Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Николай Осокин

ИСТОРИЯ АЛЬБИГОЙЦЕВ И ИХ ВРЕМЕНИ

К оглавлению

Том II

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ПОСЛЕДСТВИЯ ЕРЕСИ И ЗАВОЕВАНИЙ

Упрочение административных связей Франции и Лангедока. Начало централизации; деспотизм Альфонса. Выражение национального чувства в литературе, направленной против Франции и Рима. Филипп III и уничтожение ереси в народных массах. Судьба страны при Филиппе IV. Распад францисканского ордена. Последние альбигойцы.

Упрочение административных связей Франции и Лангедока

Лишь только Раймонд VII испустил последний вздох, сенешаль Каркассона поспешил известить о том королеву Бланку. В отсутствие детей она быстро сделала необходимые распоряжения. Два рыцаря, Гюи и Эврэ Шеврезы, и капеллан Альфонса Филипп были посланы принять наследство покойного. Через двадцать дней после смерти Раймонда французские послы принимали в нарбоннском замке присягу от консулов на имя графа де Пуатье, который теперь стал графом Тулузы и маркизом Прованса.

Этим фактом началась французская эра Лангедока. Акт завоевания свершился. Через брешь, пробитую крестоносцами, в эту страну вошли французы, но они далеко еще не сделали ее своей. Начинается более интересный и более важный период— офранцуживания страны, упрочения внутренних связей завоевателей и покоренных.

Мы можем избавить себя от хронологического изложения правления Альфонса. Не выходя из пределов нашей задачи, мы должны объяснить силу и качество французского влияния, чтобы убедиться в изменениях, которые были произведены в Лангедоке завоеванием. Такое изложение послужит этюдом о политическом значении и государственном результате альбигойского движения в истории Франции.

Административная история французской монархии довольно полно разработана, но только в последнее время обращено внимание на тот процесс слияния северной Франции с южной, который совершился централизацией, правительственным искусством Альфонса, при содействии ему трибуналов инквизиции. Архивы всех областей, входящих в нынешнюю Францию, собранные в знаменитой Сокровищнице Хартий, находящейся в государственном архиве Франции, дают к тому богатый материал.

Было бы весьма ошибочно предполагать какую-либо солидарность Франции и Лангедока в каком бы то ни было отношении в течение всего XIII столетия. Напротив, мы встречаем факты враждебности обеих национальностей и внутреннюю противоположность их государственных организмов. Для историка интересно изучить, как административная система, управляемая умными и энергичными личностями, одержала победу над преданиями прошлой вековой истории и совершила завоевание не оружием, а пером, внутренними и потому более прочными мероприятиями. Через столетие после смерти Раймонда VII его страну и его подданных нельзя было узнать.

Трудно найти в истории более решительное доказательство торжества законодательного принципа над разнообразными историческими элементами. В процессе офранцуживания Лангедока видно появление новых идей в политической истории: духа единения вместо областного партикуляризма, монархии вместо общинных, республиканских начал. А все такие идеи служат выражением духа новой истории. Таким образом, изучая эту систему, мы исследуем отдаленнейшие корни новой истории. Взглянем же, что было при Альфонсе и что стало после него на Юге.

К 1250 году южная половина нынешней Франции, лежащая за линией Луары и Роны, или коренной Юг, говорившая на провансальском языке, представляла собой тринадцать независимых частей, из которых каждая имела своего государя в средневековом, феодальном смысле. Самые значительные части составляли земли «двух королей», то есть владения Генриха III и Людовика IX. Владения первого шли между Шарантой и Адуром, обнимая Сентонж, Перигор, Лемузен и западную часть Аженуа до устья Адура. Французской королевской короне собственно принадлежала широкая, но неправильная полоса от английской границы на Адуре до Узеса, Нима и Средиземного моря. Домен Иоанны, жены принца Альфонса, окружал дугой английские земли. Обнимая Пуату и Онис, собственный удел Альфонса, эта дуга прерывалась владениями графа де Ла-Марш; она возобновлялась в Оверни, включала в себя Велэ, Руэрг, Керси, восточную часть Аженуа и шла вниз по правому берегу Гаронны до графства Фуа. Наследство Беатриче простиралось между Роной, Средиземным морем и Гаценсэ. Гуго Лузиньян имел Ла-Марш и Ангомуа; граф Гастон Беарнский — часть Гаскони между Адуром, Пиренеями и Арманьяком. Далее, к океану, страна басков принадлежала наваррскому королю. Король арагонский владел Рус-сильоном и Монпелье. Дофинэ имела своего герцога. Граф де Фуа фактически был во французских руках, так же как и граф Арманьяк, правивший как бы ничтожным островком во французском море. Граф Перигора и виконтесса Лиможа приносили вассальную присягу английскому королю.

Каждый из этих тринадцати владетелей был в сущности титулярным государем: под ним были сотни вассалов и подвассалов, связанных с государем честью, но имевших более действительную власть. Некоторые прелаты по-прежнему считали свои резиденции городами, принадлежащими им по праву избрания, как в Арле, Нарбонне, Альби, Магеллонне, Пюи, Кагоре, Гэпи и Карпентре, хотя эта претензия оставалась номинальной, ограничиваясь присягой консулов. Феодалы, даже «оба короля», не могли считать себя обладателями городов.

Каждый город знал только своих сановников, продолжая называть себя республикой. Города ссорились и мирились между собой, независимо от своих князей, заключали торговые и политические договоры через посредство избранных властей и только по доброй воле вмешивались в феодальные распри, помогая посильно деньгами и людьми своим государям.

Но ни города, ни князья Юга не приносили прежде вассальной присяги французскому королю. Он был один из тринадцати же владетелей, как и три других короля, как графы и прелаты. Стремления французского правительства на главенство, на историческую миссию в Лангедоке, будто завещанную и начатую Мартеллом и Карлом Великим, тогда не высказывались. Об этом главенстве и миссии вспомнили, как видно из архивов (1), спустя два столетия королевские прокуроры. Тогда же стали утверждать, что граф Тулузский был в давней вассальной зависимости от французских королей.

Гораздо откровеннее и честнее генеральные прокуроры Франции поступили бы, если бы ссылались на акт завоевания, а не на бумажные хартии.

В середине XIII столетия, и при Альфонсе и раньше его, города того и другого берега Роны говорили на провансальском языке. Они не испытали еще на себе французской правительственной системы. Мы застаем там те же порядки в пятидесятых годах XIII века, как и столетием прежде. До нас дошли факты из истории городов в доменах Карла, графа Прованского, мужа Беатриче, которые для нас имеют то же значение, что и собственно лангедокские города.

Например, в 1248 году город Арль произносит грозный интердикт на своего архиепископа; он не хочет его более знать. При звоне в вечевой колокол капитул читает следующее: «Запрещается на будущее время всякому гражданину Арля обращаться хоть за одним словом к господину архиепископу, ходить к нему в дом, оказывать какую-либо услугу ему или его семейству, продавать или менять у него кого-либо». Подеста встает и просит избавить его от подписания такого постановления, так как воля большинства и ез того — закон, и что решение будет обнародовано, как сегда, от его имени.

Через семь лет Монпелье говорил все тем же гордым языком с виконтом нарбоннским. Виконт обязался служить обшине своим оружием за себя и за своих наследников, в чем поклялся над Святым Евангелием перед консулами и синдиками. Он обещал защищать город и его права от всяких нападений, взамен чего консулы обещали не заключать без него мира и покровительствовать его личности и достоянию. Обе стороны чувствовали себя равными; если одна нуждалась в помощи другой, то отплачивала ей, не признавая никаких иных обязательных отношений.

Потому французские комиссары, прибывшие в Лангедок в 1249 году для принятия наследия Раймонда VII, в своей попытке отнестись к южным городам по обычаю , королевства, потерпели поражение. Капеллан Филипп подробно описывает свою поездку в донесении к Альфонсу, которое дошло до нас в подлиннике (2). В Тулузе их Встречали любезно, хотя придворный капеллан немного польстил, когда прибавил, что там очень желали господства принца. Когда на следующий день комиссары собрали горожан в Капитуле и потребовали присягу, то получили ответ, что граждане ничего не могут ответить до возвращения депутации, посланной к королеве-матери, что прежде они должны иметь от нее ручательство в соблюдении городских вольностей. Комиссары ждали более двух недель. Наконец ответ был получен. Вольности подтверждались, но в формулу присяги было внесено важное изменение, хотя оно первое время прошло незамеченным; казалось, сделали только перестановку имен, но эта перестановка определяла все настоящее и будущее страны. Велено было присягать Альфонсу и его жене Иоанне с их детьми, «соблюдая права короля и его наследников, согласно условиям парижского договора».

Этим нарушалось завещание Раймонда VII. Покойный оставил престол своей дочери, как прямой наследнице. В завещании имя Иоанны было поставлено раньше ее мужа; Бланка же приказала поместить Альфонса раньше его жены. Собственно говоря, французское правительство делало политический подлог в довольно смелых размерах. Оно нарушало принцип, а это имело огромное значение. Раймонд VII никогда не обязывался завещать свой удел французскому принцу или короне; он обещал только отдать свою единственную дочь и наследницу за одного из братьев короля. Графство оставалось ее достоянием, ее приданым, которое она по силе римских законов, действовавших в этой стране, могла отдать после смерти мужа и за неимением детей кому ей угодно, например, королю английскому или императору германскому. Последние приобрели бы в таком случае наследие Раймондов dе jurе в силу дара и с гораздо большими юридическими основаниями, чем это сделал французский король, брат или племянник Альфонса. Это понимали в Париже; там искренно желали, чтобы у Иоанны не было детей, но еще более заботились о том, чтобы отстранить дочь Раймонда VII от прямого права на престол в силу отцовского завещания.

Пока юристы обдумывали этот вопрос, комиссары успели принять присягу от тулузцев, от множества баронов и вассалов, бывших в столице, начиная с графа Комминга, и отправились с такою же целью по добрым городам и областям Тулузы, Альбижуа и Керси.

Их везде принимали, рассказывали они, не особенно охотно, но в Ажене положительно отказались присягать. Воспоминания о вольностях города и любовь к старой династии всплыли наружу. Бароны и рыцари Аженуа заговорили в том же тоне. Французам все это слышать было очень прискорбно, и они поехали дальше. Проезжая мимо Гиенни, они заехали к ее наместнику Симону Монфору, графу Лейчестеру, сыну знаменитого крестоносца. Симон был женат на сестре своего нового государя*1 и был у него в большой чести. Человек решительный, он держал в страхе свою страну; все повиновались ему, так что французы не могли не прийти в восторг от такого «доброго порядка». Услуги Монфора им понадобились — комиссары заключили с ним трактат о взаимной выдаче преступников, и ночь, проведенная в замке Лейчестера, прошла не бесследно для упрочения французского влияния в Лангедоке.

В Ажене посланники просто напугались. На обратном пути буржуа выслали депутацию к капеллану и предложили ему свою присягу. Но он уже не согласился, так как находил ее не совсем приличной и выгодной. Внушения Монфора не прошли даром. Рыцари Аженуа сразу пали духом, покорились и присягнули так, как от них требовали.

Консулы же с упорством своих предков пошли искать правды у королевы-матери. Они нашли ее в Милане и присягнули перед ней в верности Альфонсу, «который отсутствует ради службы Христовой»*2. Они предоставили себе права потребовать лично у графа подтверждения их привилегий.

Между тем комиссары объехали все земли Раймонда VII и везде приняли присягу. Они не были только в Венессене, то есть маркизатстве Прованском, так как Церковь оспаривала права графов Тулузских на эту область и предоставила им там один лишь титул. Там города тем более привыкли жить вполне самостоятельно.

После смерти Раймонда VII общины Арль и Авиньон ровозгласили себя республиками и выбрали трибуном Бараля де Бо. Арль принадлежал Карлу; Авиньон — Альфонсу и Церкви. Бараль прибыл в Милан к королеве-матери, чтобы прийти к соглашению, но из разговоров с нею убедился, что, кроме безусловной присяги, он не может выхлопотать для своих сограждан ничего. Даже и он, как ни был решителен, дал письменное обязательство быть в «воле и послушании» французских принцев и, кроме того, принужден был, подобно мятежнику, просить прощения.

Так с первых же дней французская корона принесла строгий монархический дух и порядок, который противоречил историческим преданиям и обычаям Лангедока и Прованса. Республиканские начала при новом правительстве не могли быть терпимы. Альфонс велел описать все свои приобретения и составить счет доходов. Капеллан собрал большие суммы тогда же и послал в Акру к Альфонсу с письмом, которое послужило нам источником сообщенных сведений.

Совершенно чужой для своих новых подданных, Альфонс смотрел на них как на простую статью дохода. Когда после плена и неудачного похода под Акру он вернулся во Францию в сентябре 1250 года для поиска средств помощи крестоносцам, то, занятый поручениями короля, не поинтересовался даже взглянуть на свое наследие и проехал прямо в Лион к папе, думая уговорить его помириться с Фридрихом II, а после — к английскому королю, рассчитывая на сочувствие последнего к крестовому делу. Только после всего он вспомнил о своих подданных и решился поехать к ним.

Весною 1251 года Альфонс вместе с женою прибыл в Авиньон. Здесь республиканская община отказала ему в повиновении; в союзе с Карлом, графом Прованса, он хотел принудить ее повиноваться силой. Авиньонцы смирились и покорились, ограничившись присягой Альфонса их старым вольностям. Двадцать третьего мая граф торжественно въехал в Тулузу, где, собрав жителей, подтвердил клятвой их вольности, но тут же объявил себя государем не по завещанию, а в силу парижского договора.

Таким образом, французы явились обладателями лучшей и богатейшей части Юга по тому же праву завоевателей, по которому они приобрели домены 1227 года, с той, впрочем, разницей, что образ действий правительства на этот раз был гораздо безнравственнее. За завоеванием последовал подлог, а там дойдет дело и до яда. Прежде победители утвердились в стране насильственно, острием меча, предводимые вооруженными монахами, теперь же опирались на ложь и в политическом подлоге искали средства и опору для своего водворения. Нет ничего более прискорбного, чем наблюдать, как Альфонс, будучи орудием своей матери, хотел придать насилию и попранию справедливости вид законности.

Мы замечали уже, что королевское правительство досадовало на завещание Раймонда VII, которое отделяло богатый домен от короны: Альфонсу отдано было приказание уничтожить завещание. Но так как оно было уже обнародовано, то следовало доказать его незаконность.

Здесь выступает на сцену новая сила. Крестоносцев сменили на этот раз юристы. Им поручено доказать, что совершенно верный документ не верен и не имеет значения, а что подложная ссылка на парижский договор — как нельзя более справедлива. Если они вполне достигли своей цели, то история не может не признать, что повествование о подробностях уничтожения провансальской национальности увеличилось еще одной темной страницей. Не было документа более совершенного формально и законно, как завещание Раймонда VII. Оно было написано в здравом уме, в присутствии нужного числа свидетелей и скреплено двадцать одной печатью; завещатель не нарушал прежних договоров и, как добрый католик, почти все свои капиталы отказал на богоугодные цели.

Лучшие французские юристы должны были высказать немало дерзости, чтобы отвергнуть эти данные; более двадцати легистов занялись этим делом. Между ними был ученый провансалец Гвидо Фулькодий, который после стал папой под именем Климента IV. Он продал себя и судьбу своей родины французскому двору ради блестящей карьеры. Юрисконсульты решили, что для действительности завещания не соблюдены условия, требуемые гражданскими римскими законами, так как не имеется свидетельства, что завещание прочтено перед завещателем и свидетелями и что сам завещатель не объявлял об этом; другие придирались, что печати, приложенные к документу, не заменяют подписей и что свидетели не удостоверили их, что завещание было вскрыто в отсутствие наследников и свидетелей. Подтверждением того, что все такие толкования были произвольны и имели одну цель — закрепощение страны за французскими принцами, служит признание законности дополнения к завещанию, по которому король и папа должны были получить обратно свои деньги, данные на крестовые предприятия, и которое с большим основанием следовало бы отвергнуть, как составленное без всяких формальностей. Юристы, конечно, получили внушение, что двору вовсе не желательно отказаться от такой значительной суммы.

Французам невыгоден был один документ — решили, что он незаконен; им был полезен другой — нашли, что он вполне легален.

Как бы то ни было, завещание Раймонда VII было объявлено недействительным. Иоанну устранили от престолонаследия, и брат французского короля или, точнее, сам французский король, стал государем Тулузы и ее областей.

Но в Париже забыли, что в завещании заинтересован весьма влиятельный элемент — церкви и монастыри, которые получали в силу его значительные дары. С ними ссориться было опасно, а они протестовали. Альфонс предложил им сделку, но жадность духовенства не допускала ущерба. Аббатство Фонтевро особенно домогалось завещанных драгоценностей покойного. С трудом сумели сойтись на обоюдных уступках, на уплатах и бенефициях, и то только благодаря тому, что Альфонс опирался на свой безупречный католический авторитет и на услуги, оказанные Риму. При этом граф указывал на мнимую беззаконность документа, которая уничтожала всю силу записей. Он хотел казаться великодушным, даже распоряжаясь чужой собственностью.

Подчинение всей восточной половины Юга французской короне надо начинать с года смерти Раймонда VII, потому что Альфонс был лишь номинальным государем. Приняв присягу, он тотчас же оставил Лангедок, чтобы никогда больше в него не возвращаться. Его скоро разбил паралич, и он был не в состоянии тронуться с места. Больной, из своего Венсеннского замка, а после из своего парижского дворца у ворот Сент-Онорэ, он управлял страной, собирал с нее доходы и неуклонно вводил те реформы, которые указывало ему парижское правительство. Последнее даже не стеснялось распоряжаться доменами Альфонса, как своими собственными; оно брало, отдавало и меняло его земли, не спрашивая согласия. Другим доказательством парижского государственного влияния было то, что земли провансальского языка получили такое административное преобразование, которое сгладило в них местные политические и социальные особенности и приблизило по внутреннему устройству к землям северным, коронным.

Подтвердим фактами и то и другое.

Начало централизации; деспотизм Альфонса

В 1258 году Людовик IX заключил в Карбейле договор с Иаковом I Арагонским и в Аббевиле — с Генрихом III Английским, который должен был прекратить вражду между тремя королевствами, приводившую к частым опустошениям на Юге. В Карбейле король арагонский отказался от своих прав на некоторые припиренейские домены и на несколько кантонов в Оверни, удержав за собой только сюзеренство в Монпелье. Здесь не было даже и речи о правах Альфонса, может быть потому, что эти владения были спорны. Но иное дело в договоре с Англией. Людовика IX преследовало довольно благородное, но не совсем государственное желание, поправить «великую несправедливость» своего деда Филиппа II, который отнял у английского короля Пуату и другие земли на Юге. Генрих III не в состоянии был бы возвратить их оружием, но благодушие Людовика IX помогло — стоило только указать французскому королю, что его отец когда-то в Лондоне обязался возвратить Англии эти земли*1, и Людовик IX чувствовал себя не вправе их удерживать, хотя позже Генрих III, нарушив свои обязательства и подняв оружие, тем самым освобождал французского короля от нравственной ответственности. Но получив соответственные гарантии от Генриха III, Людовик IX возвратил и уступил вместе со своими доменами и то, что входило в удел Альфонса и в наследство Иоанны, нимало не спрашивая согласия графа, графини и их народа. В Ангулеме, Лемузене, Керси и Перигоре Людовик IX не имел прямых доменов, но только права на присягу разных феодалов, которые в большинстве не любили английского короля, хотя впоследствии начали враждовать с Францией, так как английская власть оказалась более гуманной к их национальности. Из доменов Альфонса Людовик IX уступил Англии доходы Аженуа, а также с нижнего Керси и с области Кагора.

Таким образом, приданое жены Раймонда VII отходило назад к Англии распоряжением французского короля. После смерти графини де Пуатье, то есть Иоанны, Англия должна была получить также южный Сентонж. В вознаграждение за это Генрих III и за себя, и за наследников отказывался от всяких прав на Нормандию, Анжу, Мен, Турень, северный Сентонж, Онис, Пуату и сверх того признавал себя вассалом французского короля за все английские владения на материке, прежние и новые, вместе с Пеннью и Бордо. Последнее условие должно было удовлетворить самолюбие французских вельмож и самого короля, хотя и не давало никаких материальных выгод. В самом деле, средневековым французам, всегда тщеславным и самолюбивым, было лестно иметь своим вассалом беспокойного соседа и одного из могущественнейших государей.

По многим косвенным доменам Франция ничего не теряла, по другим теряла доход, власть в городах, но сохраняла королевский авторитет, который простирался теперь на вдвое большие пределы. Французские королевские сенешали по-прежнему оставались в уступленных областях рядом с английскими, а в Перигоре появился новый, который напоминал собой верховную власть в Гиенни. Парижский парламент, как видно из документов, принимал по-прежнему апелляции на решения английских сенешалей и приводил в исполнение свои приказания. Но ежегодная уплата трех тысяч семьсот двадцати ливров за Аженуа, добровольно возложенная на себя Людовиком IX, естественно, раздражала французский народ, так как напоминала даннические отношения и не могла загладиться тем, что Генрих III в Луврской башне преклонил колено пред королем Франции, чего не было уже пятьдесят лет.

В любом случае Франция получила довольно выгодный мир, а главное, спокойствие и уверенность за свои граниты, хотя это достигалось нарушением самостоятельности провансальской национальности. Желаний не только населения, но даже баронов уступленных земель не спрашивал. Своему великодушию и личному спокойствию король, вопреки справедливости, приносил в жертву законные интересы Юга. Замечательно, что он думал сделать этим прекрасное дело.

Ответом на это было общее недовольство и в Лангедоке, и в самой Франции, проявившееся даже среди собственного двора короля. Впечатлительное рыцарство не хотело спокойно взвесить выгод трактата. Оно не понимало, что гористый Перигор и бедный Лемузен стоят четырех лучших провинций Франции.

— Государь, нам кажется, что вы потеряли, когда уверяете, что выиграли, — сказали ему в совете.

Выходило, что потеряли обе стороны. Замечательно, что договор, не удовлетворив франиузов, одинаково раздражал и английских баронов. Он был предлогом к восстанию вельмож и городов в Англии, и Генрих III едва не поплатился за него короной. Существенной причиной революционного движения была зависть гиенньских и английских вельмож к богатым бенефициям, захваченным итальянцами. Ненависть к римскому владычеству дошла до того, что образовались общества для убийства папских гонцов во главе с йоркширскими рыцарями. Побужденный баронами, предводимыми Симоном Лейчестером, сыном Монфора, который не хотел подчиняться французскому правительству за свое наместничество, и взятый в плен, Генрих III должен был покориться в Оксфорде воле первого парламента и водворить в Англии начала ее конституционной свободы. Король был стеснен опекой двадцати четырех баронов.

После шестилетней борьбы король и бароны предоставили решить спор третейскому суду Людовика IX. Французский король, опираясь на Библию, провозгласил, что надо повиноваться верховной власти, и вместе с папой кассировал оксфордские статуты. Но этим он только вызвал новую борьбу. Монфор предложил городам место в парламенте и, призвав их к участию в политической жизни, склонил счастье на свою сторону. Симон погиб в этой благородной борьбе, но его дело восторжествовало.

Лангедокцы после аббевильского договора могли понять, что отныне ими распоряжаются по произволу, как завоеванными, что даже не желают видеть разницу между подданными короля и графа. Личность Людовика IX не могла внушать им симпатии. Когда короля канонизировали, то во многих местностях Юга отказались признавать его праздник. Для выражения злобы против его братьев не находили слов.

В самом деле, французское управление, хотя и приносило с собой порядок, не могло внушить симпатии ни в одном слое населения. Французы начали ломать самые дорогие начала самоуправления. Легисты, которые появились тогда в королевском совете, вынесли из университетов Италии глубокое уважение к государственным принципам Римской империи, то есть централизации и возвышению монархического сана. В Германии и Англии проявились те же идеи, но там их постигла другая участь. Во Франции они победили; Империю и Англию же эти попытки обессилили.

На территории Лангедока и Прованса были сотни муниципий. Ураган альбигойских походов смыл некоторые из них, но во время мира они возродились снова, и звук вечевого колокола получил свою прежнюю привлекательность. Французские сенешали под влиянием легистов противодействовали ему. Они решительно не допускали новых общин. Они уничтожали и старые общины, но не прямо, а подыскивая предлоги, которыми служило возмущение, неисполнение обязательств и прочее.

Так, в 1254 году сенешаль бокерский запретил выборы в Ниме. Горожане пожаловались королю. Людовик IX отправил для расследования дела комиссию из архиепископа д'Э, одного доминиканца и двух юристов. Действительно, на этот раз, в уважение старинной свободы города, самоуправление осталось. Но когда в том же году подобного же пожелал город Лимукс, то ему французские полномочные послы, наведя справки, отвечали так:

— Ваш город сражался с синьором Монфором во время первых крестоносцев, за это Монфор приказал вам сойти с горы и построиться в долине. Немного спустя вы еще раз вооружились против Монфора, снова поставили город на горе и дали убежище диакону альбигойскому, Изарну Иордану, графу де Фуа и множеству других еретиков. Во время осады Авиньона, вы поднялись против короля, соединились с его неприятелями и начали жестокую войну. За это вас опять выселили в долину, и в наказание вы были обложены пеней в двести ливров, которую платили в продолжение двадцати восьми лет, а сверх того земля, на которой вы жили, была конфискована. Но это наказание не помешало вам, вопреки клятвам, поднять оружие против короля за Тренкавеля и осадить Каркассон. За это последнее злодеяние вы потеряли и те свои права, которые еще имели. Возвратить вам свободу теперь, после всего сказанного, было бы весьма дурным примером (3).

Некоторые общины в Провансе должны были отказаться от своих привилегий в пользу Карла. Так в 1257 году случилось с Аптом, который предоставил графу Анжуйскому как бы в дар свой консулат, свои права и выборы. Это делалось для «блага города» несколькими людьми, которые вошли в сделку с графом. Через два года такой же документ был заключен от имени общины Рейлан одним из ее сановников, который уступил графу навсегда право консульства, сохранив пожизненное отправление должности исключительно за собой.

Такой тактикой, напоминавшей узурпации римских императоров, начали свою политическую деятельность французские принцы. Они переносили на себя где можно республиканские должности, то есть фактически уни- чтожали их. Стараясь подавить местную свободу, Карл хотел вознаградить провансальцев славой завоевателей Сицилийского королевства, куда, как мы уже говорили, он пошел вместе с ними и французами.

В таких стремлениях французского правительства выразился рост новых идей, враждебных партикуляризму и самоуправлению. Но им трудно было взрасти на средневековой почве; такой рост требовал слишком много времени. Пока же легисты, перед которыми было будущее и история, искали благоприятные условия для успеха своего дела. Не разбирая средств, сокрушая на пути препятствия, точно озлобленные на современников, презирая их мольбы и вопли, они в поте лица работали над сокрушением старины, терпя поношение, подвергаясь на каждом шагу опасности, но продвигаясь вперед с сознательной уверенностью в победе. Новые люди, они создавали новые государственные формы осторожно и постепенно.

Посмотрим, в чем они состояли. Начнем с положения центральной администрации Лангедока во второй половине XIII века.

Подобно Людовику IX, Альфонс имел при себе в Париже Совет или парламент, который вместе был и высшей судебной инстанцией. Он состоял из духовных и светских лиц. Церковными делами заведовал в нем казначей аббатства Святого Илера (в Пуатье), который был вместе с тем и капелланом графа. При Альфонсе их сменилось три, и каждый из них одинаково сносился с Римом и был посредником в столкновениях светских и духовных властей. Это был министр духовных дел, который самостоятельно работал на своего государя.

Двое провансальских вельмож были главными деятелями закрепощения страны за Францией и сторонниками новых порядков. Сикард Аламан, переживший Альфонса, пользовался большим влиянием в Лангедоке благодаря своему юридическому образованию и блеску своего имени. Он оказал графу неисчислимые услуги. Замечательно, что он действовал сознательно, ради своих принципов, не брал наград и титулов. В наследии Раймонда VII ему принадлежала светская администрация и внутренние дела. Он должен был следить за бальи и сенешалями, давать им советы и руководить ими. Другой провансалец, Понс д'Астуад, наблюдал за юстицией. Двое духовных лиц, заведовавшие финансами и составлявшие ежегодный бюджет, французы родом, которые позже перешли на те же должности в королевский Совет, дополняли организацию, близко подходящую по определенности обязанностей каждого министра и вместе по коллективности и единодушию действий кабинета к высшей администрации нашего времени. Средневековый характер этому совету придавало, собственно, одно лицо — это Жак Дюбуа, наблюдавший за фискальными делами инквизиции и прилежно обогащавший казну графа конфискацией имущества еретиков и евреев.

Обязанности этого лица имеют самую близкую связь с историей первой инквизиции. Потому мы впоследствии остановимся подробно на фактах его деятельности по отношению к евреям и еретикам, а теперь заметим только, что на тех и на других при Альфонсе смотрели лишь как на источник дохода. Трибуналы действовали усердно, но заточения все чаще и чаще заменялись пенями, и каждое дело приносило графу новую лепту. Евреи редко являлись перед инквизиторами, так как они без того во владениях Альфонса были обложены поголовным и чрезвычайным побором. Можно сказать, что их кошельки были в распоряжении графа. Вообще Дюбуа существенно пополнял финансовые источники правительства, пользуясь религиозным чувством народа, научившегося после горьких примеров питать ненависть к осужденным инквизицией. Вследствие этого Дюбуа был в Совете довольно крупным лицом. Исполнителями воли Совета в областях были сенешали. История этих сановников имеет несколько периодов. Когда-то они имели наследственную власть на Юге, как и во Франции, назначали себе помощников, собирали доходы и вершили судебные дела. Филипп Август из опасения увидеть новых палатных мэров уничтожил эту должность и вверил управление своих провинций бальи с властью, близкой к власти английских сенешалей в Гиенни. Это учреждение Филиппа имело громадное значение для всей истории Франции, так как бальи должны были уничтожить феодальную аристократию и своей администрацией сгладить все местные особенности. Оно было перенесено Альфонсом в его владения.

Бальи Филиппа II имели широкие обязанности: следить за тяжбами, заботиться о приведении в исполнение постановлений двора и королевских приказаний, покровительствовать церквам, управлять собственными доменами короля, вести счет доходов и расходов своей области и командовать ополчением в военное время (4). Они были королевскими чиновниками, правили, пока было угодно королю, и потому иногда назывались министериалами. С теми же правами и обязанностями, какие указал Филипп II, их застает и XIV столетие. Альфонс искусно прививал это нивелирующее учреждение, смертельное для феодализма и самоуправления, к своим пестрым владениям. В Пуату он назвал бальи прево. Вообще он действовал постепенно, но так, что его учреждения сохранились в сущности до самой Революции. Он застал в Лангедоке шесть сенешалей, но ничем не походили на тех, которых посадил Альфонс или, точнее, его Совет. То были сенешали Тулузы, Аженуа, Керси, Руэрга, Альбижуа, Венессена Альфонс сократил их число, присоединив Альбижуа к Тулузе, а Аженуа к Керси и снабдил сенешалей такой же властью, как во Франции. Каждое сенешальство делилось на бальяжи, управляемые бальи, но с другими задачами.

Новые сановники, назначенные из французов, получавшие четыреста-пятьсот ливров жалованья, стали глазами графа и легистов. Сенешали блюли интересы Альфонса, как свои собственные, и считали свою службу— службой Франции. Они сами определяли бальи, тоже большей частью из французов, но места эти, как доходные, отдавали с торгов. Тогда пожалели о временах Монфора, который не трогал внутреннего управления страны и, уважая старые обычаи Юга, сохранил даже печать Раймондов, на которой графы изображались в платье горожан с мечом, мирно покоившимся на коленах.

Теперь же с методичной последовательностью преследовали процесс преобразования национальности. Сенешали Альфонса получили в руководство тот же наказ, что и сенешали Людовика IX в его знаменитом Уложении. Общая политика готовила общность политической жизни северных и южных областей. Все важные акты редактировали оба Совета. Везде старались устранить всякую возможность сделки сенешалей с подчиненными. Сенешали не могли жениться в той области, где начальствовали, а в случае смещения должны прожить еще сорок дней после сдачи дел, чтобы дать ответ на те жалобы, которые могли бы возникнуть против их управления. Им предписывалось беспристрастие к народу без различия сословий, в чем они присягали; чтобы не отрывать население от домов, они должны были созывать его только в критических случаях и тюремное предварительное заключение заменять по возможности поруками и залогом, и только в делах самых важных, как в преступлениях против Церкви, арест становился необходимостью: это было нечто вроде французской Маgпа Сhаrtа. Далее следовал ряд наставлений о судопроизводстве. Допрос и следствие во Франции носили инквизиционный характер даже в светских судах, в Лангедоке документы сообщались подсудимому.

Для судебной функции сенешальство было разделено на вигуэрства и судейства. Вигуэры существовали давно, они остались в качестве помощников сенешаля, по одному в сенешальстве; судьи же были введены Альфонсом в каждом участке. В южных доменах короля их везде заменяли вигуэры. Они и вигуэры присягали в верности графу и представляли собой решительное воплощение монархических порядков. Ниже их стояли бальи, которых было по несколько в сенешальстве, для собирания налогов и исполнения полицейской обязанности и иногда знного предводительства. При трудности сбора податей и пошлин правительство с охотой продавало права сбора желающим занять эту должность. Таким образом, бальи из графских сановников скоро стали откупщиками. По приказанию Альфонса велено было продавать эти места непременно с торгов, и притом как можно дороже; для выгоды короны велено было сменить бальи, назначенных сенешалями, и их места также перепродать. Понятно, какой тяжестью ложились на население эти кровопийцы из французских мелких дворян с их беззастенчивостью и алчностью.

Насилия и злоупотребления были естественны. Каждый, заплативший вперед сумму положенного сбора, старался вернуть ее с лихвой и произвольно увеличивал податную тягость земель, городов и замков. Другой, кто купил только одну должность, искал хорошей награды за труды по управлению и сбору налогов. Бывали примеры, что в одно время вместо одного имелось два бальи 5. Случалось, что несколько лиц составляли компанию на известном участке и эксплуатировали его как могли. И Людовик IX, и Альфонс одинаково старались устранить излишние злоупотребления этой системы, но допускали сам факт. Так было тогда во всей Франции с той разницей, что в Пуату и других провинциях бальи назывались прево, в отличие от верховных сановников Филиппа П. Одна эта мера уничтожала всю долю пользы, какую приносила народу система централизации, введенная на Юге французским правительством. На заре своего появления в истории централизация имела патологические формы.

Когда вопль провинций, сдавленных самовластием сенешалей и бальи, дошел до двора, то регентство*1 в 1270 году приняло ничтожные предупредительные меры. В каждом бальяже предоставлено было избирать лицо из нотаблей, которое наблюдало бы за бальи, и в случае его гнета и грабежа жаловалось бы сенешалю. После второй жалобы последний мог обложить виновного пеней в пользу графа. Строго запрещено было допускать более одного бальи на участке. Тогда же были сделаны наставления сенешалям, что служит доказательством их самовластия и вымогательств. Оказалось, что они, вопреки наказу, сажают в тюрьмы совершенно невинных, продают бальяжи своим родственникам и тому подобное.

Хотя Совет старался уверить, что Альфонс ценит правосудие и счастье подданных выше всего, но его система грешила и в самой себе, и в способах применения, потому что гналась не за благосостоянием народа, а прежде всего за приобретением средств для достижения личных целей во что бы то ни стало, как, например, для того же крестового предприятия, за которое готовился погибнуть его брат (Людовик Святой) и которому он отдался вместе с ним в последние годы своей жизни.

Надо заметить, что на местную администрацию и на местный суд провинции могли жаловаться членам парламента, то есть Совету и даже самому графу. Парламент всегда следовал за графом, но ежегодно в день Всех Святых его можно было найти в Париже. Разбор дел брал на себя каждый из членов отдельно. Граф часто назначал для того монахов, которых очень любил. Чаще с жалобами на сенешалей обращались прямо к Альфонсу. Прежде он судил терпеливо и внимательно, но наконец утомился и в 1270 году запретил такое нарушение правильной юстиции и образовал, как настоящий монарх, из себя третью инстанцию, стоящую над парламентом.

В общем заседании парламент служил первой инстанцией для важных гражданских дел между феодалами, общинами, прелатами и для претензий правительства. Его решения приводились в исполнение сенешалями без апелляции. К тому времени граф убедился, что за его сановниками необходим непосредственный надзор. С этой целью он иногда отправлял в провинции членов Совета, в большинстве же случаев, по примеру Людовика IX, так называемых следователей. Объезжая области, они должны были выслушивать жалобы населения на сенешалей и сановников и даже на самого графа; иногда они производили следствие по делам, обжалованным в парламенте.

Учреждение института следователей приносило много чести уму и сердцу Альфонса, но особенно Людовику IX, которому принадлежала мысль о нем. Рассказывают, что короля возмущали насилия и конфискации, которым подвергались на Юге люди, случайно замешанные в дела ереси, хотя имущества наказанных шли в пользу его казны. Чувствуя угрызения совести за такие несправедливые приобретения, облитые слезами ограбленных, он думал о возвращении отнятого. К тому присоединились усиленныые жалобы на грабежи и притеснения местных властей во время регентства Бланки. Поэтому, собираясь в поход, король, желая примириться с совестью, разослал честных и верных людей из монахов выслушать жалобы народа и восстановить справедливость. Это было в 1247 году (6). Следователям не должно было стесняться принимать жалобы и на самого короля, и на его Совет. Они вели дела открыто по средневековому обычаю и, в большинстве своем будучи доминиканцами, чуждались тем не менее инквизиционного судопроизводства. Они обстоятельно записывали все подробности притеснений, вынесенных народом от королевских сборщиков и властей, и достойно сожаления, что эти документы сохранились далеко не все. По их приказанию виновные или их наследники возвращали неправильно приобретенное имущество. Епископы должны были оказывать содействие; сенешали и бальи повиновались им. Их слово бывало словом любви и истины. Будто чуждые земных страстей и интересов, они произносили, когда следовало, приговоры, направленные даже против короля, их пославшего, и весьма часто вопреки желанию парламента. Но их инспекции были периодическими — такая благотворная власть, как акт верховной справедливости, вступала в свои права только тогда, когда ропот народа требовал ее содействия, проявление ее было непостоянным.

Альфонс, во всем подражая королю, попытался привить и в своих владениях эти порядки. Но это значило влить в новые формы старое содержание. Доминиканцы привыкли смотреть на альбигойские области как на источник нечестия; они часто не исцеляли зло, а усиливали его. Они не забывали, восстанавливая справедливость, устанавливать наказания для еретиков, которых главным образом и порождало насилие и угнетение. По характеру Альфонс мало походил на своего брата. В нем не было величавой кротости духа, идеальных стремлений, самопожертвования и бескорыстия Святого Людовика. Он не мог допустить, чтобы подданные судили его. В этом он опередил средневековое время. Его посланцы должны были восстанавливать его права, а не нарушать их. Их обязанностью было разбирать, между прочим, претензии на него самого и его предшественников и жалобы на его слуг, и если они получили право произносить свой приговор, то всегда почти номинально. Собрав на месте все сведения, они, как высшая полиция, представляли все дело Совету или графу для окончательного решения.

Почти каждый год назначались следователи, но в сущности для того, чтобы подписать на своих трудах: «Возвращено господину графу», или «Граф оправдал». Только неважные дела они осмеливались решать сами, а что касалось восстановления имуществ и наследств, а не только других, более серьезных, дел, то в них они не переходили рамок юридической практики графа. Так радикально извратилось это учреждение в применении к несчастному наследию Раймондов, которое, следовательно, проигрывало, не попав прямо во власть такого короля, каким был Людовик IX.

Воспитанный идеями новых законников, Альфонс, не чуждый гордости и ограниченного честолюбия, любил самовластие. Он приучил своих подданных к мысли, что он их глава по праву завоевания и по праву рождения, что договор не имеет места в его отношениях к ним. В этом состояло политическое воспитание лангедокцев под властью французов. Он окружал себя монархическими формами правления. Властвуя издалека, он правил бумагами, на составление которых пошла вся его энергия. Может быть, болезнь помешала обнаружиться его деспотизму во всей полноте и жестокости. Советники для него значили немного; он росчерком пера изменял решения Совета. Он никогда не допустил бы судебных преследований, невыгодных для его казны, хотя бы и сознавал их справедливость. Он усвоил в решениях формулу самодержавного государя: «Угодно господину графу», давая тем знать, что считает в пределах Лангедока свою личную власть источником всякой другой.

Если бы эта власть при помощи следователей успела предохранить население от притеснений, водворить в стране порядок и дать гарантию сохранения личности и имущественной безопасности, то она заслужила бы право быть уважаемой, так как принесла бы с собой новую эру для страны. Но этого не произошло. На сенешалей и бальи по-прежнему сыпались жалобы.

Под предлогом взыскания имуществ еретиков, подлежавших всецело конфискации, — что было на их ответственности, — они совершали различные злоупотребления, кого притесняя, кому послабляя, смотря по личным отношениям. Так как деньги, отданные когда бы то ни было осужденными в рост или на сохранение, составляли собственность казны, то администрация сурово взыскивала их со всякого с полными процентами, которые иногда доходили до ста в год.

Подобное случилось с одной церковью, приор которой занял на один год у ростовщика, осужденного впослед ствии трибуналом, под условием заплатить вдвойне. Администрация требовала уплаты у его преемника по обязательству, хотя по законам и на практике обязательства с еретиками были недействительны, если только дело не касалось фиска церковного, королевского и тому подобного, дело перешло к следователям.

В одном графстве Венессен в 1266 году было представлено парламенту до пятидесяти жалоб. Решение последовало через два года, так как следователи объезжали провинции не каждый год. А между тем множество злоупотреблений делалось в это время не только самими бальи, но даже их писцами и слугами. Один писец не хотел платить за дом, который купил; другой тащил у сироты последнего осла. Иные бальи бесцеремонно приказывали собрать у кого спелый виноград, у кого хлеб с полей, видимо, считая себя лолными хозяевами имущества обывателей. На такой грабеж смотрели снисходительно, виновного наказывали небольшой пеней в шесть солидов.

Коннетабль в Оверни просто грабил, брал поборы с бальи и продавал их места столько же себе на пользу, сколько в пользу графа; он сошелся с епископом клермонским, позволяя ему всякие насилия, а сам приказывал угощать себя в церковных домах и монастырях. Скоро в Оверни исчез всякий порядок, власти делали что хотели, никто не находил себе защиты. И феодалы, и вилланы оставляли эту область, что было сопряжено с огромными убытками для графа; они обращались к покровительству монастырей; графская власть была в опасности.

Свидетели при следствии показали, что коннетабль не любит давать суд маленьким и бедным людям, грозит, наказывает и выгоняет, так что нет охоты приходить жаловаться в другой раз. Себе он предоставил только одно занятие: брать с тех, кто может что-либо дать; он не презирал никакого даяния, брал лошадьми и ястребами. В лихоимстве этому администратору усердно помогали его советники и клерки, их любовницы и жены.

Подобные насилия могли случаться и в прочих областях. Они, естественно, отталкивали народ от тех преобразований, весьма полезных по идеям, которые Альфонс желал ввести в своем государстве и которым принадлежит большое значение в истории.

Что общего между таким состоянием общественного и административного строя в преобразованном Лангедоке и тем духом особенности, самоуправления, самодеятельности, о котором мы говорили в первой главе первого тома и который, оживив и окрылив страну, сделал из нее в свое время один из лучших уголков земного шара? Нет сомнения, что Альфонсу принадлежит первая после Фридриха II попытка осуществления монархических идеалов и форм, что он руководствовался историческим стремлением создать порядок из хаоса, единство из разнообразия направлений, единодушие и силу из борьбы элементов. Что он, как государственный человек, хотел опередить в этом свое время и даже отчасти преуспел в этом, — но можно спросить, неужели только через одну централизацию, через одно подавление личности, через одну суровую монархическую школу Европа могла дойти до известной высоты цивилизации?

Каждый город и домен в Лангедоке представлял до альбигойской резни такое богатое разнообразие правительственных учреждений, судебных порядков, обычаев, экономических и сословных отношений, что беспощадное уничтожение их лишило историю края и вообще цивилизацию тех путей, которые, может быть, скорее привели бы ту и другую к одинаковым целям и результатам. В большей части Европы феодализм пагубно отражался на населении, хотя некоторое время и он оказывал пользу. Но в Лангедоке феодалы издавна вошли в соглашение с городами и народом; они понимали свою зависимость от них и всю выгоду дружбы и согласия. Бароны там пользовались популярностью и были не только защитниками сирых, к чему они везде обязывались долгом, но действительной аристократией, лучшими людьми в глазах народа. Их власть и без таких качеств была бы легче, потому что они все же оставались своими.

