Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Ашиль Люшер

ФРАНЦУЗСКОЕ ОБЩЕСТВО ВРЕМЕН ФИЛИППА-АВГУСТА

К оглавлению

 

ГЛАВА X

СЕНЬОРИАЛЬНЫЙ БЮДЖЕТ РЫЦАРСТВА

 

Война, турниры, охота, приемы, оказываемые первому встречному, — все это стоит очень дорого. Чтобы вести подобный образ жизни, необходимо душить ужасными поборами своих подданных и захватывать у врага большую добычу; но даже при этом не удается свести концы с концами. Именно в этом заключается одна из основных и характерных черт феодальной жизни: знать, малая и великая, вечно без денег, вечно нуждается и легко идет на всевозможные финансовые уловки, постоянно обременена долгами и часто становится жертвой разного рода ростовщиков. Это, в частности, объясняет, помимо побудительной склонности, ее алчность и привычку к разбою. Печальный заколдованный круг! Феодалы воруют, грабят и убивают, потому что нуждаются в деньгах, потому что военные предприятия стоят дорого и приносят недостаточно средств. Не будучи по крайней мере Филиппом Августом или Генрихом Плантагенетом с их широкомасштабными военными действиями и обширными завоеваниями, трудно вести должный образ жизни. Сеньориальный бюджет в эту эпоху — бюджет преимущественно дефицитный.

Большая часть важных актов внутренней политики герцога Гуго III Бургундского объясняется тем же безденежьем и необходимостью выколачивания средств. Он отдает в ущерб герцогской власти графство Лангрское епископу Лангра, потому что должен ему огромную сумму. Чтобы получить пятьсот ливров, он освобождает от обязанностей военной службы жителей Дижона; его щедроты по отношению к бургундским горожанам не имеют иной причины. И его сын Эд III поступает так же: дабы раздобыть денег, он продает и закладывает права и домены герцогства монастырям и городским коммунам. Мы видим, например, что в 1203 г. он одалживает шестьдесят ливров у каноников Бона только на три месяца (дело было в декабре) и обещает вернуть деньги в первые дни карнавала.

Мелкие сеньоры Бургундии, виконты и владельцы замков, так же обременены долгами, как и их герцог. Особенно нужна им звонкая монета при отъезде в крестовый поход, и они закладывают свои доходы или сам фьеф у монахов или евреев, ибо если христианин не хочет или не может одолжить, еврей всегда тут как тут. В 1189 г., накануне третьего крестового похода, Андре де Молем закладывает за шестьдесят ливров свой фьеф Молемскому аббатству. Робер де Рисей закладывает свое владение Сини за десять ливров, Жирар, сеньор Аньера, уступает за десять ливров и корову свою землю аббатству Жюйи. В 1203 г., во время четвертого крестового похода, сеньору де Нюйи приходится заложить свои домены: он умирает, и его вдова с сыном не соглашаются продавать свою вотчину, чтобы выплатить долг евреям. Виконт Дижона Гийом де Шамплит одалживает триста ливров у одного итальянского банкира, ломбардца, как тогда говорили, Пьеро Капитули, под доходы своей земли Шамплит. Но выплачивать проценты он может не больше размера основного долга. Кредиторы требуют, чтобы графиня Шампанская забрала его домены. Пришлось вмешаться герцогу Бургундскому Эду III и выкупить землю своего вассала, заняв самому у евреев требуемую сумму под поручительство.

Все крупные бароны Франции в таком же крайнем положении. Даже графы Шампанские, для которых шампанские ярмарки всегда были настоящим золотым дном. Когда граф Генрих II отъезжал в Палестину, он одолжил денег у десяти банкиров — с ними рассчитался лишь после его смерти его наследник Тибо III. Едва прибыв в Святую землю, Генрих оказался в столь стеснительном положении, «что много раз ему случалось, — говорит его историограф Арбуа де Жюбенвиль, — вставать утром, не зная, что люди его дома и он сам будут есть днем». Неоднократно приходилось ему отдавать имущество своим поставщикам, которые даже в Шампани отказывались давать ему что-либо в кредит. Графиня Бланка Шампанская и особенно ее сын Тибо IV, сочинитель песен, также попали в руки ростовщиков — христиан и евреев. Христиане тогда давали в долг на два месяца, евреи — на неделю. Последние, требовавшие три процента в неделю, вынуждены были удовлетвориться двумя по ордонансу 1206 г., изданному сообща графиней Шампанской и Филиппом Августом. Наконец, было решено, что евреи будут давать в долг только из сорока трех процентов годовых, без взимания процентов с процентов. При такого рода правилах понятно, что финансовое положение графов Шампанских постоянно осложнялось, и в мае 1223 г. граф Тибо IV дошел до того, что взял золотой алтарь и большой золотой крест из церкви святого Стефана в Труа, чтобы заложить их в аббатстве Сен-Дени. Монахи Сен-Дени одолжили ему две тысячи парижских ливров. Двадцать семь лет спустя, в 1252 г., они все еще не были выплачены.

Все это — не единичные факты: в прочих французских областях положение феодалов было таким же. Вечно без денег, для их добывания они использовали те законные средства, которые лишь усиливали их нищету. Граф де Сен-Поль Гуго Кан-давен, отбывший в четвертый крестовый поход, пишет в 1204 г. одному из своих друзей, рассказывая ему о взятии Константинополя. Но прежде всего говорит о своих домашних делах, заботу о которых ему доверил:

Я весьма признателен вам за то, что вы так хорошо присматриваете за моей землей. Довожу до вашего сведения, что со времени моего отъезда я ровным счетом ничего не получил и жил с того, что удавалось мне достать, так что накануне сдачи Константинополя мы все были доведены до крайней нужды. Мне пришлось продать свой плащ, чтобы купить хлеба, но я сохранил своих коней и доспехи. Со времени победы я пребываю в добром здравии и уважаем всеми. Тем не менее я не могу отделаться от беспокойства за доходы с моей земли, ибо, ежели Бог даст мне возможность вернуться к себе, я окажусь в больших долгах и мне, конечно, придется расплачиваться из средств моей сеньории.

Далеко не все подобные сеньоры столь озабочены расчетом с кредиторами. Большая часть их перекладывает на своих преемников и наследников хлопоты по уплате долгов; другие попросту отказываются расплачиваться или даже пытаются избавиться от своих кредиторов весьма аристократическими способами — насилием, пинками или темницей. Но и такой прием не всегда удается.

Интересно констатировать, что Церковь, выполнявшая столько различных функций в средневековом обществе, еще и обязана, кроме того, обеспечивать выполнение договоров о займе. Она обрушивается на несчастного и упорствующего должника. Церковное отлучение имело тогда результатом арест или долговую тюрьму. Приведем Лишь два примера. Граф Шампанский Тибо IV, отказавшийся платить трем банкирам, один из которых — еврей, был отлучен, а Шампань попала под интердикт. Тот же барон, срочно нуждаясь в деньгах, занимает значительную сумму у трех римских банкиров, братьев из семейства Ильперини. Он упорно не хочет отдавать долга, невзирая на неоднократные просьбы кредиторов и настоятельные требования Папы, часто приходившего итальянским банкирам на помощь. Тибо находит подобную настойчивость проявлением дурного тона. Он не только не платит, но, пользуясь пребыванием одного из братьев Ильперини в Шампани, велит схватить его, бросить в темницу, заковать в цепи и грозится повесить. Несчастному приходится выплатить своему должнику еще тысячу двести ливров, которые граф делит со своими советниками, тысячу ливров себе и двести — им. В ответ на жалобу римских банкиров Папа приказывает Тибо вернуть эти деньги и уплатить прежний долг. Он заявляет, что в случае противления он повелит отлучить графа и возвещать об этом по воскресным и праздничным дням во всех храмах графства при зажженных свечах и колокольном звоне. Тибо притворно подчиняется, своей грамотой признает долг и просит об отсрочке, иными словами, снова отказывается платить. Папа предупреждает его, что если долг не будет выплачен полностью, интердикт будет на­ложен на два самых крупных города графства, Провен и Бар-сюр-Об. Чем закончилось дело, неизвестно. Графу Шампанскому пришла в голову удачная мысль принять крест, а крестоносец становился почти святым. Папа смягчился и, вместо того чтобы бороться с Тибо, снова пишет ему, взывая к его совести. Плохая гарантия для ростовщиков!

Не всегда Папы или епископы держали сторону заимодавцев. Когда кредитор — еврей, дела обстоят проще. Знатный барон не церемонится с евреями — когда их требования становятся назойливыми, он принимает постановление об их изгнании с перспективой позволить им вернуться за деньги или же, если он более терпеливого нрава, повелевает, чтобы им не платили процентов. Мелким феодалам хорошо известно это средство — ростовщик-еврей слишком на них нажимает? Они обращаются за поддержкой к сюзерену провинции, графу или герцогу. Принеся дары, они получают письмо вроде того, какое предоставил герцог Нормандский, король Англии, в 1199 г. жене сеньора Конша Роже IV де Тосни. Письмо восхитительно своей лаконичностью:

Король Англии, герцог Нормандский, Генриху де Грейяну. Поручаем вам устроить, чтобы Констанция, дама Конша, была освобождена, путем уплаты основной суммы, от долга в двадцать одну марку серебром, каковую сумму она должна Бенуа, еврею из Берне: мы не желаем, чтобы она платила проценты по этому долгу. Свидетелем был я сам, в Легле, 20 июня.

Поступать подобным образом с христианами было трудно, особенно когда эти христиане — монахи большого аббатства или члены мощной коммуны и тем более, если они сами принадлежат к рыцарскому сословию. В момент смерти Филиппа Августа в 1223 г. Амори, сын и преемник Симона де Монфора, герой Альбигойских войн, оказался из-за отсутствия денежных средств в критическом положении. Чтобы продолжать борьбу против графа Тулузского, он пообещал заплатить рыцарям северной Франции, но у него не было денег выплатить это жалованье, так что рыцари не нашли иного средства получить причитающееся, кроме как запереть своего военачальника и должника в надежном месте и потребовать от него сверх обещанной суммы прибавки в пять су в день. Тот же Амори настолько погряз в долгах, что вынужден был отдать в заложники своих родственников: дядю, Ги де Монфора, и множество других знатных людей держали пленниками в Амьене в обеспечение четырех тысяч ливров, которые завоеватель Лангедока задолжал купцам этого города. В этом и состоит причина, почему дом Монфоров, доведенный до банкротства, решился передать французскому королевскому дому права на завоеванный край.

Нет необходимости искать тип расточительного, обремененного долгами и готового на крайние средства дворянина непременно в рядах мелких феодалов. Такого можно найти везде, вплоть до королевской фамилии. Старший сын могущественного короля династии Плантагенетов Генриха II, тот, кого современники называли Генрихом Молодым или «молодым королем Англии», получал от своего отца, по словам лимуэснского хрониста Жоффруа, приора Вижуа, ренту в полторы тысячи су на ежедневные расходы, а его жена Маргарита, со своей стороны, получала ежедневную ренту в пятьсот су. Хороший доход, говорит хронист; тем не менее его было недостаточно для молодого короля, расточительность которого не имела границ. У него был легион кредиторов, и когда в 1183 г. из зависти к брату, Ричарду Львиное Сердце, ему пришла злополучная мысль поссориться с отцом и начать против него войну, набрав шайки наемников, Генрих из-за нищеты был вынужден вести себя как предводитель разбойников. Чтобы платить солдатам, он сначала берет у лиможских горожан принудительный заем в двадцать тысяч су. Затем он объявляется в аббатстве святого Марциала и также просит одолжить ему казну монахов. Он проникает в монастырь, изгоняет большую часть насельников и заставляет открыть ему сокровищницу. Там находились золотой престол из алтаря Гроба Господня с пятью золотыми статуэтками; золотой же престол большого алтаря с фигурами двенадцати апостолов, тоже золотыми; золотая чаша и серебряный сосуд прекраснейшей работы; кресты, реликварии и т. д. — общим весом в 52 марки золота и 103 марки серебра. Все эти ценные предметы были оценены, пишет с негодованием приор Вижуа, очевидец событий, в двадцать две тысячи су, то есть много ниже их стоимости, ибо не пожелали принимать в расчет ни мастерскую работу, ни золото, использованное для золочения серебряных предметов. Генрих Молодой увез сокровищницу, оставив монахам пергамент, скрепленный его печатью, в котором он признавал заем. Мет нужды говорить, что он никогда ничего не вернул. Несколько месяцев спустя он, смертельно раненый, умер в замке Мартелл в величайшей бедности. Аббату Юзерша пришлось оплатить расходы на его погребальную службу. Люди из дома принца умирали от голода. Чтобы прокормиться, они заложили все, вплоть до лошадей своего хозяина. Те, кто нес тело, падали от истощения, так что монахи Юзерша потрудились их накормить как следует. Один из приближенных молодого короля признался, что продал даже свои штаны, чтобы получить хлеб.

Долги и весьма затруднительное материальное положение этого законного наследника империи Плантагенетов известны нам и по поэме о Вильгельме Маршале, которая предоставляет на сей счет любопытные детали:

В замках, в городах, повсюду, куда он приезжал, Генрих Молодой нес такие великие расходы, что, когда речь заходила об отъезде, он не знал, как уехать. Нужно было столько раздать лошадей, одежд, продовольствия, что кредиторы набегали со всех сторон: у одного он брал триста ливров, у второго — сто, у третьего — двести. «Доходило до шестисот», — отмечали писцы. «Кто поручится за этот долг?» — «Сеньоры, сейчас денег нет, — отвечали люди принца, — по вам будет уплачено до конца месяца». — «Хорошо, — говорили горожане, — если сам Маршал поручился за долг, тогда мы не будем ни о чем беспокоиться, как будто нам уже заплатили».

Возможно, подобное доверие было чрезмерным, ибо Вильгельм Маршал., граф Пемброк, близкий друг и преданный советник молодого короля, сам не был богат. Мы знаем, что ему приходилось охотиться за добычей на турнирах; порой он доходил до того, что грабил путешественников на больших дорогах.

В одной из предыдущих глав уже описывался случай, когда он напал на монаха, похитившего женщину, и отнял у беглецов все деньги, бывшие при них, — акт разбоя, рассматриваемый биографом Маршала как весьма законная нежданная прибыль и шутка наилучшего вкуса.

Итак, Вильгельм пустился в путь, сопровождая тело несчастного Генриха к его отцу, королю Генриху II. Один из кредиторов принца, Санчо, возможно — баск или наваррец, был предводителем его наемников. Генрих Молодой был должен ему значительные суммы:

Он понял, что не сможет вернуть затраченное, если не воспользуется какой-нибудь хитростью. Он знал, что молодой король очень любил Вильгельма Маршала и доверял ему более, нежели кому-либо другому. Пришпорив коня, он подскочил к Маршалу и схватил его лошадь под уздцы: «Я вас захватил и увожу; маршал, идемте со мной». Тот спрашивает его, зачем. — «Зачем? Вам хорошо известно. Я хочу, чтобы вы вернули мне деньги, которые задолжал мне ваш сеньор». Маршал понял, что сила не на его стороне, и совсем не пытался сопротивляться. Санчо говорит ему: «Я не могу потерять то, что мне должны, поэтому я вас не отпущу, но я намерен пойти вам навстречу — я вас освобожу за сто марок». — «Сеньор, — отвечает Маршал, — о чем вы говорите? Такое соглашение меня обескураживает. Я лишь бедный дворянин, владеющий клочком земли. Я не ведаю, где найти такие деньги. Но знаете, как я поступлю? Я даю свое честное слово, что вернусь к вам в назначенный день как пленник и сяду в темницу». И Санчо говорит: «Разумеется, это ваше право, и я охотно предоставляю его вам, ибо вы честный рыцарь».

Подписав обязательство, Маршал продолжил свой путь и вскоре предстает перед английским королем Генрихом II, которому передает тело его сына. Картина обретает некоторое величие:

Печальная правда была горькой для старого короля, ибо этого сына он любил больше всех. Но его сердце было исполнено такой твердости, что он никогда не выказывал волнения при вестях самых неприятных. Маршал, в совершенном гневе от такого подчеркнутого безразличия, принялся рассказывать ему, как заболел его сын, какие мучения он вынес и что он действительно раскаялся; с каким восхитительным терпением перенес он великую боль и великие горести. «Ах! Спаси его Господь!» — очень просто сказал отец, ибо печаль сжимала его сердце больше, чем он выказывал, скрывая свое великое горе. «Что мне делать, сир?» — продолжал Маршал. «Маршал, я могу сказать только одно: вы отправитесь с вашим сеньором и проводите его тело до Руана». — «Сир, — отвечает Маршал, — это невозможно: я дал слово сдаться в плен Санчо, вы его хорошо знаете — это тот, кому ваш сын задолжал много денег. Но за сто марок он меня отпустит».

Тогда король позвал одного из своих приближенных, Жубера де Пресиньи: «Идите, найдите Санчо и от меня скажите ему, чтобы он предоставил отсрочку Маршалу в уплате ста марок». Жубер отправился вместе с Маршалом. Последний ехал в задумчивости. «Маршал, — говорит Жубер, — что так заботит вас?» Маршал отвечает: «Воистину, мне есть о чем подумать, коли это как-то помогает облегчить заботы: смерть моего сеньора, а потом — долг, которым я обременен и который наводит на меня великую тоску, ибо платить мне нечем. Так что у меня есть основание волноваться из-за этого». — «Маршал, — продолжает Жубер, — будете ли вы признательны тому, кто сумеет избавить вас от этой тревоги? Хорошо же! Уверяю вас, что вы будете избавлены от своего долга». — «Дорогой сир, — отвечает Маршал, — я был бы весьма признателен тому, кто оказал бы мне сию услугу, ежели таковое счастье может со мной случиться». — «Позвольте же мне уладить ваше дело. У вас никогда не было этих денег и несправедливо, чтобы вы возвращали их. Перестаньте волноваться из-за них; я займусь этим делом и думаю, смогу довести его до хорошего конца».

Наши два попутчика приезжают к Санчо и приветствуют его от имени короля. Сеньор Жубер тут же говорит ему, что король принял на себя заботу об уплате, требуемой от Маршала. «Вы говорите от имени короля?» — спрашивает наемник. «Конечно же». — «Тогда — решено». Оба рыцаря не мешкая прощаются и уходят. Немного позже Санчо едет к королю и спрашивает его об этих ста марках. Король решил, что наемник ошибся. «Какие сто марок, дорогой друг?» — говорит он. «Долг мне, сир, который вы взяли на себя, дабы освободить Маршала». — «Вам сказали глупость, — отвечает король, — я никогда не говорил ничего подобного и ничего не обещал; я велел испросить у вас лишь отсрочки». Санчо, сильно раздосадованный, стал клясться славой Господа: «Жубер заверил меня от вашего имени, что вам угодно взять на себя долг». Тотчас же по­слали за сеньором Жубером. «Как произошло, — говорит ему король, — что сей человек требует от меня деньги?» — «Сир, я вам охотно расскажу. В самом деле, я сказал ему, что вы, со своей стороны, примете долг на себя: вы сами мне это здесь сказали, и именно здесь я это услыхал; и я ручаюсь за то, что утверждаю». Тогда король воскликнул: «Ладно! Дело будет улажено за мой счет: мой сын стоил мне много больше, и Богу угодно, чтобы мне еще раз пришлось потратиться на него». Его глаза печально закрылись, и полились слезы; но это было недолго.

В общем, молодой английский король со своими безумными тратами воплощал рыцарский идеал своего времени. В баронском и рыцарском сословии бюджетный дефицит и долги нисколько не были позором; напротив, это был признак благородства: мотовство, за которое в XVIII в. сыновей семейства по королевскому указу заключали в тюрьму, а ныне назначают им судебную опеку, во времена Филиппа Августа было более чем шиком — добродетелью. Расхожее мировоззрение разделялось феодалами и в особенности поэтами и жонглерами, жившими за их счет. Это достоинство называлось «щедростью». Ее прославляли в тысячах строк жест. «Будь щедр ко всем, ибо чем больше ты отдашь, тем больше обретешь чести и станешь богаче. Тот, кто чрезмерно прижимист, не дворянин», — говорит автор «Доона Майенского». «Скупой король не стоит и денье», — читаем в «Ожье Датчанине». То же замечание и в «Песни о Гарене»: «Скупому государю нечего и землей владеть, от него лишь убытки и огорчения.». Нечто вроде общего места у трубадуров и труверов — жаловаться, что сеньоры их времен уже не столь щедры, как в минувшие столетия. Автор «Песни о крестовом походе против альбигойцев» Гийом де Тюдель говорит в начале своей поэмы о самом себе:

Мэтр Гийом написал эту песнь в Монтобане, где он оказался. О, если бы ему повезло и его бы одарили так же, как одарили стольких глупых жонглеров или проходимцев, и какой-нибудь достойный и учтивый человек дал бы ему лошадь или доброго бретонского коня, дабы легко было ездить по пескам, либо шелковую или бархатную одежду! Но, видно, мир так погряз во зле, что богатые люди, люди дурные, которые бы должны быть доблестны, не дают и пуговицы. Ну, да я не попрошу и грязного пепла из их очагов. Порази их Бог, создавший небо и воздух, и Его Матерь Святая Мария!

Не будем слишком порицать поэтов средневековья: все поэты говорят одно и то же и во все времена. У них своя причина находить феодалов всегда недостаточно щедрыми — они ненасытны. На самом деле все знатные люди того времени — моты, которым общественное мнение не позволяло жить скаредно и которые с полнейшей беззаботностью воплощали в жизнь добродетель щедрости. Война для них являлась поводом к огромным тратам, и мы видели, что она не прекращалась. Но и мир не менее дорого стоит, ибо влечет за собой приемы и празднества, религиозные и военные праздники, браки и посвящения в рыцари. Ведь в феодальном мире нет праздников без продолжительных кутежей, раздачи одежд, мехов, денег и лошадей. Чем выше род, тем больше дают друзьям, вассалам, рассказчикам, первым встречным, так что деньги у наших рыцарей протекают сквозь пальцы и никогда не задерживаются.

Чтобы составить себе точное представление, чего стоила тогда барону война, следует прочитать подробную биографию, посвященную историографом Жильбером де Моном своему хозяину и сеньору, графу Эно Бодуэну V, тестю Филиппа Августа. Не проходило и года, чтобы этот сеньор не совершал многочисленных военных походов, почти всегда — за свой счет, либо в своих целях, либо по феодальному долгу, дабы выполнить вассальные обязательства. В этой хронике, столь важной для уточнения деталей, на каждой странице встречаются фразы вроде: «Граф Эно, отправившись на войну, побыв на ней и возвратясь, оставался пять недель в доспехах: его расходы составили 1 850 марок серебром в полновесной монете». Речь идет о походе, состоявшемся в декабре 1181 г. Но в 1182 г., после дня Богоявления, война возобновилась — короткое перемирие было сделано лишь на праздники Рождества, Нового года и Богоявления (Поклонения волхвов). Новая кампания продолжилась шесть недель, почти до Великого поста, и стоила графу 1 600 марок серебром. Лето 1182 г. — небывалое дело — проходит для Бодуэна V без войны, но осенью он отправляется на турнир, и там с ним случается несчастье — покуда он был занят сражением, люди из Лувена, подданные герцога Брабантского, украли у него всю поклажу, одежды, повозки, тягловых животных и верховых коней. Разъяренный Бодуэн объявляет войну герцогу Брабантскому. Новая кампания предпринимается в октябре-ноябре 1182 г. — она прерывается законным перемирием до дня Богоявления 1183 г. Во время перемирия граф Эно отправляется на другой турнир, состоявшийся между Бреном и Суассоном. Там он не сражался, а довольствовался наймом рыцарей и наемников. В марте 1183 г. он воюет во Франции против Филиппа Августа на стороне Филиппа Эльзасского, графа Фландрского, своего свояка. Весной 1184 г. ему приходится выехать на сейм в Майнце, где Фридрих Барбаросса собирает всех князей империи и около семидесяти тысяч рыцарей. Каждый барон должен, следуя обычаю, состязаться там в роскоши и расточительности с прочими — кто приведет больше рыцарей под своим знаменем, разобьет больше палаток и самых богатых шатров на равнине и бросит больше денег и подарков простым воинам и жонглерам. По возвращении с этого разорительного праздника, в июле и августе 1184 г., граф Эно снова оказывается в состоянии войны — он выдерживает смертельную схватку с графом Фландрским и герцогом Брабантским, объединившимися, чтобы его сокрушить. Эта борьба продлится весь оставшийся год до Рождества. В 1185 г. — две новых войны: одна — против графа Фландрского, другая — против герцога Брабантского. И так до 1195 г., который стал последним годом его жизни. Бодуэн перестал воевать, подвергаться нападениям и нападать лишь потому, что смерть вынула из его рук оружие.

Как же могли эти люди выносить вечные переезды, огромную усталость, бесконечную борьбу, но главное — как они могли выдержать все это в денежном отношении? Их выносливость кажется безграничной, но их казна не была неисчерпаемой. Военных ресурсов их собственного фьефа было недостаточно, чтобы так часто водить войска в поход; они прибегали к помощи наемных рыцарей, которых собирали издалека, отовсюду понемногу. В хронике Жильбера Мона есть любопытное место, указывающее, что именно давал в качестве платы граф Бодуэн некоторым своим помощникам: одному шестьсот ливров, которые выплатит деревня близ Валансьена; другому — четыреста ливров с брабантской деревни; третьему — землю во фьеф и двадцать ливров. Последний становится сеньором Белена, около Валансьена, с доходом в семьсот ливров; некоторые получают фьефы меньшего значения, дающие тридцать или двадцать ливров. Но выделением фьефов граф Эно не ограничивается. Нужно было время от времени делать подарки, дабы поддерживать рвение и преданность этого наемного рыцарства — лошадей, одежды, наличные деньги.

Сравним с вышеприведенным некоторые отрывки из поэмы о Жираре Руссильонском, и станет очевидно, что время, нравы, люди — те же. Поэт служит настоящим комментатором историка:

Жирар уселся под лавровым деревом и, позвав своего советника Фулька, велел принести золота и денег и привести мулов, парадных коней и скакунов, чтобы заплатить воинам. Он велел изготовить сто писем, скрепил их печатью и отправил рыцарей по всей земле. Кто хотел серебра, тому Жирар его давал. Скоро у него оказалось четыре тысячи солдат, направившихся к Дижону. Он отправил своих послов к бургундцам, до самых гор, к баварцам и немцам до Саксонии. Повсюду, где он узнавал о добром воине, он повелевал позвать его, давая ему обещания и богатые дары.

