Евгений Анисимов
РУССКАЯ ПЫТКА
К оглавлению
«ЗАУТРА КАЗНЬ»
Преступник, которому вынесли приговор, узнавал об этом накануне казни в тюрьме. Объявить приговор могли за несколько дней до казни или буквально за несколько часов до нее. В 1740 году А. П. Волынскому приговор объявили в Петропавловской крепости за четыре дня до казни. Там же в день казни, 27 июня, ему совершили часть экзекуции – «урезали язык», завязали рот платком и повели на Обжорный рынок (О6жорку), к построенному накануне эшафоту.
Как вели себя люди, узнав о предстоящей казни, известно мало. Артемий Волынский после прочтения ему приговора разговаривал с караульным офицером и пересказывал ему свой вещий сон, приснившийся накануне. Потом он сказал: «По винам моим я напред сего смерти себе просил, а как смерть объявлена, так не хочется умирать». К нему несколько раз приходил священник, с которым он беседовал о жизни и даже шутил – рассказал попу «соблазнительный анекдот об одном духовнике, исповедовавшем девушку, которая принуждена была от него бежать». Так же свободно вел себя перед казнью Василий Мирович.
Естественно, что не каждый мог так мужественно и спокойно встретить страшное известие. В1742 году советнику полиции князю Якову Шаховскому поручили объявить опальным сановникам приговор о ссылке в Сибирь и немедленно отправить их с конвоем из Петербурга. Он заходил к каждому из узников Петропавловской крепости и читал им приговор. Вначале Шаховской зашел в казарму, где сидел бывший первый министр А. И. Остерман – сам большой любитель и знаток сыскного дела: «По вступлении моем в казарму, – вспоминал Шаховской, – увидел я оного бывшего кабинет министра графа Остермана, лежащего и громко стенающего, жалуясь на подагру, который при первом взоре встретил меня своим красноречием, изъявляя сожаление о преступлении своем и прогневлении… монархини».
Тяжелой для Шаховского оказалась встреча и с бывшим обер гофмаршалом графом Р. Г. Левенвольде. Это был один из типичных царедворцев того времени – холеный вельможа, обычно надменный и спесивый. Не таким он предстал перед Шаховским: «Лишь только вступил в оную казарму, которая была велика и темна, то увидел человека, обнимающего мои колени весьма в робком виде, который при том в смятенном духе так тихо говорил, что я и речь его расслушать не мог, паче ж что вид на голове его всклоченных волос и непорядочно оброслая седая борода, бледное лицо, обвалившиеся щеки, худая и замаранная одежда нимало не вообразили мне того, для которого я туда шел, но думал, что то был кто нибудь по иным делам из мастеровых людей арестант ж».
' В таком же плачевном виде оказался и третий арестант – М. Г. Головкин: «Я увидел его, прежде бывшего на высочайшей степени добродетельного и истинного патриота, совсем инакова: на голове и на бороде отрослые долгие волосы, исхудалое лицо, побледнелый природный на щеках его румянец, слабый и унылый вид сделали его уже на себя непохожим, а притом еще горько стенал он от мучащей его в те часы подагры и хирагры».
И только фельдмаршал Б. X. Миних показал себя мужественным человеком и на пороге тяжких испытаний выглядел молодцом: «Как только в оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну».
С момента объявления приговора главным человеком для осужденного становился священник, который был обязан вселять в душу преступника страх Божий и «возбуждать расположение к чистосердечному раскаянию в соделанном преступлении». В XVII веке закон предполагал, что приговоренный к смертной казни после приговора должен просидеть шесть недель в покаянной палате тюрьмы, чтобы подготовить себя к смертному часу. В XVIII веке никаких покаянных палат уже не было, и на покаяние давали всего день два. Отпущенное судом время уходило на душеспасительные беседы со священником, исповедь, и если приговоренный своим чистосердечным раскаянием этого заслуживал, то и на причащение. Священник сопровождал процессию до самого эшафота, где в последнюю минуту давал преступнику приложиться к кресту.
Прежде чем рассказать о процедуре публичной казни, остановлюсь на тайных казнях. К их числу относится казнь царевича Алексея Петровича. Есть две основные версии причины его смерти. Согласно одной из них, царевич умер от последствий пыток, согласно другой – его тайно казнили в Петропавловской крепости после вынесения смертного приговора. Один из сподвижников Петра I А. И. Румянцев сообщал в своем письме, что вместе с ним царевича казнили приближенные царя П. А. Толстой, И. И. Бутурлин и А. И. Ушаков. Они удушили Алексея подушками в казарме Петропавловской крепости: «На ложницу (ложе. – Е. А.) спиною повалили и, взяв от возглавья два пуховика, глаза его накрыли, пригнетая, дондеже движения рук и ног утихли и сердце биться перестало, что сделалося скоро ради его тогдашней немощи… И как то совершилося, мы паки положили тело царевича, яко бы спящего и, помолився Богу о душе, тихо вышли». Есть серьезные сомнения в подлинности этого письма, хотя факт насильственной смерти царевича представляется почти несомненным.
Есть и другие версии казни царевича. По одной из них, наиболее правдоподобной, царевича казнили, дав ему бокал с ядом. Как бы то ни было, можно утверждать, что смерть Алексея произошла в самый, если так можно сказать, нужный для Петра I момент. 24 июня 1718 года суд приговорил царевича к смерти. Царь должен был либо одобрить приговор, либо его… отменить. На раздумье ему отводилось всего несколько дней: 27 июня предстоял великий праздник – годовщина победы под Полтавой, а 29 июня – именины царя в день святых Петра и Павла. К этим датам логичнее всего было приурочить акт помилования. Но, по видимому, у Петра была другая цель – покончить с сыном, который, по его мнению, представлял опасность для детей от второго брака с Екатериной и для будущего России. Но как это сделать? Одобрить приговор означало и привести его в исполнение, то есть вывести царевича на эшафот и публично пролить царскую кровь! Но даже Петр I, не раз пренебрегавший общественным мнением, на это не решился. Он не мог не считаться с последствиями публичного позора для династии, когда один из членов царской семьи попадал в руки палача.
Не забудем, что после Стрелецкого розыска 1698 года у Петра были основания казнить и царевну Софью – серьезнейшего конкурента в борьбе за власть, однако по той же причине он не решился этого сделать и ограничился лишь заточением сестры в монастырь. С Алексеем заточение в монастыре проблемы не решало. Пролитие же царской крови считалось в те времена вещью недопустимой. Как известно, казни английского короля Карла I и французского короля Людовика XVI воспринимались в европейском обществе (добавим – монархическом) как серьезнейшее нарушение устоев общественной и государственной жизни. В России это понимали подобным же образом. Когда Арсений Мациевич узнал, что охранники убили Ивана Антоновича, то сказал слова, которые бы поддержали многие: «Как же дерзнули… поднять руки на Ивана Антоновича и царскую кровь пролить?» Словом, тайная казнь царевича оставалась единственным выходом из крайне затруднительного положения, в котором оказался царь, сгоряча устроивший «законный суд» над сыном и добившийся вынесения ему смертного приговора.
Тайная казнь Алексея не была в Петропавловской крепости единственной. В 1735 году был утвержден приговор нераскаявшемуся старообрядцу Михаилу Прохорову: «Казнить смертью в пристойном месте в ночи». В 1738 году приговорили к смерти старообрядца Ивана Павлова. Из журнала Тайной канцелярии известно, что «раскольнику Ивану Павлову смертная казнь учинена в застенке пополудни в восьмом часу, и мертвое его тело в той ночи в пристойном месте брошено в реку». Так как была зима, то, надо полагать, труп Павлова спустили под лед. Думаю, что стойких старообрядцев казнили тайно потому, что публичная экзекуция давала бы им ореол святости в глазах народа, а пролитая ими за Бога кровь воспринималась бы как святая.
Церемония публичной казни была хорошо продумана. В утро казни к приговоренному приходили назначенный старшим экзекутором чиновник, священник и начальник охраны. Преступник мог дать последние распоряжения о судьбе своих личных вещей, драгоценностей: что то он отдавал священнику, охранникам, что то просил передать на память детям или продать, чтобы вырученные деньги раздали нищим. Так поступил А. П. Волынский. Из материалов XVIII века не следует, что преступника перед экзекуцией переодевали, как было в XIX веке, в свежее белье, в черную (траурную) одежду или саван. Специальная одежда для приговоренных появилась в 1840 х годах, когда преступнику стали выдавать суконный черный кафтан и шапку. На грудь преступника уже в XVII веке вешали черную табличку с надписью о виде преступления.
От тюрьмы до места казни приговоренного сопровождал конвой. Начальник конвоя назначался особым указом заранее, и его миссия была очень важной: вся ответственность за проведение экзекуции и порядок на месте казни лежали на нем. До наших дней дошла одна из таких инструкций начальнику конвоя. Так, в день казни братьев Гурьевых и Петра Хрущова в Москве гвардейский офицер, назначенный начальником конвоя, должен был явиться к сенатору В. И. Суворову и «требовать известных преступников письменно». Оформив прием и получив приговоренных на руки, он назначал к каждому из преступников по восемь солдат и одному сержанту под командой офицера. Другие солдаты вставали в каре вокруг преступников. Следовал сигнал, и под бой барабанов начиналось движение к лобному месту.
Пастор Зейдер, приговоренный в 1800 году к двадцати ударам кнута и пожизненной ссылке в Нерчинск, в рудники, так описывал процедуру выхода на казнь: «Один из офицеров, по видимому старший чином, сделал знак гренадеру, тот подошел ко мне и велел мне следовать за собою. Он повел меня во двор полиции. Боже! Какое потрясающее зрелище! Солдаты составили цепь, раздалась команда, и цепь разомкнулась, чтобы принять меня. Двое солдат с зверским выражением схватили меня и ввели в круг. Я заметил, что у одного из них под мышкой был большой узел, и я убедился в страшной действительности: меня вели на лобное место, чтобы исполнить самое ужасное из наказаний – настал мой последний час! Цепь уже замкнулась за мною, когда я поднял глаза и увидел, что все лестницы и галереи двора были переполнены людьми. Моему взгляду ответили тысячи вздохов, тысячи стонов… Мы двинулись на улицу. Отряд всадников обступил окружавших меня солдат. Медленно двигалось шествие вдоль улиц, я шел посредине твердым шагом, глаза мои, полные слез, были обращены к небу. Я не молился, но всеведущий Господь понимал мои чувства!..»
К месту казни преступника либо вели пешком, либо везли на специальной повозке – «позорной колеснице». На телегах по двое, со свечами в руках, сидели стрельцы, которых 30 сентября 1698 года везли для казни из Преображенского в Москву. Все это, по видимому, выглядело как на известной картине В. М. Сурикова «Утро стрелецкой казни», правда, с той только поправкой, что массовые казни проводились в разных местах Москвы, а на Красной площади казнили 18 октября только десять стрельцов.
В 1723 году бывшего вице канцлера П. П. Шафирова везли к эшафоту в Кремле «на простых санях». В 1740 году на Обжорку А. П. Волынский и его конфиденты шли пешком, как и в 1742 году на площадь перед коллегиями на Васильевском острове шли Б. X. Миних, М. Г. Головкин и другие приговоренные. Только больного А. И. Остермана доставили туда на простых дровнях. Для Василия Мировича в 1764 году сделали какой то особый экипаж. 18 октября 1768 года Салтычиху везли к эшафоту на Красной площади в санях.
Зейдер продолжает: «Наконец мы дошли до большой, пустой площади. Там уже стоял другой отряд солдат, составлявший тройную цепь, в которую меня ввели. Посредине стоял позорный столб, при виде которого я содрогнулся, и нет слов, которые бы могли выразить мое тогдашнее настроение духа. Один офицер верхом, которого я считал за командующего отрядом и которого, как я слышал впоследствии, называли экзекутором, подозвал к себе палача и многозначительно сказал ему несколько слов, на что тот ответил: "Хорошо!" Затем он стал доставать свои инструменты. Между тем я вступил несколько шагов вперед и, подняв руки к небу, произнес: "Всеведущий Боже! Тебе известно, что я невиновен! Я умираю честным! Сжалься над моей женою и ребенком, благослови, Господи, государя и прости моим доносчикам!"»
Прокомментируем рассказ пастора. Надо думать, что его вели к одной из конских площадок, где продавали лошадей, но иногда кнутовали уголовников. В конце XVIII века в Петербурге было два таких места: у Александро Невского монастыря и «у Знамения», то есть на Знаменской (ныне Восстания) площади. Казнь пастора, судя по всему, происходила на Знаменской площади. Грандиозные публичные казни знаменитых преступников проводились обычно на рыночных площадях, торгах, перед казенными зданиями, при большом стечении народа. В Петербурге местом таких публичных казней стала Троицкая площадь. Устраивали экзекуции и в самой Петропавловской крепости, на Плясовой площади. Но самое известное место казней в столице – площадь у Обжорного (Сытного) рынка, Обжорка. Здесь рубили головы, вешали и секли кнутом как простых уголовников, так и важных государственных преступников. Здесь же на столбе и колесах выставляли тела казненных. В 1740 году на Обжорке сложили свои головы А. П. Волынский и его конфиденты. Казнь А. И. Остермана и других в январе 1742 года была проведена на Васильевском острове, перед зданием Двенадцати коллегий. Там же казнили в 1743 году и Лопухиных.
В выборе в новой столице места для казни можно усмотреть московскую традицию. В первопрестольной казнили в трех основных местах: на торговой площади – Красной, «у Лобного места… пред Спасских ворот», перед зданиями приказов в Кремле, а также на пустыре у Москвы реки, известном как Козье болото или просто Болото. Здесь лишили жизни Разина, Пугачева и множество других преступников. По видимому, казнь на поганом пустыре, обычно заваленном разным «скаредством», имела и символический, позорящий преступника оттенок – не случайно тело преступника (как это было с телом Разина) оставляли на какое то время среди падали и мусора и даже не отгоняли псов, которые рвались к кровавым останкам. Публичную казнь не проводили вдали от городов. Наоборот, делалось все, чтобы экзекуцию видело возможно большее число людей. Идеальным считалось, чтобы казнь состоялась на месте совершения преступления, на родине преступника и при скоплении народа. Но совместить эти условия было непросто, поэтому считалось достаточным выбрать наиболее людное место, если речь шла о казни в столице.
Эшафот, возвышавшийся на площади, представлял собой высокий деревянный помост. Эшафот Пугачева был высотой в четыре аршина (почти 3 метра). Он имел ограждение в виде деревянной невысокой балюстрады. Делалось такое высокое сооружение для того, чтобы всю процедуру казни видело как можно больше людей. Помост был вместительным – на нем ставили все необходимые для казни орудия: позорный столб с цепями, виселицу, дубовую плаху, колья. Сверху специального столба горизонтально к земле прикреплялось тележное колесо для отрубленных частей тела. Все это ужасавшее зрителей сооружение венчал заостренный кол или спица, на которую потом водружали отрубленную голову преступника.
Указ о возведении эшафота полиция получала буквально накануне казни, так что плотники рубили сооружение даже ночью, при свете костров. Это тоже характерный момент публичных казней. Возможно, так стремились предотвратить попытки сторонников казнимого подготовиться к его освобождению (прокопать к месту экзекуции подземный ход, заложить мину, организовать нападение и т. д.).
Но казнили и без всякого эшафота. Сотни стрельцов в 1698 году лишились голов или были повешены в самых разных местах Москвы, причем многие трупы висели на бревнах, которые были вставлены в зубцы городских стен, а также под Новодевичьим монастырем и на его стенах. В ноябре 1707 года для казни тридцати астраханских стрельцов прямо на землю были положены пять брусьев, на каждый из них клали свои головы шесть человек. Палач подходил к одному за другим и ударом топора отсекал им головы.
Пастор Зейдер в 1800 году видел, как палач что то нес под мышкой, и догадался, что это орудия его будущей казни. Действительно, палач прибывал на казнь со своим инструментом, причем постепенно сложился особый «комплект палача» – так называли набор палаческих инструментов. Кроме кнутов, плетей, батогов, розог, клейм (штемпелей) палач имел топор (или меч) для отсечения головы, пальцев, рук и ног, щипцы для вырывания ноздрей, клещи, нож для отсечения ушей, носа и языка и других операций, ремни, веревки для привязывания преступника и т. д. Особой подготовки требовало «посажение» на кол. Для этой экзекуции нужны были тонкий металлический штырь или деревянная жердь. Переносная жаровня и угли требовались палачу, если экзекуция включала предказневые пытки огнем.
Палач был главной (разумеется, после самого казнимого) фигурой всего действа. В XVIII веке ни одно центральное или местное учреждение не обходилось без штатного «заплечного мастера». С древних времен палачами могли быть только свободные люди. При отсутствии добровольцев власти насильно отбирали в палачи «из самых молодчих или из гулящих людей, чтобы во всяком городе без палачей не было». При нехватке палачей брали на эту работу мясников.
В обществе к палачам относились с презрением и опаской, но работа эта была выгодной и денежной. Палаческие обязанности являлись пожизненными и, возможно, потомственными. Среди палачей были свои знаменитости. Палачами могли стать только люди физически сильные и неутомимые – заплечная работа была тяжелой. Палачу нужно было иметь и крепкие нервы – под взглядами тысяч людей, на глазах у начальства он должен был сделать свое дело профессионально, то есть быстро, сноровисто. Профессия палача требовала специфических навыков и приемов, которым обучали его коллеги – старые заплечные мастера. Твердость руки, сила и точность ударов отрабатывались на муляжах, на берестяном макете человеческой спины.
Во время фактической отмены смертной казни в царствование Елизаветы Петровны палачи двадцать лет никого не казнили и утратили квалификацию. Поэтому для казни В. Я. Мировича в 1764 году в полиции тщательно отбирали одного палача из нескольких кандидатов. Накануне он «должен был одним ударом отрубить голову барану с шерстью, после нескольких удачных опытов, допущен к делу и… не заставил страдать несчастного». По видимому, навыки палача не ограничивались умением владеть кнутом или топором, а требовали и некоторых познаний в анатомии, что было необходимо при пытках и во время казней. Это видно из записок Екатерины II, которая писала о том, что от искривления позвоночника ее лечил местный данцигский палач, который в этом случае выполнял роль, по современному говоря, мануального терапевта.
В XIX веке найти людей, готовых взяться за топор, стало непросто. Все чаще вместо вольнонаемных заплечных мастеров палаческие функции стали исполнять преступники, которым за это смягчали наказание. Власти предписывали назначать преступников в палачи, «не взирая на их несогласие» и с «обязательством пробыть в этом звании по крайней мере три года». Позже, когда начались казни народовольцев и эсеров, поиск палачей превратился для правительства в огромную проблему.
При экзекуции палачу требовались ассистенты, порой их нужно было немало. Кроме учеников помощниками палача выступали гарнизонные солдаты, низшие чины полиции и… даже люди из публики. Так, с древних времен при казни кнутом существовал обычай выхватывать из любопытствующей толпы, теснившейся вокруг эшафота, парня поздоровее и использовать его в качестве живого «козла», чтобы сечь преступника на спине этого «ассистента».
Приведенного или привезенного под усиленной охраной преступника пропускали внутрь цепи или каре стоявших на месте казни войск. У солдат в оцеплении было две задачи: одна реальная, другая – гипотетическая. Во первых, они сдерживали, подчас с трудом, народ, стремящийся подойти к эшафоту поближе. Во вторых, организаторы казни опасались попыток отбить преступника, что происходит, кажется, только в современных исторических фильмах.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В рапорте Петру I в 1708 году о казни Кочубея и Искры сообщалось, что в момент экзекуции вокруг эшафота стояли «великороссийской пехоты три роты с набитым (т. е. заряженным. – Е. А.) ружьем».
Войска, окружавшие в 1764 году Лобное место, на котором казнили Василия Мировича, также имели заряженные ружья «при полном числе патронов».
С боевыми зарядами стояли солдаты на Болоте во время казни Емельяна Пугачева в 1775 году.
При экзекуции в Черкасске в 1800 году к эшафоту прикатили четыре заряженные пушки. Их стволы были нацелены в толпу, и артиллерийская прислуга держала наготове зажженные фитили.
Приговоренный, доставленный к подножию эшафота, слушал последнюю молитву священника, прикладывался к кресту и в окружении конвойных поднимался на помост. На эшафоте преступника расковывали, но есть сведения о том, что некоторых вешали в оковах. Звучала воинская команда: «На караул!», раздавалась барабанная дробь, чиновник (секретарь) громко, «во весь мир», зачитывал приговор.
Приговор, объявляемый преступнику, с древних времен был по форме выговором «неблагодарному государеву холопу» от имени государя: «Вор и изменник и клятвопреступник, и бунтовщик… стрелец Артюшка Маслов! Великий государь, царь и великий князь Петр Алексеевич… велел тебе сказать…» – далее следовало перечисление «вин» преступника. Во времена Екатерины II прямого обращения к казнимому уже не было, но приговоры сохраняют повышенную эмоциональность: «Кречетов, как все его деяния обнаруживают его, что он самого злого нрава, и гнусная душа его наполнены злом против государя и государства… яко совершенный бунтовщик и обличен в сем зле по законам государственным яко изверг рода человеческого…» – и т. д.
Все присутствующие ждали, когда прозвучит окончание документа – там содержалась самая важная часть приговора: «И Великий государь указал… учинить тебе смертную казнь – колесовать»; «Ея и. в. указала всем вам учинить смертную казнь: вас, Степана, Наталью и Ивана Лопухиных – вырезав языки, колесовать и тела ваши на колеса положить; вас, Ивана Мошкова, Ивана Путятина – четвертовать, а вам, Александру Зыбину – отсечь голову и тела ваши на колеса же положить; Софье Лилиенфельтовой отсечь голову, когда она от имевшагося ея бремя разрешится».
После этого секретарь либо заканчивал чтение, либо делал паузу, после которой оглашал уже тот «приговор внутри приговора», которым суровое наказание существенно смягчалось: «Ея и. в., по природному своему великодушию и высочайшей своей императорской милости, всемилостивеише пожаловала, указала вас всех от приговоренных и объявленных вам смертных казней освободить, а вместо того, за показанныя ваши вины, учинить вам наказание: вас – Степана, Наталью и Ивана Лопухиных, и Анну Бестужеву – высечь кнутом и, урезав языки, послать в ссылку, а вас, Ивана Мошкова и Ивана Путятина, высечь кнутом же, а тебя, Александра Зыбина, – плетьми и послать всех в ссылку же».
При казни Пугачева произошел примечательный случай. Как только секретарь прочитал имя и фамилию Пугачева, обер полицмейстер Н. П. Архаров прервал его и громко спросил Пугачева: «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» На что он столь же громко ответил: «Так, государь, я – донской казак Зимовейской станицы Емелька Пугачев». Архаров не случайно прервал чтение приговора. Своим громогласным вопросом он лишний раз позволил всем убедиться, что казнят не Петра III, а самозванца.
Как вели себя приговоренные накануне и в момент казни, мы знаем мало, многие источники кратки: «Положа на плаху, смертью показнили» или «Казнен отсечением головы на плахе». Иностранцев, видевших русские казни, поражала покорность, с какой принимали свой удел казнимые. Один из них вспоминал, что стрелец, идущий на казнь мимо царя, произнес что то вроде русского варианта латинского выражения «Идущие на смерть приветствуют тебя», а именно: «Посторонись, государь, это я должен здесь лечь».
Через несколько лет другой путешественник, Корнелий де Бруин, видевший в Москве казнь тридцати стрельцов астраханцев, заметил: «Нельзя не удивляться, с какой ничтожной обстановкой происходит здесь казнь, а что того более, с какой покорностью люди, будучи даже не связаны, словно барашки, подвергают себя этому наказанию, на что в других краях потребно столько приготовления, чтобы избавить общество от одного какого нибудь негодяя».
Датчанин Юст Юль в 1709 1711 годах несколько раз видел смертные казни и писал: «Удивления достойно, с каким равнодушием относятся [русские] к смерти и как мало боятся ее. После того как [осужденному] прочтут приговор, он перекрестится, скажет «Прости» окружающим и без печали бодро идет на [смерть], точно в ней нет ничего горького».
Его земляк Педер фон Хавен, посетивший Петербург в 1736 году, сообщал, что в столице «и во всей России смертную казнь обставляют не так церемонно, как у нас или где либо еще. Преступника обычно сопровождают к месту казни капрал с пятью шестью солдатами, священник с двумя маленькими одетыми в белое мальчиками, несущими по кадилу, а также лишь несколько старых женщин и детей, желающих поглядеть на сие действо. У нас похороны какого нибудь добропорядочного бюргера часто привлекают большее внимание, нежели в России казнь величайшего преступника». Как увидит читатель ниже, путешественник сильно преувеличил скромность церемонии – наверное, он видел казнь какого нибудь заурядного разбойника. Совсем иное дело, когда на эшафоте оказывался знаменитый злодей или известный человек.
Тем не менее датчанин описывает поведение казнимого, как и предыдущие наши авторы: «Как только пришедший с ними судебный чиновник зачтет приговор, священник осеняет осужденного крестом, осужденный сам тоже несколько раз крестится со словами "Господи, помилуй!", и затем несчастный грешник предает себя в руки палача и так радостно идет навстречу смерти, словно бы на великий праздник. Палач, являющийся в сем действе главной персоной, часто исполняет свои обязанности очень неторопливо и жалостливо, как плохая кухонная девушка режет теленка. Вообще же достойно величайшего удивления то, что, как говорят, никогда не слыхали и не видали, чтобы русский человек перед смертью обнаруживал тревогу и печаль. Это, без сомнения, отчасти объясняется их верой в земное предопределение и его неизбежность, а отчасти – твердым убеждением, что все русские обретут блаженство, и, наконец, отчасти великими тягостями, в которых они живут в сем мире».
В таком отношении приговоренных к казни видна одна из главных черт русского менталитета: «Умирать не страшно и не жалко» (К. Случевский), той скверной жизнью, которой живет русский человек, лучше вообще не жить. Немаловажно и то, что подготовка к казни (переодевание в черную одежду или в саван, исповедь, причастие), сама церемония (свеча в руке, медленное движение черного экипажа) – все это говорило, что приговоренный участвует в траурной процедуре собственных похорон. В XIX веке это впечатление усиливалось тем, что в процессии ехали еще и дроги с пустым гробом, который ставили у эшафота. В такие минуты приговоренный впадал в состояние прострации, особенно если при этом много молился.
Траурность процедуры, по мнению М. М. Щербатова, выгодно отличала смертную казнь от подающей надежду на сохранение жизни порки кнутом. Щербатов пишет: «По судебным обрядам ведомый человек на смерть сошествует есть со всеми знаками погребальными: возжение свещ, присутствие отца [духовного] и чюствие, что уже не может избежать смерти и малое число минут остается ему жить, поражает его сердце, может преставить ему всю тщетность и суету жизни человеческой». Это, по мнению Щербатова, открывает самому ужасному злодею путь к искреннему раскаянию, покаянию и даже к спасению души. Власти это обстоятельство прекрасно понимали и поэтому посылали к умирающему на плахе или на колесе священника, чтобы получить не только раскаяние в совершенном преступлении, но и какую то новую информацию о сообщниках и прочем.
Из многих описаний казни видно, что существовал определенный ритуал в поведении приговоренного к смерти. При казни Федора Шакловитого в 1689 году «по прочтении громогласном… тех всех вин никакого слова к оправданию своему он, Щегловитый, не учиня, казнен смертию. Отсечена голова». Правильнее, как полагалось государеву холопу, повел себя товарищ Шакловитого, Оброська Петров, который «пред всем народом голосно со слезами о тех воровских своих винах чистое покаяние свое приносил».
Полностью выдержал этикет казни и боярин Семен Стрешнев, приговоренный к наказанию кнутом и к ссылке на службу в Вологду (вместо сибирского заточения). Он «поклонился в землю и молвил: на государской милости челом бью, что государь его пожаловал жестокого наказанья учинить и в дальние сибирские городы в тюрьму сослать его не велел». В. В. Голицын, выслушав приговор, «поклонился и сказал, что ему трудно оправдаться перед своим государем».
Издавна было принято, чтобы по дороге на эшафот и на нем самом приговоренный кланялся во все стороны народу, просил у людей прощения, крестился на купола ближайших церквей. Юст Юль так описывает казнь троих мародеров на месте пожара в Петербурге в августе 1710 года: «Прежде всего без милосердия повесили крестьянина. Перед тем как лезть на лестницу (приставленную к виселице), он обернулся в сторону церкви и трижды перекрестился, сопровождая каждое знамение земным поклоном, потом три раза перекрестился, когда его сбрасывали с лестницы. Замечательно, что, будучи сброшен с нее и вися [на воздухе], он еще раз осенил себя крестом, ибо здесь приговоренным при повешении рук не связывают. Затем он поднял [было] руку для нового крестного знамения, [но] она [наконец бессильно] упала». Другому казненному удалось перекреститься даже дважды.
О казни П. П. Шафирова в Кремле в 1723 году Берхгольц писал, что с возведенного на эшафот бывшего вице канцлера сняли парик и шубу, он «по русскому обычаю обратился лицом к церкви и несколько раз перекрестился, потом стал на колена и положил голову на плаху».
Спокойно вел себя на эшафоте обер камергер Виллим Монс в ноябре 1724 года: «…при прочтении ему приговора… поклоном поблагодарил читавшего, сам разделся и лег на плаху, попросив палача как можно скорей приступать к делу».
Если преступник не раздевался сам или мешкал, то палач вместе с подручными раздевал его, стремясь при этом демонстративно разодрать одежду от ворота до пояса. В этом был заложен ритуальный смысл: тот, кто «на публичном месте наказан или обнажен был», терял свою честь. Это была общеевропейская норма. Именно поэтому французский король Людовик XVI, державшийся на эшафоте спокойно, начал сопротивляться, когда пытались ему связать руки и остричь волосы. К сказавшему в 1720 году «непристойное слово» фискалу Веревкину проявили редкую милость. По приговору указано было его «вместо кнута бить батоги нещадно… не снимая рубахи», что сохраняло ему честь. Особой милостью Петра I, проявленной к фрейлине Марии Гамильтон, стало обещание, что во время казни к ней не притронется рука палача. И действительно, тот снес преступнице голову по тайному сигналу царя внезапно, не притрагиваясь к ней и не обнажая ее, в тот самый момент, когда она, стоя на коленях, просила государя о пощаде.
Вот как отразилась в памяти современника казнь Василия Мировича в 1764 году: «Прибыв на место казни, он спокойно взошел на эшафот, он был лицом бел, и замечали в нем, что он в эту минуту не потерял обыкновенного своего румянца на лице, одет он был в шинель голубого цвета. Когда прочли ему сентенцию, он вольным духом сказал, что он благодарен, что ничего лишнего не взвели на него в приговоре. Сняв с шеи крест с мощами, отдал провожавшему его священнику, прося молиться о душе его; подал полицмейстеру, присутствовавшему при казни, записку об остающемся своем имении, прося его поручить камердинеру его исполнить все по ней, сняв с руки перстень, отдал палачу, убедительно прося его сколько можно удачнее исполнить свое дело и не мучить его, потом сам, подняв длинные свои белокурые волосы, лег на плаху…»
Внешне спокойно, беседуя на ходу с офицерами конвоя, шел в 1742 году на казнь фельдмаршал Миних. Он, по воспоминаниям современников, в отличие от других узников, был чисто одет и, что удивительнее всего, выбрит. Как это ему удалось сделать – загадка. Известно, что никаких острых и режущих орудий заключенным, а тем более приговоренным к казни, иметь не разрешали. Так, у Волынского отобрали даже деревянный гвоздь, который он нашел на полу камеры. Тем более никакой, даже самый проверенный парикмахер не мог быть допущен с «опасной» бритвой (а иных тогда не было) к шее,, предназначенной для топора, поэтому приговоренные шли на казнь и отправлялись в ссылку бородатыми.
Казнь отсечением головы записывалась в протоколе сыскного учреждения так: «Казнен: отсечена голова на плахе». Из документов неясно, каким орудием пользовались при экзекуции, хотя выбор был невелик – или топор, или меч. Неясно, каким был топор – мясницкий, топор дровосека или это была секира. Когда отсекали голову мечом, то приговоренного ставили на колени и палач широким замахом сносил преступнику голову с плеч. При казни топором непременным атрибутом была плаха – чурбан из дуба или липы, высотой не более метра, возможно, с выемкой для головы. Опытный палач отделял голову от туловища одним ударом и тотчас, подняв ее высоко за волосы, показывал толпе. Предъявление головы публике также полно символического смысла: зрители удостоверялись, что казнь действительно свершилась без обмана.
Если за палаческую работу брались непрофессионалы или палач был неопытен, то казнимого ожидали страшные муки. Известно, что палач Марии Стюарт с первого и со второго раза промахнулся – сначала попал в затылок, а потом только рассек шею. Когда же он схватил отсеченную голову за волосы, то они остались у него в руке. Это был парик, а голова шотландской королевы покатилась по помосту.
Когда в 1698 году в Москве казнили стрельцов, то Петр заставил всех своих приближенных лично участвовать в экзекуции. Перед каждым боярином ставили преступника, и ему предстояло произнести приговор и затем привести его в исполнение, собственноручно обезглавив виновного. Боярин Б. А. Голицын «был настолько несчастлив, что неловкими ударами значительно увеличил страдание осужденного». Петр вообще был сердит на многих бояр, у которых при исполнении казни тряслись руки. Сам царь бестрепетно обезглавил в Преображенском пятерых стрельцов, а Меншиков хвастался, что казнил двадцать человек.
Иногда палач получал особое распоряжение мучить жертву. В 1687 году сыну опального гетмана Украины Ивана Самойловича, Григорию, отрубили голову не сразу, а в три приема, нарочно, затем, чтобы увеличить страдания. К этому нужно добавить, что сознание не угасало сразу после отделения головы от тела. Исследования французских врачей конца XIX века показали, что голова казненного несколько секунд и даже минут жила, и закрытые веки открывались в ответ на названное имя. Эти выводы послужили причиной отмены казни на гильотине, которая сама по себе была более совершенна, чем палач, – ведь в ответственный момент человеческая рука могла дрогнуть и принести казнимому огромные страдания.
В допетровские времена, если казнимый преступник оставался жив после первого удара палача или срывался с виселицы, то ему по давней традиции даровали жизнь. В 1715 году этот обычай был отменен: «Когда палач к смерти осужденному имеет голову отсечь, а единым разом головы не отсечет, или когда кого имеет повесить, а веревка порветца и осужденный с виселицы оторветца и еще жив будет, того ради осужденный несвободен есть, но палач имеет чин свой (т. е. обязанность. – Е. А.) до тех мест (т. е. до тех пор. – Е. А.) отправлять, пока осужденный живота лишится…» Когда во время казни декабристов летом 1826 года двое из приговоренных сорвались с виселицы, главный экзекутор приказал их повесить заново, и в этом он строго следовал нормам петровского законодательства.
Казнь через повешение, как уже сказано выше, была трех видов: обычное повешение, подвешивание за проткну тое крюком ребро и повешение за ноги. Повешение совершалось обычно на виселице, стоящей на эшафоте но случалось, что для этих целей использовали дерево или ворота. При подвешивании за ребро смерть не наступала сразу, и преступник мог довольно долго жить. Берхгольц описывает случай, когда подвешенный за ребро преступник ночью «имел еще столько силы, что мог приподняться кверху и вытащить из себя крюк. Упав на землю несчастный на четвереньках прополз несколько сот шагов и спрятался, но его нашли и опять повесили точно таким же образом». Эту казнь могли совмещать с другими видами наказания. Никита Кирилов в 1714 году был подвешен за ребро уже после колесования.
Казнь четвертованием представляла собой расчленение тела преступника с помощью меча или топора – точнее, специального топорика для отсечения рук и ног Иногда преступнику вначале отрубали голову а затем уже руки и ноги. Такой вариант казни был выражением милости государя к преступнику. В других случаях преступнику вначале отрубали левую руку и правую ногу (или наоборот), затем это же повторялось с оставшимися рукой и ногой, и только после этого отсекали и голову. Такое четвертование называлось «рассечение живого» и усугубляло предсмертные муки. Ужесточению муки казнимого на эшафоте в XVIII веке, как и раньше придавалось большое символическое значение– пытки накануне казни и непосредственно во время публичной экзекуции были формой государственной мести.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Казнь четвертованием известна из описания голландца Людвига Фабрициуса в 1671 году: «Когда пришло время палачу приступить к делу, Стенька [Разин]несколько раз перекрестился, обратившись к церкви… И вот зажали его промеж двух бревен и отрубили правую руку по локоть и левую ногу по колено, а затем топором отсекли ему голову, все было совершено в короткое время с превеликой поспешностью. И Стенька ни единым вздохом не обнаружил слабости духа». Англичанин Т. Хебден писал, что Разину «отрубили руки, ноги, потом голову и насадили их на пять кольев». Все это означает, что Разина четвертовали живым.
Приговоренный в 1740 году к смертной казни Артемий Волынский просил А. И. Ушакова передать императрице просьбу об изменении приговора. Именно как четвертование он понял указ Анны, заменившей ему прежний приговор – «посажение на кол» – более мягким: вырезанием языка, отсечением сначала правой руки, а затем головы. Однако просьба не была уважена.
Казнь колесованием состояла в том, что преступнику переламывали кости с помощью лома или колеса («Колесом разломан»). Средневековые гравюры и описания современников позволяют судить о технике этой казни. Сохранившееся палаческое колесо, датированное XVIII веком, позволяет прийти к выводу, что это орудие казни внешне походило на каретное колесо. Его деревянный обод был снабжен железными оковками, края которых были загнуты для того, чтобы усилить ломающий кости удар. Преступника, опрокинутого навзничь, растягивали и привязывали к укрепленным на эшафоте кольцам или к вбитым в землю кольям. Под суставы (запястья, предплечья, лодыжки, колени и бедра) подкладывали клинья или поленья, а затем с размаху били ободом колеса по членам, целясь в промежутки между поленьями так, чтобы сломать кости, но не раздробить при этом тела. В приговорах указывалось, что именно ломать: ребра, руки, ноги и т. д. В основном ломали руки и ноги. Экзекуцию над голландцем Якобом Янсеном в 1696 году можно считать первой зафиксированной казнью колесованием. После Петра I эта казнь еще применялась в России, но, в отличие от других стран Европы, довольно редко, и к середине XVIII века исчезла совершенно.
Приговор «Колесовать руки и ноги» означал колесование живого. Этот вид казни считался очень жестоким. После того как преступнику ломали руки и ноги, его клали на укрепленное на столбе колесо, где он медленно умирал. Ломая кости, палачи при этом стремились не повредить внутренних органов, чтобы не ускорить смерть и чтобы мучения затянулись. Положенные на колеса преступники жили иногда по нескольку дней, оставаясь в сознании. По словам одного из современников, колесованные в 1697 году стрельцы «не много не сутки на тех колесах стонали и охали».
Датчанин Юль в 1710 году писал, что преступникам «сломали руки и ноги и положили на колеса – зрелище возмутительное и ужасное! В летнее время люди, подвергающиеся этой казни, лежат живые в продолжение четырех пяти дней и болтают друг с другом. Впрочем, зимою в сильную стужу… мороз прекращает их жизни в более короткий срок».
Берхгольц видел такую же казнь в октябре 1722 года. Он записал в дневнике, что трое преступников получили лишь по одному удару колесом по каждой руке и ноге и затем были привязаны к колесам на высоких столбах. Один, по видимому, умер сразу, но двое были весьма румяны и «так веселы, как будто с ними ничего не случилось, преспокойно поглядывали на всех и даже не Делали кислой физиономии. Но больше всего меня удивило то, что один из них с большим трудом поднял свою раздробленную руку, висевшую между зубцами колеса (они только туловищем были привязаны к колесам), отер себе рукавом нос и опять сунул ее на прежнее место, мало того, запачкав несколько каплями крови колесо, на котором лежал лицом, он в другой раз, с таким же усилием, снова втащил ту же изувеченную руку и рукавом обтер его». Более гуманным был приговор, в котором указывалось: «После колесования, отсечь голову». Так в 1739 году колесовали И. А. Долгорукого.
По видимому, как и при обычных переломах, колесованного можно было спасти. В 1718 году положенный на колесо Ларион Докукин согласился дать показания. Его сняли с колеса, лечили, а потом допрашивали. Вскоре он либо умер, либо ему отрубили голову. Счастливцем мог считать себя приговоренный к «колесованию мертвым», ибо казнь начиналась с отсечения головы, после чего ломали уже бездыханное тело.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Как сообщал австрийский дипломат Плейер, на следующий день после казни 17 марта 1718 года лежавший на колесе Александр Кикин, увидев проходящего мимо Петра I, просил «пощадить его и дозволить постричься в монастырь. По приказанию царя его обезглавили». М. И. Семевский дает еще одну версию казни А. В. Кикина. Правда, не ссылаясь на источник, он пишет, что бывший сподвижник Петра был разорван железными лапами. Такая казнь существовала в Западной Европе в XVI XVIII веках. Железный снаряд («кошачья лапа», или «испанское щекотало») был величиной с человеческую ладонь, напоминал грабельки и укреплялся на деревянной ручке. Преступника растягивали на доске с помощью веревок и затем рвали его тело этой лапой.
«Посаженые на кол» было одной из самых мучительных казней. Историк XIX века Н. Д. Сергеевский считает, что кол вводился в задний проход и тело под собственной тяжестью насаживалось на него. По видимому, были разные школы сажания на кол. Искусство палача состояло в том, чтобы острие кола или прикрепленный к нему металлический стержень ввести в тело преступника без повреждения жизненно важных органов и не вызвать обильного кровотечения, приближающего конец. Кол с преступником закреплялся вертикально. При казни Степана Глебова к колу была прибита горизонтальная рейка, чтобы казнимый под силой тяжести тела не сполз к земле. Кроме того, поскольку Глебова казнили в декабре, его одели в шубу, чтобы он не замерз, и тем самым продлили его мучения.
Были и другие ужасающие подробности сажания на кол. Отсылаю интересующихся ими к основанным на исторических источниках романам Генриха Сенкевича «Пан Володыевский» и Иво Андрича «Мост на Дрине», где технике сажания на кол посвящено несколько леденящих душу страниц, перечитывать которые невозможно.
Сожжение было в России не очень распространенной казнью, не то, что в Европе, где костры с еретиками горели весь XVII и XVIII века. Среди подобных экзекуций в России наиболее известна казнь 1 апреля 1681 года в Пустозерске, когда в срубе сожгли протопопа Аввакума и трех его учеников – Лазаря, Епифания и Никифора. Смерть в срубе была мучительна, и, скорее всего, казнимый погибал не от огня, а от удушья. Для казни рубили небольшой бревенчатый домик, наполняли его смоляными бочками и соломой, потом преступника вводили внутрь сруба и запирали там. Иногда преступников опускали в сруб сверху, «так, что затем нельзя было их ни видеть, ни слышать». Есть сведения и о другой «технологии» этой казни: преступника бросали («метали») в горящий сруб.
В 1714 году на Красной площади был сожжен изрубивший икону Фома Иванов. Казнь была сложной. Вначале сожгли руку преступника, к которой было привязано орудие преступления – «косарь», а потом сожгли и самого Фому.
В 1722 году видел такую же казнь Берхгольц. Преступника, выбившего в церкви палкой икону из рук епископа, казнили в соответствии с обычаем талиона, то есть казнили вначале член, совершивший преступление. Для этого приговоренного привязали цепями к столбу, у подножья которого был разложен горючий материал. Правую руку преступника вместе с палкой, которой был нанесен удар по иконе, прикрепили проволокой к прибитой на столбе поперечине и плотно обвили просмоленным холстом. После этого подожгли руку. Она сгорела за 7 8 минут, и, когда огонь стал перебрасываться на тело преступника, был дан приказ поджечь разложенный под его ногами костер. При этом Берхгольц отмечает необыкновенное самообладание казнимого, который не издал ни одного звука во время этой страшной экзекуции.
Сравнительно много было сожжений в царствование Анны Иоанновны. После крупнейших московских пожаров 1737 года заживо сожгли Марфу Герасимову, которую поймали на месте «с тряпицей и горелым охлопком» и уличили как поджигательницу. В том же году в Петербурге сожгли троих крестьян, обвиненных в поджогах. Заживо сжигали вероотступников и чародеев. В 1736 году на костер возвели «волшебника» Ярова, в 1738 м – татарина Тойгильду, на следующий год сожгли перешедшего в иудаизм капитан поручика Возницына.
«Копчение» – это казнь на медленном огне. В 1701 году Григорий Талицкий и его последователь Иван Савин были приговорены к такой казни. Их в течение восьми часов обкуривали каким то едким составом, от которого у них вылезли волосы на голове и бороде, а тела стали истаивать, как свеча. Мучения оказались столь невыносимы, что Талицкий, к вящему негодованию Савина, терпевшего во имя идеи такую же нечеловеческую боль, «покаялся и снят был с копчения», а затем четвертован.
Фальшивомонетчикам заливали горло металлом (обычно это было олово), который у них находили при аресте. Как и других преступников, их тела водружали (привязывали) на колесо, а к его спицам прикрепляли фальшивые монеты. Берхгольц описывает казнь 1722 года, при которой одному из преступников олово прожгло горло и вылилось на землю. На следующий после казни день любознательный иностранец видел его еще живым.
Признание преступником своей вины, отречение его от прежних взглядов власть, как уже говорилось выше, воспринимала с удовлетворением и могла облегчить участь приговоренного либо перед казнью (назначали более легкую казнь), либо во время экзекуции. Тот, кто просил пощады, раскаивался или давал показания, мог рассчитывать на снисхождение, получить, как тогда говорили, «удар милосердия». Такому покаявшемуся преступнику облегчали мучения – отсекали голову или пристреливали. В некоторых случаях «удар милосердия» открывал казнь: преступника умерщвляли с помощью бечевки или убивали с первого же удара, причем тайно от зрителей. По секретному указу Екатерины II именно так поступили с Пугачевым в 1775 году. Зрители, слышавшие приговор и думавшие, что четвертование начнется «снизу», то есть с рук и ног, когда увидели, что палач сразу же отсек преступнику голову, были удивлены происшедшим. Многие сочли, что палач ошибся и его накажут.
Даже во время мучительной казни преступников призывали к покаянию. После того как в 1724 году обер фискала Нестерова четвертовали «живова», или «снизу», к нему подошел священник и стал уговаривать признать свою вину, «то же самое, от имени императора, сделал майор Мамонов, обещая несчастному, что в таком случае ему окажут милость и немедленно отрубят голову». Нестеров же упорствовал в своем непризнании. Поэтому его не лишили жизни сразу, а грубо поволокли туда, где только что казнили сообщников бывшего обер фискала, и, бросив лицом в лужу крови, отрубили ему голову.
Власть добивалась от казнимого не только раскаяния, но и дополнительных показаний. Страшные физические мучения делали самых упрямых колодников покладистыми если не в пыточной камере, то на колесе или на колу, когда мучительная смерть растягивалась на сутки. И это позволяло вытянуть из полутрупа какие то ранее скрытые им сведения. Поэтому рядом с умирающим всегда стоял священник, а иногда и чиновник сыскного ведомства, готовый сделать запись признания или раскаяния. При этом смертному показанию, как и исповедальному признанию, была определена высшая цена: «Ростригу Игнатья Иванова определено казнить смертью, а что он, рострига, при смерти станет объявлять, тому и верить».
Особая история произошла с майором Степаном Глебовым, уличенным в 1718 году в сожительстве с бывшей царицей Евдокией. На следствии Глебов держался мужественно, обвинения от себя отводил, но главное – не раскаялся в своих поступках и не просил у государя прощения. Это вызвало страшное раздражение Петра I. Глебова подвергли пыткам, похожим на те, которые применял к своим врагам Иван Грозный. Тем не менее майор так и не покаялся ни перед государем, ни перед церковью. В манифесте 6 марта 1718 года сказано, что Глебов «с розыска не винился», и поэтому он обвинялся в «бесстрашии» и «бесприкладном (т. е. беспримерном. – Е. А.) преступлении». К нему, приговоренному и посаженному на кол 15 марта 1718 года на Красной площади, приставили двух священников, чтобы они, постоянно находясь у места казни, приняли покаяние преступника. Но церковники так и не дождались раскаяния Глебова. Лишь однажды умирающий «просил в ночи тайно» причастить его, но в этой просьбе ему отказали. Утром 16 марта Глебов умер. Три года спустя Петр расправился с любовником своей первой жены еще и посмертно: ему объявили анафему – вечное церковное проклятие. С тех пор по всем церквям должны были возглашать: «Во веки веков да будет анафема!» – упоминая рядом с Гришкой Отрепьевым и Ивашкой Мазепой и Степку Глебова.
Церемония политической казни проводилась в точности так же, как и натуральной, только кончалась иначе – преступнику оставляли жизнь. До самого конца преступник мог не знать, что его не собираются лишать жизни, а устроят лишь имитацию «натуральной смерти». Казнимого раздевали, зачитывали смертный приговор, клали на плаху и тут же с нее снимали. При этом оглашали указ об освобождении от смертной казни.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
11 апреля 1706 года глава Преображенского приказа Ф. Ю. Ромодановский вынес приговор: «Иноземцев Максима Лейку и Ягана Вейзенбаха казнить смертью, отсечь головы и, сказав им эту смертную казнь, положить на плаху и, сняв с плахи, им же иноземцам сказать, что Великий государь, царь Петр Алексеевич… смертью их казнить не велел, а велел им за то озорничество (подрались с охраной царевича Алексея. – Е. А.) учинить наказанье – бить кнутом». Но, не дождавшись начала кнутования, горячий Ромодановский бросился к иноземцам и стал их избивать своей тростью, удары которой показались им, надо полагать, сплошным счастьем.
Имитация казни состоялась в 1713 году, когда обвиненного в преступлениях и приговоренного к расстрелу капитана Рейса было приказано привязать к позорному столбу, завязать ему глаза и «приготовить к расстрелянию», но потом объявить помилование в виде ссылки в Сибирь.
«Политическая казнь» была сопряжена с различными официальными оскорблениями казнимых и переносилась высокопоставленными преступниками тяжело. В 1723 году казнили в Кремле П. П. Шафирова. Ассистенты палача не дали бывшему вице канцлеру спокойно положить голову на плаху, а «вытянули его ноги, так что ему пришлось лежать на своем толстом брюхе». Палач «поднял вверх большой топор, но ударил им возле [головы] по плахе, и тут Макаров (кабинет секретарь Петра I. – Е. А.), от имени императора объявил, что преступнику, во уважение его заслуг, даруется жизнь». После казни медик пускал Шафирову кровь – таким сильным было потрясение.
Пастор Зейдер никогда бы не написал записок о своей казни в Петербурге, если бы перед самой экзекуцией на площадь не прибыл курьер от генерал губернатора графа Палена и не «сообщил что то на ухо палачу. Последний почтительно отвечал: "Слушаюсь с!"», а затем… стал бить кнутом не по спине, а по широкому кушаку пасторских штанов. Это свидетельствует о том, что ни приговоренный к казни, ни палач до последнего мгновенья не знали с несомненностью, чем закончится экзекуция.
Впрочем, даже имитация казни оставляла на всю жизнь более чем сильные впечатления. Н. И. Греч, знавший пастора в 1820 х годах, когда он служил священником в гатчинской кирхе, писал, что Зейдер «был человек кроткий и тихий и, кажется, под конец попивал. Запьешь при таких воспоминаниях!»
Битье кнутом – пожалуй, самый распространенный вид экзекуции в России XVIII века. Вообще порка, физическое наказание в виде сечения, битья, играла в России огромную роль вплоть до отмены крепостного права в 1861 году, но сохранилась, в сущности, до 1917 года. Причина такой «популярности» телесного наказания не только в так называемой суровости Средневековья или в принятом во всех странах XVIII века весьма жестоком обращении с человеком, но и в особенностях политического и социального порядка, установившегося в России после утверждения в ней самодержавия и крепостничества. Безграничная власть государя делала всех подданных равными перед ним и… кнутом. Когда читаешь записки И. А. Желябужского о царствовании Петра I, то они кажутся летописью непрерывной порки за самые разные преступления людей разных состояний и положения в обществе. Подьячий и боярин, крестьянин и князь, сенатор и солдат в качестве наказания получали кнут, плети, батоги. Исследователи, начиная с М. М. Щербатова, отмечают отсутствие в общественном сознании допетровской России (да и при Петре) ощущения позора от самого факта публичных побоев и телесных наказаний человека на площади. Лишь во времена Екатерины II порка стала считаться позором.
Бесспорно, что телесные наказания стимулировало и крепостное право. Как писала в своих записках Екатерина II, в середине XVIII века в Москве не существовало такого помещичьего дома, в котором не было бы камер пыток и орудий истязания людей. Спустя 70 лет об этом же писал М. Л. Магницкий: «Во всех помещичьих имениях, у живущих помещиков на дворах, а у их управителей при конторах, есть равным образом все сии орудия» – кандалы, рогатки, колодки и т. д. Многочисленные источники свидетельствуют, что помещики сажали людей в «холодную», на цепь, в колодки, пытали и убивали их в домашних застенках, пороли батогами, кнутом на конюшне – традиционном месте казни крепостных. Порка была настолько распространена, что синонимов слова «пороть» в русском языке так много, что их список содержит свыше 70 выражений и уступает только списку синонимов слова «пьянствовать».
Связь системы наказаний в помещичьих поместьях и в государстве была прямой и непосредственной – ведь речь шла об одних и тех же подданных. В петровскую эпоху произошло не только резкое усиление жестокости наказаний (об этом свидетельствовал рост упоминаний в законодательстве преступлений, по которым полагалась смертная казнь), но и значительное увеличение наказаний в виде порки различных видов. Можно говорить о целенаправленной политике запугивания подданных с помощью «раздачи боли». Пример такого отношения к людям подавал сам Петр I, чья знаменитая дубинка стала одним из выразительных символов эпохи прогресса через насилие в России. Мало того, что пороли в каждом помещичьем доме, власти устраивали массовые экзекуции, перепарывая население целых деревень и сел, оказавших сопротивление властям или не подчинявшихся помещику.
Приговоренного к битью кнутом взваливали на спину помощника палача или привязывали к «кобыле» либо к столбу посредине площади. Англичанин Джон Говард, который в 1781 году видел в России казнь кнутом мужчины и женщины, вспоминал: «Женщина была взята первой. Ее грубо обнажили по пояс, привязали веревками ее руки и ноги к столбу, специально сделанному для этой цели, у столба стоял человек, держа веревки натянутыми. Палачу помогал слуга, и оба они были дюжими молодцами. Слуга сначала наметил свое место и ударил женщину пять раз по спине… Женщина получила 25 ударов, а мужчина 60. Я протеснился через гусар и считал числа, по мере того, как они отмечались мелом на доске. Оба были еле живы, в особенности мужчина, у которого, впрочем, хватило сил принять небольшое даяние с некоторыми знаками благодарности. Затем они были увезены обратно в тюрьму в небольшой телеге».
Как выглядела «кобыла», известно по описаниям середины XVIII – начала XIX века. Она представляла собой «толстую деревянную доску, с вырезами для головы, с боков для рук, а внизу для ног». Доска «поднималась и опускалась на особом шарнире так, что наказуемый преступник находился под удобным для палача углом наклона. Палачи клали преступника на кобылу, прикрепляли его к ней сыромятными ремнями за плечи и ноги и, пропустив ремни под кобылу чрез кольцо, привязывали ими руки, так что спина после этой перевязки выгибалась».
Издатель записок пастора Зейдера в 1802 году пояснял читателю, что в России «на месте казни стоит вкось вделанная в раму толстая доска, называемая плахою… Преступника, присужденного к такому наказанию, обнажают до бедер и привязывают к доске так, чтобы все мускулы спины были совершенно натянуты». И хотя издатель записок Зейдера и называет «машину» плахой, думаю, что это была именно «кобыла». До «кобылы» кнутование проходило на «козле». Как выглядело это орудие, неизвестно, и сказать точно, когда «кобыла» вытеснила «козла», мы не можем.
В течение XVII и почти всего XVIII века использовалась и техника битья кнутом «на спине». Преступника раздевали до пояса и клали на спину помощника палача, который держал его за руки. Ноги же связывали веревкой, которую крепко держал другой человек, чтобы преступник не мог двигаться. За осужденным в трех шагах стоял палач и бил его длинным и толстым кнутом. Была и третья разновидность казни кнутом – «в проводку», то есть на ходу, когда преступника, водя по оживленным торговым местам, били кнутом. Разные виды битья могли сочетаться. В этом случае в приговоре отмечалось: «Бить кнутом на козле и в проводку».
Кнутование сопровождалось своими ритуалами и обычаями. Обратимся к описанию историка XIX века Г. И. Студенкина: «Приготовив преступника к наказанию, палачи брали плети, лежавшие дотоле в углу эшафота, накрытые рогожею, становились в ногах осужденного, клали конец плети на эшафот и, перешагнув через этот конец правой ногой (вероятно, чтобы не зацепить себя. – Е. А.), ждали начать наказание от исполнителя приговора. Начинал сперва стоявший с левой стороны палач: медленно поднимая плеть, как бы какую тяжесть, он с криком "Берегись, ожгу!" наносил удар, за ним начинал свое дело другой. При наказании наблюдалось, чтобы удары следовали в порядочном промежутке один подле другого». После экзекуции следовало благодарить палача, что не изувечил сильнее, чем мог.
«Кнутование» было одним из самых жестоких наказаний, часто вело к мучительной смерти и почти всегда означало для наказанного увечья и инвалидность. Общее впечатление современников от кнутования было страшным. Олеарий пишет, что спины наказанных при нем людей «не сохранили целой кожи даже на палец шириною, они были похожи на животных, с которых содрали кожу». Через полтора века с ним согласится князь М. М. Щербатов, «природный русак» и совсем несентиментальный человек. В своих «Размышлениях о смертной казни» ученый писал, что приговоренные к сечению кнутом фактически обрекаются на смерть. Им дают по триста и более ударов и «все такое число, чтобы несчастный почти естественным образом снести без смерти сего наказания не мог. Таковых осужденных однако не щитают, чтобы они были на смерть осуждены, возят виновных с некоими обрядами по разным частям города и повсюду им сии мучительные наказания возобновляют. Некоторые из сих в жесточайшем страдании, нежели усечение головы или виселица или самое пятерение (т. е. четвертование. – Е. А.), умирают». Однако отменить наказание кнутом при Щербатове не удалось, и люди видели эти страшные экзекуции еще долгие десятилетия.
В первой четверти XIX века за отмену кнута боролся адмирал Мордвинов, который писал, что «менее лютейшим нашел бы он (зритель. – Е. А.) наказание, когда бы видел острый нож в руках палача, которым бы он разрезывал тело человеческое на полосы, вместо того, что он просекает полосы ударами терзающего кнута». Мордвинов считал кнут не орудием «исправительного наказания», а орудием пытки: «Кнут есть мучительное орудие, которое раздирает человеческое тело, отрывает мясо от костей, мещет по воздуху кровавые брызги и потоками крови обливает тело человека; мучение лютейшее всех других известных, ибо все другия, сколь бы болезенны они ни были, всегда менее бывают продолжительны, тогда как для 20 ударов кнутом потребен целый час и когда известно, что при многочислии ударов мучение несчастного преступника, иногда невиннаго, продолжается от восходящаго до заходящаго солнца».
Формально кнутом не убивали. В истории казней в России известен только один случай казни до смерти с помощью кнута. Это произошло 27 октября 1800 года в Черкасске (Старочеркасске), где был публично запорот насмерть полковник гвардии Евграф Грузинов за «непристойные слова» об императоре. Несчастного били по очереди четыре палача, и казнь, начавшаяся «при восхождении солнца продолжалась до двух часов пополудни» – до тех пор, пока обессиленный палач не бросил кнут и не отошел в сторону. «Поэтому решили умертвить Грузинова другим способом: приказали дать ему напиться холодной воды, от чего он тотчас и скончался».
Смертный исход после наказания кнутом был очень частым. Уильям Кокс, педантично изучавший проблему наказания кнутом в России, писал, что «причиной смерти бывает не столько количество ударов, получаемых преступником, сколько тот способ, каким они наносятся, ибо палач может убить его тремя или четырьмя ударами по ребрам». Англичанин считал, что наказание кнутом было лишь одним из видов смертной казни, причем весьма мучительной. Он писал, что приговоренные «сохраняют некоторую надежду на жизнь, однако им фактически приходится лишь в течение более длительного времени переживать ужас смерти и горько ожидать того исхода, который разум стремится пережить в одно мгновение… едва ли сможем назвать приговор, вынесенный этим несчастным людям, иначе, чем медленной смертной казнью». Даже если кнутование не убивало, то калечило человека, делало его инвалидом.
Жизнь человека, приговоренного к наказанию кнутом, зависела в немалой степени и от продажности экзекуторов. Как вспоминал пастор Зейдер, его мрачные мысли были прерваны палачом, который потребовал денег. «В кармане у меня было всего несколько медных денег, но в бумажнике было еще 5 рублей. Доставать их было неудобно, это могло обратить внимание, поэтому я снял часы и, отдавая их, сказал, как только мог яснее по русски: "Не бей крепко, бей так, чтобы я остался жив!" – "Гм! Гм!" – пробурчал он мне в ответ».
О взятках накануне казни нам известно из разных источников. Смысл взятки состоял в том, чтобы опытный, профессиональный палач замахивался сильно, а бил слабо и не вкладывал в удар всю силу. Проверить или проконтролировать силу удара было очень трудно. Как писал современник, «одного удара достаточно для того, чтобы разрезать кожу так глубоко, что кровь заструится. С другой же стороны подкупленный палач… окровавит спину преступника и следующими ударами размазывает только текущую кровь…» М. И. Семевский писал, что во время казни в 1743 году знатной дамы Натальи Лопухиной в тот момент, когда палач сдирал с нее платье, она сумела сунуть ему в руку золотой с бриллиантами крест. Поэтому палач бил женщину легко, не так, как рядовых преступниц.
Эта дикая казнь оставалась в арсенале власти очень долго. Правда, с годами ее стали «стесняться». Секретный циркуляр министерства внутренних дел времен Николая I гласил: «В июле месяце 1832 года сын французского маршала князя Екмюльскаго, быв в Москве, купил тайным образом, чрез агента своего, у заплечного мастера два кнута, коими наказываются преступники. По всеподданнейшему докладу о сем государю императору, Его величество высочайше повелеть соизволил: "Впредь ни кнутов, ни заплечного мастера никому не показывать"».
«Гнать сквозь строй», «Наказать спиц рутенами» (шпицрутенами) – экзекуция под таким названием появилась при Петре I как воинское наказание. Из всех телесных наказаний в армии шпицрутены были самым распространенным и воспринимались как дисциплинарное наказание, не лишавшее военного и дворянина чести. Однако с самого начала «прогуляться по зеленой улице» заставляли не только провинившихся солдат, но и гражданских преступников.
Наказание шпицрутенами в XVIII веке ничем не отличалось от экзекуций, описанных в мемуарной и художественной литературе XIX века. Солдатам раздавали розги, полк (или батальон) выстраивался на плацу «коридорным кругом»: две шеренги солдат стояли напротив друг друга по периметру всего плаца. Обнаженного по пояс преступника привязывали к двум скрещенным ружьям, причем штыки с ружей не снимали, так что они упирались несчастному в живот и не позволяли ему идти быстрее. Не мог наказанный и замедлить шаги, унтер офицеры тянули его за приклады ружей вперед. Каждый солдат делал шаг вперед из шеренги и наносил удар. За силой удара внимательно следили унтера и офицеры, не допуская, чтобы солдат палач пожалел своего товарища. Если наказанный терял сознание, то его волокли по земле или клали на розвальни и везли до тех пор, пока он не получал положенного числа ударов или не умирал на пути по «зеленой улице». Соучастников и свидетелей его проступка в воспитательных целях вели следом так, чтобы они видели всю процедуру в подробностях и могли рассказать об этом другим.
Розга (рутен) представляла собой тонкую, гладкую ветку – «лозовый прут» длиной в 1,25 аршина (чуть меньше метра), очищенную от листьев и мелких веточек. Розги использовались достаточно тяжелые, но гибкие, не сырые, но и не сухие, а слегка подвялые. Менять их полагалось после десяти ударов. Сведениями о том, что розги предварительно вымачивали в соленой воде, мы не располагаем. Закон не устанавливал никакой нормы наказания шпицрутенами. Артикул воинский 1715 года предписывал за минимальное преступление – кражу на сумму не более 20 рублей – гонять «сквозь полк», то есть через тысячу человек шесть раз, при повторной краже – двенадцать раз. Случалось, что преступников гоняли по три, пять, двенадцать раз через батальон.
Люди переносили шпицрутены по разному. Одни умирали, не выдержав и минимума наказаний – трех проводок через батальон. Другие же выживали и поправлялись и после куда более жестоких наказаний, которые, в сущности, приравнивались к смертному приговору.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1740 х годах камер юнгу Ивана Петрова прогнали «чрез полк сорок два раза», то есть он выдержал 42 тысячи ударов, причем он чувствовал себя на «зеленой улице» привычно: до этого приговора его гоняли через батальон 61 раз и много раз бивали кошками.
Пугачевский атаман Федор Минеев умер после проводки через 12 тысяч шпицрутенов, а солдат Кузьма Марев «за многие его продерзости гонен был в разные времена спиц рутен девяносто семь раз (т. е. в общей сложности. – Е. А.), да бит батогами». Если бы числительные в цитируемом документе не были написаны словами, то можно было бы признать здесь описку, ведь снести эти минимум 48 тысяч ударов (даже если иметь в виду, что Марева гнали не через полк, а через батальон – 500 прутьев) человек не может, и тем не менее несгибаемый Марев это выдержал и потом за брань в адрес императрицы Елизаветы был снова наказан и сослан в Оренбург.
Моряков пороли линьками – кусками веревки с узелком на конце или морскими кошками – многохвостными плетками. Кроме того, их еще килевали – наказанного протаскивали на веревке под килем корабля, что продолжалось несколько минут и угрожало жизни истязуемого. Для церковников (чтобы их не расстригать) использовали шелепы – толстый веревочный кнут.
Наказание шелепами не считалось позорящим, не требовало расстрижения и являлось дисциплинарным наказанием духовных персон, так называемым «усмирением». Получается, что моряки и монахи имели свои особые орудия наказания.
Батоги (палки) считали легким наказанием, что отразилось в приговорах: «Бить батоги в кнута место» и в пословице: «Батоги – дерево Божье, терпеть можно». Как проводилась эта экзекуция, описывает в 1687 году Шлейссингер: «Батоги даются таким образом: если кто либо украдет нечто мелкое или совершит другой незначительный проступок, то его кладут на землю, после чего один слуга садится ему на шею, а другой – на ноги. И каково преступление, таково и количество ударов провинившемуся. Его бьют малыми прутьями по спине, затем переворачивают и бьют таким же образом по животу в соответствии с тем, что он заслужил. И иногда бьют так долго, что он умирает».
Ту же технику битья батогами описывает и полстолетия спустя Берхгольц, наблюдавший ее в Петербурге в 1722 году. Он уточняет, что преступника бьют по голой спине, что палки толщиной в палец и длиною в локоть и что еще двое ассистентов держат его врастяжку за руки. Позже битье батогами упростили – наказываемого стали привязывать к «кобыле». Другое наказание батогами предназначалось для должников и недоимщиков. В этом случае батогами били по голым ногам – по икрам или пяткам.
Членовредительство означало отсечение конечностей или иных частей тела, что непосредственно не вело к смерти. Отсекали руки (до локтей), ноги (по колено), пальцы рук и ног. За более легкие преступления (или в милость) отрубали менее важные для владения руками пальцы, в других случаях отсекали все пальцы. Самым легким считалось отсечение одного пальца на левой руке, самым тяжелым – отсечение правой руки и обеих ног. Впрочем, правы те историки, которые пишут, что руки, ноги, пальцы, уши секли как придется, как вздумается исполнителям. С началом петровских реформ власти поняли, что преступники – бесплатная рабочая сила, и поэтому отсечение членов (в том числе пальцев), не позволявшее работать, фактически прекратилось.
«Урезание (урывание) языка» впервые упоминается в 1545 году, в последний раз – в 1743 м. Урезание делалось с помощью заостренных щипцов и ножа. Как именно это делали, точно неизвестно. М. И. Семевский описывает эту операцию, проведенную над Лопухиной, бывшей статс дамой императрицы Елизаветы: «Сдавив ей горло, палач принудил несчастную высунуть язык: схватив его конец пальцами, он урезал его почти на половину. Тогда захлебывающуюся кровью Лопухину свели с эшафота. Палач, показывая народу отрезок языка, крикнул, шутки ради: "Не нужен ли кому язык? Дешево продам!"»
Приговоры обычно не уточняли, как глубоко нужно вырезать язык. В них часто говорилось обобщенно: бить кнутом и сослать, предварительно «урезав» или «отрезав» язык. Наблюдать за действиями палача при экзекуции было трудно, поэтому можно было дать палачу взятку, и тогда он отсекал у приговоренного только кончик языка. Полное удаление языка делало жизнь изуродованного человека очень трудной – говорить ему было уже нечем, и к тому же лишенный языка во сне постоянно захлебывался слюной и с трудом глотал еду.
«Рвать ноздри и резать уши» – так обычно писали об экзекуции, уродующей человека, метящей его как преступника. С ней не все ясно. В источниках постоянно встречаются пять глаголов, обозначающих эту экзекуцию: «пороти», «рвать», «вынимать» («ноздри выняты»), «вырезать» и «резать». В допетровскую эпоху эта операция в основном называлась «Пороти ноздри и носы резати». Это означало нанесение рваных ран при удалении специальными щипцами крыльев носа. Позже эту операцию стали называть «рвание (вырывание) ноздрей». Отсюда выражение, применявшееся к каторжникам: «рваные ноздри». Ноздри удаляли с помощью специальных клещей, которые очевидцам напоминали щипцы для завивки буклей парика. Неясно, раскаляли их перед операцией или нет. Казнимого ставили перед палачом на колени или сажали на плаху.
Клеймили преступников, подлежащих ссылке на каторгу. Это делалось для того, чтобы они «от прочих добрых и не подозрительных людей отличны были». В указе 1765 года об этом говорится: «Ставить на лбу и щеках литеры, чтобы они (преступники. – Е. А.) сразу были заметны». Клейменный позорным тавром человек становился изгоем. Если вдруг приговор признавался ошибочным, то приходилось издавать особый указ о помиловании, иначе «запятнанного» человека власти хватали повсюду, где бы он ни появлялся.
Какими буквами клеймили и как происходило само клеймение? В XVII веке преступников пятнали двумя способами: разбойников буквами «Р», «3», «Б», а татей – на правой щеке «твердо», на лбу «аз», на левой щеке «твердо», то есть «Т», «А», «Т». Были и другие варианты. Сосланных в 1698 году в Сибирь стрельцов клеймили в щеку одной буквой – думаю, что либо буквой «Б» («бунтовщик»), либо буквой «В» («вор»).
В XVIII веке чаще всего на щеках и лбу преступника ставили слева направо четыре литеры «В», «О», «Р» и «Ъ», после 1753 года – только три первые буквы. Во второй половине XVIII века стали стремиться обозначить («написать») на лице человека его преступление. Убийце ставили на лице литеру «У». Самозванца Кремнева по указу Екатерины II в 1766 году клеймили в лоб литерами: «Б» и «С» («беглец» и «самозванец»), а его сообщника попа Евдокимова – литерами «Л» и «С» («ложный свидетель»). Пугачевцев в 1774 году клеймили буквами «3» – «злодей», «Б» – «бунтовщик» и «И» – «изменник». С 1846 года слово «ВОР» заменили словом «КАТ» для каторжных, литерами «С» и «Б» для ссыльно беглых и «С», «К» для ссыльнокаторжных. Наносили литеры и на руки преступника. С 1712 года рекрутам выкалывали крест на руке, а потом ранки натирали порохом. В народе эти наколки называли «клеймом Антихриста».
Техника клеймения состояла в том, что специальным прибором с иглами наносили небольшие ранки, которые затем натирали порохом. В указе 1705 года предписывалось натирать ранки порохом «многажды накрепко», чтобы преступники «тех пятен ничем не вытравливали». Сохранилось описание прибора для нанесения клейм и инструкция к его использованию. Прибор состоял из медных сменных дощечек с вызолоченными стальными иглами в форме букв «К», «А», «Т», а также коробки, из которой дощечку резко выбрасывала тугая пружина. Прибор срабатывал тогда, когда коробку прикладывали ко лбу или щекам преступника и нажимали на спусковой крючок. С помощью специальной кисточки образовавшиеся ранки заполняли смесью туши и индиго. Рану завязывали и запрещали прикасаться к ней сутки.
Колодники умели выводить позорные клейма, они не давали заживать «правильным» ранкам и растравливали их. В результате четкие очертания букв терялись. Не случайно указ о наказании закоренелых преступников в 1705 году предписывал: «Пятнать новым пятном». Но в тюрьме и на каторге всегда находилось много разных «умельцев», которые лечили каторжников, так что через несколько лет клейма и даже рваные ноздри становились почти незаметны. Сохранилось тобольское предание о трансплантации – заращивании вырванных ноздрей. «Я слышал в детстве от стариков, – пишет сибирский старожил Н. Абрамов, – что будто пониже плеча правой руки его был вырезан кусочек мяса, приложен к ноздрям, и посредством разгноения, зарощены вырванные части».
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Об успехах «тюремной медицины» свидетельствовал указ Петра I 1724 года «переклеймить» и заново рвать ноздри у каторжников из за того, что преступники заживляли раны. В 1765 году Сенат вновь предписывал: «Посылающимся в каторжные работы навеки вырезать ноздри до кости и ставить на лбу литеры, чтоб они сразу были заметны, а не таким образом, как ныне у пойманных в Белевском уезде разбойников, на которых вырезание ноздрей почти незаметно, а литер и вовсе не видно».
Уже в начале XIX века просвещенные чиновники понимали дикость вырезания ноздрей и клеймения людей. Особенно живо обсуждалась эта проблема в начале царствования Александра I, когда стало известно дело о двух крестьянах, которых приговорили за убийство к вырезанию ноздрей, клеймению и ссылке в Нерчинск, но вскоре выяснилось, что они оба не виновны. Им выдали вольную и постановили: «К поправлению варварского вырезания ноздрей и штемпелевания по лицам, следует снабдить их видом, свидетельствующим невинность». Однако клеймение и рвание ноздрей отменили только по указу 17 апреля 1863 года.
Символические казни покойников были издавна приняты в России. Этим власть демонстрировала, что у нее такие длинные руки, что преступнику не будет покоя и после того, как жизнь покинет его тело.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
При Петре I экзекуцию над Соковниным и Цыклером в 1697 году сочетали со страшным церемониалом посмертной казни боярина И. М. Милославского, умершего за 12 лет до казни заговорщиков. Боярина обвиняли, что он то и был при жизни духовным наставником заговорщиков. Труп Милославского извлекли из фамильной усыпальницы, доставили в Преображенское к месту казни в санях, запряженных свиньями. Гроб открыли и поставили возле плахи, на которой рубили головы преступникам: «Как головы им секли, и руда (кровь. – Е. А.) точила в гроб на него, Ивана Милославского». Затем труп Милославского разрубили и части его зарыли во всех застенках под дыбами.
Самоубийство рассматривалось не только как греховное деяние против Бога, давшего человеку жизнь, но и как вид дезертирства, пренебрежения волей самодержца. Жизнь и смерть государева холопа любого уровня – от дворового до первого боярина – была в руках государя, и только он мог распоряжаться ими. О старообрядцах, которые добровольно сгорали в «гарях», в указах писали: « Самовольством своим сожглись». Военнослужащего, пойманного при попытке самоубийства, вылечивали, а потом вешали как преступника. Закон этот распространялся не только на военных. В 1767 году архангельский мастеровой Быков удавился в собственном доме, и его «мертвое тело тащено было… по улицам в страх другим». Приговоренный к смерти преступник, «улизнувший» на тот свет, все равно подвергался экзекуции. В 1725 году об умершем до приговора преступнике Якове Непеине сказано: «Мертвое тело колодника… за кронверхом на указном месте, где чинят экзекуции, повесить», что и было сделано.
Казнили (в основном на огне) не только трупы, но и различные предметы, связанные с преступлением. Чаще всего это были подметные письма, «воровские», «волшебные» тетради, а также книги, признанные «богопротивными» или наносящими ущерб чести государя.
В 1708 году казнили куклу, изображавшую гетмана Ивана Мазепу. В экзекуции участвовали канцлер Г. И. Головкин и А. Д. Меншиков, которые содрали с истукана Андреевскую ленту, а палач вздернул его на виселице.
Осенью 1775 года в Казани была устроена казнь портрета Емельяна Пугачева. Перед толпой сначала зачитали указ Секретной комиссии: «Взирайте, верные рабы великой нашей государыни и сыны Отечества!.. Здесь видите вы изображение варварского лица самозванца и злодея Емельяна Пугачева. Сие изображение самого того злодея, которому злые сердца преклонились и обольщали простодушных… Секретная комиссия по силе и власти, вверенной от Ея и. в., определила: сию мерзкую харю во изобличение зла, под виселицей, сжечь на площади и объявить, что сам злодей примет казнь мучительную в царственном граде Москве, где уже он содержится». Выведенная перед толпой вторая жена Пугачева Устинья публично объявила, что она жена Пугачева и сжигаемая «харя есть точное изображение изверга и самозванца ее мужа».
С умерщвлением преступника казнь не заканчивалась. Только в XIX веке тела казненных сразу стали класть в гроб и увозить для погребения. В XVII XVIII веках было принято выставлять трупы или отдельные части тела казненного в течение какого то времени после казни. Все эти посмертные позорящие наказания преследовали цель предупредить преступление: «И в страх иным с виселиц их не сымать» (из указа 1698 г.). В одних случаях речь шла о часах, в других – о днях, в третьих – о месяцах и годах.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Датчанин Юст Юль видел в мае 1711 года в Глухове головы казненных осенью 1708 года сообщников Мазепы.
Сибирский губернатор князь М. П. Гагарин был казнен на Троицкой площади Петербурга в марте 1721 года, а в ноябре того же года Петр I приказал опутать труп, который уже разлагался, цепями и так повесить снова. Он должен был устрашать всех как можно дольше.
Саратовский воевода М. Беляев в конце января 1775 года докладывал, что казненные осенью 1774 года сообщники Пугачева были «во многих местах… повешены на виселицах, а протчие положены на колесы, головы ж, руки и ноги их воткнуты на колья, кои и стоят почти чрез всю зиму и, по состоянию морозов, ко опасности народной от их тел ничего доныне не состояло». В связи с начавшимся потеплением воевода просил начальство разрешить захоронить тела, чтобы в городе не было «вредного духа».
Известны многочисленные случаи, когда после казни власти стремились возможно дольше сохранить тело или его части (особенно голову) на страх населению. Туловище Степана Разина было отдано на растерзание уличным псам, а отрубленные члены «злодея» виднелись на кольях еще несколько лет. Страшные впечатления ожидали путешественника, въезжавшего в Москву осенью 1698 года. Окруженные вороньем трупы сотен (!) казненных стрельцов раскачивались на виселицах и лежали на колесах по всем большим дорогам, на городских площадях и крепостных стенах Белого и Земляного города. Очевидец пишет, что на земле оставались трупы казненных топором. «Их приказано было оставить в том положении, в котором они находились, когда им рубили головы, и головы эти рядами лежали подле них на земле» всю зиму.
О теле казненного в 1764 году Василия Мировича в приговоре говорилось: «Отсечь голову и, оставя тело на позорище народу до вечера, сжечь оное потом, купно с эшафотом». Так же поступили с телом Пугачева. При этом части тела Пугачева и его сообщников, казненных в 1775 году на Болоте, развезли по всей Москве и выставили на колесах в наиболее оживленных местах. Вскоре их сожгли вместе с эшафотом, колесницей и прочим. Весь этот акт имел не только ритуально символический смысл очищения земли от скверны, но и вполне прагматическую цель – лишить сторонников казненного возможности похоронить тело.
Каменный столб с водруженными на нем головой и частями тела преступников был символом казни после казни. Первым из них был столб на Красной площади в 1697 году, построенный для останков Соковнина и Цыклера. На вершине каменного столба торчали головы казненных, а по сторонам на спицах виднелись отрубленные части тел преступников. После казни в 1718 году сторонников царевича Алексея в Москве на площади была устроена целая «композиция» из трупов казненных. На верхушке широкого каменного столба «находился четырехугольный камень в локоть вышиною», на нем положены были трупы казненных, между которыми виднелся труп Глебова. По граням столба торчали шпицы с головами казненных. В таком положении трупы оставались надолго: «И сидит на том шпиле преступник дотоли, пока иссохнет и выкоренится, як вяла рыба, так что, когда ветер повеет, то он крутится кругом як мельница и торохтят все его кости, пока упадут на землю».
В ритуале казни после казни особое место занимала голова преступника. Ее показывали толпе после отсечения, втыкали на заостренный кол или столб с металлическим стержнем наверху и стремились сохранить как можно дольше, даже если тело при этом сжигали. Порой отрубленную в столицах голову казненного посылали на родину преступника или в места, где он совершал злодеяния.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Обезглавленное тело Варлама Левина после казни 26 июля 1722 года в Москве было сожжено, но голову его отправили в Пензу – по адресу совершенного им преступления. В день казни Левина генерал А. И. Ушаков писал доктору Блюментросту: «Извольте сочинить спирт в удобном сосуде, в котором бы можно ту голову Левина довести до означенного города (до Пензы), чтоб она дорогою за дальностию пути не избилась». Доставленная в Пензу голова была водружена именно там, где преступник кричал «непристойные слова» – на городском базаре.
До тех пор, пока части тела преступника торчали на колах или лежали на колесах, их родственникам не было покоя. Берхгольц сообщает, что в апреле 1724 года вдова Авраама Лопухина просила Петра I о том, «чтоб голову ее мужа, взоткнутую в Петербурге, позволено было снять». Значит, голова Лопухина провисела на колу более пяти лет после казни. При этом известно, что сами тела (туловища) Лопухина и других казненных 8 декабря 1718 года по делу царевича Алексея были сняты с колес и выданы родственникам в праздник Пасхи 29 марта 1719 года.
10 июля 1727 года указом Петра II предписано, «чтоб на столбах головы здесь и в Москве снять и столбы разрушить, понеже рассуждается, что не надлежит быть в резиденции в городе таким столбам, но вне города». Из этого указа следует, что столбы убирали только из центра столиц. Скорее всего, предписание это объясняется тем, что на столбах еще висели головы казненных в 1718 году сторонников царевича Алексея – отца издавшего указ императора. Столбы же и колья с головами продолжали торчать по всей стране и во времена подавления восстания Пугачева и, возможно, позже. Когда они исчезли с площадей русских городов, сказать трудно – особого указа об этом не известно.
На местах казней – у эшафотов, виселиц, позорных столбов, в местах сожжения и развеивания по ветру останков преступника – вывешивали указы, написанные на нескольких железных листах. Указ разъяснял суть преступления казненных. Возле такого столба всегда стояла охрана, которая препятствовала родственникам и сочувствующим снять и захоронить останки.
Позже «листы» стали заменять публичным чтением манифестов о казни преступника, которые начинались словами: «Объявляем во всенародное известие». Манифесты печатали в сенатской типографии и рассылали по губерниям и уездам. Там их читали в людных местах и по церквям. Были и публикации в газете. Так, через два дня после казни Василия Мировича 17 сентября 1764 года в № 75 «Санкт Петербургских ведомостей» был опубликован отчет о происшедшем на О6жорке. Впрочем, одновременно ставили, как и раньше, «листы» на месте казни.
НАРОД У ЭШАФОТА
Публичная казнь – один из традиционных элементов жизни человеческого общества – уходит своими корнями в глубокую древность, но сохраняется и сегодня в некоторых странах мира. Казнь на площади в присутствии тысяч людей – явление обычное для России XVII– XVIII веков. «Педагогическое» значение казни считалось одной из главных причин устройства этой кровавой экзекуции. С точки зрения государства, публичность казни была важным средством воспитания подданных в духе послушания. Зрелище казни, мучений преступника служило грозным предупреждением всем настоящим и будущим нарушителям законов. Ссылка на «примерность» наказания весьма часто встречается в приговорах преступникам и вообще в законах: «В страх других», «Прочим в страх», «Дабы впредь, на то смотря, другим никому делать было неповадно» и т. д.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1732 году руководитель Московской конторы Тайной канцелярии запрашивал Петербург о том, как наказывать преступников, приговоренных к битью кнутом: «Перед окнами на улице чинить или ж так, как ныне чинитца, внутрь двора?» Тайная канцелярия распорядилась: «Велеть виновным колодникам наказанье чинить перед канцеляриею публично, а не внутрь двора, дабы, на то смотря, другие продерзостей чинить не дерзали».
Что публичные казни воспитывают, считали почти все люди XV1I1 века. Когда помещик и автор мемуаров Андрей Болотов поймал и с помощью пытки уличил деревенских воров, то устроил им показательную казнь, причем порка сочеталась с позорящими наказаниями: «Желая всему селу показать, как наказываются воры, велел их, раздев донага, вымазать всех дегтем и водить с процессиею по всем улицам села, и всем жителям, выгнанным из изб для смотрения перед вороты, кричать, чтоб смотрели они, как наказываются воры, и что со всеми другими поступлено будет так же, кто изобличится хотя в малейшем воровстве. Маленьких же ребятишек велено всех согнать к мосту и в то время, когда поведут воров через оный, велел заставлять кричать: "Воры! Воры!" и кидать в них грязью, а потом, собрав всех крестьян, торжественно им сказал…», и далее следует речь помещика, обещавшего всему селу еще большие неприятности в случае повторения преступлений. В итоге, пишет Болотов, результат оказался волшебный: «Все крестьяне… ровно как переродились, и помянутое образцовое наказание отстращало их от всех прежних шалостей», и всюду стало «смирно и безопасно».
Чтобы чиновники боялись воровать, перед приказными палатами провинциальных городов, на площади у приказов в Кремле, перед канцеляриями на Троицкой площади и коллегиями на Васильевском острове в Петербурге регулярно пороли канцеляристов. Неслучайно тело казненного в 1721 году губернатора вора князя Матвея Гагарина несколько месяцев висело именно перед зданием коллегий, чтобы каждый чиновник, взглянув в окно, видел, что его ожидает, если он будет вести себя подобным образом.
После подавления восстания Пугачева в Оренбургской губернии, в десятках сел и деревень, жители которых примкнули к бунтовщикам, участвовали в погромах и убийствах помещиков и священников или не оказали пугачевцам должного сопротивления, были поставлены «глаголи» – виселицы в виде столба с перекладиной (буквой «Г»). На них не было висельников, но сделано это было «в страх, на будущее время». Для воспитания в народе уважения к закону власти устраивали массовые публичные порки.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1752 году на Полотняном заводе А. А. Гончарова пороли в один день 270 взбунтовавшихся против хозяина работных людей: 91 человека из них били кнутами, а 179 человек – плетьми и кошками. Делать это предписывалось «при публикации с барабанным боем, в собрании народа». Такой же экзекуции подверглись не только 215 крестьян из владения Н. Н. Демидова, но и женщины – жены и сестры демидовских мужиков. Происходили эти массовые избиения в людных местах – на торговой площади Калуги, «при большой Московской дороге», на помещичьем дворе.
В разгар восстания Емельяна Пугачева в 1774 году, когда власти опасались, что он может двинуться на Москву, в древней столице был публично казнен один из «воевод» Пугачева – Белобородое. Казнь эта была совершена специально «в страх бездельникам», причем императрица Екатерина II, несмотря на свою гуманность, не возражала против показательной казни Белобородова. Главнокомандующий Москвы князь М. Н. Волконский 6 сентября 1774 года рапортовал государыне: «Вчерашнего числа вору Белобородову, из Казани присланному, учинена смертная казнь отсечением головы при многих тысячах смотрителей, не только городовых жителей, но и поселян, ибо я приноровил сию экзекуцию в торговый день, то многое число крестьян, на торг приехавших, в числе смотрителей были. И так повсюду слух скоро разнесется, и я надеюсь, всемилостивейшая государыня, что сей страх хороший в черни эффект сделает. Впрочем, здесь все тихо и спокойно, и болтанья гораздо меньше стало».
О предстоящей казни власти оповещали заранее. По улицам с барабанами ходили глашатаи и зачитывали указ, священники делали это в церквях перед службой. Знатным горожанам через полицию посылали «повестку» или устно извещали их о предстоящем «позорище». Впрочем, на казнь знаменитого преступника незачем было сгонять зрителей – они сами загодя спешили на экзекуцию. Публичная казнь становилась незаурядным, запоминающимся событием в жизни людей. Они с нетерпением ждали казнь, о ней задолго говорили по всей столице. И. И. Дмитриев – свидетель казни Емельяна Пугачева – вспоминал: «В целом городе, на улицах, в домах только и было речей об ожидаемом позорище. Я и брат нетерпеливо желали быть в числе зрителей, но мать моя долго на то не соглашалась. По убеждению одного из наших родственников, она вверила нас ему под строгим наказом, чтоб мы ни на шаг от него не отходили».
Казни собирали огромное число зрителей – тысячи горожан, жителей окрестных деревень съезжались на площадь задолго до экзекуции. О том, что пустырь у Москвы реки, где казнили Степана Разина (Болото), был переполнен, пишут современники иностранцы. Очевидец казни 17 октября 1768 года знаменитой Салтычихи и ее сообщников сообщал в письме своему адресату: «Что ж надлежит до народу, то не можно поверить, сколько было оного: почти ни одного места не осталось на всех лавочках, на площади, крышах, где бы людей не было, а карет и других возков несказанное множество, так, что многих передавили, и карет переломали довольно».
О том же пишет зритель казни Пугачева Андрей Болотов: «Мы нашли уже всю площадь на Болоте и всю дорогу на нее, от Каменного моста, установленную бесчисленным множеством народа». Другой очевидец, Дмитриев, дополняет: «Позади фронта (стоявших вокруг эшафота полков. – Е. А.) все пространство Болота… все кровли домов и лавок, на высотах с обеих сторон ее усеяны были людьми обоего пола и различного состояния. Любопытные зрители даже вспрыгивали на козлы и запятки карет и колясок. Вдруг все восколебалось и с шумом заговорило: "Везут! Везут!.."»
Люди устремлялись на площадь, протискивались к эшафоту совсем не потому, что стремились получить, как думала власть, «урок на будущее». Ими двигало любопытство. Так же их привлекали всякие церемонии и шествия – парады, коронации, фейерверки, запуск воздушного шара. Валом валили люди в балаганы на Масленице, заполняли пять тысяч мест (!) в оперном театре времен Елизаветы Петровны, чтобы насладиться волшебным зрелищем – в их повседневной, серой жизни развлечений было так мало.
Часами, на морозе, под дождем люди ждали выноса гроба какого нибудь знаменитого покойника, рискуя жизнью, толпились на улицах во время бунтов, мешали пожарным подойти к горящему дому. Во время восстания декабристов на Сенатской площади 14 декабря 1825 года картечь артиллерии правительственных войск сбила с крыш и заборов зевак не меньше, чем убила мятежников, стоявших на площади в каре, не говоря уж о том, что верным Николаю 1 артиллеристам было трудно протащить к месту событий пушки из за толп народа, заполнивших «партер». Так было всегда. Вспоминаются телевизионные репортажи об обстрелах «Белого дома» в Москве в октябре 1993 года, когда несметные толпы зевак на крышах высотных зданий и улицах – зрители очередной исторической драмы России – бесстрашно стояли под автоматным огнем.
Процессия с преступником, которая направлялась к эшафоту, составляла важную часть ритуала публичной казни. Вначале знаменитого «злодея» торжественно ввозили в город. До наших дней дошло описание въезда в Москву Степана Разина. «Злодей» стоял на большом движущемся помосте с виселицей, к которой он был прикован. Подобным же образом ввозили в Москву в 1696 году голландца Якоба Янсена, который перебежал под Азовом к туркам, а потом ими был выдан русским. При этом на всеобщее обозрение были выставлены орудия пыток, которыми его предстояло мучить перед казнью. Примечательно, что позорная колесница Янсена шла в общем торжественном праздничном шествии победителей турок под Азовом.
Емельяна Пугачева везли иначе, но цель всего шествия была также подчеркнуто публична. Капитан С. И. Маврин, снаряжая конвой с только что пойманным Пугачевым к дороге из Яицкого городка в Москву, писал 16 октября 1774 года, что распорядился «вести его церемониально – для показания черни» и велел сделать специальную повозку с клеткой. Шествие двигалось через Симбирск, Алатырь, Муром, Владимир и вызывало всеобщее любопытство жителей этих мест. Власть стремилась убедить возможно большие массы народа в том, что он – не император Петр III, а самозванец, простой казак. В Симбирске скованного Пугачева вывели на запруженную народом площадь, и перед именитыми гражданами города граф П. И. Панин публично допрашивал «злодея». Когда Пугачев стал дерзить своему высокопоставленному следователю, тот избил его. 1 октября 1774 года Панин писал своему брату Никите Ивановичу: «Отведал он от распаленной на его злодеянии моей крови несколько пощочин, а борода, которою он Российское государство жаловал, – довольного дранья. Он принужден был пасть пред всем народом скованной на колени и велегласно на мои вопросы извещать и признаваться во всем своем злодеянии». То, что царский генерал таскал за бороду и бил по морде «анператора», должно было убедить сотни собравшихся на площади зрителей в том, что перед ними не настоящий государь, а самозванец.
Перед въездом в Москву в селе Ивановском 3 ноября была сделана остановка. Еще 5 октября 1774 года М. Н. Волконский испрашивал разрешения у Екатерины II на традиционный торжественный ввоз преступника в столицу: «Когда злодей Пугачев суды привезен будет, то, по мнению моему, кажется надо ево чрез Москву вести публично и явно, так, чтоб весь народ ево видеть мог». Однако императрица воспротивилась излишней демонстративности и парадности «вошествия» преступника и отвечала, что «к Москве прикажите его привезти… безо всякой дальной афектации и не показывая дальнего уважения к сему злодею и изменнику». Как мы видим, Екатерина была против эффектов и, наоборот, считала, что нужно снижать всеобщее внимание к личности «злодея».
Предписания императрицы были исполнены. Князь П. А. Вяземский писал в Петербург своему брату генерал прокурору А. А. Вяземскому о предстоящем событии: «Завтрашний день привезут к нам в Москву злодея Пугачева. И я думаю, что зрителей будет великое множество, а особливо – барынь, ибо я сегодня слышал, что везде по улицам ищут окошечка, откуда бы посмотреть. Но я думаю, что никто ево не увидит, ибо он везется в кибитке, притом будут ево окружать казаки и драгуны, следственно, и видеть нельзя». Волконский 5 ноября сообщал, что «как везли злодея по городу, то зрителей было великое множество… и во все то время, как я сам был, народу в каретах и дам столь было у Воскресенских ворот много, что проехать с нуждою было можно… Однако зрители в сем обманулись, что его видеть никак невозможно».
Странно, что, вопреки этим документам, крупный специалист по восстанию Пугачева Р. В. Овчинников сообщает, что утром 4 ноября Пугачева ввезли в Москву церемониально: «Он был виден всем: скованный по рукам и ногам кандалами, сидел он внутри железной клетки, установленной на высокой повозке. На всем пути следования процессии по Москве – от Рогожской заставы до Красной площади – толпы народа запрудили улицы. Все забыли в это утро о своих обычных делах и занятиях… Простой народ, связывавший свои надежды на освобождение с именем Пугачева, молча смотрел на своего вождя в оковах». К сожалению, автор не дает ссылки на источник этих сведений. Дальше он пишет: «Дворяне, купцы, духовенство, богатые горожане ликовали при виде пленного "бунтовщика Емельки Пугачева"».
Действительно, дворянство воспринимало казнь нагнавшего на помещиков страху «Пугача» как праздник. Слово «праздник» в данном случае вполне уместно, его использовал Болотов, описывая казнь Пугачева. В день казни мемуарист, закончив все дела в Москве, отправился к себе домой, в деревню, но «не успел поравняться при выезде из Москвы с последнею заставою, как увидел меня стоявший на ней знакомый офицер г. Обухов и закричал:
– Ба! Ба! Ба! Андрей Тимофеевич, да куда же ты едешь?
– Назад в свое место,– сказал я.
– Да как это, братец, уезжаешь ты от такого праздника, к которому люди пешком ходят?
– От какого такого? – спросил я.
– Как, разве ты не знаешь, что сегодня станут казнить Пугачева, и не более, как часа чрез два. Остановись, сударь, это стоит любопытства посмотреть.
Что ты говоришь? – воскликнул я. – Но, эх какая беда! Хотелось бы мне и самому это видеть, но как я уже собрался и выехал, то ворочаться не хочется».
Знакомый уговорил Болотова, и они вместе отправились к месту казни – на Болото. Успели они как раз вовремя – преступника только что вывезли из Старого Монетного двора, что стоял у Красной площади, в направлении Болота у Москвы реки. Медленное движение сквозь толпу необыкновенно высоких, выкрашенных в черный цвет саней с помостом, на котором сидел Пугачев со священниками, блеск оружия пеших и конных солдат, окружавших позорную колесницу, грохот барабанов – все это придавало процессии некую торжественность и театральность. Это был тот момент, который описывает со своей точки наблюдения Дмитриев: «Везут! Везут!» «И мы вскоре за сим,– сообщает бывший где то в той же толпе Болотов с приятелем,– увидели молодца, везомого на превысокой колеснице в сопровождении многочисленного конвоя из конных войск… Повозка была устроена каким то особым образом и совсем открытая, дабы весь народ мог сего злодея видеть. Все смотрели на него с пожирающими глазами, и тихий шопот и гул раздавался от того в народе. Но нам некогда было долго смотреть на сие шествие, производимое очень медленно, а мы, посмотрев несколько минут, спешили бежать к самому эшафоту, дабы захватить для себя удобнейшее место для смотрения».
Протиснуться к самому эшафоту Болотову ни за что бы не удалось, если бы не два обстоятельства: во первых, он шел с приятелем – полицейским офицером, которого коллеги в оцеплении хорошо знали и поэтому без разговоров пропускали через цепи солдат, и, во вторых, внутрь обширного каре войск, стоявших вокруг эшафота, разрешали пройти только «чистой публике» – дворянам и именитым горожанам. Болотов пишет, что здесь царило оживление: «Как их набралось тут превеликое множество, то судя по тому, что Пугачев наиболее против них восставал, то и можно было происшествие и зрелище тогдашнее почесть и назвать истинным торжеством дворян над сим общим их врагом и злодеем. Нам с господином Обуховым удалось, протиснувшись сквозь толпу господ, пробраться к самому эшафоту и стать от него не более как сажени на три, и с самой той восточной стороны оного, где Пугачев должен был на эшафоте стоять. И так имели мы наивыгоднейшее и самое лучшее место для смотрения».
Как мы видим, Болотов – весьма просвещенный человек, ученый, мыслитель – был счастлив, что подобрался как можно ближе к месту мучительного убийства одного человека другим. Этот отрывок его мемуаров напоминает рассказ заядлого театрала о том, как благодаря настырному приятелю он попал в директорскую ложу на бенефис знаменитой примы и с нетерпением ждал начала театрального действа.
Действительно, в публичной казни, во всем ее церемониале и ритуале, была своя театральность. Этим то во многом и объясняется особая притягательность казни для толпы. Учтем и то, что люди XVIII века встречались со смертью чаще, чем мы, для их восприятия смерти была характерна большая простота, которую романтики XIX века будут называть «загрубелостью нравов». Нельзя не вспомнить здесь пушкинскую строчку из «Андрея Шенье»: «Заутра казнь, привычный пир народу».
Публичная казнь, да еще людей известных, была всегда грандиозным представлением, настоящим спектаклем. В нем были главный герой, сценарий, действо ритуал, трагический апофеоз и интригующий всех (возможно, счастливый) финал. Не забудем при этом звуковое сопровождение – флейты, а главное, барабаны, задававшие всему действу ритм. Даже обычные публичные порки сопровождались барабанной дробью: «Чинить ему наказание при барабанном бое, бить морскими кошками нещадно».
Театральность казни подчеркивало и то, что действо это происходило на «сцене» – возвышенном, обозреваемом со всех сторон помосте, поначалу пустом, на котором вдруг появлялось множество людей, каждый со своей ролью. Чтение приговора секретарем заставляло толпу утихнуть, хотя довольно трудный для восприятия текст указа тысячи зрителей понять и даже услышать не могли. Они больше смотрели на вышедших на помост и застывших перед произносимым царским словом «актеров».
Люди смотрели на палача (известно, что палачи одевались в ярко красные рубахи), но особенно жадно на «главного героя театра казни» – самого преступника. На него были устремлены все взоры зрителей, и оказывалось, что этот реальный, еще живой человек прост, невзрачен и совсем не страшен, даже ничтожен в сравнении со своей кровожадной славой. Долгие месяцы молва рисовала его неким титаном, с которым не могут справиться знаменитые генералы и их несметные войска, да и царские указы давали ему самые высшие негативные оценки: «злодей», «варвар», «тиран», «враг всего человеческого рода», «лютый зверь», «виновник бедствия и губитель многих невинных людей». А тут зрителей постигало разочарование.
«Пугачев, – пишет Дмитриев, – с непокрытою головою, кланялся на обе стороны, пока везли его. Я не заметил в лице его ничего свирепого. На взгляд он был сорока лет, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали, нос имел кругловатый, волосы, помнится, черные и небольшую бородку клином».
Стоявший неподалеку от юного Дмитриева и уже повидавший жизнь Болотов смотрел на Пугачева почти теми же глазами: «Он стоял в длинном нагольном овчинном тулупе почти в онемении и сам вне себя и только что крестился и молился. Вид и образ его показался мне совсем не соответствующим таким деяниям, которые производил сей изверг… Бородка небольшая, волосы всклоченные и весь вид ничего незначущий и столь мало похожий на покойного императора Петра Третьего, которого случалось мне так много раз и так близко видать, что я, смотря на него, сам себе несколько раз в мыслях говорил: "Боже мой! До какого ослепления могла дойтить наша глупая и легковерная чернь и как можно было сквернавца сего почесть Петром Третьим!"».
Что же происходило вокруг эшафота, среди моря голов людей, глазевших на казнь? Толпа, спозаранку собравшаяся возле эшафота, поддавалась массовому психозу, который неизбежно возникал во время мрачной, обставленной страшными процедурами церемонии. Об этом говорят действия и ощущения такого умного, образованного человека, как Болотов, который за два часа до казни преспокойно ехал в свою деревню, но, сбитый с толку приятелем, устремился сквозь толпу на Болото и был так доволен, что пробрался поближе к эшафоту. Воздействие церемонии публичной казни на психику людей вообще оказывалось весьма сильным. В рапорте тихвинской полиции за 1794 год описывалась даже не казнь живого человека, а сожжение палачом бумаги пасквиля, которое сопровождалось эмоциональными проявлениями толпы: «Одна часть оного [народа], быв свидетельницею столь поразительного зрелища и считая себе то за несчастье, не могла воздержаться от слез; другая, негодуя на сочинителя того пасквиля, готова была не только сама всячески его изыскивать, но и в ту же минуту наказать своими руками, если б то ей было позволено».
Н. В. Гоголь, описывая в повести «Тарас Бульба» казнь в Варшаве Остапа и его товарищей, достаточно точно нарисовал все то, о чем сказано выше на основе документов:
«Площадь, на которой долженствовала производиться казнь, нетрудно было отыскать: народ валил туда со всех сторон. В тогдашний грубый век это составляло одно из занимательнейших зрелищ не только для черни, но и для высших классов. Множество старух, самых набожных, множество молодых девушек и женщин, самых трусливых… не пропускали, однако же, случая полюбопытствовать. "Ах, какое мученье!" – кричали из них многие с истерическою лихорадкою, закрывая глаза и отворачиваясь; однако же простаивали иногда довольное время. Иной, и рот разинув, и руки вытянув вперед, желал бы вскочить всем на головы, чтобы оттуда посмотреть повиднее. Из толпы узких, небольших и обыкновенных голов высовывал свое толстое лицо мясник, наблюдал весь процесс с видом знатока и разговаривал односложными словами с оружейным мастером, которого называл кумом… Иные рассуждали с жаром, другие даже держали пари; но большая часть была таких, которые на весь мир и на все, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу.
На переднем плане, возле самых усачей, составлявших городовую гвардию, стоял молодой шляхтич… Он стоял с коханкою своею, Юзысею, и беспрестанно оглядывался, чтобы кто нибудь не замарал ее шелкового платья. Он ей растолковал совершенно все, так что уже решительно не можно было ничего прибавить. "Вот это, душечка Юзыся,– говорил он,– весь народ, что вы видите, пришел затем, чтобы посмотреть, как будут казнить преступников. А вот тот, душечка, что, вы видите, держит в руках секиру и другие инструменты,– то палач, и он будет казнить. И как начнет колесовать и другие делать муки, то преступник еще будет жив; а как отрубят голову, то он, душечка, тотчас и умрет. Прежде будет кричать и двигаться, но как только отрубят голову, тогда ему не можно будет ни кричать, ни есть, не пить, оттого что у него, душечка, уже больше не будет головы". И Юзыся все это слушала со страхом и любопытством.
Крыши домов были усеяны народом. Из слуховых окон выглядывали престранные рожи в усах и в чем то похожем на чепчики. На балконах, под балдахинами, сидело аристократство. Хорошенькая ручка смеющейся, блистающей, как белый сахар, панны держалась за перила. Ясновельможные паны, довольно плотные, глядели с важным видом. Холоп, в блестящем убранстве, с откидными назад рукавами, разносил тут же разные напитки и съестное… Но толпа вдруг зашумела, и со всех сторон раздались голоса: "Ведут… Ведут!., козаки!.."».
Театральность всему происходящему на помосте эшафоте добавляло извечное ожидание пощады – ведь с древних времен было принято в последний момент либо объявлять помилование страшному грешнику, либо изменять наказание на менее суровое. Примечательно, что французский дипломат Далион, описывая экзекуцию над семьей Лопухиных, приговоренных императрицей Елизаветой к смерти, но помилованных на эшафоте, применяет театральный образ: «Наконец трагедия сыграна, но сцена не была окровавлена».
Почти всегда решение о смягчении участи казнимых принималось заранее, но объявление об этом оставляли на последний момент. С одной стороны, власти хотели напугать толпу предстоящей неминуемой жестокой казнью, а с другой стороны, хотели поразить народ своим бесконечным милосердием даже к отъявленным преступникам. Для казни Гурьевых и Хрущова в 1762 году Екатерина II составила своеобразный сценарий: «Приготовить преступников к им по законам принадлежащему воздаянию, а полиции оное публично совершить… А между тем весь город будет в ожидании, чего одно намалаго страха произведет в народе, и никому без изъятия не должно открывать, что при самом исполнении экзекуции Корфу (директору полиции. – Е. А) в карман дан будет указ облегчительный…»
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Вот как Н. И. Костомаров описывает казнь на Болоте 28 мая 1672 года (то есть за день до рождения Петра 1) гетмана Украины Демьяна Многогрешного и его брата: «Головы осужденных Демьяна и Василия уже положили на плахи, вдруг прибежал царский гонец… Он всенародно объявил, что «Великий государь [Алексей Михайлович], по упрошению детей своих, царевичей Феодора и Иоанна Алексеевичей пожаловал изменников и клятвопреступников Демку и Ваську, не велел казнить смертию, а указал сослать в Сибирь с их семьями».
Казнь в январе 1742 года бывшего первого министра правительства Анны Леопольдовны А. И. Остермана, который был приговорен к колесованию, была уникальна, так как закончилась двойным помилованием. Вначале секретарь зачитал приговор о казни колесованием, потом он прочел указ о том, что императрица Елизавета Петровна «всемилостивейше» смягчает казнь и приговаривает преступника к простому отсечению головы. После этого палач содрал с Остермана колпак и парик, положил его голову на плаху, замахнулся топором, но секретарь остановил его движением руки и зачитал новый указ о замене смертной казни Остерману и другим приговоренным ссылкой в Сибирь. Услышав новый приговор, палач как бы с досады пинком сбил с ног поднимавшегося с плахи еще недавно могущественнейшего вельможу.
Толпа у эшафота, как зрители в театре, надеялась увидеть «хороший конец», трогательную «сцену прощения» – уже сама мрачная процедура приготовления к кровавой экзекуции давала сильный эмоциональный эффект, и каждый невольно испытывал ужас. Слухи о прощении ходили в толпе. Так было и во время казни Пугачева. Болотов пишет, что после чтения приговора «были многие в народе, которые думали, что не воспоследует ли милостиво указа и ему прощения, и бездельники того желали, а все добрые того опасались. Но опасение сие было напрасное».
И тем не менее опасения одних и надежды других сохранялись до самого последнего момента, даже тогда, когда смолкал грохот барабанов и в мертвой тишине палач поднимал топор. И когда чуда прощения не происходило, когда ангел царского великодушия не спускался на «сцену» и палач резко опускал свое страшное орудие на шею преступника, толпа испытывала потрясение. В 1719 году приговоренная к смерти за детоубийство придворная девица Мария Гамильтон уже на эшафоте встала на колени перед Петром I и умоляла его о прощении. Зрители видели, как царь что то сказал палачу на ухо, и ожидали помилования преступницы красавицы, но палач взмахнул топором и мгновенно снес ей голову, а царь поднял отрубленную голову и поцеловал ее в губы.
Очевидец вспоминает, что в 1764 году на казнь Василия Мировича собралась несметная толпа народа, и люди до последнего мгновения были убеждены, что преступника помилуют. Когда же палач отрубил Мировичу голову, все разом ахнули, и от непроизвольного движения толпы перила моста возле места казни обломились.
Люди, собравшиеся у эшафота, по разному воспринимали страшный миг смерти приговоренного. Болотов спокойно наблюдал за происходящим: «Пошла стукотня и на прочих плахах, и вмиг после того очутилась голова Пугачева, воткнутая на железную спицу на верху столба, а отрубленные его члены и кровавый труп, лежащие на колесе. А в самую ту ж минуту столкнуты были с лестниц и все висельники, так что мы, оглянувшись, увидели их всех висящими… Превеликий гул от аханья и многого восклицания раздался тогда по всему несчетному множеству народа, смотревшего на сие редкое и необыкновенное зрелище».
Юный Дмитриев, стоявший в толпе с братом, смотрел экзекуцию до конца, как и Болотов, но с другим чувством: «Тогда он (Пугачев. – Е. А.) всплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе; палач взмахнул ее за волосы… Не утаю, что я при этом случае заметил в себе что то похожее на притворство и сам осуждал себя: как скоро Пугачев готов был повалиться на плаху, брат мой отворотился, чтобы не видеть взмаха топора, чувствительное его сердце не могло выносить такого позорища. Я притворно показывал то же расположение (т. е. делал вид, что отворачивается. – Е. А.), но между тем украдкою ловил каждое движение преступника. Что же этому было причиною? Конечно, не жестокость моя, но единственно желание видеть, каковым бывает человек в столь решительную ужасную минуту».
Те отрывочные сведения, которые сохранились, позволяют сделать вывод, что приговоренный в момент казни нередко впадал в ступор, оцепенение и воспринимал все окружающее как во сне. Из рассказа старца Епифания, у которого в 1670 году отсекли руку и урезали язык, следует, что молитвой перед экзекуцией он довел себя даже до потери чувствительности и отсечение языка воспринял как мгновенный укус змеи.
В такой же ступор порой впадал и палач, особенно начинающий. Это придало казни в Черкасске 27 октября 1800 года особый драматизм. Как вспоминает современник, во время чтения приговора о казни полковника Евграфа Грузинова, Ивана Апонасьева и других их товарищей «сделалось так тихо, как будто никого не было. Определение прочитано, весь народ в ожидании чего то ужасного замер… (добавим от себя, что в момент казни люди снимали шапки. – Е. А.). Вдруг палач со страшною силою схватывает Апонасьева и в смертной сорочке повергает его на плаху, потом, увязавши его и трех товарищей гвардейцев, стал, как изумленный, и несколько времени смотрит на жертвы… Ему напомнили о его обязанности, он поднял ужасный топор, лежавший у головы Апонасьева. И вмиг, по знаку белого платка, топор блеснул, и у несчастного не стало головы».
Публичные казни весь XVIII век собирали тысячные толпы. Потом люди возвращались к своим делам и долго вспоминали все подробности кровавой экзекуции. После казни Пугачева Болотов с приятелем офицером не стали досматривать продолжение экзекуции – сечение кнутом сообщников того, чей труп уже лежал на колесе: «Народ начал тотчас тогда расходиться, то пошли и мы отыскивать свои сани и возвратились на них к заставе, где, отобедав у своего знакомца и простившись с ним, пустился я в свой путь в Киясовку с головою, преисполненною мыслями и воображениями виденного, редкого и необыкновенного у нас зрелища и весьма поразительного, и на другой день к обеду возвратился к своим домашним».
Постепенно отношение к публичным казням менялось. Идеи Просвещения, гуманизма, ставшие достоянием русского общества к середине XVIII века, делали свое дело. Известный оппозиционер князь М. М. Щербатов выступил против казни вообще. Позже появились люди, которые возражали и против публичности казни, видя в этом мало проку. В 1824 году адмирал Мордвинов написал служебную записку с предложением отменить кнутование не только потому, что этот вид наказания отличается особой мучительностью, но и потому, что у зрителей это вызывает не осуждение преступника, а жалость к нему. Мордвинов так описывал реакцию зрителей: «При кровавом, паче отвратительном зрелище такового мучения, пораженные ужасом зрители приводимы бывают в то иступленное состояние, которое не позволяет ни мыслить о преступнике, ни рассуждать о содеянном им преступлении. Каждый зритель видит лютость мучения и невольно соболезнует о страждущем себе подобном… При наказании кнутом многие из зрителей плачут, многие дают наказанному милостыню, многие, если не все, трепещут, негодуют на жестокость мучения».
Однако публичные казни продолжались и весь XIX век, сочетаясь с тайными или полутайными (подобно казни декабристов в 1826 г.). Как и прежде, казнь была «пиром народа», зрелищем для простолюдинов. Люди образованные уже не рвались, подобно Болотову, в первые ряды зрителей. Как вспоминал революционер Г. Н. Потанин, гражданская казнь которого происходила 15 мая 1868 года в Омске, «я не заметил ни одного интеллигентного лица, ни одной дамской шляпки».
|