Евгений Анисимов
РУССКАЯ ПЫТКА
К оглавлению
«ДОЛЖЕН, ГДЕ НАДЛЕЖИТ, ДОНЕСТИ»
Как начиналось политическое дело? Ответ прост – чаще всего с доноса, или, как тогда говорили, извета.
Доносы в России имеют многовековую историю. Первые правовые нормы об извете (доносе) возникли во времена образования Московского государства. Служилый человек, перешедший к Великому князю Московскому, обязался доносить о замыслах против него. Соборное Уложение (1649 год) предусматривало наказание за недонесение: «А буде кто, сведав или услыша на царьское величество в каких людях скоп и заговор или иной какой злой умысел, а… про то не известит… и его за то казнити смертию безо всякия пощады». Но в XVII веке закон об извете доносе распространялся преимущественно на государственные преступления. Поскольку в царствование Петра I зона государственного преступления безгранично расширилась, практически все преступления подпадали под действие закона о доносительстве. Можно сказать, что государство поставило перед собой цель искоренить преступность с помощью извета. Государство активно толкало людей к доносительству. Донести, «куда надлежит», стало не только обязанностью каждого подданного, но и профессией, за которую платили деньги: в 1711 году был создан институт штатных доносчиков – фискалов во главе с обер фискалом.
Фискалы сидели во всех центральных и местных учреждениях, в том числе и в церковных. Им предписывалось «над всеми делами тайно надсматривать и проведывать», а затем доносить о преступлениях. За верный донос фискал получал награду: половину конфискованного имущества преступника. Ложный донос в укор фискалу не ставился, «ибо невозможно о всем оному окуратно ведать». Большее, что ему грозило в этом случае,– «штраф лехкой», чтобы впредь, «лучше осмотряся», доносил. Фискалы с самого начала встретили враждебное отношение подданных царя, причем не только из числа воров и казнокрадов. В сознании поколений русских людей понятие «фискал» стало символом подсматривания и гнусного доносительства.
Хотя Петр I не сомневался, что отдельные фискалы грешны (в 1722 г. он казнил за злоупотребления генерал фискала А. Я. Нестерова), но польза, которую они приносили стране, казалась царю несомненной – ведь, по его мнению, в России почти не было честных чиновников и только угроза доноса и разоблачения могла припугнуть многочисленных казнокрадов и взяточников, заставить их соблюдать законы. Неутомимая фискальская деятельность того же Нестерова позволила вскрыть колоссальные хищения государственных средств сибирским губернатором М. П. Гагариным и другими высокопоставленными казнокрадами.
Создание казенного ведомства по доносам имело большое значение для развития системы доносительства в России. Деятельность фискалов должна была служить образцом для всех подданных. Петр именно об этом и радел в своих указах. Так, в указе от 25 января 1715 года, возмущаясь распространением анонимных изветов, царь писал, что их авторы могут открыто и смело приходить с доносом, не только не боясь наказания, но и рассчитывая на награду. И далее Петр останавливается на «педагогическом» значении фискалитета: «К тому ж могут на всяк час видеть, как учинены фискалы, которые непрестанно доносят, неточию на подлых (т. е. простолюдинов. – Е. А.), но и на самые знатные лица без всякой боязни, за что получают награждение… И тако всякому уже довольно из сего видеть возможно, что нет в доношениях никакой опасности. Того для, кто истинный христианин и верный слуга своему государю и отечеству, тот без всякого сумнения может явно доносить словесно и письменно о нужных и важных делах».
Изветы по форме были письменные (по современному говоря, – заявление или в просторечье – «сигнал») и устные (явочные), которые были распространены больше, чем письменные. С устными изветами связано знаменитое выражение «Слово и дело!» или «Слово и дело государево!». Такими словами изветчик публично заявлял, что знает о государственном преступлении и желает сообщить об этом государю. Смысл этого знаменитого выражения можно объяснить так: «Я обвиняю вас в оскорблении государя словом и делом!»
Как же доносчик извещал власти о государственном преступлении? Известно несколько форм извета. Первую из них можно условно назвать «бюрократической»: изветчик обращался в государственное учреждение или к своему непосредственному начальству и заявлял, что имеет за собой или за кем то «Слово и дело». Само выражение при этом не всегда употребляли, хотя суть секретности, срочности и важности извета от этого не менялась. Известить власти о своем «Слове и деле» можно было и обратившись к любому часовому, а уж тот вызывал дежурного офицера. Особенно популярен среди доносчиков был «пост № 1» у царской резиденций.
Другой способ объявления «Слова и дела» был наиболее эффектен. Изветчик приходил в какое нибудь людное место и начинал, привлекая к себе всеобщее внимание, громко кричать «Караул!» и затем объявлял, что «за ним есть Слово и дело». Одной из причин такого экстравагантного поступка было стремление доносчика вынудить власти заняться его изветом, чего не всегда хотелось местным начальникам.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Дело изуверки Салтычихи в 1762 году началось с того, что измученные издевательствами госпожи шестеро ее дворовых отправились в Московскую контору Сената доносить на помещицу. Узнав об этом, Салтычиха выслала в погоню десяток своих людей, которые почти настигли челобитчиков, но те «скорее добежали до будки [полицейской] и у будки кричали "Караул!"». Скрутить их и отвести домой слуги Салтычихи уже не могли – дело получило огласку, полиция арестовала челобитчиков и отвезла на съезжий двор. Через несколько дней Салтычихе удалось подкупить полицейских чиновников, и арестованных доносчиков ночью повели якобы в сенатскую контору. Когда крестьяне увидели, что их ведут к Сретенке, то есть к дому помещицы, то они стали кричать за собою «Дело государево!». Конвойные попробовали их успокоить, но потом, по видимому, сами испугались ответственности и отвели колодников вновь в полицию, после чего делу о страшных убийствах был дан ход.
Но громогласные заявления доносчиков о государственном преступлении сыск не одобрял. В Тайной канцелярии, «где тихо говорят» (термин, бытовавший в народе), шума не любили. Кричать «Слово и дело!» разрешалось лишь в том случае, если не было возможности донести «просто», без шума, как должно и где надлежит. Впрочем, не будем преувеличивать строгость сыска к форме доноса: чиновники соблюдали меру, радея о том, чтобы не спугнуть потенциальных изветчиков, дабы «доносители имели б к доношению ревность».
Анонимные доносы категорически запрещались. Каждый извет должен был быть персональным, то есть иметь автора изветчика, который мог доверить содержание доноса властям. Писать, присылать или подбрасывать анонимные доносы – «подметные» (то есть подброшенные) письма – считалось серьезным преступлением. Авторов стремились выявить и наказать, а само подметное письмо палач торжественно предавал сожжению. Этот магический обряд, очевидно, символизировал уничтожение анонимного, то есть, возможно, происходящего от недоброго человека или вообще не от человека, зла.
Конечно, не стоит преувеличивать боязнь властей разбудить магические силы, скрываемые в анонимке. Несмотря на официальные заверения о том, что подметные письма являются преступлением, власти использовали сведения из них. В 1724 году на имя Петра I было получено подметное письмо с обвинениями в адрес ряда высших сановников. Это письмо дошло до нас в целости и сохранности с особыми пометами царя, а также с характерной припиской: «Письмо подлинное… вместо которого указал Е. и. в. положить в тот пакет белой бумаги столько ж и сожжено на площади явно, а сие письмо указано беречь».
«Запоздалые изветы» вызывали недоверие властей. Изветчик был обязан донести сразу же после того, как он услышал о «непристойных словах», а именно – «того ж дни. А ежели в тот день, за каким препятствием донесть не успеет, то, конечно, в другой день… по нужде на третий день, а больше отнюдь не мешкать». Традиция запрещала верить изветам приговоренных к казни, если к этому моменту они просидели в тюрьме больше года. Правда, в делах политического сыска срока давности не существовало. «Застарелые доносы» с неудовольствием, но все же принимались сыском. Игнорировать то, что относилось к интересам государя, было нельзя. Но при этом чиновники обязательно записывали, сколько времени пропущено изветчиком сверх указного срока («Оной Батуров… не извещал семнадцать дней», «Сказал за собою Государево слово… которое знает пятой год»). В одном из протоколов просрочка изветчика указана с необыкновенной точностью: «О помянутых непристойных словах не доносил многое время, а именно – чрез одиннадцать месяцев и двадцать один день». Изветчика обязательно спрашивали о причинах его нерасторопности. Обычно в оправдание он ссылался на свои отлучку, занятость, недогадливость, «несовершенство даров разума», необразованность или незнание законов («Нигде я не доносил простотою своею, от убожества»). За такой запоздавший донос изветчик или совсем не получал поощрения, или его награда уменьшалась.
Извет – дело государственной важности, секретное. Знать его содержание простой смертный не мог, да и не каждый из чиновников имел право требовать, чтобы изветчик ему раскрыл «непристойные слова», объявил «саму важность» доноса. Многие изветчики хранили содержание извета в тайне даже от местных властей и требовали доставить их в столицу, а иногда обещали рассказать о преступлении только царю. Заявления об этом в XVII веке записывали так: «Есть за мною государево слово всей земли, и то я скажу на Москве». За такими заявлениями, как правило, не стояло ничего, кроме желания изветчика – нередко уголовного преступника, «тюремного сидельца» – избежать пытки, потянуть время да еще попытаться по дороге в Москву сбежать.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Малолетний дворянский сын Александр Денисьев донес на дворовых людей (одному из них было 13, а другому – 11 лет), которые говорили «непристойные слова». Отец привел мальчика в Тайную канцелярию и заявил, что сын его знает за собою «Слово и дело» на дворовых, но какие «непристойные слова» говорили они, «того имянно тот ево сын не сказал, да и он, Денисьев, о том ево не спрашивал». В последнее верится с трудом, но поведение Денисьевых полностью отвечало букве закона. Отец и сын не повторили ошибки другого изветчика – приказчика Дмитриева, которого в 1732 году наказали за то, что в письме к своей помещице он изложил суть сказанных крестьянами «непристойных слов». А это, как отмечено в приговоре, писать ему в письме было нельзя, «а о тех словах объявлять подлинно [надлежало] туда, куда следовало».
Почти во всех указах об извете подтверждалось, что изветчика ждет награда. Так было принято с давних пор. В случаях исключительных, связанных с раскрытием важного государственного преступления, сумма награды резко увеличивалась. Доносчик мог получить свободу (если он был крепостной или арестант), конфискованное поместье преступника, различные торговые льготы и привилегии. Обычно чиновники сыска исходили из сложившейся наградной практики, в случаях неординарных награду устанавливал сам государь.
«Ложный извет» («недельный», «бездельный») появился одновременно с «правым» изветом. Типичный пример. В 1730 году арестовывали набедокурившего солдата Пузанова, он «повалился на землю» и сказал, что «есть за ним Ея и. в. слово и дело». На следствии же оказалось, что никакого «Слова и дела» за ним нет и не было. Это и был «ложный извет». К ложному извету часто прибегали матерые преступники, которые пытались с помощью «бездельного», надуманного извета затянуть расследование их преступлений или увильнуть от неминуемой казни. Кричали «Слово и дело» и те, кто думал таким образом избежать наказания за какое нибудь мелкое преступление. Кроме того, люди шли на ложный извет и для того, чтобы добиться хотя бы какого нибудь решения своего дела, настоять на его пересмотре, привлечь к себе внимание.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1697 году в Кремле «закричал мужик караул и сказал за собой Государево слово». Это был первый русский воздухоплаватель, который на допросе сказал, что, сделав крылья, «станет летать, как журавль», и поэтому просил денег на изготовление слюдяных крыльев. Однако испытание летательного аппарата в присутствии боярина князя И. Б. Троекурова закончилось неудачей, и «тот мужик бил челом», сказал, что слюдяные крылья тяжелы и нужно сделать кожаные, но «и на тех не полетел», за что его били батогами, а потом в счет потраченных на его замысел денег отписали в казну его имущество.
«Дурной извет» во время ссор, драк, побоев был весьма част. Следователи довольно быстро определяли, что за сказанным под пьяную руку изветом ничего не стоит. Протрезвевший гуляка или драчун с ужасом узнавал, что он арестован как изветчик важного государственного преступления. Два монаха – Макарий и Адриан – были посажены за пьянство на цепь и тут же объявили друг на друга «Слово и дело». Утром, протрезвев, они не могли вспомнить, о чем, собственно, собирались донести. Также не мог вспомнить своих слов пьяный беглый солдат, кричавший «Слово и дело» на подравшихся с ним матросов. А между тем кричал он о страшных вещах: матросы де несколько лет назад хотели убить Петра I. Иногда в роковом крике видны признаки душевной болезни, невменяемости, белой горячки.
Даже явно «бездельные» изветы игнорировать было нельзя. Если приговоренный к казни на эшафоте кричал «Слово и дело», его уводили обратно в тюрьму и начинали расследование по его извету. В этот момент закон был на его стороне – ведь изветчик мог унести в могилу важные сведения о нераскрытом государственном преступлении. В итоге у приговоренного к смерти появлялась порой призрачная возможность с помощью извета оттянуть на некоторое время казнь. Иногда же за счет доноса на другого, подчас невинного человека преступник изветчик стремился спасти свою жизнь, облегчить свою участь.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Одним из самых известных случаев извета перед казнью стало объявление «Слова и дела» братом Степана Разина Фролом у эшафота в день казни 6 июня 1671 года. Как писал иностранный наблюдатель, Фрол, «придя на место казни, крикнул, что знает он Слово государево… Когда спросили, что он имеет сказать, Фролка ответил, что про то никому нельзя сказать, кроме государя. По той причине казнь отложили, и есть слух, будто открыл он место, где брат его, Стенька, зарыл в землю клад». На самом деле Фрол утверждал, что на предварительном следствии он якобы запамятовал о спрятанных в засмоленном кувшине «воровских письмах» Степана Разина на острове посредине Дона, под вербой, «а та верба крива посередке». Выдумка эта помогла оттянуть казнь на пять лет – Фрола Разина казнили лишь весной 1676 года.
В 1728 году дьячок Иван Гурьев, сидевший в тюрьме в ожидании отправки на сибирскую каторгу, донес о «важном деле» на своего сокамерника – бывшего дьякона – и как доказательство предъявил письмо, якобы выпавшее из одежды дьякона. Письмо это было оценено как «возмутительное воровское». Но следователи легко установили, что дьячок попросил дьякона написать несколько вполне нейтральных строк на листе бумаги, к которому затем подклеил им самим же написанные «возмутительные» слова. Приговор дьячку был суров: за написание «воровского злоумышленного возмутительного письма» и за то, что он «желал тем воровским умыслом привесть постороннего невинно к смертной казни… казнить смертью – четвертовать».
Ложное доносительство было широко распространено, да и немудрено: борясь с ложными доносами, государство активно поощряло доносы вообще. В XVIII веке доносы оставались самым надежным «инструментом» контроля за исполнением законов. Доносчики извещали обо всем: о воровстве и разбое, об утаенных во время переписи душах, о нарушителях монополии на юфть, щетину, соль, о торговцах золотом в неположенных местах, о тайных продавцах ядов, о контрабандистах и т. д.
В 1720 е годы, когда государство, разоренное длительной Северной войной, отчаянно нуждалось в деньгах, возросло количество доносов, авторы которых ловко отзывались на злобу дня. Перед следователями являлись доносчики, готовые тотчас провести к тем местам, где закопаны клады Александра Македонского и Дария Персидского, сокровища разбойника Кудеяра, где стоят лишь присыпанные землей чаны с золотом и серебром, которые сразу же обогатят пустую казну. Если такой «рудознатец» говорил: «Мне явися ангел Божий во сне и, водя мя, показуя мне место», то, как с ним поступать, знали даже канцелярские сторожа – в монастырь, «до исправления ума». Иначе обстояло дело с ворами, которые под пытками или перед казнью, вместо того чтобы покаяться, кричали «Слово и дело» и порой даже предъявляли образцы какой то породы, утверждая, что это и есть найденное ими серебро, столь нужное Отечеству. Такого человека власти боялись без допроса отправить на тот свет. Но проходимцев было так много, что в 1724 году Сенат указом запретил верить рудознатцам, которые объявляли о своих открытиях только тогда, когда их ловили на воровстве или забривали в рекруты, о подлинных же находках руд следовало доносить «заблаговременно, без всякой утайки».
Недоносительство в XVIII веке оставалось тяжким государственным преступлением, которое каралось более сурово, чем ложный извет. Согласно законам, неизветчик признавался фактически соучастником государственного преступления. В указе 1711 года о неизветчиках, знавших о фальшивомонетчиках, было сказано, что им «будет тож, что и тем воровским денежным мастерам». Обычно фальшивомонетчикам заливали горло расплавленным металлом.
Угрозы не оставались на бумаге. Приговоры сыска были страшны и подводили неизветчика под кнут, к ссылке на каторгу и даже к смертной казни. Новгородский священник Игнатий Иванов по указу Петра I был казнен в 1724 году за недонесение слышанных им «непристойных слов». Многие участники дела царевича Алексея были жестоко наказаны за то, что не донесли о намерениях наследника престола бежать за границу. Одиннадцать священнослужителей Суздаля обвинили в недонесении и подвергли суровому наказанию: ведь они часто видели, что бывшая царица Евдокия – старица Елена, сбросив монашескую одежду, ходила в светском одеянии, но не сообщили об этом куда надлежит.
На следствии в Тайной канцелярии довольно быстро выявлялся круг людей, которые знали, но не донесли о государственном преступлении, и они не могли ожидать от властей пощады. Страх оказаться неизветчиком гнал людей доносить друг на друга.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Посадский Матвей Короткий в 1721 году поспешил с доносом на своего зятя Петра Раева потому, что о его пьяных «непотребных» словах рассказал ему их холоп. Короткий испугался, что холоп донесет первым, а он в этом случае окажется неизветчиком.
В мае 1735 года Павел Михалкин, «отважа себя», подошел к часовому гвардейцу, стоявшему у Зимнего дворца, и объявил «Слово и дело», а затем донес на нескольких человек, обсуждавших в тесной компании сплетню о Бироне, который с императрицей Анной «телесно живет». Михалкин пояснил, что он донес из за опасения, как бы «из вышеписанных людей кто, кроме ево, о том не донес».
25 декабря 1736 года – в Рождество – на рынок «для гуляния» шли четверо друзей, учеников кронштадтской гарнизонной школы: Иван Бекренев, Филипп Бобышев (им было по 14 лет), Савелий Жбанов (15 лет) и Иван Королев (13 лет). В общем разговоре один из них, Бобышев, позволил себе неприличное высказывание о принцессе Анне Леопольдовне (племяннице императрицы Анны), в том смысле, что она недурна собой и что ей, наверное, «хочетца». После этого, согласно записи в протоколе Тайной канцелярии, между приятелями произошел следующий разговор. Бекренев «сказал Жбанову: "Слушай, что оной Бобышев говорит!", и означенной Жбанов ему, Ивану, говорил: "Я слышу и в том не запрусь, и буду свидетелем" и [сказал] чтоб он, Иван, о том объявил, а ежели о тех словах не объявит, и о том, он [сам], Жбанов, на него, Ивана, донесет». После этого Бекренев пошел доносить на товарища.
Особо следует сказать о служащих, давших присягу. Их, как людей поклявшихся на кресте и Евангелии доносить, но не донесших, ждало более суровое наказание, чем обычных подданных. Этой причиной объяснял свой донос фельдмаршал Б. X. Миних, который в 1730 году сообщил императрице Анне о том, что при вступлении ее на престол адмирал П. П. Сивере публично сказал: «Корона де Ея высочеству царевне Елизавете принадлежит».
Тайна исповеди – одно из основополагающих христианских таинств – в петровские времена перестала быть тайной. 1 мая 1722 года Синод опубликовал указ, в котором священнику предписывалось без колебаний и сомнений нарушать таинство исповеди, если в ней будет замечен состав государственного преступления. Синод разъяснял, что это «не есть грех, но полезное хотящаго быть злодейства пресечение». Если на исповеди духовный сын скажет своему духовному отцу, что хочет совершить преступление, «наипаче же измену или бунт на государя, или на государство, или злое умышление на честь или здравие государево и на фамилию Его величества», то священник обязан донести на него где надлежит, но сделать это должен не публично, а «тайно сказать, что такой то человек… имеет злую на государя или на прочее… мысль».
Отныне ни один уголок в жизни и душе подданного не оставался тайной для государства. Законопослушный и богобоязненный человек оказывался в ужасном положении: он опасался не только упреждающего доноса тех, кто присутствовал при «непристойном» разговоре, но и доноса своего духовного отца.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
На допросе в Тайной канцелярии упомянутый выше Павел Михалкин сказал, что в Великий пост не ходил на исповедь потому, что «когда б он был на исповеди, то и об означенных непристойных словах утаить ему не можно, и потому в мысль ему пришло: ежели на исповеди о том сказать, [то] чтоб за то ему было [чего] не учинено, и оттого был он в смущении и никому об оных словах не сказывал», пока наконец не решился идти к Зимнему дворцу и донести.
Синод не только предупреждал священников об обязательном доносе под угрозой лишения сана, имущества, а также жизни, но и требовал от них принести специальную присягу, больше похожую на клятву тайного сотрудника политического сыска. После издания закона 1722 года православный священник оказывался в тяжелейшем положении. Донести на духовного сына – значило нарушить закон веры, не донести – значило преступить не менее страшный закон земного владыки. Словом, вечная дилемма русского человека: либо Родину продать, либо душу. Положиться на духовного сына священник также не мог: ведь тот мог под пытками признаться, что сказал о своем преступлении на исповеди. Страшной стороной разглашения исповеди было то, что священник становился изветчиком, но без свидетелей. Поэтому на следствии его могли обвинить во лжи и в оговоре своего духовного сына.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1718 году попа Авраама – духовного отца подьячего Докукина – за недоносительство приговорили к смертной казни, которую заменили наказанием кнутом, урезанием языка, вырыванием ноздрей и ссылкой на каторгу в вечную работу. Оказалось, что на следствии с помощью страшных пыток у Докукина вырвали признание в том, что на исповеди он сказал священнику о своем желании подать царю протест против порядка престолонаследия. Авраама тотчас арестовали.
В 1725 году астраханский священник Матвей Харитонов дал знать властям, что «был у него на духу солдат и сказывался царевичем Алексеем Петровичем». Когда «Алексея Петровича», который оказался извозчиком Евстифеем Артемьевым, схватили, то он показал, что называться царевичем Алексеем его «научал»… сам поп Матвей, которого тотчас же арестовали и заковали в колодки. И лишь на последующих пытках самозванец «сговорил», то есть снял, с попа обвинения. После этого Артемьева увезли в Москву в Преображенский приказ, попа же по прежнему держали под караулом. Так продолжалось целый год. Астраханский епископ Лаврентий, которому жаловались родственники попа колодника, писал летом 1725 года в Синод, что попа Матвея нужно «освободить, понеже и впредь кто будет объявлять на исповеди священникам какие царственные дела, то священник, опасаясь такой же беды… о намеренной злобе доносить бояться будет». Матвея отправили в Петербург, в Синод, но совсем не за наградой, а с указом: «обнажить священничество» (то есть лишить сана), так как он обвинен «в важном Ея и. в. деле». Иначе говоря, подозрения с законопослушного попа так и не сняли.
В 1738 году на допросе в Тайной канцелярии князь Иван Долгорукий показал, что, живя в ссылке в Березове, он исповедовался у местного священника Федора Кузнецова и признался ему на исповеди, что в 1730 году, накануне смерти Петра II, он составил и подписал за умирающего императора завещание, на что священник, отпуская грех, сказал: «Бог де тебя простит!» После признаний Долгорукого попа немедленно допросили, действительно ли он знал о фальшивом завещании, и, убедившись в этом, сурово наказали.
Доносы на влиятельных, «сильных» лиц были всегда чрезвычайно опасны для изветчика. Опасно было вставать, к примеру, поперек пути такого отъявленного вора, каким был А. Д. Меншиков. Даже когда генерал фискал А. А. Мякинин сумел уличить Меншикова в утайке в течение двадцати лет налогов с одной из своих крупных вотчин, светлейший нашел таки способ расправиться с ним. Мякинина отдали под военный суд и приговорили к расстрелу, замененному ссылкой в Сибирь.
Всем известно, чем кончилась история Кочубея и Искры, донесших Петру I в 1708 году об измене гетмана Мазепы. Мог бы стать доносчиком на гетмана и его писарь Орлик, который знал все тайные планы и «пересылки» Мазепы со шведами. Но гетман не раз предупреждал писаря: «Смотри, Орлик, будь мне верен: сам ведаешь, в какой нахожусь я милости. Не променяют меня на тебя. Ты убог, я богат, а Москва гроши любит. Мне ничего не будет, а ты погибнешь!» И Орлик, у которого «шевелилось искушение» сделать донос на гетмана, все таки удержался от этого. «Устрашила меня, – говорил он, – страшная, нигде на свете не бывалая суровость великороссийских порядков, где многие невинные могут погибать и где доносчику дается первый кнут; у меня же в руках не было и письменных доводов».
Образ изветчика в русской истории – это образ огромной массы «государевых холопов». Именно в существовании рабства, во всеобщей и поголовной зависимости людей от государства и заключалась причина массового доносительства в России. Изветчиками были люди самых различных социальных групп и классов, возрастов, национальности, вероисповедания, уровня образования, служебного положения – от высокопоставленного сановника до последнего нищего. Доносчики были всюду: в каждой роте, экипаже, конторе, доме, застолье.
Полностью разделяю вывод, сделанный в 1861 году историком П. К. Щебальским: «Страсть или привычка к доносам есть одна из самых выдающихся сторон характера наших предков», впрочем, с одной оговоркой: так было и в других странах. На доносах строилась работа инквизиции Западной Европы. Средневековая Венеция была настоящей страной доносчиков. Во Дворце дожей на лестнице можно и теперь увидеть знаменитый «Зев льва» – окошечко в стене, через которое любой анонимный венецианец мог безбоязненно «сообщить» на своих сограждан невидимому дежурному инквизитору. Во Флоренции, в монастыре Сан Марко, под окном кельи настоятеля есть узкое отверстие, в которое любой мог незаметно сунуть свернутый в трубочку донос на брата во Христе.
Зная сотни подобных фактов, приходишь к выводу, что донос – не национальная, но общечеловеческая черта, что это – особенность социальной природы человека. Более того, эта проблема актуальна до сих пор и в демократических обществах, ибо грань между гнусным по своей моральной сути доносом и исполнением своего долга сознательным гражданином весьма тонка или почти неуловима. Но все таки доносительство особенно расцветает там, где существует режим всеобщей несвободы, который развивает и поощряет политический донос.
Конечно, люди были разные, некоторые сопротивлялись страшному нажиму власти. Среди таких людей были старообрядцы, они оказались самыми серьезными противниками политического сыска. Среди них почти не было доносчиков. Их предавали чаще всего случайные люди или изгои.
Особенно много доносчиков было, как уже говорилось, среди преступников, которые с помощью извета пытались облегчить свое положение, спасти жизнь, попросту потянуть время. Крепостные, доносящие на своих господ, – вторая после преступников значительная группа доносчиков. «Доведенный» извет позволял получить «вольную». К этой цели крепостные стремились разными путями, в том числе и через донос, нередко надуманный, ложный. Потом, после пыток и долгого сиденья в тюрьме, крепостные в огромном своем большинстве, повторяли одно и то же: «За своим господином никаких преступлений не знаю, а Слово и дело кричал, отбывая от того [имярек]… холопства». При этом некоторые крепостные тщательно готовились к доносу, заранее подговаривали свидетелей, но они не предполагали, что их уловки оболгать господина в сыске легко разоблачат, а пытки сломают волю и заставят признаться в ложном доносе.
В ряде дел мы сталкиваемся с изветами крепостных, по сути своей ложными, но не подготовленными заранее. Это – акты отчаяния замученных хозяином рабов. В 1702 году крестьянин помещика Квашнина признался, что кричал «Слово и дело», но «за помещиком своим иного государева дела, что он, помещик, ево, Василья, бивал плетьми и кнутом и морил голодом, никакова не ведает». В 1733 году кричал «Слово и дело» другой крестьянин, которого помещик «смертно бил дубиной».
За ложный донос крепостного обычно били кнутом и возвращали помещику под расписку. Что его ждало, нетрудно предположить. Впрочем, власти понимали, что после ложного доноса на своего господина такому крепостному, может быть, и не жить на свете. Доносчика крестьянина Степана Иванова сослали в Охотск не только потому, что донос его оказался ложным, но и потому, что, по мнению Тайной канцелярии, возвращать помещику его не следует, ибо тот «будет иметь на него, Степана, злость». В изветах крепостных на своих господ можно увидеть и месть жестокому или несправедливому хозяину.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1720 е годы повар сосланных в Пустозерск князей Щербатовых подслушал разговор князя Семена с женой о том, что их освободят, только если Петр I умрет. Повар тотчас побежал в караулку и донес, что господин «смерти желает Великому государю».
Княгиню А. П. Волконскую в 1727 году А. Д. Меншиков сослал в ее подмосковную деревню, откуда она тайно выезжала в Москву для встречи с друзьями. Княгине прислуживала крепостная – горничная Домна, которая во время обыска в петербургском доме госпожи незаметно подобрала отброшенное Волконской под стол письмо. Вернув после обыска это важное письмо хозяйке, Домна вдруг стала проситься на волю. Волконская же боялась, что горничная где нибудь проболтается о своей находке, и поспешила выдать Домну замуж за своего верного человека – кучера, который тайно, вопреки указу о ссылке, и вывозил барыню из деревни. Этого кучера люто ненавидел лакей – брат Домны, знавший о письме и других проделках барыни. Брат Домны отправился в Москву и донес на Волконскую. В итоге княгиню сослали в монастырь, а изветчикам выдали «вольные».
В 1739 году Трофим Федоров – дворовый помещицы Аграфены Барятинской – донес на свою хозяйку следующее: «Ввечеру подошел он, Федоров, к спальне оной помещицы своей к окошку (которое было закрыто ставнем.
– Е. А.) и слушал… и в то время оная помещица ево, взяв на руки… малолетнюю свою дочь Авдотью, говорила ей: "Ты, матушка моя, лучше Всемилостивой государыни, она многогрешна и живет с Бевернским"» – то есть с Бироном. Потом выяснилась истинная причина извета: Федоров «блудно жил» с дворовой девкой Натальей, которую помещица выдала замуж за другого крепостного, а Федорова посадила в холодную, а потом продала канцеляристу Головачеву. Федоров к другому хозяину идти не хотел и, по видимому, шантажировал хозяйку, обещая донести о сказанных ею «непристойных словах». Попав в трудное положение, Барятинская и Головачев заперлись в спальне и обсуждали происшедшее. Дворовый, припав к замочной скважине, разобрал, как Головачев сказал его хозяйке: «Ты этих слов не опасайся, Всемилостивейшая де государыня изволит жить с Бевернским и посылает ево в Курляндию вместо себя и тут ничего не опасаетца, а ты де, опасайся холопа своего». После этого Федоров смело донес на свою госпожу.
Совет «Опасайся холопа своего!» оставался актуальным для многих помещиков, которые относились к крепостным как к живому имуществу и, не стесняясь, выражали при них свои чувства. Между тем каждое слово господина, где бы оно ни было сказано – в поле, в нужнике, за обедом, в постели с женой,– слышали, запоминали (иногда даже записывали) дворовые. Документы сыска рисуют подчас весьма выразительную картину того, как рождается донос.
Вот господин помещик обедает в своей столовой. Вокруг него стоят прислуживающие ему холопы. Помещик что то говорит родным, гостям, дворовым и вдруг произносит нечто по тем временам «непристойное». Дворовый – лакей, который стоит за спиной господина и все это слышит, – не только примечает сказанное барином, но потом записывает эти «непристойные слова» на четвертушке бумаги «для памяти». Когда же его хватают за какое нибудь преступление, он кричит «Слово и дело» и объявляет, что знает за своим господином «непристойные слова». Так началось в 1735 году дело по доносу крепостного Урядова на его помещика графа Скавронского. Но Урядов просчитался: записку о словах барина он случайно положил не в свой, а в чужой лакейский кафтан, и она пропала. За свою рассеянность он сильно пострадал, так как на допросе не смог в точности воспроизвести сказанное барином за обедом. Любопытно, что записку с «непристойным» он приготовил на всякий случай, впрок, и сразу доносить на помещика не собирался, говоря потом, что «не донес с простоты своей». Однако, чтобы записать «для памяти» крамольные слова господина, хитрости ему хватило.
Доносчиками нередко становились родственники, близкие друзья, приятели, соседи. Жены доносили на мужей, которых не любили и от которых долго терпели побои и издевательства. Мужья сообщали о «непристойных словах» своих неверных жен. Обычными были доносы братьев на братьев, отцов на детей, детей на отцов. Причины доносов самые разные, но все они были одинаково далеки от защиты государственной безопасности: распри из за имущества, вражда, жадность, особенно – зависть, а также другие мотивы, которые заглушали родственные и христианские чувства.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
По доносу жены Варвары в 1736 году был арестован и сожжен как волшебник Яков Яров. На очных ставках она же с убийственной доказательностью уличала его в колдовстве.
Посадская женка Февронья кричала «Слово и дело» на собственного мужа и объясняла на допросе это тем, что «не стерпела от мужа побои».
По доносу жены, знавшей интимные подробности обрезания Александра Возницына, он был сожжен, как отступник от православия.
В 1761 году дворовый человек Сергей Алексеев был взят в Тайную канцелярию по доносу своей жены, которая «известила» сыск, что ее муж обозвал великого князя Петра Федоровича дураком.
Как изветчик узнавал о «непристойных словах»? Он подслушивал, припадая ухом к замочной скважине, тихо подходил к открытому окну, за которым господа вели разговор. Он сидел за соседним столом, за спиной говоривших «непристойное» собутыльников, он дружески сдвигал бокалы со своей жертвой за одним праздничным столом. Он напряженно вслушивался в тихие беседы соседей, когда они, думая, что их не слышат «говорили, разсуждая собою», о самых разных вещах. Из сказанного окружающими доносчик вылавливал каждое казавшееся ему подозрительным слово.
Доносили о «непристойных словах», сказанных «один на один», без свидетелей. Ярославский столяр Григорий Скочков донес в 1727 году на конюха Фрола Блинова который, «наклонясь к нему на ухо, говорил: "За что ты императрице поздравляешь? Она де растакая мать, была императору курва!"» При этом доносчик порой и не думал, что ставит себя в тяжелейшее положение – «довести», доказать извет без свидетелей бывало весьма трудно.
Доносчик старался быть памятливым и внимательным, проявляя нередко склонности завзятого сыщика. Так, один из колодников, собиравших милостыню в 1734 году у архиерейского двора в Суздале, заглянул даже на помойку, чтобы донести: «Из архиерейских келей бросают кости говяжьи, никак он, архиерей мясо ест» – дело было в Великий пост.
Иными доносчиками двигало неутоленное чувство мести. Они хотели только одного – во что бы то ни стало отомстить за обиду. Доносчики были движимы и тем, что можно назвать «любовью» к доносам, неистребимым желанием делать зло ближнему. Такие люди просто искали случай «стукнуть». Доносчик Дмитрий Салтанов на следствии 1723 года уже по второму его ложному извету «о себе говорил, что де мне делать, когда моя такая совесть злая, что обык напрасно невинных губить».
Но доносчиком становились не только раб, рвущий свои оковы, несчастная жена, обманутый муж, стяжатель, человеконенавистник, злодей, запуганный следствием человек. Доносчик – это еще и энтузиаст, искренне верящий в пользу своего доноса, убежденный, что так он спасает Отечество. Особо знаменит тобольский казак Григорий Левшутин – по словам П. К. Щебальского, «человек истинно необыкновенный, тип, к чести нашего времени (писано в 1861 г. – Е. А.), кажется, уже несуществующий. Мы знаем, что были на Руси люди, официально занимавшиеся доносами, мы видели доносчиков дилетантов, но Григорий Левшутин всю жизнь свою посвятил, всю душу положил на это дело. С чутьем дикого зверя он отыскивал свою жертву, с искусством мелодраматического героя опутывал ее, выносил истязания со стоицизмом фанатика, поддерживая свои изветы, едва окончив дело, начинал новое, полжизни провел в кандалах и на предсмертной своей исповеди подтвердил обвинение против одной из многочисленных своих жертв». Левшутин сам, по доброй воле ходил по тюрьмам и острогам, заводил беседы с арестантами, выспрашивал у них подробности, а потом доносил. В 1721 году он выкупил себе место конвоира партии арестантов. В итоге этой «экспедиции» он сумел подвести под суд всю губернскую канцелярию в Нижнем Новгороде.
Головной болью для сибирской администрации середины XVIII века был Иван Турченинов. Он, еврей Карл Левий, турецкоподданный, был взят в плен под Очаковом и сослан на Камчатку за шпионаж. Там перейдя в православие, он прижился в Сибири и стал одним из самых знаменитых доносчиков XVIII века. Он донес на всю сибирскую администрацию во главе с губернатором, убедительно вскрыл все «жульства» и чудовищные злоупотребления сибирских чиновников. За свои труды он удостоился чина поручика и награды в 200 рублей. Специальная комиссия разбирала доносы Турченинова на сибирскую администрацию двадцать лет!
Отношение людей к доносительству было неоднозначным. Несмотря на полное одобрение и поощрение изветчика со стороны государства, несмотря на то что, донося, люди поступали как «верные сыны отечества», червь сомнения точил их души. Они понимали безнравственность доноса, его явное несоответствие нормам христианской морали, хорошо осознавали неизбежное противоречие между долгом, требовавшим во имя высших государственных целей донести на ближнего, и христианскими заповедями, устойчивым представлением о том, что доносчик – это Иуда, предатель, которому нет прощения.
Бывший фельдмаршал Б. X. Миних в 1744 году писал канцлеру А. П. Бестужеву Рюмину из пелымской ссылки, что в 1730 году, при вступлении Анны Иоанновны на престол, он как главнокомандующий Петербурга «по должности… донесть принужден был» на адмирала П. И. Сиверса. Миних признавал, что донос его погубил жизнь адмирала, которого сослали на 10 лет, и только перед самой смертью он был возвращен из ссылки. Теперь, почти 15 лет спустя после извета, доносчик, сам оказавшись в ссылке, писал: «И потому, ежели Ея в. наша великодушнейшая императрица соизволила б Сиверсовым детям некоторые действительные милости щедрейше явить, то оное бы и к успокоению моей совести служило».
Конечно, доносительство не числилось в кодексе дворянина, и внедряемые Петром I принципы дворянской морали оказывались в очевидном противоречии с обязанностью российского служилого человека и «государева холопа» непременно донести на ближнего. Как известно, в 1730 году, сразу же после восшествия на престол Анны Иоанновны, была предпринята попытка ограничения самодержавной власти. Казанский губернатор А. П. Волынский написал своему дяде С. А. Салтыкову письмо в Москву. В нем он сообщал, что приехавший из Москвы в Казань бригадир Иван Козлов весьма одобрял попытку ограничить власть императрицы Анны и очень огорчился, когда узнал, что замысел этот не удался. Салтыков, приходившийся родственником новой императрице и быстро набравший при ней силу, попросил племянника прислать на имя государыни официальный донос на Козлова. Оказалось, что Салтыков уже сообщил об этой истории самой императрице. Для того чтобы дело о «непристойных словах» могло начаться, требовался только донос. Но Волынский неожиданно заупрямился. Он отвечал дяде, что готов служить государыне по своей должности, но «понеже ни дед мой, ни отец никогда в доносчиках и в доносителях не бывали, а мне как с тем на свет глаза мои показать?., я… большую половину века моего прожил так честно, как всякому доброму человеку надлежало, и тем нажил нынешнюю честь мою, и для того лутче с нею хочу умереть… нежели последний мой век доживать мне в пакостном и поносном звании, в доносчиках…».
По этому письму Волынского мы можем судить об отношении к доносительству как людей вообще, так и, в частности, нового русского дворянина с его представлениями о личной дворянской чести, заимствованными из Западной Европы при Петре I и уже довольно глубоко вкоренившимися в сознание вчерашних «государевых холопей». Одним словом, Волынский хочет сказать: доносить – неприлично, это противоречит нормам христианской и дворянской чести. Так действительно думали многие люди. П. И. Мусин Пушкин, проходивший по делу самого Артемия Волынского в 1740 году, был уличен в недоносительстве на своего приятеля Волынского и на допросе в Тайной канцелярии отважно заявил: «Не хотел быть доводчиком».
Но в истории самого Волынского лучше не спешить с выводами. Столь высоконравственная, на первый взгляд, позиция племянника очень не понравилась его высокопоставленному дяде, который, поспешив с письмом Волынского к императрице, попал в итоге впросак. Поэтому дядя требует довести дело до конца:
«…коли вступили, надобно к окончанию привесть». Моральных же сомнений племянника и рассуждений насчет дворянской чести дядя не понял, счел их за отговорки. Из ответа Волынского на дядино письмо видно, что казанского губернатора от доноса удерживали не понятия чести, а банальные соображения трусливого царедворца и карьериста, который в принципе не прочь сообщить при случае куда надлежит, но при этом не хочет подавать официальный донос и нести за него ответственность. Волынский не отрекается от своих обвинений, но желает, чтобы его донос рассматривали «только приватно, а не публично». То есть донести я всегда, мол, рад, но только тайно, публичный же, по закону, донос противоречит дворянской чести.
В другом письме Волынский раскрыл последний и, вероятно, самый серьезный аргумент в защиту своего недоносительства. Когда началась вся история с Козловым, в Казани об ошеломляющих событиях в Москве после смерти Петра II знали явно недостаточно, и, отказываясь посылать новой государыне формальный донос, Волынский в тот момент не был уверен, что группировка Анны Иоанновны достигла полной победы, («…донесть имел к тому немалый резон, но понеже и тогда еще дело на балансе (т. е. неустойчиво. – Е. А.) было, для того боялся так смело поступать, чтоб мне за то самому не пропасть»). Когда же через некоторое время стало известно об окончательной победе Анны Иоанновны, то казанский губернатор уже пожалел о своей чрезмерной осторожности.
Как видим, честь дворянская по Волынскому – понятие гибкое: в одном случае она вообще не допускает доноса, в другом – она его допускает, но лишь тайно или только тогда, когда извет не несет опасности для доносчика дворянина. Дядя же Волынского исходил из представлений о чести, которые диктовалась не абстрактными нормами дворянского поведения, а законами Российской империи. Они же говорили яснее ясного: доносить необходимо, этого требует безопасность государства, долг подданного. Этой идеей пронизаны все законодательство и вся сыскная практика.
К мукам человека, который, услышав «непристойные слова», колебался: «Донести или нет?» – присоединялось чувство страха при мысли о неизбежных при разбирательстве его доноса допросах и пытках. Каждый донос был сопряжен с огромным риском. Опытный, хитрый доносчик никогда не забывал, что после извета ему нужно еще доказать обвинение, «довести» его с помощью показаний свидетелей. Многие изветчики не представляли, как трудно это сделать. Только хладнокровные и «пронырливые» люди умели в нужном месте «подстелить соломки».
В 1702 году в Нежине капитан Маркел Ширяев донес на старца Германа. Оказалось, что как то раз Герман обратился к капитану на базаре с «непристойными словами» о Петре I, даже увел офицера в укромный уголок, где описал весь ужас положения России, которой управляет «подмененный царь» – немец. Вместо того чтобы кричать «Караул!», хватать Германа (разговор был один на один) и тащить на съезжую, а потом сидеть в тюрьме и «перепытываться» с фанатичным старцем, Ширяев пошел иным путем. Он притворился, что увлечен словами проповедника, узнал его адрес и на другой день пришел к Герману в гости. Он вызвал старца на улицу, а пока они прогуливались, двое солдат – подчиненных Ширяева – незаметно пробрались в дом старца и спрятались за печкой. Когда хозяин и гость вошли в избу, то Ширяев, якобы для того чтобы «взять в розум» сказанное старцем на базаре, попросил того повторить «непристойные слова». Сделано это было исключительно для ушей запечных свидетелей. И только после этой операции Ширяев донес на старца «куда надлежит».
Люди страшно боялись доносов и доносчиков. Тот, кто опасался доноса или знал наверняка, что на него донесут, стремился предотвратить извет во что бы то ни стало. Проще всего было подкупить возможного изветчика, умилостивить его подарками и деньгами.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕД
В1734 году брянский помещик Юшков, сидя за столом с портным Денисом Бушуевым, высказался весьма критично об императрице Анне. Бушуев решил ехать в Петербург и донести на хозяина застолья. Чего только ни делал Юшков, чтобы Бушуев отказался от своего верноподданнического порыва: сажал его под арест, приказывал бить батогами, поил водкой, уговаривал, угощал обедом, предлагал помириться. В конце концов Юшков вызвал дворовых и приказал посадить Бушуева «в холопью светлицу», но портной «вырвался у оных людей из рук и, прибежав оной светлицы к дверям и ухватя быв шаго у того Юшкова во оное время… прикащика Ивана Самойлова, при… крестьянине Звяге, и при людех того Юшкова (следует список дворовых. – Е. А.) говорил, что он, Бушуев, знает за оным Юшковым некоторые поносные слова, касающиеся к чести Ея и. в. и подтверждал, чтоб оные Самойлов и Звяга слышали и дабы ево, Бушуева, не дали тому Юшкову убить».
Примечательно здесь то, что ни Самойлов, ни Звяга, ни другие холопы Юшкова не спешили поддержать Бушуева и не доносили властям о кричании им «Слова и дела». Еще несколько недель Бушуев прятался от Юшкова по имениям разных помещиков, которые также не доносили о происшедшем властям, пока наконец храбрый портняжка не добрался до Рославля и не донес на Юшкова воеводе. Тот арестовал Юшкова, Бушуева и свидетелей и выслал их в Петербург.
Знакомясь с десятками дел, начатых по доносам, нельзя не поражаться смелости одних, легкомыслию других, простодушию третьих – всех, кто произносил «непристойные слова». Конечно, психологический фон жизни общества XVIII века ныне восстановить сложно, но можно утверждать, что тогда, как и позже, люди страшно боялись политического сыска. Страх преследовал всех без исключения подданных русского государя. Они опасались попасть в тюрьму, дрожали от мысли, что их будут пытать, они не хотели заживо сгнить в земляной яме, на каторге или в сибирской ссылке. Люди, конечно, знали, что доносчики всюду, но удержаться от «непристойных слов» не могли. Так уж устроена природа человека как общественного существа, которое всегда испытывает острую потребность высказаться, поспорить с другими людьми о своей жизни, о власти, обсудить «политический момент», пересказать слух или вспомнить подходящий к случаю смешной анекдот. Доверять собеседнику, тем более симпатичному, делящему с тобой кусок хлеба и штоф водки, было вполне естественно даже в те опасные времена. Старообрядцы Варсонофий и Досифей, схваченные в 1722 году по доносу Дорофея Веселкова, говорили о нем своему попутчику Герасиму Зубову, что «их везут в Москву по доношению его, Дорофееву, мы де, на душу [его] понадеялись и говорили ему спроста непристойные слова, и Зубов говорил, что им тех слов говорить было ненадобно». Естественно, что было немало таких, как Зубов, которые никому не доверяли и всегда держали язык за зубами, зная заранее, чем могут кончиться разговоры на запретные темы. Но все таки больше было тех, кто об этом не думал, или, зная о всех опасностях, подстерегавших болтуна, не мог удержаться от разговоров о политике. По складу характера, темперамента такие люди не могли молчать, к тому же неизбежный спутник русского человека – вино – развязывал язык. Многие сыскные дела начинались с откровений за стопкой водки, стаканом браги, «покалом» венгерского.
Если оценить в совокупности все, что говорили люди о власти, монархии, династии, политическом моменте и за что они потом (по доносам) оказались в сыске, то можно утверждать, что общественное сознание того времени кажется очень, по современному говоря, политизированным. Ни одно важное политическое событие не проходило мимо внимания дворян, горожан, крестьян порой самых глухих деревень. Темы, которые живо обсуждали люди, извечны: плохая власть, недостойные правители, слухи и сплетни об их происхождении, нравах и пороках.
Портной Иван Грязной в 1703 году донес на нескольких мужиков нижегородского уезда. Он подошел к крестьянам, когда они сидели, отдыхая после рабочего дня, и говорили о политике. Вот запись доноса: «И той деревни крестьяне Фотька Васильев с товарищами человек пять или с шесть, сидели на улице при вечере, и он де Ивашко, пришед к ним, молвил: "Благоволите де православные крестьяне подле своей милости сесть?" и они ему сказали: "Садись!" и он де подле них сел. У них де, у крестьян шла речь: "Бояре де князь Федор Юрьевич Ромодановский, Тихон Никитич Стрешнев – изменники, завладели всем царством", а к чему у них шла речь, того [он] не ведает. Да те же крестьяне про государя говорили: "Какой де он царь – вертопрах!" и Фотка де учал Великого государя бранить матерно: "В рот де его так, да эдак, какой де он царь, он де вор, крестопреступник, подменен из немец, царство свое отдал боярам и сам обосурманился, и пошел по ветру, в среды, и в пятки, и в посты ест мясо, пора де его и на копья, для того идут к Москве донские казаки"».
Подобные речи доморощенных политиков были слышны по всей стране – от Киева до Охотска, от Колы до Астрахани. Конечно, можно возразить, что в Тайную канцелярию люди попадали как раз не за то, что они хвалили государей, а за то, что их ругали. Но это не так. Как я уже говорил, всякое, даже благожелательное, но неофициальное высказывание о монархе вызывало подозрение власти, и употребление царева имени всуе преследовали как «непристойное слово» о государе. Но таких благожелательных высказываний известно крайне мало. По делам сыска видно, что люди осуждали политику власти, поведение монархов не только под воздействием винных паров, но и потому, что в обществе, лишенном свобод, выразить свое несогласие с тем, что не нравится, можно было только пьяным криком, бесшабашным поступком, нелепым матерным словом, когда всего бояться становилось невмоготу.
Зная, что бывает с теми, кто говорит «непристойные слова», люди все равно думали, что их эта горькая чаша минует. Они не понимали, что шутят под носом у дракона. В1722 году началось дело по доносу школяра Григория Митрофанова на старца Иону и четверых своих приятелей, которые говорили «непристойные слова» о Петре I. Из дела видно, что задолго до явки «куда надлежит» Митрофанов угрожал своим приятелям доносом. В отместку они его избили, обещая еще добавить, если он действительно соберется на них донести. Издеваясь, они кричали ему вослед: «Ты то, доносчик! погоди, ужо мы тебя, доносчика, в школе розгами побьем и из школы вон выгоним». При этом юноши не понимали, насколько дело серьезно: в тот же день раздосадованный Митрофанов, встретив на дороге какого то майора, кричал «Слово и дело», и через несколько часов все шестеро сидели в тюрьме, а ноги их уже заложили в колодки.
С помощью законодательства и полицейской практики государство создало такие условия, при которых подданный не мог не доносить без риска потерять свободу и голову, поэтому «извещали» тысячи людей. Система всеобщего доносительства поднимала со дна человеческих душ все самое худшее, грязное. Дела тайного сыска свидетельствуют о растлении людей самим государством. Общественная атмосфера была пронизана стойкими миазмами доносительства, доносчиком мог быть каждый, и все боялись друг друга.
Страх стать жертвой доноса был так силен, что приводил даже к доносам… на самих себя. В 1762 году был арестован солдатский сын Никита Алексеев, который явился автором оригинального самоизвета. Он «на себя показывал, что будто бы он, будучи пьяным, в уме своем поносил блаженныя и вечной славы достойныя памяти государыню императрицу Елизавету Петровну». По видимому, следствие оказалось в некотором затруднении и потребовало от Алексеева уточнений. Но он лишь прибавил, что кроме императрицы еще и Бога бранил, «а какими словами – не упомнит». А именно последнее и интересовало следователей больше всего – в этом деле свидетелей, которые бы «помогли» вспомнить «непристойные слова», быть не могло. Однако так как за Алексеевым числились и другие грехи, разбираться в этом странном самооговоре в Тайной канцелярии не стали – преступника высекли кнутом и сослали в Сибирь.
|