Дальше мы находим изложение теории обязательной расточительности, особенно в пользу бедных рыцарей; сеньору следует их поддерживать, как в мирное время, так и в военное:

Тогда молодые воины говорят: «Война закончена, больше не будет стычек, сраженных рыцарей, разбитых щитов». «Пускай никто не унывает от этого, — говорит Фульк (один из героев поэмы), — я по доброй воле дам им пищу и одежду, а то и больше». Фульк поговорил с Жираром и королем Карлом Мартеллом. «Теперь, — говорит он, — посмотрим, что каждый из вас, графов и знатных баронов, дает бедным рыцарям для поддержания их существования. Приведите их, чтобы завербовать, как принято в стране, для защиты земли. И если есть богатые скупцы с вероломным сердцем, для которых поддержка и дары стоят слишком дорого, то пускай отберут у них фьеф и отдадут мужикам, ибо сокровище, оставленное про запас, не стоит и уголька».

Граф Бодуэн (вернемся к истории) был не из числа сих богатых скупцов, ибо, по словам Жильбера де Мона, вот что случилось:

Во время Пасхи 1186 г. он собирает в Моне, в своем замке, совет своих служителей и приближенных. Здесь доложили о состоянии его финансов. Оно было достаточно тревожным. Его личные расходы, издержки на помощь и плату рыцарям и сержантам достигли значительной цифры. Дефицит составлял сорок тысяч валансьенских ливров. Тогда граф Эно решился, скрепя сердце и стеная, использовать крайний источник. Он обложил чрезвычайными налогами жителей своего графства. За семь месяцев он собрал средства для уплаты почти всего своего долга».

Что за время, когда суверены могли использовать это удобное средство, чтобы почти мгновенно привести в равновесие свой бюджет! Достаточно было немного надавить, как на губку, на зависимый люд — крестьян или горожан. Но не все феодалы, особенно мелкие, обладали подобными источниками, а поэтому они продолжали обрастать долгами, копить дефициты, покуда им не приходилось продать свой фьеф. Они скрывались, отправляясь в крестовый поход: такое средство расчета было тогда в ходу.

 

***

Тем не менее хотелось бы иметь более точные сведения о финансовом положении благородного сословия и больше уверенности, но для этого потребовались бы подробные счета и бюджетные сметы. Особенно было бы интересно получить книгу поступлений и расходов одного из баронов, гордившихся тем, что швыряет деньги на ветер. К несчастью, для изучаемой нами эпохи документов такого рода почти не существует. Есть лишь счета дома Филиппа Августа за 1202 и 1203 гг., но он был далеко не мотом. Что же касается сеньориальных бюджетов, то мы обладаем отдельными счетами Бланки Наваррской, графини Шампанской, за 1217, 1218 и 1219 гг. Изучение этих счетов, какими бы неполными и искаженными они ни были, поучительно, и из них можно сделать некоторые общие заключения, ибо жизнь короля или знатного барона той эпохи в общем не отличается от жизни обычного сеньора. На всех ступенях феодальной иерархии у знати были одни и те же инстинкты, одинаковые страсти и потребности; они черпали деньги почти из одних и тех же источников и тратили приблизительно одним и тем же образом.

Так, счета графини Бланки Шампанской прежде всего сообщают нам, что эта благородная дама, часто не имея наличности, брала займы. Счета содержат достаточно многочисленные упоминания о выплате процентов. Банкиры одалживали ей на до­вольно короткие сроки, как правило самое большее — на два месяца, и из 25 /о (относительно умеренная ставка, ставка хрис­тианских банкиров — евреи одалживали в то время обычно из 43% годовых). Но, поскольку ростовщичество было официаль­но запрещено и особенно преследовалось Церковью, составитель счетов заботится о том, чтобы представить уплату такого огром­ного процента как компенсацию расходов, которые якобы понес заимодавец.

Как и все фьефы, графство Шампанское воюет, тем более что графине, в интересах своего младшего сына, молодого Тибо IV, приходится защищаться от опасного и озлобленного соперника, Эрара де Бриенна. Военные расходы занимают наибольшее место в счетах: приведение в состояние готовности крепостей Шампа­ни и Бри, чистка рвов, починка городских стен. Изыскиваются деньги на оплату наемных рыцарей; посылается продовольствие отрядам, находящимся в Васси. Некоторые суммы расходуются на перевод узников в более надежное место, на ремонт доспехов, на шпионов, на покупку лошадей и быков, посланных клермонскому войску и пропавших, и т. д. Не только сама война стоит денег — надо вести переговоры, содержать поверенных, послов, вести многочисленные процессы в Риме и Париже. Затем — подорожные расходы на адвокатов, легистов, простых посланников, отправляющихся в Италию, Испанию, к Филиппу Августу, дабы представлять там графиню и ее сына и защищать их интересы. И наконец, есть статья подарков, даров, милостыни и всевозможных расходов «на щедрость». Прежде всего — подарки политические: двести сыров из Бри, отправленных Филиппу Августу; комплект доспехов, посланных императору Фридриху II; тюки тканей и одежд, направляемых в Рим, чтобы задобрить Папу или его кардиналов; в самой Шампани — постоянные дары деньгами, мехами и платьем для клириков, женщин, знати, а также милостыня вдовам или больным слугам и, разумеется, раздачи одежд только что посвященным рыцарям.

Счета Филиппа Августа, много более подробные, богаты интереснейшими сведениями. Военные расходы, естественно, и в них преобладают — это бюджет завоевателя. В каждой строке речь идет о плате рыцарям, пешим и конным сержантам, арбалетчикам, о покупке и перевозке снаряжения и провианта для войск и гарнизонов, о сооружении и починке башен, замков и стен. Затем идут расходы, относящиеся к псовой и соколиной охоте и охотничьему снаряжению, милостыня для церковных учреждений, жалование, выделяемое королевским служащим, одежды и меха королеве, наследному принцу и детям последнего, содержание гардероба самого короля, пенсии, предназначенные сеньорам и благородным дамам, и бесчисленные дарения деньгами и лошадьми лицам всех сословий. Общие раздачи одежды — платья (robes), как тогда говорили, — королевской семье и лицам из ее окружения обычно происходили по большим ежегодным праздникам, в Рождество, на Пасху и Троицу. По этим фрагментарным счетам, относящимся лишь к двум годам, трудно узнать, был ли бюджет Филиппа Августа сбалансирован лучше, чем у большей части крупных и мелких баронов. Мы полагаем, что относительно периода, предшествовавшего великим завоеваниям, то есть 1204 году — году захвата Нормандии, можно ответить отрицательно, ибо в течение этой первой половины правления историки отмечают жестокие поборы, налагавшиеся Филиппом Августом на некоторых епископов и аббатства. Одни, к примеру, монах Ритор, видят в них череду религиозных гонений, но это же попросту следствие бюджетного дефицита: король заполняет его как может — вынужденными займами в церковной казне, а клирики сильнее или слабее сопротивляются. Подобной практике суждено было оставаться в течение всего «ста-рого режима» монархической традицией: когда у королей не оставалось больше денег, они брали их добровольно или силой там, где они были — в кармане священников, что никогда не мешало рассматривать короля как старшего сына Церкви, а Церкви — быть наилучшей поддержкой монархии. Бароны же по мере возможности подражали королю.

 

***

Некоторые статьи королевских счетов за 1202—1203 гг. относятся, как и в бюджете графини Шампанской, к щедротам, проявляемым по отношению к новым рыцарям. Именно в этом состоит одна из характерных черт, освященный обычай, на котором теперь необходимо остановиться. Рыцарские празднества были, возможно, для французской знати причиной самых крупных расходов. Она охотно разорялась, чтобы продемонстрировать на них щедрость и роскошь, и в сообщениях об этом вновь историография и поэзия наилучшим образом согласуются.

Прежде всего историография. Хронист графства Гинского и сеньории Ардра, священник Ламбер, позволяет нам поприсутствовать на торжествах 1181 г., сопровождавших посвящение в рыцари молодого Арнуля, сына графа Бодуэна II. Церемония должна была состояться в день Троицы. Бодуэн созвал к своему двору сыновей, бастардов, всех друзей. Он сам посвятил своего старшего сына в рыцари, дав ему легкую пощечину или, скорее, ударив кулаком по затылку, что является главным символом посвящения. В этой важной церемонии нет и речи об участии Церкви. Если бы оно было, Ламбер бы об этом сказал, но это — празднество целиком феодальное, военное и светское, празднество в древних традициях. Торжество отмечалось веселым пиром, на котором подавали самые изысканные блюда и самые тонкие вина. Ардрский хронист, вспоминая сии блестящие пиры, в которых он и сам, вне сомнения, непосредственно участвовал, наивно восклицает, что благодаря им гости могли испытать предвкушение вечных радостей рая. Новопосвященный рыцарь, едва надевший доспехи, выходит в центр собрания, пригоршнями раздавая золото и драгоценности толпе домашней прислуги, мимам, рассказчикам, шутам и жонглерам, в избытке стекавшимся на такие празднества:

Он дает всем просящим, дабы благодарность к нему навсегда врезалась в их память. Он отдает все, чем владеет; он расточает до безрассудства, делая подарки малые и великие; он даст не только свое, но и то, что занял у других. Едва ли он что-то оставляет для самого себя.

На следующий день на улицах Ардра под колокольный звон проходит процессия. Монахи и священники распевают гимны Троице, возносят похвалы новопосвященному, и в окружении народа, ревущего и прыгающего от радости, рыцарь совершает свое первое вступление в главный храм. «В течение двух лет, начиная с этого дня, — добавляет хроника, — Арнуль не переставал объезжать разные страны, участвуя во всех турнирах не без помощи своего отца», что, вне сомнения, означает основательные кровопускания из казны графа Гинского.

Следствием рыцарских празднеств было истощение средств молодого Арнуля. И он не выказал никакой щепетильности в выборе финансовых уловок. Несколько лет спустя после его посвящения короли Франции и Англии договариваются предпринять решительные меры для завоевания Святой земли. Вся знать принимает крест, а на тех, кто этого не делает, налагают общий налог, ставший известным под названием саладиновой десятины. Арнуль принимает крест, как и многие французские сеньоры, и дает обет паломничества; но он не собирается идти на Иерусалим. Это практичный человек — он предпочитает оставаться в своем фьефе и вести веселую жизнь. Он изъял наперед деньги десятины, но вместо того, чтобы потратить их на нужды крестового похода или хотя бы использовать на помощь бедным, он тратит их на самого себя. Бедный — это он: деньги на крестовый поход служат ему, чтобы блестяще выглядеть на турнирах, пировать, покупать дорогие одежды; а все, что у него остается, он раздает первым встречным. Расточительность возобновляется: одному он делает подарок в сто марок, другому — в сто ливров; одному дает серебряную чашу из своей капеллы, другому — серебряные дароносицы, третьему — столовое серебро. Улетучивается все — одежды, обивка, ковры; он отдает даже лошадей, приготовленных для похода в Святую землю.

Проявлять щедрость за счет крестового похода значит переходить границы, и добрый ардрский священник, несмотря на свое уважение к хозяевам, осмеливается квалифицировать подобный прием как «дерзостный» и «бесстыдный».

Рыцарство в хронике Жильбера де Мона предстает в таком же виде, с такими же неограниченными тратами. В 1184 г. майнцский сейм, возглавляемый императором Фридрихом Барбароссой, дает возможность для многочисленных воинских пожалований. Новопосвященные рыцари, их друзья и все высокородные сеньоры соперничают в мотовстве. «И не только, — говорит Жильбер, — чтобы воздать честь императору и его сыновьям, князья и прочие знатные люди истощают себя в щедрости, а ради славы своего собственного имени». Пятью годами позднее граф Бодуэн V Эно отмечает в Шпейере посвящение сына в рыцари. Рыцари, клирики, слуги его двора в изобилии получают верховых лошадей, парадных коней, тяжеловозов, золото и серебро. Жонглеры также одарены. При французском королевском дворе при подобных обстоятельствах деньги текут рекой. В 1209 г. на большой ассамблее в Компьене посвящен в рыцари старший сын Филиппа Августа принц Людовик. «В святой день Троицы, — пишет хронист Гийом Бретонец, — Людовик получил из рук своего отца рыцарский пояс с такой торжественностью, при таком.стечении знати королевства и великого множества людей, посреди такого обилия яств и подарков, что никогда до сего дня не видели ничего подобного». В этот же день рыцарями стали сто других юношей, как свидетельствует один английский летописец. Досадно, что средневековье не оставило нам счетов расходов на посвящение в рыцари сына Филиппа Августа, в отличие, например, от счетов 1237 и 1267 гг. — расходов на посвящение в рыцари одного из братьев Людовика Святого и его сына Филиппа Смелого: из них уже можно было бы узнать подробный перечень королевских щедрот, денег, розданных жонглерам и менестрелям, лошадей, доспехов, подбитых горностаем и соболем одежд, золоченых поясов, пригоршней денег и украшений, поднесенных дамам, значительных трат, связанных с установкой шатров и приготовлением к торжественным пирам.

Если исторические тексты той эпохи не дают всех желаемых подробностей, касающихся церемоний посвящений и рыцарских праздников, то многое сообщают жесты того времени. В них часто описываются посвящения в рыцари и щедрость, их сопровождающая. Сведения жест в точности согласуются со сведениями хроник. Это, несомненно, один из аспектов, в которых феодальные поэты лишь описали действительность, бывшую у них перед глазами.

В «Песни о Гарене Лотарингском» содержится весьма краткий, но выразительный рассказ о посвящении в рыцари Бегона и Гарена. Бегон предстает перед королем Пипином.

«Сир, — говорит он, — мы вступили в возраст ношения доспехов — посвятите в рыцари моего брата Гарена, Фро-мона, Гийома и меня. Мы очень желаем этого». — «Я согласен», — отвечает король. И тут же, потребовав доспехи и дорогие одежды, он начинает посвящение в рыцари Гарена, затем Бегона, Фромона и Гийома. Все богато наделялись мехами, и великий был праздник. Поев, король выходит из дворца. Новые рыцари показывают ему своих скакунов, берут щиты и долго состязаются в поединках на копьях. Бегон, щит которого разукрашен чистым золотом, налетал на противника со стремительной уверенностью взъерошенного сокола.

Дальше картина уточняется и оновременно дополняется. В самый разгар войны между двумя крупными соперничающими группировками, бордосцами и лотарингцами, под стенами Бордо в рыцари посвящается сын Фромона Фромонден. Дядья юноши, Бернар де Незиль и Бодуэн Фландрский, восхищаются его выправкой:

«Посмотрите-ка, — говорят они, — какой у нас храбрый племянник! Не попросить ли нам могущественного Фромона сделать его рыцарем?». — «Нет ничего лучше», — отвечает фламандец. Встав из-за стола, они отправляются за графом Фромоном. «Ваш сын, — говорит ему Бернар, — вырос, стал сильным и храбрым, широким в груди — не пришло ли время посвятить его в рыцари? Можно ли сомневаться, что он сумеет скрестить копье и сразиться с нашими смертельными врагами лучше, чем кто-либо, и проживи вы хоть до дня Страшного суда, вы не увидите никого более достойного посвящения». — «Вот прекрасные слова, — отвечает Фромон, — но Фромонден еще слишком молод, чтобы выдержать груз доспехов». — «О, не говорите так, — возражает Бернар, — подумайте о том, что вы старитесь, волосы белеют и настает время отдыха; предайтесь же отдыху и предоставьте своему сыну заботу о продолжении войны». Фромон не может вынести этих слов и краснеет от гнева. «Вы бросаете мне вызов, сир Бернар, — говорит он, — и если вас послушать, то стариком я был уже в детстве. Тем не менее я еще достаточно хорошо вскакиваю на коня и не нуждаюсь ни в ком, чтобы защитить свои права. Завтра у нас будет великая битва, я вас на ней жду, и вот мои условия: тому из нас двоих, кто будет хуже сражаться, отрубят лезвием меча шпоры до самого каблука». — «Дорогой племянник, — говорит Бернар, — большое спасибо. Богу не угодно, чтобы я возжелал бросить вам вызов: я говорю так с добрым намерением и потому, что ваши друзья меня об этом попросили». — «Вы этого хотите? — говорит Фромон. — Ну ладно, я согласен».

Эта первая сцена, в которой сопротивление отца изображено столь живо, не относится к области чистой выдумки. Есть что-то очень человеческое в кокетстве рыцаря, не желающего отказываться от своих прав и оттягивающего насколько возможно посвящение в рыцари своего сына, потому что оно является для него признаком приближающейся старости и наступающего физического упадка. Кроме того, не следует забывать, что рыцарское достоинство дает молодому человеку совершеннолетие, свободу, приобщение к отцовской власти, вступление во владение частью будущего наследства: ничего удивительного, что отец колеблется и медлит, поскольку это для него отсрочка. Исторические факты подкрепляют то, что сообщает нам поэт: достаточно привести пример того же Филиппа Августа, весьма подозрительного отца, который сколь возможно долго откладывал вступление своего сына Людовика в ряды рыцарства. Людовик Французский стал рыцарем лишь в полных двадцать два года; и еще король, прежде чем согласиться на посвящение, принял всевозможные меры предосторожности, потребовав от своего сына по формальному договору, дошедшему до нас в регистрах канцелярии, строгих обещаний — использовать у себя на службе только рыцарей и сержантов, принесших клятву королю, никогда не одалживать денег у коммун и горожан без родительского позволения и даже владеть некоторыми сеньориями, доходы от которых оставлялись ему, лишь в качестве покорного вас-сала, у которого всегда можно отобрать бенефиций.

Фромон в «Песни о Гарене» не так долго сопротивлялся и не навязывал своему сыну кабальных условий. Вернемся к поэме. Рыцарство Фромондсна решено. Юноша возвращается в дом. Наполняют водой пятьдесят ушатов. Это — рыцарская ванна, простая мера гигиены, из которой Церковь позднее сделает символическое очищение:

Первый ушат для благородного дворянина, другие — для молодых слуг, которых нужно вооружить вместе с ним. Камердинеры приносят платья и бархатные ткани; конюшие придерживают мулов, боевых и парадных коней, ценных лошадей. Фромон прислал своему сыну Босана, своего лучшего и любимого скакуна с седлом из Тулузы. Фромонден, чтобы сесть па него, вспрыгивает без стремян с земли с такой горячностью, что промахивается и сталкивается с Бернаром де Незилем. «Ах, сир старик! — говорит он, смеясь, своему дяде, — будьте при мне, прошу вас». — «Конечно, — отвечает Бернар, — но при условии, что вы поступите так, как я хочу. Соблаговолите, пришпорив коня, оделить почестями благородных рыцарей, раздать бедным меха. Я не слишком многого хочу; настоящий государь возвышается, проявляя щедрость, а если скуп, каждый день причиняет ущерб другим». — «Я доставлю вам удовольствие», — отвечает Фромонден.

И тут же решают, что свои первые подвиги он явит на турнире, то есть в настоящей битве, в «Песни о Гарене» — еще более кровавой, чем в действительности.

Наступает день турнира. Хотя поэт определенно этого и не говорит, Фромон, несомненно, провел ночь в церковном бдении при доспехах, ибо нам показывают, как он возвращается домой, прослушав поутру мессу, и, поев и немного выпив, ложится в постель и засыпает.

Тем временем занимался прекрасный день и сверкало солнце. Граф Фромон первым покидает постель. Он приоткрывает маленькое окно, и свет нового дня бьет ему прямо в лицо. В один миг он обут и одет; он выходит из покоев при полном вооружении, требует коня и проезжает по всем кварталам города, будя рыцарей. Он приезжает в дом своего сына и находит юношу спящим в постели. Фромон зовет Бернара: «Посмотрите-ка на моего сына: ему бы расти и крепнуть, а надо надевать белую кольчугу». И, громким голосом: «Ну, Фромон, вставайте! Вы, прекрасный сир, не должны столько спать. Пора собираться на большой турнир». Сын вскакивает с постели, заслышав его голос. Оруженосцы входят, чтобы обслужить его. Очень быстро он обувается и одевается. Граф Гийом де Монклен опоясывает его мечом на золотом кольце на виду у всех. «Добрый племянник, — говорит он ему, — я требую, чтобы ты не доверялся дурным юношам и забиякам. Ты станешь могущественным государем, если будешь жить долго. Будь всегда сильным и победоносным, страшным для всех своих врагов; дай многим достойным мужам меха — это к вящей чести». — «Все от Бога», — отвечает Фромонден. Тогда ему подводят дорогого коня: он легко вскакивает на него, и ему протягивают золоченый щит со львом.

Такова церемония посвящения и речи посвящающего, приблизительно выражающие рыцарскую мораль.

Далее мы встречаем другую сцену посвящения, но она носит комический характер. В самом деле, речь идет о пожаловании Риго, сына простолюдина Эрви, а для феодальных поэтов простолюдин может быть только смешным. Сей Риго, однако, весьма храбр и силен, он породнился с высокой знатью: именно поэтому его собираются посвятить в рыцари, в качестве исключения. Но этот мужлан груб и ничего не смыслит в обычаях:

Бегон говорит ему: «Вы станете рыцарем; подите только, немного помойтесь, потом вам подадут меха». — «К черту, — отвечает Риго, — ваши меха, если для этого надо мыться: я не свалился на землю или в болото. Я не знаю, что делать с мехами. У моего отца Эрви для меня вдоволь грубой шерстяной ткани». — «Но я обязан вас одеть», — говорит Бегон. Риго подают богатый плащ и шубу из горностая, ниспадающую с него и волочащуюся по земле больше, чем на фут. Риго находит это очень неудобным. Пришел стольник с ножом, чтобы прислуживать за столом рыцарям. Риго просит у него нож и отрезает полтора фута от шубы. «Что ты делаешь, дорогой сын, — говорит ему отец, — это же по обычаю новопосвященный рыцарь одевает волочащуюся одежду из меха». — «Глупый обычай! — изрекает Риго, — как же я могу в этой шубе с хвостом бегать и прыгать?» — «Клянусь головой, — говорит король, — он ведь прав». Тем временем Бегон просит меч Фробержа с золотой рукоятью и сам прицепляет его к поясу Риго. Потом он подымает ладонь и так сильно бьет по шее своего кузена, что тот едва не оказывается на земле. Разозлившись, Риго вытаскивает на полтора фута свой новый меч как будто бы для того, чтобы ударить им доброго рыцаря Бегона. Эрви, его отец, останавливает его: «Что ты хочешь делать, безумец? Это обычай — именно так посвящают в рыцари». — «Дурной обычай, — говорит Риго, — будь проклят тот, кто установил его первым!» Присутствующие начинают смеяться. Но отец продолжает: «Послушай меня: если ты не станешь доблестным и храбрым рыцарем, я попрошу Бога, распятого на кресте, чтобы Он не дал тебе прожить и дня». — «Если Он столь недостойный муж, — говорит Бегон, — то не нужен мне и замок Белен».

На этом гротескное посвящение заканчивается, но рассказ поучителен, поскольку содержит все подробности церемонии, которая была в ходу, включая удар рукой, возводящий в звание.

Последняя сцена подобного рода, представляемая нам поэмой — посвящение Жербера, сына Гарена: она самая полная, если не самая поэтичная из всех. Возводить Жербера в рыцарское достоинство должен сам император-король Пипин:

Король говорит бургундцу Обри: «Распорядитесь, чтобы вымыли молодого человека; потом мы дадим ему меха». Нагревают ванны; Жербер, вернувшись домой, садится в свою лохань, где остается некоторое время. Другие лохани достаются восьмидесяти молодым дворянам. Император, из любви к Гарену, всех их посвящает в рыцари — все делят с сияющими лицами меха, подарок королевы. Что до Жербера, то он получает ценное бархатное одеяние, отделанное золотыми цветами, красиво облегающее и обшитое горностаем: одно украшение стоило четыре марки золотом. Император велел принести из сокровищницы Сен-Дени кольчугу, старинную вещь одного короля, которого он сам убил.

Кольца были частыми, прочными, легкими и белыми, как цветок боярышника. На голове юноши зашнуровали вороненый шлем, и король опоясал его мечом, заключающим в рукояти зуб святого Фирмена. Подняв ладонь, чтобы опустить ему на шею, король говорит: «Рыцарь, будьте доблестны и храбры! Отриньте от себя всякое дурное дело!» — «Обещаю это», — отвечает Жербер. Привели ценного коня; узда и седло, украшенное золотом, стоили добрую тысячу парижских ливров. Жербер легко вскакивает на него, ему дарят изогнутый щит, украшенный золотым львенком. Он хватает копье с золоченым флажком, пришпоривает коня и возвращается к императору. Как тогда на него смотрели, как рукоплескали дамы, девицы, горожане и мальчики! «Вот он, — говорили они, — сможет хорошо править конем, командовать войском и противостоять своим врагам». Затем занялись посвящением в рыцари двадцати других юношей. Жербер дал им вороненые шлемы, белые кольчуги и рослых боевых коней. Представьте, что не жалели золота и серебра жонглерам и менестрелям, собравшимся, чтобы сделать праздник красивее.

Так облаченные, Жербер и его товарищи верхом возвращаются во дворец. Король принимает Жербера в объятия и целует в щеки и в уста. Приносят воду; все занимают места за столом, а поев и попив вдосталь, идут с королевой слушать вечерню в королевской часовне. Потом Жерберу пришлось вернуться в собор Богоматери, ибо туда отправляются на бдения все новопосвященные рыцари. Жербер остается там всю ночь. И когда настал день, новый рыцарь, после прослушанной мессы и поднесенного дара поспешил возвратиться в свой дом. Праздник оканчивается парадным обедом во дворце:

Король берет Жербера за руку и усаживает за стол рядом с собой. Понятно, что нет недостатка в журавлях, гусятах и жареных павлинах. Встав из-за стола, потребовали лошадей и выезжают из Парижа на копейный поединок. Королева, прекрасная и благородная обликом, пожелала последовать за ними в сопровождении десяти придворных дам. На Жербера, восседавшего на гордом и рослом скакуне, с копьем в деснице и с левой рукой, закрытой богатым щитом, смотрели все. Говорили, что его конь, доспехи и он сам составляют единое целое. Поединок закончился без ссор и распрей.

Таким образом, историки и поэты одинаково рисуют обряд рыцарского посвящения конца XII в. Величественная и пышная церемония, где знать давала волю своей безрассудной расточительности, триумф «щедрости». Рыцарское посвящение, совершаемое отцом или сюзереном, имеет предельно воинский и мирской характер. Символика в нем сведена к простейшему выражению, а мораль, заключенная в клятве, представляется совсем элементарной: от молодого воина просто требуется быть храбрым, страшным для врагов и щедрым к друзьям. Религиозный элемент ограничен бдением с доспехами в церкви и мессой, прослушанной поутру. Но в ней нет ни посвящения, проведенного священником или епископом, ни даже благословения меча, возлагаемого на алтарь. Это появится позднее, в продолжение и особенно в конце XIII в.

Позволяет ли это утверждать, что религиозная или священническая инвеститура в эпоху Филиппа Августа не сосуществует со всецело светским обрядом посвящения и в некоторых случаях не предпочитается? Нет; подобное утверждение было бы неосторожным, и вот яркий пример церковного обряда, приведенный у историка.