Завоеватели, предлагая устроить порядок среди побежденных, в сущности стремились задавить всякую возможность проявления религиозной мысли и политической свободы. Городскому самоуправлению осталась незначительная власть; на суды и общины была апелляция, выгодная для всех изменников национальному делу. На копье и мече был принесен в страну новый язык, с которым долго не могли свыкнуться провансальцы и на котором не везде говорят еще и по настоящее время. Французский язык сделался официальным в новой администрации, для того чтобы перейти в города и стать книжным, а позже простонародным.

Город Тулуза предлагал правительству исправить положение государства учреждением в каждой области апелляционного верховного суда с тем, чтобы он вместе преследовал и устранял беспорядки и злоупотребления управления. Благодаря ходатайству Сикарда Аламана эта мера была приведена в исполнение. Такой же совет был учрежден в Пуатье; но прочие области обошли. Аженским баронам, например, совсем отказали, ссылаясь на то, что их просьба основана не на обычае и не на праве, как будто на старые

Зычаи опиралась вся новая система. Но новый тулузский Парламент — как этот суд был назван — не соответствовал Ожиданиям; жалобы и просьбы об изъятии имуществ он возвратил сенешалям при первом же заседании для производства дознания. Парламент взял на себя только выдачу Привилегий и хартий, но и тут постановлял только принцип, а подробности условия и платежей зависели от администрации. Последняя должна была совещаться с опытными людьми и инквизиторами, если в деле встречалась какая-либо связь с ересью.

У провансальцев оставалась еще одна возможность искать правду и защиту. Они имели право апеллировать на графские советы и даже на него самого в парижский королевский парламент, так как Альфонс в силу договора 1229 года считался непосредственным вассалом короля, а парижский парламент признавался высшей верховной властью по всей Франции. Но в Париже не приходилось разбирать подобных апелляций, так как подданные Альфонса потеряли веру в возможность получить защиту и слишком были утомлены судебной процедурой, которая после многих хлопот не приносила им удовлетворения.

«Я вижу, как легисты совершают тяжелые проступки, — поет трубадур Понс де ла Гарда. — Они искусны обманывать и соблазнять. На их языке обида называется справедливостью. Они губят и свои души, и чужие. В ад им дорога, и они будут там. Не на человеческие мучения, а на бесконечные терзания осуждены они».

Мы заметили, что Альфонс более всего наблюдал за неприкосновенностью личных интересов и своей казны. В финансовой организации он подражал системе, установленной в королевских владениях еще при Филиппе II. Обыкновенные доходы составляли три статьи: ленная подать, доходы с доменов деньгами и натурой с прямых и вассальных владений, пеня. Знакомство с последними интересно и важно еще тем, что дает возможность судить о нравах времени и о злоупотреблениях администрации, так как в счетах обыкновенно отмечалось само преступление и проступок.

Пени были общеупотребительным наказанием и вытесняли все другие; даже за убийство можно было отпла-титься штрафом в пятьдесят ливров. Из такой таксы на преступления, которая сохранилась в оригинале в Архиве, можно заключить, например, что правительство считало оскорбление действием монаха в четыре раза важнее оскорбления дворянина, облагая первое штрафом в сто солидов; слуга графский считался выше дворянина (тридцать солидов). Можно догадаться также, что судья за взятку облегчал приговор, что за деньги возводили в дворянство даже не благородных, по открытии чего возведенный должен был уплатить большую пеню в двадцать ливров. За брак с девушкой, бывшей под опекой графа, без его разрешения полагался штраф в двести солидов, так как это нарушало уважение к графу. Большие пени налагались за угрозы графским чиновникам (сто солидов), за прелюбодеяние (четырнадцать ливров), за укрывательство убийц (двадцать ливров, в чем повинны были даже госпитальеры), за порчу товаров и подмешивание в вино воды (двадцать пять ливров), за обман тяжущихся сторон (двадцать ливров), за принятие в заклад краденой церковной чаши (тридцать пять ливров) и постоянно— за нарушение общественного мира и порядка, которое строго было воспрещаемо ордонансом Людовика IX. В этом случае бальи уже не стеснялись переходить за границы графских доменов, а хозяйничали и у феодалов. Община Пор-Сен-Мари уплатила за свои междоусобия двадцать ливров, а аббат Сен-Мориц за войну с бароном Тезаком внес в казну девяносто ливров — самая большая пеня, которую мы встретили (7). Нельзя не видеть, что одно это делает правление Альфонса полезным и прогрессивным для Лангедока.

Но нельзя сказать того про его фискальную систему при взимании чрезвычайных налогов, которая сильно вооружала против него население, так что некто Виталий Кара был выразителем общественного мнения, когда перед судом высказал, что с тех пор как французы пришли в страну, в ней не стало больше справедливости и правосудия. Это было признано за кощунство против графа, и виновный был наказан штрафом в четыре ливра.

Для крестовых предприятий граф часто нуждался в экстренных ресурсах. По средневековым порядкам это было весьма обыкновенно, но нововведение состояло в установлении особой системы сбора, которая, будучи вначале временной, стала впоследствии постоянной. Альфонс не мог удовольствоваться внезапным удвоением налогов в своих удельных землях; это вызвало там уже при первом применении сопротивление, так как походило на грабеж. Оппозиция побудила Альфонса созвать в Пуатье баронов, чтобы склонить их просьбами на субсидию; граф стал ухаживать и за городами с той же целью. В Пуату, Сентонже и Оверни общины давали субсидию, оговариваясь, что это добровольное даяние с их стороны, и получили в этом форменную грамоту от графа. Рошель, на пример, вытребовала за шесть тысяч ливров привилегию своим купцам. Тем не менее Альфонсу приходилось и и своем уделе разрешать истязания над жителями, которые отказывались платить, как, например, в Ниорте. Но Лангедок был более несчастлив; он должен был испытать всю тяжесть поборов, которые высасывали его благосостояние на крестовые цели.

О так называемом подымном налоге там не знали до 11247 года, когда Раймонд VII, собираясь в поход, сделал слабую попытку его введения. Альфонс же в 1263 году открыл в нем богатый источник для своей казны, который исчерпывали до XIX столетия.

«Дым» не означал собою печи, дома, семейства — это было отвлеченное представление о податном участке, количество и пределы участков не сообразовывались ни с пространством, ни с населением; обычаи и старые условия имели в распределении главное значение. В 1263 году Керси, Альбижуа и Аженуа были обложены первый раз подымным побором, который производился сперва изредка, а потом постоянно. Первое время подымной податью облагалось семейство, имевшее какую-либо оседлость и собственность; потому ей не подлежали сервы и работники. Альфонс облагал податью и собственные, и вассальные домены, но, к сожалению, счета, которые могли бы служить богатыми статистическими документами, не сохранились. Впоследствии в единицу дыма вошло несколько семейств, и таким образом составился маленький участок, дым, который в известное время и в известной местности, но в XIII же столетии — о чем мы не имеем точных сведений — был обложен определенным налогом, а этот налог принят за нормальный для всей области, для всех прочих дымов. Администрация обязана была наблюдать за увеличением населения и сообразно с тем увеличивать число дымов. Но из финансовых расчетов не видно уменьшения дымов. Казна всегда требовала полной уплаты налогов с области, и притом в прогрессивном размере. Потому часто выходило, что община или поземельные соседи владельцев обязаны были на началах круговой поруки платить за выбывших. Это было иногда не по силам; жители жаловались, но безуспешно. Проверка дымов производилась очень редко. В XV столетии после вековой борьбы целые общины были в нищете от платежей, не соответствовавших производительности опустошенной страны. Карл V после проверки пришел к мысли уничтожить этот вредный и нецелесообразный налог, но его преемники восстановили подымный сбор.

Его количество определяли особые комиссары по своему усмотрению на известный период до следующей ревизии. Чаще всего величина сбора определялась в десять су в год и почти никогда меньше. Но в иных местах она доходила до двадцати четырех су с дыма, как, например, в общине Боллен в Венессене. Это данные для позднейшего времени. Вначале, как мы сказали, брали с каждого семейства, и притом сообразно состоянию В 1263 году Альфонс дал наставление сенешалю, как облагать таким сбором (8); этот документ нашелся только недавно.

Прибыв в город, сенешаль или другой чиновник, отправленный для этой цели, приказывал явиться к себе двенадцати горожанам и, внушив им, как необходим сбор и что-де все государи и графы, начиная с короля Франции, нуждаются в деньгах, просил определить состояние каждого человека в городе, его движимость и недвижимость. Эти горожане делают свои показания под присягой и сами прописывают, сколько можно взять с каждого, но так, чтобы составилась требуемая сумма. Копии передают сенешалю и графу. Никакая община не избавлялась от этого сбора, даже подвассальная церквам, монастырям, прелатам. Если же город изъявляет добровольное желание внести известную сумму взамен подымной и если притом такая сумма немногим меньше последней, то в случае согласия сюзерена она может быть принята. В 1267 году подымный сбор стал обязательным для всего Лангедока и старых тулузских владений.

Провансальские феодалы, конечно, не препятствовали сборам со своих вассалов, потому что были обессилены и довольствовались тем, что, как «благородные», не подвергались лично такому же налогу. Общины, пользовавшиеся иммунитетом, должны были вносить добровольные даяния, которые не обязывали ни к чему. Клирики постановлением парламента в 1270 году были также избавлены от подымного сбора.

Интересно узнать, что в уме Альфонса зародилась мысль о подоходном налоге, который один только мог облегчить положение населения. Время тому благоприятствовало. От итальянской и восточной торговли накапливались капиталы и расширялись обороты. Бедные от введения новой системы не чувствовали бы тяготы. В своих указах сенешалям Альфонс предписывает руководиться доходом и брать солид с ливра. Но естественно, что богатые и себялюбивые буржуа оказали сопротивление, тогда как прочие готовы были воспользоваться предложением. С не меньшей охотой общины предлагали уплачивать валовой налог, вроде субсидии, и часто даже в большей сумме, чем та, которая приходилась по расчету с города Так, Тулуза давала шесть тысяч ливров, Ажен— две тысячи. Они боялись вмешательства власти во внутреннее хозяйство, опасались допустить агентов правительства до изучения быта и доходов каждого семейства, вероятным последствием чего было бы уже никак не уменьшение, а увеличение налога, на что французская-администрация была очень падка.

Интересно наблюдать в этот начальный период борьбы исторических элементов, отмечаемый второй половиной XIII столетия, как средневековые принципы свободы отбиваются от монархическо-централизаторского веяния нового времени, по возможности сопротивляются, отступают тихо, шаг за шагом, входят с ними в сделку, постоянно требуя себе уважения от противника, пока не скроются от наплыва новых людей и стремлений. Людовик IX руководствуется благородными и какими-то теплыми чувствами к старым формам; он вводит подымный налог, незнакомый прошлому, требует с городов субсидий для похода, но хочет сделать так, чтобы ему дали то и другое «по доброй воле и милости». Зарождающееся третье сословие квотиру-ет субсидии и налоги по городам, первые скрипя сердце, вторые с готовностью, так как они были в обычае времени. Французский король желал, чтобы соблюдены были старые формы, но если его добрые города начинали шуметь, то он тотчас внушительно просил их не забываться и давал знать, что обойдется без их согласия. Став одной декорацией, согласие со временем перестало даже быть формою.

По отрывочным сведениям, которые дошли до нас, можно убедиться, в какой сильной арифметической прогрессии возрастал подымный сбор. В Тулузской области в 1267 году собрали до десяти тысяч подымного налога, через некоторое время уже двадцать с половиной тысяч; Кер-си, Альбижуа и Аженуа дали в 1263 году около тридцати двух тысяч ливров, а Руэрг — до двадцати двух тысяч. Понятно, что города вроде Тулузы старались внести предварительно солидную сумму, которая иногда стоила подымной, чтобы только избавиться от появления правительственных агентов и неизбежных с тем надбавок.

Сборщики действовали еще в XIII веке так, как это было после, при Людовике XIV. Плохо было не платить, но невыгодно было также платить поборы аккуратно; это показывало бы цветущее состояние края.

На случай экстренных надобностей у Альфонса был под руками неиссякаемый финансовый источник — евреи и еретики. Граф смотрел на них только со стороны их доходности. Их убеждения его мало беспокоили. На евреев всегда было легко напустить народ; иные города даже были готовы заплатить за позволение сорваться с узды порядка и закона. Четыре су с христианского дыма валовым счетом — и дозволение выгнать евреев было готово. Потом можно было взять столько же, если не больше, с самих евреев, и снова водворить их, как, например, в Пуату, за тысячу ливров. Этими действиями Альфонс показал дорогу Филиппу IV Красивому — тот без тени смущения торговал спокойствием и собственностью евреев.

Евреи должны были носить желтые знаки на спине, но за деньги граф давал им льготу уклоняться от исполнения этого обязательства. Буллами Климента IV им было веле-но, между прочим, в вербное Воскресенье и в Великую пятницу открывать настежь двери и окна своих домов и всю Страстную неделю быть зрителями религиозных процессий католиков. Их Талмуд и другие книги велено было представить на цензуру доминиканцев, с тем чтобы она невредные возвратила, прочие удержала. Цензура должна была руководствоваться советами доминиканца Христиана, обратившегося из иудейства (9).

Собираясь в поход, в 1268 году Альфонс поднял целое гонение на евреев: на всем пространстве его владений они были арестованы и их имущества конфискованы. Вследствие того, что этим распоряжением были нарушены привилегии отдельных феодалов, произошло некоторое столкновение. Бароны считали себя собственниками евреев, и так как получали с них отдельный побор за существование, то требовали за последнюю беззаконную меру долю конфискованного имущества. Альфонс уступил, исполнил желание феодалов, отдал им рухлядь, а сам занялся переборкой пленников. Оказалось, что жертвы ему нужны были для того, чтобы вытянуть с них все, что можно. Больные, бедняки и все дети моложе четырнадцати лет были отпущены сразу как неподходящие. Прочим предложили определить их богатства; показавшие высокую цифру и уплатившие требуемый выкуп были отпущены; остальные с женами остались в тюрьмах. Их пытали о спрятанных сокровищах. Приходилось объясняться прямо с графом; два богача просили отвезти их к нему, но условия, вероятно, были невыгодны. Кто-то из заключенных открыл властям, за обещанное освобождение, что громадные богатства зарыты в известных им местах. В двух домах действительно нашли золото и драгоценности; о такой радости граф извещал своих сенешалей и после оказывал покровительство доносчику.

Наконец пленники сошлись с Альфонсом в цене выкупа — ради свободы и, может быть, спасения жизни они отдали все свое состояние. Одни еврейские обитатели Тулузы заплатили три с половиной тысячи ливров, а областные — девять тысяч ливров, вдвое более условленного; в Пуату— восемь тысяч, в Сентонже — шесть тысяч, в Оверни — две тысячи, в Руэрге — тысячу. Евреи сверх того должны были простить долги своих должников-христиан и возвратить заклады; следователям было приказано наблюдать, чтобы они впредь не занимались ростовщичеством.

Их обобрал граф, но многое досталось и на долю местных властей. Расчетливый Альфонс, не желая терпеть ущерб в своей казне, начал следствие и повелел принимать показания евреев под присягой, хотя в другое время в их устах она значения не имела. Правительство становилось все более и более алчным. В 1270 году было второе гонение на евреев; предлогом стали их проценты. В каждом диоцезе был установлен особый трибунал над израильтянами под председательством доминиканца. Каждый мог привести туда еврея и обвинить под присягой в ростовщичестве. Проценты по парламентскому решению брали с имущества кредитора.

Для нас важно заметить только одно, что даже в минуты озлобления к французским евреям относились вообще мягче, чем к еретикам. Против еврея не мог показывать обесчещенный, а также его домашние и родные. Еретиков же, как нам известно, мог обвинять всякий преступник и разбойник, и это вменялось даже в богоугодное дело. Не было человека на свете, который не имел бы права и возможности сделать из подозреваемого еретика. Если евреи составляли предмет фиска, то альбигойцы служили статьей дохода для Альфонса и жертвой инквизиторов. Они заняли в его бюджете место рядом с другими источниками чрезвычайных доходов. Архивы, не сохранившие еретических процессов того времени, сберегли документы о постоянно дружеских отношениях Альфонса к трибуналам. Граф тщательно заботился, чтобы заподозренного и еретика поместить куда следует, а также чтобы для казны его имущество не пропало. Он и его Совет не уставали напоминать вигуэрам и сенешалям о каждом осужденном рыцаре, об его земле и доходах. Когда инквизиторы сменялись, то неутомимый Альфонс обращался с воззванием к прелатам и приказывал своим вассалам, административным и муниципальным властям принести немедленно присягу трибуналу (10).

Мы знаем, что при Альфонсе состояло особое лицо, в обязанности которого входило преимущественно приобретение в казну имуществ осужденных на костры. Жак Дюбуа был кем-то вроде министра, так как он давая приказания сенешалям по данной специальности; он имел большую переписку с провинциями. Из огромных доходов его ведомства назначались пенсии и награды тем, кто оказывал содействие к увеличению подобным образом доходов казны. С точки зрения фиска, осуждение на смертную казнь было выгодным: оно избавляло от издержек на содержание заключенного или кающегося; оно делало графа законным собственником значительной доли земли и имущества. Таковым способом при хорошей жатве на ересь прямые домены графа быстро округлялись и росла сила государства, а следовательно, и сила родственной французской короны. Преданные слуги Альфонса в областях старались почаще доставлять ему такое удовольствие. Для этого они, руководимые Дюбуа, не только хлопотали у инквизиторов о смертных приговорах, но даже втайне сами совершали их.

О таких возмутительных фактах свидетельствуют подлинные документы. Тулузский инквизитор Рено де Шартр, вступив в свою должность, принимая дела, увидел, что несколько осужденных за ересь были снисходительно приговорены трибуналом к пожизненному заточению, но что светский судья распорядился их сжечь. Прежние инквизиторы, вероятно, не обратили на это внимания. Но Рено восстал против такого самоуправства и написал графу послание, где, вступаясь за верховные права трибунала, высказывает более великодушия к еретикам, чем французская администрация. Он разделяет лично ту мысль, что наказания, налагаемые трибуналом, должны быть исправительными, а не карательными. Но все же его одолевали сомнения.

«Некоторые думают, — пишет Рено, — что если мы не будем в точности следовать практике своих предшественников, то наши труды будут бесполезны и земля эта не очистится от еретической язвы, которая, напротив, укрепляется и снова проявляется с такой силой, какая не обнаруживалась с давних пор. Ревнители веры могут, пожалуй, сказать, что мы разрушаем дело инквизиции, действуя мягче, чем прежние инквизиторы» (11).

В ожидании разрешения папы, как поступать впредь с еретиками и можно ли облегчать их участь, новый трибунал, имея дело с несколькими отпавшими, посадил их в тюрьму.

Это был не единственный пример усердия сановников Альфонса. Сенешаль руэргский извещал в 1253 году графа, что он не отстает от трибунала, чтобы угодить интересам правительства. Как хищная птица, он выискивал жертвы, и в своем письме сенешаль выступает именно в таком виде. Благородный сенешаль не стесняется скрывать свою любовь к «актам веры» инквизиции, которую он возымел лишь в результате тех выгод, которые они доставляют графской казне.

«Епископ родецкий, — пишет он, — продолжает заниматься инквизицией в своем диоцезе; в Наяке он представил мне одного упорного еретика, Гуго Парайру, которого я поспешил сжечь, конечно, взяв все его движимое и недвижимое имущество, бумаги и книги. После того епископ потребовал в родецкий трибунал еще шесть граждан из Наяка. Так как все уверяли, что они еретики, то я последовал в Родец, чтобы присутствовать на суде, дабы вы не сделались жертвой какого-либо обмана. Монсиньор епископ сказал мне, что все они действительно еретики и что вы приобретаете от их имуществ тысяч до ста солидов. Но вдруг он же сам и несколько других судей начинают просить меня, чтобы я сделал снисхождение, предоставил долю имущества осужденным или по крайней мере оставил что-нибудь их детям. Конечно, я отказался это сделать. Тогда, на другой день, следуя, вероятно, дурным советам, епископ осудил всех шестерых вместо смерти на покаяние, явно вас обманывая. Пишу вам откровенно, не преувеличивая и не скрывая ничего. Несмотря на такую проделку, я, однако, захватил все имущество осужденных и оставил только то, что необходимо на существование их самих и семейств. И добыл я таким образом движимости и недвижимости приблизительно на тысячу тулузских ливров, никак не меньше. При этом замечу, что так как епископ продолжает судить еретиков, то не мешало бы вам, если заблагорассудится, посылать от себя в трибунал полномочного следователя; это было бы не дурно, так как вы избегли бы возможности терпеть дальнейший ущерб и быть обманутым касательно имущества еретиков».

Как хорошо это лаконическое «явно вас обманывая...» в драгоценном письме сенешаля. Альфонс в самом деле полагал себя законным владетелем всего имущества осужденных, правых и неправых. Он старается, чтобы осужденных было как можно больше и чтобы по большей части их подвергали смертной казни, так как это гораздо выгоднее для казны. Правосудие для него последнее дело. Для деспотических целей ему нужны деньги и домены, и потому он со спокойной совестью торгует кровью и имуществом населения, которое досталось ему стечением исторических обстоятельств.

Разве преувеличен после этого отзыв одного подсудимого, что с прибытием французов в стране исчезло правосудие?

Мы можем привести еще несколько фактов из истории деятельности трибуналов при Альфонсе, кроме тех, которые по другому поводу указаны в предыдущей главе. Самые отрывочные сведения мы находим по этому вопросу в ре¬гистрах инквизиции и по необходимости должны ограничиться ими.

Из документов видно, что Альфонс поощрял ревность трибуналов и министров, наблюдавших за ними; за деятельные услуги в пользу казны граф не оставлял их наградами. Так, своему министру финансов, клирику, он дает сто тулузских ливров ежегодной пенсии из конфискованных в Сен-Феликсе земель, а потом и совсем отдает ему эти земли. Эта награда слишком значительная, и по делам видно, что Эгидий Камеллини отличался особенной деятельностью. Граф в тех же видах фиска продает дома и имения осужденных и отдает их в аренду своим подданным с посрочней уплатой. Не успевая напоминать епископам и всем должностным лицам об их обязанностях по отношению к еретикам, он оставил за собой пол¬ное распоряжение имуществом, так как взял на себя содержание трибуналов. Он не прочь утвердить распоряжение Раймонда VII относительно передачи в чужие руки имущества еретиков, если оно было незначительно. Вероятно, ввиду того, что лучшая доля всегда оставалась в руках графа, а трибуналы не всегда были довольны своим содержанием,— тулузская инквизиция стала заменять покаяние уплатой известной суммы, которая уже шла в пользу трибунала.

Так, альбигойский рыцарь де Подио был приговорен «за грехи своего отца» к пени в сто пятьдесят ливров, из которых пятьдесят шли в пользу городских церквей; это называлось «искупать грехи». При этом происходили столкновения с местными епископами, так как прежний епископ Дюранд, нуждаясь в деньгах, продал свою долю в частные руки по двум формальным квитанциям, сперва в сорок ливров, потом в пятьсот солидов. Когда сами прелаты смотрели на ересь со стороны ее доходности и некоторым образом радовались ее появлению, то тем извинительнее подобное корыстолюбие в Альфонсе, который нуждался в средствах для упрочения монархии. Чтобы более увеличить его ресурсы, папа Александр IV, как нам известно, решился допустить в свидетели даже соучастников ереси (12).

Все это делалось в тулузских владениях в то время, когда король французский, пылавший к еретикам самой искренней ненавистью, к какой он только был способен, заботился о смягчении фискальных законов против них. Что для Альфонса в ереси было первым вопросом, то для Лю-кдовика IX — последним. Ему не нужно этих неправедных доходов, облитых слезами и кровью. Людовик заботился, чтобы жены не лишались имущества из-за их осужденных мужей, кредиторы — их долгов; ему нет дела до тех, кто некогда сражался против Монфора, он не позволяет касаться их имущества и делает исключение только для тех, кто участвовал в государственном мятеже Тренкавеля и графа Тулузского.

В последние годы своей жизни Альфонс, желая замолить свои грехи, становится щедр на раздачи еретического имущества клирикам, церквам и монастырям. Впрочем, немногие из клириков покупали конфискованные земли на значительные суммы; но большая часть получа¬ла их в дар. Мы имеем восемь дарственных записей Альфонса, из них четыре в мае и июне 1270 года. Несколько раз Альфонс утверждает продажи, сделанные его министром Камеллини в более надежные руки (13). Он строит церкви, назначает сто ливров дохода тулузским монахам и определяет по представлению Камеллини пенсию главному инквизиционному фискалу Жаку Дюбуа в триста двадцать пять ливров, и все с конфискаций имуществ еретиков.

Дочь Раймонда VII не только не препятствовала таким богоугодным делам, но настаивала на них. Так, по ее ходатайству шартрский каноник получил большое имущество вдовы Аламана, осужденного за ересь (14).

Вместе с тем документы сохранили одну сентенцию, которая имеет значение в истории инквизиции. Местные епископы, продолжая отстаивать свои права, пытались отстранить монахов от трибунала. Это удавалось ненадолго, вероятно потому, что постановления белого духовенства были одинаково невыгодны как для светской, так и для церковной власти. Какими идеями руководствовались эти судьи на своем посту? В Альби один раз городской инкви¬зицией заведовал не монах, а два каноника из Лодевы. Некто Мария де Марзак был уличен в том, что был весьма близок с еретиками, принимал их у себя, водил к больным, считал их за добрых людей и тому подобное. Для монашеского трибунала таких обвинений было достаточно, чтобы осудить виновного на вечное заточение, но каноник, приняв раскаяние подсудимого, присуждает его к церковному покаянию, притом весьма необременительному. Подсудимый должен был посетить могилу Иакова Компостельского, поститься по пятницам, оказывать содействие в преследовании «вальденсов» и заплатить епископу шесть ливров на сооружение капеллы. Гражданская власть, со своей стороны, распорядилась не допускать виновного к должностям и, конечно, не осталась довольной снисходительным приговором белых священников (15).

Если Альфонс позволял себе делать подарки монастырям и духовенству из конфискаций, то гораздо чаще употреблял с этой целью свои доходы. В бюджете для этого имелась особая статья. Он пользовался и при жизни, и по смерти расположением духовенства, наравне со своим старшим братом. В Клюни каждый день молились за него и жену; цистерцианцы справляли везде его память; доминиканцы, францисканцы соперничали с ними; то же было в других французских и заграничных монастырях. Все это не делалось даром и стоило громадных денег. Альфонс действительно прослыл «великим милостивцем» за счет еретиков и провансальцев вообще. Он основал до пятисот капелл. Список тех церквей и монастырей, которые пользовались его пожертвованиями, громаден. На французские церкви, как более близкие его сердцу, граф тратил больше всего. Особенную щедрость после них испытали тулузские монахи и капитулы — на тулузское сенешальство отпускалось с этой целью ежегодно до ста тридцати ливров; доминиканцы и францисканцы нигде не получали менее двадцати ливров в год ежегодной субсидии. Кроме капелл, Альфонс основывал целые аббатства у себя и во Франции, содержал множество церковных братств, но наблюдал, чтобы под видом последних не организовывались политические общества.

Действительно, существует документ, который глухо указывает на существование таких попыток, где под внешностью богоугодного дела проводилось патриотическое стремление освободить Юг от французского ига. В 1270 году все подобные национальные братства были строго воспрещены, как «непозволительные и вредные».

Так как на инквизицию стали смотреть со стороны ее доходности для государства, то естественно было сократить по возможности издержки на взимание такой статьи, то есть на содержание трибуналов и тюрем. Альфонс по тогдашнему мировоззрению рассчитывал вернее спасти свою душу при помощи хорошей государственной казны и пожертвований; всякие издержки потому следовало сокращать. Оттого в 1268 году он жалуется, между прочим, Жаку Дюбуа, что тулузская инквизиция в столице стоит слишком дорого, и предлагает перенести ее куда-нибудь по соседству, например, в замок Лавор, где жизнь гораздо дешевле. Интересно, что граф, в письме к инквизиторам, скрывая истинную причину перенесения трибунала, говорит о больших удобствах лаворского замка для заседаний (16). Между тем содержание заключенных еретиков было весьма недостаточным; самые богатые из них получали по шесть денариев в сутки из собственного же имущества.

Нельзя сказать, чтобы правительство чувствовало недостаток в доходах от еретиков. К 1270 году альбигойская церковь была еще в силе; она сохраняет свою организацию, имеет епископов, диаконов, хотя ее знаменитые проповедники и скрывались в изгнании. Изредка, рискуя свободой и жизнью, они пытаются навестить своих верных в Лангедоке, По-прежнему преемственно избираются епископы; Бернард Олива в это время считался епископом Тулузы, Эмерик дель Коллет — в Альби (17) В Роквидале и Сен-Поле проповедовали публично. Все это обнаружилось позднейшим розыском, о котором мы будем вскоре говорить.

Проповедники и духовенство еретиков жили в лесах, в пустых фермах, недоступных скалистых пещерах, но иногда они по-прежнему появлялись и в замках. Кто мог оказывать существенную поддержку этим людям, как не провансальская аристократия? Народ был напуган преследованиями и казнями, он обнищал и с прежним рвением готов был служить католическому культу, который гарантировал ему свободу и жизнь. Последняя оппозиция таилась в аристократии — она была образованнее, сильнее чувствовала позор рабства и потерю независимости.

И вот парижское правительство предлагает принимать меры и против светской аристократии. Альфонсу не довольно было того, что ее численность сократилась кровопусканием во время двух войн. Инквизиторские гонения также главным образом направлялись на нее. Целые роды на Юге прекратили свое существование — кто погиб в тюрьме, кто на костре. Кроме того, бывшие под судом и оставшиеся в живых нисходили в разряд горожан, так как лишались имущества. Каждое восстание в какой бы то ни было области влекло новые жертвы. Результаты же французского завоевания на феодалах отразились различно, смотря по близости к центру французской власти. В Пуату, после движения 1242 года, множество синьоров было лишено собственности, конфискованной в пользу графа. В остальных доменах феодальные связи были только в Сентонже закреплены сильнее; граф стал не средневековым сюзереном, а государем, который по милости лишь оставлял за тем или другим владение, предоставляя себе право удалить барона по первому желанию; феодал был, как называлось, в воле сюзерена. Так как в некоторых местностях Пуату (как, например, в виконтстве де Туар) наследство передавалось, вопреки феодальной системе, по праву первородства, как в наших удельных княжествах, то при междоусобицах графу было тем легче уничтожать мелкие феоды.

В Лангедоке еще с 1212 года стали обязательны для феодалов французские кутюмы из Иль-де-Франса, поневоле принятые на собрании трех сословий. Из документов видно, что чужие кутюмы упрочились в графстве Кастрском и в сенешальстве Каркассонском, но отсутствие прямых указаний не дозволяет заключить, что они не привились в остальных местностях.

Вспомним, что на Юг переселилось множество французских баронов, что им доставались земли после конфискаций, что новые начала внедрялись насильственно, что французский язык стал языком официальным даже в сношениях баронов между собой. Чтобы по возможности уничтожить старую аристократию, растворить ее среди новых элементов, Альфонс допускает продажу рыцарского звания за деньги, что особенно часто случалось в Пуату (18), и признает дворянство нисходящим даже по женскому колену. Фискальные цели Альфонс умел преследовать везде. Горожанин по-прежнему мог купить феод дворянина, но под условием большого взноса. В конце столетия и провансальские горожане стали искушаться прелестью и привилегиями рыцарского сана, хотя в силу прежних социальных условий феодал не возбуждал в горожанине зависти. Многим льстило носить рыцарские перевязи, другие покупали грамоты.

Следует заметить, что по отношению к феодализму французское завоевание было благотворно в интересах водворения порядка. Альфонс поставил целью смирить феодалов, и его администрация, прекрасно устроенная, достигла этой цели. Местная власть говорила со знатью решительным языком; парламент, сенешали, вигуэры, бальи требовали вельмож к суду за любое самоуправство, что было весьма благотворно для страны. Если приговор не приводился виновным в исполнение, то сенешаль прибегал к оружию, овладевал замком и облагал побежденного огромнлй пеней. Для сенешаля были равны все; если доносили, что барон похитил девушку и держал ее в замке, то он приказывал схватить виновного и заточить его в тюрьму.

Конечно, прежде всего порядок зависел от исполнителей. Законы Людовика IX против междоусобий и дуэлей были применены и на Юге. Альфонс пытался даже, вместе с Людовиком, запретить носить оружие на всем пространстве королевства (19). Есть сведения, что некоторым баронам лишь по особой милости было дозволено носить оружие. Подобный авторитет граф мог получить лишь вследствие деятельности новой административной машины, которая разбивала, как таран, старые феодальные стены.

Парламент, учрежденный Альфонсом, был особенно ненавистен для феодалов; он был наполнен легистами, новыми и опасными людьми, такими же, из которых состоэяла вся ненавистная администрация, требовавшими точного исполнения закона и часто позволявшими себе злоупотребления и явные насилия. Засев за судейским столом, нарядясь в красные шапочки и длинные мантии, эти люди вызывали к себе то в Венессен, то в Париж, то в Тулузу представителей знаменитых домов, имена которых гремели на Востоке и на Западе.

Эти «ябедники и крючки», как их называли, осмеливались нарушать древние привилегии знати. Бароны Пуату решительно отказались являться к такому незаконному судилищу и отстаивали свое древнее право судиться у себя дома или у равных себе пэров. Не признавая суда крючкотворов, феодалы хотели преобразовать парламент в учреждение представительное, а не коронное. Такое мнение взялись высказать бароны Аженуа. Они заимствовали свои планы из Англии; конституционные английские идеи впервые оказывали влияние на материк.

Момент этот весьма важен для судеб Франции. Упрочив тогда представительный принцип на Юге, она, может быть, избавилась бы от долгой внутренней борьбы, от тяжелых опытов централизации, от долгой нищеты, от ряда революций. Бароны желали, вероятно, участия в парламенте одних рыцарей, но веяние демократического духа, присущее Югу, не могло бы не заразить собой это учреждение; горожане при своей старой дружбе с феодалами непременно и вскоре же получили бы те же права, как и английские города.

Документ, к сожалению, не распространялся о подробностях плана: он так ужаснул тулузских легистов в 1270 году, что они даже не записали его. Известно только, что бароны требовали постоянного рыцарского парламента, с четырьмя ежегодными определенными сессиями, и притом с тем, чтобы этот суд был апелляционным. Это учреждение из судебного могло сделаться законодательным. Понятно, что граф не согласился, ответив, что такое требование не опирается ни на обычай, ни на право (20).

Это было совершенно справедливо. Просьба опережала первое, но не согласовывалась и с римским правом, которое требовало прежде всего документальности и ра- товало за начало повиновения единой власти во имя порядка, служившего для него синонимом справедливости. Королевская власть, едва только приобрела некоторую силу, стала дорожить этим правом, как своим законным наследием от древнего мира. Лишь с этим лозунгом леги-сты могли создать государство. Тот же тулузский парламент спешил провозгласить превосходство того, что разумелось под словом «право» в противовес обычаю.

«Право должно быть уважаемо, потому что оно записано, определено и заключено и ведет к общественному благу, тогда как обычаи сомнительны и неопределенны. Уже с давних времен в графстве Тулузском справляются во всех случаях с письменным правом. Оно всегда было уважаемо, и ему не переставали следовать, хотя правительство столь же ценит известные и справедливые обычаи, если они засвидетельствованы исследованием и показанием почетных и достойных доверия лиц».

Но если идея этого права разрешала подавление феодалов, всегда склонных к самоуправству, если ее понимание возвеличивает историческое значение Альфонса, то она не оправдывала его политики по отношению к горожанам. Мы уже знаем, как отразилась французская власть на общинах Юга вообще и в частности на самоуправлении городов Прованса. Альфонс утверждал старые политические вольности городов, когда это было необходимо, но не давал новых, делая частые попытки отнять прежние хартии. У Капетингов создалось убеждение, что общины — не что иное, как выгодное оружие в руках королевской власти против феодализма.

Политика Альфонса, между прочим, состояла в том, чтобы ссорить баронов с городами. Сокрушая аристократию на Юге, Альфонс имел целью подавить вместе с ней и муниципальный дух старых общин, которые и без того поколебались от новых судов, централизации и образа действия администрации с ее парламентами и «следователями». Граф долго боролся с недовольством Тулузы. Древнейшая из европейских республик, гордая своим прошлым, она не желала склонить свою непокорную голову перед французским принцем, который был в ее глазах не более как бароном. Издавна она отвоевала кровью свободу, но счастье оставило ее, и она теперь была бессильна сопротивляться. Когда столица давала присягу Альфонсу, то каждый тулузец прибавлял, что «этой клятвой мы не потеряли — ни я, ни прочие граждане, ни буржуа тулузские, — ничего из наших обычаев и привилегий».

И вот к тулузцам стали применять те же деспотические приемы. Альфонс хотел лишить их права выбирать консулов, права, которое они имели еще за двести лет до Рождества Христова. Добиваться этого силой значило поднять против себя весь город поголовно, и потому граф осторожно заявляет свои права. Альфонс не обладал воинственными наклонностями — человек кабинета, он не хотел вступать в решительную борьбу с подданными за монархическую идею. Он предоставил все дело времени и настоял только на одном: чтобы городские налоги не назначались без согласия сенешаля, который стал просматривать городские счета. Его парламент в ответ на просьбу жителей Марманда — где бальи также не допускал выбора консулов— отвечал заявлением, что графу принадлежит законное назначение консулов и что все лангедокские общины отреклись от этого права в пользу покойного графа Раймонда, о чем имеются акты.

Действительно, сохранились подобные документы от Муассака и Кастельсаррана, но они были плодом каких-нибудь мелких коммунальных революций и не могут иметь обобщающего значения.

Так как замыслы Альфонса по поводу преобразования старых общин не удались, то он, озаботясь приобретением надежных элементов в стране, основал в Лангедоке до тридцати пяти небольших общин. Он снабжает их хартиями, на них также написаны разные вольности, и притом в большом количестве, но надо знать, что это за вольности. Все грамоты составлены по одному образцу, как вообще делалось в подобных случаях в средние века, и из их содержания видно, каков был идеал Альфонса и к чему стремилось французское правительство. Горожане могут жениться, составлять завещания, конечно не нарушая церковных установлений, продавать свое имущество, но им предписывается повиновение графу, сенешалю, бальи и даже городским сержантам. Всякое преступление против этих лиц судится как уголовное, влечет потерю имущества, и виновный осуждается на заточение.

При прежних порядках это не могло бы считаться преступлением со стороны вольных людей. Альфонс предоставлял ежегодный выбор восьми консулов своему бальи, но из таких лиц, «которые более других способны служить графу», они клянутся соблюдать его права.

Но в чем же их обязанность, каков ее характер?

Консулы по наставлению Альфонса должны быть почти тем же, чем его городские сержанты. Они обязаны наблюдать за улицами, дорогой, садом, фонтаном и мостами с той разве разницей, что им предоставлено вводить налоги сообразно состоянию каждого, но не иначе как с утверждения сенешаля и с участием совета двенадцати граждан, ко- торым принадлежало самое распределение налогов. Короче, консулы были простыми, мелкими чиновниками графа. Альфонс дал новой должности дорогое имя, с которым страна связывала столько воспоминаний, но лишил его всякого содержания. К такому ничтожеству он хотел привести консулов всех городов вообще, прежде лишив их значительной доли влияния, но когда подобное предприятие оказалось невозможным без применения силы, то он ограничился подчинением городского хозяйства своему контролю. Последнее было весьма полезно, потому что богатые люди, захватившие муниципальную власть, часто эксплуатировали своих сограждан и всюду вели счета слишком небрежно, так что вмешательство власти могло бы пробудить прежнюю энергию.

Сам внешний облик городов изменился при французском владычестве. Прежний их блеск исчез, как исчезла галантность и куртуазность вельмож и рыцарства. Роскошь, с которой боролось альбигойство и которая тем не менее в силу веяния свободных идей в начале столетия была предметом зависти других стран, теперь исчезла. С ней уменьшились и удовольствия. Монахи, или зловеще молчавшие или проклинавшие, все больше наполняли города и приносили с собой омертвение. Игры и песни запрещались. Над горожанином тяготела суровая регламентация — от одежды с головы до ног, от количества блюд до количества сна. В уставах некоторых тогдашних общин жизнь стоит не более чем съестные припасы.

В этом проглядывало еще другое побуждение, коему невольно силой событий подчинялись общины. Аристократический принцип отныне начинает преобладать в стране над городским, и в этом заключается одно из последствий завоевания. Но это та аристократия, которая уже прошла через горнило постороннего влияния; в ней нет ни прежнего национального духа, ни гордого сознания независимости, ни радушного чувства к другим сословиям. Она слилась с вельможными завоевателями, приняв многие черты из их типа, а этот тип был совершенно нов для Юга.

Городские документы того времени, местные постановления консулов и собраний, объясняют нам, какой дух начинает веять в больших общинах. Горожане забыли, что они когда-то превосходили феодалов блеском и удобствами жизни. Они были теперь забиты, принижены; их помыслы наполнены скорбью о родине. Долго им не принять прежний веселый вид, и долго они будут помнить старые счастливые дни. Завоеватели принесли им идею о превосходстве дворянина, о том, что ему по одному происхождению его следует оказывать больший почет, что элько для него предназначена изысканность жизни, что только он и его семья умеют пользоваться роскошью и аслуживают право иметь дорогих коней, пышные шелковые и бархатные одежды, горностаи, золотые и серебряные украшения на шее, на груди и на платье и тому подобное. Горожанам это не только бесполезно, но даже ртеприлично и непозволительно, так как иначе буржуа нельзя будет отличить от рыцаря и вельможи, а жену его от знатной дамы, вследствие чего знатные будут лишены должного почета.

В таких понятиях французский феодал рос с детства, и с удивлением увидел, что у провансальцев нет точного отличия знатного от гражданина.

Городам, напуганным оружием завоевателей, приходилось подчиняться новым идеям и порядкам, и вот в Монтобане в 1274 году издают следующий устав касательно нарядов горожан.

«Никакая женщина не должна носить ни на верхней, ни на нижней одежде, ни на головных уборах украшений из золота, серебра, жемчуга и драгоценных камней; равным образом не дозволяется употреблять парчовых или шелковых одежд и мехов; вместо них носить простые суконные с отделкою из красной кожи. Женщины не должны носить серебряных цепочек и застежек, фермуаров и запястий и уж тем более никогда не показываться в них на улицах. Мужья, граждане Монтобана, обязаны наблюдать за тем, чтобы жены их не носили запрещенных вещей. Гражданки не должны носить булавок и застежек на платьях и корсетах; взамен их нашивать пуговки, количеством не превышающим десять и ценой не более трех солидов. Городские портные не должны шить длинных дамских платьев, шлейфы пускать не более фута; за несоблюдение положен штраф в двадцать солидов и исключение из цеха» (21).

Такие распоряжения нельзя объяснить бережливостью горожан, заботливостью консулов об экономии. Напротив, прежде монтобанцы любили блеснуть, показать себя. Мы не знаем более ранних документов подобного содержания. Доказательством того, что этот устав явился под французским давлением, служит его предисловие. Из него видно, что вече на этот предмет было созвано вигуэ-ром, по приказанию короля, торжественно, при звуке труб, и постановления его признаны обязательными навсегда.

Подобные же статуты можно найти в архивах других городов. Такие стеснения не могли быть одиночным явлением, а, напротив, стали общими на Юге. В Марселе, например, предметы роскоши получались из первых рук. Там до эпохи завоевания вместе с роскошью были сильно распространены всякие дозволенные удовольствия. Богатые купцы жили открыто. Обеды, пирушки, гулянья, праздники, жонглеры, спектакли фокусников и актеров составляли постоянный предмет городских толков. В отсутствие мужей жены продолжали вести светскую жизнь и не скучали в своих покоях, как француженки.

Новой верховной власти это не могло нравиться. Государь Прованса, граф Карл, очень не любил шумных забав — суровый, угрюмый, всегда погруженный в честолюбивые замыслы, он мало говорил, почти никогда не улыбался; он не понимал, как люди могут восхищаться подобными бреднями, как сказки трубадура, или такими глупостями, как кривляния жонглера. Он презирал даже охоту и еще ниже ценил музыку, без которой не могли жить на Юге; мандолина и арфа была в его глазах ничтожнее сломанной прялки. Мог ли этот «черный человек», как выражается о нем Виллани, «никогда не спавший», изображавший собой тип алчного крестоносца, погубивший впоследствии мучительными пытками и казнями сотни семейств в Неаполе и Сицилии за одну преданность прежней династии, мог ли он равнодушно видеть, как веселятся в его Провансе? Образом жизни он походил на монаха, и был настолько энергичен, что мог заставить и подданных жить по его идеалу.

Духовенство и инквизиторы видели в этом дело богоугодное, они, конечно, желали, чтобы веселые города Прованса и Лангедока постепенно обратились в монастыри. Им надо было загнать в жесткие рамки и тело и душу паствы, которая только недавно изведена была из пропасти нечестия, как они выражались. Для них не было разницы между знатными и буржуа.

За отсутствием прямых документов мы не знаем, в какой степени осуществились их желания в Марселе, но нам известна замечательная перемена нравов в Монтобане. Действительно, Монтобан, начавший с упрощения костюмов, вводит у себя, хотя ненадолго, монастырский устав. В одном из статутов города конца XIII века читаем следующее: «Никакая дама, живущая в Монтобане и на его территории, под страхом штрафа в пять солидов, не должна ходить в гости к соседкам, если они не состоят с ней в близком родстве до второго колена и не приходятся ей кузинами или кумами, и то не иначе как по воскресеньям. Исключение делается для шутих и публичных женщин. На свадьбу и домашние праздники нельзя приглашать более четырех человек; иначе могут поступать только женщины .рного поведения. Глава семейства и хозяйка не должны делать приглашений на вечер и ужин, тем более обручальный и свадебный, не сходив предварительно в церковь. Жонглеры и скоморохи, провансальские или чужеземные, не смеют являться на праздники или на свадьбы в продолжение рождественского поста и в рождественские праздники. Тот, кто будет противиться этому постановлению, навсегда изгоняется с городской территории» (22).

Сам Савонарола в своих фанатичных проповедях не рисовал таких идеалов частной жизни, хотя жил в эпоху полной разнузданности и ревностно стремился к очищению нравов.

Можно представить себе это тяжелое удушливое состояние, в которое впали южные города под двойным гнетом ханжества и шпионства. Мрак и скука стали обязательными, попытка отвратить то и другое считалась преступлением.

Святость домашнего очага была нарушена; неприкосновенность старых привычек не была уважена. Если французская власть вторглась грубо в быт семей, стремясь содействовать инквизиции, то тем яснее характер и цели ее действий в политической области. И на том и на другом пути обе власти, духовная и гражданская, действовали дружно и обе возбуждали против себя одинаковую вражду. Государственные реформы сопровождал прочный успех. Сословные права и вольности можно было вернуть ненадолго, например при Людовике X, снова попользоваться ими, но лишь на короткое время*1; против них была история. Попытки моральных преобразований в конце концов не достигли цели, зато подавили народный дух, его свободный полет; потому они являются гораздо более возмутительными и с исторической, и с нравственной точек зрения. Это было неприличное и бесполезное разрушение старых начал. Аскетических идеалов жизни хотели достигнуть безнравственным путем.

Народ искренне ненавидел то и другое. Всякому племени свойственно оберегать свою национальность, то есть учреждения, нравы, обычаи. Так откуда бы провансальцам знать, что централизация, вводимая Альфонсом, является одним из важнейших вкладов в историю, что она своим значением превосходит прочие элементы их прежней государственной жизни? До будущего им не было дела; они со слезами на глазах смотрели, как у них отнимают все дорогое, — что значило для них суждение позднейших поколений?!

Их не могло утешить то, что централизация произведет над ними свой первый опыт на Западе. Притом в самой системе Альфонса, если даже не принимать в соображение страшные жертвы, необходимые для полного ее проведения, далеко не все было полезно и с исторической точки зрения. Он подавил самоуправление, дал правильную организацию и поднял авторитет власти, устроил полицейский порядок и суды, близкие к полицейским,— но надо ли было в выгодах истории относиться враждебно к общинному самоуправлению? В строгом смысле он вовсе не враг феодализма, он даже друг его, но он только хочет переделать его по своему образцу; к тому же во всех поступках он руководился прежде всего денежным и только потом государственным интересом; изо всего и изо всех он старается извлечь доход, не щадя ни знать, ни горожан, ни народ. Этого нельзя было скрыть от провансальцев.

Наконец, имеем ли мы право считать несомненным принципом ту теорему, что централизация — безусловно необходимая ступень для достижения народного благосостояния? Отчего бы не могло образоваться в пределах Юга, при живучести, обилии и разнообразии общественных сил, особой и самостоятельной цивилизации, способной при национальных условиях создать те же основные элементы, какие достигнуты централизацией, направляемой завоеваниями? Во всяком случае, покорение и неразлучное с ним применение насилия способны были очернить собой даже чистые стремления, а известно, что Альфонс не принадлежал к тем государственным людям, которые руководятся идеалами и сеют благо лишь для будущих поколений.

Как бы то ни было, тогдашние народные памятники провансальской поэзии, к которым мы должны теперь обратиться, исполнены ненависти к французскому владычеству. Народ потерял вместе с независимостью политическую и религиозную свободу, свободу действовать и свободу мыслить. Нельзя потерять большего. Потому он считал себя вправе негодовать. К злобе присоединилось отчаяние, которому нельзя не сочувствовать. И содержание, и характер провансальской поэзии решительно из меняются.

Вместо описаний турниров и праздников встречаем мрачные повествования о кровавых бойнях, казнях, эшафотах. Вместо любви к дамам трубадуры воспевают ненависть к французам и монахам. Их негодующая муза во вторую половину этого столетия обращена на Церковь и государство в одинаковой степени. Трудно сказать, что им было противнее — французы или папа. Завоевание долго представлялось хищническим набегом, а монах — разбойником. Можно заметить только, что ненависть к католическому духовенству была прочнее и сохранилась дольше, потому что оно было главной причиной народного несчастья. Плач о потере независимости льется в горячих, неудержимых стихах по всей земле от Тулузы до Марселя.

«Отныне провансальцы облекутся в траур, — восклицает Аймери де Пегвилья. — Вместо власти доброго синьора они подчинились королю... О, Прованс, Прованс, какой стыд и поношение! Ты потерял радость, счастье, славу, спокойствие, веселье и попал под иго французов. О, лучше бы умереть всем нам... Разорвем скорее наши знамена, разрушим стены городов наших, сломаем башни замков наших. Горе, мы стали французскими подданными! Мы не должны носить более ни щитов, ни копий. Какие мы воины?» (23)

«И это называется помогать Церкви: наводнять нашу землю французами, — поет тулузец Анельер, — привести их туда, где быть они не имеют никакого права по тысяче своих нечестивых дел; мечом они губят христиан, несмотря на их происхождение и язык; они хотят одолеть свой век. Духовенству это нипочем; вместо проклятия они посылают французам благословения и дают им целый мир в награду за злодейства» (24).

«С горьким чувством пишу я эту сирвенту, — плачет другой патриот. — Сам Бог не знает про те мучения, какие испытываю я. Кто может передать их! Я страдаю дни и ночи, во сне и наяву одна мысль томит меня... Французы обирают донага провансальцев — это жалкое и несчастное племя, они им не оставляют ни медяка. Они отнимают у них земли и не платят ничего. Рыцарей и воинов пленными ссылают как разбойников, а когда те умрут, то берут все их добро. Но кто убивает, от меча и погибнет... Куда ни оглянусь, везде мне слышится, как придворные рабы твердят: "Господин, господин", низко кланяясь французам и увиваясь за ними. Французы везде; они завоеватели и в этом все их право. О Тулуза, о Прованс, о земля Ажена, и вы, о Безьер, Каркассон — чем вы были и чем стали теперь?»(25)

Каждую попытку свергнуть французское иго трубадуры восторженно приветствовали; они с трепетом ждали исхода восстания и своими стихами возбуждали воинский дух тех, кто боролся за независимость. Идя в бой, рыцари и горожане пели эти стансы Пернаса:

«У меня есть лук и дубина, я пущу стрелу, чтобы она достигла самых далеких пределов. Позор английскому королю, который допустил выгнать себя из своих земель; на него должно пасть первое мщение. Смертельно я ненавижу Иакова Арагонского, который постыдно изменил и бросил нас одних без помощи. Арагонцы не хотят оставить своей борьбы с маврами, чтобы отнять у французов их завоевания. Вот Эмерик Нарбоннский поступает иначе, как следует храброму человеку, — и я люблю его. О если бы только кто-нибудь помог нам, мы бы освободились; французы рассеялись бы тогда, а граф (Раймонд VII) уверовал бы в себя, и не пошел бы ни на мир, ни на сделку. Сильные люди спокойно переносят свой позор, и вот лучшая часть земель порабощена оружием французов. Но не удастся же им счастливо владеть тем, что они злодейски отняли у стольких доблестных баронов. Война, война, я люблю тебя больше жизни, больше, чем свою возлюбленную; ты даешь пищу и праздник веселью; тобой наполнены песни; ты делаешь из виллана рыцаря. Да и как не любить тебя? Дождемся, кто начнет эти битвы и истребления! Скоро послышатся удары мечей, будут развеваться конские хвосты и гривы; падут стены и башни, а замки сравняются с землей» ".

Но восстание не удалось. Юг покорно склонил свою голову. Он безмолвен пред грозной силой. Однако мысль о свержении ига долго не покидала его.

Вот один марсельский поэт передает в плавных стихах свою грустную беседу на берегу тихого ручья с бедной пастушкой; в образе последней легко узнать олицетворение погибающей национальности Прованса. Она была прекрасна и, склонив голову, сидела одна под зеленым дубом, забыв про своих ягнят, которые паслись в стороне. Скромно она отвечала на приветствие поэта:

«Бог да хранит вас от всякого зла, синьор».

Поэт вступает в разговор.

«Скажите, — спросила она, — почему наш граф купается в крови провансальцев; зачем он делает столько зла, когда мы в ответ не делаем ему ничего плохого? Он пошел на войну с Манфредом*1, за что же он хочет обидеть его и лишить наследства, когда тот никогда не был его вассалом и не обязывался ему ничем?»

«Гордость ослепила анжуйского графа, — отвечал поэт, — оттого он так безжалостен к провансальцам. Клирики для него как лук для стрелы, они послали его ограбить короля, который истинно доблестен и любит подвиги. Меня утешает только одна надежда, что доблесть никогда не даст одолеть себя честолюбию. Если только воины Манфреда сплотятся вокруг его знамени, то французы наверное погибнут».

«Но что же думает славный юноша арагонский (Иаков); что он не возвращает себе того, что принадлежало его отцам? Он храбр и любезен; о, как бы я хотела, чтобы он пришел к нам и прогнал этих французов с нашей земли. Как бы рада я была, если бы этот благородный юноша соединился с молодым Эдуардом Заморским (то есть английским принцем*1). Оба они одного происхождения, этот дом славился храбростью».

«Да, да, — соглашается трубадур, — эти принцы благородны и храбры. Не следует им спокойно смотреть, как лишаются они своего законного наследия. Скорее бы пустить в дело наши шлемы и искристые кольчуги» (26).

В Провансе соглашались скорее приглашать арагонского или даже английского принца, чем выносить иго французов. Так мало были симпатичны те идеалы, которые приносили с собой завоеватели, оскорблявшие национальное чувство на каждом шагу. Манфред был любимым героем провансальцев, потому что он боролся с ненавистным Карлом. Эдуард I прославился своим благородным характером и своими подвигами в Палестине и в войне со страшным Лейчестером*2; довольно было этого, чтобы считать его хорошим государем. В нем провансальцы видели человека куртуазности и поклонника галантности, благородной отваги. Ни он, ни Манфред не прятались за монашеские рясы, не жгли свой народ, не убивали из-за угла, не мстили побежденным на поле чести. Карл же оставался для них совсем чужым.

Французы долго не могли утвердиться в завоеванном крае; им приходилось иметь дело с систематическими враждебными проявлениями и народными восстаниями. Великая англо-французская война*3 показала, на чьей стороне симпатии южан. Лангедок и Прованс оказывали всевозможное содействие англичанам, когда те проходили эти области. В 1379 году Лангедок объят восстанием. Борьба арманьяков (орлеанцев) и бургундцев в сущности есть борьба южан и северян — эхо альбигойской крестовой войны*4.

Провансальцы и гасконцы старались всячески уязвить тех северных французов, над которыми им приходилось торжествовать; в эпоху междоусобий они варварски вымещали на парижских поселенцах жестокости крестоносцев Монфора, вынесенные некогда их предками. Сами парижане должны были молча сносить насилия южных дворян, вступивших в столицу с арманьяками и оглашавших ее провансальскими победными криками. Демократическое движение, охватившее Францию после смерти короля Карла V*1, столько же было возбуждено фландрскими, сколько провансальскими традиционными идеями.

От продолжительной, но напрасной борьбы за сохранение народности, а также под влиянием старых общинных воспоминаний, крепко укоренившихся в Лангедоке и Провансе, их обитатели, уже вполне потеряв свою национальность, продолжали всегда сохранять республиканский дух более, чем остальные французы. Южный народ обладал в высшей степени подвижным, впечатлительным характером. Радикализм его, не находя деятельности в политической области, проявился в духовных и социальных стремлениях. В Реформации и в Великой революции останутся незыблемые следы влияния провансальского духа. И то и другое явление приняло бы иной вид под влиянием одного лишь северного элемента, иначе текла бы тогда и вся французская история. Жирондисты именно с Юга приносят свои республиканские теории. Дух национальной особенности невидимо присутствует в исторических явлениях даже тогда, когда сама национальность теряет самостоятельное политическое существование и более не представляет собою единого целого. Таковы были результаты альбигойства и французского завоевания в политической области.

Выражение национального чувства в литературе, направленной против Франции и Рима

Взглянем теперь, как относились вообще на Юге к католической Церкви, после насильственного водворения ее при помощи трибуналов.

Там католицизм никогда не был прочен. На Юге мало жили сердцем — жизнь чувства преобладала. Внутренние томления о неведомом не могли долго занимать лангедокцев, вследствие впечатлительности народного характера. Красивая женщина в глазах трубадуров была часто выше Мадонны. Земные наслаждения были знакомее и потому дороже небесных, которые не поддавались чувству. В красоте форм провансальцы были знатоки, они унаследовали понимание : и вкус своих греческих предков. Каким-то античным характером, переносящим под портики древней Эллады, дышат некоторые строфы христианских поэтов Прованса XIII века, написанные после альбигойской резни. Трубадур воспевает чувственное наслаждение и отдает за него все, что было бы дорого для другого католика.

«Не надо мне ни империи римской, ни папского престола, счастье я мог бы найти лишь около моей возлюбленной. Когда я смотрю на ее чудные косы, на это прекрасное и юное тело, я чувствую себя счастливее, чем если бы получил целые города в обладание. Я готов твердить мессы, жечь Богу свечи и лампады, чтобы наконец склонить ее уступить моим мольбам и победить суровость моей дамы. Но если Бог не поторопится услышать меня, то любовь, которая горит в моем сердце, кончит тем, что испепелит его» (27).

Такие люди не пойдут в бой за веру, им чужды религиозные интересы. Над религией и святыми трубадуры иногда посмеиваются, они и прежде ненавидели духовенство за его блеск и безнравственный образ жизни.

Теперь, после войны, эта ненависть усиливается в страшной степени, что вполне понятно. Не было пороков, которые бы не приписывали духовенству. Священники и монахи считались «лжецами, вероломными, клятвопреступниками, ворами, развратниками». Теперь хотели воспитывать совесть оружием.

«Но истинная вера, — говорили трубадуры, — не носит кинжалов, чтобы разить, умерщвлять и совершать человекоубийства».

Насмешки и остроты градом сыплются на монахов и духовенство.

«Если Бог спасает тех, кто умеет только хорошо поесть и искусно соблазнять женщин, то черные и белые монахи, тамплиеры, госпитальеры и каноники непременно попадут в рай. Святой Петр и Святой Андрей были слишком глупы, что вынесли столько мучений из-за рая, который так дешево достается другим. Черными да белыми рясами не спастись, — гремит Монтаньягу. — Надо отказаться от суеты и пиршеств. Надо перестать красть чужое достояние. Тогда только поверят вам. Их послушать, так они ничего не хотят, а посмотреть, так они тащат все» (28).

Пьеру Кардиналю принадлежат самые смелые и блестящие сирвенты. По положению автора, они служат отражением мыслей высшего общества. Он обладал высоким поэтическим дарованием и до самой смерти, то есть до 1306 года, будучи столетним стариком, сохранил презре- ние к духовным лицам и прямо называл их хищными зверьми. С того дня, как он родился, он выучился ненавидеть несправедливость и любить добро. В себе он носил грехи других и мучился их заблуждениями.

«Коршун и ворон не вьются с такой радостью над добычей, как клирик и доминиканец над своей жертвой, — начинается одна из его сирвент. — Они следят за ней неуклонно, и когда удар грянет, то будь уверен, что все достояние жертвы окажется в их руках, а близким не достанется ничего. Французы и монахи зло считают честью. Они погрузили вселенную в глубокий мрак, теперь всякая новая вера будет знать свою участь. Знают ли они, куда пойдут награбленные сокровища? Придет другой суровый грабитель, который разоблачит нас донага. Для смерти, которая всех ждет, не надо этих сокровищ— она нагих столь же удобно уложит в четыре ольховых доски».

Кардиналь не щадит и высшее духовенство. В сатире на архиепископа нарбоннского он говорит, что те, «кто носит митры на головах и белые одежды на плечах, несут на устах низость и измену, как волки и змеи» (29).

«Кто хочет слышать сирвенту из печали, проникнутой гневом? — спрашивает он же в другом месте. — Люблю честных и храбрых, чуждаюсь злых и клятвопреступных, потому удаляюсь от беззаконных клириков, которые совмещают в себе всю гордость, все обманы и всю алчность нашего века. Они торгуют изменой и своими индульгенциями, они отняли у нас все, что осталось. Не думайте излечить поповское племя, чем выше стоят они, тем больше в них обмана, тем меньше веры, меньше любви и больше жестокости. А рыцари, как унижены они теперь! Жизнь их хуже смерти, священники их попирают, короли грабят. Они— поповские подданные по смерти, и еще более при жизни. Между тем лукавые священники, обобрав церкви, завладев всем остальным, стали властителями мира. Тех, кто должен управлять, они попрали своими ногами. Карл Мартелл накинул на них узду, но они скоро убедились, что нынешние короли — глупцы. Они заставили их делать все, что хотят, и поклоняться тому, что надо позорить» (30).

«К своим порокам они присоединяют измену, — продолжает Кардиналь. — Они приказывают слушаться французов, этих куропаток, этого низкого и изменнического племени. А французы с каждым часом приносят нам свои обычаи, свою привычку уважать только тех, кто может широко попить и поесть, и презирать бедняков. Они стремятся богатеть и ничего не давать, они возвышают измен пиков и унижают честных людей. Да есть ли нынче хоть один человек, который бы не думал только о своем желудке, только те и счастливы! Тот, кто любит справедливость и негодует против дурного, будет опозорен, кто начнет вести светскую жизнь, того будут преследовать. Теперь всякий обманщик торжествует». Священники же превосходят их всех. «Вы никак не сосчитаете, когда они грешат, потому что это происходит целый день и целую ночь. В остальное время они прекрасные люди, не ненавистники, не симонисты, и ничего не берут насильно».

Инквизиционный трибунал при всем ужасе, который он наводил, не избегнул насмешек Кардиналя. Доминиканцев он называет пьяницами.

«У якобинцев нет другой заботы, как судить о достоинстве вин, — им надо спорить, которое лучше, которое хуже. И вот они составили совет. Кто осмелится порицать их, тот вальденс. Смелые инквизиторы, ревностно стараясь проникать в наши тайны, они становятся все страшнее и все ненавистнее» (31).

«Что осмеливаются делать все эти люди, я не смею даже передать», — часто дополняет Кардиналь, рисуя самые возмутительные картины из жизни духовенства, ненавистного ему и его сословию.

В противоположность Кардиналю, Вильгельм Фигвейрас, столь же даровитый, как и он, выросший среди простого народа, служит выразителем настроения масс. Его произведения потому именно и драгоценны для нас. Сын тулузского ремесленника, бедный портной, он вместе с Пегвильей в молодые годы вращался в кругу рабочих, мелких торговцев, жил в трущобах бродяг и публичных женщин. Он хорошо знал, что думает народ, ему можно поверить потому, что он искренен. Никто из поэтов Прованса не был так популярен, как он. В его тен-сонах и сирвентах провансальская поэзия решительно изменяет свой характер.

Фигвейрас наносит удар рыцарской лирике. Поэзия, некогда пышная и чопорная, облачилась в грубые деревенские одежды и посвятила себя службе мести. Она уже никогда не получит прежнего приятного светлого колорита. Но если в ней не видно больше прежней грациозности, то она стала более существенной и искренней. Эта муза так же сумрачна, так же печальна, как то несчастное отечество, которое она оплакивает. Ее преследуют, но певцы из изгнания распространяют свои бичующие сатиры с той же энергией.

К чему приведет их месть? Враги их так сильны, певцов так немного — кажется, что они избрали самое слабое орудие. Главный враг их была римская тиара. Она была всесильна и, казалось, могла раздавить их, как пигмеев. На Риме сосредоточивалось все чувство горечи и ненависти, которое кипело в этих наболевших сердцах. Из-за Рима забыли французов. Перед последними народ должен был склониться; он признал французского короля, он забыл о Раймонде, но тем больше возненавидел ту страшную силу, которая была действительной причиной уничтожения национальности. И что же? Стоило только раздаться этим негодующим звукам, как страшная сила заколебалась, стала подозрительно оглядываться вокруг себя, потеряла опору, почву под ногами, лишилась своего обаяния, лишилась прежней энергии и с недосягаемых высот стала быстро спускаться в бездну. Ее унизили теперь те самые, которых некогда она сама унизила. Она была освистана общественным мнением, и в первый раз национальная литература в лице Фигвейраса выступила как двигатель событий, как историческое орудие судеб.

Чтобы познакомить с характером этой новой исторической силы, приведем одну из лучших сирвент Фигвейраса, проклявшего Рим за двести пятьдесят лет до Лютера. Она имеет всемирно-историческое значение.*1

«Я хочу написать сирвенту в том же тоне, как пишу всегда. Я не хочу более молчать. Я знаю, что наживу себе врагов, так как пишу сирвенту о людях, исполненных лжи, о Риме, который причина всего падения и одно прикосно вение которого разрушает все доброе.

Рим, я не удивляюсь нисколько тому, если весь мир заблуждается, ты повергнул наш век в тяжкие опасности м войну, ты мертвишь и истребляешь достоинство и добро детель. Вероломный Рим, тобою был предан добрый аш лийский король*2, — ты вместилище и источник всех зол.

Лживый Рим, алчность увлекает тебя; ты стрижешь слит ком коротко своих овец. Но Святой Дух, принявший плои, человеческую, да услышит мольбы мои и сокрушит клюк твой. Я отрекаюсь от тебя, Рим, ты несправедливо и жесто ко поступаешь как с нами, так и с греками*3.

Рим, ты сокрушаешь плоть и кости невежд, а ослеплен ных ты ведешь с собою в пропасть. Ты уже слишком престу паешь повеления Божий. Твоя алчность так велика, что ты отпускаешь грехи за денарии. Ты навлекаешь на себя страш ную ответственность.

Знай же, Рим, что твоей низкой торговлей и твоим безумием погибла Дамиетта*4. Ты преступно царствуеш, Рим; да разрушит в прах тебя Господь, потому что ты лживо властвуешь. Ты низкой породы, Рим; ты клятвопреступен.

Рим, нам хорошо известно, что глупостью одурачив народ, под видом ложного снисхождения, ты повергнул в несчастье баронов Франции и народ французский. Даже добрый король Людовик погиб от твоей руки, потому что лживым предсказанием ты удалил его с родины*1...

Рим, сарацинам ты нанес мало вреда, но ты вконец уничтожил греков и латинян. Рим, твое место в пламени ада....

Рим, я хорошо вижу множество злоупотреблений твоих, о которых неудобно говорить. Ты смеешься над мученичеством христиан; в какой книге написано, Рим, чтобы ты убивал христиан? Истинный Бог, который посылает мне насущный хлеб, да поможет мне увидеть от римлян то, что я желаю видеть от них.

Теперь ты, Рим, слишком занят твоими предательскими проповедями против Тулузы. Ты с низостью кусаешь руки и сильных и слабых, подобно бешеным змеям. Но если достойный граф проживет два года, Франция почувствует всю горечь твоих обманов.

Моя надежда и утешение в одном, Рим, что ты скоро погибнешь; пусть только повернется счастье к германскому императору*2, пусть только он поступит как следует с тобой, тогда, Рим, увидим, как сокрушится твое могущество. Боже, владыка мира, соверши это скорее!

Рим, ты так хорошо забираешь в свои когти, что от тебя тяжело отнять то, что захватил ты. Если ты вскоре не лишишься твоей силы, то это значило бы, что мир подчинен злому року и что он погиб окончательно.

Твой папа тогда сделал бы чудо. Рим, папа занимается дурным делом. Он ссорится с императором и продает его корону. Он прощает его врагов, а такое прощение, безосновательное и несправедливое, не заслуживает похвалы, потому что в корне своем оно мерзко.

Рим, ты развращен до такой степени, что презираешь Бога и его святых, — вот до чего позорно царство твое, несправедливый, коварный Рим. Вот почему в тебе скрываются, гнездятся и развиваются пороки мира сего; так велика твоя несправедливость относительно графа Раймонда.

Рим, Бог помогает этому графу и дает ему власть и силу, ему, который режет французов, сдирает с них кожу, вешает их и делает из них мосты при осадах, когда их много. А я, Рим, мне сильно хочется, чтобы Бог вспомнил о твоих злодействах, чтобы вырвал он графа из твоих рук, то есть из объятий смерти...

Рим, мы часто слыхали, что у тебя пустая голова, потому что ты ее часто бреешь; я думаю, что тебе и не надо много мозга, потому что ты властвуешь дурно, как и цистерцианцы; в Безьере вы произвели страшную резню.

Рим, своими лживыми соблазнами ты ставишь сети и пожираешь много дурных кусков, раздирая на части нуждающегося в утешении. Ты носишь личину кроткого агнца, но внутри ты бешеный волк, порождение ехидны; ты змея коронованная, оттого-то дьявол называет тебя своим творением» (32).

Это — перечень преступных деяний Рима, здесь ничего не забыто. Редко сатира доходила до такой резкости — сердце поэта накипело до того, что он не мог сдержать своих порывов. Можно сказать, что эти строчки написаны кровью. Поэт к небу взывает об отмщении, и мщение для него самое высокое наслаждение. Его в ответ назвали еретиком; ему до того не было никакого дела. Он с тем же огнем, с той же отвагой продолжает бичевать «венчанную змею» и ее слуг, которые своими лукавыми речами похитили у мира свет.

И так говорил не один, не десяток певцов, а почти все представители тогдашней провансальской национальности. Трубадуров насчитывают до трехсот шестидесяти; между ними только один опозорил себя содействием крестоносцам и агитацией в пользу Монфора. За то он пал под тяжестью отвержения и проклятия всего народа. Лишившись даже куска хлеба, умирая с голоду, презираемый всеми, он искал спасения в стенах монастыря (33). На него смотрели как на прокаженного.

Литература провансальская в своих лучших представителях приняла обличительное направление. Немногие допевали песни о походе короля в Тунис. Третий и последний период ее, время ее блеска и вместе падения, имее: потому самое существенное значение. Дело не в красотах этих последних произведений, не в их частностях, а в том громадном влиянии, какое они своими идеями оказали на отечество и на всю Европу. Грамотные попадались редко; не все трубадуры умели писать. Они наизусть разучивали сирвенты и через жонглеров разносили их повсюду. Сир вента соответствовала нашим газетам; она стала нравствен ной силой, общественным мнением.

Перейдя за пределы Лангедока, она вооружила против папства и другие народы, привила им смертельную ненависть к Римской Церкви и средневековому духовенству. Она познакомила другие страны Запада с Провансом, всем повествовала скорбное, полное ужасов сказание об альбигойской резне и о тирании французских королей. Сирвента трубадуров приняла участие в подготовке народов Запада к восприятию Реформы. В этом — высокое историческое значение провансальской литературы.

Но, если в истории падения папства сирвента должна занимать одно из влиятельных мест, то ее непосредственное влияние на развитие национальной литературы было пагубно. Поэзия Прованса погибла вместе с нею. Такое радикальное изменение содержания было ей не по силам. Новой эпохи она не могла принять. Прежняя история ее была так богата. Теперь нечему было радоваться, нечего было воспевать. Разрушенные замки, ограбленные города и села, пепел еретиков, тысячи людей, заточенных по тюрьмам, изгнанные патриоты, падение свободы, новый суровый порядок, продажная администрация — все это могло возбудить лишь негодование, а когда относительно проявлений даже безмолвной оппозиции были приняты строгие меры и страна была офранцужена, то и ему не было места.

Потому, когда замолкла последняя сирвента, провансальская литература прекратила свое существование, став достоянием истории. Последние лучи ее осветили розовым светом память святого короля, каким считали Людовика IX даже на Юге, где ненавидели французов. Он был гордостью не одной страны, а всего христианского мира, и когда он погиб за дело веры, то те же трубадуры на время перестроили свои лиры. Они чувствовали, что с королем уходит в могилу многое, что было близко их сердцу. Можно сказать, что с Людовиком IX исчез дух средних веков.

Филипп III и уничтожение ереси в народных массах

Преемник Людовика IX, Филипп III, прозванный современниками Смелым, являлся сторонником новой системы; он не мог питать снисхождения к покоренным. Он ждал увеличения своих владений, которые должен был унаследовать с кончиной Альфонса и Иоанны. Желание короля быстро исполнилось. Смерть обоих супругов не заставила долго ждать себя.

Альфонс и Иоанна сопровождали Людовика IX в последнем походе; они приняли последний его вздох. Чума, господствовавшая во французском лагере, не пощадила и их, но они перенесли ее. Здоровье супругов не могло быть крепким после тяжелых душевных потрясений, свидетелями которых они были, и после страшной болезни, их постигшей. Потому они рассчитывали подкрепить его итальянским климатом. Зиму они провели в Сицилии и весной из Неаполя морем отправились в Геную. Одна итальянская летопись говорит, что уже в Сицилии граф и графиня почувствовали себя дурно и спешили на родину, боясь умереть на чужой земле. Провансальские источники умалчивают о подробностях (34).

Супруги не доехали до Генуи, они остановились в Савоне. Здесь, двадцать первого августа 1271 года, Альфонс скончался. Ввиду того, что граф остановился в Савоне, следует принять, что он действительно тяжело хворал в дороге. На третий день после его смерти с Иоанной начались мучительные припадки, и, прежде чем успели оказать помощь, последняя представительница династии Раймондов скоропостижно скончалась.

Филипп III был в это время в Париже. Прошло уже три месяца, как он вернулся из Африки. Смерть дяди и тетки крайне обрадовала его, но внезапность кончины Иоанны навлекла на короля подозрение в отравлении графини. Об этом долго говорили на Юге, несмотря на запрещение. Слухи сильно были распространены в Италии и даже были занесены в официальную генуэзскую летопись (35).

Нет сомнений, что смерть Альфонса была на руку молодому и пылкому королю, питавшему весьма честолюбивые устремления, но она не вполне соответствовала его желаниям. Она не успокаивала его. Можно догадаться, что Филипп опасался Иоанны, и для подозрений у него были весьма существенные поводы. Тогда как Альфонс перед отъездом в Африку составил совершенно частное завещание, не имевшее никакого официального характера, ибо в нем ни слова не говорилось о судьбе государства, его жена поступила иначе. В последние годы в ней пробудилось сознание, что она — законная государыня в Тулузе и что она если не имеет права в силу договоров распоряжаться своим наследием вполне, то может по крайней мере наградить своих обиженных родных хоть чем-нибудь. Она завещала формальным порядком Альбижуа, Аженуа, Руэрг и Керси своей кузине Филиппе, племяннице виконта Ломань; Венессен она отдавала Карлу, королю сицилийскому.

Документ этот цел и хранится в архивах, он состав лен на самых законных основаниях, с соблюдением всех правил, подписан семью свидетелями и скреплен их пе чатями. О завещании французское правительство знало давно и было им крайне недовольно. В завещанных ви-Тконтессе областях было сорок восемь бальяжей; в Венессене — двенадцать. Иоанны стали опасаться. Она обладала крепким здоровьем, и никто не поручился бы, что она вторично не выйдет замуж. Как правительница, она не давала доказательств своей преданности французским интересам. От нее могли ожидать чего-либо смелого и энергичного. Фанатичная католичка, она все-таки оставалась кровной провансалкой.

Вот почему предположение о насильственной смерти Иоанны согласуется с обстоятельствами и не кажется абсолютно нелепым.

Недоставало только этого преступления для окончания грустной повести о завоевании Лангедока.

Вероятное отравление несчастной дочери Раймонда VII завершает ужасы альбигойских войн.

«Итак, — говорит один новый историк Юга, — незаконная конфискация доменов Иоанна Безземельного, несправедливый поход против графа Ла-Марша, крестовая альбигойская резня, парижский договор и, наконец, отравление последней отрасли тулузских графов — вот средства, которыми приобрела Франция свои южные земли» (36).

Завещание тотчас же было признано недействительным. Ажен в силу аббевильского договора отдали английскому королю. Венессен был оставлен за Святым Престолом. Принцессе Филиппе и королю Карлу I парижский парламент наотрез отказал в их претензиях. Впоследствии, в 1283 году, было постановлено государственным законом, что все уделы во Франции, по прекращении мужского колена, как выморочные, отходят к короне.

Тулузские владения были торжественно приняты в вечное подданство короля французского, но они продолжали составлять особое графство до 1361 года. Пять дней, в январе 1272 года, тянулась присяга. В Тулузу съехались тысячи вассалов, баронов, рыцарей, воинов со всех областей графства, консулы со всех городов. Все по очереди клялись над святым Евангелием, перед лицом двух королевских послов, быть в подчинении у господина-короля и его преемников, хранить и защищать его власть и его права, его людей и достояние, и всегда быть верными ему против всех и каждого. Городские и замковые нотариусы сверх того обязывались содействовать к уничтожению ереси, а также представить администрации все акты и документы времени Раймонда VII, в которых заключаются какие-либо отчуждения тулузских земель и другие «обманы» против короля (37).

Какой характер примет королевская власть в отношении к своему новому приобретению, Филипп III показал в том же году. Роже Бернар, граф де Фуа, позволил себе сделать нападение на замок Гэпи, предоставленный короне ее владетелем Казобоном, и разрушил его. Но времена феодального самоуправства прошли. Королевский сенешаль с неожиданной быстротой кинулся на него, овладел его землями, так что к приезду Филиппа III все было кончено.

Напрасно граф де Фуа думал выставить свой поступок патриотическим делом в глазах населения, напрасно он пытался взволновать народ, напомнить ему прежнюю независимость. Напрасно он взывал к тени Раймонда и обещал восстановить старые права баронов и городов. Провансальцы, наученные несчастьем, оставались глухи к воззваниям, а граждане Савердена даже не пустили его к себе, как опального. Он должен был сдаться на милость короля, который конфисковал его владения, а его самого посадил в тюрьму, откуда освободил только по ходатайству короля арагонского (38).

Так же поступил английский король Эдуард I с виконтом беарнским, который должен был молить его о прощении на коленях с веревкой на шее. Таким образом, бароны и горожане на всем Юге должны были покориться силе. Сокрушив последний оплот феодализма в лице графа де Фуа, последнего борца за независимость, король царствовал как неограниченный монарх. Он оставался ревностным слугой инквизиции, так как в ней видел лучшее средство, после собственного оружия, для закрепления за собой Лангедока. Последняя попытка к восстанию, сделанная графом де Фуа, и конфискация его владений вызвали за собой немедленное усиление деятельности трибунала на новоприобретенной территории.

До нас сохранилось в копиях огромное количество следственных дел, произведенных в этой области в период с 1273 по 1289 год. Они занимают два толстых фолианта. Председателем трибунала был Райнульф де Галиако, главный инквизитор. Заседание производилось в кафедральном соборе города Фуа. Еретики и многие из опасавшихся привлечения к ответу по религиозным и политическим делам бежали в Ломбардию. И понятно: они не находили более покровительства у напуганных и прижатых феодалов, за которыми зорко смотрели сенешали.

Альбигойские «совершенные» имели друзей только в среднем и низшем сословии, но что могли для них сделать бедные ткачи, плотники, брадобреи, жонглеры, рыбаки, небогатые купцы, едва находившие скудные средства к существованию. Только по ночам выползали альбигойцы из своих берлог в города: духовенство совершать свои необходимые требы, прочие на соп5о1атеп1ит. Многие, скрывшиеся от преследований судов, могли путешествовать только ночью, они пускались до рассвета в путь по ; окольным дорогам, в ожидании встретить новый приют на следующий день в какой-нибудь покинутой хижине. Где сочувствовали им, там провожали и приносили в лес хлеб, плоды и соленую рыбу. Человек в черном, живший в лесу, , был непременно еретик. Они стремились к итальянской границе, за которой хотя и существовала инквизиция, но благодаря республиканским учреждениям, продолжавшим там существовать, правда, не с прежней силой, она не могла получить действительного значения.

Война Церкви с «безбожным» Эццелином д'Эсте благоприятствовала эмиграции в Ломбардию и Романью*1; еретики могли в нем найти вождя и друга. Но любовь к родине чаще всего оказывалась сильнее любви к вере. Из документов видно, что в Лангедоке, особенно в графстве Фуа, жили тайные еретики, которые не отказывали в помощи своим несчастным собратьям, делали для них складчины и посылали эмигрантам более или менее значительные суммы. Считаясь за католиков, они иногда ходили к своему духовенству, куда-нибудь в Александрию, Павию или Милан, принять от них благословение или присутствовать на их службах. Так делали Морелли из Авриака, Гальярды, Саикки из Карамана, который при этом донес на своего отца. В этом же обвиняли монаха Жерара Бон пиана, из тулузского братства Святого Креста. Встретившись с одним священником в Ломбардии, он говорил, между прочим, что исповедь излишня, что в папской церкви одна гордыня, что спастись можно только между еретиками, у которых епископы и диаконы издавна посвящаются преемственно. Говоривший изъявлял желание пострадать и даже умереть за свои убеждения 39.

Между прочим, инквизиция задержала в Фуа одного престарелого еретика де Ривали. Он был в сношении с Давидом, Растелли и Пенсом де Фуа, альбигойскими диаконами. Ему было шестьдесят пять лет; его долго держали в заточении, пока дошла до него очередь. Нотариус пошел к нему в тюрьму, чтобы сделать предварительный допрос. Ривали знал, что от него будут выпытывать, где находятся еретические духовные лица. Чтобы не изменить себе, он решился покончить с жизнью. Когда он услышал шаги на лестнице, то ударился головой о каменную стену. Удар был силен, но не смертелен. Тотчас же отворились двери тюрьмы, и вошло четыре человека. Ривали был жив. Через несколько дней его вылечили и привели к судьям. Он открыл только одно, что во время осады Монсегюра диакон Понс де Фуа хотел передать должность другому лицу, что с тою целью Аламан был посредником и носил какую-то шифрованную табличку из воска, и что больше, из прежней своей жизни, он ничего не помнит. Вероятно, пытка, которой он так боялся, постигла его.

Между еретиками Фуа были и альбигойцы, и вальденсы. В конце XIII века в протоколах довольно часто упоминается о вальденсах. На одного доносили, что в бытность в церкви он смеялся над образами святых, пострадавших за Христа. Он говорил, что это в порядке вещей, если злые преследуют добрых. Прежде гнали и терзали святых мучеников, а теперь альбигойцев. Францисканцы и доминиканцы — это те самые, о которых в Писании сказано: «И представили ложных свидетелей»*1 (40). Если этот еретик уверял, что тело людей есть дело злых демонов, а души их созданы на небе, то другой, Дюранд де Россиак, совершенно отрицал существование души и утверждал, что душу человека заменяет кровь*2. Он прибавлял, что если бы истинное тело Христово было в причастии, то клирики давно бы съели его, хотя бы величиной оно было даже с гору. Когда Дюранд раз на Пасхе наблюдал, как стремятся в церковь его знакомые, то сказал, что они ничего не найдут там, что это все равно, как если бы им вздумалось отыскивать апостолов Петра и Иоанна и других учеников Христа. Он при этом отвергал достоинство и пользу молитв (41).

Рядом с такими радикалами в религии трибунал осуждал тех, кто уверял, что не следует ни клясться, ни лгать, или того, кто осмелился утверждать, что хлеб и другие растения родятся от труда земледельца и от качества почвы и что странно бы полагаться исключительно на доброту и благословение Божие (42). Таким образом, безобидные воззрения признавались за отступничество от Евангелия; то, что не согласовывалось с суеверием, было преступно.

Сомнительно становится иногда, кто был прогрессивнее, кто был впереди, невежественный альбигоец или ученый доминиканец?

Хотя сторонники ереси в последнее время были преимущественно люди среднего и низшего класса, лишенные средств тогдашнего образования (впрочем, некоторые прекрасно изучили альбигойскую догматику (43); тем не менее и они не оставались в стороне от пропаганды против завоевания. Жена одного тулузского плотника ссы-: далась на соседку Фабрицию, которая учила, что, когда Люцифер сотворил человека, то лишил его дара слова, но Бог, узнав, что человек не может говорить, дунул ему в рот, и он вдруг заговорил. За это Фабрицию с дочерью привлекли к ответственности. Они в свою очередь сослались на Мореля, агитатора из Ломбардии, агитировавшего против французского владычества, которое-де так же тяжело, как поповское. Он утешал своих слушателей, что в случае, если они пострадают за правду, то станут святыми мучениками (44).

От графа де Фуа ждали во всей области поддержки аль-бигойства; узнали, что он пошел бы по следам своих предков и дал бы полную свободу совести, если бы дело его восторжествовало. Потому победа короля поразила в корне всякие надежды на восстановление альбигойства. Но это не успокаивало трибунал; ему везде казались еретики. Боязливо оглянуться на улицах, одеться в черное, наконец, призывать во время родовых схваток Святого Духа, а не Христа и не Деву Марию, как это сделала одна женщина (45), — всего этого было достаточно, чтобы заподозрить в альбигойстве. Беда была сказать, что с изгнанием еретиков и появлением доминиканцев в стране остановилось течение торговых дел, как заявлял один нотариус (46), — это тоже было религиозное преступление.

Под влиянием гонений и строгого полицейско-инквизиторского надзора, отсутствия постоянных руководителей и учителей религиозная мысль альбигойцев начинает принимать фантастические образы. Из двух богов стало три; некоторые не ограничивались этим, а признавали шестерых богов, которые произвели седьмого, и прибавляли, что все боги произошли от пшеничного зерна, а не сами по себе (47).

Когда мысль, развивая исторические традиции, доходит до таких ребяческих вымыслов, то это показывает, что она потеряла уже всякое значение и способность к дальнейшему органическому развитию, что в ней уже не было жизненных элементов. Последние альбигойцы слушали лишь отголоски прежней речи, схватывали на лету, что могли, потеряли тайну целого и уродливо комбинировали свои ничтожные данные. Катарство теперь уже не могло оживить никого; оно отжило свое время и умирало, потому что ему не дана была истина. Его последние адепты бредят, как умирающие, в тяжелой агонии.

Вальденсы стояли на более прочной почве; как рационалисты, они имели перед собой громадное будущее. Их могли уничтожить, сжечь, но их идеи должны были снова возродиться. Их имена в семидесятых годах встречаются в процессах все чаще и чаще, хотя они эмигрировали вместе с альбигойцами, избирая для этого Пьемонт и недоступные альбигойские лощины. Их доктрина высказывается не в прежней чистоте — она смешана с мифологическими представлениями катаров; часто можно предполагать, что их именем называли смягченное катарство. Они бредили переселением душ на небо, куда закрыт доступ только Богородице и Предтече; они думали, что в этом мире существует какой-то приют для душ, и это видно из жизнеописания Святого Брандина, которое было распространено в Лангедоке.

Зато убеждения некоторых подсудимых отличаются близостью к лютеранству, кальвинизму: только добрые дела, а не молитва могут быть полезны для судьбы умершего (48). Тех и других соединяло одно, что тело Христово не присутствует в гостии. Учителя одних были святы в глазах других. Страшные опасности, которым они подвергались, стараясь из Италии пробраться в Лангедок, делали их мучениками в глазах всех еретиков. После семидесятых годов немногие «совершенные», и между ними епископы еретиков в Тулузе и Альби, бежали за границу. В 1277 году мы находим братьев Олива в Ломбардии, где они учат навестивших их провансальцев своему «Отче Наш». Там же были другие епископы из Лангедока. Павия и Сермионе стали их главным убежищем. Паства провансальских еретиков осталась без пастырей.

Между тем в то время, когда инквизиция допрашивала еретиков, в среде католического духовенства она могла наблюдать такие стремления, преследовать которые было одной из ее обязанностей. Аббаты и епископы советовались с гадателями, вопреки строгому запрещению трибуналов. От них узнавали время избрания, получения бенефиций, осведомлялись о делах в Риме, и даже высокопоставленные духовные лица справлялись о вопросах первой важности, касавшихся папства. Тем простительнее было подозреваемым в ереси держать у себя гадальные книги и тем безнравственнее было со стороны инквизиции преследовать с беспощадной строгостью подсудимых, когда в их ряды с одинаковым основанием могли встать они сами.

Имеются сведения, что трибуналы в это время отличались большею суровостью, что они чаще прежнего прибегали к пытке.

Судьба страны при Филиппе IV

Король Филипп IV ознаменовал в 1287 году начало своего царствования изданием ордонанса о пытке по церковным делам. Более самого Альфонса он думал о выгодах своего фиска. С этой целью он торговал евреями и не останавливался ни перед какими безнравственными средствами. При нем инквизиция свирепствовала по всей Франции. Бернард Кастанет, епископ и инквизитор вместе, отличался жестокостью в Альби; доминиканец Симон де Балле — в Каркассоне. Де Балле дошел до того, что вооружил против своих мер местного архидиакона вместе с консулами, когда задумал сжечь книги трибунала и давал за это двести ливров добровольцам, так что дело дошло до папы. На архидиакона Марлана донесли, что он участвует в молитвах еретиков; Гонорий IV не поверил этому; он требовал, чтобы оклеветанный прислал в Рим свое исповедание веры. Конечно, все оказалось клеветой. В 1270 году Симона сменил Иоанн Галанди, а его — Николай д'Аббевиль, который приобрел вскоре громкую, но печальную известность.

Всякий протест против жестокостей считался доказательством ереси и наказывался. В Каркассоне никто больше не чувствовал себя в безопасности, даже самый ревностный католик. Однажды были схвачены два профессора римского права по обвинениям в ереси. Это вызвало волнение, но оно было подавлено содействием военных властей. Жители решились написать просьбу королю. Нотариус, который сочинял просьбу, был схвачен по приказанию Аббевиля и брошен в тюрьму инквизиции; тем и окончилась попытка.

Король рядом ордонансов предписывает повиновение инквизиции, потому что это было ему выгодно. Управы не было никакой; инквизиторы делали в эти годы что хотели. Гонорий IV вместо расследования предписывает наказание мятежников. Из документов можно убедиться, что папе Николаю IV принадлежит честная попытка устранить самоуправство судей, смягчить строгие статуты трибунала, обеспечить правосудие. Пользуясь одним сложным делом, которое было представлено на его рассмотрение, он показывает пример основательного расследования и в особой инструкции велит впредь руководствоваться тем юридическим принципом, которым он сам пользовался. Он определил срок действительности обвинения, хотя и продолжительный — от сорока семи до шестидесяти двух лет после совершения преступления, — и ввел, таким образом, хоть какой-то закон вместо пол- ного беззакония. Для достаточности обвинения необходимо свидетельство известного числа лиц; так, например, из четырнадцати свидетелей, необходимо обвинение девяти лиц, и притом чтобы уличавшие сколько-нибудь согласовались в подробностях; противоречие в обозначении времени, даже на год, не имело значения (49). Папа определил все подробности и случаи, когда можно принимать показание свидетелей; на собственной следственной работе, которая занимает тридцать страниц, он указал все юридические соображения, «дабы при определенной верности показаний свидетелей, добиться беспристрастного суда».

Отрадно среди дикого голоса разнузданных, кровожадных страстей слышать голос умеренности и законности, идущий из Рима.

В своем образцовом обвинительном акте против восемнадцати подсудимых, папа разбирает дело до тончайших мелочей, взвешивает показания множества свидетелей, pro и contra относительно каждого. Ввиду общего раздражения против свирепости инквизиторов он не решался внушать прямо сильным людям умеренность в поступках; он старается оправдать мятежников перед трибуналом и приказывает считать такими только тех, кто действует с корыстолюбивой целью или питает ненависть к католичеству.

Николай IV правил недолго— с 1288 по 1292 год. Законность и умеренность, которую он завещал инквизиции, плохо прививалась в развращенной и корыстолюбивой, воспитанной на насилии среде. И в Италии, и во Франции продолжается прежнее самоуправство в трибуналах.

Жители Пармы не в силах были больше терпеть. Когда тамошний трибунал осудил одну немку на костер, народ кинулся на дом инквизиции, разорил его и выгнал доминиканцев. Но власти пошли следом за ними и убедили их вернуться, обещав уплатить пеню и наказать виновных (50).

Примеру Пармы последовали Безьер и Каркассон. Кар-кассонцы вышли из себя от жестокости и самовластия Аббевиля. В начале 1297 года они возмутились, дружной толпой пошли на доминиканский монастырь, разорили его дотла, сожгли книги и разогнали испуганных инквизиторов. Брат Николай успел спастись от ярости народа и наложил на город проклятье. В консулах проснулся старый дух. Они запретили горожанам посещать доминиканскую церковь. В то же время они послали жалобу королю.

Даже Филипп IV отказался далее помогать инквизиции. Но надо знать, что в это время он начинал борьбу с Бонифацием VIII и даже грозил казнью за всякие сношения с Римом. Под влиянием такого враждебного настроения, но вовсе не в интересах человеколюбия, которому он всегда оставался чужд, удовлетворяя лишь своей личной страсти, король издает указ сенешалям. Он запрещает им заключать в тюрьму тех, кто не заведомый ереик, предписывает вести дело осмотрительно, а в случае настояний инквизиторов, предъявлять им королевский приказ (51).

Но поневоле отлученный Каркассон должен был смириться перед Аббевилем, и через два года страшный «брат» простил его. Обязав горожан выстроить в знак раскаяния капеллу в монастыре, а двенадцать городских сановников осудив на епитимью, он снова стал поступать как террорист. Казни и конфискации пошли своим чередом.

В Тулузе действовал столь же жестокий инквизитор Фулькон де Сен-Жорж, а в Альби по-прежнему — епископ Кастанет, в качестве «наместника инквизитора». В сообществе двух доминиканцев епископ устроил чисто домашний суд, сажал в тюрьму самых зажиточных и уважаемых людей. Его дворцу и жизни не раз угрожала опасность. Так как частные просьбы и восстания не удавались, то три общины собрались подать коллективную просьбу и получили уверение в поддержке от многих епископов, баронов и даже самой администрации; они воспользовались прибытием в Лангедок королевских комиссаров, или «реформаторов», как они были названы официально.

Это было в августе 1301 года. Прибывшие сановники, в честность которых на Юге верили, были амьенский викарий Жан де Пекиньи и архидиакон Ричард Леневё. Они должны были исследовать дело епископа памьерского и при этом осмотреть провинции, узнать желания народа, обнадежить подданных королевской милостью. Едва только они прибыли в Тулузу, как представители Каркассона, Альби, Кастра, Кордеса и Лимукса осадили их жалобами на инквизицию. Все они прямо называли инквизиторов тиранами. Видно было, что чаша страданий переполнилась. Вместе с депутатами от общин к викарию прибыли в большом числе матери и жены жертв инквизиции. Лишенные куска хлеба преследованиями, доведенные до нищеты алчными монахами, они поведали викарию о мучениях голодом и пытках, которым подвергаются их ближние в недоступных тюрьмах инквизиции. Устроено было так, чтобы общими силами произвести на комиссаров сильное впечатление и побудить их употребить власть именем короля против тех, кто был страшнее самого правительства. Душой этого заговора, прекрасно подготовленного, является молодой францисканский монах — Бернар Сладостный.

На личности этого замечательного человека, связанного со всеми интересными для нас событиями в Лангедоке, мы должны остановиться особо.

Бернар был родом из Монпелье. По зову сердца он в 1284 году пошел в францисканцы. Жизнь его протекла в странствиях; он имел страсть к проповеди и, путешествуя по Франции и Италии, составил себе громкое имя сладостью и увлекательностью речи. Он далеко не был фанатиком — его образование не допускало того. Теплая дружба, которую он свел в Милане с Раймондом Лулли-ем и с врачом Вилланова, из которых один считался еретиком, а другой кудесником, всегда компрометировала его. В нем было много самых светлых сторон провансальского духа. Он отличался сильной энергией характера, верностью своим убеждениям, за которые не раз жертвовал жизнью. Порабощение родины вызывало слезы на его глазах, а свирепость инквизиторов приводила его в негодование, которым он делился со всеми.

Потому Николай Аббевиль имел с ним частые столкновения и понимал, что в нем встретил врага более опасного и непримиримого, чем все жертвы, сидевшие в доминиканских темницах. Когда инквизитор потребовал у Бернара выдачи трупа гражданина Кастельфабра, похороненного в монастыре и подозреваемого в ереси, то получил решительный отказ, так как память Кастельфабра не заслуживала осуждения и незаконно нарушать сон покойника. В ответ на настояния трибунала Бернар написал протест в защиту Кастельфабра, называл процесс незаконным, лживым и противным папским постановлениям; не ограничившись тем, он прочитал его среди белого дня в Каркассоне и прибил к дверям трибунала.

Авторитет инквизиции был решительно подорван этим актом даже в глазах самых преданных католиков. Францисканцы в борьбе со своими противниками взывают к общественному мнению. С тех пор вся страна смотрела на Бернара как на будущего своего спасителя от инквизиции.

Лишь только королевские комиссары прибыли в Тулузу, Бернар поспешил к ним и постарался не оставлять их. Он сблизился с ними; в нем они видели ум, основательное знание страны, наконец, сан и рясу, которая ручалась за его правоверие. Он явился ходатаем за все жертвы инквизиции и представил викарию целый список преступлений и насилий, совершенных одним Фульконом.

«Такая инквизиция, — говорил он, — способна не унич-тожить, а распространить ересь; даже духовенство ропщет на жестокости, но все наши увещания бессильны. Теперь даже вовсе нет надобности в инквизиции, но пока без короля нельзя ничего сделать, а успеха в свержении ее ждать трудно, потому что духовным отцом у него является доминиканец».

Викарий склонился к жалобам и воплям, которые доходили до него отовсюду, и велел каркассонцам подать обстоятельную жалобу на Аббевиля; ее он отдал разобрать Бернару.

Между тем наступал срок отъезда комиссаров из Лангедока. Они обещали передать обо всем королю. Значительнейшие граждане от общин по наущению Бернара просили и получили позволение ехать к королю в качестве жалобщиков. Бернар вызвался быть во главе их. Кар-кассон отправил Илью Патриса, который действительно был «маленьким царем» города, чего совершенно заслуживал своими умственными и нравственными качествами. Он был необычайно смел, деятелен и энергичен. От Альби поехало трое: консул Франса, магистр Гарсиа и Кастанет, родственник и заклятый враг епископа; от Кастра — Проби, родня которого сидела в тюрьме. Альбийские консулы также снарядили в Париж одну женщину, пострадавшую от Фулькона, — ей дали десять ливров на дорогу и коня.

Но инквизиторы, зная, что делается у их врагов, также приняли меры и отправили к королю свою депутацию с тулузским инквизитором Фульконом во главе. Они надеялись, что противники уйдут с позором, и много рассчитывали на королевского капеллана и своих придворных друзей. Но они слишком мало ценили Бернара, на котором лежало все дело. В Париже он завел обширные знакомства, двери его кельи не закрывались.

Подготовленный викарием, король скоро дал провансальцам аудиенцию. Бернар говорил за всех. В ярких красках он представил пред Филиппом IV всю жестокость трибуналов, алчность судей к чужому имуществу, их грабительство среди белого дня по судебным формам, осуждение при помощи подставных свидетелей и пытки. Далее Бернар доказывал полнейшую бесполезность инквизиторов в настоящее время. Если они уничтожили ересь, значит, они не нужны; если же нет, то, значит, неспособны продолжать дело. Это показывает, что следует изменить систему, отказаться от жестокостей с заточениями, от самовластия, которое вопиет к Богу, — а доминиканцы никогда не в состоянии отрешиться от своих привычек. В Риме также согласятся на изменение старой системы, потому что папа завален жалобами на беззакония его судей.

— А если бы его Святейшество отказался от этого, — продолжал Бернар, — то король так силен, что может привести в исполнение свою волю и закрыть на некоторое время трибуналы или по крайней мере передать их в другие руки.

В это время растворились двери приемной залы, и показались белые рясы доминиканцев; впереди выступал придворный капеллан, за ним шли инквизиторы тулузские, каркассонские и памьерские. Они хотели оправдываться, но Филипп IV замахал рукой и подал им знак удалиться.

— Этот честный человек говорит правду, — сказал он, обращаясь в окружающим. — Якобинцы каждый день надоедают мне своими россказнями и сновидениями, они думают прикрыть баснями свои измены.

Напрасно доминиканцы употребляли все свое искусство и влияние; инквизиторы не смогли оправдаться. По совету Бернара король велел сместить Аббевиля и Фулькона, а на Кастанета наложил пеню в две тысячи ливров. Свою волю он изложил в грамоте к епископу тулузскому, бывшему тогда в Париже.

«Его обязанностью, — писал он про Фулькона, — было искоренять заблуждения и пороки, а он только более распространял их. Под покровом дозволенной кары он осмеливался делать вещи совершенно недозволенные. Под видом благочестия он делал бесчестные и бесчеловечные поступки. Под предлогом защиты католической веры он совершал ужасные и гнусные злодеяния».

Вместе с сим король 7 декабря 1301 года формально запрещал лангедокским инквизиторам сажать в тюрьмы кого бы то ни было без разрешения сенешалей и без согласия местного епископа. В случае разногласия их с трибуналом требовалось вмешательство особой комиссии из доминиканских приора и лектора. Король запретил своим чиновникам повиноваться инквизиторам, если они требуют незаконного.

«Мы не хотим, — писал Филипп IV, — чтобы жизнь и смерть наших подданных зависела от произвола и фантазии одного человека, может быть, невежественного и руководимого одной слепой страстью» (52).

Все это было сделано по желанию Бернара. Но инквизиторы дорого хотели продать свои права. Они решились вступить в борьбу с королем, хотя обстоятельства были крайне неблагоприятны для них. На улице Сен-Жак собрались парижские и приезжие доминиканцы. Через ту-лузского епископа они ответили королю, что находят полезным оставить Фулькона в его должности и что советуют королю согласиться на это.

Взбешенный Филипп IV отвечал, что он не спрашивает их советов, а приказывает повиноваться.

«Нам кажется, — писал он, — что братия ищет случая оскорбить нас и угнетать народ, а вовсе не преследовать пользы Церкви и не наказания преступлений. Согласиться на продолжение службы Фулькона — значит делать несправедливость за несправедливостью и нисколько не думать о тяжелых опасностях, об общественном позоре, которое оно навлекает в будущем. Кто смеет подумать, чтобы провинциал ордена с его монахами в наши дни имел дерзость, вопреки нашей воле, требованию целого народа, удержать человека столь гнусного, обремененного таким бесчестием, столькими преступлениями» (53).

Но доминиканцы, верные себе, не уступали. Пришлось прибегнуть к силе. Король приказал сенешалям тулузскому, каркассонскому и аженскому приставить свою стражу к тюрьмам инквизиции, не допускать заседаний трибунала и прекратить субсидии. Народ вздохнул свободнее, хотя ненадолго, и где мог спешил выразить свою ненависть притеснителям.

В Альби доминиканцам не стало прохода. Во время одной процессии пришлось выслушать угрозы от народа; они не раз опасались за жизнь. Консулы, со своей стороны, также старались оскорбить их. Инквизиторы поставили на ближайших городских воротах статую Святого Доминика*1. Власти сняли ее.

Уступая королевским настояниям, провинциал доминиканцев назначил вместо Фулькона Морерия, приора из Альби, а смещенному дал повышение. Король был удовлетворен, но снова начались старые сцены насилия; они происходили везде.

Новые законы при старых исполнителях были недейственны.

В Альби разом казнили двадцать пять католиков, как отступников54. Готфрид Аблузий сменил в Каркассоне Аббевиля, но принес ту же тиранию на всю обширную территорию.

К Бернару и викарию, которые прибыли в Каркассон, опять потянулись плачущие жены и родственники заточенных. Бернар мог помочь им только одними утешениями. Во множестве они теснились вокруг него и просили защиты, так как больше не чаяли ее ни от кого. Напрасно он думал остановить палачей увещаниями. Он стал проповедовать в монастыре миноритов и громил инквизицию. Весь город спешил услышать его. Он стал своего рода трибуном Каркассона, и тогда-то в нем родилась патриотическая мысль поднять народ в одно время и против инквизиции, и против французской власти, которая оказалась такой ничтожной сравнительно с тиранией трибунала.

— Когда Иисус приближался к Иерусалиму, то, увидев его, заплакал,— начал он одну из своих проповедей. Помолчав немного и окинув долгим взором слушающих, продолжал: — Так плачу я над вами, каркассонцы, я, посланный к вам Иисусом уже несколько лет, чтобы оберегать честь вашу и защищать от клеветы изменников, облеченных в рясы проповедников.

И он начал говорить о преступлениях и жестокостях инквизиторов.

— А что мы станем делать в ответ им? Братия, на это я вам расскажу притчу о баранах, когда эти животные еще умели говорить. Их было большое стадо, они паслись привольно в пышных и зеленых лугах, около холодных, прозрачных ключей. Каждое утро повадились их навещать из соседнего города два палача, которые таскали то по одному, то по два барана, выбирая по преимуществу тучных. Видя, что число их каждый день уменьшается, бараны стали совещаться между собою. «Эти палачи будут продавать наши шкуры и есть наше мясо, а у нас нет ни покровителя, ни защитника, который бы защитил нас, но разве у нас нет на лбу рогов? Кинемся на них дружно, пустим в работу наши рога и прогоним кровопийц с поля — только тем мы и спасемся». Что вы думаете об этом? Я растолкую вам. Бараны — это вы, жители Каркассона; прекрасные луга — это римско-католическая вера, которая дышит вечной святостью и которая орошается ручьями счастья духовного и мирского. Тучные бараны — это богатые граждане Каркассона, которых убивают палачи, чтобы воспользоваться их достоянием. Разве это не тучная жертва, человек столь значительный, как господин Кастель, которого изменники доминиканцы обвинили в ереси? А мессир Горрик, он также не еретик ли, потому только, что от него хороша пожива? А Брунет, а Казильбак и множество других замурованных в тюрьмах, ограбленных и лишенных всего, потому что не нашлось никого, кто бы защитил их от палачей? (55)

При этих словах в церкви пробежал из уст в уста сдержанный вопль ненависти к инквизиторам, грозивший бурей. Окончание проповеди Бернара и его воззвание к мужеству жителей довершило впечатление. Буря разразилась.

Взволнованные каркассонцы прямо из церкви бросились на дома тех консулов, которые были в дружбе с инквизицией, и разрушили их. «Но что делать дальше?» — спросили они себя и остановились.

Бернар сам не ожидал мятежа, не приготовился к нему и вовремя сдержал его. Он чувствовал себя плохим трибуном для народных движений. Он удалился в Альби в ожидании прибытия викария, всегда стоявшего на его стороне, но и там не переставал возбуждать недовольство народа против инквизиции.

Когда в Каркассоне узнали, что викарий Пекиньи возвращается, постарались устроить ему радушный прием. С ним были Бернар и архидиакон. В воротах кроме властей его встретила толпа женщин и детей. В то время, как одни приветствовали викария, другие окружили его и остановили коня.

— Милосердия, милосердия, во имя Господа, защити нас от изменников! — кричали они.

Чем далее ехал он по улицам, тем громче раздавались мольбы и стоны, заглушая крики радости. Вдруг заметили в его свите адвоката, Гальярда, члена трибунала. Толпа черни кинулась на него, стащила с коня и готовилась растерзать, если бы не заступничество викария. Подъехали к францисканскому монастырю; здесь правителей ждали депутаты из Альби и других городов. Высказав викарию всю истину про инквизицию, они требовали вмешательства королевского правительства и освобождения заточенных.

Викарий не мог обещать первого, так как того не допускали прямые законы, но относительно второго промолчал, предоставляя вывести отсюда заключение. В другом собрании городских выборных он слышал то же самое: народ сам распорядится с инквизиторами и не посмотрит на запрещение. Власти не могли допустить в городе беспорядка и медлили.

Однажды толпа женщин из Альби, предводимая Бернаром, остановила викария на улице; с воплями рассказывали несчастные, что их мужья похоронены заживо в каркассонских темницах, что уже несколько лет ничего не известно об их участи. Они просили только взглянуть на них. Викарий обещал разобрать дело, но Бернар уже принял свои меры. Все враги инквизиции сходились к нему в церковь с самым разнообразным оружием: долотами, ломами; они готовились разрушить инквизиционные тюрьмы. Таких охотников набралось человек восемьдесят. Между ними были самые зажиточные люди, родовые члены капитула. Бернар их не удерживал, а поощрял. Вдруг явился викарий. Не сознавая себя в силах подавить волнение и разделяя в душе чувства мятежников, он решился стать во главе этих людей, чтобы по крайней мере управлять ими и отстранить тем политическое движение. Он пошел вперед их, по направлению к доминиканскому монастырю.

Там, если не могли защититься, то решились протестовать. Доминиканец Блуман стоял у окна тюрьмы, как бы желая загородить своим телом достояние и честь ордена. Викарий приказывал отворить ворота и грозил иначе разломать их.

— Остановитесь, — кричал Блуман, — не оскорбляйте святыни! Здесь кончается власть короля!

Над ним смеялись. Сломали ворота и вошли во двор. Но в двери самой темницы было трудно проникнуть. Горожане усердно работали ломами. Викарий, хотя и был духовным лицом, поощрял их. Тогда Блуман протянул ему из окна бумагу, в которой содержался протест против дерзкого насилия. С протестом в руках викарий, со-путствуемый Бернаром, Гарсиа, Проби, главными агитаторами волнения, спустился в темницы. Они спросили факелов, так как ничего не было видно, кроме черных нависших стен подземелья; следом ворвалась толпа народу — каждый искал своих родных и друзей. Двойные двери летели с петель. Освободители не упускали из виду ни одной темницы, в которых были погребены заживо жертвы. Главные казематы, в которых сидели осужденные, были расположены под землей; свет не проникал в них, они были заражены скоплением нечистот и извержений; вторая дверь, которая вела в эту темную берлогу, никогда не отворялась; пища подавалась через отверстие, проделанное в этой двери из первой, выходившей в коридоры. Толщина стены была пять футов. По обеим сторонам коридора тянулись эти страшные темницы.

Такое заточение стоило всякой казни, было даже ужаснее ее; оттого на него милостиво обрекали самых заклятых альбигойцев, оставляя им жизнь, от которой они бы восторженно отказались. Когда замурованных вытащили на свет, то они окончательно обессилели — это были живые трупы, грязные и ужасные в своих лохмотьях. Их хотели нести по домам, но викарий приказал отправить всех в государственную тюрьму, которая после инквизиторских гробниц показалась раем.

Трибунал собрался на другой день после такого небывалого разгрома. Неужели уступят буйной толпе и их вождю-отступнику люди, которые сжились со своей властью и считали святотатством всякое покушение на нее? Готфрид, главный инквизитор, произнес торжественное церковное проклятие над викарием и всеми участвовавшими в злодействе (56). Он известил о нем по всей стране, а капитул написал обо всем папе.

Викарий апеллировал в Рим и донес королю, прося заступничества. Общины, для которых так много сделал Пекиньи, со своей стороны отправили жалобу к папе на бесчеловечные поступки инквизиции, вынудившие народ к насилию. Извиняясь, они прославляли викария как благочестивого человека и благородного правителя, цветущего добродетелью и справедливостью.

Так как при римском дворе без денег нельзя было сделать ничего, то по предложению Бернара вместе с жалобой было послано три тысячи ливров; из них полторы тысячи дал Каркассон, тысячу — Альби и полтысячи — Кордес. На такое благородное дело всякий без исключения готов был жертвовать, сколько потребуют. В то же время деятельный Бернар, не зная, как взглянет на все дело Филипп IV, заискивал при королевском дворе.

Разносится слух, что викария уволят. Это было бы ударом для всех надежд. Но как противодействовать? Вспоминают, что у королевы духовник — францисканец, а это было находкой при нынешних обстоятельствах. Через него королеве было подано письмо от граждан Альби, сочиненное, вероятно, Бернаром:

«Против викария и архидиакона известные люди строят низкие козни, их хотят обесчестить и внушают королю лживые наветы на них. Куда нам обратиться за помощью, если не к вашему обычному милосердию? Все просим вас единодушно, мужи и жены, старцы и дети, люди всех возрастов, все взываем к вам, последнему сильному прибежищу наших надежд с мольбой о ходатайстве пред королем, чтобы он сохранил нам этих достойных его представителей».

Пекиньи следовало ехать в Париж. Викария решились не выдавать и крепко за него стоять. Бернар и прежняя депутация из граждан сопровождали его, чтобы защитить пред королем. На этот раз было много и новых лиц; это живые улики, жены, отцы и братья заточенных, слезы которых сделались причиной волнения. Королева была тронута рассказом этих людей; король сохранил всегдашнее спокойствие. Так как с другой стороны ему надоедали доминиканцы и неотвязный духовник, то он изъявил желание лично посетить свой Лангедок со всем семейством и убедиться на месте в положении дел.

Бернар и в Каркассоне, и в Альби внушил, как надо встретить царственное семейство. В церквах он начал было утешать народ, что настал последний день инквизиции, но он жестоко ошибся в своем восторге. Впрочем, чтобы лучше подействовать на правительсгво, он организует лигу и собирает деньги. Выборные от народа научены идти навстречу королю и слезами внушить сострадание. В Каркассоне, на старом бенедиктинском кладбище, ночью, он созвал горожан и убеждал их примкнуть к лиге.

— Нечего бояться, будьте смелее. Что сделает инквизиция? Отлучит? Но разве это так страшно? Про меня же они говорят, что я антихрист, но пусть верят тому; над этим только можно смеяться. Викарий отлучен, но он не боится, потому что инквизиторские отлучения уже двадцать лет ничего не значат.

Так говорил Бернар, возбуждая граждан своими словами. Но он слишком надеялся на короля, он не понимал, что Филипп IV ищет везде выгоды своей короны, что для него усиление личного могущества важнее тех или других принципов.

В день Рождества 1303 года король прибыл в Тулузу с женой и детьми. Его сопровождал, между прочим, знаменитый Гильом Ногарэ, доктор права, из легистов ставший рыцарем, который прославился на всю Европу, кроме своей преданности королю, еще тем, что избил папу Бонифация VIII. Когда Филипп IV, приветствовав консулов, въехал в город, то прежде всего он услышал крики:

— Справедливости, справедливости!

Громадная толпа заступила путь королю.

В день приезда он выслушал жалобы на инквизицию. Первым хотел говорить его же представитель, викарий; но едва он начал, как один из придворных доминиканцев отстранил его, как отлученного. Тогда стали говорить депутаты. Проби рассказал, как недавно альбийский епископ посадил в тюрьму тридцать честных и зажиточных граждан, лукаво обвиняя их в ереси, к которой они ничем не причастны (57).

Арнольд Гарсиа, другой депутат от Альби, рассказывал о пытках, которым подвергаются жертвы трибунала, и прибавил, что короля долго обманывали на этот счет и клеветали на народ.

— Господин Арнольд, — перебил его Бернар, — скажите, кто говорил так, назовите клеветника! Скажите его величеству, что это брат Николай, его духовник. Прибавьте, — продолжал он, — что государь не должен верить изменнику, который передает фламандцам все, что говорят о них в Совете.

Гарсиа повторил это и продолжал среди общего смущения рассказывать про злоупотребления инквизиции. Он просил у короля решительных мер. За ним говорил судья из Альби, Гальярд Этьен, о Фульконе, об его насилиях, роскошной и развратной жизни, затем, теми же красками описав его товарищей, высказал удивление, как мог народ по сие время выносить такое иго.

Король обещал принять к сведению все дело и произнести свое решение после личного посещения Альби. Через несколько дней он потребовал к себе Бернара. Он был недоволен им, как агитатором, и, может быть, даже поставил под сомнение его верность своему правительству. Но францисканец не устрашился. Его допрашивали в присутствии королевского совета. Он сообщил королю новые факты, отстраняя и себя, и провансальцев от его подозрений.

— Они верные подданные и прекрасные католики. Недавно уверял короля сам провинциал доминиканцев, что еретиков нынче на всем Юге сорок или пятьдесят человек и что страна спокойна. Стоит ли для такого ничтожного числа поддерживать инквизицию и напускать на всех страх? Но и это неправда — теперь во всем Альбижуа нет ни одного еретика. Для трибунала все еретики, его нельзя насытить. Если в настоящее время к ним привести апостолов Петра и Павла, то и этим святым трудно бы было оправдаться в ереси (58).

Но король уже принял меры против злоупотреблений, сказали Бернару в Совете в ответ на его представления, люди, ненавистные народу, такие как Фулькон, Аббевиль, Галандий, удалены из трибуналов.

Но монах продолжал твердить свое:

— Вы слышите, плач и стоны еще не умолкли. Значит ли это, что королевский Совет, при всем своем благоразумии, нашел средства к исцелению зла?

Филипп IV не обратил на эти слова внимания. Он не мог уничтожить учреждение, которое служило для него источником могущества и обогащения. Указом из Тулузы 13 января 1304 года он объявил, что трибуналы должны действовать на всем пространстве его владений для пользы веры и что судить их злоупотребления — дело папы, которому сообщено обо всем. Известно, что через год он еще усилил меры строгости против еретиков. Инквизиция была упрочена безусловно, подозреваемым в ереси возбранялось занимать общественные должности, а всякие заговоры и лиги против инквизиторов строго запрещены, как преступные.

К этому побудило его впечатление, вынесенное из путешествия по Лангедоку. Его деспотическую натуру крайне раздражили протесты и решительные выражения неудовольствия, которые сопровождали его повсюду. Они укрепили его в мысли, что уничтожить инквизицию — значит снять последнюю узду с провансальцев и пробудить в них старый дух. В Каркассоне, например, его по началу встретили радушно: жители украсили флагами свои дома и готовили праздник. Но когда известный патриот, Илья Патрис, обратил внимание короля на жестокое обращение трибунала с этим городом, то получил в ответ от Филиппа приказание удалиться и впредь не показываться на глаза за дерзкую назойливость. Тогда Илья поскакал по улицам города, везде просил снимать флаги и распорядился об отмене праздника, так как прибытие короля — день печали.

Король, в свою очередь, не принял дара, предложенного городом; и когда узнал, что королева не отказалась взять две урны, наполненные серебром, то велел ей возвратить подарок бунтовщиков.

В Безьере Бернар в присутствии Гарсиа и Патриса имел объяснение с Ногарэ, всесильным при королевском дворе. Тут он узнал, что бесполезно ожидать внимания правительства к жертвам инквизиции. Ногарэ отказал ему наотрез:

— Королю теперь не время думать об этом — у нас на руках дела поважнее. Наши отношения с римской курией весьма щекотливы. А новый папа Бенедикт XII сам из доминиканцев, он питает благоговение к своему ордену и никогда не коснется его привилегий, не осудит ни одного из своих. Ждите более благоприятных обстоятельств (59).

Ногарэ, конечно, не имел никакого пристрастия ни к папству, ни к инквизиции, он поклонялся одному королю, и следовало послушаться его совета, совета человека, опытного в политических делах. Но Бернар и его друзья были нетерпеливы:

— Папа предает нас палачам, король забыл про нас. На что нам надеяться? — спрашивали они друг друга с отчаянием.

— На Провидение, — отвечал им Бернар.

Скоро ему представился повод утешить себя мыслью, что Провидение действительно печется о стране. Вместе с друзьями народного дела он сопутствовал королю в Мон-пелье и Ниме. В последнем городе патриотам довелось столкнуться с принцем Фернандом, одним из сыновей арагонского короля Иакова, который с детьми приехал видеться с Филиппом, своим сюзереном по Монпелье.

Дону Фернанду было едва двадцать пять лет; при всем легкомыслии он был честолюбив и любил прихвастнуть. Не надеясь получить корону Арагона, он мечтал о приличном домене; этой слабостью страдало большинство молодых рыцарей. Он знал, что Лангедок не может быть доволен французским владычеством, что провансальцы хранят старинные симпатии к своим запиренейским соседям, с которыми имеют много общего и в нравах, и в обычаях, и в языке, и в преданиях прошлого. Он очень обрадовался, когда проведал о тех неудовольствиях, какие возникли в Лангедоке по поводу инквизиции. Ему известны были также влияние и популярность Бернара. Он увидел его в королевском дворце в Ниме, познакомился, разговорился и довольно ясно дал заметить, что сделал бы то, от чего отказывается Филипп.

Бернар встрепенулся при этих словах, в нем мгновенно пробудился ряд мыслей; воображение его вдруг разыгралось и нарисовало радостные картины, но он сумел сдержать себя, притворившись, что не понимает намека принца. Он просил Фернанда пожаловать завтра в келью, где будут почтенные люди, с которыми ему будет приятно побеседовать.

Фернанд застал Илью Патриса и Вильгельма Сен-Мартена, консулов Каркассона, в келье минорита. Здесь созрел заговор, которому не суждено было принести плодов и который остался последней попыткой немногих патриотов сохранить погибшую национальность Прованса, но который стоил им всем свободы и жизни. Молодой принц согласился на все условия, а консулы обещали склонить на свою сторону всех товарищей и впоследствии образовать лигу городов, центром коей будет Каркассон. Весь заговор будет храниться втайне. Бернар будет сообщать принцу о ходе дела.

Патрис повел свое предприятие со всею энергией. При первом свидании с Гарсиа и Проби, синдиками и агитаторами Альби, он сообщил им об обещаниях дона Фернанда. В ответ последовало живое заявление восторга. Южане легко поддавались всяким упованиям, как бы они ни были призрачны. Они не думали о том, что будущий государь их бессилен, как ребенок, что он не имеет никакого значения даже в своей стране, что он во всем зависит от отца и что он ничем не показал еще ни своих способностей, ни своего характера. Но как действовать? Отец Гарсиа говорил, что для освобождения от врагов можно прибегнуть ко всяким средствам, призывать к помощи Божьей или дьявола. Отец Бернар не одобрял только последнего, впрочем, согласился идти во всем за отважным Патрисом, уступая ему в этом деле первую роль. Это и было одной из причин того, что заговор не удался в самом начале.

Патрис своей горячностью испортил дело, которое и без того было слишком непрочно. Ему недоставало осторожности и сдержанности своего друга. В каркассонской ратуше он говорил людям, не подготовленным к делу, в присутствии пятнадцати горожан речи против французского правительства. Его замысел вначале показался слишком смелым. В то же время Бернар со своей трибуны говорил публично, что если папа не согласится на требования викария и его ходатаев, то в стране найдутся мученики, готовые постоять за дело правды. А однажды, проповедуя у себя в церкви, решился заявить, что король не исполняет своих отеческих обязанностей по отношению к народу.

Между тем в Альби заговор не прививался. Только три консула согласились с Гарсиа, остальные не одобряли его замыслов. О лиге нельзя было и думать. Ее можно было создать примером решительного, скорого восстания. Для этого нужен был смелый вождь. Дону Фернанду следовало не медлить и встать во главе восстания. Бернар вызвался переговорить с ним об этом и отвезти грамоту от каркас-сонских консулов.

Сопровождаемый одним молодым миноритом, он в самое ненастное время года, подвергаясь постоянным опасностям, отправился по снежным тропинкам Пиренейских гор в замок Пла-де-Корс, где тогда проживал арагонский двор. Подъезжая в замку, Бернар, раздумав подавать принцу грамоту, которая могла бы впоследствии послужить уликой, сошел с коня, пробрался в лесную трущобу, разорвал на мелкие куски это опасное для него послание и остатки раскидал по земле (60). Он не решился остановиться во дворце, хотя имел на то право, а, чтобы отстранить подозрение, заехал к капеллану и через него получил аудиенцию у принца. Он сказал Фернанду, что Каркассон готов присягнуть ему, если принц в силах прогнать французов из страны.

С детским самохвальством дон Фернанд, не спросив ни о средствах защитников, ни о настроении страны, ни о силах неприятеля, объявил свое согласие на этот легкий, по его мнению, подвиг. Бернар тут же понял, с каким человеком имеет дело, он в душе не мог не рассмеяться над своей доверчивостью и влечением своих товарищей, он уже собирался в обратный путь, но получил от короля приглашение немедленно явиться к нему.

 

Иаков проведал о прибытии францисканца и о его тайных переговорах с сыном. Он не мог не заподозрить этих сношений, зная про ссору Бернара с инквизицией, которая в его глазах была святейшим учреждением. На вопросы короля, какова цель его приезда и о чем он говорил с принцем, Бернар молчал. Не получив от него никакого ответа, король велел ему дожидаться, а сам отправился к сыну. Этот разболтал, как было дело, и в вознаграждение получил от патриархального родителя такое внушительное наставление, что выбежал из комнаты с раскрасневшимся лицом и с взъерошенными волосами. Бернару было велено через канцлера немедленно удалиться из арагонских владений. Довольный тем, что его отпустили живого, он скакал без оглядки в Каркассон.

Этим закончились все сношения заговорщиков с Фернандом. О продолжении их нельзя было и думать, а дело между тем разгласилось. Бернар хорошо понимал, что его похождения известны и правительству, и инквизиции. Потому, когда его товарищи пали духом и старались забыть произошедшее, он искал своей гибели. Не стесняясь в выражениях, он с прежней силой гремит против доминиканцев с церковной трибуны. 3 мая 1304 года он решился взойти для этого даже на кафедру тулузского собора Святого Са-турнина.

Столица Юга в начале XIV столетия была вполне католической, она привыкла к французской администрации и к доминиканской полиции. Потому проповедь минорита там могла встретить лишь слабое сочувствие. Заметив непривычное для него равнодушие и даже изумление на лицах слушателей, Бернар прервал свою речь, окинул негодующим взором собрание и заявил:

— Я вам многое хотел сказать, но между вами я вижу шпионов, которые готовы, может быть, схватить меня.

Он отряхнул прах от ног своих и ушел из Тулузы. В Альби его не ждали, ходили слухи, что он повешен на той самой веревке, которая дорогой служила ему поясом.

— Вот я пред вами, — сказал он альбийцам, живой и невредимый, — по-прежнему всегда готовый свидетельствовать против вашего епископа и против ваших инквизиторов, всегда готовый доказывать, что они несправедливо заточают ваших сограждан в тюрьмы. Не бойтесь, я не оставлю вас, друзья мои, я не убегу от вас и готов самую мою жизнь отдать на службу вашему делу, я не отрекусь от вас даже тогда, когда меня потребует папа на суд, как всегдашнего противника ваших преступных преследователей. Я жду этого... Наши общие враги сказали вам, что я воспользовался вашими деньгами. Отчасти это правда — своего я ничего не имею, я путешествовал на ваш счет. Но ради вашего дела, я все, что имел, распродал, даже свои последние книги. Говорят, что я требовал от вас большие жертвы. Так! Теперь я буду просить у вас еще большей: я вас прошу оставить ваши ремесла, ваши лавки, ваши дела, идти на все четыре стороны и везде кричать как можно громче против гнусных людей, которые остервенились против вашей страны.

Ожидание Бернара сбылось скорее, чем он предполагал. В то время, как он говорил эти слова, уже состоялось повеление об его аресте. Бенедикт XI по настоянию доминиканцев подписал в Витербо, 15 апреля 1304 года буллу на имя провинциала аквитанских миноритов, в которой приказывал взять и представить Бернара на суд папской курии за сопротивление инквизиции, за возбуждение народа к восстанию против королевской и духовной власти (61). Если бы преступник ослушался, то велено тайно схватить его и привести под надежною стражей. Об этом пришли слухи раньше, чем в Альби было поручено формальное предписание.

Бернар мог бы легко спастись, но он не хотел бежать. Он желал в последний раз побеседовать с своей паствой. Он сказал, что пришел его час, и просил тех, кто любит его, молиться за него и за папу, чтобы Бог склонил первосвященника к правому суду. Народ перед монастырем толпился целый день, как бы желая защитить собой своего заступника. Духовные власти не знали, что делать. На следующий день были те же волнения; горожане по очереди сторожили Бернара от всяких покушений на его свободу. Это внушило отважному францисканцу мысль о сопротивлении, о котором он прежде и не думал. Однажды, когда спустя месяц викарий провинциала вошел в его келью и приказал ему следовать за собой, Бернар отвел его руку и решительно сказал, что он не пойдет. Викарий мог только произнести над ним отлучение, на которое Бернар не обратил никакого внимания. На его счастье, через несколько дней было получено известие, что Бенедикт XI, который намеревался быть его судьей, скончался в Перудже.

Бернар ликовал. В церкви среди большого стечения народа он известил о смерти папы как о великой радости. С замечательной смелостью, играя остротами и шутками, он говорил о покойнике, заявляя надежду, что вместо доминиканца сядет другой папа, более справедливый (62). Вскоре узнали о вступлении на папский престол Климента V, креатуры французского короля.

Бернар теперь окончательно не предвидел для себя никакой опасности и только скорбел об одном, что его старый покровитель и друг, викарий Пекиньи, скончался вслед за папой. Так как, по слухам, он умер без причастия, то францисканцы отслужили по нему заупокойную обедню, к новой досаде доминиканцев.

Но если Бернар легко отделался от одной беды, то трудно было предотвратить новую грозу. Филипп IV из письма Иакова Арагонского узнал об интригах патриотов и о похождениях Бернара за Пиренеями. В первое время он так был поражен этим, что не хотел верить. Он привык считать свой Юг довольным и счастливым. Он долго совещался со своими приближенными, что делать с преступниками, а между тем сенешаль арестовал Патриса и воспретил Бернару пребывание в Каркассоне. Вместо того чтобы скрыться, Бернар стал уговаривать консулов Альби и Кордеса послать депутацию к королю просить о прощении и сам поехал в Париж.

Король, конечно, вместо того чтобы принять просителей, велел задержать их, а о Бернаре написал к папе Клименту V, предлагая взять и судить дерзкого францисканца, как преступника против божеской и королевской власти. Папа был недалеко и с удовольствием исполнил эту просьбу, так как с давнего времени Бернара считали соучастником кружка так называемых «лжеапостолов», который распространился тогда в францисканском ордене.

Бернар был арестован в парижском монастыре миноритов, монахам не велено было оставлять его одного. Скоро его повезли в Лион, где папа сбирался короноваться, а оттуда возили, как арестанта, следом за папским двором, по разным городам Лангедока, не назначая никакого суда.

Вдруг 25 ноября 1307 года в Пуатье с согласия короля Бернар получил свободу и позволение возвратиться в Каркассон, но уже без звания лектора. Папа был равнодушен к борьбе орденов и беспристрастно смотрел до времени и на тех, и на других. Король спустя три года успокоился.

Не такова была участь друзей Бернара. Некоторые, и притом главные, агитаторы успели спастись благодаря своим богатствам, такие, как Проби, Гарсиа, Франса, и вернулись, когда гнев короля утих. Другие были схвачены. Следствие тянулось не больше месяца. Илья Патрис и с ним четырнадцать каркассонцев были повешены. Через два месяца повесили еще сорок человек из Лимукса, знавших о заговоре. Сенешалю Жану д'Онэ был предоставлен полный произвол; одинаково с участниками он вешал людей ни в чем не виновных. Кто был побогаче, легко мог откупиться.

Когда д'Оне собрался ехать в Альби, чтобы продолжать следствие — хотя король был вполне доволен поведением этого города, — то консулы, чтобы отвратить неприятное посещение, предложили ему пятьсот ливров, обещая позже прибавить столько же. Но сенешаль отвечал, что правосудие не полагается на обещание, и потребовал через пять дней доставить ему всю тысячу ливров. Его требование было исполнено.

Так кончилась эта последняя, отважная, но легкомысленная попытка освободиться от французского владычества.

Бернар был на свободе, но он не отказался от своего дела. Руководимый идеальными устремлениями, он сознавал, что борьба с насилием, в чем бы оно ни проявлялось, есть его назначение. Он искал новых опасностей, потому что не мог выносить, как тирания монахов, которая временно утихла над его родиной, воскресла снова, лишь только Климент V принял сторону доминиканцев. Мы застанем его скоро опять среди самой порывистой деятельности, с той только разницей, что он теперь разорвал всякие связи с окружающей его духовной кастой и, следуя влечению своего открытого характера, явно стал на сторону оппозиции, которая сформировалась тогда против римского двора в среде францисканцев, вообще питавших нерасположение к своим соперникам доминиканцам.

Эта коллизия введет нас в новый аспект истории инквизиции, для уяснения которого необходимо оглянуться немного назад.

Распад францисканского ордена

Напрасно думать, что возмутительная жестокость инквизиторов когда-либо достигала цели и ослабляла ересь.

Напротив, в таких случаях она встречала более и более материала. Допросы и следствия продолжались почти ежемесячно, например в течение 1279—81 годов, и с каждым делом открывались все новые центры еретиков в Италии и во французских городах. Некоторые процессы тянулись по девять лет, и все это время подсудимые сидели в тюрьмах.

Процессы этого времени имеют то значение, что и них чаще и чаще привлекаются к суду духовные лица. Это связано с появлением и распространением нравственной реакции в среде духовенства и монахов, которая римским двором была сочтена за ересь. Стремление водворить в жизни строгие правила Святого Франциска и сделать апостольскую бедность обязательной даже для папы, поднятое лучшими людьми тогдашнего католического духовенства и вышедшее из среды францисканцев, клеймилось «лжеапостольством», признавалось оскорбительным для достоинства Римской Церкви и, что всего курьезнее, приравнивалось к альбигойству. Оно стало подведомственно той же инквизиции, которая с последних годов XIII столетия начинает привлекать к своему суду преимущественно священников и монахов, называвших себя «бедными во Христе».

В развращенном сословии чувствовалась потребность нравственного обновления, но не многие имели дар точно определить ее, ясно осознать свое стремление, не многие могли примирить католическую обстановку с зарождавшимися в них идеями. В них это явилось только впоследствии, а вначале всякий недовольный обращал взоры на готовую и оформленную оппозицию и, не затрудняясь искать новых форм, ни догматических, ни нравственных, удовлетворял своему чувству ненависти к Риму союзом с альбигойцами.

«Лжеапостольство», носившее в себе живительные начала обновления, заклеймило себя союзом с ересью; оттого-то началось впоследствии такое суровое преследование бегинов, как можно называть всех протестовавших францисканцев*1.

Из протоколов инквизиции в Фуа видно, как на скамье подсудимых начинают появляться новые лица: монахи в коричневых сутанах и священники.

Приходский священник присутствует на сборищах и принимает посвящение63. Очевидно, он нашел не то, чего искал, но он не был способен высказать нечто новое, хотя его томило чувство ненависти к своим властителям, — и он поэтому присоединился к готовым и многочисленным врагам Римской Церкви другого лагеря, один он не может растворить эту все еще плотную массу и становится таким же альбигойцем, как и другие.

Ровно через год после этого факта явился донос на Жеро, престарелого аббата Монтолье, который пред смертью принял посвящение в альбигойство из рук «совершенного» Пагесия в самом аббатстве, чему свидетелями было четверо монахов, которые равным образом преклонялись пред еретиком и лобызали его64. Только в минуту смерти осознал старый аббат свое преступление и, не видя вокруг себя достойных пастырей, которые были грешны гораздо более его, ищет утешения у гонимых.

Осенью 1284 года раскаивается один нотариус и доносит, что вместе с ним на беседах у Пагесия были многие бароны, как, например, Аллемани, Мирепуа и также католические священники, которые, подобно им всем, благословлялись у альбигойского учителя. Еще через год подобный же факт имел место в Каркассоне.

Вообще «лжеапостольство», являясь реакцией на гонения, было следствием альбигойства. Более того, гонения возбуждают протест в среде самих гонителей. Мы имеем в виду движение так называемых «духовных францисканцев», о котором вкратце поговорим.

В конце XIII столетия одним из наиболее красноречивых францисканских учителей был Петр Иоанн Олива. Родом из Прованса, он в 1259 году вступил в монастырь Бе-зьера. Он напоминал собой основателя ордена, с той лишь разницей, что в его характере было больше мягкости и глубины. Народ почитал его за святого.

Олива стремился восстановить христианство апостольских времен, образец чего видел в уставе обожаемого им Франциска. Между тем эти правила перетолковывались различными иерархами, некоторые даже отвергались.

Так, Николай III разъяснял их особой буллой. По его толкованию получалось, что «минориты, соблюдая Евангелие, должны жить в послушании, целомудрии и всегда отказываясь от собственности — не владеть ни домом, ни доменом, ни чем бы то ни было... Добровольное отречение от всякой собственности вообще и в частности в глазах Господа, было заслугой и делало святым. Так учил Иисус Христос и словом и примером, а апостолы, идя по следам учителя, старались об осуществлении этого на деле» (65).

Это постановление было объявлено каноническим, внесено в дектреталии, и потому неудивительно, что из него Олива вывел мысль о том, что устав Святого Франциска носит евангельский характер и что братья-францисканцы не должны иметь собственности, призваны жить подаянием для удовлетворения необходимых потребностей. Оскорбительного в этом для католицизма не было пока ничего, но, сравнивая жизнь современного ему духовенства с таким евангельским идеалом, Олива в комментарии на Апокалипсис не мог не назвать Римскую Церковь вавилонской блудницей, а Святого Франциска — ангелом обновления духовной чистоты христианства. Он предсказывал также скорое пришествие Святого Духа для восстановления на земле царства божественной любви (в то самое время, когда в Италии о том же учил Сегарелли, прямо назвавший папскую Церковь вавилонской блудницей).

Для исследования сочинения Оливы была назначена комиссия из семи богословов. Она нашла в нем шестьдесят еретических положений. Олива вступил в полемику и защищал свое правоверие, но перед смертью сам усомнился в себе и отрекся от большей части своих идей. Он скончался в 1297 году; народ считал его святым и верил в чудеса над его могилой; Церковь не препятствовала этому, а между тем через три года жгла на костре Сегарелли, который не многим отличался в своей деятельности от Оливы.

Но идеи того и другого крепко привились ко многим безьерским монахам, а от них стали расходиться по другим францисканским обителям. С именем Оливы связывалось понятие о духовном совершенстве и о стремлении к евангельскому идеалу. Многие францисканцы отделились и составили особое братство, которое хотело жить в мире со всеми, даже с еретиками, посвятить себя молитве и мечтаниям о небе, а для поддержания тела довольствоваться самым необходимым подаянием.

Аскетический Целестин V признал это братство, которое получило наименование «отшельников папы Целестина». Они поселились на одном из островов Архипелага, так как на Западе им не было житья от роя других монахов, которые не хотели допустить рядом с собой такого невыгодного для их репутации соседства. Они клеветали на них пред Бонифацием VIII, который свергнул ограниченного Целестина V, но интрига была безуспешна.

«Я не вижу никаких причин возбранить этим добрым людям стремления к духовному совершенству, и знаю очень хорошо, что они гораздо лучше исполняют условия, чем их надоедливые преследователи» (66).

Тогда папе напомнили, что эти отщепенцы — ревностные сторонники покойного Целестина V и что они его избрание считают неправильным. Этого было довольно для подозрительности Бонифация VIII, и он приказал уничтожить и рассеять братство. Многие из отшельников добрались до Лангедока, и здесь назывались то бегинами, то духовными, то «братьями строгого чина» в противоположность францисканцам-общинникам. Своим постничеством, строгой жизнью, бедной одеждой, едва прикрывавшей тело, длинными бородами, бегины привлекали к себе расположение народа и сочувствие всех людей, которых томила мысль о возвышении нравственного уровня в стране. Народ приходил в негодование, видя, как преследуют этих святых.

Они между тем оборонялись от нападений пером, укоряя Римскую Церковь за светские устремления, прелатов за разврат, а своих собратьев-общинников за то, что они носят одежды не по уставу и едят слишком сытно и не по-монашески. Их главой был красноречивый и суровый мистик, Убертин де Казаль.

Так шло дело до 1312 года. Число «духовных» отщепенцев увеличивалось быстро, и притом людьми самыми энергичными и даровитыми. Под их знаменем могли укрываться и политические идеи, и реформаторские стремления к обновлению Церкви.

Бернар Сладостный встал в их ряды. Он давно был склонен заявить чем-либо решительным свой протест против злоупотреблений властью со стороны духовенства. Идеи «отшельников» как нельзя больше удовлетворяли его.

Он видел, что инквизиция начинает свирепствовать по-прежнему. Климент V еще в начале своего правления сам явился ходатаем за каркассонцев. Относительно поступков инквизиции он назначил следствие, так как коллегия кардиналов получила жалобы не только от каркассонцев, альбийцев и кордесцев, но даже от священников города Альби и от монахов аббатства Гальяк, которые свидетельствовали, что население вполне католическое, что инквизиция ведет страну к падению и гибели и что правление епископа Бернарда невыносимо. Папа послал в Лангедок двух кардиналов, Петра де ла Шапелля и Беренгария Фредоля.

Везде получая жалобы на инквизиторов и на епископа, они на первых порах должны были оказать свою защиту и покровительство двум каркассонцам — Благи и Эймерику, которые особенно агитировали против трибунала. Они проникли в инквизиционные тюрьмы Каркассона и застали в жестоких мучениях сорок скованных пленников. Это были большею частью старики, некогда привыкшие к роскоши, теперь в рубище, казавшиеся при последнем издыхании; они заплакали, когда увидели свет божий. Тут же были и женщины, изнуренные болезнями и душевными страданиями. О многих дело даже не начиналось, потому что недоставало улик, а между тем их богатство было привлекательно.

Кардинал велел очистить тюрьму и перевести арестантов в другое помещение; главного тюремщика он тотчас сменил, назначив от себя монаха. Несчастные жаловались, что, отнявши у них все, им не дают даже постели и пищи. То же самое кардиналы увидали в казематах Альби. Следствие открыло, что трибунал прибегал к подставным свидетелям и обвинителям для своих осуждений, что таким лицам платились деньги. Тем же, кто хотел показывать в их пользу, грозили тюрьмой и даже костром. Светские чины трибунала обязывались присягой не открывать под страхом сожжения этого секрета судопроизводства.

Что оставалось делать кардиналам? Прежних жертв воротить было нельзя. Они сделали все, что могли, — отрешили временно епископа альбийского и впредь запретили заключать кого-либо в тюрьму под видом ереси без приказания папы и без участия местного епископа. Наконец стороны должны были явиться на суд Климента V в Бордо (67). Вместе с тем своей властью кардиналы сняли отлучение, наложенное некогда Аблузием на викария Пекиньи и, очистив этим память народного любимца, приобрели большую популярность.

Казалось, самой курией был положен предел узурпации доминиканцев, но прежде, чем общины успели воспользоваться своим торжеством, обстоятельства круто переменились.

В Италии появился новый ересиарх, который ненадолго смутил спокойствие Климента V. Петр Дольчино, уроженец Милана, мечтатель, долго живший одним внутренним созерцанием, стал учеником Герарда Сегарелли. Дотоле подвижник никому не известный, он, после смерти своего учителя, совершившейся на его глазах, вдруг ощутил в себе страшные силы и пошел на проповедь. Он был отражением того бурного времени, когда церковь, величавое учреждение, которое держало на своих раменах весь Запад, потрясалась в своих основаниях. Папство представлялось для Дольчино порождением Антихриста, той же вавилонской блудницей, которой оно было в глазах альбигойцев, вальден-сов, бегинов, Сегарелли и всех позднейших протестантов. Но, отвергая его авторитет, он искал руководящих начал в темном мистицизме, в котором трудно было уловить то новое, что он хотел положить в основание учения. Могучий демагог, он не обладал знаниями и идеями. Он имел предания и опору в проповедях Оливы и Сегарелли, которые еще пятьдесят лет тому назад на той же самой почве требовали немедленного покаяния ввиду наступающего царства Божия, и Дольчино решился быть продолжателем Сегарелли и развивать его учение. Сжигая Сегарелли медленным огнем, Церковь наживала в Дольчино врага более энергичного и опасного68.

Воспитавшись в стороне от лангедокского движения, незнакомый с учением Оливы, он повторял основную идею последнего, сам не подозревая того. Замечательно, что одинаковое движение возникло одновременно и в Лангедоке, и в Италии; оно исходило из разных и самостоятельных источников, но причина, руководившая этой реакцией, была одна, так как заключалась в общей деморализации нищенствующих орденов и в стремлении поднять последние до прежней высоты.

Дольчино сам не понял своего предназначения: он счел себя провозвестником нового порядка. Он унесся в мир утопий, в видения Апокалипсиса, тогда как создан был для практической деятельности. Он видел четыре периода в жизни человечества (смутное отражение идей бегинов) — ветхозаветный век патриархов и пророков, апостольский, современный и будущий. Современный, начавшийся с папы Сильвестра и Константина Великого, был причиной унижения Церкви, увлекшейся земными благами, соблазнившейся имуществом; из него Церковь выйдет только самоотвержением и уничижением своих вождей, не пап, которые к тому не способны, а подвижников — постников, героев духовной силы вроде Доминика и Франциска. Для того чтобы быть достойным служителем Церкви и духа, надо отказаться от всякой собственности и маммоны.

«Папа будет свергнут, — пророчествовал Дольчино в 1300 году,— а король Сицилии, Федерико Арагонский, через три года освободит Церковь»*1. Пророчество отчасти сбылось, хотя желание Дольчино исполнил не тот король, на которого он рассчитывал*2.

После этого должно было начаться духовное Царствие, весь мир преобразоваться в великую братскую общину, управляемую Святым Духом, который вселится на этот случай в него самого, следовательно, ему будет принадлежать духовная власть над миром. Вместе с тем он считал себя шестым Ангелом Апокалипсиса*3. Дольчино скоро стал главой общины, если далеко не столь значительной, как он предполагал, то и не особенно аскетической. У него нашлись сотни преданных людей, искавших нравственной чистоты и ради нее всегда готовых обнажить меч, но не отказывавших себе в удовольствиях брака. В Цебелло*4 он видел новый Фавор, который был для его геройских последователей тем же, чем некогда Монсегюр для альбигойцев. Благородные мечтатели долго защищались здесь от крестоносцев Климента V, предводимых доминиканцами, но голод вынудил их сдаться (69). Страшные пытки и костер покончили с пророком. Его сестра во Христе или, точнее, жена сгорела вместе с ним.

Беда Дольчино была в том, что он не сознавал своего истинного призвания, не мог встать на настоящую дорогу и растратил богатые силы на мистицизм и визионерство. Это был полный контраст практической натуре Бернара Сладостного, который в эти самые годы так ловко и с таким успехом боролся за ту же идею терпимости, которая в сущности подвигнула Дольчино на его подвиг.

Исход дела Дольчино невыгодно отразился на провансальцах и их отношениях к инквизиции. Доминиканцы оказали столько услуг в Италии делу папства под Цебелло, что Климент V отныне стал видеть в них своих верных друзей. Потому, инквизиторы, которые сожгли Дольчино и его жену, стали снова опорой папского престола.

Распоряжения кардиналов были уничтожены, и папа особой буллой воспретил всякое препятствие и помехи инквизиции при исполнении ею своих обязанностей. Те, кто некогда боролись с ней, были объявлены еретиками. Под эту категорию подпали, между прочим, и те, которые спаслись от королевских преследований по делу о доне Фернанде. Знакомые нам Проби, Гарсиа, Франса, Караман и другие горожане из Каркассона, Альби и Лимукса щедро платили в Лионе деньги при папском дворе разным кардиналам и родственникам Климента V, надеясь откупиться от наказаний. Кардинал Сайта-Кроче взял две тысячи ливров, племянник папы столько же, — но тем не менее виновные должны были подчиниться церковным наказаниям, положенным трибуналом.

Бернар оставался на свободе, пока его соучастие в обществе бегинов не сделалось слишком явным, чтобы не повлечь к преследованиям со стороны папы.

Климент V смотрел на оппозицию францисканцев как на нарушение дисциплины и возмущение среди ордена. В булле «Исходя из рая» он, не осуждая духовенство, тем не менее требовал их примирения с орденскими властями (70). Он упускал из виду своеобразность их богословских воззрений, которые, впрочем, не выработались в стройную форму, а только смутно бродили в умах этих отшельников. То, от чего отказался Олива, сделалось верой его последователей, за которую они готовы были пострадать; некоторые прибавили к тому свои собственные измышления.

История Церкви представлялась их воображению в семи периодах. Сошествие Святого Духа, побиение Святого Стефана, Никейский Собор, Павел Самосатский, Карл Великий, Святой Франциск и, наконец, умерщвление Антихриста, который народился в лице пап, отвергающих апостольский устав, — вот знамения этих периодов (71). Франциск в мистических выражениях признавался первым после Христа и его Матери; он воскресил Церковь в Его духе; он был Апостолом Апокалипсиса и когда нисходил для властвования в шестом и седьмом периодах Церкви, то прямо называл себя обновителем ее великолепия и ее хранителем. Плотская Церковь должна пасть и замениться Церковью Святого Франциска.

Одно из положений Оливы, за которое продолжал ратовать де Казаль и его братья, было признано уже не мистическим, а явно еретическим и «ужасным». Папа, по учению де Казаля, грешил, если покушался менять устав Святого Франциска или давал право собственности миноритам. Наконец, Римская Церковь устами бегинов была провозглашена преступной, великой блудницей, потому что удалилась от истинного служения, чистой любви и утех Христа, супруга своего, прильнула к миру земному, его богатствам и прелестям — а потому служит дьяволу, королям, вельможам, прелатам и другим поклонникам этого царства.

Смерть Климента V и наставшая после него неурядица среди курии*1 были причиной усиления бегинов. Они приобрели покровительство Федерико Сицилийского и поглотили в себе сходных с ними по проповеди итальянских последователей Сегарелли и Дольчино. В Лангедоке был центр оппозиции. Бернар Сладостный стал вождем ста двадцати братьев, живших в разных городах. Он решился употребить это воинство на борьбу за терпимость. Многие из них были схвачены и посажены в тюрьму. Каркассонский и безьерский монастыри францисканцев сделались открытыми центрами оппозиции против инквизиторов и вообще доминиканцев. В Каркассоне народ кинулся на доминиканский монастырь, овладел им, открыл тюрьмы и освободил пленных миноритов. Подобные же беспорядки в том же 1314 году были произведены в Нарбонне и Безьере — здесь напали на францисканские монастыри*2, сменили в них начальство и ввели порядки новых «апостолов» (72).

Новый папа Иоанн XXII, открывший собой ряд авиньонских первосвященников, в самом начале своего правления принял ряд строгих мер против лжеапостолов. Он приказал королю Федерико изгнать из Сицилии тех францисканцев, которые не желают подчиниться своему генералу и общим постановлениям ордена. Буллой «К чему требуешь...» он предписывает всем отпавшим немедленную по-корность духовному начальству.

«Нищета — дело почтенное, целомудрие еще выше, но послушание есть высшая добродетель», — писал он.

Провинциал Аквитании, Бертран де ла Тур, хотел привести в исполнение распоряжение папы, но встретил решительное сопротивление. Он приказывал сменить короткие рясы на обыкновенные — ему отвечали, что этот костюм установлен самим Франциском. Когда тот стал настаивать, они апеллировали на папу несправедливого папе беспристрастному.

Их протест был покрыт сорока шестью подписями, Иоанн XXII велел пригрозить подписавшимся отлучением.

Тогда они потребовали суда и пошли в Авиньон. Все они были из Нарбонны и Безьера. Дорогой к ним присоединилось несколько других, так что набралось семьдесят четыре человека. Их вождями были Убертин де Казаль и Бернар Сладостный; вместе с ними приобрели известность Франциск Санций, Вильгельм Сент-Аманд и Анжелик Кларен.

Прибыв в Авиньон, бегины не захотели остановиться во францисканском монастыре и расположились ночевать на лестнице папского дворца.

Иоанн XXII встретил их ласково и стал уговаривать, но когда увидел в них непоколебимую стойкость, то ввел в залу нескольких францисканцев, которых стал осыпать порознь беспощадными обвинениями. Бернар Сладостный, Вильгельм Сент-Аманд, Франциск Санций защищались так резко, наговорили Иоанну в глаза столько правды, что папа вышел из себя и с досады велел заключить их троих в тюрьму, прочих же держать под стражей до окончания суда.

Напрасно бегины взывали к справедливости — их больше не слушали. Инквизитор, францисканец Михаил, начал процесс, который продолжался два года.

Между тем Иоанн XXII издал буллу, в которой суждения бегинов были объявлены еретическими. Узнав об этом, сорок девять подсудимых немедленно заявили повиновение, но двадцать пять долго стояли на своем. Впрочем, из них только четверо сохранили до конца свои убеждения и изъявили готовность умереть. Это были Иоанн Барро, Михаелис, Вильгельм Сантон и Понс Роча. Что касается Бернара, то он, к удивлению, отрекся, думая сохранить свободу и жизнь. Для него не устав Святого Франциска был вопросом первой важности — своим призванием он считал борьбу с инквизицией и нетерпимостью. Он рассчитывал принести еще какую-нибудь пользу своей стране, но ошибся.

Четверо упомянутых бегинов были привезены в Марсель; здесь их поставили перед трибуналом инквизиции. Они проявили истинное геройство. Их процесс имеет исторический смысл, что обыкновенно упускают из виду. Важно не то, что они защищались, а та идея, которая двигала ими. Они были первыми, кто, будучи правоверными католиками, бесстрашными борцами своей веры, решились высказаться против гнета папства и отказались признать авторитет одного человека, какую бы степень в иерархии он ни занимал. Католики до мозга костей, они погибли за тот самый принцип, какой руководил позднейшим протестантизмом.

Из протокола этого процесса видно, как подсудимые отрицали право папы определять ту или другую степень бедности и подвижничества, какую кто хочет возложить на себя лично или на все братство, что он не может разрешить монаху, священнику или епископу свободы в образе жизни, которой прежде не допускалось, а равно возбранить говорить и действовать против нововведений апостольского престола. Равным образом папа не может кассировать устав Святого Франциска или какой другой; это явно противоречило бы власти апостольской, так как равнялось бы уничтожению и исключению ордена из среды других. Папа не может допускать, чтобы орденские власти и казначеи по своему произволу наполняли житницы и погреба братии необходимыми продуктами; такое толкование права первосвященников влечет к несообразности и не согласуется с апостольской властью (73).

В сущности бегины просили немного. Они хотели обязать себя уставом более строгим, который всякий папа при других обстоятельствах счел бы себя счастливым утвердить своей подписью. Они отрицали авторитетность буллы «К чему требуешь...», опираясь на ее противоречие с прежними. Но инквизиция понимала, что мотив, руководящий движением бегинов, при логическом своем развитии, может повести к результатам весьма опасным для папства. Потому-то инквизиция смотрела на этот по видимости ничтожный протест как на самое тяжелое преступление. Объявленные нераскаянными еретиками, четыре францисканца были осуждены на низложение, которое было поручено привести в исполнение марсельскому епископу. Окруженный духовенством, он с торжественной церемонией совершил этот обряд седьмого мая 1318 года. Одну за другой снимали с осужденных все принадлежности духовного сана, произнося при этом положенные формулы. Еще раз убеждали их отречься, и они еще раз заявили свою правоту (74). Тогда им обрили головы и передали в руки светской власти. Они сгорели живыми и до последнего дыхания не могли упрекнуть себя ни в чем.

Друзьям и вождям их дела недоставало душевной энергии, чтобы доблестно отстоять ту идею протеста против папских притязаний, которую они приносили с собою. За это они сохранили жизнь и свободу, хотя не избавились от церковного покаяния, благодаря «справедливости и благосклонности» святейшей инквизиции.

Но между тем был человек, еще не переставший казаться опасным для Римской Церкви. Он осмеливался восставать против учреждения, которое оказало ему столько услуг. Он неоднократно наносил инквизиции такие удары, воспоминание о которых исчезнет не скоро. Папа, простивший Бернара, с целью успокоить волнение его примером, теперь должен был отдать его в жертву врагам. Над Бернаром тяготело столько старых грехов, что за уликами дело не стало. Его вызвали в Авиньон. Он чувствовал, что на этот раз ему не избежать наказания, и составил завещание, в котором распорядился своим скудным имуществом, состоявшим из книг.

Папа лично объяснялся с ним, и два дня спустя, 24 мая 1318 года, Бернар был арестован. Епископу труаскому, аббату Святого Сатурнина было поручено произвести следствие (75). Обвинительный акт состоял из шестидесяти статей, читая которые можно подумать, что подсудимый принадлежит к числу отъявленных злодеев. В сущности Бернар обвинялся: 1) в покушении против безопасности инквизиции, 2) в защите, которую он оказывал еретикам, и 3) в попытке к мятежу против короля.

В последнее время он не производил никаких волнений против трибуналов и не защищал еретиков, а что касается до его политической деятельности, то правительство в настоящее время ничего не имело против него. Политические обстоятельства так переменились, что подобное обвинение не имело уже значения. Для уяснения этого стоит только кинуть взгляд на предшествовавшие политические события, и, пока судят нашего героя, посмотрим, какое положение застигло в это время французское правительство.

Филипп Красивый сошел в могилу*1, оставив государство накануне бури. Перед смертью он, всегда так прозорливый, подозревая вокруг себя все, не питал никаких подозрений относительно Бернара. Лангедок привык к ярму, и когда в северных провинциях королевства, изнуренных налогами и бедностью, произошли восстания против административного гнета во имя старых привилегий, Юг был вполне спокоен, хотя там, как казалось, было куда больше горючих материалов.

Филипп не увидел падения системы, насажденной его предками. Он чувствовал себя в силах бороться с феодальной и коммунальной оппозицией, для которой его смерть была счастливым событием. Он передал взволнованное государство неспособному сыну*2, который был далеко ниже своего положения. Руководимый своим дядей, Карлом Валуа, воспитанный во вражде к легистам, он сделал все, чтобы восстановить старое феодальное время, к которому имел личные симпатии. Он видел, как аристократия соединяется с коммунарами, чтобы вместе действовать против него, и как Франция покрывается мелкими лигами. Вместо того чтобы опереться на преданных легистов, создавших монархию, король сам принес их в жертву оппозиции и ревностно заявлял себя другом рыцарства.

Напрасно объяснять успех феодальной реакции, наставшей после смерти Филиппа Красивого, только личностью нового короля. Механизм, созданный искусственно и слишком рано, вопреки всем экономическим законам, не мог упрочиться сразу: он жил крайним напряжением государственных элементов, которые наконец истощились. Когда погибли творцы системы, прорвались прежние искусственные плотины и Франция на несколько лет вновь объята духом партикуляризма, который два века искореняли короли. Вешая министров своего отца, Людовик X заносил нож на самого себя и губил дело, которое создалось такими талантами и с такой традиционной энергией. Обессиленный, он отдался течению. Все сословия и области просыпаются после долгого сна и требуют возвращения того, что у них было отнято коварными королями. Редко в столь короткий срок было сделано так много; 1314, 1315, 1316 года погубили то, что создавалось веками.

Казалось, Франция грозила снова рассыпаться на отдельные области. Но в это время, когда провинции одна за другой приобретали себе хартии свободы, когда феодалы Пикардии, Нормандии, Бургундии, Шампани выговаривают все старые привилегии и даже право чеканить монету, освобождаясь от обязательной службы под королевскими знаменами в случае необходимости, когда местные суды отстраняют надзор парижского парламента, а население, возвратившись к сословному и феодальному суду присяжных, избавляется от пыток, введенных леги-стами и инквизицией, когда восстанавливаются поединки и частные войны, — что предпринимает в это время Лангедок? К удивлению, он, прежде отличавшийся духом независимости, отстает на этот раз от прочих провинций.

Южное духовенство и отчасти аристократия принимают участие в реакционном движении, но не по самостоятельному побуждению, а следуя готовому примеру. Города же мало заявляют о себе. Каждое сословие отстаивает свои особенные права. Благодаря политике Альфонса Лангедок так офранцузился, что не думал в этот удобный момент о возвращении своей национальности. Силы страны были разъединены.

Если верить Лафайлю, то еще при жизни Филиппа IV тулузцы ходатайствовали об установлении более постоянной монеты, так как частые изменения ее ценности при упорном возвышении налогов совершенно истощили горожан (76). Король отвечал согласием, так как был стеснен на севере.

Еще более должен был задабривать южан его сын. Но так как южане просили о немногом в их длинных, но малосодержательных хартиях, то легко получили желаемое. Они рядом ордонансов избавлены от платежа денег на фландрскую войну. Вместе с тем прекращены иски небольших сумм, должных евреям, и подтверждены привилегии, данные Людовиком IX и Филиппом IV, то есть замена предварительного заключения денежной порукой и право судиться собственным судьей. Налоги оставлены те же — единовременные взносы с каждого сенешальства при вступлении на престол доведены до десяти тысяч ливров. Апелляции в парижский парламент сокращены, смотря по важности дел, но не уничтожены; притом в Лангедоке по-прежнему дело вершил сенешаль— и о восстановлении старых судов в грамотах не упоминается. Право чеканить монету получили только некоторые прелаты, но не безусловно, а определялись ее форма и вес. Феодалы получили право частной войны и право отчуждения недвижимости, которое разрешал Альфонс только под условием уплаты пошлины.

Все это в сравнение не идет со знаменитой Нормандской Хартией (март 1315 года), с восстановлением старинных «добрых кутюмов» в Оверни (декабрь 1315 года) и с возрождением самостоятельности феодальных дворов в Бретани (март 1316 года). Между тем последние страны далеко не имели богатой национальной истории Лангедока и Прованса.

Известно, чем кончилась реакция. Она установила идею индивидуальной свободы каждого сословия, но упустила из виду государство. В этом достоинства и недостатки дви- жения. Французская аристократия доказала в такой редкий момент полное свое неумение воспользоваться выгодами положения; она не умела стать единым политическим телом и не хотела протянуть руку другим сословиям, чтобы выработать единодушными усилиями из множества частных грамот одну хартию свободы и встать на конституционный путь. Она заботилась только о себе; все сословия были разъединены, и королевская власть должна была поневоле взять управление государством из рук феодальной партии и вступить в свои старые права.

Это случилось при Филиппе V, когда легисты снова принялись исправлять ошибки феодалов*1. Прямо из темниц они встали у кормила власти. Аристократия, польщенная сохранением своих сословных прав, без борьбы возвратила королям свои политические права. Старая тирания Филиппа Красивого уже не могла вернуться после опыта 1315 года, но принцип самодержавной власти и нераздельности монархии был провозглашен решительно, и теперь уже бесповоротно направил судьбы Франции.

Право чеканки монеты, в истории которого можно прочесть историю монархической власти, было отнято от феодалов в июне 1317 года. Парижский Совет или парламент получил наряду с королем важнейшее значение в государстве; его организация и пределы власти были усовершенствованы. Тем не менее средневековые государственные идеи, которые клонились к гибели, благодаря феодальной реакции, на некоторое время продлили свое существование.

Мы позволим себе заметить, что действия инквизиции также отразились на возникновении реакции; это подтверждается тем, что в годы ее проявления трибуналы подвергались безнаказанным и смелым оскорблениям со стороны бегинов и народа и что со дня новой победы королевской власти ее могущество было снова упрочено распоряжениями гражданских властей, которые клялись ей вместе с консулами в повиновении, заключали с ней союзы и поспешили ознаменовать правление Филиппа V церемонией аутодафе.

Только указанными обстоятельствами объясняется процесс Бернара. Его судили полтора года, когда вздумали возбудить вопрос о тех преступлениях, за которые он уже поплатился заточением. Так как ограничиться одним возобновлением обвинения было неудобно, то отыскали такую вину, о которой Бернар даже и не думал. Его обвинили в смерти Бенедикта XI при помощи колдовства и отравы, тогда как он не имел случая даже видеть этого папу. Подобные обвинения при Иоанне XXII были особенно распространены и давали немалый материал для деятельности трибуналов, — вопреки своему первоначальному назначению взявших в свое ведение процессы о волшебниках, ведьмах и некромантах.

В таких преступлениях феодальная партия обвиняла, между прочим, министров Филиппа IV, Энгеррана Мариньи, епископа шалонского, Петра де Латильи и генерального адвоката Рауля де Пресля, из которых все последние выдержали пытку и были освобождены, а Мари-ньи и некромант Делор с его женой были повешены за то, что делали восковые фигуры короля и баронов, с целью извести их.

Обвинение же, взведенное на Бернара, не было даже достаточно прилажено — ив этом отношении довольно характерно. В процессе значится, что он «послал к римскому двору вестника и с ним ящичек, обитый в холст, запертый замочком, наполнив его разными снадобьями, питьями и порошками; в него же он положил письмо, писанное собственною рукою, и при помощи всего этого сократил жизнь папы Бенедикта XI». Сказывали, что он «в проповеди перед альбигойцами говорил о смерти папы в самый день его кончины» и что он, наконец, «имел книгу, исписанную разными кружками и непонятными изречениями, по которой и занимался предсказаниями» (77).

Прискорбнее всего то, что прежние друзья Бернара, вызванные по этому делу, дали показания, самые благоприятные для инквизиции. Патриоты вроде Кастанета и Франса простодушно верили в кудесничество своего вождя; они говорили, что Бернар посылал их за воском и холстом, в который завернул кожаный ящичек, отправленный им в Италию к доктору Вилланова, его приятелю, для передачи папе. Свидетели думали, что посылаются письма, но совпадение внезапной смерти папы и этой таинственной посылки навело их на мысль о колдовстве. Теперь совесть этих людей была спокойна — то могущественное влияние, которое производил на них Бернар, они могли легко объяснить его сношениями с нечистым духом.

Из Авиньона Бернара повезли в Кастельнодарри, где были назначены заседания особого верховного судилища, состоявшего из лиц светских и духовных. Дорогой он узнал о сожжении в Марселе четырех бегинов. Он писал, что та же судьба постигнет и его. Он осуждал вслух беззаконный суд и называл этих страдальцев святыми мучениками. Эти слова послужили после фактом для нового обвинения в ереси.

В сентябре 1319 года сперва в Казтельнодарри, а потом в Каркассоне, собрался верховный трибунал по делу Бернара. Его процесс не носил на этот раз инквизиционного характера. Председателем был назначен архиепископ ту-лузский, но он удалился со второго заседания, оставив вместо себя двух суффраганов. Предсгавители светской власти именем короля предложили относиться к делу беспристрастно и не медлить с его окончанием. Подсудимому были представлены все протоколы, и он признал их подлинность.

Бернар открыто, с некоторой торжественностью, сознавался в той глубокой ненависти, которую он питает к инквизиции и к доминиканцам, ее орудиям. Он считает лучшим делом своей жизни эту борьбу с тиранами города Альби, и если он не смог достичь цели своих желаний, то об этом душевно и искренно скорбит. Он добавлял, что не может считать себя ответственным перед собственной совестью за такое честное дело. Допрошенный о сношениях с принцем Фернандом, он скрыл некоторые факты против своих прежних показаний. Инквизиторы потребовали пытки, причем постановили, чтобы палач сообразовался с его летами и не довел бы подсудимого мучениями до смерти или лишения членов, но, впрочем, палача не стесняли в выборе и продолжительности истязаний. Бернара, в сопровождении нотариусов и актуария и одного инквизитора, повели в пыточную камеру. При всей слабости натуры он выдержал страшные истязания — он стонал от боли, не произнося ни одного слова. Вероятно, он упал в обморок. Подобные явления случались часто, пытка в большинстве случаев обманывала ожидания судей. С истязаемыми обыкновенно происходил обморок, и вместо ответов, которых от них добивались, они издавали пронзительные крики, бессвязные восклицания и после мучений долго не могли прийти в себя, чтобы понять, чего хотят от них мучители.

Но на другой день Бернар показал уже всю правду о заговоре. Он удерживал от него товарищей и никогда не одобрял такого способа действий. Во всяком случае, как дело политическое, оно было уже давно закончено и он в свое время дал в нем ответ перед королем, который простил его. Что касается обвинения в отравлении Бенедикта XI, то Бернар даже отказался отвечать на навет столь нелепый, для которого нет даже сколько-нибудь действительных улик. Инквизиторы опять прибегли к пытке. Бернар геройски выдержал новые мучения. Даже из страха смерти, на дыбе, он не хотел возвести на себя клевету.

Как ни старались палачи и судьи, нотариусы не могли записать в протокол ни одного точного показания. Нотариус объявил суду, что подсудимый не сознается. Как известно, это обстоятельство не служило бы гарантией подсудимому, тем более что на нем висели и без того достаточные обвинения, «бездны зла», как выразилось судилище. На Бернара возвели также обвинение в некромантии, вызове духов, наконец, в чтении запрещенных книг, между которыми на первом месте стояли сочинения Оливы и комментарии на его трактаты (78). Он не хотел оправдываться в этом, потому что сочувствие к стремлениям «истинных миноритов» было не чуждо ему, а к вождю нового направления он питал даже глубокое сочувствие. Суд был окончен.

8 декабря 1319 года Бернара вывели на каркассонскую площадь. В присутствии всего городского и приезжего духовенства и несметной толпы народа, прочли длинный приговор. Его преступления состояли в том, что он осмелился поносить инквизицию, которую неоднократно ок-леветал-де в несправедливости и жестокости, кощунственно выражаясь о ее мнимой готовности осудить даже святых апостолов, что он возмущал народ против нее и заставлял не раз прибегать к насильственным действиям, что он изменнически сносился с принцем Фернандом, желая предать ему город Альби и Каркассон, что он держал, читал и комментировал книгу по некромантии о вызывании духов, о приношениях им, о кудеснических заговорах, о колдовстве и всяком зле. За все это судилище в неизреченной милости своей приговаривает его к лишению церковного сана, монашеского чина и к пожизненному заточению в оковах в инквизиционной тюрьме, в продолжение которого он не может ничего вкушать, кроме хлеба и воды.

Народ, за свободу и счастье которого Бернар боролся так бесплодно, так долго и ради которого он пострадал, не шелохнулся ни одним движением, слушая чтение сентенции трибунала. Епископ приблизился к осужденному и расстриг его. С него сняли все священнические одежды, произнося следуемые по обряду формулы. Королевские судьи изъявили свое согласие с приговором. Затем Бернара отвели в тюрьму. Ему не суждено было долго страдать в страшном каземате. Он умер спустя год с небольшим...

Французское правительство продолжало поддерживать и усердно поощрять инквизицию. Оно считало приговор судилища над Бернаром слишком мягким. Королевский прокурор заявил судьям, что они были слишком милостивы к преступнику, злодеяния которого так громадны, что они не должны были принимать оправданий его в отраве папы Бенедикта, что заточение для убийцы наказание весьма снисходительное. «Интересы правосудия нарушены, королевское достоинство оскорблено»,— писал прокурор (79).

И чего домогалось правительство? Бернар не имел никакого имущества, чтобы завещать его королевской казне; каземат он охотно променял бы на эшафот. Прокурор хотел отличиться в документальной преданности Церкви. По его мнению, монах, покусившийся на жизнь первосвященника, должен был «несколько раз умереть». Он апеллировал к папе на трибунал, настаивая на смертной казни францисканца. Но Иоанн XXII был спокоен и доволен. Усердие прокурора оказалось излишне, но для отношений того времени оно осталось характерным.

Последние альбигойцы

Казнь четверых бегинов и заточение Бернара было началом целого ряда подвигов инквизиции над францисканцами, державшимися учения Оливы. Сведения о процессах альбигойцев становятся редкими, притом в них почти всегда замешаны францисканцы, обвиняемые в лжеапостольстве. Бегины и вальденсы, говоря в целом, начиная со второй четверти XIV столетия сменяют альбигойцев.

Из этого не следует, чтобы катары совершенно исчезли; они в такой степени слились с альбигойцами, что было бы слишком смело оставить в стороне инквизиционные преследования, которыми так богат 1319 год и жертвой которых были в одинаковой степени все протестанты, то есть бегины, вальденсы и собственно альбигойцы. Тогда же обрушилось преследование на французских евреев вместе с прокаженными.

Евреев жгли повсюду по двести человек разом благодаря указам Филиппа V, который получил от такой операции сто пятьдесят тысяч ливров (80). В продолжение периода времени от 3 марта 1308 до октября 1319 года, только в одной Тулузе было шесть больших инквизиторских съездов, которые вежливо назывались публичными назиданиями. Эти оригинальные беседы влекли за собою те же костры. В Кабестане, Лодеве, Люнеле, Безьере, и особенно в Нарбонне, казни совершались непрерывно до 1324 года. Они были вызваны процессом Бернара и оппозицией францисканцев.

Мы имеем подробные сведения о подвигах Бернарда Гвидона и Иоанна де Бонь, председательствовавших на тулузском съезде 1319 года. Заседания суда происходили в кафедральном соборе. Особенно торжественно было заключительное заседание (81). Инквизиторы разобрали множество дел, старых и новых. Епископы окрестных диоцезов дали Гвидону полномочия судить и карать от их имени. Муниципальные власти Тулузы, королевские судьи и чиновники поклялись оберегать Римскую Церковь, преследовать еретиков, доносить на них и исполнять повеления инквизиторов. Присутствовавший здесь же архиепископ произнес проклятие против тех, кто будет оказывать препятствия и помехи делу инквизиции. Тогда инквизитор стал читать помилования по старым делам и сентенции по новым, — по-провансальски и по-французски. С двадцати человек была снята епитимья; пятьдесят шесть человек освобождены от заключения с обязательством носить покаянную одежду; двадцать пять за сношения с альбигойцами и вальденсами осуждены были на пилигримство и разновременные заточения. Затем было прочитано сознание двадцати семи подсудимых. Они каялись в том, что покровительствовали еретикам; за раскаяние они получили разрешение от проклятия, но тем не менее осуждены были на тяжелое пожизненное заточение. Это были по большей части бургундские ремесленники. В их числе был один отпавший, перекрещенный еврей. Вероятно, в глазах инквизиции альбигой-ство было преступнее иудейства, потому что осужденному сохранили жизнь.

Затем следовали сентенции о десяти умерших в продолжение процесса, имущества которых были конфискованы в пользу инквизиции. Трое умерли, исповедуя ересь, и этим избавились от мучительной казни; их кости были вырыты из могил и сожжены. Наконец, был прочтен приговор о нераскаянных и отпавших. Их всего было восемнадцать человек: из них четырнадцать бежавших и осужденных заочно. Один бургундский священник Иоанн Филиберт, уже раз получивший прощение, снова стал последователем вальденсов; его передали в руки светской власти для исполнения над ним казни и предоставили ему милость перед смертью исповедаться и приобщиться, если того он сам пожелает. Другой раскаялся на суде, но потом заявил, что его раскаяние было вынуждено пыткою и что он не хочет оправдываться и каяться; ему было дано пятнадцать дней на размышление. Все четверо были сожжены, на прочих кострах сожгли чучела четырнадцати бежавших.

В следующем месяце тот же инквизитор Иоанн де Бонь, по своем возращении в Нарбонну, сжег еще трех еретиков. Замечательно, что эти жертвы послужили поводом к недо- разумению между инквизицией и светской властью. Каждая хотела присвоить себе право исполнить казнь. Спор кончился в пользу короля. Королевский наблюдатель, граф Форец, внушительно заявил, что исполнительная власть исключительно во всех подобных случаях принадлежит ему.

Папство не могло тогда найти человека более ревностного для исполнения обязанностей великого инквизитора в Лангедоке, как Бернарда Гвидона. Родом из лемузен-ского рыцарства, он надел рясу доминиканца, чтобы стать инквизитором. Он обладал известностью писателя и среди своих полицейских занятий не переставал посвящать часы досуга историческим трудам. Пятнадцать лет он был великим инквизитором и в продолжение этого времени (1307—22 годы) осудил шестьсот тридцать семь еретиков на различные наказания. Тут были последователи всех тогдашних сект: вместе с евреями — альбигойцы, валь-денсы, бегины.

После казней 1319 года, Бернард Гвидон пробыл некоторое время в Тулузе, потом предпринял поездку в Памьер. Там ему предстояло много такой работы, которой он привык отдаваться с увлечением. Быстро окончив ее, то есть учинив несколько «публичных заседаний» и «актов веры», Бернард вернулся в Тулузу, успев снова заявить свою ревность к Церкви, и в вознаграждение получил место епископа Лодевы.

В период, следовавший непосредственно за 1320 годом, основные преследования инквизиции сосредоточиваются на бегинах. Мы не будем перечислять подробно все процессы, потому что не хотим наводнять книгу каталогом собственных имен. Мы сообщим только те интересные данные, которые могла почерпнуть провансальская и ломбардская инквизиция об убеждениях бегинов, лжеапостолов и бедных братьев. Что прежде было известно намеками, теперь уяснилось вполне.

«Эти люди исходили из того, — говорит неизданный протокол трибунала, — что Христос был беден, а апостолы не имели ничего». Что вернуть Церковь к истинным ее основам взялся Святой Франциск. Этот подвижник не только после апостолов, но даже после самого Христа и его Матери, служит высшим выражением евангельской высоты; он обновитель последнего, шестого периода Церкви, современного бегинам. Наставления Франциска представляют истинное евангельское учение, поэтому никакой папа не может ни в чем изменять его предписаний, то есть обетов нищеты, послушания и целомудрия, данных последователями Франциска. Облегчая их, изменяя, уничтожая, папа поступил бы против Евангельского учения. Францисканец должен сохранять их свято, даже на папском престоле.

Мы знаем, что бегины питали страшную ненависть к учреждениям плотской, то есть Римской Церкви. Они предрекали, что эта вавилонская блудница будет разрушена, как некогда еврейская синагога. Федерико, король Сицилийский, этот друг бегинов, будет содействовать ее разрушению. Ни французский, ни неаполитанский король не спасут папу. Римского первосвященника эти францисканцы называли хищным волком, лживым пророком, Каиафой, осудившим Христа, Иродом и тому подобное. Он со своей Церковью погибнет от руки Антихриста, который родился в мире с тех пор, как начались преследования на истинных францисканцев; это было около 1325-35 годов. Все монашеские ордена погибнут от руки Антихриста, кроме францисканцев, и притом только тех из них, которые будут принадлежать к общинникам, братьям и духовным*1. Собственно, только последние доживут до кончины века, ибо так Господь обещал блаженному Франциску.

Все подробности, сопровождающие пришествие Антихриста, носят фантасмагорический, мифологический характер, навеянный библейскими воспоминаниями. С Антихристом восстанут сражаться двенадцать колен израильских, в каждом двенадцать тысяч ангелов, то есть сто сорок четыре тысячи духов со знаменем Бога. Победа будет одержана, но ценой избиения всех христиан, кроме бегинов. Духам-победителям после великого побоища явятся Илия и Энох. И не останется тогда на земле мужей христианских; жены будут обнимать в отчаянии деревья. После того прибудут сарацины. Войдут они в землю христианскую через Нарбонну и уведут всех оставшихся жен и станут жить с ними. Так сказал сам Господь брату Оливе. Новая Церковь по примеру первобытной будет иметь также двенадцать апостолов, которые обратят весь живой мир в новую веру. Все зацветет тогда: настанут блаженные времена. Люди станут братьями: все у них будет общее и потому им не будет надобности враждовать между собою. Грех исчезнет из мира; одна любовь будет царствовать между людьми. Это будет продолжаться сто лет, потом зло опять мало-помалу станет вселяться в людей.

Здесь пророчества бегинов обрываются. Они верили в слабость и бессилие человека, в непрочность всего земного. Они полагали, что Христос снизойдет тогда снова совершить свой суд (82).

Вальденсы в глазах инквизиции почти ничем не отличались от бегинов. Их отдельная история, не подлежащая нашему изложению, начинается стой поры, как они выселились из Лангедока и Прованса в долины Дофинэ, Швейцарии и Пьемонта. Там, где Альпы соприкасаются с отрогами Юры, они сохраняют свои верования до настоящего времени, несмотря на все тяжелые гонения, которые они претерпели.

Несколько альбигойских семейств выселились вместе с ними и жили общей жизнью, пока разгром 1387 года, а именно приезд инквизитора Антония де Савильяно, не уничтожил, как надо полагать, остатков альбигойства на Юге. Провансальские эмигранты занимали преимущественно укрепления: Салюццо, Пиньероль, Сузу, Шери (в Пьемонте); Барселонету, Кейрас, Фрейзиньер (в Дофинэ); альпийские ущелья: Ангронью, Сан-Мартино, Люцерн, Праджелу, Валь-Жирон и другие.

В некоторых местностях, как, например, в Фрейзиньере, протестанты жили еще до Вальдо и туда гнев римской курии направлен был издавна. Папские буллы то и дело предписывали истребление тамошних еретиков. Один инквизитор, явившийся туда в 1238 году, клеймил вальденсов раскаленным железом. Через сто лет с небольшим, в 1344 году, вальденсы принуждены были из Фрейзиньера перебраться в Пьемонт. Им предлагали или отречение или поголовную ссылку. Редко, как, например, в Ангронье, валь-денсам удавалось вооруженной рукой отстоять свою веру от инквизиции. Но напрасно: на помощь инквизиции являлось, по обыкновению, содействие гражданской и военной власти.

В Дофинэ, в долине Валь-Жирон, один бальи объявил награду за голову вальденса в восемь солидов и тридцать денариев золотом. Это не осталось без последствий. В конце XIV столетия над вальденсами усиливается надзор, а с ним и преследования.

Неосторожные монахи, такие, как Антоний де Паво и Бартоломей де Червере, погибли от рук еретика, но общинам от того не легче. Страшным предчувствием отразилось в сердцах французских и итальянских вальденсов известие о приезде верхнеломбардского инквизитора Савильяно в Пиньероль и Киери, старые прибежища еретиков в северной Италии.

До нас дошли протоколы этого процесса целиком, со всеми подробностями (83). В них, собственно, интересны те обстоятельства, которые указывают на постоянную и взаимную дружбу между альбигойцами и вальденсами. Инквизитор часто становился в затруднение, к какой ереси отнести своих подсудимых. От постоянного общения догматы одного исповедания смешались с другими, так что катарство в его первоначальном виде исчезло.

Но, во всяком случае, пиньерольские еретики, которых явился карать Савильяно, в 1387 году были менее вальденсы, чем катары. Они, конечно, сами могли называть себя вальденсами, так как жили в одинаковых политических условиях с обитателями других соседних долин, но их дуализм и воспоминания о манихеях ясно показывали существенное направление их религиозных убеждений. У них было видно также знакомство с воззрениями бегинов. Пиньероль был, одним словом, сборищем последователей всех учений, враждебных Риму84.

Впрочем, строй церковной общины продолжал оставаться чисто альбигойским — с диаконами, старшими и младшими сыновьями. Существенное сходство с вальденсами, не обманувшее инквизитора, состояло разве в том, что его подсудимые в одинаковых с ними выражениях осуждали Римскую Церковь, называя ее блудницей, отвергали посты и осуждали светскую власть католических государей.

В марте 1387 года инквизитор верхней Ломбардии, Антоний да Септо ди Савильяно, проведав, что число еретиков в Пиньероле и в соседних с ним селениях Сан-Мартино, Нерозе, Люцерне и Асти не уменьшается, явился перед пиньерольцами со всем трибуналом. Он имел целью произвести, между прочим, следствие по поводу убийства монаха Паво, в котором прямо обвинялись жители Перозы. Савойский герцог предписал своему канцлеру, а также и пиньерольскому судье оказывать содействие инквизитору. По водворении в Пиньероле трибунал прежде всего воспользовался одним священником по имени Галозна да Сан-Рафаелло, который был заподозрен в сочувствии к ереси и который, испугавшись пытки, согласился стать доносчиком на горожан. Священник был заключен в тюрьму, где ему пришлось просидеть более года до окончания следствия. Городской нотариус стал делопроизводителем трибунала. В одну ночь было разобрано дело четырех главных подсудимых. Первым привлечен зажиточный горожанин Иоанн Фовр. Его привели в капеллу. Вопросы, которые предлагали ему, сходны по сущности с допросом прочих подсудимых (85). Его обвиняли, что он присутствовал при проповеди и благословении хлеба и вина, то есть при consolamentum. Он сознался, что пробыл всю ночь на сходке, прибавив, что когда погасили огни, то все присутствующие кинулись на женщин и что подсудимый выбрал себе девушку по имени Маргарита, с которой совокуплялся два раза. Двое дру- гих, женщина и мужчина, изложили догматы своей веры. Они отрицали Бога-Сына, Духа Святого, молитву за умерших, чистилище. Они сознались, но не с первого раза; господин инквизитор остался недоволен и погрозил пыткой. Но до нее не дошло дело, второй допрос был снят без пытки; обоих подсудимых даже не вводили в пыточную камеру.

Благодаря признанию все трое были осуждены только на пожизненное заточение. Снисхождение было оказано также за то, что подсудимая Матерна назвала поименно до ста подозрительных лиц, которых встречала на сходках. По своим убеждениям подсудимые принадлежали к альбигойцам.

Не такова была судьба Лаврентия Тальярето из Люцерны, который посещал еретических учителей уже после отречения от ереси, каялся у них и получил разрешение, хвалил их образ жизни, пил и ел с ними. Он был осужден, как отпавший, на смертную казнь. Этот человек, вероятно, пользовался большим уважением в общине: он способен был возбудить к себе фанатическую преданность. За его казнь одна женщина неустрашимо назвала инквизитора палачом — при полном заседании трибунала (86). Это была некая Бруинаско, за свою благородную смелость она поплатилась двойной пыткой — в ее протоколе два раза повторяется страшное и лаконическое: «Господин инквизитор не доволен».

Рядом с действительными еретиками привлечена была к процессу не одна сотня оговоренных; некоторые не могли ничего ответить, когда спрашивали, например, была ли лет двадцать тому назад в таком-то месте конгрегация вальденсов. В Пиньероле Савильяно пробовал вызывать иногда целые деревни.

В продолжение марта и апреля к суду привлекались почти исключительно альбигойцы; изредка встречаем нечто похожее на верования вальденсов; но вот с июня или, точнее, с 29 мая, выступает на сцену и другой элемент церковной оппозиции. То были отложившиеся францисканцы. Брата Антония Галазну прежде всего сочли нужным допросить о том, какое платье он носил, будучи францисканцем; назвав третий орден, он сам выдал себя; четырнадцать лет он принадлежал к обществу бегинов. Он рассказывал об обряде Вечери, который тогда выработали у себя бегины. Некто Мартин призвал к себе двух францисканцев; перед ужином он взял хлеб и преломил его на пять равных частей: две гостям, третью жене, четвертую себе, пятую служанке. Потом пили вино все из одной чаши поочередно. За трапезой Мартин говорил, что нынешние духовные по наружности кажутся благочестивыми, а в душе хищные волки. Он не признавал Бога в Евхаристии, потому что Господь всегда пребывает только на небесах, называл Римскую Церковь домом лжи, прибавляя, что ни папа, ни священники не могут разрешать от грехов, если они только не принадлежат к бегинам. Отвергая чистилище, он допускал вместе с тем, что брать, например, восемьдесят или девяносто процентов не является грехом (87). Подсудимый горько каялся в своем двуличном общении с такими еретиками и предпочитал быть растерзанным волками или погибнуть в страшных мучениях, чем лишиться надежды на спасение.

Но и бегинство не могло повлиять на искоренение альбигойских суеверий (88); проповедь разврата находила много поклонников. Последние следствия были произведены над бегинами из Киери, на которых, в свою очередь, повлияло альбигойство. Приговор инквизиции был торжественно прочтен в Турине и утвержден туринским архиепископом. Иаков Бек, главный подсудимый, был в близких сношениях с упомянутым еретиком Мартином. Он уже тридцать лет носил рясу так называемого третьего ордена; всю свою жизнь он провел в странствиях и несколько раз был в Риме.

Для нас важно, что Иаков Бек имел сношение со славянскими землями; оттуда не переставали приходить проповедники, хотя боснийская Церковь клонилась уже к падению и носила только политический характер. Трое дуалистов видоизменили бегинство Иакова в смысле смягченного дуализма; между ними был один славянин.

Бог не творил мира видимого, то было делом дьявола, считал Иаков. Мужчина и женщина состоят не из духовного и телесного начала, а суть порождения демона, и те только, кто спасаются на земле, имеют душу ангелов небесных. За тем следовало отрицание таинства и Символа веры, креста и присутствия Спасителя в таинстве Евхаристии. Он не хотели и слышать о таинстве воплощения.

Восставая против папы и его главенства, альбигойцы не понимали необходимости запрещения работы по праздничным и воскресным дням. Они отрицали чистилище и ад: «То и другое и без того видим в повседневной жизни». Не крещение, а обращение в альбигойскую секту очищает человека и избавляет от власти дьявола; для этого требуется полное сознание и зрелые лета. Для женщины, например, срок определен двадцатью пятью годами. Все чтимое иудейской Церковью отвергается, начиная с патриархов и Моисея, кончая святыми и мучениками. Моисей, этот великий грешник, получил свой закон не от Бога, а от дьявола (89). Ни Страшного Суда, ни воскресения мертвых не будет; потому излишни молитвы и подаяния за умерших.

Вот какое учение проповедовалось в Киери. Славянское влияние продолжало действовать в конце XIV столетия. Это было катарство в том самом виде, в каком оно было известно еще три века тому назад.

В пьемонтских ущельях и городах застаем те же обряды между еретиками, какие знакомы читателям из первого тома нашей книги. Традиция не замирала; религиозный обряд совершался с той же точностью и правильностью, как в старые времена. Между прочим находим интересную и новую подробность касательно consolamentum. Больного спрашивали, хочет ли он стать мучеником или исповедником. Вероятно, естественная смерть не всегда была последствием болезни, но и другой выбор представлял мало утешительного. Принявши consolamentum, больной должен был на трое суток отказаться от пищи и питья и на всю жизнь от своего имущества в пользу посвященного (90). Случалось, что больной не выдерживал такой суровой диеты и умирал, но наследники уже не могли рассчитывать на его имущество.

Полагаем, что этот факт был одним из явлений деморализации, постигшей альбигойскую Церковь в период ее заката. Пьемонтские альбигойцы называли тогда себя Газарами. Обыкновенно инквизитор обращался к ним с вопросом: «Являешься ли ты Газаром?» Если подсудимый принадлежал к числу «совершенных», то обыкновенно прямо отвечал утвердительно, как бы вызывая тем на бой своего судью. Но в массе своей, как известно, еретики имели наставление не сознаваться для пользы своей веры.

Процесс 1387 года был вызван общим тревожным настроением римской курии. Но если ей легко было выместить тревогу на пьемонтских дуалистах, опиравшихся на отвлеченные принципы, то труднее было победить практическое протестантское движение, которое проявилось тогда в Англии.

Прошло пять лет с тех пор, как на Лондонском Соборе были осуждены положения Джона Уиклифа; уже три года, как не было в живых его самого, но его тень и плоды его учения не переставали тревожить папство*1. Могущественное заступничество короля Ричарда II спасло английского реформатора от казни, — и тем неистовее обрушился Рим на тех протестантов, которые были у него под руками. У уиклифистов и альбигойцев были общие идеи: непримиримая ненависть к римской блуднице, восстание против светской власти пап, монашества, духовных имуществ, десятин и тому подобное.

Возможность высказать такой протест в пределах Франции и Италии объясняется только анархическим состоянием курии. Но и при этом смелость не проходила даром. В 1393 году в Эмбрене сожжено восемьдесят вальденсов, а вслед за ними в Вальдуизе сто пятьдесят человек; это была половина местного населения.

Окончание авиньонского пленения и прекращение папской схизмы*1 стало сигналом к истреблению остатков катарства и к гонению на последних вальденсов. Серьезного значения альбигойству более на Западе не придавали.

В Риме знали, что ересь, покидая Запад, приняла обратное движение к Востоку Европы; она спешила возвратиться в то лоно, которое вскормило ее. В славянских землях Балканского полуострова она еще сохраняет жизненность. Там она выражала патриотические стремления, была символом церковной и политической самостоятельности славянских племен. Там, как ни слаба была ее духовная сила, она все же продолжала иметь политическое значение, как в былые времена в Лангедоке.

В Сербии ересь, прежде почти господствовавшая в форме богомильства и павликианства, уже к концу XII столетия стала гонимой. Династия Неманичей выказывает ревность к восточноевропейскому православию. Святой Савва снова водворил православие и дал прочное устройство местной греческой Церкви. Когда ересь хотела возродиться снова, опираясь на «благородных», то встретилась с судилищем инквизиции. По просьбе короля Милутина папа Гонорий IV временно отправил в Сербию францисканцев, которые после были сменены постоянным трибуналом, учрежденным для славянских земель. Но «бабунска речь» не угасала в Сербии до конца XIV столетия; иначе законник Душана не определил бы гражданской смерти за ересь.

Казалось, в Болгарии ересь имеет более прочные корни существования. Там она была знаменем национальных интересов. Она была символом самобытности Болгарии, теснимой в одно время греками и латинянами. Венгерские

короли, которые хотели поработить Болгарию, приносили с собой ненавистный папизм. Царь Асень I опирается на богомилов. Его положение — самое ужасное; он с двух сторон окружен латинянами, которые идут на него с крестом и мечом в руке. Он устоял в борьбе с венграми. Но когда миновала опасность, то богомильство уже не могло найти себе прочной защиты, хотя оно не оскудело проповедниками и мучениками. Но у тех и у других не было каких-либо идей, они были скорее изуверами и юродивыми, чем еретиками.

Те болгарские катары, которые стали подданными венгерских королей, были обращены в католичество огнем и мечом в начале второй половины XIV века*1. Две тысячи францисканцев работали над этим делом; многие из них, правда, погибли от народной мести, но начало католического влияния было положено.

Православное духовенство было менее счастливо в борьбе с богомильством. Но когда турки покорили Болгарию и разрушили византийскую империю, то фанариоты, имея защиту в лице султана, уже не стесняемые прежней опекой императорской власти и действуя более самостоятельно, уничтожили следы богомильства. Если где они встречали затруднение, то это было в округах, пограничных с Боснией, в которой богомильство долгое время было почти господствующей религией.

Труд сербского историка Петрановича достаточно раскрывает историю и строй так называемой боснийской Церкви (91). Для нас важно указать аналогию между Церковью альбигойской и боснийской, хотя должно заметить, что боснийские богомилы по религиозным убеждениям несколько отличаются от болгарских богомилов. Богомильство в Боснии укрепилось в результате напора католицизма; оно послужило такой же опорой патриотическим интересам, как в Болгарии и Сербии. Лучший из боснийских государей Бан Кулин в конце XI века открыто принял сторону богомилов, и его преемники ведут постоянную борьбу с папами и католическим духовенством. Бан называл их «добрыми христианами». Питая уважение к монашескому житию, богомильские иноки называли себя крестьянским чином, хотя по образу жизни они едва ли были иноками. Эти монахи считались проповедниками и наставниками боснийской веры. Их глава называл себя господином дедом боснийским, что соответствовало католическому папе; его избирали настоятели монастырей. Он жил в городе Крешеве; его окружали двенадцать лиц, называвшиеся «стройниками»; это были ministri альбигойские из священнослужителей; между ними старцы соответствовали диаконам епископа, а гости старшим и младшим сыновьям при особе епископа.

Богомильство до того охватило всю Боснию, что католический дубровницкий архиепископ посвящал в XIV и XV столетиях в епископы Боснии еретиков (92); тогда дед и официальный епископ совмещались в одно лицо. Вся династия боснийских Котроманичей (1273-1463 годы.) исповедовала богомильство, и казалось бы, только здесь могли найти приют и защиту гонимые альбигойцы. В действительности было не так; альбигойцы покорялись силе и не хотели менять своего прелестного Прованса на балканские ущелья.

Обыкновенно боснийские баны не крестились, и к этому обряду побуждало их только опасение крестовых нашествий. Зато когда баны поддавались внушениям из Рима, то теряли всю популярность в народе; их патриархальные связи с подданными становились натянуты и, наконец, совсем прерывались; против них начинался мятеж (93). Католические миссионеры, приносившие крест и крещение, встречали вооруженное противодействие, если не имели с собой внушительной силы. И в этой земле, как в Болгарии и Сербии, только турецкое завоевание могло уничтожить ересь; и православная, и католическая пропаганда в своих действиях встречала поддержку в мусульманах. В Крешеве, на том месте, где некогда красовался дворец богомильско-го деда, был сооружен францисканский монастырь, который и ныне с прежней силой пытается католизировать всю окрестность.

Боснийцы, потеряв свою особую веру, став мусульманами, католиками и православными, потеряли и свою национальность. Слабое воспоминание о крестьянском чине, может быть, сохранилось в звуке «крштяне», как называют себя католические босняки в отличие от «рштяне», босняков греческой веры. Не есть ли это признак католического торжества в истории уничтожения богомильства? Закоренелая ненависть к латинству, или, что то же самое, к потере самостоятельности, выразилась в том, что потомки еретиков скорее соглашались отурчиться, чем стать католиками.

В то время как катарство погибло в своей метрополии, оно не могло уже существовать в Западной Европе. Чем меньшую оппозицию встречал католицизм, тем с большей жестокостью он относился к дерзким и враждебным ему проявлениям. Он уже не жил внутренней жизнью и, казалось, сам клонился к падению или преобразованию.

Начинался XV век, богатый историческими событиями, но бесцветный для Рима. Католицизм был тогда в крайне деморализованном положении. Авиньонское пленение, схизма и анархия в курии, грязный разврат первосвященников и кардиналов — все это благоприятствовало протесту и как бы узаконивало его пред лицом общества.

Учение Яна Гуса и Иеронима гремело по всей Чехии и возбуждало внимание Запада и особенно Лангедока, где были распространены сочинения реформатора. Вдобавок чума и голод производили недовольство в народе и внушали недоверие к господству духовенства. Но инквизиция стояла на страже порядков. Потому всякое стремление католицизма внутренне переродиться парализовалось проявлением насилия.

Одним из таких моментов был Констанцский Собор. В осуждении Гуса папство следовало преданиям своей истории и всему направлению деятельности инквизиции, охранявшей существование папизма*1.

В то самое время, когда Европа была занята толками об ереси чехов, а Франция, потрясенная несчастной войной, готовилась к гибели*2, в благочестивом городе Монпелье, вдали от театра войны, 15 ноября 1416 года совершалось одно из таких католических торжеств, которые были вообще не редки. Громадный кортеж из духовенства и народа продвигался с пением церковных гимнов к женскому загородному монастырю. Морские консулы предводительствовали процессией. Впустив в обитель женщину под покрывалом, они заперли ее в келью; процессия пошла назад в том же порядке: народ разошелся в особенно набожном настроении. В добровольной заключенной рассчитывали увидеть впоследствии святую. Но скоро настало общее разочарование. О будущей святой стали ходить невыгодные слухи.

Ее звали Екатерина Сов (94). Она была родом из Лотарингии; городок Тон был местом ее рождения. Эта местность, пограничная с Шампанью, не лишена была еретических традиций. Читателям известно, какое вообще значение имела Шампань в истории альбигойцев. Как ни успешно старалась инквизиция искоренить следы ереси в этой области, она не могла даже через два века ручаться, что кое-где не проявятся прежние воспоминания и сим-патии.

Екатерина долго думала об этом темном, старом альбигойском учении. По прибытии в Монпелье она не могла встретить поддержки своим мечтаниям, но также не могла получить ответа на мучившие ее сомнения. В XV веке горожане Монпелье отличались вполне католическими чувствами и фанатизмом. Среди них постоянно жил викарий главного каркассонского инквизитора, отец Кабесс. Сам главный инквизитор навещал Монпелье, и тогда город принимал его с подобающим почетом. В 1409 году консулы поклялись перед ним, стоя на коленях, положа руку на Евангелие, изгонять еретиков и их покровителей из общины, если и другие окажутся в ней. Но уже давно не приходилось прибегать к подобной мере.

И вот до викария доходит почти невероятная новость, что схимница Екатерина, принимая у себя в келье своих почитателей, внушает им весьма странные учения: ни более ни менее как еретические выдумки. По ее словам, младенцы, умершие вскоре после крещения, не могут быть спасены, потому что не понимают догматов христианской веры. С тех пор как чудеса перестали посещать избранников на пер-восвященническом престоле, не стало истинных пап, кардиналов, епископов и священников. Католическая Церковь должна состоять только из лиц, ведущих достойную, апостольскую жизнь, которые были бы согласны скорее принять смерть, чем оскорбить божество. Все прочие не признаются христианами. Обряд Крещения, совершенный дурными священниками, не ведет к спасению; эти лица не способны совершать какое-либо таинство; в их руках хлеб остается хлебом, а не телом Христовым. Вообще, по ее словам, нет надобности исповедоваться у священника; всякий мирянин способен заменить его. Плотский грех всегда останется грехом; потому сожительствующие муж и жена не могут наследовать вечную жизнь. Чистилище не существует для людей умерших; настоящая земная жизнь есть сама по себе Чистилище.

В таких восьми положениях заключалась новизна учения монпельерской отшельницы. Легко узнаем в них старую догматику альбигойцев. Напрасно вальденсы считают Екатерину мученицей своей Церкви (95). Она восстает против крещения водой, ненавистного для катаров. Она требует высокой нравственной жизни от духовенства, готовности к самопожертвованию, — это идеал «совершенных». Если прочие положения делают ее учение родственным всякому рациональному протестантизму и дают некоторым историкам основание считать ее за предшественницу Лютера и Кальвина, то ее мнение о брачном сожительстве несет на себе все признаки крайнего катарства. Ее мысль о чистилище заподазривает знакомство с учением катаров о метемпсихозе.

Учение Екатерины вызвало внимание властей гражданских и духовных. Она договорилась до того, что в ее келью пожаловал отец Кабесс, вместе с магеллонским епископом, сопутствуемый консулами, ректором, профессорами и студентами университета. Начался допрос; подсудимая созналась (96). Она не думала отрекаться от своих убеждений, и потому была обречена на сожжение живой.

2 октября 1417 года ее привезли к эшафоту. Толпы наводняли площадь, открыто высказывая сожаление об еретичке. Чувство враждебности к инквизиции было унаследовано монпельерцами еще от прежних веков. Когда сожгли Екатерину и ее пепел развеяли по воздуху, то эта сцена подействовала на жителей иначе, чем ожидали. Во всех классах народа заговорили, что схимница погибла напрасно. Ропот дошел до того, что духовные власти должны были принять меры.

Через восемь дней после совершившейся казни тот же инквизитор, отслужив торжественную мессу, взошел на кафедру и убеждал католиков, что еретичка, она же и колдунья, погибла за великую ересь и неискупимые свои прегрешения. Неизвестно, как подействовали эти уверения на публику. Знаем только, что место казни мнимой колдуньи стало после с легкой руки инквизиции лобным местом Монпелье, а ближние ворота в народе прозвали «Въездом чародеек».

Так как документы по процессу Екатерины не дошли до нас, то мы не имеем данных для знакомства с характером судопроизводства провансальской инквизиции в XV столетии. Нельзя сказать, чтобы оно было аналогично с испанским, потому что один документ, правда несколько ранний (от 1357 года), но тоже относящийся к деятельности монпельерского трибунала, освещает более благоприятным светом способ действий местных судилищ.

Инквизиторский викарий не решился взять на себя одного осуждение памяти священника Петра Торнамира, подозревавшегося в бегинстве и тридцать лет тому назад умершего в тюрьме до суда, тотчас после предварительного следствия. Известно было только то, что покойный знавал еретиков и перед смертью не приобщался (97). Инквизиция пригласила для решения этого вопроса известных городских богословов, юристов, духовных и светских докторов и бакалавров из университета. Всего набралось таким образом двадцать семь человек. Магеллонский епископ отказался председательствовать, так как предложение сделал ему не сам инквизитор, а его наместник; он поручил заменить себя своему викарию. Трибунал, составленный таким образом, смотрел на свою задачу с чисто ученой точки; он не решился осудить память не осужденного судом. Почти все, начиная с председателя, высказались против осуждения, настроенные благородною речью профессора и легиста Троше. Оратор заявил, что он не рискует стать подозрительным в своем правоверии, если скажет, что симпатия к еретикам и самая ересь — вещи различные; что можно не гнушаться общества еретиков, но не разделять их убеждений. Покойный был истинным католиком, исповедовавшим символ веры, хотя ел и пил с ними.

Даже для той эпохи такие мысли были смелыми и прогрессивными. Замечательно, что члены трибунала отозвались на них сочувственно. Только два голоса оказались на противной стороне; они принадлежали доминиканцам, которые упорно следовали назиданиям своего ордена. Представители инквизиции не вмешивались в продолжение прений; они как бы отстранились от дела, предоставляя его решить воле призванных лиц.

Напрасно думать, что такие примеры повторялись часто; документально нам известны только еще два подобных случая, несколько ранних (98). Но так как в своем портфеле мы имеем целый ряд приговоров над бегинами без всякого ограничения верховных прав инквизиции, и притом современных упомянутому случаю, то можем не согласиться, чтобы указанные факты не были исключением. Для нас важно было показать только одно, что со временем епископская юрисдикция взяла верх над инквизиторской и во всяком случае уравнялась с нею и что инквизиция, вследствие крушения папского престола, потеряла большую долю прежнего могущества и прежней исключительности. Так было, по крайней мере, на Юге Франции. Бури Реформации снова пробудили энергию инквизиции, но не дали ей всевластия.

Деятельность инквизиции стала сосредоточиваться более на волшебстве, вопреки первоначальному ее назначению. Ей, видимо, хотелось и из еретиков сделать волшебников и магов, чтобы более очернить их. Так она относилась к еретикам северной Франции. Постепенно слово «альбигоец» исчезает, и всякие еретики называются вальденса-ми; их истребляют еще неистовее, потому что их мало и потому что они считаются колдунами. До нас дошло несколько подобных фактов, рассеянных в памятниках XV века.

Если вальденсы в своих недоступных альпийских лощинах сохранили независимость, то в северной Франции они, будучи единицами, должны были постоянно опасаться за свою жизнь. Они считались в народе друзьями дьявола. Согласно хроникам, они совершают ночные оргии с дьяволами и собираются на шабаш убивать детей. Стоило только назвать кого-либо вальденсом, чтобы завтра его осудили на более или менее жестокую казнь.

Еретики еще встречаются в Аррасе, и там их усердно ищет инквизиция. Доктор богословия Гильом д'Олив за сношения с дьяволом пожизненно осужден как вальденс в 1463 году. Трудно становится разобрать, с кем имела дело инквизиция Арраса. Некоторые намеки и характер народных легенд заставляют думать, что под именем вальденсов скрываются дуалисты. Они то не сознавались в ереси, то лишали себя языка, чтобы не отвечать. Их пыткой вынуждали давать письменные показания. Те, которых казнили, умирая, говорили о своей невинности. Многие действительно погибли по одному нелепому подозрению.

Изредка за осужденных вступались епископы; так, в Амьене и Туре они освободили арестованных. Дружественные и определенные отношения между инквизицией и церковной иерархией начинают колебаться. Верховная и государственная власть, чувствуя свою силу, вооружается, в свою очередь, против самовластия трибуналов и особенно против главного инквизитора Франции и Бургундии Жака Дюбуа. Парижский парламент и бургундский герцог Филипп Добрый иногда протестуют против его образа действий.

Но надо думать, что Дюбуа был исключением. Он умер, как полагают, отравленным; сами католики считали его мучительную смерть небесным возмездием. Время могущества инквизиции для Франции миновало. Сама Реформа не возродила его. Парижский парламент в 1491 году отказывается утверждать постановления трибуналов, а из конфискованных имуществ велел составлять капитал для поминовения их душ в кафедральных соборах. Внешние почести и декоративность остались за инквизицией. Трибунал Тулузы назывался по-прежнему (с 1331 года) королевским судом, а безумный Карл VII в 1442 году дал главному инквизитору титул королевского советника. Скоро инквизитор Тулузы стал называться инквизитором всей Франции. Но существенного значения трибуналы не имели. Королевская власть успела подчинить их себе.

В других странах общественное мнение и власти продолжали гораздо сочувственнее относиться в деятельности инквизиции. Нетерпимость имела своей союзницей всю Европу. Римский двор даже в эпоху реорганизационных попыток, как при Евгении IV, в 1441 году внушает нарбоннскому архиепископу покорность распоряжениям инквизитора Петра Тюрлюра и уничтожает все, что сделано местной иерархией против его желания. Папа заявляет, что инквизиция должна по-прежнему охранять католическую Церковь, расширять ее пределы, покорять ее врагов и уничтожать ересь (99).

В Германии вплоть до Реформации существовало мнение, что поголовное истребление таких врагов Церкви, как жидов, — занятие вполне благочестивое, а отсюда уже один шаг до подобной же расправы с еретиками. Там в 1462 году было заявлено маркграфом бранденбургским, что император при коронации должен во всех своих владениях отнять у жидов их имущество и убить их всех, оставив весьма немногих, и то лишь «для напоминания» о христианской ревности. Бамбергское уголовное уложение 1507 года в сто тридцатой статье удержало смертную казнь за ересь, постановив, что всякий, признанный духовным судьей, то есть инквизитором, за еретика и представленный светскому судилищу, должен погибнуть на эшафоте (100).

Великая Реформация далеко не принесла с собою терпимости; протестанты даже воспользовались оружием своих врагов, несмотря на уроки истории. Если Лютер сомневается, чтобы «палачи были самыми учеными богословами», то Кальвин рекомендует меч как вразумительней-шее средство для покорения тех, кого он считает еретиками; «суд мечом сдерживает еретиков» — стало лозунгом его последователей.

Между тем менее чем за полвека до его проповеди тех самых людей, которые были его предшественниками и которых он искренно называет своими братьями, истребляли как диких зверей, во имя той же искомой истины и тем же «судом мечом». Вальденсы Пиньероля, гонимые за свою веру жестокой Иоландой (Violente, «Свирепой», как ее прозвали), герцогиней савойской, достойной сестрой Людовика XI, дождались после ее смерти еще худших времен.

Папа Иннокентий VIII, отец восьмерых детей, исполняя просьбу ее сына герцога Карла I, приказал в 1486 году поголовно истребить вальденсов, их жен и детей, и с этою целью сделал облаву на их лощины. Широковещательной буллой он сзывал полчища крестоносцев и писал слово в слово, как его предшественник триста лет тому назад: для вечного Рима не существует разницы во времени. Он разрешал от обетов и грехов тех, кто ополчится, и тем более тех, кому удастся умертвить еретика; явные насилия и злодеяния переставали быть преступлениями. Все обязательства с вальденсами недействительны; их имуществами может овладеть всякий, кто пожелает (101).

Благодаря таким обещаниям восемнадцать тысяч французов и пьемонтцев окружили неприступные ущелья Пи-ньероля и Кавура, от савойской деревни Биолето до французской границы. Казалось, что при падении средневекового мира одним ударом хотели сокрушить слабые остатки и средневековых протестантов.

Таким образом, Новая история начинается крестовым походом на новых альбигойцев, во многом аналогичном с погромом Лангедока. Легата Арнольда заменял более свирепый, архидиакон кремонский, Альберт Каттанео, который послал перед собой доминиканских проповедников, конечно не достигших желаемой цели. Монфору соответствовал черный и страшный наемник де Мондови.

Крестоносцы в один день начали атаку со всех сторон. Положение несчастных вальденсов было критическим — у них не было ни пороха, ни ружей. Они молили, чтобы им сохранили жизнь и веру в этом единственном их приюте, но напрасно. Тогда они спрятали в недоступные трущобы бессильных стариков, женщин и детей, а сами заняли вершины родных гор, сосредоточившись на главном пункте. Страшный лес копий встретил врага, побуждаемого надеждой поживы. Мондови был впереди, он снял с себя шлем, как бы презирая ничтожных поселян. В это время стрела, пущенная одним молодым вальденсом, поразила его в лицо. Смерть вождя расстроила крестоносцев. Вальденсы спустились с гор и ударили на врага, бежавшего в смятении. Победители прозвали себя израильтянами Альп. Со стороны Ангронской горы вальденсам помогла самая местность. При первых попытках взобраться на вершину католики полетели с крутизны в пропасти и котловины. В долине Праджела вальденсы отбивались от нападающих камнями и гранитом, который они отрывали от скал и спускали на крестоносцев.

Короче, всюду Каттанео потерпел поражение. Удовольствовавшись немногими пленниками, он отправился на новые подвиги во Францию, в Бриансон.

Здесь ему посчастливилось. Со своими громадными силами в 1488 году он обложил деревню Фрейзиньер, пленил всех ее жителей и под ножом обращал их в католичество. Потом он направился на Вальдуизу, население которой в продолжение ста лет дошло до трех тысяч человек. Вальдуизцы собрали свои стада и ушли всеми семьями на один из альбигойских отрогов Пельву, который поднимался еще на шесть тысяч футов выше Вальдуизы. Тут они расположились на широкой скале, поместив женщин и детей в пещерах. Но крестоносцы обошли их и истребили после страшного побоища. Те, кто хотел спастись от меча, погибли в пещерах от пламени со своими женами и детьми.

К началу XVI века вальденсы, эти могикане средневекового протестантизма, были сокрушены. Среди развалин дымящихся селений гордо стоял только один Пиньероль, который стал центром погибающей оппозиции и ее твердыней. Казалось, что и эта последняя опора не устоит в море католицизма. Тайком пробирались в Пиньероль на совещания барбы вальденсов. Но герои Пиньероля, столько выстрадавшие за свои убеждения, скоро дождались, как высшей награды, более счастливых дней. В 1519 году до них дошла весть, что в соседнем Дофинэ, в Барселонете, явился проповедник, который учит тому, что они и их предки привыкли давно считать святым. Это был Форель, предшественник Кальвина. Они услышали, что его учение во всем населении встречает восторженный прием и что пред ним немеют самые смелые католические патеры.

Тогда последователи древнего учения вальденсов протянули братскую руку борцам нового протестантизма. Те и другие не видят существенной разницы в своих религиозных убеждениях. Если не последовало полного слияния, то более потому, что вальденсы имели основание гордиться своей чистой и старой историей. Первое время большинство гугенотских пасторов было из Пиньероля.

Реформация сменила в более благородной и живой форме разные виды средневековой церковной оппозиции. Альбигойство к тому времени в чистом виде жило только в преданиях. Его непосредственная история прерывается задолго до Реформации. Как незаметно слагалось оно, так незаметно и кончилось. Отголоски катарства редко слышатся на широком пространстве двух столетий, и в них едва можно подметить звуки старого учения катаров. Их собратья, не по идеям, а по борьбе, бегины, подобно вальденсам, имеют более правильную историю.

Тулузской инквизиции XVI века, вместе с лютеранами и кальвинистами, в то же время приходилось иметь дело с францисканцами. Один из них, Жан Ескалье, в 1554 году был осужден архиепископом нарбоннским и тулузским инквизитором на позорную и мучительную смерть. Его лишили сана, потом привязали к высокой повозке, обвязали шею веревкою, уцепились за нее и так таскали в сопровождении громадной толпы по всему городу, останавливаясь на площадях и перекрестках; потом приволокли его искалеченный труп на лобное место и сожгли |02. За что погиб этот монах — протокол умалчивает; он не уличает его в кальвинизме. Может быть, Ескалье был последним представителем лжеапостолов, может быть, он, следуя их убеж- дениям, оказал изменническую снисходительность протестантам. Во всяком случае, им прерывается связь нового протестантизма со средневековым. Его процессом заканчиваются тяжелые страницы протоколов тулузской инквизиции.

Духовные трибуналы в решительный момент оказались, как и следовало ожидать, бессильны удержать развитие протестантизма. Они были сокрушены в этом бурном пото¬ке. Вместе с собой они увлекали к гибели Римскую Церковь, которая некогда призвала их на помощь. Удар за ударом наносили ей великие проповедники нового учения. Каждый день она несла громадные потери. Чтобы устоять, она обратилась не к трибуналам, а к иным, не средневековым средствам.

Тогда все люди были в каком-то величаво-восторженном настроении. Казалось, весь мир готов был обновиться. С небывалым энтузиазмом кинулся Запад к источнику новых идей.

Оправдала ли Реформация всеобщие ожидания современников, постигли ли ее вожди тайну истинного успеха религиозных движений, прозрели ли они из горького примера католичества все зло нетерпимости, — это достаточно известно из ее истории.

 

Обзор источников и пособий для книги первой

Предметом этого обзора будет критическое рассмотрение источников, указаний и пособий, послуживших к составлению первого тома предлагаемого сочинения.

Нельзя сказать, чтобы источников к ознакомлению с альбигойскими вероучениями, крестовыми походами на Лангедок, а тем более с современной им эпохою, было недостаточно; каждая сторона нашего исследования имеет для себя собственный запас источников. С большей основательностью такой упрек можно отнести к пособиям: весь имеющийся по нашему предмету материал не был исчерпывающим. Так, достаточно подробно отображены источниками крестовые походы на альбигойцев. И тем более историк должен воспользоваться имеющимся по этому вопросу материалом, что характер его двоякий, так как эти источники исходят из враждебных между собой лагерей.

Основных, притом непосредственных, источников для изучения альбигойских крестовых походов при Иннокентии III и далее до 1218 года имеется два, из которых один противоположен другому по направлению, содержанию, характеру и изложению. Один принадлежит перу фанатичного католического монаха и написан на латыни в духе апологии Монфора; другой, написанный в форме поэмы, принадлежит трубадурам, питавшим сочувствие к несчастьям Прованса. Такая случайность особенно драгоценна для науки, когда сам вопрос такого свойства, что не может не быть извращен личными чувствами летописцев. Подсудимые той и другой стороны представляют своих адвокатов перед историческим трибуналом.

Относительно непосредственно исторического достоинства предпочтение надо отдать католической летописи. Petrus Sarnensis sou monachus coenobii Vallium Cernaii (Pierre de Vaux-Cernay, P. Cern, Петр Сернейский) был участником крестовых альбигойских походов, которые описал в восьмидесяти шести главах, под общим заглавием: Historia Albigensium et sacri belli in eos anno 1209 suscepti duce et principe Simone de-Monteforti— от легатства Петра де Кастельно до смерти Монфора (1203—1218 гг.)*. Главный герой его— Монфор, смертью которого (1218 г.) заканчивается летопись; вокруг этой личности сосредоточивается весь интерес изложения. Петр сопутствовал в походе своему дяде Гюи, аббату цискрцианского монастыря Во-Сернэ (в парижском диоцезе). Аббат Гои был одним из главных агитаторов крестовой идеи; он участвовал также в походе 1204 года на Царьград (P. Cern., с. 20). В альбигойскоы завоевании Гюи получил долю: в 1212 году он был избран в епископы Каркассона (P. Cern., с. 60); Гюи исполнял также обязанности лггата и не без успеха участвовал в военных предприятиях, как, напэимер, при завоевании Кассенеля (ad cxpugnationem et captionem castri instantissime atque efficacissime laborabat, с. 79). При нем-то всегда неотлучно находился и цистерцианец Петр (с. 62, 63, 78), имевший возможность обстоятельно изложить походы крестоносцев; об этом он упоминает очень часто, отмечая с точностью: видел ли он (напр., с. 20 о лаворском соборе, с. 43, 60, 63, 65, 72) или слышал описываемый факт (с. 7, 37, 41, 45, 53, 64, 71). В прологе он справедливо определяет фактическую достоверность своего труда: nihil unquam apposuerim, nisi quod viderim ocniis meis vel audierim a magnae auctoritatis personis et plenissima fide dignis. Из посвящения его труда Иннокентию 111 можно заключить, что Петр начал составление своей летописи еще при жизни этого папы; может быть, он вел ее в форме дневника, по крайней мере с 1212 года, с которого изложение значительно расширяется. Странно, что на это обстоятельство исследователи не обращали внимание. Хотя автор и обещает писать просто, наследуя одну истину (non studnerim superfluis verbis ornarc codicem, sed gimplicem exprimere simpliciter veritatem. prf), тем не менее его летопись может послужить образцом пристрастия и раздражения, воплощением тех свойств, которые не должны быть в сочинении исторического рода.

Католический фанатизм автора доходит порой до самозабвения. Со стороны католика и монаха понятно находить, что крестоносцы «освободили Прованс от пасти львиной и когтей звериных»; апологету Монфора может быть позволительно находить героя похода великим образцом человеческих достоинств, не только «атлетом веры», но и «героем добродетели» (с. 18), своеобразно понятой. С оригинальной точки зрения автора летописи, резня, совершенная крестоносцами в Лангедоке, может представляться святейшей войной (с. 20); подвиг Монфора, как думает его цистерцианец, уравнивает его в мученичестве с Христом, также пораженным пятью ранами и «в сообществе с которым этот храбрейший воитель, этот славнейший мученик, счастливо соприсутствует в жизни вечной» (с. 86).

Но увлечение и религиозная нетерпимость Петра идет далее: он во имя веры гласно признает всякое злодеяние, всякий обман. Рассказав, как легат искусно обманул альбигойцев, он (с. 78) в диком восторге восклицает: O legati fraus pia, o pietas fraudulentia. Для него эта fraus pia имеет особую прелесть и доставляет ему такое же наслаждение, как костры еретиков, которых везде «пилигримы сжигают с превеликой радостью».

Летопись сернейского монаха изобилует рассказами о чудесах, нарочно для крестоносцев совершаемых небом. Ему кажется чудом даже такое обстоятельство, что камни, пролетая мимо, не убивают его любимого героя, как случилось, например, при осаде замка Терма (с. 42). Видение, чудеса от мощей записываются даже и тогда, когда они не имеют отношения к предмету изложения (с. 38). Шапка крестоносца может гореть, но автор был свидетелем, что то место ее, на котором умещается крест, недоступно для огня (с. 53). Автор летописи слышал также от очевидцев, что над трупами мучеников-крестоносцев столбом стоит пламя, среди которого отражаются их просветленные лики (с. 53). С неба раздаются голоса, уверяющие, что Монфор будет принят в число праведников, и это так верно, что молитвы за него даже излишни (с. 57). Автор верит в историческое возмездие (с. 16, 30, 61) и сердечно восхищается, когда небо отмшает кровь католическую. Тогда у него вызывается из глубины сердца непритворное чувство радости: O justum judicium, o aequa divinae dispensationis mensura (с. 30). В случае неисполнения ожиданий, что случается очень часто, Петр заканчивает объяснение бранью, в подборе которой автор неистощим (напр., с. 46, 56): hominern apostasiae principern, crudelitatis artificem, perversitatis actorem! O hominem malignorum participern, o perversorum consortem, o hominem opprobrium hominum, o virtutis ignorum, o hominem diabolicum, imo totum diabolum. В таких случаях автор не избегает и игры слов (o virum, imo virus pessimum, — говорит он про изменника Савари де Молеона). Все это не мешает католическому историку полагать, что альбигойцы боятся больше пения священников, чем оружия крестоносцев (с. 52).

Летопись Петра переполнена риторическими фигурами речи; примером того может быть каждая глава. Но необходимо заметить, что автор прибегает к риторике и напыщенности только при заявлении своих чувств и заключений по поводу рассказанного события. Сам же факт он излагает с полной обстоятельностью и достаточной простотой. Он не считает нужным передавать факты изо дня в день, позволяет себе некоторые отступления, пояснения, чем значительно облегчает чтение своей летописи, про которую нельзя согласиться с Vaissete, слишком строго заключившим про Петра, что: il est difficile d'en soutenir pstiemment la lecture» (V, ау. 6). Взгляд Гизо потому гораздо справедливее: «I1 en est peu de plus partiales que la sienne et que doivent etre lues avec plus de mefiance; mais aucune peutetre n'est plus interressante, plus vive, et ne fait mieux connaitre le caractere du temps, des evenemens et du parti de l'historien» (Coll., XIV, not. 9).

Действительно, приемы изложения сернейского пилигрима при описании сражений, осад и тому подобных событий заслуживают наилучшего отзыва. Таким образом, выделив личные воззрения автора, его суждения, навеянные цистерцианской средой и фанатическим характером, можно прийти к заключению, что сочинение Петра Сернейского составляет не только единственный в своем роде, но и точнейший памятник для ознакомления с альбигойскими войнами второго десятилетия XIII века. Сам фанатизм автора, его сердечная ненависть к альбигойцам, этот апологетический тон, доходящий иногда до забвения обыкновенных понятий, — все это не без пользы служит для исследования истины.

Если, вследствие такого характера своей летописи, Петр скрывает или извращает все благоприятное для Раймонда Тулузского и его партии, то он же обнажает все бесчестные проделки легатов и местного католического духовенства, простодушно думая послужить тем интересам Церкви. Собрав все, что может компрометировать альбигойцев и лангедокских феодалов, он же, сам того не замечая, в порыве религиозного экстаза записал все, что опозорило Монфора, легатов и крестоносцев.

Имея рядом такого апологета, Монфор мог бы быть освещен совсем иным светом, если бы неизвестные трубадуры не оставили памятника, излагающего те же события с точки зрения провансальского патриотизма. Эта обширная стихотворная хроника в манускрипте названа («Вот поэма и т. д.»): Aiso es la cansos de la crozada contr els ereges dalbeges*. Она содержит в себе девять тысяч пятьсот семьдесят восемь стихов (сгруппированных позже в двести четырнадцать глав) и при всем своем объеме не закончена; изложение прекращается 16 июня 1219 года, прерываясь на самом интересном месте— на приготовлениях к отражению французской осады, породивших то патриотическое движение, то сознание южной особенности, которое составляет основной тон, живую струю всей поэмы.

Изложение, с обычными для эпопеи приемами, всегда особенно подробно и драматично. Время от 12 сентября 1213 года до апреля 1215 года пропущено — признак составного характера поэмы.

Исследование поэмы совершил Fаuriel, хотя последнее время Schmidt (H. des Cathares; II, 298-303), Du Mege (b Add. et notes de 1'hist. de Vaissete) h Mary-Lafon (предисловие к стихотворному переводу) несколько поколебали непреложность доводов знаменитого филолога, доводов, поддержанных Вильменом и Гибалем. Мы, ко всем упомянутым исследованиям, имеем от себя сделать только несколько замечаний. Опровержения Шмидтом (II, 301—302) доводов Фориеля относительно трубадура Вильгельма де Туделе, как автора поэмы, малоосновательны. Возражения Шмидта опираются только на текст первой части (кроме v. 7133), не задевая вторую, которую исследователь а рriori и совершенно некритически приписывает тому же Вильгельму. Но и Фориель натянуто объясняет раздвоенность поэмы (р. 158). Что Вильгельм не мог быть автором всей поэмы, это явствует уже из текста, где (v. 20) говорится, что Вильгельм сочинил книгу от начала до конца, тогда как она совершенно не окончена. Наконец, ранее чем на середине поэмы изменяется ее характер; во второй части она становится радикальнее и решительнее в проявлении патриотических чувств автора. Что автором первой части не мог быть упомянутый Вильгельм (v. 8), доказано Фориелем, в опровержение Ренуара. Кто бы ни был этот автор первой части, он достаточно сочувствует крестовому делу. Можно думать даже, что он был не чистый провансалец, хотя он мог писать ее в Монтобане в мае 1210 года (v. 205). Это выдает язык его стихов. Филологическое исследование предмета открывает в этих стихах много французского, и потому мысль Фориеля, упустившего из вида такое обстоятельство, теперь не может иметь права на исключительность. Так, в главе СХУП целый ряд французских рифм из infmitif: durcr, escaper, vendemier, denier, center, tuer, trier, blasmer. Подобным же образом составлен в главе С куплет из part, passe: fu, vertu, venu, vencu, perdu, retenu, cofondu, issu, descu, defendu. Слова в СХХ1Х: pris, rocus, mis, amis, pris, ris. Далее, французское: 3 pers. de passe defmi: fermerent (v. 2187), desrauberent (v. 2191), escrierent (v. 2192); французские формы и слова: dresser (v. 1172), cuir (v. 1790, вместо сиег), levera (у. 2093, вместо levara). Если последние формы и еще некоторые другие (заметим — по возможности исправленные Фориелем в его издании) можно было бы перетолковать в пользу провансализма, то в устах южного трубадура менее всего понятны слова: nostri baro frances (v. 2192), nostra gens de Fransa (v. 2253), наши крестоносцы (nostro Crozea, v. 2466). Слишком наивно было бы думать вместе с Фориелем, что это происходило из симпатии певца к делу завоевателей (chacune est un manifestation de sa sympathie pour eux,, р. 56), так как де в то время автор не видел еще прямой цели нашествия крестоносцев, а дышал вместе с ними католическою ненавистью к еретикам. Знаменитый филолог забывает, что тогда уже совершились страшные злодеяния Монфора и французских крестоносцев, что Бе-зьер лежал в развалинах, что пепел альбигойцев смешался с костями тех патриотов, которые боролись за дело графа де Фуа, что после поэма прославляет не только Раймонда, де Фуа и других гонимых феодалов Юга, соболезнуя о них, с искренним патриотическим чувством, и что, наконец, автор второй части был лично обязан сыну того самого графа де Фуа (Rotgiеrs Bernatz quern dsura e esclarzis, v. 7133). Потому из приведенных примеров мы решаемся заключить, что первая часть написана в северных пределах провансальской речи, что она создана под воздействием труверов. Лицо духовное, как думает Лафон (р. 31), не могло быть автором ее, потому что в то время оно высказалось бы о событиях иначе. Из того, что французское влияние проявляется кусками, можно вывести, что и сама эта часть состоит из отдельных песен. Рассказ о подвигах Гильома д'Энконтра, которым отделяется первая часть, — явная вставка; в нем много северных галлицизмов и нет прежней силы изложения. Историк катаров, сам противореча себе, приводит свидетельства из поэмы в пользу ее составности. Составитель первой части пользовался противоречивыми источниками, что не вяжется с приемами тогдашних трубадуров и ровностью их гражданского и личного чувства. Так, источниками послужили: поэмы же (v. 185, 974, 1579), книги (v. 1445, 1619), деяния (566, 806), поэт дон Изарн, приор из Мюрэ (v. 1887), какой-то большой друг автора, магистр Николай, очевидец (v. 2157), Понс де Мела (у. 112), наконец, одно должностное лицо из крестоносного лагеря (v. 2525—27, lo comte Baudois... aisi com o contet sos bailes el prebost). При таком воззрении на составность поэмы объясняется и упомянутый полуторагодичный пропуск в довольно обстоятельном пересказе событий, который должен был войти во вторую часть.

Трубадуров занимали более всего рыцарские подвиги, блеск и шум сражений вместе с излияниями личного чувства. Поэма блистательными красками изображает битву под Мюрэ, и с этого описания чувствуется влияние новой сферы, присутствие нового смелого духа. Чем далее, тем суждения автора или, лучше, авторов становятся смелее, ближе, понятнее нам, отдаленным от той великой драмы почти семью веками истории. Начинается вторая часть поэмы.

По объему она почти вдвое обширнее первой. По внутреннему содержанию она, в свою очередь, распадается на две части. В одной преобладают интересы феодализма, в другой — тулузской общины (см. разбор издания Лафона в Revue des deux mondes; 1868,1. ЬХХУШ). Начало второй части, очевидно, должно быть на сто тридцатом куплете поэмы (на р. 196 по изданию Фориеля), там, где похвалы крестоносцу Гильому д'Энконтру, «храбрее и лучше которого никого не было между бургундцами», внезапно сменяются рассказом о симпатичной автору личности дона Педро Арагонского. Стих 2739: «но я обращаюсь к прерванному повествованию» (a ma razo men torni que nos laise de la) может служить связкой составителя или компилятора, так же как и дальнейшие бессвязные стихи до 2746. Через несколько стихов в том же куплете читаем: «И мы, если проживем, увидим — кто победит, и запишем в этой истории все, чему будем свидетелями (qae nos membrara), и также все, что придет на память, постепенно, как дело будет продолжаться, и пока война окончится» (v. 2746-50). Из этих строк можно вывести два заключения: 1) автор прямо заявляет, что этим начинается его работа, и 2) автор записывал событие на походе, тогда же, с легкостью импровизации трубадура, перекладывая записанное в стихи.

Действительно, весь литературный талант автора долгое время сосредоточивается на живописном изображении военных сцен, в которых он всегда заявляет свои лангедокские и, быть может, альбигойские симпатии. Это говорит друг южных галантных баронов. Вдруг место действий внезапно изменяется (со 147 главы). Рыцарь-феодал превращается в буржуа и с точностью фотографа изображает внутреннее положение города Тулузы в период с 1216 по 1219 годы. Он говорит про родной город не только со стороны военной, но и изображая его внутреннюю жизнь. Смерть Монфора не вызывает лично со стороны поэта никаких лирических излияний: «Камень упал на его шлем и ударил так сильно, что глаза, мозг выскочили, а череп, лоб и челюсть разбились в куски; граф упал на землю мертвый, окровавленный и почерневший» (v. 8451-55). Крестоносцы оплакивают его, а тулузцы радуются; обе стороны высказывают свои чувства короткими фразами. «Граф был нечестивец и убийца, потому и умер без покаяния, пораженный камнем» (v. 8476); «его смерть была счастливой случайностью, из мрака соделавшей свет» (v. 8493), — вот взгляд певца Тулузы на вождя крестоносцев. Эта последняя часть поэмы и дала основание заключить, что героем эпопеи было не одно лицо, не Монфор, не Раймонд, а весь народ Юга, герой собирательный.

«Благородные усилия этого народа, — говорит Гибаль, — свергнуть чужеземное иго — воспеты и прославлены поэтом; это тот народ, который, сперва подавленный многочисленностью противника, впоследствии развернулся, чтобы отвоевать свою свободу и независимость, выказав при этом энергию, достойную удивления».

Народный эпос требует бесхитростного рассказа и верного изображения. Авторы разбираемой поэмы обладают тем и другим свойством, а особенно тот из них, на долю которого выпало воспеть борьбу тулузских граждан с Монфором и принцем Луи за свободу родного города. Литературные достоинства сводной провансальской поэмы положительно высоки. Они делают ее важнейшим памятником средневековой романской литературы вообще и в своем роде, то есть в группе стихотворных исторических хроник, первым. Особенно выигрывает этот памятник при сравнении с другими подобными произведениями. Так, французская литература имеет стихотворную хронику Кювелье о Бертране дю Геклене (издана Шарьером в 1839 году в тех же Dоcum. dе Guizot). Она не без замечательных достоинств; но эта хроника теряет всю свою силу при сопоставлении с провансальской, как со стороны исторической, так и художественной. Искусство одного автора естественно притупляется при обширности предмета; однообразие картин лишает его поэму жизни и интереса. Наконец, она часто становится утомительной, художественные силы автора истощаются. Тем большее удивление вызывает искусство авторов провансальской поэмы облечь в форму драмы и живого интереса исторически верный рассказ о критической поре существования Лангедока.

Вследствие самого строя поэмы, она должна облекать в образы исторические факты, чувства деятелей всех сословий, положений, партий, целого народа. События проходят перед нами блестящей панорамой. Так как этим процессом творчества занимались очевидцы и участники событий, то позднейшему историку следует особенно дорожить источником со свойствами, столь драгоценными. Мы потому при всяком случае обращались к образам этой поэмы, сопоставляя их с критикой предмета и прочих источников.

Так, например, происшедшее на четвертом латеранском соборе представлено нами согласно с изложением его в поэме; по словам испанского критика, одно это место поэмы могло бы обессмертить ее автора.

«Если бы этот драгоценный памятник, — замечает тот же критик, — выделялся только живостью рассказа, возвышенностью мыслей и той суровой истиной, с которой он судит людей и факты, то, несмотря на высоту свою в глазах науки, он не перешел бы пределов исторической хроники. Но никогда эпическая поэзия не блистала столь яркими красками...» (в перев. у Lafon; 39). Так судит романская критика, и мы нарочно привели это место, чтобы показать, с какой точки зрения глядят на этот памятник почти на месте действий.

Для южан, привыкших во всякой науке к живости и драматичности рассказа, Сапкой йе 1а сгозайа представляется не поэтическим произведением, весьма пригодным для истории, а, напротив, исторической хроникой, очень хорошо и поэтически написанной. Самая точная аналогия, самое тщательное сравнение с летописями не только поддерживают ее исторический авторитет, но заставляют отдать ей преимущество перед другими не за одну живость, но за более верное понимание происходившего и оценку значения совершавшихся событий. Синтетический взгляд — важное достоинство ее авторов.

Между тем при всех таких качествах этот памятник провансальской литературы оставался неизвестным в продолжение шести столетий. «Книги тоже имеют свою судьбу», — сказал по этому поводу Фориель на лекции в Сорбонне. Поэтому лучший историк альбигойских крестовых войн, бенедиктинец Вессэ, не мог пользоваться текстом поэмы, отчего его работа потеряла много в живости и интересе рассказа. Лишенный самого текста, он должен был довольствоваться прозаическим изложением поэмы, которое долгое время считали за отдельное произведение. Это: Chronique (cronica) provencale, написанная на нижнепровансальском наречии, которым еще и теперь говорят в окрестностях Тулузы. Она без заглавия, и французские издатели называют ее: Chronique romane sur la guerre des Albigeois. Долгое время знали только два манускрипта этой хроники, позднейший в Bibl.imper. № 9646 и ранний в Карпентра; оба они XVI века. Недавно в Тулузе, в Bibliotheque de la ville, du-Mege, открыл рукопись, письмо и даже язык которой древнее карпентраской; так, по крайней мере, думает сам du-Mege. В доказательство такого мнения он приводит деление своего манускрипта по книгам и главам. Но, не говоря о том, что это деление не всегда точное, оно-то и не служит доказательством ее l`avantage de l`anteriorite. Достоинство ее скорее заключается в полноте двух мест, не имевшихся в прежних манускриптах (существенное в главе об освобождении Тулузы от французов, стр 145—150, по изд. du-Mege в приложении к пятому тому Vaissete. Toul. 1842).

Так как эта хроника есть не что иное, как весьма удачное по отделке, хотя не полное в фактическом отношении прозаическое сокращение Cansos de la Crozada, то большая или меньшая полнота ее — дело условное и маловажное. Вессэ не знал основного источника своего «Апопуте», как он называет хронику, изданную им впервые в приложении к третьему тому «Истории Лангедока» в 1737 году. При новом выходе знаменитого труда бенедиктинцев это издание повторено (в томе пятом), и его мы цитируем в нашем сочинении.

Впоследствии она была издана в XIX томе сборника Bouquet. Катель уже знал, высоко ценил ее и приводил из нее отрывки, называя автора: I'historicn du cointe de Toulouse. Вессэ так отзывается о ней: «I1 renferme plasieurs choses qu'on ne trouve pas ailleurs, et qu'il paroit que cet Auteur, quoique posterieur, etoit bien informe, et qu'il a puise dans de bonnes sources». Составитель ее не был альбигойцем, так как еретиков он резко порицает, везде заявил свою ортодоксальность. Он был южанин, но не был особенно привязан к личностям своих государей; подвиги крестоносцев он разоблачает, потому что пришельцы часто бывали кровожадны, но короля их Филиппа II он называет Богом данным (р. 455). События излагаются у него в пределах большой поэмы, то есть от проповеди де Кастельно до 1219 года. Он снабжает рассказ введением о пользе истории, «которая служит поучением для злых и утешением для добрых». Свою работу, почти единственный источник которой составитель тщательно скрывает, он предпринял для прославления «величайшего, славнейшего и знаменитейшего города Тулузы».

Вессэ основательно полагал, что хроника принадлежит не современнику и составлена не ранее XIV столетия. Он приводил для подтверждения своей мысли три доказательства. В ней встречается слово «Лангедок» в смысле географического термина, что вошло в употребление только в начале XIV века; к хронике приложен парижский трактат 1229 года, в котором между прочим упоминается о великом магистре госпитальеров на Родосе, который мог быть там только после 1309 года; наконец, в хронике говорится о епископе Кастрской епархии, открытой только в 1317 году. Возражения Гизо (сделавшего перевод этой хроники в XV томе мемуаров) против доводов Вессэ были бы, может быть, убедительны сами по себе, если бы впоследствии не обнаружилось, что составитель хроники не мог быть современником событий, потому что он сократил уже готовые, лежавшие перед ним сказания очевидцев крестовых походов. Потому-то в его обработке и есть те свойства, которыми восхищался Гизо, не знавший тогда о поэме: le ton meme de 1'ouvrage, les details qu'il contient et que 1'auteur semble avoir vus en personne ou recueillis de temoins oculaires, enfin la vivacite de ses propres sentimens et la chaleur de son recit me portent a croire qu'il etait contemporain, ou du moins tresrapproche des evenemens qu'il raconte (Coll. des mem. notice; р. 9). Прибавим к доводам Вессэ, что сам язык хроники, обильный северными этимологическими и синтаксическими галлицизмами, обнаруживает ее составление в позднейшее время, когда после гонений на провансальскую национальность местный язык стал поддаваться влиянию языка победителей. Это же торжество Франции обнаружилось и в общем направлении письменности Прованса, в уничтожении ее национального характера и замене провансальского исторического языка языком латинским. Это был губительный шаг назад. Расцветшую народную хронику, обещавшую состязаться со знаменитыми испанскими и итальянскими образцами, сменяет безжизненный латинский рассказ.

Такому влиянию подчинился Guilelmus de Podio Laurentii Chro-nicon super historia negotii Francorum sive bellorum adversus Albigenses ab a. 1092—1271, sen historia Albigensium. Издание с древнейшего манускрипта Парижской Библиотеки (№ 261) у Catel (Hist, des comtes de Tolose, 1623, p. 49. app.), y Duchesne (Scrp. rer. franc.; V, 666—705) и позже у Bouquet, с поправками собственных имен, по обыкновению разбросано (XIX, 193-225, с 1230 года XX, 764-776). Автор жил в эпоху подавления провансальской национальности и потому, занимая обеспеченное место католического капеллана при несчастном и офранцуженном графе Раймонде VII, имел самое ничтожное понятие о старых гражданских интересах страны. Он весь на стороне французского правительства. Родом провансалец из города Пюи-Лоран, он жил в таких исторических условиях, что не мог писать иначе, как с французской точки зрения. Он был современником только последнего периода борьбы Прованса с Францией за независимость и потому послужил нам существеннейшим источником уже только для второго тома, когда мы будем анализировать его труд в связи с другими современными источниками. О крестовых походах он пишет по воспоминаниям других (с. 8, 9) и потому кратко, нефактично и довольно бессвязно. Так, например, об осаде Терма, описанной у Петра Сернейского в главах 40-42, у Вильгельма не рассказано. Привыкший к новым порядкам, он сохраняет в себе столько беспристрастия, чтобы видеть в альбигойских ересях наказание, заслуженно постигшее католическое духовенство за развращенность, о которой он говорит в первых главах. Насколько он дорожит интересами и самостоятельностью своей родины, видно из его рассказа о падении последнего графа де Фуа. Это событие было решительным сигналом уничтожения свободы Лангедока, и оно не только не вызывает у автора хотя бы капли сочувствия и сожаления, а, напротив, необычную радость.

«Король Филипп III, — рассказывает Вильгельм, — действовал с мудростью и предусмотрительностью, опасаясь, чтобы не стали его презирать, если он на первых порах не покажет смелости в подавлении восстания... Чтобы справедливый суд Божий мог обнаружиться, грешник пойман на месте своих преступлений» (с. 52). Желая придать некоторый прагматизм своей «истории», написанной, впрочем, языком довольно трудным, Вильгельм касается связи политических событий истории Прованса с событиями других стран, но в этом случае впадает в анахронизмы, ошибки в местностях и хронологии. В изложении нет живописности, и вообще было бы слишком дилетантски сказать вместе с Daunou (Letat des lettr. en Fr. 222), что его летопись дает полное понятие о Провансе XIII века. Тем не менее по непосредственной приложимости его труда к предмету нашей работы Вильгельм представляет собой ценность, намного превосходящую ту, которую имеют источники второстепенной важности: летописцы северной Франции, вскользь или даже специально трактующие о походах на Юг.

Несравненно большее значение, чем такого рода источники, о которых мы скажем несколько ниже, должны иметь государственные акты того времени. Registrum curiae Franciae, а также договоры мы имели в Preuves de I'hist, de Lang. Вессэ — и на них везде указываем в своем месте. Но в нашем распоряжении был материал более богатый. Так как та эпоха была временем господства над Западом папы Иннокентия III, то его буллы, распоряжения, письма приобретают смысл существенного источника и для нашего исследования. Действительно, Registrs Innocentii III были для нас драгоценным материалом. Эти письменные указы Иннокентия III имеют значение неоспоримых государственных актов. Часть сокровищ Ватикана — письма папы и ответы, получаемые на них, — приобретают проясняющий смысл для всей политической и государственной истории того времени. «Послания» Иннокентия III — это дипломатические и вообще архивные бумаги того времени. Все дипломатические сношения изложены нами по этим документам, количество коих вызывает удивление перед неутомимой деятельностью папы. Конечно, многие из них составлялись в его канцелярии. Они распределены по годам его нахождения у власти (1198—1216), по книге на каждый год; таким образом, всех книг должно бы быть девятнадцать, между тем мы имеем только шестнадцать. Слишком неровное количество документов в каждой книге, даже в последних изданиях (в первой, например, пятьсот восемьдесят три, в иных нет и ста), заставляет предполагать, что множество писем затерялось.

Первое издание Guilielmi Sirleti (Opera, 1543, Roma) смогло собрать документы только на две первые книги. Второе, в Кельне, Maternus Cholinus (1575); третье, в Венеции; четвертое и пятое — Bosquetus (1627, 1635); шестое— Baluzius в Париже (1682, 2 f.) — постепенно обогащали число документов. Последнее, тоже не полное, подало Гуртеру мысль написать его известный труд. В конце прошлого столетия французские издатели Brequigny и La-Porte du-Theil, имевшие случай сделать некоторые открытия, напечатали письма в той полноте, какую мы имеем теперь (Diplomata, Chartae, Epistolae et aliadocumentaad res Francicas spectantia. Pars altera, quae epistolas continet. Tomus primus Innocentii 111 papae epistolas anecdotas... exhibens; Par. apud Nyon, 1791, f. — довольно редко). Здесь впервые были помещены документы для 1203—1204 годов и пятьдесят сень писем III книги; прочие книги так же значительно пополнены. В последнее время известный издатель Патрологии Migne снова напечатал переписку Иннокентия без особых дополнений с вариантами в трех томах, предпослав Gesta Inn. (Baluzii), а в особом томе собрал все богословские сочинения Иннокентия и его проповеди (Patrologiae cursus completus, ser. secanda, Par. 1855, t. CCXIV—CXVП). Мы пользовались этим последним изданием. Материал прерывается на августе 1213 года. Таким образом, главнейшая заслуга по разбору переписки Иннокентия III принадлежит предшествовавшим французским издателям. Они же произвели беспристрастный суд над личностью папы, которого перед тем или славословили, или позорили.

Дю-Тейль, рационалист и республиканец, верными красками очертил характер Иннокентия. Его суждение практически верно; он замечает, что глазами строгого моралиста нельзя мерить историческую личность (II n'a pas ete celui, dont 1'ambition ait en le moins de palliatifs et d'excuses), что к суду призвано лицо, а не система.

«Имя Иннокентия III, — продолжает издатель, — всегда будет навевать воспоминание о человеке, который действовал на сцене мира с сильным блеском и в котором беспристрастная философия всегда сумеет различить добродетель и недостатки. Когда я говорю о недостатках, то думаю о тех, кто читал полемические и исторические сочинения, где этот папа так решительно обвиняется в преступлениях». Признавая, что лишь тенденциозность и радикализм могут держаться такого убеждения и что подобный прием не имеет права быть авторитетным в философских и исторических вопросах, Дю-Тейль дает справедливую оценку достоинствам папы (une fermete d'ame a 1'epreuve, une Constance inebranlable dans les projets, une zele infatigable pour la chose publique, une purete des moeurs sans reproches).

Новый издатель переписки Иннокентия III снабдил большую часть писем кропотливыми примечаниями и указаниями, а также поместил свои и Балузиевы ссылки при Gesta. Известно, что в трех кодексах содержатся папские жизнеописания. Древнейший принадлежит папскому архивариусу Анастасию, который дошел лишь до Николая I (Muratori. Scrp. rer. ital. Ill, pars I; 93-277), использование которого облегчают диссертации Ciampini и Blanchini, приложенные там же (id. 33-55, 55-93). Со Льва IX до Иоанна XXII довел жизнеописания кардинал Николай Арагонский (id. 277-685). Цельный кодекс другой редакции, но с той же узкой папской точки зрения свел из мелких биографий до Сикста IV включительно Amalricus Augcrius, что занимает особый фолиант у Муратори (Act. Pont. Rom.). Для Иннокентия III здесь имеются два списка: краткий Bernard Guidonis (Mur. t. Ill, pars II; 480-486), которым мы могли подтвердить один факт из битвы под Мюрэ, и обширный St. Baluzii (id. 486-568). Новейшее издание всех папских биографий сделано в Германии Ваттерихом (Pont. Rom. vitae; Leipz.1862); мы цитируем Балузия по тексту Патрологии (Migne), а Гвидона по Муратори. Нам пока не было надобности прибегать к Bullarium Romanum, так как настоящий том кончается Иннокентием III, для которого мы имели богатейшее издание документов.

Общей церковной историей для XIII столетия можно считать сочинение доминиканского приора и епископа Ptolomaei Lucensis (de Fiadonibus) Historiae ecclesiasticae I. XXIV a Chr. nato usque ad 1313 (Muratori; XI, 153-1242), богатого фактами и не без некоторой критики для конца XIII столетия. Он умер в 1327 году; для начала века он не представляет достоинства источника, так же как и церковные хроники Nicolai de Syghen (жил в конце XV века) и loh. Stellae (в XVI ст.). Chronicon ecclesiasticum Зигена издал Wegele в Иене (в 1855 г.); De vita ac moribus pontificum Romanorum, usque ad a. 1503 Стеллы, изданное в Венеции (1507 г.), представляет собой в отношении Иннокентия III повторение известных фактов. Подробное изложение церковной истории по ватиканским архивам предпринял в последние годы XVI века кардинал Baronius — Annales ecclesiastic a Chr. nato ad annum 1198 (лучшее отдельное издание в Майнце, 12 Г., 1605, просмотренное самим автором) по поручению римского правительства. Естественно, оно не может быть причислено к числу беспристрастных: тут есть и фактическое извращение, и фальшивые документы, и стихотворные повествования, а также саги, легенды, записанные с полной верой в них.

Те же свойства и у его продолжателей, поставленных в такие же условия, кардиналов Raynsldi (ум. 1670), дошедшего до 1565 г. (9 Г.), Laderchi, добавившего еще шесть лет, и Paghi, составившего несколько критических статей и указатель. Все вместе это составляет в лучшем лукском издании тридцать пять томов текста и три тома индекса (1738— 59). Составители помещали в извлечении и отрывках буллы и соборные постановления; в этом отношении их издание всегда будет довольно ценно, так как заменяет Bullarium и лучшую коллекцию соборов Mansi. Время Иннокентия III занимает две трети первого тома Райнальди (1747).

Те французские летописцы, которые не были современниками крестовых альбигойских войн, не могут быть рассматриваемы как основные источники, так как они черпали свои сведения из прежних летописей. Это надо сказать и про Praeclara Francorum facinora variaque ipsorum certaminapluribus in locis tarn contra orthodoxae fidei, quam ipsins Gallicae gentis hostes non impigre...gestas ab 1200-1311, ab ill.principe Montisque Fortis comite (Hsa. Gatel, comtes, p. Ill; Duchesne, scrp. V, 764—792 и отдельно, sine I. et a.). Часто эту анонимную летопись называют хроникой Симона Монфора, и уже по одному этому можно судить о ее характере, хотя она далеко не может служить чьей бы то ни было биографией. Ее известия кратки и сухи. Неизвестный составитель — сторонник самого кровавого фанатизма. Он апологет крестоносцев Лангедока, Монфора, атлета веры (а. 1211, 1214 етс.) и всех пап XIII столетия. Под 1250 годом он записывает известие об умерщвлении императора Фридриха II, его текст почти дословно сходен с текстом присяжного папского биографа. Не это ли место побуждает французских ученых считать автором хроники Бернара Гвидона (Bouquet. Recueil; XXI, 691). Катель приписывает ее Петру, епископу Лодевы. Во всяком случае, несомненно, что составителем было духовное лицо. Компилятор довольно бестактно пользуется Петром Сернейским, сокращая важное, останавливаясь на неважном и многое пропуская (а. 1209— Р. Сегп., с. 88, 60-63; а. 1210- Р., с. 98; а. 1213 -Р., с. 72); впоследствии он слишком усердно пользуется Guil. de Pod. Laur. (напр.: а. 1228 — Guil., с. 39; а. 1250 - Guil., с. 49). Там, где Петр Сернейский ошибется или просто совершит описку, анонимный летописец списывает не исправляя; так, принц Луи отправляется в крестовый поход в 1212 году, согласно с Р. Сегп., с. 68, вместо февраля 1213 года, что следует и из Петра Сернейского. Несмотря на такое плохое историческое значение, на сухость, краткость, ошибки, эта католическая летопись имела многих читателей. Она была издана в 1562 году в Тулузе, во французском переводе, отдельной книгой (Jean Former de Montauban. Hist, des guerres faites en plusieurs lieux de la France etc.); другой, более точный перевод сделан в собрании Гизо (Coll. des mem., t. XV, 1824). Мы могли пользоваться этой хроникой только для подкрепления чужих известий.

Тем реже нам приходилось цитировать французских летописцев, даже современных альбигойским войнам. Rigordus seu Rigotus (Gesta Philippi Augusti) не дошел до начала крестовых войн; он описал события французской государственной истории с 1179 до 1207 года включительно. Аббат святого Дионисия, историограф французского короля, не мог сколь-нибудь верно отнестись к религиозному и политическому движению, проявившемуся на Юге Франции к началу XIII столетия, хотя сам и был родом из Лангедока. Неизвестно, что побудило его покинуть родину и изменить ей, переселяясь в пышные палаты аббатства Сен-Дени (смотри о нем Lacurne de S. Palaye. — Mem. de I'Acad. des inscr.; VIII, 528—548). Во всяком случае, такое отступничество лишило Юг довольно способного, хотя и фанатичного историка. Он посвятил свой труд, который уже хотел было уничтожить, тому самому принцу Луи, с именем которого связано столько враждебных воспоминаний для Тулузы (Изд. Pithoeus; Hist. Franc, scrp. I. XI; Duchesne; V, 3-67; Bouquet; XVII, 1—62). Он сохраняет значение для событий конца XII века, хотя и не полное. О вере альбигойцев он имел смутные представления и как католический аббат дышал к еретикам искренней ненавистью. Смерть прервала его труд на самом интересном для альбигойства месте, в котором нельзя не видеть изуверства, обычного, впрочем, между тогдашними французскими монахами.

«Папа, — начал рассказывать Ригор, — писал к королю Филиппу и его вассалам, поручая им немедленно с многочисленным воинством истинных католиков и верных слуг Христовых идти опустошать Тулузу, Альби, Кагор, Нарбонну и Бигорр, чтобы там уничтожить всех еретиков, наполнявших страну. Если смерть застигнет крестоносцев в этом путешествии или в предстоящей войне с неверными, папа именем Господа и властью апостолов Петра и Павла, так же как и собственной, даст им отпущение всех грехов, совершенных ими со дня рождения, в которых они исповедуются, даже если бы они и не успели принести за них покаяния». Этим летопись Ригора обрывается. Ее продолжал Guilelmus Brito seu Armoricus, как он сам себя называет по месту происхождения. Он был капелланом Филиппа Августа, ходил вместе с королем в походы, вместе опустошал Фландрию в 1213 году и участвовал в битве под Бувином, подробно и талантливо им описанной. В Риме он в качестве королевского посла хлопотал о разводе Филиппа с Ингеборгой. Преданный своему государю, он не был честолюбив и не домогался высокого духовного сана, какого мог бы достигнуть, и умер уже при Людовике IX в звании простого священника. Его «Historiade vitaet gestis Philippi Augusti regis Galliae» доходит до 1219 года, с продолжением неизвестного монаха до 1223 года (издание Duchesne; scrp. V, 68-93. Bouquet; XVII, 62—116). Эти деяния предприняты с целью изложить в самом «бесхитростном рассказе все подвиги добродетельного и славного короля», так как без лжи, без украшательств они говорят сами за себя. Понятно, что если Вильгельм касается альбигойских войн, современником, но не участником которых он был, то весьма кратко и с патриотически-французским взглядом.

Тем менее нашим целям может служить латинская напыщенная эпопея «Philippidos» 1.ХП, тоже названная: gesta Philippi regis Franciae и доведенная до 1223 года. По отношению к Франции ее значение и сравнить нельзя со значением провансальской «Cansos». Как произведение в своем роде национальное, поэма Вильгельма выдержала много изданий (полное у Duchesne; V, 93—259; перевод Guizot; coll. t. XII). Здесь не место распространяться о достоинствах этого памятника, для альбигойства незначительного, так как он весь направлен к прославлению французского величия и важен как первое заявление французского национального чувства и единения. Заметим только, что по этому предмету существует обширное критическое исследование Гаспара Бартиуса (Zwickau, 1697), в котором со всей эрудицией уличены поэтические вольности поэмы сопоставлением их с хрониками того же времени.

Официальным продолжателем Вильгельма Бретонского можно считать его соименника Guilelmus de Nangiaco — Chronicon ab anno 1112 ad а. 1301. Монах аббатства святого Дионисия, он вел государственные анналы Франции обыкновенным способом средневековых хроникеров. Современник событий гораздо позднейших (умер в 1302 г.), Нанжис будет важен для нас своими специальными историями французских королей (Людовика IX, Филиппа III); упомянутая же хроника, начатая с сотворения мира, для альбигойских крестовых войн служит лишь третьестепенным источником и по краткости и по характеру изложения; весь ее смысл в официальности воззрений автора, который в фактическом отношении держался Ригора. Интерес к ней увеличивается разве с 1226 года (изд. d'Achery; Spicilegium, t. XI. Bouquer; XX, 725—763). По своей слабой приложимости к занимающему нас предмету она приравнивается к общим летописям по XIII столетию, составленным и поздно, и поверхностно, которые, касаясь всех исторических событий Запада, упоминают и об альбигой-стве, почему могут служить разве для синхронистского обзора эпохи.

Здесь мы имеем в виду, например, Родольфо де Дичето, декана лондонской церкви св. Павла (умер в 1210 г.). Его «Сокращенные хроники», охватывающие период между 598—1198 годами, и «Исторические образы» от 1148 до 1200 года (манускрипт XIII века в Кентербери, издан в отрывках, у Bouquet; XIII, 183-205; XVII, 616-660) отражают взгляд на дуалистическую ересь, известную также и в Англии. Как и все средневековые хроникеры, вначале он списывает своих предшественников, ручаясь лишь за те годы, которых он был очевидцем в Англии из стен своего аббатства. По отношению к той же Англии большую важность имеет начало летописи Matth. Par., принадлежащее собственно Роже Вендоверу, родом из Нормандии, хотя долгое время его труд и приписывали тому же Матфею Парижскому, под именем которого известна вся знаменитая «Historia major Angliae» (решение этого вопроса у Спохе в его издании Вендовера — English historical Society, 5v., 1841-44). Вендоверу принадлежит, собственно, начало этого обширного труда, от 1066 до 1235 г. Матфей подавил его своей известностью, и потому названную Мяопа цитируют обыкновенно под его именем (изд. Wats, L. 1684. Отрывок у Bouquet; XVII, 679-768). Для англии же мы иногда ссылались на Rogerus de Hoveden, продолжателя Беды Достопочтенного с 732 года, — Annalium Anglicanorum 1. До 1148 г. его хроника слишком поверхностна; с 1170 до 1192 г. он повторяет Magistrum Benedictum (аббат Петерборо); далее же он подробен и самостоятелен вплоть до 1201 года, которым кончается хроника (изд. Bouquet; XVII, 546-615; XVIII, 164-189). Его положение в придворной сфере (он долго был капелланом Генриха III) давало ему возможность пользоваться документами, которые он помещает в большом количестве, чем его летопись особенно драгоценна. Он служил источником для Вендовера.

Соответственное значение для Германии начала XIII столетия имеют Annales Colonienses Maximi (ab 576 usque ad a. 1237), преимущественно с 1198 года. Долго их ошибочно приписывали монаху Готфриду (S. Pantaleonis), поэтому летопись называлась chronica regia S. Pantaleonis. Ваттенбах думает, что часть анналов принадлежала Бурхарду, приближенному императора Фридриха I (Deutschlands Geschichtsquellen im Mittelalter, 2 Ausg. Berl. 1866, S. 500). Имя продолжателя неизвестно; по своим политическим убеждениям он должен быть горожанином, приверженцем императорской партии; он на стороне то Оттона IV, то Фридриха II, преследуемых папами. Так как об альбигойских делах эти анналы не говорят, а для борьбы за германское престолонаследие мы имели в руках Reg. de neg. Imp. в переписке Иннокентия, то у нас не было надобности цитировать Ann. Colon. Несколько ссылок мы сделали на Albericus Trium Fontium (как обыкновенно, но неверно называют его по монастырю близ Шалона, тогда как он жил в другом монастыре — Neuf-Moustier), который много касается Германии (см. в отрывках у Bouquet; XVIII, 744-796; XXI, 594-630). Его Chronicon ab orbe c. usque аd а. 1241 написана не без сказок и путаницы в фактах. В двух-трех местах мы указали еще несколько специальных летописей, разбор которых был бы здесь еще более неуместен.

Переходим к источникам по другому вопросу, к материалу, служащему для знакомства собственно с альбигойскими вероучениями. В большей части этих свидетельств вальденсы смешаны с альбигойцами. Имея в руках издание Гретсера (t. XII, pars. II h Ratisb. 1738) и Монету Кремонского, мы пользовались всем известным материалом. У иезуита Гретсера, полемизировавшего с протестантизмом и потому ошибочно приписывавшего все вальденсам, помещены с примечаниями в последовательном порядке, после его собственной статьи (Prolegomenain scriptores contrasectam Waldensium): Reinerii, ord.Praedic. liber contra Waldenses haereticos (р. 25—48) с вариантами по Ламбахскому манускрипту. Издание Гретсера не из точных, и это издание отличается от французского (Msrt. et Dur. Thes. nov. anecd.; V, 1759. D'Argentre. Coll. ne nov. err.; 1, 48 и в рукописной коллекции Doat. Par, Bibl. imp.). По Мартеню, Райнер Саккони писал в XIII столетии, по Экхарду (Scrp. ord. praedic. I, 154), позже 1300 года. Можно принять вместе с Гизелером, сделавшим самое лучшее издание (Rainerii Sacchoni Sumirm de Catharis et Leonistis, Gott. 1834), что подлинный текст был дополнен в Германии (как у Гретсера) неизвестным лицом (Kircheng.; II. II, 613-614). Следующие обличения служат источниками для вальденсов. Petri de Pilichdorf tractatus contra haeresim Waldensium (р. 50-81) и его же Contrа Pauperes de Lugduno (р. 82-87) имеют полемическое значение по отношению к лангедокским реформатам и не представляют данных для дуалистической религии. Ebrardus Contra Waldenses (р. 118), собственно же — Liber antihaeresis, направлено против тех же последователей де Брюи и Вальдо. Bernardus, abbas Fontis-Galidi — adversus Waldensium sectam (р. 198—221), позже нарбоннский архиепископ, близко знакомый с вальденсами, населявшими его епархию. Он имеет целью в двенадцати главах опровергнуть новаторские воззрения вальденсов, защищая права папы, прелатов, нападая на светскую проповедь, в особенности женскую, на их учение об Апостолах, о молитвах и поминовениях усопших, о чистилище. Памятник, заслуживающий внимания, почему-то упущенный Шмидтом. Ermengardus, contra Wald., собственно же— Opusculum contra haereticos, qui dicunt et credunt mundum istum, et omnia visibilia non esse a Deo facta, seda diabolo (р. 223-241), направлен против альбигойцев-катаров. Оставляя в стороне сочинения монахов: Luca Tudensis (Adversus Albigensium errores. Ing. 1613), Bonacursus (d'Achery.; Spicil. I, 208 — Manifestatio haer. Cath.), Alanus (Bibl. scrp. Cist. Col.) и Isarn (фр. пep. y Millot. Hist. litt. des troub.; II, 43 etc.), из которых последнее замечательно разве только тем, что написано на провансальском языке, но против альбигойцев, остановимся на главном источнике для дуалистического вероучения. Это — Ven. patr. Monetae Cremonensis ord. Praedic. Summa adversus Cathsros et Valdenses; I. V. Подробности его биографии неизвестны; ее отсутствие не соответствует значению его замечательного труда. Неизвестно даже, откуда он родом, а между тем его труд оказал великую услугу католической вере. Один из первых доминиканцев (с 1219 г. Gаlv. Fiamma), друг и собеседник св. Доминика (Ant. Flaminius. Vita S. Dom.; I. III), Монета был главным пропагандистом его идей в Италии. В ней он положил начало доминиканским монастырям. В 1228 г. он поселился в Кремоне и основал доминиканскую конгрегацию; в 1233 году он тем же делом занят в Мантуе. В эти же годы он принялся за составление своего громадного обличения против катаров. Болонские источники полагают, что он умер в 1235 году, но два места из его сочинения убеждают, что обличение закончено не ранее 1240 года (I. III, с. 3, §2; I. V, с. 1, § 4). Труд его отличается блистательным знанием богословия, Библии и канонических книг; аргументы автора убедительны. После Боссюэ Монета — самый опасный враг протестантизма вообще. Тем более замечательно, что современные католические писатели, хором прославляющие его, не оставили подробностей об его жизни. Гальвано Фламма называет его «super omnes Msgistros Mundi f3mosissimus» (Chr.). L. Albertus говорит о его труде: «Contrа quos (hsereticos), et praecipue Cstharos et Valdenses, volumen maximum confecit, quod Summa Monetae Cremonensis vocstur contra haereticos, cujus archetypus adhuc in nostra Bibliotheca cernitur, quo Viri peritiam et eruditionem lacile quisquis intueri potest. Fuit hie Vir venerandus, magni consilii, Fidei pugil egregius, maximis fulgens miraculis». «Прежде, — продолжает он же, — Монета считался в нашем ордене великим философом, потом сделался славным богословом» (I, V, histor. in Mon.). Упомянутый нами Гретсер в своем издании обличений замечает и о Монете, которого он не мог напечатать по причине громадности его труда, — «volumеn grande contra Valdenses in quinqus Libros distinctum, quod cum his jam foras extrusissem, nisi Operis prolixitas et magnitude me absteruisset; sed alia dabitur, ut spero, Auctoris hujus e tenebris in lucern vindicandi occasio» (Proleg. contra Wald.; с IX). Манера изложения автора часто становится диалогической; иногда он ведет полемику в вопросах и ответах, предлагая в заключении статьи свои выводы. Этот оживленный способ не только облегчает понимание книги, трудной по самому предмету, но делает ее кодексом столь же альбигойской и вальденской догматики (они отчетливо различаются Монетой), сколь и католического богословия. Строгая система обличителя дает его аргументике логичность и обстоятельность. Он, не стесняясь, приводит самые щекотливые верования еретиков, за них же выставляет тексты Библии, ими перетолковываемые, и опровергает эти тексты на основании других. Манускрипты его находятся в Регенсбурге (в мои. S. Emmeromi), в Париже, Болонье, Неаполе и Ватикане (из Нарбонны, где он служил главным и действительным орудием борьбы). По трем последним рукописям итальянский доминиканец Тh. Aug. Ricchini издал Монету в Риме в 1743 г. (f. p. XLVIII, 560), думая послужить тем католицизму против лютеран. Риччини предпослал тексту две свои диссертации, о катарах и о вальденсах, которые служили для нас полезным пособием. В них ясно говорится о происхождении катаров, их распространении, ответвлениях, догматах (в виде конспекта, р. ХХ1-ХХШ), нравах, обрядах, Церкви и соборах против ереси. Такой же стройный порядок и в диссертации о вальденсах, имя которых он принимает общим названием всех протестантских сект до Лютера (р. XXXII). Указания, имеющиеся на страницах ХХ1-ХХШ и XL-XLIII Риччини, избавляли нас от частой выписки и сличения ссылок (тщательно сведенных Риччини) при нашем изложении догматики ересей. Для вальденсов, впрочем, мы имели их собственные богословские сочинения, помещенные в книге Jean Leger (Histoire generale des Eglises evangeliques des vallees de Piemont ou Vauldoises, divisee en deux livres; Leyde, 1669) и в извлечении у Jean Paul Perrin (Hist, des Albigeois), уже указанных нами в тексте. Эти провансальские сочинения надо предпочесть Пилихдорфу, Эрменгарду, Эбрарду, Бернару, Райнеру, даже Монете. Пособия и монографии собственно для вальденсов здесь не могут быть указаны, потому что истории последних мы еще не касались и ограничились пока вероучениями. Для альбигойцев же в наших руках была большая часть литературы предмета, но, имея источники, мы по возможности старались избегать постоянных указаний на пособия, что без надобности утяжеляло бы книгу.

За немногими замечательными исключениями, вся эта литература в ученом отношении слаба. Никто из немецких ученых не занялся специальной историей альбигойцев; воззрения немецкой науки надо искать в обших сочинениях по церковной истории. Мы только тогда указывали то или другое пособие, когда оно поднимало вопрос, заслуживавший внимания, разбора, возбуждавший сомнения или касавшийся факта, не встреченного в источниках. Такой же системы мы держались и по отношению к сочинениям более общего характера и объема. Литература нашего предмета исходит из двух противоположных лагерей, католического и протестантского. Не вдаваясь в разбор и подробную оценку каждого пособия порознь, укажем полные заглавия монографий по истории альбигойцев в хронологическом порядке их появления.

I) Jean du Tillet. Sommaire de la guerre faite centre les heretiques slbigeois (Pаr. 1590). Автор, регистратор парижского парламента, пользовался документами королевских архивов. Он посвятил свой труд Екатерине Медичи, с мыслью указать ей, как следует поступать с протестантами. Труд его важен благодаря текстам документов (например, памьерских постановлений). Лат. пер. Н. Albert был послан папе и издан уже в 1845 г. в Берлине Дресселем: Hist, belli contra Albigenses initi compendium.

II) Jean Chassanion. Hist, des Albigeois, touchant leur doctrine et religion, centre les fsux bruits qui ont este semes d'eux, et les ecris dont on less 3 tort diffsmes; et de Is cruelle et longue guerre qui leur 3 este faite, pour ravir les terres et seigneuries d'autrui, sous couleur de vouloir extirper 1'heresie, en 4 livres (Par. 1595, in 16). Посвящено принцессе Екатерине Наваррской, сестре Карла IX. Автор был протестантским проповедником из Монистроля. Сам вальденс, он с понятным энтузиазмом относится к еретикам Прованса, которых считает за мучеников истины. Цель похода для него была чисто политической. Факты часто заменяются поэтическими сентенциями. Книжка составляет библиографическую редкость.

III) Jean Paul Perrin. Hist, des chrestiens albigeois, contenant les longues guerres, persecutions qu'ils ont souffert a cause de la doctrine de 1'Evsngile; le tout fidelement recueilli des historiens qui en ont escrit, et des memoires, qui nous ont este fournies psr personnes dignes de foy (Gen. 1618, in 16). Посвящено Генриху де Фуа, герцогу Кандалю, наместнику Лемузена, потомку альбигойского героя. «Jesus souscrivant а leur doctrine seule, — говорится в посвящении, — vous аves encor dequoy vous glorifier en Dieu, de ce que vos ayculs Paternels et Maternels ont soustenu votre croyance il y а plus de quatre cens аns». Автор родом из Лиона, гугенот по вере, был пастором в Нионе (в Дофинэ). Для него не существовало разницы между катарами и реформаторами; те и другие казались ему вальденсами. Но книга его, составленная довольно тщательно, тепло написанная, в отношении знакомства с источниками оставляет далеко позади памфлет Шассаниона. Перрен пользовался Р. Cern., Guil. de Pod, и особенно: Holagaray (Hist, de Foix). Свои источники он отмечает на полях книги. Наконец, у него были рукописи, которые в иных случаях поднимают его работу до степени источника.

IV) Benoist. Hist, des Albigeois et des Vaudois ou Barbels (2 v. in 12, 1691, Par.). Посвящено Людовику XIV, преследовавшему протестантов после отмены нантского эдикта. Автор, доминиканский проповедник, полагал своим сочинением оправдать жестокие меры короля, которого он простодушно ставит выше самого Монфора, употребившего годы на завоевание и истребление, тогда как христианнейшему королю удалось все это устроить гораздо скорее. Источники указаны не везде. Важность книги заключается в большом количестве документов, приложенных в конце каждого тома. Так, заслуживают внимания: письмо арагонского короля (I, 269), допрос инквизиции (I, 271), отрывок из подложного дуалистического евангелия, приписываемого святому Иоанну (1, 283), присяги, документы на передачу владений, генеалогии местных владетельных домов. Многие документы в переводе, но ограниченное количество их не может идти в сравнение с богатыми приложениями при истории Вессэ. Автор видит в альбигойстве столько же политическое движение, сколько религиозное.

V) J. Bapt. Langlois. Hist, des croisades centre les Albigeois, divisee en VIII livres (Par. in 12. 1703). Автор, иезуит, писатель старательный, но далеко не талантливый. Он восхищается всякой коварной политикой, если она пригодна для торжества католицизма; он говорит, что в Риме: «scait si bien convsincre ceux svec qui Ton traite» (р. 327), но по возможности избегает всяких личных заявлений. После смерти Монфора его изложение значительно сокращается.

VI) Blair. History of the Waldenses and Albigenses (Ed. 1833,2v. in 8). Это был первый ученый, который положил начало выяснению вопроса об отношении альбигойцев к вальденсам и тем поставил исследование по этому предмету на настоящую дорогу.

VII) G. de Parctelaine. Hist, de la guerre centre les Albigeois (Par. 1833, in 8). Либерального направления, но неверное по отношению к вероучениям и их истории, что разбирается весьма поверхностно; зато щедро рассыпаны политические фразы.

VIII) las. De Waldensium secta ab Albigensibus bene distinguenda. (Leyde. 1834, in. 4). Это исследование амстердамского ученого блистательно разрешило вопрос об истинных отношениях альбигойцев к вальденсам. Богатое эрудицией и тонкой критикой, незаслуженно забытое, оно было самым ценным вкладом в науку. Им пользовался Шмидт.

IX) J. Barrau et B. Darragon. Hist, des croisades centre les Albigeois (Par. 2 v. in 8, 1843) представляет собой расширенное сочинение тех же авторов, вышедшее тремя годами раньше и также в 2 томах (Montfort et les Albigeois. Par. 1840). Барро — поборник провансальской национальности; Даррагон — профессор в Париже. Сочинение может служить пособием для крестовых походов, оно быстро заканчивается после смерти Раймонда VII. Предназначенное непосредственно для публики, оно достигает своей цели, хотя фантазия часто перевешивает истину. О вероучениях и различии сект почти ничего не говорится. Драматическое изложение, сила воображения и художественных красок (впрочем, весьма резких) блистательно угождают вкусу французских читателей. Поэма Cansos de la crozada вошла в это сочинение, но без должного уважения к ее тексту. Авторам вообще знакомы средние века, и наиболее удачными их красками мы пользовались в двух-трех местах. Но ученого значения книга иметь не может. Как бы в противоположность Риччини, авторы под словом «альбигойцы» подразумевают вальденсов. Для них нисколько не знаком Монета или кто другой из католических обличителей; дуалистов они называют чистыми манихейцами; о богомилах молчат. «Si le manicheisme pur, — замечают они,— s'eclipsa, 1'albigeisme (?) se transmit dans les families, et, epure par le temps et par les msximes toutes libersles de Luther et de Cslvin, il repsrut au XVI siecle sous la denomination qu'on lui connait maintenant» (II, 480). Взгляд на политическое значение альбигойства верен. Кроме Cansos, авторы не хотят знать никаких источников; вся католическая литература ограничивается для них историей Вессэ, которой они пользуются слишком усердно, доходя до простого перефразирования, а иногда до списывания, как, например, I, 206. Там, где ошибается бенедиктинский историк (что, впрочем, случается весьма редко), авторам приходится повторять его промахи (I, 189, 388), они списывают иногда то, чего не понимают (I, 193). То, что авторы не читали даже Петра Сернейского, видно из I; 42, 174, 189.

X) Maitland. Facts and documents, illustrative of the history, doctrine and rites of the ancient Albigenses and Waldenses (L. 1838, in 8). Солидный труд по церковной истории, но не без одностороннего понимания павликианства. Документы заимствованы из обличений. Автор усвоил разницу между двумя направлениями тогдашних провансальских сектантов.

XI) Stanley Faber. An inquiry into the history and the theology of the ancient Valdenses and Albigenses (L. 1838, in 8). Автор уклонился от истинного пути, указанного голландцем Ясом, и, делая из альбигойцев реформаторов, стал на манер устарелых Шассаниона, Перрена, Лежера защищать первых от обвинений в дуализме. Этим трактат его лишился научного значения.

XII) C. Schmidt. Histoire et doctrine de la secte des Cathares ou Albigeois (2 v. in 8, Par. 1849). Первый том содержит обзор общей истории катаров; второй — их учение. Помимо множества пособий, у автора была рукописная коллекция ОоаТ. Это капитальное сочинение по значению его в литературе предмета превосходит все предыдущие. Автор — профессор страсбургской протестантской семинарии — относится к делу с невозмутимым философским взглядом. Работу Шмидта облегчали английские сочинения и ученая диссертация Яса, но ему принадлежит предвзятая мысль об особом зарождении катарства в славянских пределах. Взгляд его на историческое значение альбигойцев формулируется в словах: «Pour nous le catharisme est line erreur, tant sous le rapport philosophique, que sous le rapport religieux; mais nous le respectons comme line proteststion de la raison et du sentiment individuels centre 1'autorite exterieure en matiere de foi, comme un effort hardi de resoudre un des problemes les plus difficiles qui pesent sur 1'esprit de 1'homme, et de ramener la vie a une purete plus parfaite au milieu des desordres du moyen age» (IX, срв. I, 362; II, 154, 171, 179, 270). Автора можно упрекнуть за недостаточно серьезное отношение к личности и деятельности Иннокентия III и за пренебрежение тогдашними дипломатическими документами. Для нас был полезен второй том его труда.

Не перечисляя всех специальных и общих пособий, чем-либо послуживших нам по разным вопросам излагаемого предмета, остановимся на двух замечательных сочинениях— Вессэ и Гуртсра. Первый был для нас главным пособием. Обширная «История Лангедока», составленная бенедиктинцами, в ученой французской литературе занимает бесспорно одно из первых мест. Она не отличается привлекательным изложением и потому во Франции имела только два издания; мы пользовались последним из них, вышедшим с дополнениями и с редакцией провансальского ученого дю-Меже (Histoire generale de Languedoc, avec des notes et les pieces justificatives: composee sur les auteurs et les titres originaux, en enrichie de divers monumens, par Dom Claude de Vie et Dom Vaissete, 1730—45, 5 f; commentee et continuee jusqu'en 1830, et augmentee d'un grand nombre de chsrtes et de documens inedits, par. Al. du-Mege, Toul. Paya, 1840 etc. 10 v. in 4). Труднейшие вопросы феодальной истории Лангедока распутаны в этом массивном труде, на который положено было тридцать лучших лет жизни вместе с удивительным терпением и огромными знаниями двух талантливых монахов.

Тщательнейшее изучение источников, печатных и множества рукописных, с кропотливсйшим анализом места и времени событий, с особенным блеском обнаруживается в том отделе, где исследуются альбигойские крестовые войны и который выпал на долю Вессэ. Была особенная причина, которая побуждала Вессэ к тщательному изучению этих событий. Он сам был родом из той местности, которая преимущественно была ареной погромов и кровопролития. Всякое место несчастного Лангедока было дорого ему, и под официальными строками католического монаха он едва скрывает горькое чувство озлобления на Монфора и крестоносцев. Его дед был генеральным прокурором в области Альбижуа. Жозеф Вессэ предназначался к тому же званию. Но он предоставил свои права и значительное состояние сестре, а сам отказался от света и пошел в бенедиктинцы ученой конгрегации св. Мавра. К историческим трудам он был подготовлен занятиями в тулузском университете. Он посвятил себя с двадцать шестого года жизни написанию истории своего отечества. С первого же года монастырской жизни он стал работать над прошлым своей родины. За тридцатилетний труд свой он поплатился здоровьем. Он работал без отдыха, то за подробной историей, то за Abrege (6 v. in 8) ее, которое предназначал для публики, то за Geographic historique, то за Description de Languedoc.Он скончался в Париже 10 апреля 1756 года.

По принятому авторами плану, Hist. gen. состоит из трех отделов: текста, notes и preuves. Огромное количество последних в оригинале всегда будет, помимо текста, придавать важность сочинению. Взгляд автора беспристрастный, но уже одно такое чувство способно было вызвать недовольство клерикальной критики (Journal deS TreVOUX. август 1740 г.). Новый продолжатель «Истории Лангедока», католик же, должен был еще далее развить патриотический взгляд, неблагоприятный завоевателям. Заявлия, что он порицает за ересь и альбигойцев, и графа тулузского, который им покровительствовал, du-Muge продолжает: «Mais nous nous sommes eleve aussi centre les fanatiques, qui, sans pitie, ont porte la desolation, le ravage et la mort dans ces contrees, sous le fallacieux pretexte d'y poursuivre les fauteurs de I'heresie: nous avons rappele tous les crimes de ces hommes qui, infideles au mandat qu 'Ms avaient recu, et meconnaissant les ordres du Saint Siege, parurent ignorer que le Pere commun des fideles ne voulait ni 1'exheredation de la noble dynastie de Toulouse, ni la mort de ceux qui s'etaient involontairement engages dans les sentiers de 1'erreur» (avert, t. V. p. 14. I. V. р. 14). Вессэ не знал поэмы Cansos de la Crozada. О религии альбигойцев он говорит весьма мало; отличая манихейский элемент ереси (I. XXI, с. 2) от реформатского, он довольствуется P. Cern. и Guil. de Pod. Laur. и, ограничиваясь несколькими фразами, не имеет в виду никаких других источников. Значение труда Вессэ — для чисто политической истории. Он первый верно определил то положение, какое занимал папа в альбигойской борьбе. Тот же взгляд на Иннокентия III, какой проводил Вессэ и какой после поддержал другой провансалец, развил Fr. Hurter в известной: Geschichte Papst Innocenz des Dritten und seiner Zeitgenossen (Hamb. 4 v. 1834—42; собственно биография заключается в двух первых томах, а последние могут назваться особым сочинением — Kirchliche Zustande zu Papst Innocenz des Dritten Zeiten).

Этот труд протестантского пастора неотрывно связан с историографией папства; по обширной эрудиции, знанию эпохи, по ученым достоинствам он занимает в ней самое видное место. Но личность Иннокентия III подкупила историка; Гуртер сделался апологетом знаменитого папы. Он даже не ограничился этим. Готовясь к избранному труду с юношеских лет, весь занятый той эпохой, он сжился с ней и, до фанатизма увлеченный своим героем, смешал человека с системой. Пораженный величием излагаемых явлений, Церковью в ее апофеозе, предводимой даровитым вождем, Гуртер сделался верным учеником папства; идеализация облекла предмет особым ореолом. Католицизм, изучаемый автором в его истории, увлек пастора до того, что сам он сделался католиком, когда завершал свою книгу летом 1841 года. Но он не представляется в «Истории Иннокентия» таким рьяным клерикалом, каким сделался в своих дальнейших трудах. Для истории XIII столетия эта книга замечательнейшая и весьма полезная. Автор пока не становится защитником теократии. Но если Гуртер серьезно понимает обязанности историка, то, безусловно преклоняясь перед Иннокентием, он не отделяет гения папы от тех средств, к каким прибегал тот в пылу борьбы. Понятно, впрочем, что религиозная вражда была существенной причиной нападок немецкой критики на Гуртера.

Шафгаузенский пастор, обратившийся в католичество, должен был восстановить против себя протестантских немецких историков, хотя подобного рода антипатия не должна бы была доходить с их стороны до отрицания всякой талантливости в авторе одного из ученейших сочинений по средним векам, как делает, напр., Helbig в статье о Гуртере (Sybel's Historische Zeitschrift; 1860, № 4). Он отзывается о Гуртере как о писателе вполне бездарном, лишенном всяких ученых качеств, и все это из религиозных принципов и вражды к клерикально-австрийской партии. Зато католики превозносят Гуртера даже за последние его труды, которые приняли совершенно полемической характер. Мы можем не обращать внимания на немецкие вопли, и иначе отнестись к работе Гуртера, и отделить достоинства его труда от тех или других религиозных убеждений. Его сочинение, хотя и тяжело написанное, будет всегда руководящей книгой для той эпохи и одним из лучших сочинений по истории католических средневековых институтов.

Из общих сочинений мы обращались ко всему литературному материалу, касавшемуся нашего предмета, как, например, к трудам по истории Франции — Sismondi, Michelet и Henri Martin и другим. Двое последних по избранному вопросу не имеют значения, зато изложение альбигойских войн у Сисмонди (I, VI) самое спокойное, подробное и обстоятельное; оно было отдельной книгой переведено на немецкий язык (Leipz. 1829). Общие церковные истории были для нас весьма важным пособием при изложении догматической части — такие, как известное сочинение Неандера, труды Дамбергера (Synchronistische Geschichte der Kirche im Mittelalter, Regensb. В. IX) и, особенно по своим цитатам, Гизелера (2 Aufl.).

Мы не будем приводить список разнообразных исторических сочинений, общих и частных, которыми мы пользовались и которые не служили непосредственными пособиями. Все такие книги указывались нами по необходимости. Та часть летописного материала и пособий, которая касается эпохи, следующей за 1216 годом, будет исследована в приложении ко второму тому этого сочинения.

Обзор источников и пособий для книги второй

В приложении к первому тому нашего труда был рассмотрен весь летописный материал, непосредственно касающийся истории альбигойцев. Такие источники, как хроника P. Cern., Guil. de Pod. Laur., Cansos de la Crozada, Chron. prov., были исследованы в целостном виде, и на основании их существенным образом построена первая глава предлагаемой книги. Потому для критики этих памятников отсылаем желающих к первому тому нашей истории.

Критика же отдельных мест сопровождала всегда наш текст, когда того требовало дело. Guil. Brito, летописец Филиппа II Августа, как и Guil. de Nangiaco (Chron.), не могут быть здесь специально разбираемы, что можно сказать и про жизнеописания Людовика IX, составленные тем же Нанжисом, Буалье и Жуанвилем.

Мы, впрочем, остановимся на Нанжисе, чтобы оценить точку зрения французских источников. Каков характер политических и религиозных воззрений Нанжиса, каковы его взгляды на факт завоевания, ясно из его хроники, в которой под 1215 годом, говоря об известном Латеранском Соборе, он самоуверенно считает Раймондов VI и VII еретиками и признает их вполне достойными «меча анафемы», а под 1218 годом прославляет личность Симона Монфора, «героя, как в вере, так и в битвах, достойного вечной славы». Все это вполне понятно со стороны бенедиктинца, приора Святого Дионисия, который проникнут монархическим идеалом: графа Тибо он называет мятежником за восстание 122Т года и полагает, что Людовик IX только законно принял Юг под свою власть, как вассальную землю.

Конечно, о нашем предмеге Нанжис даже и в своих специальных трудах говорит мельком; вообще от французских летописей мы и не могли ждать каких-либо полезных сведений. Известно, что для первой половины правления Филиппа IV Красивого Вильгельм Нанжис — единственный и главный источник; потому эпоха 1285—1300 годов у него рассказана обстоятельнее по отношению, конечно, к чисто французской истории; ранее он просто компилирует факты из сочинений Ригора, Сигберта Гембмургского и других.

Совершенно иное следует сказать о значении Gesta Ludovici VIII regis. Имя автора неизвестно, но он был француз, вероятно монах, и писал, несомненно, в конце XIII века, что мы заключаем как из названия сочинения, так и из других данных. Этот источник не столько рассказ, сколько сборник документов. Ввиду того значения, какое имеют походы Людовика VIII в истории завоевания Лангедока, эти Gesta были для нас почти единственно существенным материалом из ряда печатных исторических памятников французского лагеря. Анонимный автор может верить в басню о происхождении франков из Трои, считать признаком падения страны оскудение церковных приношений и тому подобное, но ему пришла прекрасная мысль поместить в своем небольшом труде целиком акты, относящиеся к истории до Людовика VIII. Даже официальные французские летописцы, такие как хроникеры Святого Дионисия, у которых одинаково напрасно стали бы мы искать сведений касательно водворения новой гражданственности в Лангедоке, пренебрегают государственными актами.

Chronique de S. Denys, которая считается продолжением труда Нанжиса, более предпочитает нанизывать свои философские измышления, чем излагать факты. Впрочем, монашеская ряса не мешает автору быть противником папских притязаний на французское золото; официальный хроникер — сторонник галликанской Церкви, насколько это согласно с его правоверием и насколько требуется «безопасностью королевства». Все это не позволяет ему относиться к провансальцам иначе как к мятежникам, а к альбигойцам — как к нечестивцам. Он и по положению своему — апологет французского королевского дома. Даже Карл Валуа, который имеет такую печальную известность в итальянской истории и который заклеймен презрением и проклятием Данте, обрисован в розовом свете: он был призван искоренять врагов в своем законном тосканском наследии. Хроникер не любит тамплиеров, хотя полагает, что суд необходим для исследования нечестивых деяний ордена. О характерном повелении Филиппа IV— об одновременном изгнании евреев из государства — сообщается мимоходом одной фразой рядом с записью о большом наводнении 1306 года; неизвестно, какое событие больше потрясло автора. Так как мы не имели в виду касаться истории Филиппа Красивого, то и не цитировали хронику Святого Дионисия. Только в одном месте мы обращались к ней для пояснения ереси Дольчино, суть которой схвачена в ней очень удачно. Касательно действий инквизиции хроника записывает немногие процессы обращенных евреев, чего мы избегали в нашем сочинении, сосредоточившись на альбигойцах. Тем не менее два факта 1307 года довольно характерны.

Из хроники мы узнаем, что в трибунал приглашали ученых и что верили тем показаниям, которые отягчали участь подсудимого. Доносчик, брат подсудимого, отрекается от своего обвинения и говорит, что был побужден к тому корыстью, неполучением долга, но трибунал тем не менее судит его как отпавшего; но когда заключенный выразился в тюрьме, что он не хочет быть христианином, а остается иудеем Самуилом и что христиане едят своего Бога, то по решению ученых докторов был обречен на смертную казнь. С другим, также отрекавшимся от христианства, поступили гораздо снисходительнее. Его приговорили только к епитимье, когда он сослался на душевное расстройство и легкомыслие. Второй рассказ малодостоверен, а первый показывает в хроникере недостаточное знакомство с уголовным кодексом трибуналов, — чем он лишает себя веры в вопросах этого рода, если бы даже ему вздумалось распространиться о гонениях на альбигойцев, чего, впрочем, в рукописи не находим. Хронист полагает, что отпавших осуждали только на пожизненное заточение. Этому противоречат протоколы инквизиции, к которым мы перейдем сейчас.

Если мы остановились на официальной хронике, то чтобы показать, какой ничтожный и недостоверный материал мы имели бы на руках по избранному предмету, если бы ограничились летописным запасом. Если уж хроникер Святого Дионисия не обращает внимания на процессы альбигойцев и вообще на еретиков, то тем бесполезнее были бы заметки других летописцев.

Настоящий том не появился бы на свет, если бы нам не представилось возможности воспользоваться рукописной коллекцией протоколов лангедокской инквизиции Тулузы, Фуа и Каркассона и вообще разнообразными актами, хранящимися в Париже в Национальной библиотеке и в Государственном архиве Франции.

Описание последнего, этой «Сокровищницы Хартий», можно читать у Мишле в его приложении к третьему тому Histoire de France; историю накопления документов и актов у Du-Puy (Droits du roy. 1655) и Вопату. В архиве собирались из разных провинций по мере их завоевания все местные хартии; особенно ценились те, которыми закреплялись владения короны над провинциями. Сокровищница ведет свою историю с самого Филиппа Августа, первого собирателя галльской земли. При Филиппе Красивом уже имелся инвентарь грамот; Дю-Тилле, Дю-Пюи, Годефруа работали над приведением архива в порядок. Дону суждено было достойно завершить громадный труд; одно время парижский государственный архив был действительно бумажным некрополем западного континента.

Только здесь можно изучать действительную историю Франции. С водворением критико-дипломатической школы во Франции наука будет черпать из этих бесчисленных манускриптов интересные сокровища. Уже теперь Boutaric показал, сколько нового света можно пролить вообще на средние века, работая на улице Marais. Великолепная монография этого ученого (S. Louis et Alfonse de Poitiers), вышедшая одновременно с нашими занятиями в Париже и служащая одним из образцов работы по архивным грамотам, избавила нас от необходимости отдельной разработки политической части нашей задачи, бьша нашим руководителем по изучению административного вопроса (начало III главы этого тома) и дала возможность сосредоточиться на самостоятельном изучении протоколов инквизиции, на занятиях в другой сокровищнице исторической науки — Национальной (а тогда императорской) библиотеке. В этом разделе нашего труда мы не имели ни предшественников, ни руководителей. Фолианты громадной коллекции Доа, ради их самих, почти не изучали; Шмидт проглядел их мельком, так как писал историю катаров, оставляя деяния инквизиции на втором плане.

Ни одна библиотека в мире не представляет такого богатства манускриптов для изучения средних веков, как парижская Национальная. Со времен короля Карла V копился в ее стенах этот бесценный запас памятников всемирной цивилизации по всем отраслям знания. Восток и Запад снесли сюда свои сокровища в том самом девственном виде, в каком они просвещали человечество; станок отпечатал главнейшие памятники, более или менее имеющие общий интерес, но большая часть не может быть издана и в силу своей узкой специальности и по своему исключительно научному значению. Материалы, интересовавшие нас, имеют характер только что упомянутый. Мы обращались к так называемой Collections, fonds latin, fonds italien.

Коллекции, то есть многотомные фолианты переплетенных рукописей на разных языках, составляют шестой отдел гигантской секции манускриптов. Рукописи в них имеются преимущественно в старых копиях. Коллекции озаглавлены то по провинциям, то по именам редакторов сводов. Некоторые поражают громадностью (Clairambault: тысяча двести томов королевских грамот; Могеаи: тысяча восемьсот тридцать четыре тома правительственных документов; Colbert: девятьсот двадцать три тома и так далее), одолеть которую тем труднее, что иные сведения и мелочи попадаются в той коллекции и в том фолианте, где менее всего ожидаешь их встретить.

Мы сосредоточились на коллекции Ооаг для Лангедока в двухстах пятидесяти восьми томах, собственно на томах XXI—XXXVII, содержащих копии с протоколов провансальских трибуналов, переданные то в латинских подлинниках, то во французских извлечениях, сделанных по распоряжению Кольбера и с разрешения Людовика XIV. Доа и отправленные с ним агенты списали все, что захватили, что не успело погибнуть в доминиканских монастырях. Поэтому почти все то, что не было известно этим копиистам, останется навсегда пробелом в истории первой инквизиции. Немногое после них можно найти в отдельных протоколах, попавших в Национальную библиотеку иным путем, или в старых печатных изданиях (а именно, Processus insignis contra Bern. Del. № 4270, f. 1. и Liber sent. inq. Тоl. из Limborch).

Процессы переписывались не в хронологическом порядке; вообще у Доа нет никакой системы. Он пользовался тем, что попадалось под руки, списывая целиком тот сверток, который был в его распоряжении, не согласуясь ни с предыдущим, ни с последующим материалом. Оттого так трудно пользование его коллекцией.

XXI том начинается отрывочными приговорами, не имеющими отношения к делу буллами, позднейшими декретами соборов, и только со сто сорок третьего листа исключительно переходит к сентенциям, отмечая первую из них Vil Kal. jun. 1227 и продолжая их с перерывами сообразно имевшемуся материалу и без всякой хронологической последовательности в следующих томах. Тома ХХП-ХХ1У — сентенции тулузской инквизиции за 1243-47 годы, но также без соблюдения точной последовательности. Том XXV— свиток протоколов инквизиции Фуа за 1273—78 годы. Том XXVI — за позднейшее время до 1289 года. На последнем листе скопированы печати нотариусов и пометка: списано в Альби шестнадцатого октября 1669 года под редакцией Grat. Capot. С XXVII тома крутой переход к процессам в Фуа над альбигойцами и бегинами, взятым из архива каркассонской инквизиции за 1318—29 года. Доа смешивает альбигойцев и бегинов. Последний протокол помечен первым марта 1326 года, хотя ранее встречаются процессы 1329 года. XXIX и следующие тома посвящены документам по истории судопроизводства в каркассонских трибуналах против еретиков и евреев; тут папские буллы, бланки всякого рода, инструкции инквизиторам. Затем идет трактат о ереси лжеапостолов и наставления для допроса еретиков разных учений. С XXX тома начинаются так называемые мелкие документы, полезные для изучения истории крестовых походов на альбигойцев, и за ними — основательный сборник папских булл по делам ереси (двадцать пять — Иннокентия IV, двадцать семь — Александра IV, два — Урбана IV и четырнадцать — Климента IV), затем следуют донации Альфонса, письма французских королей до Филиппа IV включительно, буллы Бонифация VIII и Иоанна XXII. В последних томах XXXV-XXXVII позднейшие документы инквизиции до второй половины XVI века, а в иных вопросах даже до XVIII столетия.

Кроме коллекции Dоа: мы могли располагать еще сборником Decamps (Collection pour l`histoire de France, 127 v.), часть которого посвящена документам к подтверждению прав королевской власти на Лангедок. Существенные акты по этому предмету находятся в латинском отделе, № 9042, 9813, 10932, 12810, 13868, 17057, 17700, 18345; там же рукописные приобретения, сделанные Д'Агессо и Будоном в Каркассоне в 1869 году (№ 4270, по списку XVII века и факсимиле с манускрипта XIII века, — Registre, de l`inq. de Carc. de 1249 а 1257, в копии у Доа, f. 1. nouv. acq. № 139), еще не рассортированные, между которыми оригинальные хартии для Гиенни и Лангедока XIII—XVI века.

Итальянский отдел познакомил нас с Paulo Servita. Historia della sacra inquisizione (№ 137, т 4, 120 Г.), который писал по поручению дожа, обращая главное внимание на венецианские духовные трибуналы. Манускрипт важен в том отношении, что показывает итальянский взгляд на инквизиторов, воспитанный италийской историей. Автор не допускает их вмешательства в светскую юрисдикцию (§ 20, 2) и устраняет от подсудности им колдунов и последователей других христианских исповеданий (§ 25, р. 9). Гражданские депутаты должны присутствовать даже в процессах против духовных лиц. Почти все тридцать девять положений книги направлены против злоупотреблений, могущих быть со стороны инквизиторов. По возможности стесняя их юрисдикцию, Сервита отстраняет от них дела о двоеженстве (§ 22), о ростах (§ 23), о кощунстве иноверцев, о чем инквизитор должен делать предложения светскому суду (§ 24).

Необходимо заметить, что в Венеции «консилии» немногим уступали трибуналам. Впрочем, автор одушевлен гуманными идеями, он советует лучше пропустить виновного, чем казнить невинного. Причиной появления ереси он признает падение нравов духовенства (р. 18) и политические обстоятельства, а потому странно, что в видах отстранения ее оправдывает введение инквизиции. Он полагает, что в греческой Церкви инквизиция раньше существовала, «так как в ней издавна исполнялись императорские декреты», всегда поддерживавшие права духовенства. Фридрих II повторял их в истории Римской Церкви: он принял инквизицию под свою защиту, он виновник введения жестокого наказания за ересь.

Обращаясь к печатному материалу, к пособиям, мы должны отметить, что во всей европейской литературе нет ни особого сочинения по истории провансальской инквизиции, ни специального исследования о начале трибуналов, вытекших как естественное последствие нетерпимости. Общие работы по инквизиции, из которых имеют серьезное значение только труды Лимборха и Льоренте, для наших целей стояли на втором плане. Старая и весьма поверхностная статейка De l`inquisition en France (помещенная у Leber. Coll. des meilleurs dissert. 1838, III, 286—307) и дилетантское сочинение Lamothe-Langon (Hist. de l`inq. en France) — вот все, что прететавляет литература по нашей специальности, да и тут началу инквизиции уделено ничтожное место.

Вообще в трудах по инквизиции всегда обращалось, да и теперь все внимание обращается, на энергичное повествование об ужасах, происходивших в трибуналах, что передается протестантскими, иногда и католическими историками, не без сентиментальности, — а научные вопросы игнорируются. Доминиканские и иезуитские патеры останавливаются на юридической и апологетической стороне. Оттого собственно историческая часть оставалась неразработанной, а без изучения протоколов провансальской инквизиции никакое исследование немыслимо. Старые историки предпринимали такие попытки; они были знакомы с протоколами; Limborch (Hist. inq. Amst. 1692) даже издал часть протоколов (394р.).

Но их воззрения, как современников учреждения, продолжавшего долгую жизнь, никогда не отличались объективностью — католики считали инквизицию заветом Господним, протестанты преувеличивали жестокость судопроизводства. Книга реформата Лимборха посвящена архиепископу Кентерберийскому; высказываясь с благородным негодованием против злоупотреблений христианства, замечая, что «учение Иисуса Христа возражает против любых религиозных преследований», автор своим крайне пристрастным отзывом о Доминике лишает свой труд истинно научного значения, как ни богата его эрудиция. Он не становится выше мнений толпы и не думает отнестись к началу инквизиции сколько-нибудь критически. Лимборху знакомы: N. Eymericus, Fr. Pegna, Lucerna inquisitionis (R. 1584). I. a Royas Zanchini Ugolini, Conradus Brunus, L. de Parano, Anth. de Sousa, Caes. Caerena (оба последних сочинения, вышедших в 1669. Lugd., посвящены наставлению инквизиторам), Р. Servita etc., — печатные и рукописные пособия для инквизиции, все произведения католические. Следом за ними его внимание обращено главным образом на позднейшую инквизицию. Все же его книга бесконечно превосходит католические труды XVI века, которыми он пользовался.

Приступая к изучению нашего предмета, необходимо было прежде всего отрешиться от старого католического хлама. Только Percin (Monumenta conventus Tolosani, ТЫ. 1693) заслуживает исключения, да и то потому лишь, что он пользовался актами своего монастыря, которые поместил в извлечении. Так, только у него находим важное ломбардское бреве, первый исторический памятник трибуналов. Но из его трудов имеет значение только история доминиканского тулузского монастыря и статья о первых деятелях инквизиции (de primus martyribus etc.). Происхождение инквизиции для него совпадает с происхождением доминиканского ордена.

Из всех историков инквизиции для нас полезнейшим был знаменитый Liorente (Hist. critique de l`inq. d`Espagne, I. 1-2, 1818), хотя о нашем предмете он не говорит специально; в массе его рукописных источников напрасно будем искать тулузские протоколы. Но все же только у него одного из прежних писателей была идея о разнице между первой и второй инквизицией*.

Приведенный нами в первом томе обзор пособий мы можем пополнить весьма немногим. Нам хотелось бы передать в извлечении интересную и малодоступную рецензию на известную книгу Шмидта, рецензию замечательную не по важности, а оригинальности мыслей. Это статья Cucheval-Glarigny, помещенная в 1832 году в Bibl.de l`Ecole des Chartes (3 serie, III, 80-90).

В приливе патриотического чувства рецензент крайне заблуждается в понимании и характеристике северной и южной Галлии в средние века. Первую ему угодно ставить выше, потому что там действовал Святой Бонифаций и что она была-де духовным очагом Европы, что она будто оказывала влияние на скудный Юг и даже на Италию (!). Но дело не в этих фантазиях, за которые ответственна разве только редакция почтенного издания; у рецензента рядом с невежеством есть оригинальные мысли. Он пытается доказать, вопреки Шмидту, что северная Франция была источником катарства, ибо в ней ересь проявляется еще в 991 году в Реймсе, а в двадцатых годах XI века — в Орлеане, Аррасе, Суассоне, тогда как в Болгарии только в 1015-м, а в Италии в 1016 году. Север жил религиозной идеей и старался развить ее, из чего и вышла реформа.

На основании легенды о Фортунате автор делает Шампань источником ереси; там стоял замок Монтвимер, из которого, по преданию, сильно распространенному между еретиками XII столетия, ересь распространилась во все концы света. Катарство и манихейство для Шмидта, как известно, не имеют связи и часто противоположны: в катарстве он не видит участия гностицизма. Все это дает рецензенту оружие восстать против восточного происхождения альбигойцев, ибо богомилы, мотивирует он, были тесно связаны с христианами, а альбигойские катары заимствовали много языческого. «Le catharisme ne serait-il pas plus vieux que ne l`a fait M.Schmidt?» — спрашивает он и выводит, согласно с нашей теорией, что альбигойство было результатом взаимодействия всех сект. Катарство создавалось в эпоху невежества, когда само христианское учение еще не сформировалось в богословие. Ариане, манихеи, присциллиане, павликиане действовали в Галлии и оставили следы своего учения. Таким образом, все ереси имели там своих представителей.

Конечно, оговаривается рецензент, западное происхождение катарства не исключает восточного влияния. Греческая Церковь была в общении с Римской до IX века. В высшем духовенстве Германии и Англии попадаются греки. Наконец, вера в Чернобога не была принадлежностью одних славянских воззрений; она видна в старых католических преданиях. По теории, или, лучше, гипотезе рецензента, очень просто и легко ересь могла обнаружиться на берегах Рейна, ранее, чем где-нибудь. В V веке процветали школы в Трире, Кельне, Меце, Туле. Нашествие варваров уничтожило их, что повлекло упадок христианской образованности. В VII—VIII веках было сильное гонение на христиан в Тюрингии и Фрисландии. Дело обращения приходилось начинать сызнова, но уже с гораздо более скудными средствами богословского знания. Святой Колумбан нашел много язычников в Австразии. Вот причина извращенного и неумелого толкования христианских истин и начало ереси. Несчастья и великие бедствия галльских и германских христиан поселили между ними веру в дьявола. Язычество варваров-победителей смешалось с изуродованным христианским богословием. Святой Бонифаций в VIII столетии знал манихеев на Рейне; он пишет об еретиках, которые питаются молоком, зеленью и воздерживаются от мясных яств. Непросвещенные священники легко забывали истинную веру.

Но странно, что наряду с этим рецензент допускает образование смягченного толка ереси под непосредственно греческим влиянием. Богомилы-де выработали его, а пленники, отпущенные в Венгрию, принесли с собой это верование с Дуная на Запад, а к XII веку оно охватывает громадное пространство от Болгарии до океана.

Приведенная теория, крайне смелая и оригинальная, иногда и опрометчивая, тем не менее подрывает некоторые основы сочинения Шмидта, потому что в своей гипотезе рецензент исходит из преемственной связи ересей, начиная с их первого появления в истории. Гипотеза, во всяком случае, заслуживает внимания, и, сожалея, что мы поздно узнали о ней, рекомендуем дополнить ею наши замечания в первом томе.

Считаем также нелишним дополнить наши заметки о Вессэ указанием на специальное исследование о написании его Hist. gen. de Lang., появившемся в 1853 году в Publications de la Societe archeol. de Montpellier, № 21.

После выхода нашего первого тома во французской литературе появились два сочинения, относящиеся к предмету нашего изложения. Мы говорим о трудах Бутарика и Пейра. Имя первого пользуется прочной известностью во французской исторической науке. Читатель видел, что в III главе мы масто обращались к его монографии об Альфонсе (S. Louis et Alfonse de Poitiers. 1870), разработанной по неизданным документам французского государственного архива. Свежесть материала, ясная группировка фактов, точные и новые выводы — делают эту книгу одним из замечательнейших явлений в ряду исторических трудов последнего времени. Автор не чужд некоторого пристрастия к Альфонсу; он даже идеализирует его, как и самого Людовика IX, которого основательно считает образцом для графа Тулузского. Он требует слишком немногого от средневековых централизаторов, чтобы увенчать их именем покровителей либеральных учреждений. Он делает даже бездоказательный вывод, говоря, что Альфонс более покровительствовал среднему сословию, чем аристократии, желая в идеальном свете представить первые дни государственной централизации. Мы, как видел читатель, во многом не соглашались с Бутариком в статье о политическом положении Юга после завоевания и, со своей стороны, отчасти пересмотрели документы, которыми он пользовался, отчасти дополнили его материалы.

Гораздо меньшее научное значение имеет сочинение N. Peyrat (Histoire des Albigeois, t. I—II, Р. 1870), неоконченное и по настоящее время. Мы получили его, когда наш труд был близок к окончанию, и если бы мы даже вовсе не пользовались им, то не думаем, чтобы потеряли от этого. Пейра начинает свою работу смертью Симона Монфора, и доходит до падения Монсегюра, следовательно рамки его труда близки к нашей работе. Он также сопоставляет инквизицию с историей Юга, но он не ставит перед собой задачи заниматься историей первой инквизиции специально. Его труд предназначен непосредственно для публики, и автор часто злоупотребляет внешностью в ущерб истине. Его изложение было бы блестяще, если бы не впадало в риторику и пафос. Автор разбивает книгу на отдельные рассказы, в которых играет красками с полным произволом. Он сравнивает Раймонда V с Периклом, Гильберта де Кастра с Иоанном Богословом и тому подобное. Протестантский пастор, он восторгается смелостью учения катаров и верит в несуществующую связь между альбигойцами и бегинами; подобно Барро и Даррагону, с которыми Пейра имеет много общего по литературному таланту и по задачам, он не выделяет вальденсов из среды еретиков того времени. Он довольно поверхностно знаком с протоколами коллекции Доа, хотя неоднократно пользуется ими. Факты он часто дополняет воображением, особенно там, где прибегает к диалогу. Он очень редко указывает на источники, чуждается всякой критики и гонится только за эффектным рассказом и образными сценами.

Все это лишает сочинение Пейра ученого значения; оно может быть полезно для исследователя только в одном: автору хорошо известна топография страны до всех мелочей, так же как и феодальная история. Если у него нет ученых приемов, то ему нельзя иногда отказать в удачных и полных вдохновения характеристиках. Так, он смотрит на Доминика взглядом, весьма снисходительным для протестантского писателя. Он верно понимает его историческое значение и его личность. Он категорически различает первых доминиканцев от тех, которые посвятили себя служению инквизиции; с учениками Доминика стало то же, что с детьми Лойолы — они изменили своему первоначальному назначению и этим обязаны Риму, фатально порабощающему своих слуг. Сам же Доминик был не кто иной, как «ортодоксальный альбигоец»; его проповедь требовала нищеты, воздержания и целомудрия, а его последователи жили в огне, подобно саламандре. Но, как часто у Пейра, и этот взгляд не выдержан вполне. Автор, подчиняясь вдохновению минуты, считает Доминика не только инквизитором по природе, но даже основателем инквизиции, что утверждает довольно решительно. Он ненавидит дух папства.

Мы не считаем необходимым делать разбор тех разнообразных монографий, исследований и специальных статей, которыми мы пользовались и на которые указывали в своем месте.

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова