Но, мне кажется, это требует
дальнейших и различных соображений.
Чикада. Это в
другой раз. А сейчас — читайте стихи.
Тансилло.
[39]
Змея!
Томясь на плотном снежном слое,
Ты корчишься, дрожишь, ты кольца вьешь
И, чтоб смягчить страдание такое,
С пласта на пласт от холода ползешь.
Не
видит лед твое томленье злое,
Он глух к тому, что ты его зовешь, —
Будь иначе, он на твои мученья
Ответил бы хоть каплей сожаленья.
А
я меж тем в неистовом огне
Вращаюсь, корчусь, мерзну и пылаю;
В моей богине я не примечаю
Ни
склонности, ни жалости ко мне;
Она, как лед, не видит и не слышит,
Какою стужею мой пламень дышит.
[40]
Ты
хочешь ускользнуть, но тщетно, змей!
Смыкаешь пасть, но пасть твоя зияет,
Свиваешься, но сила иссякает,
Ты льнешь к земле, но снег лежит на ней;
Ждешь
милосердья, но к мольбе твоей
Крестьянин глух и колом угрожает;
Звезда, заступник, место, хитрость, труд
Тебя уже от смерти не спасут.
Мне
мил твой снег, тебе же мил мой зной;
Ты ежишься, я растворяюсь в боли;
Я рвусь к твоей, а ты к моей недоле;
Но
не дано свершить обмен судьбой;
И ты и я давно уж не невежды.
К нам злобен рок — оставим же надежды!
Чикада. Пойдемте
отсюда и попытаемся по дороге распутать этот узел, если сумеем.
Тансилло. Хорошо!
Конец
пятого диалога и первой части
|