В 1213 г. завоеватель Лангедока, христианейший Симон де Монфор хочет посвятить в рыцари своего сына Амори. В тот момент, во время праздника св. Иоанна, он находится в Кастельнодари с двумя епископами — Орлеанским и Осерским. Монфор просит епископа Орлеанского: не будет ли тому угодно даровать его сыну рыцарское достоинство, опоясав его мечом. Епископ долго отказывается от этого, говорит хронист Петр из Во-де-Серне: он знал, что это значит пойти против обычая и что обычно только рыцарь мог посвящать в рыцари. Тем не менее под конец он согласился, покоренный настойчивостью графа и его друзей. Стояла сильная жара. Симон де Монфор повелел поставить просторные шатры на равнине за городом, слишком маленьким, чтобы вместить множество присутствовавших на церемонии. В назначенный день епископ Орлеанский отслужил мессу в шатре. Молодой Амори, которого держит за одну руку отец, а за другую — мать, походит к алтарю; его родители обращаются к Господу и просят епископа посвятить рыцаря служению Христу. Тотчас же два прелата, стоя на коленях перед алтарем, опоясывают Амори мечом и начинают с великой набожностью петь гимн «Veni Creator». Хронист добавляет знаменательные слова: «Что за новая и необычная манера даровать рыцарство! Кто бы мог удержать слезы?» Этот обряд, возможно, не был таким необычным, как думал Петр из Во-де-Серне, ибо в одном ритуале римской церкви, записанном в начале XI в., уже присутствуют формулы епископской молитвы при посвяще­нии в рыцари. Однако сами выражения хрониста хорошо доказывают, что во Франции посвящение епископом было не в обычае. Симон де Монфор ввел новшество: он положил начало чисто церковной традиции, приглашая Церковь завладеть рыцарством и сделать из него род священства. Весьма возможно, что подобный пример, поданный героем крестового похода против альбигойцев, подтолкнул великое множество благочестивейших семей воспользоваться таким способом.

 

ГЛАВА XI

ВЛАДЕЛИЦА ЗАМКА

 

Когда благородный француз посвящается в рыцари, то есть становится полноценным воином и владельцем фьефа, он женится. Его супруга часто приносит ему в приданое земли, замки или, по крайней мере, доходы. Для него это единственное средство, если он хочет быть соправителем в отцовской вотчине, в ожидании наследства латать дефицит своего бюджета, занимая промежуточное место между владельцами замков и суверенами. Данные рассуждения подводят нас к интереснейшему вопросу брака и более общей теме благородной женщины и владелицы замка в феодальной среде.

В конце XII в. феодальный режим признал полностью и окончательно за женщиной право наследовать фьеф и владеть сеньориями. Женщина наследует землю и власть, выходя из состояния полуприслуги, в котором так долго находилась во франкском обществе. Чтобы раскрепостить се, христианство вело тяжелую борьбу с тогдашними нравами; феодализм заставил женщину сделать решительный шаг. С другой стороны, как глава монашеской общины, аббатиса или должностное лицо аббатства благородная девица все чаще признается способной к наставлению душ. Так что в женской судьбе наступает очевидный прогресс, тесно связанный с успехом общей культуры. При разговоре об образованной знати и развитии куртуазности во времена Филиппа Августа прояснится, что эта культура в некоторых областях сеньориальной Франции пыталась поднять женщину до более высокого положения. По следует признать, что образ жизни знати по большей части не вел к серьезным последствиям, которые угодно отмечать некоторым историкам. Когда, к примеру, мы читаем в одном сочинении Гизо по истории французской цивилизации, что жизнь в замке создала семейственность, поощряла домашние добродетели, позволяла расцвести чувствам благородной и тонкой учтивости, надо остерегаться безоговорочно принимать это утверждение на веру. Что такое замок прежде всего? Кордегардия, казарма; и никогда не видано было, чтобы казарма становилась благоприятным местом для развития моральных изысков и куртуазных чувств, основанных на должном уважении к женщине.

В подавляющем большинстве случаев владелица замка времен Филиппа Августа еще остается такой, как в предшествующие феодальные столетия — женщиной с грубым темпераментом, горячими страстями, с детства привыкшей к физической нагрузке, разделяющей удовольствия и опасности рыцарей своего окружения. Феодальная жизнь, чреватая неожиданностями и опасностями, требовала от псе суровой закалки души и тела, мужественного характера, почти мужских привычек. Она сопровождает своего отца или мужа на охоту; в военное время, если она вдова или ее муж в крестовом походе, она руководит защитой сеньории, а в мирное время не боится самых длинных и опасных паломничеств. Она даже может отправиться в крестовый поход. Так, сестра Филиппа Августа Маргарита Французская, ставшая вдовой дважды: первый раз — после смерти молодого английского короля Генриха, старшего сына Генриха II, потом — после смерти венгерского короля Белы III, пожелала в 1197 г. прийти на помощь крестоносцам, сражавшимся в Святой земле. Она продала свою вдовью часть и взяла на Восток, таким образом, самостоятельно добытые средства. Высадившись в Тире, куда ее прибыл встретить ее зять, граф Генрих Шампанский, она умерла восемь дней спустя после своего прибытия. Во Франции в 1218 г. разыгрывается интересное представление в графстве Шампанском. Война между графиней Шампанской Бланкой Наваррской, опекуншей своего младшего сына Тибо IV, и их соперником Эраром де Брисшюм была в разгаре. Бланка лично возглавляла свои отряды, руководя военными действиями. Она захватывает Лотарингию, мимоходом сжигая Нанси, и идет на воссоединение с армией императора Фридриха II в его лагерь. Позднее она сама командует рыцарями, вступает в настоящие битвы, сражения с врагом в сомкнутых боевых порядках в окрестностях Жуанвиля или Шато-Вилена и одерживает победу.

Как же воепитывашсь эти молодые девушки, призванные стать столь энергичными женщинами? Исторические документы той эпохи не сообщают об этом. Хронисты говорят о женщинах из среды военной аристократии, только чтобы рассказать о их браках, разводах или, с генеалогической точки зрения, детях и потомстве. Женщины занимают место во всеобщей или локальной истории, лишь поскольку они приносят в приданое или передают фьефы, активно способствуя посредством заключения или расторжения союзов перемещению земель и сеньорий. С другой стороны, о них редко говорится и в епископской переписке: самое большее мы находим в произведениях некоторых церковных авторов письма вроде того, что теолог Адам де Персень писал одной благородной даме, Матильде Блуаской, графине Перша. Она просила у него изложения правил поведения, дабы жить в миру по-христиански — аббат де Персень дает ей превосходные религиозные и моральные предписания, советуя, кроме того, сторониться азартных игр, не тратить время на шахматы и не искать удовольствия в непристойных фарсах рассказчиков; он рекомендует ей также быть умеренной в нарядах и смеется над платьями с длинными шлейфами, сравнивая носящих их дам с лисицами, самым красивым украшением которых является хвост. Из одной детали этого письма можно было бы заключить, что владелицы замков были веселыми: мы знаем это и по жестам, часто показывающим их занятыми бесконечными партиями в кости или шахматы.

Если верить проповедникам и монахам, авторам более или менее сатирических трактатов о нравственности, у женщин было много и других недостатков. Наименьший из них заключался в кокетстве, транжирстве, разорении своих мужей, в ношении накладных волос, в том, что они красятся и щеголяют моды ради в платьях со шлейфами. Авторы проповедей не перестают метать громы и молнии против чрезмерной длины шлейфов у платьев, дьявольской выдумки, как они говорят. Но все это банально и слишком малохарактерно: здесь нет ничего, что было бы присуще исключительно средним векам. Что же до более серьезных упреков, то следует знать, до какой степени можно доверять заявлениям проповедников — в соответствии со своим ремеслом они все видят в черном цвете, чрезмерно преувеличивают человеческие слабости и озабочены скорее тем, чтобы больнее ударить, нежели справедливостью. Можно ли доверять и сатирам монахов? Монахи часто были людьми пессимистичными, готовыми клеветать на все мирское и главное — привыкшими рассматривать женщину как существо порочное и нечистое, которое погубило и всегда будет губить род человеческий. Во всяком случае, в церковной литературе мы находим лишь неопределенные общие места. Она нападает на женщину саму по себе, без различия социального положения, и было бы очень трудно почерпнуть оттуда точные, подробные сведения о жизни женщин, рождающихся и живущих в замках.

В поэмах чисто рыцарского характера, где все внимание уделено воину, играющему первую роль, роль женщины принесена в жертву. Девушка чаще всего появляется лишь для того, чтобы выполнить по отношению к рыцарю, который является гостем ее отца, обязанности гостеприимства, весьма широко понимаемые. На нее возложена обязанность принять его, снять доспехи, приготовить ему покои, постель, приготовить ванну и даже (на сей счет у нас есть множество неопровержимых фактов, особенно в «Жираре Руссильонском») сделать массаж, чтобы помочь ему уснуть. Средневековье следует принимать таким, какое оно есть, с его наивными нравами. Это общество было много свободнее, нежели наше, как в словах, так и в действиях: и да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает!

По жестам также видно, что именно девушки обычно делают первый шаг в любви к рыцарям отцовского манора. Последние походят на Ипполита из греческого мифа: они помышляют только о войне и охоте. Девушки находят их красивыми и говорят им об этом без малейшей неловкости — так они объясняются в любви. Удивительно и то, что их авансы порой весьма неблагосклонно принимаются. Конечно, авторы жест, жонглеры, которые поют, чтобы развлекать баронов после пития, были слишком грубы, чтобы рассуждать о деликатнейших вещах. Их наблюдения за поведением и нравами женщины высокого происхождения не могли ни отличаться большой глубиной, ни браться в наилучших источниках. Разве во все времена писатели не были склонны подавать как выражение общей морали различные скандальные дела или крайние случаи, к которым они преимущественно и обращались? Какое представление составит иностранец о французской буржуазии, если будет знакомиться с ней только по книгам наших модных романистов?

Так что не следует судить в целом о благородных девицах эпохи, нас занимающей, по жестам. Яснее всего можно понять из этих рассказов то, что сами эти авторы испытывали очень ограниченное, очень малое уважение к женщине, и это оттого, что в действительности в феодальных кругах она рассматривалась лишь как существо низшее, о коем позволено злословить и дурно обращаться с ним. Правда, в эти? поэмах замужняя женщина в общем предстает перед нами в более благоприятном свете, чем девушка, что весьма необычно. В эпопее о Гарене Лотарингском, в «Жираре Руссильонском» владелица замка, законная жена барона, — особа обычно добродетельная, любящая своего мужа, верная и преданная ему. Например, нам показывают Беатрису, супругу герцога Бегона, которая, будучи похищенной негодяем, отчаянно сопротивляется и говорит похитителю: «Я позволю себя скорее сжечь, зажарить, чем дам тебе приблизиться ко мне». Жена Жирара Руссильонского графиня Берта — образец супружеской верности. Но, с другой стороны, жонглеры и поэты не испытывают никаких угрызений совести, показывая нам, как высокородные женщины, даже королевы, подвергаются оскорблениям и грубостям рыцарей.

В «Песни о Гарене» жене короля Пипина, Бланшефлер, приходится вырывать из рук предводителя бордосцев Бернара де Незиля несчастного посла, отправленного к королю противной стороной, которого Бернар собирался поколотить перед всем двором, на глазах у суверена. «Вам место было бы в лесу, — добавляет она в негодовании, — чтобы грабить там паломников и разбойничать на больших дорогах». — «Молчать! Безумная и распутная женщина, — отвечает разъяренный Бернар, — король был не в своем уме, когда связался с тобой. Злая смерть тому, кто устроил твой брак. От него будет только позор и бесчестье!» — «Вы лжете, — продолжает королева, — вор, убийца, негодяй, клятвопреступник! Король не должен был бы позволять вам более показываться при его дворе». Затем, после этого потока оскорблений, вся в слезах, она скрывается в своих покоях. Вместо того чтобы вступиться и защитить свою жену, король безмолвствует. Поэт настроен с очевидной предвзятостью, заставляя его играть неприметную, почти смешную роль. За честь королевы мстит герой «Песни» Гарен. Он приезжает во дворец в тот момент, когда королева выходит из своей комнаты. Лотарингсц смотрит на нее и видит ее прекрасные глаза покрасневшими от слез: «Прекрасная королева, — говорит он, — кто посмел дать вам повод для расстройства? Клянусь Богом живым, любой под небесами, исключая короля, моего сеньора, осмелься он вас обидеть, станет моим смертельным врагом. Кто же вас оскорбил?». — «Сир, — отвечает Бланшефлер, — этот негодяй, разбойник Бернар де Незиль оскорбил меня перед королем!» Гарен тотчас же, оттолкнув всех, подходит к Бернару, хватает его за волосы, швыряет на землю под ноги, выбивает четыре зуба и оставляет, исцарапав грудь шпорами.

Если верить жонглерам, авторам или исполнителям поэм, которые сами были мужьями, в феодальном мире не стеснялись дурно обходиться со своими женами. Достаточно было неугодного слова или просьбы. В «Гарене» королева Бланшефлер настаивает пред королем, чтобы он высказался в пользу лотарингской стороны. «Король услыхал, и гнев разлился по его лицу: он поднял кулак и ударил королеву по носу гак, что брызнуло четыре капли крови». И дама говорит: «Премного вам благодарна. Когда вам будет угодно, можете повторить». Можно было бы привести другие сцены такого же рода — всегда кулаком в лицо; это становится почти общим местом. В других местах феодальные поэты горячо упрекают рыцаря, который идет за советом к женщине, и приписывают своим героям слова такого рода: «Дама, убирайтесь отсюда и ступайте со своими служанками в свои расписанные и золоченые покои есть и пить; займитесь крашением шелка — вот ваше дело. А мое — разить стальным мечом».

Следует признать, что подобная манера обращения с женщинами как с существами второго сорта, грубое с ними обхождение, когда их резко отсылают на женскую половину, является результатом фантазии, которая, во всяком случае, сильно преувеличивает реальную действительность. Не говоря о романах куртуазного жанра, принадлежащих к циклу «Круглого стола», к которым мы обратимся позднее, есть другие поэмы, современные Филиппу Августу, вроде «Песни о Гийоме Дольском», где женщина и даже девица играет очень выгодную роль. В этой поэме действие разворачивается так, что выявляется храбрость и ловкость девицы Льеноры, сестры Гийома Дольского: она побеждает клевету, жертвой которой стала, и получает награду за свою добродетель, вступив в брак с императором. Правда, «Песнь о Гийоме Дольском» не принадлежит к бретонскому циклу и хотя прославляет рыцарскую храбрость и турниры, но, строго говоря, не проникнута феодальным и воинственным духом, вдохновляющим эпопеи. Это промежуточный жанр, занимающий место между

чисто военной поэмой и авантюрным романом, романом любовным, следующим моде некоторых сеньориальных дворов, более учтивых и галантных, чем прочие.

Можно сделать вывод, что даже в эпоху Филиппа Августа куртуазный дух, благосклонный к женщинам, лишь в исключительных случаях проявлялся в феодальных кругах и что в подавляюшем большинстве сеньорий и замков сохранялось старое отношение, отношение неуважительное и грубое, если угодно, показанное в преувеличенном виде в большей части жест. Не следует поддаваться иллюзии любовных теорий трубадуров Юга и некоторых труверов Фландрии и Шампани: чувства, которые они выражали, были, мы думаем, чувствами элиты, чрезвычайно малой части рыцарей и баронов, опережавших свой век. Большая же часть феодалов иначе понимала отношения с женщиной: та оставалась низшим существом, а потому третировалась отцами и мужьями. Это же доказывают и исторические сочинения, где и суверены, и мелкие сеньоры ведут себя с одинаковой жестокостью и одинаковым отсутствием почтительности и куртуазности. Генрих Анжуйский, английский король, государь империи Плантагенетов, находит, что его жена, знаменитая Алиенора Аквитанская, стесняет его как в развлечениях, так и в политике по отношению к сыновьям, и отправляет ее в заключение на долгие годы. С другой стороны, известно, как грубо повел себя Филипп Август с несчастной Ингебургой Датской, которую покинул на второй день после свадьбы; мы знаем, что он держал ее узницей поначалу в каких-то монастырях, потом заключил в башню Этамп, где она также оставалась очень долго. Если верить жалобам жертвы, ее муж, не довольствуясь тем, что заставил ее терпеть суровое заточение, даже не выдавал достаточно еды и одежды. Можно ли предположить в качестве объяснения такой отвратительной жестокости, что Филипп Август и Генрих II были людьми с особо бесчеловечными характерами, бессердечными политиками? Но ведь простые бароны поступали так же как. В 1191 г. мы видим, как один сеньор графства Бургундского, Гоше де Сален, дурно обходится со своей женой, Матильдой Бурбонской, и бросает ее в темницу. К счастью для нее, ей удалось бежать и укрыться у своих родителей. Вне сомнения, в этих фактах нет ничего необычайного: они попросту доказывают, что, невзирая на все теоретические учтивости поэтов, средневековье даже конца XII в. на практике было еще слишком жестоким к женщине, какой бы высокородной она ни была, и что рыцарское правило — почитать слабый пол — не было готово к воплощению в жизнь.

Это станет еще ясней, если обратиться к феодальным бракам. Поэтические источники и источники исторические замечательно согласуются в этом вопросе. Давно уже сказано: брак между знатными людьми есть прежде всего, в соответствии с нравами и обычаями эпохи, союз двух сеньорий. Сеньор женится, чтобы увеличить свой фьеф, а также произвести на свет сыновей, способных его защитить; в его глазах женщина представляет прежде всего землю и замок.

Первым следствием сей совершенно своеобразной концепции является тот факт, что супругу избирает отец или суверен. Сердце же новобрачной никто не спрашивает. Феодальная наследница безучастно принимает рыцаря или барона, который ей предназначен. В некотором роде она включена во фьеф или замок и составляет часть недвижимости, переходя вместе с землей к тому, кто должен владеть этой землей, и ее согласие мало что значит. Девушка, сирота или вдова не может противиться отцу, держащему сеньорию, или сюзерену, который в иных случаях полностью располагает ею. Как всегда, феодальный обычай проявляется в связи с этим в жестах с захватывающей выразительностью. Мы видим, как короли раздают своим приверженцам фьефы и женщин, представляющих их, как если бы речь шла исключительно о неодушевленных предметах. Достаточно привести несколько весьма любопытных страниц из поэмы о Лотарингцах.

Король Тьерри Морьенский говорит герцогу Гарену:

«Свободный и благородный дворянин, сильнее любить вас я бы не сумел, ибо вы сохранили мне эту землю. Прежде чем умру, я желаю расплатиться с вами: вот моя дочурка, Бланшефлер светлоликая; я отдаю ее вам». Девочке было только восемь с половиной лет, но она была уже самой красивой из всех в этой стране. «Берите ее, сеньор Гарен, и вместе с ней вы получите мой фьеф». — «Сир, — отвечал Гарен, — я возьму ее при условии, что этому не воспротивится император Пипин».

И Гарен идет к императору Пипину.

«Прежде чем покинуть сей мир, — говорит он ему, — король Тьерри велел позвать меня и отдал мне свою дочь, а с ней и свой морьенский фьеф; я принял дар, государь, при условии, что вы будете благосклонны к этому», — «Я охотно дозволяю», — отвечает Пипин.

Но тут встает другой вассал, Фромон, восклицающий с яростью в глазах:

«А я против сего дара. Сир, однажды вы охотились близ Санлиса, в Монмельянском лесу. Вам было угодно тогда отдать брату Гарена герцогство Гасконское. Одновременно вы пообещали предоставить мне первую же свободою землю, какую я попрошу. Тому было больше сотни свидетелей. Морьен подходит мне, и я его требую». — «Вы заблуждаетесь, — говорит король. — То, что отец в смертный час дает своему ребенку с согласия своих вассалов, никто не имеет права отобрать. Как только ко мне вернется другой фьеф, каким бы большим он не был, я вам его предоставлю». — «Нет, — говорит Фромон, — к вам вернулся фьеф Морьена: я его требую и получу».

Разгорается спор между двумя баронами; они начинают осыпать друг друга оскорблениями, потом переходят к рукоприкладству, и Гарен наносит Фромону сильный удар кулаком, «который его оглушил и свалил на пол». Это соперничество и драка кладут начало ожесточенной войне, заполняющей всю поэму, войне между лотарингцами и бордосцами.

В предшествующем отрывке речь идет о морьенском фьефе, но вовсе не о девушке, судьба которой с ним связана. Последняя не имеет никакого значения: она последует за владельцем фьефа, вот и все. Но вернемся к Фромону. Король Пипин отказывает ему в наследнице и фьефе Морьен. Но тем не менее тот хотел бы жениться; он отправляется к своему кузену графу Дре и рассказывает ему, что произошло при королевском дворе и как Гарен «дал ему кулаком по зубам»: «Вы были неправы, — говорит граф Дре, — так настаивая, чтобы овладеть Бланшеф-лер. Вы что, боитесь остаться без супруги? Да пожелай вы, и вместо одной будете иметь их десять. Я как раз только что интересовался одним прекрасным и выгодным браком для вас — с дамой Понтье Элиссаной, сестрой графа Бодуэна Фландрс­кого. Ее муж недавно умер, у нес есть только маленький ребенок; с этим наследством вам ни один враг не будет страшен».

Фромон соглашается с перспективой такого наследства. Дре отправляется к Бодуэну и просит у него для Фромона руку его сестры: «Я охотно соглашаюсь, — отвечает Бодуан. — Конечно, моя сестра — красивая и богатая дама: от океана до берегов Рейна нет никого, кого можно было бы с нею сравнить; но и граф Фромон богат владениями и друзьями». — «Теперь, — добавляет граф Дре, — не надо терять времени, длинные отсрочки редко бывают полезны: ибо, если император узнает, что земля Понтье вакантна, он отдаст вашу сестру первому попавшемуся малому со своей кухни, сумевшему поджарить ему павлина». — «Вы правы», — отвечает Бодуэн.

Здесь, наряду с преувеличением, для поэзии естественным, мы сталкиваемся и с исторической правдой: всесилием сюзерена, особенно могущественного короля, который может отдать кому хочет наследницу освободившегося фьефа. А вот как этот брак объявляется заинтересованной женщине.

Дре и Фромон прибыли во дворец графа Фландрского:

Бодуэн велит позвать свою сестру. Видя, что она входит, все встают, и каждый восхищается благородной гибкостью e.f тела и красотой лица. Фламандец берет ее за руку: «Моя дорогая и прекрасная сестра, поговорим немного в стороне. Как вы чувствуете себя?» — «Очень хороню, благодарение Богу», — «Ну и хорошо! Завтра у вас будет муж». — «Что вы говорите, братец? Я только что потеряла свого господина: и месяца не прошло, как его положили в гроб. У меня от него малый ребенок, который милостью Божией должен однажды стать богатым человеком; я должна думать, как уберечь его и приумножить его наследство. И что все скажут, ежели я так быстро найду другого господина?» — «И все-таки вы это сделаете, сестра моя. Тот, кого я вам даю, богаче вашего первого мужа; он молод и красив — это пфальцграф, сын Ардре, храбрый Фромон. Ардре только что умер, и амьенская земля, как и множество других, должны ему подчиниться». Когда дама услыхала, что назвали Фромона, се настроение сразу переменилось: «Сир брат, — говорит она, — я поступлю так, как вы желаете».

Отметим, что с ее стороны была слабая попытка сопротивления, но случайно предложенный супруг оказался небезразличен ей. Однако даже если бы было иначе, ей пришлось бы подчиниться: воля главы семьи или сюзерена безоговорочна. И кое-что так же любопытно, как и грубость, с которой навязан брак — быстрота его заключения:

Тотчас же Фламандец позвал Фромона: «Идите, идите, свободный и благородный рыцарь; и вы тоже, Дре, и все наши прочие друзья»; и, хватая правую руку дамы, он вкладывает ее перед всеми в руку Фромона. Не отложили даже на день, не ждали и часа, а сразу же отправились в монастырь. Клирики и священники были предупреждены. Молодые были благополучно благословлены и обручены. Свадьба была отпразднована во дворце с великолепием; на ней шутили, смеялись, по-разному развлекались, потом же если у кого и было желание жаловаться, то не у графа Фромона.

Поэма продолжается рассказом о сражениях; и кажется, что автор полностью забыл юную Бланшефлер и ее жениха, герцога Гарена. Правда, ей только восемь с половиной лет, и она может подождать. Однако повествование возвращается к ней и излагает, как архиепископ Реймсский дает совет императору Пипину не держать данное Гарену обещание отдать ему Бланшефлер, потому что, если Гарен женится, разъяренный Фромон перестанет быть вассалом короля, отчего может проистечь великая опасность:

«Как же вам угодно, чтобы я поступил?» — говорит король. «Чтобы вы сохранили девицу для себя. Вы оба молоды; у нее не меньше земли, чем у вас; вы не можете желать более почетного союза». — «Ах! вот замечательные слова! — отвечает король. — Но, сеньор архиепископ, уж не хотите ли вы подучить меня преступить клятву, обмануть тех, кто мне лучше всех служил?» — «Нет, — говорит архиепископ, — у меня не было этого и в мыслях. Но все может устроиться с честью: я знаю двух монахов, которые могут завтра поклясться, что Бланшефлер — родственница Гарену; их свидетельство запишут, и к полудню они будут разлучены». — «Коли так, — говорит король, — я собираюсь пойти посмотреть на девицу, и если она мне понравится, я стану ее мужем».

Надо полагать, что Бланшефлер между тем выросла, ибо король находит ее полностью в своем вкусе. Дела идут так, как задумал архиепископ: два монаха клянутся, что обрученные являются близкими родственниками; Гарен и Бланшефлер разлучены. Тогда король внезапно объявляет девушке, что он спешно желает на ней жениться:

«Я хочу сам жениться на вас». — «Дорогой сир, — отвечает она, — благодарю вас — вы оказываете мне великую честь; но беру в свидетели Бога, который никогда не лжет, что не ради чести стать королевой я не была отдана Гарену Лотарингскому. Гарен — единственный человек на свете, кого бы я любила больше всех. Однако, поскольку желания моего отца и мои не могут исполниться, я готова вам повиноваться».

Гарен попытался выразить недовольство, понося короля, но его брат бросается к нему:

«Эй, безрассудный лотарингец, что ты хочешь сказать? Оставь Бланшефлер: если ты хочешь жену, ты найдешь их десять, а не одну, и всех равных тебе по происхождению. Берите ее, сир, и пускай это будет к вашему счастью».

Так Пипин женился на прекрасной Бланшефлер. Свадьба была «великой и богатой». На торжественном пире Гарен служил стольником:

Он был прекрасен телом и лицом: на свете не сыскать было человека лучше сложенного и более куртуазного вида. Новая королева также принялась глядеть на него с большим удовольствием; ее глаза постоянно переходили от него к Пипину, и король казался ей меньше и тщедушнее. Ах! И надо же было ей приехать ко двору! Почему она не призвала Гарена в Морьен? Он бы стал ее мужем... Увы! Слишком поздно, и во всем она должна винить только саму себя!

На приведенных страницах — все составляющие феодального брака и все черты брачных нравов: наличие наследницы, благородной девушки, и фьефа; жених и невеста, где одна из сторон — еще ребенок; абсолютное право отца на дочь и сюзерена, особенно короля, на свою вассалку; внечувственный характер брака, рассматриваемого исключительно как союз двух состояний и двух земельных властей; почти полное непротивление и пассивная покорность женщины, с волей или сердцем которой не советуются — вот что ясно видно из поэтического повествования. Нельзя было бы сказать, что эти составляющие неизменны и что в эпопеях не встречаются эпизоды, где девушки, о чьем браке рассказывается, не восстают против унижающего их закона и не отказываются от претендентов, им навязываемых; но это исключения, лишь подтверждающие правило. Правила, обычаи, нравы прочно укоренены в обществе того времени: оставляя в стороне поэтические преувеличения, можно найти подтверждения тому и в исторических данных, элементах реальной жизни.

Нет необходимости глубоко изучать хроники, современные Филиппу Августу, чтобы установить, что обручение детей, еще находящихся в колыбели, и браки, действительно заключенные между девочками двенадцати и юношами четырнадцати лет (например, брак Бодуэна IV де Эно и Марии Шампанской в 1185 г.) совершенно обычны в сеньориальной истории. Можно также доказать на многочисленных примерах, что сеньориальные браки были чаще всего результатом комбинаций, обговоренных между владельцами фьефов заранее, когда дети еще малы, и что эти матримониальные договоренности соблюдались или не соблюдались по воле случайности и необходимости в общей политике глав сеньорий. Для них мальчики и девочки — лишь фигуры на шахматной доске, так что индивидуальное согласие, собственные желания молодых людей из благородной семьи не существуют или приносятся в жертву политическим и материальным интересам дома. И здесь история, так же как и поэзия, показывает нам, что отцы и сюзерены — автократы, навязывающие свои решения. В связи с этим достаточно было бы привести многочисленные примеры того, как сам Филипп Август, женя своих вассалов или запрещая им жениться против его воли, пользовался своим абсолютным правом. В истории, как и в эпопеях, девочек выдают замуж совсем юными, хотят они этого или нет, и не оставляют вдовам времени оплакать своего мужа, ибо нужно, чтобы во фьефе был мужчина; так что в феодальной любви чувство не занимает никакого места. Что же удивляться тогда крайней легкости разводов и быстрым переменам в жизни многих благородных дам?

По естественному положению вещей они сами привыкают менять хозяев. Иметь за жизнь трех или четырех мужей — для них почти минимум. Простейший мотив, малейший физический недостаток, обычная болезнь могут подтолкнуть мужчин к разводу; но документы позволяют утверждать, что многие разрывы были разводами по взаимному согласию. Тщетно пытается Церковь наложить свое вето; у нес столько дел, что она вынуждена закрывать на это глаза. И все же в католической среде принцип нерасторжимости брака должен был иметь силу закона. Но это простая видимость! Другое, весьма суровое церковное правило запрещало родственные союзы, даже при отдаленной степени родства, по и оно легко преступается при гем темпераменте. Благодаря соучастию клириков браки разрушаются так же легко, как и заключаются.

Интенсивное перемещение женщин и фьефов внутри дворянского общества и, поскольку речь идет о Франции, в то время плодовитой, — множество детей, зачатых в разных браках, имели следующий любопытный результат: запутанное переплетение прав или претензий на сеньориальные домены. Мужья, носящие феодальные титулы по жене и даже сохраняющие их после развода, а с другой стороны — наследники, приобщенные к родительской власти, титулующиеся, как и их отцы, вызывали путаницу, оборачивавшуюся хаосом даже для современников.

Один из героев четвертого крестового похода Гийом де Шамплит женился в 1196 г. на Алисе, даме де ла Марш. Она умерла; не прошло и года, как Гийом снова женился, на Елизавете дю Мон-Сен-Жан, в свою очередь, вдове Эмона де Мариньи, от которого у нее было четыре сына. В 1200 г. Гийом и Елизавета развелись и снова вступили в браки в третий раз, Гийом — с Эсташи де Куртене, другой вдовой, а Елизавета — с Бертраном де Содоном. Последний также был вдовцом и имел от своей жены шестерых сыновей, не считая дочерей, коих можно не принимать в расчет! Гийом де Шамплит умер в 1210 г., а его вдова Эсташи вышла замуж в третий раз за Гийома, графа де Сансер. Она потеряла и третьего мужа. Вышла ли замуж за четвертого? Документы не говорят этого, но дело довольно обычное. По тому, что произошло только в одной семье в течение пятнадцати лет, можно судить о сложнейшей ситуации, существовавшей во всей Франции.

Еще лучшего понимания положения женщины и брака позволяют достичь некоторые эпизоды, где романтичность реальности порой превосходит фантазии романа.

Граф Булонский Матье Эльзасский, женатый трижды, умер в 1172 г., оставив только двух дочерей, Иду и Матильду. Иде, старшей, было лишь двенадцать лет, и до ее замужества ее дядя Филипп Эльзасский, граф Фландрский, на законных основаниях был введен в управление фьефом. Наследница же находилась не только под его опекой — она зависела и от верховного сюзерена сеньории, согласие которого на брак было необходимо. Однако над графством Булонским было три сюзеренитета — Фландрии, Англии и Франции. Людовик VII и Генрих Плантагенет требовали от Филиппа Эльзасского совета в выборе мужа. Сложное положение! Удовлетворить одного короля было лучшим средством вызвать недовольство другого. Опекун оказался в затруднении, оберегая фьеф наследницы. В двадцать лет, что было необычным, Ида еще не вышла замуж. Но это воздержание не могло длиться долго: вассалы и подданные графства Булонского не согласились бы оставаться без главы. Филипп Эльзасский в 1181 г. отдал свою племянницу за Герарда III, графа Гелдернского, лицо тщательно выбранное, так как, не будучи ни вассалом Франции, ни вассалом Англии, он не внушал опасения ни одному из королей. Но графу не пришлось долго пользоваться ни наследницей, ни приданым. Через год он умер. Его вдова поторопилась покинуть Гелдерн и вернуться в Булонне, тайком увезя драгоценности и прочие ценные предметы, подаренные ей Герардом.

Все надо было начинать заново. Ида со своим наследством оставалась в центре внимания претендентов. В 1183 г. Филипп Эльзасский вновь выдает ее замуж в двадцать два года за немца Бертольда VI, шестидесятилетнего герцога Церингенского. Она последовала за мужем в его швабские княжества, снова оставляя Булонский край на управление графа Фландрского. В течение трех лет ее подданные ничего о ней не слышали, но в 1186 г. она вторично возвратилась к ним вдовой. Вопреки обычаю она сохраняла свободу четыре года. Хронист Ламбер Ардрский утверждает, что Ида якобы пользовалась ею нескромно («предаваясь всем наслаждениям и радостям»). Возможно, этот клирик и был сплетником, но никто лучше него не сообщает нам о матримониальных приключениях графини Булонской, вынуждая следовать его весьма пикантному рассказу.

Графство Булонское примыкало к графству Гинскому, и сын графа Гинского Арнуль, знатный человек приятной наружности, завсегдатай турниров, друг жонглеров и образованных людей, которым бросал золото без счета, произвел впечатление на молодую вдову. Он был предпочтительным кандидатом для Филиппа Эльзасского, державшего графство Гинское в тесном оммаже от фламандской сеньории. Ввиду этого он не нравился французскому королю, врагу графа Фландрского; Филипп Август рассматривал его и как соперника блестящего рыцаря Рено де Даммартена. Правда, Рено был женат, но в ту эпоху сей род препятствия никого не останавливал. Даммартен поторопился развестись со своей женой Марией Шатийонской и, став свободным, бросился вперед. Немного поздновато, надо признать, ибо Ида уже договорилась с Арнулем, который ей нравился и за которого она уже была просватана. Тем не менее она уступает настояниям своей кузины, королевы Французской Изабеллы де Эно, и соглашается вступить в переговоры с Рено де Даммартеном. В конечном итоге она отвечает, что если он получит согласие ее опекуна, она выйдет за него замуж.

Филипп Эльзасский категорически отказывается отдавать свою племянницу за родственника французского короля. Ввиду такого препятствия Ида обратилась к Арнулю Гинскому. У нее были с ним многочисленные тайные свидания, и она даже приезжала к нему в Ардр, чтобы присутствовать на заупокойной службе по одному из использовавшихся ею посланников. Арнуль изо всех сил хотел ее удержать и обручиться безотлагательно. Она же дала ему понять, что это невозможно, и торжественно обещала вернуться. Но Рено, который развелся со своей женой, чтобы получить кое-что получше, не смирился с тем, что потерял все. Он подстерег графиню Булонскую и своего соперника и увидел, что надо попытать счастья. С несколькими сообщниками он похищает Иду из замка, где она жила, и быстро увозит в Лотарингию, где заключает в предместье Риста. Насколько сопротивлялась жертва его похищения? Хотелось бы узнать от ардрского кюре больше подробностей. Во всяком случае, из своего плена Ида отправила тайную весть Арнулю, жалуясь на насилие, которому она подверглась, и принося клятву стать его женой, если он придет ей на помощь. Арнуль не колебался и выехал с двумя рыцарями; но его подготовка потребовала времени. За это время Рено удалось покорить сердце узницы и получить се прощение, да так, что она открыла ему весь заговор. Когда же Арнуль и его друзья прибыли в Верден, епископ этого города, коего Рено и Филипп Август переманили на свою сторону, велел задержать их, заковать в цепи и бросить в темницу. Рено смог совершенно беспрепятственно жениться на наследнице и вернулся с пей во Францию, чтобы вступить вместе с ней во владение графством Булонским. Покровительство Филиппа Августа никогда не было бесплатным. Новобрачному пришлось в 1192 г. подписать договор, по которому он объявлял себя вассалом короля за Булонне, уступал ему Лан с окрестностями и уплачивал семь тысяч ливров в качестве рельефа (налога на наследство).

Так знатная женщина становится добычей, которую оспаривают претенденты, вырывая у отца, опекуна, даже мужа! Современник Иды Булонской Этьен, граф де Сансер, похитил у сеньора де Тренеля наследницу, которую последний выдал всего лишь несколько дней назад замуж, и сделал ее первой женой. Вот применение к браку права сильнейшего, которое, не в обиду будь сказано юристам, есть основа феодального мира.

Надо ли говорить, что в южной Франции супружеский союз не был ни более прочным, ни более уважаемым? Булонский брак может составить пару браку в Монпелье.

Арагонский король Альфонс II попросил у византийского императора Мануила Комнина руку его дочери Евдокии. Она была ему обещана; принцесса двинулась в путь в Испанию. Но арагонец решил, что невеста очень задерживается, и мало поверил византийскому слову. Евдокия и греки ее свиты, прибывшие в Монпелье, узнали там стратгую новость: арагонский король, потеряв терпение, женился на дочери кастильского короля Санчо! Между тем император Мануил умер. Что оставалось делать его дочери, брошенной на произвол судьбы на другом краю Средиземноморья? Гильем VIII, сеньор Монпелье, предложил иноземке жениться на ней: союз с императорской семьей, возможные права на константинопольский трон — прекрасная мечта для барона мелкого масштаба! Евдокия, менее польщенная, заставила себя уговаривать, но потом, по настоянию королей Арагонского и Кастильского, уступила. Бракосочетание состоялось в 1181 г. при недвусмысленном условии, что первый ребенок, который родится от этого союза, мальчик или девочка, наследует сеньорию Монпелье.

Пять лет спустя Гильем VIII и Евдокия пресытились друг другом. Греческая принцесса была, судя по всему, неприятной, надменной, капризной и с причудами; у нее родилась только дочь; ее брат Алексей II только что был низложен, что покончило с притязаниями сеньора Монпелье. Последний наконец задумался о разводе с женой, тем паче что во время визита к Альфонсу II в Барселону его охватила любовь к родственнице арагонского короля Агнессе — «дабы иметь сына», как заявляет он в преамбуле своего брачного контракта.

Церковь нашла подобный способ бесцеремонным, а основание — недостаточным. Епископ Магелонский Жан де Монлор обратился с жалобой к Папе, который приказал сеньору Монпелье под страхом отлучения вновь принять Евдокию. Гильем тем не менее привозит в Монпелье Агнессу, а Евдокия, смирившись, уходит в Аньянский монастырь. Несмотря на папский интердикт, проходит семь лет, а Агнесса продолжает править, в то время как Гильем, ставший отцом многочисленных сыновей, упорно требует у Рима вместе с расторжением первого брака одобрения второго. Папа Целестин III наконец выносит в 1194 г. канонический приговор, аннулирующий брак с Агнессой. Тщетно! Целестин уходит, а его преемник Иннокентий III, более расположенный к сеньору Монпелье, врагу альбигойцев и ереси, вместо того чтобы строго наказать, берет его под свое покровительство. Демонстрируя ортодоксальность, Гильем VIII, вне сомнений, надеялся, что Папа закроет глаза на его незаконный союз с Агнессой и признает его сына законным. Иннокентий в самом деле подождал до 1202 г., чтобы окончательно осудить то, чего Церковь допускать не могла. Гильем умер некоторое время спустя, оставив свою сеньорию старшему из сыновей Агнессы, Гильему IX, и сказав другим монахам или каноникам: дочь Евдокии Мария лишена наследства в пользу детей мужского пола от второго брака, хотя она и была в силу договора законной наследницей фьефа.

Печальна судьба этой Марии! В двенадцать лет (в 1194 г.) отец и мачеха Агнесса, дабы избавиться от нее, выдали девочку замуж за виконта Марселя Барраля де Бо. Немного позже виконт умер, завещав своей жене состояние, добрую часть которого бесстыдно присвоили себе Гильем и Агнесса. В 1197 г. они вновь выдают замуж пятнадцатилетнюю вдову за графа Комменжа Бернара IV, известного распутника, уже избавившегося от двух законных жен. Он не замедлил развестись и с этой, как с предыдущими, несмотря на сопротивление Иннокентия III, дабы жениться на четвертой. И в довершение всех горестей, оставленная, она видит, как ее наследство похищает сын этой Агнессы, вытеснившей ее мать!

Тронутые непрерывной чередой невзгод, горожане Монпелье, добрые католики, не пожелали остаться под властью незаконнорожденного, осужденного Папой, и решили между собой признать право дочери Евдокии. Впрочем, они надеялись получить от нового хозяина полного признания своей коммуны. Наконец они решили дать Марии третьего супруга, способного ее защитить, и предложили ее арагонскому королю Педро II, чье вдовство сделало его свободным. Мария, вероятно, была довольно уродлива, но король поспешно схватился за уникальный шанс присоединить к Каталонии соседний фьеф, приносивший солидный доход. Так что 15 июня 1204 г. он женился на наследнице Монпелье, не подумав заставить ее аннулировать брак с графом Комменжем, и поклялся «на Святом Евангелии Господнем, что никогда не разлучится с Марией, не будет иметь другой женщины, покуда жив, и будет всегда ей верным». Непосредственное следствие — лишение сына Агнессы, бастарда Гильема IX, прав с передачей их, по всеобщему согласию жителей Монпелье, арагонскому королю Педро II.

Но, когда он вступил во владение сеньорией, его отношение к жене изменилось. Никогда клятва в супружеской верности так вопиюще не нарушалась. Вскоре король стал думать только о разводе и третировал бедную Марию, как Филипп Август Ингебургу. Следует почитать переписку Иннокентия III, чтобы составить себе представление об упорстве, проявленном арагонским королем в переговорах о расторжении его брака. Издевательства и всевозможные унижения, которым была подвергнута Мария, заставили ее покинуть Монпелье, чтобы укрыться в Риме подле своего единственного покровителя. Там она в 1213 г. и умерла, почитаемая как святая. Прошел слух, что это муж велел ее отравить. Наверняка весть о ее смерти оставила его совершенно равнодушным.

 

***

Проживали ли французские бароны у себя или в отдаленных колониях, созданных крестовым походом на Востоке, их привычки не менялись: феодальный режим, распространенный в результате завоевания, приводил повсюду к одним и тем же

результатам.

В 1190 г., во время осады Акры, умерла королева Иерусалимская Сибилла со своими двумя дочерьми. Ги де Лузиньян, се супруг, ввиду этого по закону лишался королевства, которое он держал от нее, а восемнадцатилетняя сестра Сибиллы Изабелла становилась титулованной наследницей. Однако последняя была замужем за знатным человеком невысокого происхождения Онфруа Торонским. Позволят ли этому мелкому сеньору, не имевшему ни вассалов, ни денег, надеть иерусалимскую корону? Крупные вассалы королевства и вдовствующая королева Мария Комнина решили, что надо просто развести Изабеллу с мужем, чтобы выдать за одного из героев крестового похода, маркиза Монферратского Конрада. Ситуация, обратная обычной: речь идет уже о том, чтобы ради политического интереса пожертвовать не женой, а мужем!

Так что Мария Комнина предписала архиепископу Пизанскому Альберу, легату Святого престола на Востоке, провозгласить аннулирование брака, использовав в качестве мотива тот факт, что Изабелле было всего восемь лет, когда ее выдали замуж за Онфруа. Вызванный на суд легата, последний заявил, что действительно Изабелла стала его невестой в возрасте восьми лет, но по достижении совершеннолетия она подтвердила договоренность, и брак в течение трех лет существовал. Что противопоставить такому замечанию? По каноническому праву аргумент был весомым. Тут увидели, как встал один из баронов, присутствовавших на расследовании. «Правда состоит в том, — воскликнул он, — что королева Изабелла никогда не давала своего согласия на этот брак!» Это опровержение, согласно феодальному обычаю, должно было привести к судебному поединку. Но Онфруа лишился всех симпатий, отказавшись сражаться со своим оппонентом, из чего заключили, что он неправ, ибо не осмелился прибегнуть к Божьему суду.

По необходимо было, чтобы Церковь аннулировала брак и чтобы Изабелла заявила, что никогда его не подписывала. Молодая женщина, любившая своего мужа, вначале отказалась сделать такое заявление. Она жила в резиденции в Акре в соседнем с Оифруа шатре. К ней явились многочисленные бароны, среди прочих — граф Шампанский, убеждая решиться на требуемую жертву. В случае сопротивления они намеревались употребить силу. Слыша шум из шатра своей жены, Онфруа сказал своему товарищу, шампанскому дворянину Гуго де Сен-Морису: «Сеньор Гуго, я очень боюсь, как бы те, кто находится с королевой, не принудили бы ее сказать какую-нибудь дьявольскую вещь». В этот момент вошел рыцарь: «Вон там, — воскликнул он, — уводят вашу жену!» Онфруа тут же выскочил и побежал к ней: «Мадам, — говорит он ей, — вы не последуете по пути, которым вас уводят, возвращайтесь ко мне». Изабелла ничего не ответила и с опущенной головой продолжала свой путь. Это было расставание физическое в ожидании разрыва формального.

С помощью неотступных просьб Изабеллу принудили смириться с новым союзом. Перед папским легатом она заявила, что со времени своего совершеннолетия никогда не жила добровольно с Онфруа Торонским. Тотчас же было объявлено об аннулировании брака. Когда бароны королевства Иерусалимского пришли принести ей клятву верности, Изабелла сказала им: «Вы силой разлучили меня с мужем; но я не желаю, чтобы он потерял свое имущество, которым владел до того, как женился на мне. Я возвращаю ему Торон, Шатонеф и прочую собственность его предков». Правда, это было наименьшее, что можно было сделать.

Брак Конрада Монферратского и Изабеллы был заключен родственником Филиппа Августа, воинственным епископом Бове Филиппом де Дре. Но Онфруа не отступался: он жаловался всем встречным, требуя вернуть ему жену. У него было много приверженцев в низших слоях христианского войска. «Это преступление, — говорили они, — чтобы вот так, насильно, разлучать супругов». И некоторые прелаты независимого нрава, вроде архиепископа Кентерберийского, разделяли эту точку зрения. Баронам пришлось оправдываться, а один из них сказал Онфруа: «Сеньор, вы что же, хотите, чтобы мы все умерли с голода из-за вас? Лучше отдать королеву Изабеллу человеку стоящему и умеющему командовать войском, который дал бы нам получать дешево продовольствие». История умалчивает, склонился ли «разведенный» перед таким аргументом.

Два года спустя, 28 апреля 1192 г., Конрад Монферратский пал от руки ассасина, и Изабелла оказалась вдовой второго мужа при живом первом. Иерусалимским баронам ни на миг не пришла мысль спросить ее, не примет ли она снова Онфруа. Их выбор остановился на графе Шампанском Генрихе I, и после восьми дней вдовства (даже трех, по некоторым рассказам) Изабелла была выдана замуж за нового претендента. Хронисты, в зависимости от того, поддерживают ли они Филиппа Августа или Ричарда Львиное Сердце, рассказывают об этом факте по-разному, но согласны между собой в том, что Изабеллу пришлось принудить к этому союзу.

В сентябре 1197 г. Генрих Шампанский, иерусалимский король, стал в свою очередь жертвой трагического случая. Однажды он выпал, уж неизвестно как, из окна акрского замка и убился. Надо думать, что в конечном счете Изабелла полюбила этого мужа, ибо, узнав о случившемся, «она выбежала из замка с потерянным видом, издавая крики, царапая себе ногтями лицо и даже разорвав до пояса одежды, которые падали за ней лоскутами. В нескольких шагах оттуда она встретила людей, несших тело: она бросилась на останки своего супруга и покрыла их поцелуями». Во имя Церкви и морали Иннокентий III приписал смерть Генриха Шампанского праведному Божиему гневу. «На Востоке, — воскликнул он, — женщина была посредством низкого союза отдана одному за другим двум претендовавшим на нее супругам; и сии недозволенные браки получили согласие и даже публичное одобрение духовенства Сирии. Но Бог, дабы устрашить тех, кто вздумал бы последовать этому отвратительному примеру, разит местью быстро и неумолимо!» Что могли еще анафемы епископов и Пап против нравов и алчности могущественных? Они никогда не мешали женщине быть игрушкой грубых прихотей хозяина или политических расчетов и интересов, не позволявших ей принадлежать самой себе.

Раз в браках того времени нет любви, то приходится искать ее в другом месте. Находят ли ее в супружеской неверности? Жесты в целом представляют замужнюю женщину добродетельной, очень привязанной и преданной своему мужу. Отсюда можно заключить, что в феодальном мире измена случалась нечасто. Но не будем слишком доверять заверениям писателей. Разве мы верим нынешним, утверждающим, будто супружеская измена — повсюду? Авторы наших старых эпопей, не показывающие ее вовсе, возможно, ближе к правде.

Заметим только, что сведения, представленные хронистами, моралистами и сатириками относительно добродетели владелиц замков, не во всем согласуются со сведениями поэтов, развлекавших шутками и льстивших баронам, их кормившим. И еще: средневековье, дабы восполнить отсутствие любви в законных союзах между мужчинами и женщинами, выдумало изящное решение: дамы и кавалеры заключали вне брака, как мы сейчас увидим, мистические союзы, теоретически захватывавшие сердце и разум. Правда, история доказывает, что в большинстве случаев дело не ограничивалось чувствами и практика в конечном счете вносила изменения в теорию.

Горячий поклонник средних веков Леон Готье вынужден был сам признать, что феодальный мир оказывал «прискорбное влияние» на брак и семейные связи. По предшествующим страницам мы можем судить о справедливости этого заключения.

 

 

ГЛАВА XII

КУРТУАЗНАЯ КУЛЬТУРА И КУРТУАЗНАЯ ЗНАТЬ

 

Несомненно, во времена Филиппа Августа большая часть французской знати была такой же, что и в эпоху первого крестового похода, однако ее элита уже проникается новыми идеями и чувствами. Появилась «куртуазность». Куртуазность — это вкус к духовным ценностям, уважение к женщине и к любви.

Куртуазность родилась в южной Франции. Трубадуры этого края привили знати, занятой войнами и грабежом, рыцарскую любовь и культ женщины. Северофранцузская эпопея знала только три стимула человеческих действий: религиозное чувство вкупе с ненавистью ко всему нехристианскому; феодальная верность, преданность сюзерену или предводителю войска; наконец, любовь к сражениям и добыче. Лирическая поэзия трубадуров воспевала войну с ее дикостью, которая еще обнаруживается у Бертрана де Борца. На закате XII в. в поэмах Юга появляется куртуазный сеньор, желающий прежде всего нравиться даме, которую он избрал единственной владычицей своих мыслей и поступков. Ему нужно заслужить ее любовь своею славой на войне или в крестовом походе и дворянскими достоинствами, добродетелями, свойственными знати. Эта куртуазная любовь несовместима с феодальным браком, продуктом голого интереса и политики. Избранная дама становится сюзереном рыцаря, который, став на колени и вложив свои сложенные ладони в ее, поклялся в преданности ей, в защите и верной службе до самой смерти, она же дала ему в знак посвящения перстень и поцелуй. Возможно, этот идеализированный брак иногда даже благословлялся священником. История доказывает, что при сеньориальных дворах Юга, по крайней мере наиболее учтивых и образованных, куртуазный брак практиковался на деле, и общественное мнение его поощряло.

Эпоха Людовика VII и Филиппа Августа воистину отмечена блестящим расцветом лирической поэзии трубадуров, столь интересной по многообразию своих форм, по вдохновению — немного робкому, но очень живому и изысканному, по тонкому анализу нравственных чувств. Контраст между грубым героизмом «Песни о Гарене» и чисто психологической поэзией Бернарта Вентадорнского огромный. По словам последнего:

Немудрено, что я пою

Прекрасней всех певцов других:

Не запою, пока мой стих

Любовью светлой не вспою.

Я сердцем, волею, умом,

Душой и телом предан ей.

Не ведаю других путей,

Всевластной силой к ней влеком.

Я славу Донне воздаю

В словах правдивых и простых,

Но гибну от страданий злых

И непрестанно слезы лью.

В плену любви лежу ничком,

Тюремных не открыть дверей

Без сострадания ключей, —

А Донны нрав с ним не знаком.

Бледнея пред ее лицом,

Не скрою даже от чужих,

Что ног не чувствую своих,

Бессильным трепещу листом.

Когда пред Донною стою,

Я несмышленыша глупей,

Но есть и жалость у людей —

Щадят поверженных в бою!

(Пер. В. Дынник. Бернарт де Вентадорн. Песни. М.: Наука. 1979. С. 22-23.)

Поэзия воспевала двор графа Тулузского Раймона V, сеньора Монпелье Гийома VIII, графини Эрменгарды и виконта Эмери из Нарбонна, графов де Родез и сеньоров де Бо из Прованса. Не все поэты были крестьянскими сыновьями, как Бернарт Вентадорнский, или простыми жонглерами по профессии, как Пейре Видаль. Они были также и благородными владельцами замков, как Бертран де Борн, знатными баронами, как Раймбаут Оранжский, королевскими сыновьями, как Альфонс Арагонский и Ричард Аквитанский. Из пятисот трубадуров, имена которых нам известны, по крайней мере половина, как представляется, принадлежала к благородному классу.

Куртуазные обычаи довольно быстро распространились по Северной Испании и Северной Италии, странам, составлявшим единое духовное целое с Лангедоком, Провансом и Аквитанией. Постепенно они достигли французских областей севернее Луары, собственно Франции — места пребывания Капетингов, Нормандии и английских островов — домена Плантагенетов, наконец, Шампани и Фландрии.

Сама рыцарская эпопея наполняется нежностью новых чувств. В начале жесты, вроде «Песни о Жираре Руссильонском», празднуется мистический брак между Жираром и молодой принцессой, предназначенной королю Карлу Мартеллу. Поэма «Гийом Дольы заменяет рассказы о сражениях описаниями охот, турниров, придворных развлечений, выдвигая на передний план любовь германского императора к прекрасной француженке. Авантюрные романы «артуровского» цикла, или цикла «Круглого стола», вытесняют в пользу Плантагенетов, Капетингов, фландрского и шампанского дворов воинственные песни типа «Гарена». Кретьен де Труа во времена правления Людовика VII и Рауль де Уденк при Филиппе Августе вводят в моду любовную эпопею, в которой верхушка рыцарства воплощает идеал доблести и галантности. В «Тристане и Изольде», «Эреке», «Клижесе», «Ланселоте», «Ивейне», «Персевале», «Мерожисе» герой добивается руки девушки с восторженным постоянством, которое торжествует нал всеми препятствиями. Анализ чувств порой столь же тонок, как и в изысканнейших строках произведений трубадуров. Благородные слушатели этих романов (впрочем, столь же длинных, как и жесты) имели более тонкий ум и более изысканные чувства, чем их отцы. Они понимали идеальную любовь и интересовались внутренней сердечной борьбой.

Подражание трубадурам породило тогда французскую лирику; менестрели севера усвоили большую часть поэтических форм юга, таких, как песнь, тпенсона или прение сторон и др. Эта более сочная литература заимствования, о которой свидетельствует столько современников Филиппа Августа — кастелян де Куси, Одфруа Аррасский, Конон Бетюнский, Гас-Брюле, Гуго де Берзе, Гуго д'Уази, Жан де Бриенн — вытесняла более оригинальный лирический жанр, яркий и зародившийся на территории самой северной Франции: мотет, рондо, лэ и пасторали XII в. Многие из этих поэтических подражателей принадлежали к знати. В сеньориальном обществе, начавшем шлифоваться и облагораживаться, история открывала новые качества.

Прежде всего, дама в качестве образованной покровительницы литературы — не исключение в замках. Знатные дамы севера, похоже, соперничают со знаменитой графиней де Диа (Беатрисой Валентинуа), храброй и пылкой провансальской поэтессой: королева Алиенора Аквитанская, ее дочь Мария Французская, графиня Шампанская, вдохновительница Кретьена де Труа, Бланка Наваррская, мать Тибо Песенника, Иоланда Фландрская, которой посвящен роман «Гийом де Палерн», привлекали и воспламеняли поэтов. В Труа, в Провене, в Баре собираются блестящие кружки рыцарей и дам, где обсуждаются вопросы галантности и любовной казуистики. Около 1220 г. отсюда вышел кодекс куртуазной любви, изданный на латинском языке Андреем Капелланом. Решения «судов любви», которых он насчитал около двадцати, хотя и не имели никогда отношения к реальным фактам, не являются и целиком вымышленными: они свидетельствуют об особом умственном настрое, заключающемся в отказе от безнравственных теорий и предписаний в пользу смягчения общественных нравов и отношений.

Люди в высоких феодальных слоях приобретают вкус к развлечениям ума, ценят книги и писателей и сами начинают сочинять прозу или стихи. Графы Фландрские, Филипп Эльзасский, Бодуэн VIII и Бодуэн IX, первый латинский император, составляют «династию» образованных государей. Филипп Эльзасский передает Крстьену де Труа одну англо-нормандскую поэму, из коей последний извлечет свою знаменитую сказку о Персевале. Бодуэн VIII велит Николя дс Санли перевести на французский язык прекрасную латинскую рукопись, которой владеет, — «Хронику Турпина». Особое пристрастие Бодуэн IX проявляет к истории и историкам: он велит собрать краткое изложение всех латинских хроник, относящихся к Западу, что-то вроде исторического свода, и приказывает перевести их на французский язык; окруженный жонглерами, которым он щедро платит, он и сам занимается поэзией, даже поэзией провансальской. В Овсрни дофин Робер I собирает книги, составляет себе библиотеку, преимущественно из трудов, относящихся к еретическим сектам, что заставляет усомниться в его ортодоксальности.

Мелкие сеньоры подражают крупным. Один из первых труверов, принесших на север лирическую поэзию юга — камбрезийский дворянин Гуго д'Уази. Конон Бстюнский из Артуа в песни, посвященной им третьему крестовому походу, особым образом перемешивает любовные сожаления с религиозными чувствами, толкающими его в Святую землю. И крестоносец даже меньше думает о Боге, чем о своей даме:

Увы, Любовь, тоску разъединенья

Как претерплю с единственною той,

К кому стремлю любовь и преклоненье?

Господь да возвратит меня домой,

Хоть днесь от милой путь уводит мой!

Что молвлю? Мне ль забыть мое служенье?

Хоть тело за Христа вступает в бой,

Но сердце ей оставлю во владенье.

За Бога в Сирию иду в сраженье...

(Пер. Л. Парина. // Жоффруа де Внллардуэн. Взятие Констатинополя. М.: Наука. 1984. С. 208.)

«Песнь о Роланде» уже устарела, и яростный энтузиазм баронов первого крестового похода изрядно поутих.

Благородные воины XI и XII веков оставляли своим капелланам и монахам, сопровождавшим войско, заботу рассказать о подвигах христианского рыцарства, а вот крестоносцы времен Филиппа Августа сами пишут хорошей прозой, кратким и выразительным языком рассказ о великих событиях, в которых они участвовали: шампанский барон, сеньор Жоффруа де Виллардуэн, мелкий пикардийский рыцарь Робер де Клари, фламандский государь, ставший императором Константинополя — Генрих Валансьенский рассказали нам о четвертом крестовом походе.

Тип цивилизованного и как бы смягченного началом развития литературной культуры государя — Бодуэн II, граф Гинский, любопытный портрет которого, уже нами приводившийся, дает ардрский хронист Ламбер. Этот барон занимался не только своими собаками, соколами и сожительницами; как и у его сюзеренов, графов Фландрских, у него были интелектуальные вкусы. Он жил, окруженный клириками, учеными и теологами, которых очень любил и с которыми не переставал спорить:

Клирики обучили его большему, чем было нужно, и он проводил свое время, расспрашивая их, заставляя говорить и ставя в затруднение своими возражениями. Он спорил с магистрами искусств, с докторами теологии, да так, что собеседники с восхищением слушали его, восклицая: «Какой человек! Мы можем только осыпать его похвалами, ибо он говорит замечательные вещи. Но как он может до такой степени знать книги, не будучи ни клириком, ни ученым?»

Он велит приехать к нему одному из великих эрудитов края, Ландри де Вабену, поручает ему перевести на народный язык «Песнь Песней» и часто читать себе отрывки, «чтобы постичь ее мистический смысл». Другой ученый, Анфруа, перевел ему фрагменты из Евангелия и «Жития святого Антония»; ему объясняли эти тексты, и он их изучал. Мэтр Годфруа перевел для него на французский язык один латинский труд по физике. Солин, латинский грамматист, автор «Полигастора» (Polyhistor) — некой смеси наук, истории и географии, был переведен и прочитан в его присутствии одной фламандской знаменитостью, клириком Симоном Булонским, одним из авторов «Романа об Александре».

Биограф Бодуэна Гинского удивлен количеством манускриптов, собранных у графа в его библиотеке:

Там их было столько и он знал их так хорошо, что мог потягаться с Августином в теологии, с Дионисием Ареопагитом в философии, с Фалесом Милетским — в искусстве рассказывать забавные сказки. Он мог бы дать фору прославленным жонглерам в знании жест и фаблио. Библиотекарем у него был мирянин Азар д'Одреам, которого он сам обучил.

Наконец, работа, о природе которой хронист забыл высказаться, была составлена в ардрском замке по настоянию и даже на глазах графа клириком, магистром Готье Силаном:

Книга сия была названа его именем — Книга молчания и принесла ее автору признательность хозяина, который одарил его лошадьми и одеждами.

Даже преувеличенная, эта похвала небезразлична для историка. Феодальный мир проявляется здесь в новом виде. Из этого мы не будем заключать, что все знатные люди того времени собирались стать меценатами. Когда верхушка, частью по убеждению, частью из снобизма, покровительствовала ученым, обучаясь сама, и оказывала женщине (по крайней мере, в литературе) уважение, ей непривычное, множество владельцев замков продолжали любить войну и грабеж. Культурная элита и грубая, жестокая масса будут еще долго жить бок о бок. Но уже любопытно видеть, как часть феодального мира пытается порвать с традициями варварства и прикладывает усилия, чтобы измениться.

 

 

ГЛАВА XIII

КРЕСТЬЯНЕ И ГОРОЖАНЕ

 

В эпоху Филиппа Августа и в течение большей части средневековья, до конца XIII в., социального вопроса не существовало в том смысле, что он не ставился никем и не волновал общественное мнение. Иначе и быть не могло. Мнение трудящихся классов, тех, кто мог бы добиваться изменений, не имело выразителей. Кроме того, необходимо учитывать, что средние века в целом консервативны и принципиально не стремятся к прогрессу. Их самое общее и стойкое убеждение заключается в том, что всякое нововведение само по себе опасно, дурно, и следует держаться старого, всегда существовавшего. Средневековье привержено культу традиции; оно опасается всего, что отступало бы от установленных обычаев или прав, и очень враждебно к переменам. Тем не менее мы, конечно, видим, как и в эту эпоху сервы и горожане стремятся освободиться и в особенности повысить свой социальный статус как мирными средствами, так и при помощи силы; но эта перемена, эволюция или революция, совершается низшими классами бессознательно, инстинктивно и вследствие необходимости, а не в силу принципа или рациональной концепции социальных нужд и прав обездоленных. Речь идет не о реализации теории или социальной идеи, а об удовлетворении частных интересов отдельного человека или жителей города. Каждый действует для себя и мало заботится о соседе, что, между прочим, объясняет, почему французские города, установившие у себя коммунальный режим, не объединились в большие городские федерации, как поступили когда-то города немецкие и итальянские.

Единственная социальная теория, признанная всеми, единственная социальная концепция, имевшая силу в средневековой Франции — не теория прогресса или движения, а совсем напротив — концепция status quo. Она утверждает состояние вещей, установленное, как полагали, в незапамятные времена и подлежащее сохранению. Эту социальную теорию, освященную традицией и изложенную церковными публицистами, начиная с епископа Адальберона Ланского, современника Гуго Капета, и до проповедника Жака де Витри, современника Филиппа Августа, можно свести к следующему: в силу божественной воли общество разделено на три класса или сословия, каждое из которых наделено своей собственной функцией, и все они необходимы для существования и деятельности социального тела: священники, коим поручено молиться и вести людей ко спасению; знать, на которую возложена миссия защиты народа от врагов с оружием в руках и установления правосудия и порядка; крестьянский люд и горожане, обязанные кормить своим трудом два высших сословия и удовлетворять все их нужды, как необходимые, так и те, что можно считать излишествами. Это в крайне общем виде. Порой, однако, духовенство видоизменяло формулу, придавая ей метафорический вид, какой, к примеру, мы находим у Иоанна Солсбсрийского или у Жака де Витри. Общество, по их мнению, устроено подобно человеческому телу: священники являются его головой и глазами, поскольку они — духовные вожди человечества; знать — это руки, которым поручено всех защищать; деревенский и городской люд составляют ноги — это основа, на которой зиждится все остальное.

Таков социальный порядок, установленный Провидением, а следовательно, необходимый и незыблемый. В нем нечего менять. И лишь в виде исключения смелые умы время от времени дерзают придумывать иной. Вспоминается цитированный выше проповедник начала XIII в., который хотел, чтобы общество избавилось от знати и горожан-предпринимателей: от знати как от разбойников, а от бюргерства — как от ростовщиков, потому что те и другие ничего не производят и в целом вредны, и оставило бы только священников и трудящихся, то есть тех, кто работает умственно и физически. Но это уже из области личной фантазии, чрезвычайно необычной. Общественному же мнению была известна только теория трех сословий — молящихся, сражающихся и тех, кто кормит и одевает два первых. Таким образом, все устроено гармонично, и средневековье осуждает желающих эту гармонию нарушить: оно не понимает их и считает врагами общества. Только проповедникам и сатирикам дозволено время от времени говорить, что практика недостаточно соответствует теории; что три сословия не исполняют, как должно, свои обязанности; что священники слишком часто уклоняются от молитвы, пренебрегая службами и служа плохим примером; что военная знать, вместо того чтобы ограничиться борьбой с врагом, а внутри страны следить за правопорядком, думает лишь о сражениях и подавлении слабых; что, наконец, крестьяне очень плохо платят десятину духовенству, а горожане слишком стремятся избавиться от сеньориального гнета и покушаются на права и собственность церковников. Со всей очевидностью приходилось признавать, что не все пружины социального организма работали, как следовало бы и как хотела бы теория, да и в феодальном и церковном мире не все было гладко. Но в средние века не возникало мысли об изменении данных основ посягательством на иерархию, никто не заявлял, что народ, к примеру, не создан исключительно для того, чтобы трудиться на благо других. Все устроено хорошо, потому что устроено Богом! Пороки социального тела и изъяны в его функционировании проистекают единственно от человеческих слабостей или гордыни, и если бы каждый стремился добросовестно выполнять свою работу, ограничиваться своим делом и не старался покинуть свое сословие, все шло бы как нельзя лучше.

Первый и общий довод убеждает в том, что настоящее средневековье, предшествовавшее XIV в., не знало социального вопроса и в принципе не занималось моральным и материальным улучшением положения низших слоев. Это подтверждает признанное всеми положение о необходимой и ниспосланной свыше незыблемости общества.

Другой довод — на него уже косвенно указывалось — заключается в единственности мнения привилегированных классов в качестве общественного мнения в средние века. А привилегированные классы не только не понимали пользы перемен, но были равнодушны к печальной участи угнетаемых. И безразличными они оставались всегда. Они презирали крестьянина и горожанина, при этом эксплуатируя их; и само это презрение часто оборачивалось враждебностью. Пренебрежение, даже, мы бы сказали, отвращение землевладельцев и сеньоров к крестьянину и ремесленнику, труд которых позволял им жить, — вот одна из самых характерных черт средневековья.

Для рыцаря и барона крестьянин — будь то серв или свободный — только объект извлечения дохода, материальная ценность: в мирное время его душат, как только могут, налогом и барщиной у себя, в военное время — грабят, топчут, режут или жгут на вражеской земле, дабы причинить противнику наиболь­ший ущерб. Именно в этом и состоит война. Крестьянин является не более чем объектом сеньориальной эксплуатации, подлежащим у других уничтожению.

На горожанина также смотрят как на источник дохода. Его щадят немного больше, потому что он является членом сообщества, защищенного стенами; его труднее захватить, и ему легче удается оборониться. С другой стороны, в продуктах его производства и торговли нуждаются. А еще — начинают понимать, что покровительство развитию городов представляет для сеньора интерес. Когда горожанин богат и у него нельзя отобрать деньги путем налога или грубой силы, их у него одалживают; его используют как банкира — банкира, которому платят плохо или совсем не платят. Это не мешает знатному человеку презирать горожанина, рааграбляя и сжигая города, если война предоставляет такой случай.

Вот так феодалы смотрят на простолюдина и обращаются с ним; такова каждодневная реальность, и она с точностью отображена в литературе. Откроем любую жесту времен Филиппа Августа — и увидим в ней крестьянина и горожанина прежде всего в роли жертвы. Много раз описаны грабежи и пожары деревень и городов. И ни слова жалости к крестьянам, урожай и дома которых жгут, а самих сотнями убивают или уводят со связанными руками вместе со скотом; к женщинам, которых мучат солдаты, к пылающим городам, к обобранным купцам, к меньшому люду феодальных войск, ничего не стоящим пленникам, которых калечат или которым хладнокровно перерезают горло после битвы — все это нормально и по праву, все это естественный ход вещей.

Низшие классы не только жертвы: их выставляют на посмешище. Ясно, что для знатного человека простолюдин — существо низшее, в коем все достойно презрения и жизнь которого не принимается в расчет. В самой древней феодальной эпопее, «Песни о Роланде», и речи нет о каких-нибудь простых людях или предметах народного быта. Подобная человечность по отношению к низам и не может проявиться — ведь ее просто не существует. Начиная с середины XII в., когда сеньоры добровольно или по принуждению предоставили народу первые вольности и были основаны ранние коммуны, феодальным поэтам пришлось признать, что простолюдин существует; но они отводят ему ничтожное место и говорят о нем лишь для того, чтобы высмеять. И только в эпоху Филиппа Августа, скорее даже в начале XIII в., когда растет число свободных городов, а бюргеры становятся весьма значительными персонами, начинают меняться и взгляды, и манера рассказывать о них. В большей части жест именно этого периода презрение к «простолюдину» все еще является расхожим чувством: оно выражается общим местом, клише, которых мы достаточно находим повсюду.

Было бы нетрудно процитировать сотни отрывков, где в самой грубой форме и во всех литературных жанрах проявляет ся феодальный дух. Простолюдин уже по традиции может быть даже физически неприятным на вид человеком, отличным от прочих. Иначе его и не представляют. Его изображают уродливым, отталкивающим и смешным. Посмотрите, как воинская поэма о Гарене Лотарингском представляет простолюдина Риго:

У него были огромные руки, мощные члены, глаза, отстоящие друг от друга на ширину руки, широкие плечи и грудь, совершенно взъерошенные волосы и черное как уголь лицо. Он по шесть месяцев не умывался, и лицо его не знало иной воды, кроме дождя.

Этот простолюдин, однако, в виде исключения, добрый воин, он породнился со знатью, а потому поэт к нему снисходит, отводя некоторую роль в сражениях. Он даже совершает такое количество подвигов, что, в отступление от правил, его в конечном счете посвящают в рыцари. Но он не такой рыцарь, как другие, и мы выше уже приводили грубую и смешную сцену, описывающую его посвящение, проводимое среди взрывов смеха всей знати.

Почти в таких же выражениях создан портрет простолюдина в другом месте: так, в прекрасной идиллии об Окассене и Николетт Окассен, заблудившись в лесу, вдруг сталкивается с крестьянином:

Он был огромным и на удивление уродливым и мерзким — большая приплюснутая голова чернее угольной ямы, в пядь расстояние между глазами, большие щеки, огромный плоский нос, толстые губы, красные как угли, длинные желтые страшные зубы. Он был обут в гетры и башмаки из бычьей кожи, одет в грубый плащ и опирался на толстую дубину.

Нравственный облик простолюдина отвечает внешнему. Он одновременно скотский и порочный. Его заставляют произносить глупейшие вещи. Автор «Чудес Богоматери» Готье де Куэнси, священник, говорит о крестьянах: «Насколько жестка их шевелюра, настолько глупа и голова, в которую ничему благому не войти». «Да разве может простолюдин стать благородным и свободным?» — читаем мы в авантюрном романе «Коршун», написанном до 1204 г. В «Песни о Жираре Руссильонском» предатель, сдающий руссильонский замок королю Карлу Мартеллу, — неизбежно простолюдин по происхождению, и в связи с этим поэт не преминет заметить, что всегда опасно доверяться подобному отродью. Это общее место всех жест. В поэме о Жираре де Виане, как и во многих других, «простолюдин» является синонимом труса: «Будь проклят тот, кто первым стал лучником. Он сделался трусом, ибо не осмеливался подойти к врагу». Подобное презрение знати к пешим воинам, используемым в феодальных войсках, звучит по всякому поводу, как, например, в поэме о Гофрее: «Здесь добрых шестьдесят тысяч рыцарей, не считая пехоты, которую нечего принимать во внимание». Эта пехота, лучники, городское ополчение, охотно осмеиваемые поэтами, составляют презираемую и ничего не стоящую часть войска; их оттесняют на края поля, на пустыри, а если по ходу действия они мешают, рыцарство не колеблясь устремляется по их телам. Такая привычка существовала у знати в течение всего средневековья, и задолго до великих сражений Столетней войны рыцарство смеялось и издевалось над пехотинцами.

Кажется, в авантюрных романах бретонского цикла, где знать представлена менее жестокой, менее грубой и говорящей языком куртуазности, чувство презрительной враждебности, объектом которого был простолюдин, должно бы проявляться в смягченной форме и выражаться с большей сдержанностью. Но и здесь тон существенно не меняется, и в поэмах Кретьена де Труа с его подражателями XIII в. толпа, будто перепуганное стадо, расступается перед рыцарями. В «Эрске» мы читаем:

Подъехал к месту — что такое?

Он плетку поднял над толпою

И крепко черни погрозил:

Народ раздался, пропустил.

(Пер. Н. Рыковой. Кретьен де Труа. Эрек и Энида. Клижес. М.: Наука. 1980. С. 29.)

А в «Клижесе» дворянин говорит своему слуге:

Принадлежишь ты мне всецело.

Тебя могу отдать я в дар,

Продать я мог бы, как товар,

Тебя со всей семьей твоею.

Ты знаешь, я тобой владею.

(Пер. В. Микушевича. Там же. С. 375.)

В романах куртуазного жанра общественное мнение и социальный порядок почти так же жестоки к крестьянам, как и в воинских поэмах.

Что же касается бюргера, городского жителя, то с ним обращаются не лучше, чем с жителем сельским. В глазах феодалов горожанин может быть только пьяницей, вором или ростовщиком. Именно так в «Песни об Эоле» нам преподносят мясника Аженеля и его жену Эрсант — две карикатуры, два злых языка, которых боятся и ненавидят:

Дама Эрсант, с огромным животом, сплетница, является женой мясника. Оба они уроженцы Бургундии. Когда они приехали в большой город Орлеан, у них не было и пяти су. Они были жалкими попрошайками, несчастными и умирающими с голода. Но вследствие своей бережливости, ссужая под проценты, они добились того, что через пять лет скопили состояние. У них в долгу две трети города; повсюду скупают они печи и мельницы и разоряют всех свободных людей.

Так, дама Эрсант, видя проезжающего мимо рыцаря Эоля, оскорбляет его посреди улицы, а рыцарь резко отвечает ей тем же набором оскорблений — «Вы безобразны, уродливы и бесстыдны ...»

Феодальный поэт, желающий понравиться знати, описывает таким образом разбогатевшее бюргерство, которое возвысивлось бережливостью и которому предстоит стать могущественной силой третьего сословия. И если вместо простолюдина по рождению возникает образ опустившегося дворянина, якшающегося со всяким сбродом и превратившегося в простолюдина от общения с чернью, то портрет выходит не более лестным. Все, что соприкасается с этим ничтожным классом, становится грязным. Один из комических персонажей «Песни о Гарене» — тип деклассированного человека: это гонец или посол Мануэль, прозванный «Куда-Пошлют» (Galopin или Tranchebise), естественно, весьма отрицательный герой, хотя и происходит из знатной семьи. Этот завсегдатай таверн любит только играть и пить и живет среди распутников и распутниц. За ним приходят в трущобы сообщить, что герцог Бегон, его кузен, нуждается в нем и посылает за ним. «Это он-то мой кузен! — отвечает молодой бродяга. — Я не признаю его, ибо не нуждаюсь в таком богатом родственнике; я предпочитаю радоваться таверне, вину и сим распутницам вокруг меня, нежели обладать всеми графствами на земле». Тем не менее его убеждают поехать, оплатив его долги трактирщику. Кузен, герцог Бегон, спрашивает его: «Откуда ты, дорогой друг?». — «Из Клермона, сеньор; меня зовут Куда-Пошлют. Моим братом является граф Жослен; я даже старше него, и видя меня, в этом нельзя усомниться». — «Я разгневан, — отвечает Бегон. — Однако я признаю, что ты мой кузен, и, ежели ты образумишься, я посвящу тебя в рыцари и отдам твою часть Оверни».. При этих словах Куда-Пошлют расхохотался и сказал: «Лучше я буду пить и слушать девушек, чем управлять графством, но скажите, что вам от меня угодно, а то я возвращусь к прохладному вину». Ему поручили посольство ко французскому королю в Орлеан; едва он выполняет поручение, как отправляется прямиком в таверну, где и проводит всю ночь. Дама Элоиза посылает за ним туда и говорит: «Откуда вы пришли, мой друг?». — «Из таверны, дама». — «Господи! Ну и ну! Да у меня здесь пятьсот бочек вина, которое вы можете пить в свое удовольствие». — «Клянусь судом святого Дионисия, — отвечает Мануэль, — я люблю вино, по также я люблю и компанию». Дама, услыхав это, сказала смеясь: «Хорошо».

Мы узнали, каково мнение общества и феодалов. Остается выяснить отношение другого привилегированного класса, Церкви. В нем надо различать два течения: христианское и феодальное.

Христианское течение — вся совокупность представлений о семье, государстве и народе, вытекающих из самих начал христианства, которые средневековое духовенство еще проповедует и от которых не может отказаться, несмотря на сильные изменения, кои претерпела ранняя религия в первые десять столетий после падения Римской империи. Еще существует церковная теория об изначальном равенстве людей, о их братском долге, о презрении к богатству и силе, о необходимости приходить на помощь бедным и несчастным и защищать слабых от могущественных. Священники времен Филиппа Августа не могут окончательно забыть, что основатель их религии проповедовал уважение к малым и сирым, превозносил бедность, заложив в целом демократические основы Своей церкви. Каково бы ни было расстояние, даже пропасть, отделявшие Церковь XII в. от Церкви первых трех христианских столетий, католическое духовенство не полностью лишилось евангельского духа.

В общем и целом средневековый клир, какими бы аристократическими ни становились его высшие круги, еще рекрутировался из всех слоев общества; он не отгораживался от низших классов. Посредством милостыни и гостеприимства он продолжал выполнять одну из самых высоких миссий — миссию помощи в человеческих бедах, ибо нес весь груз благотворительности.

Евангельскому луху еще удавалось полностью проявляться в значительной части монашествующего духовенства, и именно он побуждал к религиозным реформам; разве не он в ту же эпоху Филиппа Августа породил Франциска Ассизского, апостола бедности и самоотречения, человека, захотевшего основать на милосердии, любви и человеческом единстве нечто вроде христианского коммунизма, прямо вдохновленного Евангелием и Христом, новую Церковь?

С другой стороны, следует признать, что Церкви часто приходилось отождествлять свое дело с делом угнетенных классов, ибо ее крестьяне и земли в первую очередь становились жертвами жестокости и алчности знати. Правда, защищая их, отлучая феодалов, создавая институты мира, она защищала саму себя и действовала в собственных интересах; но ведь по сути, борясь против притеснения и насилия, она оказывала услугу беднякам. Отсюда все негодующие филиппики против зпати, живущей разбоем; отсюда и их красноречивые заклинания в защиту земледельца и ремесленника.

Но следует рассмотреть и иную сторону церковного мировоззрения и церковной жизни: есть другие теории и другие факты, доказывающие, что в действительности клирики средневековья были столь же недоброжелательны к крестьянам и горожанам, как и люди меча. Именно феодальное течение превалирует в Церкви, организованной и иерархизированной по рангам священства, где преобладают чувства и поступки привилегированной церковной аристократии. Эта аристократия, владеющая значительной собственностью и огромным числом сервов, являлась благодаря своим сеньориям составной частью феодальной системы. Она желала сохранить свои права и доходы, ревностно защищая их, и это ей тем более удается, что ее имущество неотчуждаемо. Она точно так же эксплуатирует низшие слои: никто еще не смог доказать, что церковные сервы находились в лучшем положении, чем сервы светских сеньоров. И уж абсолютно точно, что церковный серваж существовал гораздо дольше, чем серваж у знати и королей. Нашлись даже клирики, утверждавшие, что серваж не только законен и необходим, но является божественным установлением. Наконец, знаменитая теория трех сословий была разработана церковниками, в течение столетий воспроизводилась в их трудах и поддерживалась ими как выражение воли самого Бога и олицетворение общественного порядка.

Здесь достаточно процитировать страницу из трудов одного из самых умных и образованных прелатов, каких только знала Франция на исходе XII в., епископа, историка и философа Иоанна Солсберийского. Обнаруживается следующая метафора, сравнивающая общество с телом и его членами, о котором уже шла речь:

Я называю ногами государства тех, кто занимается скромным ремеслом, способствующим движению по земле государства и его членов. Таковы крестьяне, постоянно связанные с землей, ремесленники, обрабатывающие шерсть, дерево, железо или медь, те, кто доставляет нам пищу, изготавливает тысячу необходимых для жизни предметов. Для нижестоящих является долгом уважение к вышестоящим; но последние в свою очередь должны приходить на помощь тем, кто ниже их, и думать о средствах удовлетворения их нужд. Плутарх подает разумный совет — заботиться об обездоленных, то есть о той части народа, которая является самой многочисленной, и чтобы меньшинство всегда уступало большинству. Отсюда произошел институт магистратов, на коих возложена миссия защищать последнего из подданных от несправедливости, так, чтобы труд ремесленников доставлял государству хорошую обувь. Государство в некотором роде оказывается разутым, когда земледельцы и ремесленники терпят несправедливости. Более постыдного для тех, кто управляет магистратурами, нет. Когда большинство народа охвачено недовольством, страна походит на государя, пораженного подагрой.

Вот в каких выражениях говорит о социальном вопросе клир, когда он о нем высказывается; вот и все, что может сказать епископ, чтобы напомнить привилегированным сословиям об их долге и посоветовать им не слишком притеснять бедный люд.

Наконец, в теории и на деле Церковь по-прежнему враждебна свободе бюргеров. Церковных сеньоров, освобождавших своих горожан, было намного меньше, чем сеньоров светских. Они равным образом неблагосклонны к свободе производства, учреждению независимых ремесленных корпораций: надо видеть, к примеру, какое длительное сопротивление оказала одна церковная сеньория, аббатство Ссн-Мексан, отмене фискальных прав, ложившихся бременем на ремесленников его домена.

В общем, экономическая политика Церкви не более снисходительна, чем мирская: епископы и аббаты настолько всегда препятствовали коммунальному движению, что не следует удивляться почти повсеместной направленности последнего против клерикальной собственности и юрисдикции; самые же авторитетные церковные органы, говоря о горожанах коммун, использовали те же оскорбительные и злобные выражения, которыми пользовались и феодальные поэты. Для Жака де Витри все они — ростовщики, воры и, что еще хуже, еретики:

Эта отвратительная человеческая порода вся идет к своей погибели; никто из них не будет спасен, или очень немногие, — все они следуют широкими шагами прямо в ад. И впрямь, разве удастся им когда-либо искупить беззакония и насилия, в которых они повинны? Мы видим, как они, уже опаленные адским пламенем, бросаются уничтожать своих соседей, сжигать города и другие коммуны, как они преследуют других и радуются чужой смерти. Большая часть коммун ведет яростную войну: все, мужчины и женщины, радуются погибели своих врагов... Коммуна подобна льву, рвущему на части, о котором говорит Священное Писание, а также дракону, прячущемуся в море и подстерегающему вас, чтобы сожрать. Это животное, у которого хвост закапчивается острием, дабы поражать соседа и чужеземца, но многочисленные головы поднимаются одна против другой: ибо в одной и той же коммуне они то и дело завидуют друг другу, клевещут, выживают, обманывают, изводят друг друга. Вне ее — война, внутри — страх. Но более всего отвратительно в сих нынешних Вавилонах то, что во всех коммунах находит своих пособников, укрывателей, защитников и приверженцев ересь.

Мы сокращаем эту обвинительную речь: в ней смешаны истина и предубеждение, но она показывает настроения и отношение Церкви к одному из наиболее значительных успехов, достигнутых народными массами. Привилегированные классы действительно настроены враждебно к социальным переменам. Низшие слои могут рассчитывать для облегчения своей участи только на собственный труд и собственную энергию.

 

***

Но самое тяжелое и самое нищенское существование влачили крестьяне. Мы видели, насколько они беззащитны против природных бедствий, разбоя и феодальных войн, как изнемогают под гнетом знати и церковных сеньоров — гнетом, утроенным и учетверенным, поскольку надо платить и служить одновременно непосредственному сеньору, высшему сюзерену провинции, приходскому священнику и его вышестоящим и, кроме того, терпеть вымогательства сеньориального служащего, прево, лесника, еще более придирчивых и алчных, чем хозяева фьефа. Если же крестьянин является сервом — а таких большинство в значительной части французских провинций начала XIII в., — то добавим сюда позор серважа, наследственного порока, унизительные и ненавистные поборы, невозможность законно вступить в брак, переехать, составить завещание согласно собственной воле. Даже при понимании этого наши представления о тяжести невзгод и нужде, с которыми боролся крестьянин, будут неполными.

Историки и хронисты сообщают нам о подобном плачевном положении лишь косвенно, бессознательно, не акцентируя его явно — в форме простого изложения эпизодов разбоя или результатов войны. Читая их, скорее угадываешь, чем ясно видишь несчастья и страдания, причиной которых стали ссоры или завоевания сеньоров и королей. Клирики, излагающие историю, не останавливаются на подробностях и вообще не находят сочувственного слова для жертв. Лишь в виде исключения трувер Бенуа де Сен-Мор, описавший французскими стихами историю герцогов Нормандских, приводит свидетельство печального положения класса, который трудится и выбивается из сил, чтобы содержать духовенство и знать:

Конечно, священники и рыцари обильно едят, лучше одеваются и обуваются; они живут спокойнее и в большей безопасности, чем те, кто трудится и переносит столько бед и горестей. Именно те позволяют другим жить в мире, кормят их и содержат, и тем не менее именно они переносят самые сильные страдания, снега, дожди и ураганы. Они собственными руками обрабатывают землю, терпя великую нужду и голод. Они ведут тяжкую жизнь, бедные, страждущие и нищие. Воистину, без этой породы людей неизвестно, как могли бы существовать другие.

Проповедники в своих речах позволяют нам лучше узнать действительность; они описывают ее( часто подчеркивая все, что в ней есть жестокого, даже не столько руководствуясь стремлением к миру и милосердием, трогая аудиторию народными горестями, сколько чтобы доставить себе удовлетворение осуждением знати, воинского класса, врага Церкви и разорителя церковных земель. Клир, сам будучи жертвой рыцарского разбоя, защищает свое имущество и свое собственное дело, смело говоря о страданиях крестьян. Трудно, например, пойти дальше проповедника Жака де Витри с его проповедью, обращенной к властям и знати, когда он говорит им: «Вы — прожорливые волки, поэтому отправитесь выть в ад... Все, что крестьянин заработал за год тяжкого труда, сеньор тратит в один час». Витри не щадит угнетателей крестьян, «людей, которые беззаконными поборами и налогами обирают и притесняют своих подданных, живя кровью и потом бедняков». С особой суровостью клеймит он хозяев, взимающих налог по праву «мертвой руки», этих «похитителей имущества умерших». Брать налог по праву «мертвой руки» — это же отбирать средства к существованию у вдовы и сироты! Это значит совершать преступление и, более того, святотатство, ибо эти люди оскорбляют души умерших. «Они поедают трупы подобно червям». Послушать проповедника, так феодалы не только дерут три шкуры с крестьянина, но при этом еще и смеются, отпуская жестокие шутки:

Многие говорят нам сегодня, когда мы упрекаем их в том, что они уводят корову у бедного крестьянина: «На что ему жаловаться, коли я ему оставил теленка, и сам он цел; я ведь не причинил ему зла, какое мог бы, если бы захотел. Я взял яйцо, но оставил ему перья». Поберегитесь же, братья мои, и не насмехайтесь над Господом. Эти крестьяне — ваши люди, и вы не должны ни притеснять их, ни злоупотреблять их службой. Великие должны быть любезны к малым и не вызывать ненависти к себе. Не следует презирать обездоленных, ибо, если они могут оказать услугу, то также могут и представлять опасность.

Мудрые слова, но они никого не убеждают. Эти инвективы проповедника доказывают, по крайней мере, сколь глубоким было зло. «Повсюду, — говорит он, — видно, как сильный угнетает слабого, а большой пожирает малого». Здесь в миниатюре показана картина общества в средние века.

Крестьянин — козел отпущения в этом обществе. Именно на него по большей части сваливаются беззакония, насилия, результаты беспорядка и всеобщей анархии. Поэтому кажется, что священник, обращаясь специально к этому классу несчастных, должен бы прежде всего произнести слова сочуствия, ободрения и утешения. С этой точки зрения интересно прочитать проповедь, которую Жак де Витри написал для земледельцев и ремесленников (ad agricolas et operarios). Но, читая ее, мы испытываем немалое разочарование. В ней нет никакого свидетельства сочувствия или симпатии, ни малейшего намека на бедствия сельских жителей. Проповедник просто начинает с того, что говорит им, какое доброе дело физический труд, ведь его вменяет в обязанность Священное Писание и без него государству не выжить. Он напоминает им, что из-за грехопадения Адама в наказание на его сыновей была возложена обязанность трудиться, и Господь сказал: «В поте лица твоего будешь добывать хлеб твой». Вне сомнений, он считает, что делает им великий комплимент, когда говорит: «Крестьянин, который трудится па земле с намерением нести это наказание, наложенное на человека Господом, заслуживает того же, что и священник, возносящий целый день в церкви молитвы или бдящий ночь до заутрени». И он заканчивает свою преамбулу следующим заявлением: «Я видал много бедных земледельцев, содержащих своим трудом жен и детей. Они больше трудятся, чем монахи в монастыре и клирики в своей церкви». Конечно же, подобное приравнивание обездоленных землепашцев к духовенству уже было смелостью, за которую следует быть благодарным Жаку де Витри: таким образом он поднимал крестьянина в его собственных глазах.

Однако заметим, что он не жалеет его, не ищет теплых слов, способных ободрить в столь тяжких условиях. Этот наставник душ в основном стремится исправлять недостатки, и его проповедь — это сатира. И здесь он сразу находит больное место. Главный порок крестьян — корыстолюбие и жадность: вот что побуждает их совершать столько неправых поступков. Жак де Витри показывает им, как они губят свои души за клочок земли. Крестьянин заводит свой плуг на поле соседа, чтобы отрезать у него несколько борозд; подобное смещение границы позволяет и его скотине пастись там, где ей не положено. Он порицает всех крестьян за черствость, немилосердие сердца. Зачем запрещать нищим собирать остатки урожая в полях и виноградниках? Почему бы не дать неимущим малую часть от своего урожая, тем самым принеся ее Богу? Вместо того чтобы подать милостыню, отдав свою старую одежду, они предпочитают ее сгноить. Когда же они нанимают батраков, то плохо обходятся с ними, не платят или задерживают плату. Но и у самих «тих поденщиков нет совести: когда нанявший их крестьянин на месте, они торопятся и принимаются за работу, но когда он поворачивается спиной, они ничего не делают, segnes sunt et otiosi.

Однако не в этих упреках отражается то, что на самом деле волнует людей церкви больше всего. У них есть два других, суровых и много более серьезных упрека по отношению к крестьянину: прежде всего то, что он противится уплате десятины, а затем — что он не выполняет надлежащим образом свой религиозный долг. Например, он недостаточно почитает закон о воскресном отдыхе. Жаку де Витри приходится напоминать:

Берегитесь, как бы скупость не заставила вас работать по воскресеньям и в праздничные дни. В эту пору вы не должны выполнять сервильных повинностей, а обязаны трудиться лишь над спасением своей души. Вы не можете ни покупать, ни продавать, если только это не требуется вам в этот день на жизнь; а еще лучше вы поступите, ежели запасетесь покупками накануне. В праздничные дни не следует устраивать базаров, судебных разбирательств и заседаний судов. Даже животные должны отдохнуть, и их запрещается запрягать в воскресенье.

И проповедник добавляет поговорку, характеризующую эту эпоху:

Только если вам не удается пахать и жать из-за врага, который всю неделю захватывает и убивает тружеников поля, тогда воскресенье остается вам для безопасного труда: ибо необходимость творит закон.

Но как узнать, какой день праздничный? Ведь их так много! А для этого, отвечает Жак де Витри, надо ходить всегда по воскресеньям в церковь: священники вам скажут, сколько праздников и какие следует отмечать. К несчастью, среди вас встречаются столь нерадивые, столь дикие, что редко заглядывают в церковь. Вот они-то и не ведают, когда настают праздничные дни, и узнают о них только замечая, что на полях нет телег и не слышно треска срубаемых деревьев. Есть крестьяне, которые не только работают в праздничные дни, но, видя, как другие отправляются на мессу, пользуются этим, чтобы обокрасть отсутствующих: и, поскольку в полях и виноградниках нет никого, эти негодяи идут обирать виноградники и грабить сады своего ближнего.

Эти подробности о нравственности сельских жителей начала XIII в. весьма любопытны, но чего удивляться невысокому моральному уровню униженных серважем, каждодневным гнетом, вечным страхом людей? Священник, правда, очень свободных взглядов — тот, кто сочинил знаменитую поэму на латинском языке «Елена и Ганимед», в ту же эпоху заявил, что мужики, крестьяне являются лишь разновидностью скота (rustic, qui pecudes possunt appellari). Надо признать, что в отдельных случаях образ жизни и нравы несчастных отнюдь не могут поднять их в глазах господствующих классов. Сохранился интересный отрывок из трактата аббата Омона Филиппа Арвана о целомудрии клира, где он сообщает следующий факт:

В прошлом году некоторые из наших братьев были посланы в кое-какие области Фландрии, дабы защитить там интересы нашей Церкви. Дело было летом. Они увидели, что большая часть крестьян прогуливается туда-сюда по деревенским улицам и площадям совершенно без одежды, даже без штанов, чтобы не было так жарко. И вот, совсем голые, они занимались своими делами, не обращая никакого внимания ни на прохожих, ни на запрещения мэров. Когда наши братья с негодованием спросили их, почему они расхаживают обнаженными, как животные, они ответили: «Вы-то что? Вы нам не указ».

И аббат, вместо нравоучения, добавляет: «Меня удивляет не скотское бесстыдство сих мужиков, а целиком заслуживающая порицания терпимость тех, кто видит их и не мешает поступать подобным образом».

Очень надо было хозяевам земли и сеньории заботиться об образе жизни этого человеческого стада! Единственное, что их интересовало — служба и деньги, получаемые от него. Находящемуся на барщине и оброке предоставляли жить по-скотски, как ему хотелось: достаточно было, чтобы он справлялся со своими обязанностями. Большего от него не требовалось.

Непристойная и забавная, но весьма реалистическая литература, сказки и фаблио, является единственным, после проповедей, историческим источником, с определенной точностью сообщающим нам о материальном и моральном состоянии крестьянина. Все, что можно сказать, это то, что она к нему неблагосклонна — ведь это прежде всего литература городская, а горожане испытывали тогда к крестьянину то же презрение, что и феодалы. Так что рассказчики в основном подчеркивают физические и моральные уродства деревенских жителей. Прежде всего их показывают смешными и дурного телосложения. Вот как их отделывает автор фаблио об Алуле: «Один глаз у них косой, другой кривой и оба глядят в разные стороны; одна нога прямая, другая искривленная». Их неопрятность отталкивает. Один мужик, погонщик ослов, проезжает через Монпелье по улице Бакалейщиков мимо лавки, где слуги толкут в ступке душистые травы и пряности; вдохнув эти ароматы, к которым он не привык, крестьянин тут же падает в обморок. Дабы привести его в чувство, не находят ничего лучше, как поднести к его носу лопату навоза: погонщик приходит в себя, ибо тут он в своей стихии. Мораль же истории состоит в том, что «никто не должен выходить из своего естественного состояния». Позднее Рютбеф скажет в одном из своих фаблио, что дьяволу не нужны в аду крестьяне, потому что они очень плохо пахнут.

Насмешка в их адрес часто становится очень злой. Даже не допускается, чтобы им хотелось иметь хорошую пищу. «Говорят, что они едят чертополох, колючий кустарник, терновник и простую солому, а по воскресеньям сено. И будто бы видели, как они пасутся на равнинах вместе с рогатым скотом и ходят совсем голыми на четвереньках». Эти люди в высшей степени неприятны, вечно недовольны и злобны. «Все им не нравится, все вызывает досаду. Они бранят хорошую погоду и ненавидят дождь. Они отвращаются от Бога, если он не посылает им то, чего они от него требуют». Их тупость переходит все границы, как, к примеру, тупость крестьянина из Байе, которого его жена приняла за мертвого. Они грубы и необузданны и обращаются со своими женами, как с вьючным скотом. Один из них таскает жену за волосы и бьет с удвоенной силой, не будучи в гневе, а просто из следующего соображения: «Надо, чтобы у нее было занятие, покуда я буду в поле: бездельничая, она бы думала о дурном, а если я побью ее, она проплачет весь день, что позволит ей скоротать время, а вечером, по моему возвращению, она будет только нежнее». Впрочем, все это полностью согласуется с теорией авторов фаблио относительно женщины как существа низшего, которое можно бить и не кормить. Один рассказчик буквально так и говорит: «Бог создал женщину из ребра Адама; а кость не чувствует ударов и не нуждается в пище».

Тем не менее эти дикие натуры в некотором отношении интересны. Крестьянин фаблио не всегда бездеятелен: порой его изображают жизнерадостным, изворотливым, дерзким даже со знатью, простаком, который умеет отыграться. Одна из таких сказок выводит на сцену сеньора, хлебосольного и гостеприимного; подобная щедрость приводит в ярость его алчного и ворчливого сенешаля, принимающего всех приходящих в предурном настроении. Он замечает уродливого грязного крестьянина, который не знает, где сесть, грубо бранит его и в конце концов дает ему затрещину, buffet, говоря: «Присядь на этот сундук (buffet)», ибо слово buffet имеет два значения. Тем временем сеньор предлагает автору наилучшего фарса в качестве вознаграждения платье красного сукна. Жонглеры и сказители начинают отпускать шутки и петь. Вдруг крестьянин, которому наконец удалось пообедать, подходит и закатывает крепкую затрещину сенешалю. Небывалый скандал! Сеньор задает грубияну вопрос. «Сеньор, — отвечает тот, — послушайте меня. Только что, когда я сюда входил, мне повстречался ваш сенешаль. Он дал мне сильную пощечину, а потом злобно велел мне пойти и сесть на этот «шкаф», заявив, что он мне его уступает. И вот теперь, когда я поел и попил, сир граф, что же мне остается делать, как не возвратить ему его пощечину. И вы видите, что я готов отпустить ему еще одну, если этой недостаточно». Сеньор рассмеялся и пожаловал крестьянину награду.

Другой крестьянин, которого святой Петр отказывался впустить в рай под предлогом того, что рай не создан для ему подобных, показывает, как хорошо подвешен его язык. Он горячо порицает апостола, упрекая его в твердости, превосходящей камень, и троекратном отречении от своего Учителя. Святой Павел, посланный образумить незаконно вторгшегося, был принят не лучше: крестьянин называет его страшным тираном и напоминает, что тот повелел забросать камнями святого Стефана. Наконец вмешивается сам Бог-Отец, и мужик не смущаясь излагает ему свое дело: «Покуда мое тело жило на этом свете, оно вело честную и чистую жизнь. Бедным я подавал хлеб и обогревал их у своего очага; я не отнимал у них ни штанов, ни рубахи. Я исповедовался по всем правилам и получал должным образом причастие. Тому, кто умер при подобных обстоятельствах, как говорили нам в церкви, Бог прощает все грехи. Вы не отступитесь от своих слов». — «Крестьянин, — сказал Бог, — жалую тебя: ты со своей защитительной речью заслужил себе рай; хорошую школу ты прошел и умеешь складно говорить».

Здесь крестьянин играет положительную роль. Он же герой и другого рассказа, озаглавленного «Констан дю Амель», в котором он сопротивляется всем деревенским властям и торжествует над теми, кто хочет его одурачить и посмеяться над ним. Еще нигде наши авторы не рассказывали более живо и точно о двойном и тройном притеснении, от которого деревенское население страдало повсюду. У некоего селянина, Констана дю Амеля, такая красивая и мудрая жена, что ее желают три местных самодура — кюре, прево и лесник. Однажды трое претендентов собираются в кабаке и, выпив, устраивают заговор, дабы заставить пасть ту, что им сопротивляется, и уничтожить ее мужа. И вот что за хитроумное средство придумывает приходской священник. Он начинает преследовать Констана и во время проповеди в заполненной церкви обвиняет его в женитьбе на собственной куме. Констана отлучают, выгоняют из храма, и анафема снимается лишь после уплаты суммы в семь ливров. В виде исторического комментария надо отметить, что одна из статей Руанского собора 1189 г. обвиняла приходских священников в скандальном злоупотреблении правом изгонять из церкви и лишать таинств прихожан, которые не нравились или тех, из кого клирики хотели извлечь пользу. Так что средство, употребленное нашим кюре из фаблио, было в обычае.

Прево, в свою очередь, вызывает несчастного крестьянина на свой суд, и тут происходит сцена, которая, по-видимому, весьма часто имела место в исторической действительности. Прево начинает с приказа заковать мужика и угрожает ему еще худшей участью: «Вас повесят». Потом он говорит своему слуге Клюньяру: «Быстро ступай и скажи моему сеньору, что я схватил негодяя, кравшего его пшеницу». — «Ах, сир прево, — восклицает Констан, — спаси меня Бог, я не виновен». Прево отвечает: «Это пакля, которой ты хочешь заткнуть мне рот — по следу просыпанного краденого зерна дошли до самого твоего сада». — «Сеньор, — говорит крестьянин, — это мои враги приписывают мне такое преступление; но прежде чем откроется правда, возьмите мое имущество, дабы уладить все миром». — «И что же ты дашь моему сеньору, если я освобожу тебя?» — «Сир, я дам ему двадцать ливров». — «Ну хорошо, можешь вернуться к себе домой». В фаблио все прево похожи друг на друга и одинаково нагло грабят своих подчиненных. Их изображают выскочками, скупыми, алчными и грубыми по отношению к беднякам; один из них, приглашенный к столу своего сеньора, тайком прячет еду для своей завтрашней трапезы; другой отвечает бедной женщине, у которой отнял двух коров: «Право же, старуха, я вам верну их, когда вы мне заплатите свою долю полновесными денье, спрятанными у вас в горшке». Это просто разбойники.

И вот, наконец, лесник, «тот, кто охраняет леса сеньора» — «очень красивый и величественный, вооруженный луком и мечом». Лесник обвиняет Констана дю Амеля в том, что тот ночью срубил в хозяйском лесу три дуба и бук. Невиновный в негодовании выходит из себя, но лесник, угрожая обнаженным мечом, велит забрать его быков, и Констану за мнимое правонарушение приходится заплатить сто су. По многочисленным историческим текстам этой эпохи известно, что лесник был одним из

самых страшных и ненавистных сеньориальных служащих для сельского люда, отягощаемого его штрафами. В письме, адресованном одному из друзей, Петр Блуаский горячо порицает его за то, что тот состоит писарем при королевских лесниках и кичится своим положением: «И вы собираетесь корпеть над записями тиранских вымогательств, жертвами коих являются бедные люди? Знайте же, что несчастные, внесенные в штрафные списки, заставят Господа вписать вас в книгу смерти».

Прево и лесники, все эти служащие, агенты или арендаторы сеньора, которые душат поборами крестьян, являются, возможно, главным источником их страданий, их самым тяжким бичом. Проповедник Жак де Витри в проповеди «к знати» сравнивает их то с пиявками, в свою очередь выжимаемыми сеньором, чтобы заставить их извергнуть награбленное, то с вороньем, кружащим над трупом, обобранным их хозяином, в ожидании возможности доесть остатки. И это тоже историческая правда.

По понятным причинам мы не будем рассказывать, как жене Констана дю Амеля и ее служанке удалось заманить к крестьянину одновременно всех трех персонажей, желавших его погибели: как они все трое в более чем легкой одежде оказались в бочке с перьями и как крестьянин, полностью отомстив своим врагам, выпустил их, спустив на них всех деревенских собак. Нас интересует не столько победа (довольно редкая) крестьянина над своими мучителями, сколько подробное описание методов угнетения и картина сеньориального вымогательства.

Мы знаем и другой, намного более подробный, датирующийся, по всей вероятности, началом XIII в. документ, озаглавленный «Поэма о версонских вилланах». По правде говоря, рассказ не имеет никакого отношения к фаблио, разве что написан, как и многие из них, восьмисложным стихом. Это поэма в двести тридцать пять стихов, которую обнаружили в одной описи из архивов Кальвадоса. Она сообщает нам о восстании в деревне Версон, захотевшей освободиться от барщины и повинностей, которые она выполняла в пользу аббата Мон-Сен-Мишеля. Автор, настроенный враждебно по отношению к народному движению, приводит лишь туманные и немногочисленные сведения об этом восстании, но он прилагает бесконечное перечисление повинностей, ложившихся на крестьян. Красноречивее рассказа о страданиях сельского населения, чем этот простой перечень, нет.

На святого Иоанна всрсонские крестьяне должны были косить луга сеньора и возить в манор сено. Затем они обязывались чистить рвы. В августе наступало время отработочной ренты, сбора урожая зерна, который надобно свезти в ригу. С их же собственных земель взимают шампар (полевую подать) — они идут за сборщиком налогов, который увозит их снопы на своей тележке. В сентябре они вносят подать свиньями: если у них восемь свиней, то две лучших они отводят к сеньору, который выберет не самую худшую, а за каждую из остальных семи они платят по денье. На святого Дионисия крестьяне платят чинш, потом вносят плату за разрешение огородить свои поля. Если они продают землю, сеньор имеет право на тринадцатую часть суммы. С наступлением зимы возникает новая повинность — им надо приготовить сеньориальную землю к севу, взять зерно для посева, засеять и пройти бороной по каждому клочку земли. На святого Андрея, за три недели до Рождества — повинность пирогами «в личные покои». На Рождество они относят сеньору кур, и если те не «добрые и жирные», прево забирает их залоги, ибо каждый крестьянин вносил в пре-вотство залог, который забирали в случае попытки уклониться от своих обязанностей. Затем крестьяне платят подать из двух сетье ячменя и девяти четвертей пшеницы.

Неумолимый список продолжается. Если версонский крестьянин выдает замуж дочь вне сеньории, он платит три су, и автор поэмы спешит заметить, что некогда крестьянин «приводил свою дочь за руку и передавал ее своему сеньору». Но заметим, что здесь, как и в значительной части других текстов, знаменитое право сеньора на «первую брачную ночь» упоминается только в связи с обычаями минувших времен. На Вербное воскресенье вносят налог овцами, и если крестьяне в этот день не могут заплатить, то отдаются на милость сеньора. На Пасху новая повинность: надо опять идти за зерном, сеять и боронить. Потом крестьяне отправляются в кузницу подковать своих лошадей, ибо наступает время ехать в лес рубить дрова; но тут им дают «хорошую плату», как говорит поэт — по два денье в день. Наконец, они выполняют извозчичью повинность.

Последняя страница поэмы напоминает крестьянам, что они обязаны нести подати за пользование мельницами и печами. Мельник берет с них меру зерна, совок муки, и чем больше «пригоршня», тем больше он имеет прав требовать службы по перетаскиванию мешков. Наконец, описывается, как жена крестьянина идет печь хлеб и пироги в общей печи, приносящей доход феодалу. Но жена пекаря вечно не в настроении, «заносчива и горда», а сам пекарь брюзжит. Он говорит, что ему не платят положенного, клянется зубами Господа, что печь будет плохо истоплена и он не спечет доброго хлеба, что хлеб неважно пропечется и будет «плохо выглядеть».

Казалось бы, перечисление этих налогов, поборов и страданий, которые они доставляли, должно взволновать того, кто их описывает. Но нет, напротив, он негодует и угрожает: «Ступайте и заставьте их заплатить. Подите и заберите их лошадей, коров и телят, ибо мужики чрезвычайно коварны». И его последние слова таковы: «Сир, знайте, что под небесами я не встречал более подлого люда, чем версонские крестьяне». Феодалы не довольствовались угнетением крестьянина — они хвастали своими бесчинствами и не понимали, что жертва может попытаться сбросить ярмо.

Тем не менее далеко не везде крестьяне мирились со своим жалким положением, подобным положению животного, которое живет и умирает там, где привязано. Часто они стремились избавиться от него, изменить свою участь, что достигалось тремя различными средствами: крестьянин мог убежать из сеньории и спрятаться в соседней; он отказывался от уплаты налогов, восставал и силой завоевывал полное или частичное освобождение; наконец, он мог купить освобождение, привилегии у сеньора и получить хартию вольности мирным путем. Последуем же за ним этими тремя разными путями и посмотрим, к чему он придет.

Сначала — уход из сеньории, бегство, переселение отдельных лиц или даже целого парода: это случалось в средневековой Франции гораздо чаще, чем порой думают. Нам кажется, что крестьянин того времени неподвижен, прикован к своему полю. Однако же все обстоит иначе, и при внимательном рассмотрении документов мы можем отметить очень активное и интенсивное передвижение сельского населения. Оно было тогда много менее оседлым, более кочующим, чем сегодня. Наряду с классом оседлых земледельцев не только существовал класс земледельцев бродячих, распахивающих новь — «госпитов», сделавших своим занятием передвижение из леса в лес, но категория таких «госпитов», вне сомнения, всегда пополнялась бежавшими от сер-важа крестьянами. Подобные побеги, отдельные или массовые перемещения, переходы из одной сеньории в другую были делом настолько частым, что начиная с XII в. некоторые местные законы, особенно в Бургундии и Франш-Конте, в конце концов разрешили крестьянину покидать фьеф, к которому он принадлежал, при двух условиях: он отказывался от всего своего имущества, движимого и недвижимого, и должен был уходить голым из сеньории; и затем актом, называвшимся «отказ», он уведомлял своего сеньора о намерении признать себя подданным другого. Но, думается, этот обычай не стал всеобщим, и такая законная льгота, предоставляемая переселенцам, была неприемлема для большей части феодальных собственников.

Итак, чтобы вырваться от них, другого средства, как бросить фьеф и бежать, не было. Но положение беглого серва, в отношении которого хозяин и его служащие всегда могли осуществить свое право преследования или возвращения, продолжало оставаться достаточно тяжелым. Сеньоры объединялись, чтобы помешать сервам бежать: они заключали соглашения, по которым предоставляли друг другу право преследовать беглых крестьян на принадлежащих им территориях и обещали не удерживать соседского серва. Так, Филипп Август подписал с сеньором Сюлли-сюр-Луар в 1187 г., а с графиней Шампанской в 1205 г. соглашения, по которым договаривающиеся стороны поклялись не укрывать чужих сервов и выдавать их. В 1220 г. королевские служащие, проживавшие в Шартре и близлежащих областях, получили от короля циркуляр, составленный следующим образом:

Филипп, Божией милостью король Франции, ко всем бальи и прево, кои получат послание, с приветом. Приказываем вам сим указом задерживать сервов Абонвиля, Буави-ля и Жерминьонвиля, которые отказываются повиноваться нашему дорогому и верному аббату монастыря Бога-Отца в Шартре. Вы можете хватать их повсюду, где найдете, за исключением кладбища, церкви и святого места. Держите их под крепким замком и освободите только тогда, когда аббат Бога-Отца попросит вас об этом.

Несмотря на подобные объединения сеньоров, побегов и переселений становилось все больше: помешать крестьянину покинуть свою сеньорию было настолько трудно, что сеньоры, вместо того чтобы пресекать бегство серва и заключать его в тюрьму, решили позволить ему перемещение и даже поселение на чужой земле. Феодалы лишь подписывали между собой договоры о «переезде» и «обмене» (percursus или intercursus). Это было великодушнее и безопаснее. Договаривающиеся стороны предоставляли друг другу право удерживать своих сервов и возмещали убытки путем их обмена. Такие договоры об обмене

многочисленны в эпоху Филиппа Августа. Достаточно привести договоры, заключенные в 1204 г. герцогом Бургундским и графиней Шампанской и в 1205 г. графиней Шампанской и графом Неверским Пьером де Куртене. Но такой договор порой становился обыкновенным надувательством, особенно когда одним из подписавших его был французский король: поскольку королевские земли были спокойнее и меньше подвергались разбою, сервы светских и церковных сеньоров стекались на них, а соседние с капетингским доменом сеньории пустели в пользу сеньории короля.

На самом же деле, несмотря на договоры и клятвы, сеньоры делали все, чтобы увести друг у друга сервов, привлечь и удержать чужих крестьян и помешать им уйти. И в этом малопочтенном занятии король Филипп Август отличился более, чем кто-либо другой. То же, что делал в своем домене он, делал каждый барон и в своем: речь шла о том, чтобы как можно больше заработать и как можно меньше потерять. Когда Филипп Август в 1205 г. подписал договор об обмене беглыми крестьянами с графиней Шампанской, последняя начала жаловаться, что якобы сервы массово бегут в Димон, свободный королевский город, король же заявил, что сохранит за собой всех, укрывшихся до подписания договора. В 1212 г., когда епископ Неверский тоже пожаловался, что его земля лишается сервов в пользу короля, Филиппу было угодно предложить ему следующий пункт договора: «Если епископский серв придет жить в наш домен, мы повелеваем схватить его и после дознания о его положении, ежели будет доказано, что он принадлежит епархии, передать его епископу». Но он оставляет за таким сервом право откупиться, дабы остаться в качестве свободного на королевской земле, и оговаривает, что епископ получит только половину суммы, составляющей выкуп, другая же половина отойдет к королю. Таким образом Филипп Август не только извлекал выгоду из присутствия в своем городе не принадлежавшего ему человека, но еще и находил средство заставить его заплатить за преимущество быть королевским подданным. Это же любопытное соглашение 1212 г. содержит еще одну статью, чуть ли не самую выгодную для королевской власти. Многие сервы Неверской епархии некогда укрылись в королевских городах Бурже и Обиньи-сюр-Шер. Епископ не стал требовать их возвращения, но просил, чтобы беглецов хотя бы заставили внести выкуп и он смог бы получить по договору половину суммы, уплаченной освободившимися. Нет, отвечает Филипп: это соглашение не распространяется на них ввиду истечения срока давности. Вот так французский король смотрел на дело.

Таким образом, сами сеньоры часто способствовали переселению простолюдинов, чтобы обогатиться за счет соседа. Крестьянину даже не надо было далеко идти, чтобы избавиться от своего хозяина: достаточно было сбежать в соседнюю местность, в коммунальный город или же в один из новых городов — этих убежищ, пребывание в которых давало волю либо сразу, либо по истечении года и дня.

В крайнем случае можно было оказывать противодействие отдельным побегам и ловить беглецов, но когда все обитатели какого-либо округа желали сообща переселиться, удержать их было нелегко. В 1199 г. приготовились к массовому переселению жители острова Ре, доведенные до отчаяния неукоснительностью, с какой сеньор Молеона пользовался своим правом охоты, во время которой дикие звери вытаптывали посевы и виноградники. Чтобы их удержать, Рауль де Молеон «милостиво» пообещал за уплату ими десяти су, четвертую часть винограда и сетье урожая с земли не охотиться больше на острове ни на какую дичь, кроме зайцев и кроликов.

Когда же сеньор оставался непреклонным, его земля пустела: уходила вся деревня или даже весь округ. В 1204 г. сервы Ланской епархии в огромном количестве переселились на территории соседнего сеньора, Ангеррана де Куси. Беглецов там хорошо приняли, но епископ Ланский заявил протест. В королевском суде он доказал, что никогда не подписывал договора с сеньорией Куси, а посему последняя не имела права удерживать у себя его сервов. Крестьянам Лана пришлось вернуться в епископский домен.

Не всегда те, кто хотел бы, бежали; но, как бы то ни было, побегов было все больше и больше, так что многие сеньоры того времени наконец поняли, что единственное и действенное средство их предотвращения заключается в смягчении повинностей.

Когда у селян не было намерения переселяться, а сеньор отказывался уступить, они прибегали к отказу платить подати и к открытому мятежу. Документы времен Филиппа Августа доказывают, что крестьянин все чаще и чаще уклоняется от обязанностей. С особым трудом происходит сбор десятины, потому что получающая ее Церковь вооружена для этого много хуже, нежели светский сеньор; она не располагает достаточными средствами подчинения для плательщиков. Руанский собор в 1189 г. напоминает верующим их обязанности:

Повсюду есть множество людей, отказывающихся платить десятину; им делается три предупреждения, дабы они полностью заплатили взимаемую зерном, вином, плодами, приплодом скота, сеном, льном, пенькою, сыром и вообще всеми производимыми ежегодно продуктами десятину. Если третье предупреждение окажется тщетным, они будут отлучены.

«Надобно, чтобы все платили десятину», — говорит Авиньонский собор 1209 г.; «чтобы она вносилась прежде всякого другого налога», — добавляет собор Латеранский 1215 г. Письмо папы Целестина III епископу Безье сообщает о требованиях некоторых крестьян, которые, будучи приставленными к перевозке продуктов десятины в жилище приходского священника, додумались вычесть из нее транспортные расходы. Папа приказывает епископу отлучить их, если будут упорствовать. Гонорий III в 1217 г. позволяет каноникам Магелона отлучить от Церкви тех из подчиненных им крестьян, которые не вносят полностью обычные десятины или удерживают часть под предлогом покрытия расходов на сев, обработку земли или жатву.

Подобные факты весьма показательны. Не без основания проповедники с кафедр возмущаются крестьянами, не платящими десятину. Вот — Жак де Витри с проповедью, адресованной земледельцам и ремесленникам:

Есть среди вас и те, кто, рискуя спасением своей души, удерживают из алчности церковную десятину. Они не только воры, они святотатцы: десятина является собственностью Бога и Его советников, и се должно платить, как писано и в Новом, и в Ветхом Завете; десятина есть чинш, которым вы обязаны Богу, знак Его вселенского господства. Те, кто хорошо платит ее, становятся врагами дьявола и друзьями Божиими; те же, кто ее задерживает, не только подвергают опасности свою бессмертную душу, но и рискуют потерять в этом мире все свое имущество — Бог пошлет на них засуху и голод, в то время как тем, кто платит, всегда будет в достатке изобильных лет.

И церковные, и феодальные сборщики налогов жалуются, что поступления уменьшаются, и, дабы облегчить их труды, парижский епископ Морис де Сюлли в одной из проповедей советует жителям своего диоцеза быть обязательнее:

Люди добрые, воздавайте своему земному сеньору то, что вы ему должны. Надо верить и понимать, что вы обязаны ему чиншами, налогами, подрядами, службами, извозом и поездками. Отдавайте все, в назначенное время и сполна.

Но часто Церковь вотще призывает крестьян покориться. Когда сеньор отказывается от всяких уступок, когда он жестоко расправляется с неплательщиками, их ожесточение зачастую доходит до актов мщения и мятежей. Жак де Витри пытается предостеречь феодалов от возможных последствий их насилий и гнета: «Отчаяние — опасное дело, — говорит он, — мы видим, как сервы убивают своих сеньоров и предают огню замки». Бенуа де Сен-Мор, историограф герцогов Нормандских, писавший на исходе XII в., сравнивает настоящее с минувшим, когда напоминает о бунте нормандских крестьян XI в., издавших такие гневные крики:

«Глупыми и безрассудными были мы, что так долго гнули шеи. Ибо мы люди сильные и жестокие, более выносливые и мощные, много более крепкого телосложения и здоровее, чем они, или не хуже. На одного из них приходится сотня нас».

Вне сомнения, так же рассуждали и в начале XIII в. нормандские крестьяне деревни Версон, плачевное положение которых мы уже видели, пытавшиеся восстать против своего сеньора, аббата Мон-Сен-Мишеля. Неизвестно, удалось ли им это; но попытки такого рода происходили посвгоду.

Между 1207 и 1221 гг. в одном архидьяконстве орлеанского диоцеза крестьяне отказались платить десятину шерстью. Епископ Орлеанский Манассия дс Сеньеле решил заставить их с помощью церковного отлучения. Разъяренные крестьяне устроили заговор против епископа и однажды ночью поднялись как один человек (quasi vir unus), по словам хрониста епископов Осерских, и осадили владыку в замке, где тот отдыхал. Они бы убили епископа, но ему удалось спастись, и впоследствии он заставил их поплатиться за бунт.

В 1216 г. крестьяне Ньепора, близ Дюнкерка, столкнулись с канониками Сснт-Вальбюржа в Фюрне по поводу десятины на рыбу. Когда посланцы капитула явились за ней, крестьяне набросились на них и убили двух священников; еще один клирик был серьезно ранен. Отлученные церковными властями, они в конечном счете вернули милость Церкви, но — какой ценой!

Самые виновные, числом двадцать пять, старейшины деревни или простые жители, должны были в течение года совершить паломничество за море и вернуться только в конце года, поприсутствовав за свой счет на процессиях в двадцати шести различных церквах, одетыми в одни штаны, босыми и несущими розги, коими их наказывали. Сто прочих лиц, в том числе и именитых, также должны были участвовать в этих шествиях. Коммуна Ньепора обязывалась построить три часовни, дать пятьдесят ливров на один женский монастырь, возместить ущерб родственникам убитых священников, как если бы они принадлежали к знатному роду, наградить также за понесенный урон раненого священника, возвести для графа Фландрского крепость стоимостью в тысячу ливров, дабы предотвратить новые смуты, и, наконец, выдавать графу Фландрскому по сорок ливров ежегодно в памятный день убийства.

В некоторых областях Франции вооруженные восстания крестьян преследовали особую цель. Они стремились уподобиться жителям крупных предместий и городов, организуясь в коммуны. Именно поэтому папа Целестин III в 1195 г. запретил сервам Парижского собора Богоматери составить «коммуну», то есть заговор против капитула.

В конце правления Филиппа Августа деревня Меньер, расположенная близ Гамаша и зависящая от Корбийского аббатства, приняла коммунальную «конституцию», не спросив у аббата разрешения (в котором ей, вероятно, было бы отказано). Предупрежденный аббат отправился в новую коммуну, где его отказались принять и даже грубо выставили. Освободившиеся крестьяне присоединили к своей коммуне соседнюю деревушку, наложили на нее налог, потом схватили священника, находившегося на их территории, и дурно с ним обходились. Аббат Корби вызвал их на третейский суд, в котором арбитрами выступили духовные лица, осудившие крестьян: коммуну постановили упразднить, а на восставших наложили-штраф в сто марок (1219). В том же году жители Шабли, подданные капитула святого Мартина Турского, тоже попытались основать коммуну. Они объединились, принесли присягу и уничтожили подати. Турские каноники заставили немедля вмешаться бальи Филиппа Августа и графа Шампанского. Коммуна Шабли исчезла.

Ни вооруженный мятеж в Версоне, ни выступления в Меньере и Шабли не известны нам по хроникам. Только случай дал нам в руки из тысяч пергаментных грамот, утерянных ныне документов, три хартии, которые в нескольких строках сообщают о неудавшихся выступлениях крестьян. Не будь этой случайности, историки ничего и никогда бы о них не узнали. Ничто не мешает предположить, что многие другие восстания того же рода потерпели неудачу, а те, которые можно теперь считать успешными, являлись исключением.

Однако среди них есть и такое, о котором историки рассказали, причем даже в некоторых подробностях: это вооруженное восстание сервов Ланской епархии, охватившее восемнадцать деревень, центром которого стал Анизи-ле-Шато и которое распространилось на территорию в двадцать четыре квадратных километра. Правда, это восстание продолжалось восемьдесят лет; оно началось в правление Людовика VII и закончилось только в середине правления Людовика Святого. Правда и то, что крестьяне боролись против объединенных сил светских феодалов и Церкви и что время от времени союзниками их становились французские короли. Именно благодаря этому обстоятельству мы можем узнать об этой попытке. Их история является наиболее назидательным примером настойчивых и энергичных усилий, посредством которых деревенское население пыталось добиться свободы.

В 1174 г. Людовик VII дал серпам Ланской области коммунальную хартию, точно такую же, какая была у горожан Лана. Епископ Ланский Роже де Розуа с помощью сеньоров области отыгрался через три года: он окружил сервов близ местечка Ком-порте и устроил там неслыханную бойню. Когда Филипп Август в 1180 г. стал королем, несчастные крестьяне уже попали под гнет своего епископа. В 1185 г. его требовательность и вымогательства стали до такой степени невыносимыми, что они решились принести свои жалобы королю. Филипп Август, державший зло на епископа, выступил посредником: он зафиксировал размер податей, взимание которых со своих подданных епископ подтвердил, и размер повинностей, которые выполняли сер-вы по отношению к епископским служащим, видаму и прево. Более того, король учредил двенадцать старейшин, избранных из числа крестьян, которым было поручено раскладывать налоги и разбирать разногласия, возникающие между ними самими или с епископом. Апеллировать по решениям этих магистратов, назначенных королем, можно было только к королевскому суду.

Крестьяне Лионской области просили большего — коммуны. Еще в 1185 и 1190 гг. при обстоятельствах, нам неизвестных, Филипп Август даровал им такие права. Однако же, отъезжая в крестовый поход в 1190 г. и желая угодить духовенству, он их отобрал. Но упорство крестьянина, желающего освободиться, было по меньшей мере равным упорству духовенства, хотевшего остаться хозяином. В начале XIII в. семнадцать крестьян, все еще жестоко угнетаемых, сделали попытку переселиться все вместе на землю соседнего сеньора, Ангеррана де Куси. Она не удалась. Два года спустя, в 1206 г., сервы ланского края воспользовались внезапно вспыхнувшей ссорой епископа с капитулом Лана. Они нашли возможность заручиться покровительством каноников. Последние же, став защитниками народного дела против епископа, в судебном порядке обвинили Роже де Розуа в плохом обращении со своими подданными и взимании с них незаконных поборов. Этот процесс разбирался епископским капитулом Реймса, выступившим третейским судией. Судьи вынесли решение, ставшее для епископа катастрофой. Они удовлетворили крестьян и вернули дело к положению 1185 г. Они припомнили решение Филиппа Августа, определявшее максимум налогов, изымаемых епископом, и постановили, чтобы в случае недоразумений между епископом и крестьянами разбор распрей производился ланским капитулом. Это означало установление опеки над епископом его собственными канониками. Роже де Розуа был так глубоко унижен всем этим, что заболел и некоторое время спустя умер.

И все-таки мятежные выступления сельского населения редко приносили положительный результат, и в общем крестьянин страдал от них больше, чем сеньор. Горожане, сильные своей численностью и защищенные стенами, могли добиваться свободы силой; крестьяне же, не имевшие возможности сопротивляться, осуждались правосудием или без раздумий уничтожались. Так что часть сервов, свободных земледельцев и «пришлых», предпочитала добиваться тех свобод, в которых они нуждались, мирным путем, преимущественно покупкой хартий. В эпоху Филиппа Августа наболюдается значительный рост количества хартий вольности, предоставляемых сеньорами не только городам и горожанам, но и селам, простым деревушкам, то есть крестьянам.

Очевидно, в большинстве случаев сеньором, который даровал свободу и тем самым ограничивал собственную власть, двигал непосредственный денежный интерес: крестьяне предоставляли ему ренту или единовременно уплачиваемую сумму. Случалось и так, что сеньор признавал насущную необходимость заселения территорий своего фьефа, опустевших из-за его собственных вымогательств, или же боялся, что его сервы покинут землю, чтобы переселиться в соседнюю сеньорию или в многочисленные вольные города. В этом случае он сам освобождал своих крестьян. Очень редко он действовал исключительно под влиянием человеколюбия или религиозных чувств, чтобы облегчить спасение своей души (pro salute animae, pietatis intuitu). Широту взглядов сеньор проявлял, как правило, исходя из собственных интересов.

В некоторых областях феодалы, не желая вступать с крестьянами в борьбу, терпели союзы деревень, вроде тех, какие существовали у сервов Ланской области, и позволяли им объединяться в коммуны. Филипп Август покровительствовал сельской агломерации Серни-ан-Лаонне (1184 г.), а аббат ланской обители святого Иоанна по примеру короля разрешил объединение Гран-делена (1196 г.). В конце XII века графы Понтье позволили основать или сами основали союзы бургов Креси, Кротуа и Маркантера. Это любопытное применение принципа союзничества было воплощено уже во времена Людовика Толстого, но лишь эпоха Филиппа Августа выявила всю его значимость. Односельчане объединялись между собой под присягой; многочисленные сельские коммуны, приведенные ко взаимной присяге, составляли устойчивые корпорации со своими мэрами, своей юрисдикцией, своими органами правопорядка, казной и печатью. Составные части подобных федераций разнились как по качеству, так и по количеству. Некоторые сельские коммуны были образованы из мелких деревень; другие состояли из достаточно плотно населенной деревни или даже предместья, собравшего под своим верховенством некоторое число деревушек. Здесь объединение состоит из трех-четырех деревень, там оно охватывает пятнадцать бургов. Вообще же такие деревенские группы складывались по типу большой городской коммуны, соседней с ними, без поддержки которой их учреждение, конечно, не обходилось.

Однако подобная форма освобождения деревенского населения возникала нечасто и не во всех провинциях. Большая же часть деревень покупала или получала от своих сеньоров индивидуальные вольности, которые хотя и не предоставляли им таких же свобод, но все-таки улучшали их положение, ограждая от самых унизительных и тяжких вымогательств.

На исходе XII в. и в начале XIII в. более всего была распространена хартия Лорриса. В то время как Людовик VII и Филипп Август раздавали ее достаточно щедро и по всему

королевскому домену, вплоть до Ниверне и Оверни, сеньоры Куртене и Сансерра дали ее в своих областях (Монтаржи, Майи, Ла-Сель в Берри, Ла-Шапель-Дам-Жилон, Маршенуар и пр.), и даже графы Шампанские ввели ее в Шомон-ан-Бассини и в Эври. Но ее влияние, особенно на уменьшение судебных штрафов, чувствуется и в большей части договоров, все чаще заключавшихся крестьянами и все явственнее определявших их взаимоотношения.

В 1182 г. архиепископ Реймсский Гийом Шампанский даровал маленькому бургу Бомон, что в Аргонне, хартию, которая послужила образцом для большей части хартий вольностей, предоставлявшихся в сельской местности графами Люксембурга, Шини, Бара, Ретеля и герцогами Лотарингии. В Шампани она соперничала с хартией Суассона и законом Вервье. Она не только давала крестьянам широкие вольности, но предоставляла им нечто вроде автономии, права свободно избирать представителей, старейшин, мэра и свободу пользования лесами и водами. Но сеньоры, принимавшие и распространявшие закон Бомона, проявляли не большую щедрость, чем его основатель: то они оставляли за собой право назначения мэра, то соглашались делить это право с крестьянами; повсеместно, если в назначенный для выборов день поселяне не договаривались об избрании своих должностных лиц, таковых назначал сеньор.

Прочие «конституции», менее распространенные, чем хартии Лорриса и Бомона, мало-помалу изменяли социальное и экономическое состояние деревень. Должности деревенских старейшин были учреждены в доменах графства Шампанского и реймсских церквей. Деревня не являлась юридическим лицом, но имела представителя в лице мэра. Старейшины, исполнявшие все функции местной администрации и правосудия (например, в Аттини, хартия которого относится к 1208 г.), не были выборными. Крестьяне оставались подчиненными сеньору, но надежнее ограждались в плане налогов и барщин от своеволия хозяина.

 

***

Если современные Филиппу Августу хронисты говорят о крестьянах только от случая к случаю и лишь для того, чтобы сообщить о некоторых восстаниях, встревоживших общественные власти, то умолчать о значительной роли, которую начали тогда играть бюргеры и города, они не могут. Произведение Гийома Бретонца изобилует описаниями городов. Во Фландрии это — Гент, «гордый своими украшенными башнями домами, богатствами и многочисленным населением; Ипр, славящийся окраской шерсти; Аррас, древний город, полный богатств и жадный до наживы; Лилль, хвастающий своими щеголями-купцами и сверкающий среди иностранных королевств сукнами, кои он окрашивает и кои приносят ему состояния, которыми он кичится». В Нормандии — Руан, Кан, роскошный город, «настолько полный церквей, домов и жителей, что считает себя немногим ниже Парижа»; на равнине Луары — Тур, «расположенный между двух рек, приятный из-за окружающей его воды, богатый фруктовыми деревьями и зерном, гордящийся своими горожанами и могущественный своим духовенством, украшенный личным присутствием [мощей] пресвятого и знаменитого прелата Мартина; Анжер, богатый город, вокруг которого простираются поля, засаженные виноградом, кои снабжают вином нормандцев и бретонцев; Нант, разбогатевший на луарской рыбе и торгующий с дальними странами лососем и миногой».

Монах из Мормонтье, который написал около 1209 г. краткое изложение церковной истории Турени, охотно описывает город Тур, где богатство бьет через край. Он восторгается прекрасными, подбитыми мехом одеждами жителей, их домами с зубчатыми стенами и башенками, великолепием их стола, роскошью золотой и серебряной посуды. Щедрые к святым и Церкви, великодушные к бедным, они преисполнены всеми добродетелями: скромностью, верностью, образованностью, воинской доблестью. Что же до жителей Турени, то «среди них столько красивых и очаровательных, что правда здесь превосходит любой вымысел и женщины из других краев по сравнению с тамошними просто уродливы. Изящество и богатство их туалетов еще больше усиливает их красоту, опасную для всех, кто их лицезрит; но они пребывают под защитой своей нерушимой добродетели, и сии розы так же чисты, как лилии».

Ригор и Гийом Бретонец часто упоминают Париж, его улицы, мосты, церкви, рынки и базары. Они рассказывают о его крепостных стенах, о башне Лувра и двух Шатле. И вспоминается восторженное описание Парижа, составленное между 1175 и 1190 гг. Ги де Базошем:

Я в Париже, в этом королевском городе, где изобилие естественных благ удерживает не только живущих в нем, но зазывает и привлекает тех, кто далеко. Подобно тому как луна превосходит яркостью звезды, так и сей город, резиденция королевской власти, поднимает гордо свою голову над всеми прочими городами. Он раскинулся в глубине очаровательной равнины, в центре венца из холмов, кои, состязаясь, украсили собою Церера и Вакх. Сена, эта великолепная река, несет там свои полные воды и окружает двумя рукавами остров, являющийся главой, сердцем, мозгом всего города. Направо и налево простираются предместья, наименьшее из которых вызвало бы зависть многих городов. Каждое из этих предместий соединено с островом двумя каменными мостами: Большой мост направлен на север, в сторону Английского моря, а Малый — на Луару. На первом — широком, богатом, усеянном торговыми лавками — разворачивается кипучая деятельность; его окружают бесчисленные лодки, наполненные товарами и ценностями. Малый мост принадлежит диалектикам, кои прогуливаются по нему, дискутируя. На острове, рядом с королевским дворцом, возвышающимся над городом, виднеется дворец философии, где единолично правит наука — цитадель просвещения и бессмертия.

Даже в жестах, чисто феодальных по духу, города начинают становится объектом детальных и точных описаний. В «Обри Бургундском» упоминаются богатые фламандские города Аррас, Куртре и Лилль; в «Эоле» — Пуатье и Орлеан с их тавернами и насмешливой чернью; в «Нарбоннцах» — Нарбонн со своим заполненным кораблями портом и Париж, «восхитительный город, рассекаемый Сеной с глубокими протоками, где стоят корабли, полные вина, соли и огромных богатств, с возвышающимися многочисленными церквами и колокольнями».

Романы «Круглого стола», или артуровского цикла, проникнутые куртуазным духом, не являются в той степени, что жесты старого типа, выражением воинственных страстей; они, естественно, оставляют достаточно места городскому элементу, этому новоявленному могущественному бюргерству. В этой связи можно привести в качестве примера поэму о Граале Кретьена де Труа. Герой этого романа Говен прибывает в густонаселенный город, весьма богатый и процветающий. Поэт подробно рассказывает нам о нем: длинные описания города, большинства ремесел, коими в нем занимаются, и торговой части станут для подражателей Кретьена, особенно Рауля де Уденка, написавшего при Филиппе Августе «Отмщение за Рагиделя», почти обязательным общим местом. Кретьен не только долго задерживается на изображении города и его ремесленников, но заставляет горожан принимать определенное участие в действии. Враг Говена под нимает против него коммуну; горожане с мэром и со своими старейшинами осаждают его. Городские магистраты вторгаются в конце концов не только в феодальную поэзию. Они же встречаются и в других поэмах. «Песнь о герцогине Паризе», относящаяся к началу XIII в., выводит на сцену горожан некоего выдуманного города, названного Вовенисом. Они восстают против своего сеньора Реймона, сменившего законную герцогиню Паризу на дурную женщину. Под предводительством своего мэра горожане проникают в мощную башню, находят там лжегерцогиню, вырывают ей волосы, разрывают подол платья и с позором изгоняют из города.

Бюргеры новых городов, которые феодалы и Церковь основывали во всех уголках, дабы заселить свои сеньории, тоже начинают появляться в поэмах времен Филиппа Августа. «Песнь о Рено де Монтобане», где в качестве героев выступают четыре сына Аймона, содержит легендарную версию совершенно реального исторического факта — основания большого нового города Монтобана в 1114 г. графом Тулузским Альфонсом-Журденом. Он стремился при помощи этого сооружения противопоставить консульским республикам Юга, старинным городам, ускользнувшим от его власти, новое бюргерство, наделенное привилегиями, но прямо подчиненное сеньории и эксплуатируемое ее служащими. Это событие стало в середине XII в. сенсацией для горожан. Воображение жонглеров окружило его романтическими деталями: четыре сына Аймона будто бы однажды заметили у слияния Гаронны и Дордони высокий холм; на нем с позволения короля Ионы они возвели крепость, получившую название Монтобан; вокруг ее стен поселилось восемьсот семей горожан, которые признали четырех героев своими сеньорами и обещались платить им ежегодные подати. И, по словам поэта, эти восемьсот семей впоследствии распределили ремесла:

Сто из сих горожан стали трактирщиками, сто других — булочниками, сотня — перекупщиками и еще сто — рыбаками; была среди них сотня, занявшаяся торговлей вплоть до далекой Индии; наконец, триста остальных поделили между собой прочие занятия. Все больше значат сады и виноградники.

Это фантазия, но фантазия любопытная.

Сцены городской жизни, особенно рыночные, начинают вторгаться и в феодальную эпопею. Они содержатся в «Эоле», а в «Монашестве Гильома» они изображены с удивительной живостью и достоверностью. Вот Гильом отправляется на рынок, чтобы купить рыбы:

Тут рыбаки со всех сторон приспели,

За рясу графа ухватили крепко.

Те гонят чужака, другие держат,

И все горланят кто как разумеет:

«Пошел отсюда!.. Нет, постой маленько!

Ты рыбки хочешь? На, леща отведай!»

Под капюшоном спрятал граф усмешку

И молвил рыбакам: «Господь свидетель,

Меня, друзья, задушите вы этак».

(Пер. Ю. Корнеева. Песни о Гильоме Оранжском. М.: Наука. 1985. С. 335.)

Поэма «Эрве из Меца» принадлежит к ужасной «Песни о Лотарингцах». Тем не менее в ней рассказывается история некоего дворянина из Меца, который отправляет своего сына заработать средства на шампанских ярмарках. Но молодой рыцарь лучше разбирается в верховой езде, собаках и соколах, нежели в торговле сукном, мехами или драгоценными металлами, и он просто ограничивается растрачиванием отцовских денег в веселой компании. Поэт использует этот полугородской сюжет, чтобы живо описать то, что происходило на рынках Труа, Провена и Ланьи. В поэме присутствует своеобразная смесь героических сцен и картин городской жизни.

Таким образом, мы видим, что даже в феодальной среде начинают сильно интересоваться тем, что поделывают люди в городах. Жонглеры рассказывают о лавочниках и купцах не для того, чтобы показать их жертвами, которых грабит и убивает знать. Города и горожане становятся самостоятельным предметом описания.

Жаль, что для того, чтобы составить представление о городах во времена Филиппа Августа и их материальном положении, в нашем распоряжении нет иных документов, кроме рассказов историков, исторических записок и литературных произведений. Что фактически осталось в этих городах от сооружений тех времен? Несколько фрагментов крепостной стены, вроде той, что мы видим в Париже, и церкви — все остальное исчезло. Нет больше городских домов той эпохи: ведь большая их часть была деревянными, и само собой разумеется, они разрушились, а что касается домов каменных, тогда очень редких, то те, которые можно бы было уверенно датировать концом XII или первыми двумя десятилетиями XIII в., неизвестны; самые древние, бесспорно, восходят не ранее чем к правлению Людовика Святого. Не осталось даже общественных зданий, приемной для горожан, ратуши, которые можно бы было с уверенностью отнести к предшествующей Людовику Святому эпохе, за исключением, возможно, ратуши Сен-Антонена в департаменте Тарн-и-Гаронна.

 

***

В то же самое время, когда исторические и литературные источники времени правления Филиппа Августа в первый раз с начала средневековья доносят до нас довольно многочисленные и точные сведения о городах — их внешнем облике, материальном состоянии городской жизни — они начинают также сообщать (и это тоже внове) о социальной значимости горожан. До этого времени история почти всегда говорила о населении городов как о безликих сообществах, получивших от сеньора добром или силой хартии о привилегиях и коммунальных вольностях. С конца XII в. они представляются нам более конкретно: в каждом важном центре крупные городские семьи становятся известными по имени, родству и потомству; они часто связаны с сеньориальной властью, вступают в обладание городскими магистратурами и становятся собственниками земли и даже дворянских фьефов; они отправляют высокие должности при дворах феодальных суверенов. Именно правление Филиппа Августа знаменует приход класса горожан в политическую жизнь.

Перенесемся прежде всего в центр капетингской монархии, в сам Париж. Там в 1190 г. происходит совершенно беспрецедентный случай. Король Франции собирается отправиться в крестовый поход и перед началом великого путешествия составляет политическое завещание, где учреждает регентство и регламентирует осуществление публичной власти. Официально регентство возложено на указанных в акте лиц королевской крови: это королева-мать Аделаида Шампанская, дядя Филиппа Августа, архиепископ Реймсский Гийом Шампанский. Но из самих выражений документа 1190 г. следует, что король облек регентов весьма ограниченной властью и дал им в качестве соправителей, даже, можно сказать, контролеров, совет из дворцовых должностных лиц, монахов и шести парижских горожан. Степень участия этих бюргеров в делах значительна: именно им поручена во время отсутствия короля охрана казны и даже

королевской печати; у каждого из них будет ключ от сундуков, стоящих в Тампле; в случае, если король умрет во время паломничества, для нужд наследника, принца Людовика, выделяется определенная сумма, хранение которой поручается не только шести горожанам, но «всему народу Парижа». Таким образом, Филипп Август дает представителям парижского бюргерства власть над финансами и общей администрацией королевства.

Нам известны имена этих горожан, впервые в истории Франции принявших участие в государственном управлении. Они совершенно простонародны: Тибо Богатый, Отон Мятежник, Эбруэн Меняла, Робер из Шартра, Бодуэн Брюно, Николя Буассо. В течение восемнадцати месяцев, пока Филипп Август оставался на Востоке, от имени регентского совета было разослано определенное число королевских грамот; они скреплены специальной печатью, и в них встречаются формулы вроде следующей: «В присутствии наших горожан», «по свидетельству наших горожан». И эти горожане указаны — ими являются, помимо шести названных, другие именитые лица или члены их семей: Жан, сын Эбруэна, Матье Малый, Эбруэн, сын Рембо. Так что воля Филиппа Августа в данном случае была действительно выполнена и парижское бюргерство реально приняло участие в регентстве, что доселе было невиданным делом. И — вещь еще более примечательная — Филипп Август пожелал, чтобы во время его отсутствия во всех городах домена, а не только в Париже, представители горожан были бы приобщены к власти, осуществляемой его должностными лицами, ибо в другой статье завещания 1190 г. говорится, что во всех королевских превотствах каждый прево может решать дела города, подчиненного его юрисдикции, только вместе с четырьмя горожанами, из которых по крайней мере два избраны им в своем бурге.

Однако это участие горожан в центральном управлении и местной администрации было лишь иллюзией: когда Филипп Август вернулся во Францию, он снова целиком и полностью взял власть в свои руки. Но подобный знак доверия к жителям городов оставил в их памяти признательное воспоминание, и следы пребывания их у власти не исчезли — завязались отношения, выработались привычки управлять; союз, заключенный между королевской властью и городским населением, пережил частное обстоятельство, его породившее. После 1190 г. горожане снова появляются в окружении суверена, а один из предводителей парижских горожан, Эд Аррод, исполняет при дворе должность хлебодара. Его имя много раз фигурирует в королевских грамотах: в 1211 г. Филипп Август дарует ему два дома в Париже, а в 1217 г. отдает ему же многочисленные участки для рыболовства на Сене, близ Большого и Малого мостов. Этот человек явно является одним из доверенных лиц короля. В 1219 г. Николя Аррод вступает с другим горожанином, Филиппом Амеленом, членом его семьи, во владение парижским превотством.

То же самое происходит во всех сеньориях. Графы Шампанские с конца XII в. принимают горожан своего фьефа в качестве сержантов, прево, бальи; они допускают их в свой совет, суд, то есть в центральную администрацию. Достаточно назвать Аамбера Бушю из Бар-сюр-Об. Сей Ламбер Бушю занимал с 1200 по 1225 гг. одну из важных должностей при графе Шампанском: он стал казначеем графства. Его видят при шампанском дворе уже с 1195 г. Использовали его по-разному — как судью, арбитра, специалиста, которому поручались дипломатические миссии. В 1224 г., когда граф Шампанский отбыл с Людовиком VIII в поход на Сснтонж, этот горожанин из Бар-сюр-Об, по-видимому, выполнял функции наместника Шампани на время отсутствия суверена.

Если городская аристократия начинает занимать видное место в советах королевства и феодальной знати, то тем более она возвышается в своей среде, в городах. Здесь она обладает муниципальными правами, и мы часто видим, как на Севере, так и на Юге, что городские магистратуры становятся монополией одних и тех же семейств. Так начинаются буржуазные династии.

В Руане с 1177 г. это семья Ферганов, завладевшая главной должностью в коммуне — должностью мэра. И этот мэр уже лицо значительное. Его имя встречается во многих хартиях плантагенетских королей рядом с именем королевского канцлера и судьи, с именами «пэров», то есть муниципальных советников коммуны, числом в сто человек: Николя Груане, Гийома Кавалье, Люка де Донжона, Гийома Малого, Николя из Дьеппа и др. Многие из этих руанских горожан стали мэрами после Фергана в первые двадцать лет XIII в., и в списке этих мэров появляются другие имена, также простонародные — Жан Фессар (1186 г.), Матье Толстый (1195—1200), Сильвестр Меняла (1208-1209), Николя Пигаш (1219-1220).

В Ла-Рошели выдвигаются богатые бюргерские семьи Оффре и Фуше. Александр Оффре основывает в 1203 г. знаменитый дом для раздачи милостыни в Ла-Рошели, а Пьер Фуше в своем завещании, составленном до 1215 г., передает, совсем как знатный сеньор, значительное состояние аббатству Фонтевро. Он друг Алиеноры Аквитанской: в 1209 г. она «отдает» этого Пьера Фуше, своего горожанина, коего она называет «дорогим и верным нашим человеком», монахиням Фонтевро, то есть передает аббатству доходы, получаемые ею от Фуше.

В Бордо большие семьи Коломбов, Кало, Мопеде, Беге оспаривают в течение всего XIII в. высокие должности в коммуне. Гийом Арамон Коломб уже в 1220 г. был мэром. Но документы сообщают нам о еще более ранних мэрах: Пьере Андроне в 1218 г. и Пьере Ламбере в 1208. Сей Пьер Ламбер известен только по одной, но довольно любопытной хартии. В 1208 г. кастильский король, враг Иоанна Безземельного и союзник Филиппа Августа, осадил Бордо. Бордосцам, чтобы защищаться, пришлось самим разрушить несколько церквей и лазаретов, принадлежавших приорству святого Иакова Бордоского. Дабы возместить монахам ущерб, мэр Пьер Ламбер пожаловал им хартию, изданную от его имени и имени коммуны, по которой разрешал строить им на определенных каналах столько домов, сколько им угодно, при условии не жаловать их, не продавать и не сдавать никому. И хартия начинается так: «От Пьера Ламбера, мэра Бордо, присяжных и всей коммуны Бордо всем тем, кто прочтет настоящую хартию, привет».

В это же время крупные судовладельцы из Байонны — Дардиры и из Марселя — Мандюэли, имена которых появляются во многих актах, относящихся к торговле или общественным работам провансальской области, становятся со своими деньгами могущественными персонами, которые говорят почти на равных со знатными баронами и прелатами. Когда эти богатые бюргерские семьи становятся во главе вольного города, коммуны или полностью независимого города-республики, их гордость переходит все границы. Они образуют у себя настоящую сеньорию, включаясь в феодальную иерархию и считая себя равными суверенным баронам. И в самом деле, становясь хозяевами муниципальной земли, они пользуются всеми прерогативами, связанными с суверенитетом: у них есть законодательная власть, право юрисдикции или издания указов, судебная, гражданская и уголовная власть, право облагать город налогами; как и у сеньоров, у них своя печать, дозорная башня, играющая роль их донжона, укрепления, за которыми следят, виселицы и позорные столбы как символ высшей юрисдикции. Такая республика, как Авиньон, в своем договоре, заключенном с Сен-Жилем в 1208 г., гордо провозглашает, что «зависит только от Бога». Она присваивает себе полную автономию, право заключать мир и объявлять войну, и худо будет тому, кто навлечет на себя гнев этих бюргеров: захватив в засаде своего врага, барона Гийома де Бо, авиньонцы содрали с него кожу и порубили тело на куски.

Бюргерство того времени добилось своего места не только в административных и судебных органах и в политическом управлении. Оно начинает выдвигаться и как военная сила, как составная часть королевского и сеньориального войска. Впервые историографы с некоторыми подробностями говорят о городском ополчении, с похвалой отзываясь о нем, что также ново. Гийом Бретонец рассказывает, как король Генрих II Английский, захватив в 1188 г. Вексен, попытался взять и город Мант. К великому изумлению англичан, горожане вышли из стен своего города при полном вооружении и двинулись в полном порядке на врага, да так, что последний, заподозрив ловушку, отступил. И хронист вкладывает в уста Генриха следующие слова:

Что за безумцы эти французы и откуда идет сия дерзость? Это маленькое население Манта, насчитывающее едва ли пять тысяч человек, осмеливается мериться силами с бесчисленным войском моих рыцарей! Эти люди, коим скорее пристало бы забиться в погреба и запереться за своими дверьми, шагают на нас с обнаженными мечами!.

Феодальный мир настолько не привык к подобной отваге простолюдина, что Гийом Бретонец считает себя обязанным посвятить тираду из пятнадцати стихов прославлению в лирическом тоне подвига мантской коммуны:

О коммуна, кто смог бы достойно воздать тебе похвалу? Какой триумф для тебя — заставить короля Англии тут же отступить, даже не осмелясь взглянуть тебе в лицо! Если бы мой поэтический талант оказался на высоте сюжета, твоя храбрость стала бы известной всему свету. Если только моим стихам окажут хоть какое-то доверие, твое имя навечно останется на устах наших внуков, и слава твоя будет воспета самым отдаленным потомством!

Тот же автор упоминает коммуны, используемые не только в качестве крепостей, способных остановить продвижение вторгшегося войска, но и посылающие свое ополчение дальше; например, оно действовало совместно с рыцарями Филиппа Августа в битве при Бувине. Однако относительно смысла этого отрывка у Гийома, хотя и предельно ясного, долго заблуждались. Общественному мнению, которое трудно переубедить, хотелось, чтобы ополчение Корби, Амьена, Бове, Компьеня, Арраса самым решительным образом повлияло на победный исход сражения, в то время как в действительности жители коммуны появились в битве лишь затем, чтобы их отбросила и растоптала немецкая конница. Коммунальные ополчения никогда не оказывали большой помощи войску, даже королям и сеньорам, которые их использовали: кавалерия, как мы уже говорили, не считалась с пехотой и скакала по ее телам, чтобы скорее схватиться с врагом. Именно коммуны сами по себе, рассматриваемые как надежные крепости, как элемент обороны, были по-настоящему полезны суверенам, от которых они зависели.

 

***

Приход к публичным должностям простолюдина, его вторжение в политику, дела и даже в военную среду вызвали проклятия и гневные отповеди феодальных поэтов. Ему не прощали выхода из своего сословия: все эти выскочки могут только предавать, и горе тому, кто их использует! «Ах, Господи, до чего же плохо поступил, — читаем в «Жираре Руссильонском», — добрый воин, который из сына простолюдина сделал рыцаря, а потом — своего сенешаля и советника, как поступил граф Жирар с этим Ришье, которому он дал жену и много земли, а тот потом предал Руссильон Карлу Гордому». Граф Ричард, герой «Песни о Коршуне» (авантюрного романа, написанного до 1204 г.), получает секретное послание императора, касающееся простолюдинов. Император признается, что он больше не властитель империи и не смеет без страха переехать из одного города в другой. Он был неправ, доверясь своим сервам и возвысив их; ныне же они захватили его замки, города и леса. В заключение он умоляет Ричарда принять должность коннетабля и прийти к нему на помощь. Граф отправляется во Францию за самыми храбрыми рыцарями и по истечении полутора лет освобождает императорскую землю ото всех простолюдинов, занявших замки. Мораль: «Пусть никогда не войдет в ваше сердце ни один серв настолько, чтобы вы сделали его бальи. Ибо благородный человек будет опозорен и побежден, если сделает простолюдина своим хозяином. Да разве может простолюдин стать благородным и свободным?»

Таково мнение феодалов о выскочках-горожанах. Оно выражено совершенно ясно и в другой поэме, написанной в начале XIII в. — «Романе о Розе». Или «Гийоме Дольском». Основным персонажем поэмы является германский император по имени Конрад. Этого императора обожает вся знать, «потому что он не принадлежит к числу тех королей или баронов, которые ныне дают своим слугам ренты и превотства на откуп», рискуя увидеть свои земли «погибшими», всех «униженными» и себя самих опозоренными. Этот же император Конрад, мудрый человек, набирает своих бальи среди вассалов, то есть низшей знати, любящей Бога и боящейся позора. Что же до крестьян и горожан, то он позволяет им обогащаться, хорошо зная, что их деньги станут его деньгами и он сможет, когда пожелает, отобрать их в свою казну. И подобная система превосходна! Нет ярмарки, на которой купцы не покупали бы коня для императора — их подарки стоят больше, чем вносимые ими налоги. Органы правопорядка его королевства настолько совершенны, что «купцы могут проезжать по нему с такой же безопасностью, как через монастырь».

Вот тот социальный порядок, о котором мечтают феодальные поэты: благородные остаются при всех должностях, а бюргеры сидят в своих городах, где им позволено наживать состояние, чтобы им воспользовался сеньор. Что же доказывают эти два любопытных отрывка, выбранных среди множества других, им подобных? А то, что в эпоху, о которой идет речь, подъем бюргерства, использование горожан во всевозможной общественной деятельности начинало всерьез беспокоить знать и воинов, которым приходилось склоняться перед простолюдинами, когда те оказывались облеченными публичной властью. Но феодалам нечего было делать; тщетно они сопротивлялись этой волне — она вышла из берегов, и жонглеры волей-неволей вводили в свои сюжеты песен ненавистных и презираемых ими горожан.

Почитаем, например, вот эту часть героической поэмы о Лотарингцах, героем которой является Ансе, сын Жербера. Автор поэмы выводит на сцену графа Эрно, видящего, что вот-вот умрет, и желающего отомстить своим сыновьям, его предавшим. Он велит позвать к себе мэра Бордо:

Он велел послать за мэром Уденом и собрать городских старейшин. «Уден, добрый мой господин, — говорит ему граф, — вы должны остерегаться разных злодеяний против Бордо на море. Злодеев вам поручается наказать. Тех, кто чинит зло, следует убить. Так что прошу вас, во имя любви, приказать, чтобы меня избавили от моих сыновей». Уден отвечает: «Успокойту:ь, сир. Мы не собираемся у вас ничего охранять, и вы не можете никому приказать».

И он объясняет этот гордый ответ, напоминая графу, что является вассалом не его, а короля. Тон, которым этот горожанин разговаривает со знатным сеньором, показателен, и любопытно отметить, что автор поэмы, писавший, по всей вероятности, в первой половине XIII в., утверждает, что коммуна Бордо зависит от королевства, а не от сеньориальной власти.

В этих феодальных поэмах, занимая некоторое место, появляется и городское ополчение. Правда, часто о нем упоминают в насмешку, чтобы выставить горожан трусами. В начале «Песни о Жираре Руссильонском» поэт изображает горожан Руссильона, которым граф Жирар поручил охранять городские укрепления, осажденные королем Карлом. Но едва наступает ночь, как вся эта местная гвардия, рассудив, что лучше отправиться спать, оставляет свои посты. И предатель тотчас же пользуется этим малодушием простолюдинов, чтобы указать неохраняемые места осаждающим крепость. Однако в конце поэмы этих горожан представляют нам в более благоприятном свете; они плачут от радости, узнав, что Жирар вернулся из изгнания, и храбро помогают в борьбе, которую ему приходится вести за свое наследство.

В конечном счете феодальный поэт невольно представляет нам не всех простолюдинов неприятными и смешными. Среди них есть и такие, что достигнут рыцарского достоинства, как Риго в «Гарене», один из героев эпопеи, который сражается как лев и даже оказывает сопротивление французскому королю. И все-таки, как мы видели, Риго в некотором отношении остается комичным. У других персонажей, таких, как Симон в «Берте Большеногой» или Давид в «Детстве Карла Великого», комическое начало исчезает. Поэты наконец начинают воспринимать положительно людей низкого происхождения: поэма о Дореле и Бетоне прославляет простого жонглера, а в поэме об Ами и Амиле два серва достойным восхищения образом доказывают свою преданность хозяину.

Бюргерство возвышается и день ото дня занимает все более значительное место в обществе.

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова