Томас Карлейль
К оглавлению
КОНСТИТУЦИЯ
Книга II
НАНСИ
Глава первая
БУЙЕ
В Меце, на северо-восточной границе, уже несколько месяцев смутно маячит перед
нами фигура некоего храбреца Буйе, которому суждено быть последней надеждой королевской
власти в ее бедствиях и планах бегства. Пока это еще только имя и тень храброго
Буйе.
Займемся им повнимательнее, пока он не обретет в наших глазах плоть и кровь. Человек
этот сам по себе достоин внимания: его положение и дела в эти дни прольют свет
на многое.
Буйе находится в таком же затруднении, как и все занимающие высшие посты французские
офицеры, только для него оно еще более резко выражено*. Великая национальная федерация
была, как мы и предвидели, лишь пустым звуком или еще хуже — последним громким
всеобщим «гип-гип-ура» с полными бокалами на национальном лапифском празднике
созидания конституции. Она была громким отрицанием суровой действительности: криками
«ура» как бы хотели оттолкнуть осознание неизбежности, уже стучащей в ворота!
Этот новый национальный кубок может, однако, лишь усилить опьянение, и, чем громче
люди клянутся в братстве, тем скорее и вернее опьянение приведет к каннибализму.
Ах, какой огромный мир неразрешимых противоречий, подавленных и упрощенных лишь
на время, таится за этим мяуканьем и лоском братства! Едва почтенные воины-федераты
вернулись в свои гарнизоны и наиболее пылкие из них, «сгорая от пламени алкоголя
и любви», еще не успели умереть; едва из глаз людей исчез блеск празднества, пылающий
все еще в их памяти, как раздоры вспыхивают с большим ожесточением, чем когда-либо.
* Умеренный консерватор, глубоко преданный монархии, Буйе блестяще служил на Антильских
островах во время войны с англичанами; он пользовался, однако, славой либерала,
которая распространилась на всех, кто участвовал в американской Войне за независимость.
Революция внушила ему страх. Он ненавидел и презирал своего двоюродного брата
Лафайета.
Давайте обратимся к Буйе и узнаем, как все это произошло.
Буйе командует в настоящее время гарнизоном Меца и властвует над всем севером
и востоком Франции, будучи назначен недавним правительственным актом, санкционированным
Национальным собранием, одним из четырех главнокомандующих. Рошамбо и Мальи, известные
в то время люди и к тому же маршалы, хотя и мало для нас интересные, назначены
ему в товарищи, а третьим, вероятно, будет старый болтун Люкнер, также мало интересный
для нас. Маркиз де Буйе, убежденный лоялист, не враг умеренных реформ, но решительный
противник резких перемен. Он давно состоит на подозрении у патриотов и не раз
доставлял неприятности верховному Национальному собранию; он не хотел, например,
приносить национальную присягу, что обязан был сделать, и все откладывал это под
тем или иным предлогом, пока Его Величество собственноручным письмом не упросил
его сделать эту уступку в виде личного одолжения ему. И вот, на своем важном и
опасном, если не почетном посту он молчаливо и сосредоточенно выжидает событий,
с сомнением взирая на будущее. Он говорит, что он один или почти один из старой
военной верхушки не эмигрировал, но в грустные минуты думает, что и ему не останется
ничего другого, как перейти границу. Он мог бы перебраться в Трир или Кобленц,
куда соберутся со временем живущие в изгнании принцы, или же в Люксембург, где
слоняется без дела и изнывает старый Брольи. Или еще: разве ему не открыты великие
темные бездны европейской дипломатии, в которой только что начали смутно маячить
такие люди, как Калонн и Бретей?
Среди бесконечно запутанных планов и предположений у Буйе только одно определенное
намерение: попытаться оказать услугу Его Величеству, и он ждет, прилагая все усилия
к тому, чтобы сохранить свой округ лояльным, свои войска верными, свои гарнизоны
обеспеченными всем нужным. Он еще изредка поддерживает дипломатическую переписку
с своим кузеном Лафайетом, отправляя письма и гонцов, причем, с одной стороны,
мы видим рыцарские конституционные уверения, с другой — военную серьезность и
краткость; редкая переписка эта становится все реже и бессодержательнее, гранича
уже с совершенной пустотой1. Он, этот стремительный, вспыльчивый, проницательный,
упрямо верный долгу человек, с подавленной, порывистой решимостью, храбрый до
опрометчивости, был более на своем месте, когда, как лев, защищал Виндварские
острова или когда прыжками, как тигр, вырывал у англичан Невис и Монсеррат, чем
сейчас, в этом стесненном положении, спутанный по рукам и ногам кознями дипломатов,
в ожидании гражданской войны, которая, быть может, никогда и не наступит. Несколько
лет назад Буйе должен был командовать французской экспедицией в Ост-Индию и вернуть
или завоевать Пондишери* и царства Солнца; но весь мир внезапно изменился, и Буйе
вместе с ним; судьба распорядилась так, а не иначе.
* Пондишери — французская колония в Индии которая несколько раз переходила в руки
англичан. В 1793 г. англичане были выдворены из Пондишери.
Глава вторая
ЗАДЕРЖКА ЖАЛОВАНЬЯ И АРИСТОКРАТЫ
Общее состояние дел таково, что сам Буйе не предвидит ничего хорошего. Уже со
времени падения Бастилии и даже еще ранее состояние дел во французской армии вообще
было весьма сомнительным и с каждым днем ухудшалось. Дисциплина, которая во все
времена представляет некоторого рода чудо и держится верой, была расшатана без
надежды на скорое восстановление ее. Французские гвардейцы играли в опасную игру;
как они выиграли ее и как теперь пользуются ее плодами — это всем известно. Мы
видели, что при том всеобщем перевороте наемные солдаты отказались сражаться.
Так же поступили и швейцарцы полка Шатовьё, почти французские швейцарцы из Женевы
и кантона Во тоже отказались сражаться. Появились дезертиры, сам полк Руаяль-Аллеман
представлял безотрадную картину, хотя и оставался верным долгу. Словом, мы видели,
как военная дисциплина в лице бедного Безанваля с его мятежным, непокорным лагерем
проводит два мучительных дня на Марсовом поле и затем «под покровом ночи» уходит
«по левому берегу Сены» искать приюта в другом месте, так как эта почва, очевидно,
стала слишком горяча для нее.
Но где же искать новой почвы, к какому средству прибегнуть? Спасение в «не зараженных»
еще гарнизонах и разумной строгости в муштровке солдат — таков, несомненно, и
был план. Но, увы, во всех гарнизонах и крепостях, от Парижа до отдаленнейших
деревушек, везде уже распространилась мятежная зараза; она вдыхается с воздухом,
передается вместе с прикосновением и общением, пока все, до самого бестолкового
солдата, не заражаются ею! Люди в мундирах разговаривают с людьми в гражданском
платье; люди в мундирах не только читают газеты, но и пишут в них2. Подаются собственные
петиции или представления; рассылаются тайные эмиссары, образуются союзы; всюду
замечаются недовольство, соперничество, неуверенность в положении дел; словом,
настроение полно угрюмой подозрительности. Вся французская армия находится в смутном,
опасном брожении, не предвещающем ничего доброго.
Значит, среди повсеместного социального расслоения и возмущения общества нам предстоит
еще самая глубокая и самая мрачная форма их — солдатский мятеж? Если всякое восстание
при всех обстоятельствах представляет картину безнадежного опустошения, то во
сколько раз оно становится ужаснее, когда принимает характер военного мятежа!
В этом случае орудие дисциплины и порядка, которым держится в повиновении и управляется
все остальное, становится само несоизмеримо страшнейшим орудием необузданности,
подобно тому как огонь, наш незаменимый слуга на все руки, действует опустошительно,
когда сам становится властелином и превращается в пожар. Мы назвали дисциплину
некоторого рода чудом: и в самом деле, разве не чудо, что один человек распоряжается
сотнями тысяч? Каждый в отдельности, лично, может быть, не любит и не боится его
и все же должен повиноваться ему, идти туда или сюда, маршировать или останавливаться,
убивать других или давать убивать себя, как будто это веление самой судьбы, как
будто слово команды представляет в буквальном смысле магическое слово?
Но что, если это магическое слово вдруг будет забыто и чары его нарушатся? Легионы
усердных исполнительных существ восстают против вас, как грозные враги; свободная,
блистающая порядком арена превращается в адское поле сражения, и несчастного чародея
разрывают на куски. Военная чернь та же чернь — только с ружьями в руках, — над
головами которой висит смерть, потому что за неповиновение она наказывается смертью,
а ведь она ослушалась. И если всякая чернь ведет себя как безумная и, как в безумии,
действует в бешеных припадках горячности и оцепенения, внезапно переходя от дикой
ярости к паническому страху, то, подумайте, как будет вести себя солдатская чернь,
которая в конфликте между долгом и наказанием кидается от раскаяния к злобе и
в самом пылу исступления держит в руке заряженное ружье! Для самого солдата возмущение
представляет нечто страшное, может быть даже достойное сожаления, и, однако, оно
столь опасно, что может вызывать только ненависть, но никак не сострадание. Совершенно
ненормальный класс людей эти несчастные, наемные убийцы! С откровенностью, вызывающей
изумление современных моралистов, они поклялись быть машинами, но все же остались
отчасти людьми. Пусть же осторожная власть не напоминает им об этом последнем
факте, пусть всегда сила, а главное, несправедливость останавливаются по эту сторону
опасной черты! Мы часто говорим, что солдаты возмущаются; если бы этого не было,
то многое из существующего в этом мире лишь временно длилось бы вечно.
Независимо от общей борьбы, которую ведут против своей судьбы все сыны Адама на
земле, невзгоды французских солдат сводятся к следующим двум. Первая та, что их
офицеры — аристократы; вторая — что они обманывают их в жалованье. Две обиды или,
собственно, одна, могущая превратиться в целую сотню, ибо какое множество последствий
вытекает из одного первого положения, что их офицеры — аристократы! Один этот
факт представляет беспредельный, никогда не иссякающий источник всяких обид; его
можно было бы назвать исходной причиной общей обиды, из которой ежедневно будут
самостоятельно развиваться одна личная обида за другой. То, что она время от времени
принимает определенную форму, может служить даже некоторого рода утешением. Расхищение
жалованья, например. Тут обида воплотилась, стала осязаемой, ее можно обличить,
выразить, хотя бы только злобными словами.
К несчастью, великий источник обид действительно существует: почти все наши офицеры
неизбежно аристократы, аристократизм вошел в их плоть и кровь. По специальному
закону никто не может рассчитывать даже на скромный чин лейтенанта милиции, пока
не представит, к удовольствию короля-льва, удостоверение в том, что он имеет за
собою по крайней мере четыре поколения дворянства. Требуется, значит, не просто
дворянство, а родовое, от праотцев. Эта последняя поправка внесена в закон в сравнительно
недавнее время одним из военных министров, заваленных просьбами3 о производстве
в офицеры. Она, правда, облегчила жизнь военного министра, но увеличила во Франции
зияющую пропасть между дворянством и простонародьем и, кроме того, между новым
и старым дворянством, как будто уже и при старом и новом, а затем при старом,
старшем и старейшем дворянстве мало было противоречий и несогласий, которые теперь
с треском сталкиваются друг с другом и вместе с другими противоположностями затягиваются
в бездну одним общим водоворотом. Это падение в бездну, из которой нет возврата,
уже совершилось или совершается среди хаотического беспорядка, только войска еще
не охвачены водоворотом; но, спрашивается, можно ли надеяться, что они удержатся
на поверхности? Очевидно, нет.
Правда, в период внешнего мира, когда сражений нет, а есть только муштра, вопрос
о чинопроизводстве кажется довольно теоретическим. Но по отношению к Правам Человека
он всегда имеет практическое значение. Солдат присягал в верности не только королю,
но и закону и народу. «Нравится ли нашим офицерам революция?» — спрашивают солдаты.
К несчастью, нет; они ненавидят ее и любят контрреволюцию. Молодые люди в эполетах,
с дворянской кровью в жилах, отравленные дворянской спесью, открыто издеваются,
с негодованием, переходящим в презрение, над нашими Правами Человека, как над
новоизобретенной паутиной, которую надо смести. Старые офицеры, более осторожные,
молчат, сурово сжимая губы, но можно догадаться, что происходит в их душе. Кто
знает, быть может, даже под простым словом команды скрывается сама контрреволюция,
замышляющая продажу нас изгнанным принцам или австрийскому королю; разве предатели-аристократы
не могут провести нас, простых людей? Так пагубно действует эта общая причина
всех обид, вызывая вместо доверия и уважения лишь ненависть и бесконечную подозрительность
и делая невозможным и командование и повиновение. Насколько же опаснее, когда
вторая, более ощутимая обида — задержка жалованья — отчетливо возникла в сознании
простых людей? Хищения самого низменного сорта существуют и существовали давно;
но если недавно провозглашенные Права Человека и всякие прочие права не паутина,
то подобных злоупотреблений не должно более существовать!
Французская военная система, по-видимому, умирает печальной смертью самоубийцы.
Более того, в этом деле гражданин естественно выступает против гражданина. Солдаты
находят слушателей и беспредельное сочувствие множества патриотов из низших классов.
Высшие же классы относятся таким же образом к офицерам. Офицер по-прежнему наряжается
и душится, собираясь на невеселые вечеринки, которые устраиваются иногда еще не
успевшими эмигрировать дворянами. Там офицер высказывает свои горести, которые
в то же время и горести Его Величества и самой природы, но, кстати, выражает и
вызывающее неповиновение, и твердую решимость не сдаваться. Граждане, а еще более
гражданки понимают, что дурно и что хорошо; не одна только военная система покончит
самоубийством, с ней погибнет и многое другое. Как мы уже говорили, возможен более
глубокий переворот, чем те, которым мы были свидетелями, — переворот, при котором
глубочайший, чадящий сернистый слой, на котором все покоится и растет, очутится
наверху.
Но как подействует все это на грубое сердце солдата при его военном педантизме,
его неопытности во всем лежащем вне плац-парада, при его почти детском неведении
в соединении с озлобленностью мужчины и пылкостью француза! Уже давно тайные собрания
в столовых и караульных, угрюмые взгляды, тысячи мелких столкновений между командующими
и подчиненными наполняют всюду скучный день солдата. Спросите капитана Даммартена,
заслуживающего доверия, остроумного кавалерийского офицера и писателя; он приверженец
царства свободы, правда, с некоторыми ограничениями, однако и его сердце глубоко
оскорблено виденным на жарком юго-западе и в других местах: он видел восстания,
гражданскую войну при дневном свете и огне факелов, видел анархию, которая ненавистнее
самой смерти. Однажды непокорные, пьяные солдаты встретили капитана Даммартена
и другого офицера на валу, где не было боковой тропинки или обхода; они, правда,
тотчас же отдали честь, «потому что мы спокойно смотрели на них», но сделали это
с угрюмым, почти вызывающим видом. В другой раз, поутру, «они собрали все свои
кожаные куртки», надоевшие им, и лишние вещи и сложили их в кучу у двери командира,
над чем «мы смеялись, как осел, жующий колючки». Однажды они связали, среди общей
шумной ругани, две веревки от фуража с явным намерением повесить квартирмейстера.
Взирая на все эти события сквозь дымку любовно скорбного воспоминания, наш достойный
капитан описал их плавным стилем4. Солдаты ворчат, проявляя смутное недовольство,
офицеры слагают с себя обязанности и с досады эмигрируют.
Или спросим еще одного занимающегося литературой офицера, не капитана, а лишь
младшего лейтенанта артиллерийского полка Ла-Фер, молодого человека двадцати одного
года, мнение которого не лишено интереса: имя его — Наполеон Бонапарт. Он был
произведен в этот чин пять лет назад в Бриенской школе, «так как Лаплас признал
его способным к математике». Он стоит в это время в Оксоне, на западе; квартира
его не роскошна; он живет «в доме цирюльника, к жене которого относится не совсем
с должной степенью уважения», или же помещается в мансарде с голыми стенами, единственную
обстановку которой составляют «простая кровать без полога, два стула и стол перед
окном, заваленный книгами и бумагами; брат его Луи спит в соседней комнате на
грубом матрасе». Однако младший лейтенант занят довольно значительным делом: он
пишет сдою первую книгу или памфлет — страстное, красноречивое «Письмо к Маттео
Буттафуоко», нашему корсиканскому депутату, не патриоту, а аристократу, не заслуживающему
быть депутатом. Издатель его -Жоли из Доля. Автор сам заменяет корректора; «каждое
утро, в четыре часа, он отправляется пешком из Оксона в Доль; затем, просмотрев
корректуру, он делит с Жоли его весьма скромный завтрак и немедленно после того
возвращается в свой гарнизон, куда прибывает около полудня, совершив в течение
утра прогулку в двадцать миль».
Наш младший лейтенант может заметить, что в гостиных, на улицах, дорогах, в гостиницах
— всюду умы людей готовы вспыхнуть ярким пламенем. Патриот, входя в гостиную или
находясь среди группы офицеров, имеет достаточно оснований впасть в уныние: так
много здесь настроенных против него людей; но лишь только он выйдет на улицу или
окажется среди солдат, как чувствует себя так, как будто с ним вместе вся нация.
Далее он замечает, что после знаменитой присяги Королю, Народу и Закону произошла
крупная перемена: до присяги в случае приказа стрелять в народ лично он повиновался
бы во имя короля, но после нее во имя народа он не повиновался бы. Равным образом
он видит, что патриотические офицеры, более многочисленные в артиллерии, чем в
других частях, сами по себе составляют меньшинство, но, имея на своей стороне
солдат, они управляли полком и часто спасали своих товарищей-аристократов от опасностей
и затруднений. Однажды, например, «один член нашей офицерской компании взбудоражил
чернь тем, что, стоя у окна нашей столовой, пел: «О Ричард! О мой король!», и
мне пришлось спасать его от разъяренной толпы»5.
Пусть читатель помножит все это на десять тысяч и распространит, с незначительными
изменениями, на все лагеря и гарнизоны Франции. Французская армия, по-видимому,
на пороге всеобщего мятежа.
Всеобщий мятеж! Тут есть от чего содрогнуться конституционализму патриотов и августейшему
Собранию. Нужно что-нибудь предпринять, но что именно, этого ни один человек не
может сказать. Мирабо предлагает даже распустить все двести восемьдесят тысяч
солдат и организовать новую армию6. Невозможно так сразу, кричат все. Однако,
отвечаем мы, так или иначе, но это неизбежно. Подобная армия, с ее дворянами в
четвертом поколении, невыплатой жалованья и солдатами, связывающими фуражные веревки,
чтобы вешать квартирмейстеров, не может существовать рядом с такой революцией.
Остается только выбрать между медленным, хроническим распадом или быстрым, решительным
роспуском и организацией новой армии; между агонией, растянутой на много лет или
разрешающейся в один час. Если бы Мирабо был министром или правителем, то избрали
бы последнее, но так как Мирабо не стоит во главе правительства, то, разумеется,
избирается первое.
Глава третья
БУЙЕ В МЕЦЕ
Ничто из перечисленного не составляет тайны для Буйе, находящегося в северо-восточном
округе. Временами мысль о бегстве за границу светит ему, как последний луч надежды
во всеобщем смятении; однако он остается на своем посту, стараясь по-прежнему
надеяться на лучшее и видя спасение не в новой организации, а в удачной контрреволюции
и возврате к старому. Кроме того, ему ясно, что именно эта национальная федерация,
эти всеобщие клятвы и братания народа с войском принесли «неисчислимый вред».
Многое из того, что бродило втайне, благодаря этому вышло наружу и стало явным:
национальные гвардейцы и линейные солдаты торжественно обнимаются на всех плац-парадах,
поют, произносят патриотические клятвы, попадают в беспорядочные уличные процессии
с антивоенными конституционными возгласами и криками «ура». Так, например, Пикардийский
полк был выстроен во дворе казарм в Меце и получил за такое поведение строгий
выговор от самого генерала, после чего принес раскаяние7.
Между тем, по свидетельству отчетов, неповиновение начинает проявляться все резче
и сильнее. Офицеров запирают в столовых, осаждают шумными требованиями, сопровождающимися
угрозами. Зачинщики мятежа, правда, получают «желтую отставку» — позорную отставку
с так называемой cartouche jaune, но вместо одного появляются десять новых зачинщиков,
и желтая cartouche перестает считаться позорным наказанием. Через две, самое большее
— через четыре недели после знаменитого праздника Пик вся французская армия, которая
требует выплаты задержанного жалованья, образует клубы для чтения, посещает народные
собрания, находится в состоянии, характеризуемом Буйе только одним словом — бунт.
Буйе понимает это, как понимают лишь немногие, и говорит по собственному страшному
опыту. Возьмем наугад один пример.
Еще в начале августа — точное число теперь нельзя установить — Буйе, намеревающийся
отправиться на воды в Экс-ла-Шапелль, снова внезапно призывается в мецские казармы.
Солдаты стоят в боевом порядке, с заряженными ружьями, офицеры находятся тут же
по принуждению солдат, и все в один голос настойчиво требуют уплаты задерживаемого
жалованья. Раскаявшийся Пикардийский полк, как мы видим, провинился вновь: обширная
площадь полна вооруженными мятежниками. Храбрый Буйе подходит к ближайшему полку,
открывает свой привыкший к командам рот, чтобы произнести речь, но встречает только
негодующие крики, жалобы и требования стольких-то причитающихся по закону тысяч
ливров. Момент критический: в Меце стоит около десяти тысяч солдат, и всеми ими
овладел, по-видимому, один дух.
Буйе тверд, как алмаз, но что ему делать? Немецкий Зальмский полк, кажется, настроен
лучше; тем не менее и Зальмский полк тоже, наверное, слышал о заповеди «не укради»,
и он тоже знает, что деньги — это деньги. Буйе доверчиво направляется к Зальмскому
полку, говорит что-то о доверии, но и здесь ему отвечают требованием сорока четырех
тысяч ливров и нескольких су. Крик становится все громче и громче по мере того,
как неудовольствие полка возрастает, и, когда в ответ на него не следует не только
уплаты, но и обещания уплаты, крик заканчивается тем, что все одновременно вскидывают
ружья на плечо и Зальмский полк решительным маршем отправляется на соседнюю улицу,
к дому своего полковника, чтобы захватить полковое знамя и Денежный ящик. Зальмцы
поступают так в твердой уверенности, что meum не есть tuum и что прекрасные речи
не то же, что сорок четыре тысячи ливров и несколько су.
Удержать их невозможно. Зальмцы идут военным маршем, быстро преодолевая расстояние.
Буйе и офицеры обнажают сабли и должны идти удвоенным pas de charge, попросту
бежать, чтобы опередить солдат; они становятся у внешней лестницы со всей твердостью
и презрением к смерти, на которые только способны, в то время как зальмцы грозно
надвигаются, шеренга за шеренгой; можно себе представить, в каком они настроении,
хотя, по счастью, оно не перешло еще в жажду крови. Буйе стоит, с мрачным спокойствием
ожидая конца, уверенный по крайней мере в одном человеке: в самом себе. Все, что
может сделать самый бесстрашный из людей и генералов, сделано. Хотя пикеты загораживают
улицу с обоих концов и смерть стоит у Буйе перед глазами, ему удается, однако,
отправить гонца в драгунский полк с приказом выступить на помощь; драгунские офицеры
садятся на коней, но солдаты отказываются идти; отсюда ему не придет спасение.
Улица, как мы говорили, забаррикадирована, отрезана от всего мира; над ней лишь
равнодушный свод небес, да кое-где, быть может, выглядывает из окна боязливый
домовладелец, молясь за Буйе, тогда как многочисленная толпа черни на мостовой
молится за успех зальмцев. Так стоят обе партии, подобно телегам, запертым fi
узком переулке, или схватившимся в смертельной борьбе борцам! Целых два часа стоят
они 6 таком положении. В руке Буйе сверкает сабля; брови его сдвинуты в непоколебимой
решимости. Так проходят два часа по мецским часам. Зальмцы стоят в мрачном молчании,
изредка нарушаемом бряцанием оружия; но они не стреляют. Время от времени чернь
побуждает какого-нибудь гренадера прицелиться в генерала, который смотрит спокойно,
как вылитый из бронзы, и каждый раз какой-нибудь капрал отстраняет ружье.
Стоя в таком необыкновенном положении на этой лестнице в течение двух часов, храбрый
Буйе, долго бывший лишь тенью, выступает перед нами из мрака и становится личностью.
Впрочем, раз зальмцы не застрелили его в эти первые минуты и сам он остается непоколебим,
опасность уменьшается. Мэр, «человек в высшей степени почтенный», с чиновниками
муниципалитета в трехцветных шарфах добивается наконец пропуска и просьбами, увещаниями,
разъяснениями убеждает зальмцев возвратиться в казармы. На следующий день почтенный
мэр ссужает деньги, и офицеры выплачивают половину требуемой суммы наличными деньгами.
После этой выплаты зальмцы успокаиваются, и на время все, насколько возможно,
утихает8.
Сцены, подобные мецской, или приготовления к подобным же демонстрациям происходят
повсюду во Франции. Даммартен, с его фуражными веревками и сваленными в кучу кожаными
куртками, стоит в Страсбурге, на юго-востоке; в эти же самые дни или, вернее,
ночи в Эдэне, на крайнем северо-западе, солдаты Королевского Шампанского полка
«с тридцатью зажженными свечами кричат: «Vive la Nation! Au diable les aristocrates!
(Да здравствует народ! К черту аристократию!)». «Гарнизон в Биче», как с сожалением
констатирует депутат Рюбель, «вышел за город с барабанным боем, разжаловал своих
офицеров и затем вернулся в город с саблями наголо»9. Не пора ли верховному Национальному
собранию заняться этими делами? Военная Франция находится в ожесточенном, легко
воспламеняющемся настроении, которое, подобно дыму, ищет выхода. Это гигантский
клубок дымящейся пакли, который, будучи раздуваем сердитым ветром, легко может
вспыхнуть ярким пламенем и превратиться в море огня.
Все эти обстоятельства, разумеется, повергают конституционалистов-патриотов в
глубокую тревогу. Верховное собрание усердно рассуждает на заседаниях, но не решается
принять совет Мирабо немедленно распустить армию и потушить пожар, находя, что
путь паллиативных мер удобнее. Однако по меньшей мере жалобы на неуплату жалованья
должны быть рассмотрены. С этой целью придуман план, много нашумевший в те дни
и известный под названием «Декрет 6 августа». Во все полки должны отправиться
инспектора и с некоторыми выборными капралами и «умеющими писать солдатами» установить
остающиеся недоимки и хищения и покрыть их. Целесообразная мера, если при помощи
ее дымящаяся головня будет потушена, а не вспыхнет с новой силой от слишком большого
притока воздуха или от искр и трения.
Глава четвертая
НЕДОИМКИ В НАНСИ
Следует, однако, заметить, что округ, подчиненный Буйе, по-видимому, один из самых
воспламеняющихся. Король всегда желал бежать в Мец, к Буйе: оттуда близко до Австрии.
Там, более чем где-либо, разъединяемый раздорами народ должен был со страхом или
с надеждой и со взаимным раздражением смотреть через границу, в туманное море
внешней политики и дипломатии.
Еще недавно, когда несколько австрийских полков мирно прошли по одному углу этой
местности, все приняли это за вторжение; тотчас же в Стенэ со всех сторон бросились
тысяч тридцать национальных гвардейцев с ружьями на плече, чтобы разузнать, в
чем дело10. Оказалось, что дело касалось чисто дипломатического вопроса: австрийский
император, желая скорее проехать в Бельгию, выговорил себе право сократить немного
путь. Итак, едва европейская дипломатия задела на своем темном пути край этих
мест, подобно тени пролетающего кондора, и тотчас же с гоготаньем и карканьем
взвилась целая тридцатитысячная крылатая стая! К тому же в местном населении,
как мы уже сказали, царят раздоры: здесь множество аристократов, и патриотам приходится
наблюдать и за ними, и за австрийцами. Ведь мы находимся в Лотарингии; местность
эта не так просвещенна, как старая Франция; помнит прежний феодализм, в памяти
людей остался даже собственный двор и свой король или, вернее, блеск двора и короля
— без связанных с этим тягостей. С другой стороны, Якобинское общество, заседающее
в парижской церкви якобинцев, имеете в этих городах дочерей с пронзительными голосами
и острыми языками; подумайте же, как уживутся воспоминания о добром короле Станиславе*
и о временах императорского феодализма с этим новым, растлевающим евангелием и
какой яд раздора выльется вместе с ним! Во всем этом войска — офицеры на одной
стороне, солдаты на другой — принимают участие, теперь весьма существенное. Притом
же войска здесь гораздо возбужденнее, потому что они более скученны, так как в
пограничной провинции их всегда требуется большее число.
* Речь идет о Станиславе Понятовском, французском ставленнике на польском престоле.
Так обстоят дела в Лотарингии, особенно в столице ее — Нанси. Хорошенький город
Нанси, так любимый ушедшими в небытие феодалами, где жил и сиял король Станислав.
Город имеет аристократический муниципалитет, но также и филиал Якобинского клуба.
В нем около сорока тысяч душ несогласно живущего между собой населения и три больших
полка; один из них — швейцарский полк Шатовьё, который дорог патриотам с того
времени, как он действительно или предположительно отказался стрелять в народ
в дни штурма Бастилии. К сожалению, здесь, по-видимому, сосредоточиваются все
дурные влияния и, более чем. где-либо, проявляются соперничество и накал страстей.
Здесь уже много месяцев люди со все большим ожесточением восстают друг против
друга: умытые против неумытых, солдаты-патриоты против аристократов-офицеров,
так что длинный уже счет обид продолжает расти.
Названные и неназванное обиды, ведь злоба — пунктуальный счетчик: она будет ежедневно
заносить что-нибудь под рубрику «разное», все равно, взгляд или тон голоса, мельчайший
поступок или упущение, постоянно увеличивая ими общую сумму. Так, например, в
прошлом апреле, в дни предварительной федерации, когда национальные гвардейцы
и солдаты всюду клялись в братстве и вся Франция вступала в местные союзы, готовясь
к торжественному национальному празднику Пик, замечено было, что офицеры в Нанси
старались охладить пыл братания: так, они сначала уклонялись от присутствия на
федеральном празднике в Нанси, потом пришли в сюртуках, а не в парадной форме,
только надев чистые рубашки, а один из них выбрал торжественный момент, когда
мимо него проносили развевавшиеся национальные флаги, чтобы без всякой видимой
надобности плюнуть11.
Правда, все это мелочи, но они повторяются беспрестанно. Аристократический муниципалитет,
выдающий себя за конституционный, держится большей частью спокойно, но этого отнюдь
нельзя сказать о местном отделении Якобинского клуба, о пяти тысячах взрослых
патриотов города, еще менее о пяти тысячах патриоток, о молодых, в эполетах, с
бакенбардами или без, дворянах в четвертом поколении, о мрачных швейцарских патриотах
из Шатовьё, о пылкой пехоте Королевского полка и о горячих кавалеристах Местр-де-Кампа.
Обнесенное стенами Нанси со своими прямыми улицами, обширными скверами и постройками
времен короля Станислава, так красиво и нарядно расположенное на плодородном берегу
Мерты, среди золотистых в эти летние месяцы сбора урожая полей, внутри представляют
ад раздоров, беспокойства и возбудимости, близкой к взрыву. Пусть Буйе заглянет
сюда. Если всеобщее возбуждение в войсках, которое мы сравнивали с гигантским
клубком дымящейся пакли, где-нибудь вспыхнет, то здесь, в Лотарингии и Нанси,
бороде его больше всего грозит опасность.
Что касается Буйе, то он сильно занят, но только общим наблюдением за всем. Он
отправляет своих успокоившихся зальмцев и все другие сколько-нибудь надежные полки
из Меца в южные города и деревни, в сельские кантоны, на тихие воды Вика, Марсала
и т. п.; здесь много фуража для конницы, уединенных плацев, и наклонность солдат
к размышлениям может быть парализована усиленной муштровкой. Зальмцы, как мы говорили,
получили лишь половину причитающихся им денег, что, разумеется, было встречено
не без ропота. Тем не менее сцена с обнаженной саблей подняла Буйе в глазах солдат:
люди и солдаты любят бесстрашие и быструю, непоколебимую решимость, хотя бы им
и приходилось самим страдать от нее. И в самом деле, разве это не главное из всех
мужских достоинств? Само по себе это качество не значит почти ничего, так как
им наделены и низшие животные, ослы, собаки, даже мулы, но в надлежащем соединении
оно составляет необходимое основание всего.
О Нанси и господствующем там возбуждении главнокомандующий Буйе не знает ничего
точно; знает только вообще, что войска в этом городе едва ли не самые худшие по
духу 12. Офицеры там теперь, как и раньше, держат все в своих руках и, к несчастью,
по-видимому, ведут себя не особенно умно. «Пятьдесят желтых увольнительных», выданных
сразу, несомненно, означают наличие затруднений. Но что должны были подумать патриоты
о некоторый драчливых фузилерах, которых — действительно или по слухам — подговорили
оскорбить клуб гренадер — спокойных, рассудительных гренадер — в их собственной
читальне? Оскорблять криками и улюлюканьем, пока и рассудительные гренадеры не
выхватят сабли и не произойдут драки и дуэли? Мало того, разве не высылали таких
же головорезов (в некоторых случаях это было доказано, в других — предполагалось),
то переодетых солдатами, чтобы заводить ссоры с горожанами, то переодетых горожанами,
чтобы заводить ссоры с солдатами? Некий Руссьер, опытный фехтовальщик, был пойман
на месте, тогда как четыре офицера (вероятно, очень молодые), которые натравливали
его, поспешно разбежались! Фехтовальщик Руссьер был приведен на гауптвахту и приговорен
к трем месяцам ареста, но товарищи его потребовали для него единогласно «желтую
увольнительную» и даже устроили ему целый парад: надели на него бумажный колпак
с надписью: «Искариот», вывели за городские ворота и строго приказали исчезнуть
навсегда.
На все эти подозрения, обвинения, шумные сцены и другие подобного же рода постоянные
неприятности офицеры могли смотреть только с презрительным негодованием быть может
и выражая его в презрительных словах, а «затем вскоре бежали к австрийцам».
Так что когда здесь, как и везде, встал вопрос о задержке жалованья, то разом
выяснилось, насколько все обострено. Полк Местр-де-Камп получает, среди громких
криков, по три луидора на человека, которые по обыкновению приходится занять у
муниципалитета. Швейцарский полк Шатовьё требует столько же, но получает взамен
девятихвостую кошку (courroies), к которой присоединяется нестерпимый свист женщин
и детей. Королевский полк, потеряв надежду после долгого ожидания, захватывает
в конце концов полковую кассу и уносит ее в казармы, но на следующий день приносит
обратно по тихим, словно вымершим улицам. Всюду беспорядочные шествия и крики,
пьянство, ругань, своеволие; военная организация трещит по всем швам, или, как
говорят типографщики о наборе, «весь шрифт смешался!»13. Так обстоят дела в Нанси
в первых числах августа, стало быть меньше чем через месяц после торжественного
праздника Пик.
Конечно, конституционному патриотизму в Париже и других местах есть отчего содрогнуться
при этих известиях. Военный министр Латур дю Пен, задыхаясь, прибегает в Национальное
собрание с письменным извещением, что «все в огне, tout brule, tout presse.) Национальное
собрание под впечатлением первой минуты, уступая желанию военного министра, издает
декрет, «предписывающий вернуться к повиновению и раскаяться», как будто этим
можно чего-то достичь. Журналисты со своей стороны велят во все горло, издавая
хриплые крики осуждения или элегического сочувствия. Поднимают голос и сорок восемь
секций; в Сент-Антуанском предместье гремит зычный голос пивовара, или, как его
называют теперь, полковника Сантера. оказывается, что тем временем солдаты Нанси
прислали депутацию из десяти человек, снабженную документами и доказательствами,
говорящими совсем другое, чем история о том, что «все в огне». Но бдительный Латур
дю Пен велит схватить этих десять депутатов, прежде чем им удается добраться до
зала Собрания, и по приказу мэра Байи их сажают в тюрьму! Это было явным нарушением
конституции, так как они имели отпуск от своих офицеров. В ответ на это Сент-Антуанское
предместье в негодовании и боязни за будущее запирает лавки. Ведь возможно, что
Буйе — изменник и продался Австрии, и в этом случае бедные солдаты возмутились
именно из патриотизма!
Новая депутация, на этот раз депутация от национальных гвардейцев, отправляется
из Нанси, чтобы просветить Национальное собрание. Она встречает возвращающихся
прежних десять депутатов, которых, сверх ожидания, не повесили, и продолжает свой
путь с лучшими надеждами, но также не достигает ничего. Депутации, гонцы от правительства,
скачущие ординарцы, тысячеголосые тревожные слухи носятся беспрестанно взад и
вперед, распространяя смятение. Наконец, в последних числах августа де Мальсень,
выбранный инспектором и снабженный полномочиями, деньгами и «декретом от 6 августа»,
отправляется на место мятежа. Он должен постараться ликвидировать задолженность
в уплате жалованья, восстановить правосудие или по крайней мере подавить возмущение.
Глава пятая
ИНСПЕКТОР МАЛЬСЕНЬ
Инспектор Мальсень при ближайшем рассмотрении оказывается человеком «геркулесова
телосложения» и представляет со своими огромными усами — в то время как роялистские
офицеры теперь оставляют верхнюю губу небритой — довольно страшное зрелище; он
наделен не только неукротимым мужеством быка, но, к несчастью, и его тупоголовым
упорством.
В четверг 24 августа 1790 года он открывает сессию в качестве инспектирующего
комиссара и принимает, тех самых «выборных капралов и умеющих писать солдат».
Он находит, что счета полка Шатовьё запутанны, что их надо отложить и сделать
справки, начинает горячо говорить, порицать и кончает среди громкого ропота. На
следующее утро он возобновляет заседание, но не в городской Ратуше, как советовали
осторожные муниципальные советники, а снова в казармах. К несчастью, Шатовьё,
роптавший всю ночь, не хочет теперь ничего слышать об отсрочке или справках. Мальсень
от увещаний переходит к угрозам, но на все ему отвечают неумолкающими криками:
«Jugez tout de suite!» (Решайте сейчас!) Мальсень в ярости хочет уйти. Но, оказывается,
Шатовьё, топчущийся во дворе казарм, поставил у всех ворот часовых, которые на
требование комиссара, поддержанное и полковым командиром Дену, отказываются пропустить
его; он слышит только: «jugez tout de suite». Вот узел, который надо распутать!
Мальсень, храбрый, как бык, обнажает саблю и хочет пробиться к выходу. Происходит
свалка. Сабля Мальсеня ломается, он выхватывает саблю у командира Дену, ранит
часового и пробивается сквозь ворота, так как его не решаются убить. Солдаты Шатовьё
в беспорядке преследуют его; какое зрелище для жителей Нанси! Мальсень идет быстрым
шагом, однако не переходит на бег, оборачивается время от времени с угрозами и
взмахами саблей и так достигает невредимым дома Дену. Возбужденные солдаты осаждают
этот дом, но пока не входят, так как их не пропускает группа офицеров, стоящих
на лестнице. Мальсень, возбужденный, но необескураженный, обходными путями под
прикрытием национальных гвардейцев возвращается в городскую Ратушу. Оттуда на
следующее утро он издает новые приказы, новые проекты соглашения с Шатовьё, но
ни одного из них солдаты не желают принимать; наконец среди страшного шума он
издает приказ полку Шатовьё выступить на следующее утро и перейти на стоянку в
Саррлуи. Солдаты наотрез отказываются повиноваться. Мальсень составляет об этом
отказе «акт» — нотариальный протест по всей форме, если б только он мог помочь
ему!
Наступает конец четверга, а с ним и конец инспекторства Мальсеня, продолжавшегося
около пятидесяти часов. Но за эти пятьдесят часов он, к несчастью, завел дело
довольно далеко. Местр-де-Камп и Королевский полк еще колеблются в нерешимости,
но солдаты Шатовьё, как мы видим, потеряли всякое самообладание. Ночью адъютант
Лафайета, находящийся здесь для подобных случаев, посылает во все стороны экстренных
гонцов, чтобы призвать национальных гвардейцев. Сон деревни нарушается топотом
копыт, громкими стуками в двери; всюду конституционалистам-патриотам приходится
облачаться в военные доспехи и отправляться в Нанси.
И вот наш Геркулес-инспектор сидит весь четверг среди объятых страхом муниципальных
советников, в центре шумного смятения; сидит весь четверг, пятницу и до полудня
субботы. Полк Шатовьё, несмотря на нотариальный протест, не желает двинуться ни
на шаг. Около четырех тысяч национальных гвардейцев приходят поодиночке или отрядами,
не зная о том, чего от них ожидают; еще менее известно, чего можно ждать от них
самих. Все полно неизвестности, возбуждения и подозрений: ходят слухи, что Буйе,
начавший подвигаться к сельским стоянкам, дальше на восток, просто роялистский
заговорщик, что Шатовьё и патриоты проданы Австрии и что Мальсень, вероятно, какой-нибудь
австрийский агент. Настроение полков Местр-де-Камп и Королевского становится все
более и более тревожным; полк Шатовьё и не думает уходить; солдаты его в страстном
возбуждении «провозят по улицам развевающиеся на двух телегах красные флаги»,
а на следующее утро отвечают своим офицерам: «Уплатите нам жалованье, и мы пойдем
с вами хоть на край света!»
При таких обстоятельствах Мальсеню около полудня в субботу приходит в голову,
что недурно было бы осмотреть городские стены, — он садится на лошадь и едет в
сопровождении трех всадников. У городских ворот он приказывает двоим из них дожидаться
его возвращения, а с третьим, надежным человеком, скачет в Люневиль, где стоит
один карабинерский, еще не. взбунтовавшийся полк. Оба оставшихся кавалериста вскоре
начинают беспокоиться, догадываются, в чем дело, и поднимают тревогу. Около сотни
солдат из полка Местр-де-Камп с величайшей поспешностью, словно они уже проданы
Австрии, седлают лошадей и скачут, сбившись в кучу, в погоню за своим инспектором.
И они, и он несутся карьером с шумом и звоном по долине реки Мерты в направлении
Люневиля и полуденного солнца, к изумлению страны и почти к своему собственному.
Какая гонка! Точно погоня за Актеоном*, но на этот раз Актеон-Мальсень, по счастью,
уходит. К оружию, люневильские карабинеры! Накажите бунтовщиков, оскорбляющих
вашего генерала и ваш гарнизон, а главное, стреляйте скорее, чтобы вы еще не успели
сговориться и не отказались стрелять! И карабинеры стреляют поспешно, целясь в
первых солдат Местр-де-Кампа, которые вскрикивают при виде огня и, как безумные,
несутся во весь опор обратно в Нанси. Все в паническом страхе и ярости: они, несомненно,
проданы Австрии по стольку-то за каждый полк, приводятся даже точные суммы, а
предатель Мальсень бежал! Помогите, небо и земля, помогите, неумытые патриоты,
ведь вы так же проданы, как и мы!
* Актеон (греч.) — (охотник, сын Аристея и Автоной. Охотясь, Актеон увидел купающуюся
Артемиду; разгневанная богиня превратила Актеона в оленя, и его растерзали собственные
собаки.
Раздраженный Королевский полк заряжает ружья, весь Местр-де-Камп седлает лошадей;
командир Дену схвачен и брошен в тюрьму в холщовой рубахе (sarreau de toile);
Шатовьё разбивает магазины и раздает «три тысячи ружей» патриотам из народа —
Австрия получит теплую встречу. Увы, несчастные охотничьи собаки упустили, как
мы сказали, своего охотника и теперь бегают с визгом и воем, как бешеные, не зная,
по какому следу бежать!
И вот они выступают ночью шумным походом, с остановкой на высотах Фленваля, откуда
можно видеть освещенный Люневиль. Затем в четыре часа происходят долгие переговоры,
после чего устанавливается наконец соглашение; карабинеры уступают, и Мальсень
выдается при взаимных извинениях. После нескольких часов неразберихи удается тронуться
в путь. Так как день свободный, воскресный, то люневильцы все выходят посмотреть
на это возвращение домой взбунтовавшегося полка с его пленником. Ряды солдат проходят;
люневильцы смотрят. Вдруг на первом же повороте улицы наш храбрый инспектор во
весь опор бросается в сторону и ускользает невредимым под звон сабель и треск
ружей; одна пуля засела только в его кожаной куртке. Вот так Геркулес! Но бегство
это бесполезно. Карабинеры, к которым он возвращается после долгой скачки, совершив
большой круг, «стоят у ночных сторожевых огней», совещаясь об Австрии, об изменниках,
о ярости солдат Местр-де-Кампа. Словом, следующая картина представляет нам храброго
Мальсеня едущим в понедельник в открытом экипаже по улицам Нанси, под обнаженной
саблей стоящего позади него солдата, среди толпы «разъяренных женщин», рядов национальных
гвардейцев и настоящего вавилонского столпотворения. Его везут в тюрьму, где он
составит компанию командиру Дену! Вот на какую квартиру попадает в заключение
инспектор Мальсень14.
Поистине, пора приехать генералу Буйе. Все окрестные местечки, напуганные сторожевыми
огнями, освещенными городами, постоянными перемещениями людей, не спят уже несколько
ночей подряд. Нанси, с его ненадежными национальными гвардейцами, с розданными
ружьями, бунтующими солдатами, мрачной паникой и пылающей яростью, представляет
собой уже не город, а Бедлам.
Глава шестая
БУЙЕ В НАНСИ
Поторопись с помощью, храбрый Буйе; если помощь придет нескоро, то все действительно
«загорится», и неизвестно, до каких пределов может распространиться пожар! Многое
в эти часы зависит от Буйе; успех его или неудача направят ход всего будущего
в ту или другую сторону. Если, например, он будет медлить в нерешимости и не приедет
или приедет и ничего не достигнет, то вся французская армия будет объята мятежом;
национальные гвардейцы примкнут кто туда, кто сюда; роялизм обнажит рапиру, санкюлоты
схватятся за пики, а дух якобинства, еще юный и опоясанный лучами солнца, разом
созреет и опояшется кольцом адского огня: бывает ведь, что у людей за одну ночь
смертельного кризиса головы седеют!
Храбрый Буйе, по-прежнему непоколебимый, быстро приближается, но, к сожалению,
с востока, запада и севера он получает лишь «ничтожные подкрепления»; и вот во
вторник утром, в последний день августа, он уже стоит, в полном вооружении, хотя
все еще с незначительными силами, у деревни Фруард, в нескольких милях от Нанси.
Есть ли во всем мире в это утро вторника другой сын Адама, который имел бы перед
собой более трудную задачу, чем Буйе? Перед ним волнующееся, легко воспламеняющееся
море сомнений и опасностей, а он уверен только в одном: в своей собственной решимости.
Правда, это одно стоит многого. Он твердо и мужественно идет навстречу опасности.
«Подчинение или беспощадный бой и истребление; двадцать четыре часа на размышление»
— таково содержание его воззвания, посланного накануне в тридцати экземплярах
в Нанси. Как оказывается, все они были перехвачены и не дошли до места15.
Тем не менее в половине двенадцатого утра является к нему во Фруард депутация
от мятежных полков и муниципалитета Нанси, как будто с ответом на его воззвание,
на самом же деле чтобы узнать, что остается делать. Буйе принимает эту депутацию
«на широком, открытом дворе, прилегающем к его квартире», в присутствии умиротворенного
Зальмского полка и других, пока еще хорошо настроенных полков. Мятежники высказываются
с решимостью, которую Буйе находит дерзкой; по счастью для него, такого же мнения
и зальмцы. Забыв мецскую лестницу и саблю, они требуют, чтобы негодяи были тотчас
же «повешены». Буйе сдерживает их, но отвечает, что для взбунтовавшихся солдат
существует только один путь — с искренним раскаянием освободить господ Дену и
Мальсеня, приготовиться немедленно к выступлению, куда он прикажет, и «подчиниться
и раскаяться», согласно постановлению Национального собрания и требованию, предъявленному
им вчера в тридцати отпечатанных плакатах. Таковы условия Буйе, непреложные, как
веление судьбы. Так как депутаты бунтовщиков, по-видимому, не принимают этих условий,
то для них лучше всего исчезнуть с этого места, и даже сделать это поскорее, потому
что и Буйе через несколько минут скажет только: «Вперед!» Депутаты от мятежников
исчезают довольно быстро депутаты же от муниципалитета, в чрезмерном страхе за
свои особы, предпочитают остаться при Буйе.
Хотя храбрый Буйе твердо идет навстречу опасности, он отлично сознает свое положение:
он понимает, что в Нанси, с возмутившимися солдатами, ненадежными национальными
гвардейцами и столькими розданными ружьями, бушует и неистовствует около десяти
тысяч способных сражаться человек, в то время как сам он едва располагает третью
этого числа, да и эта треть также состоит из ненадежных национальных гвардейцев
и только что усмиренных полков, которые в настоящую минуту, правда, полны ярости
и готовности выступить, но в следующую минуту эта ярость и крики могут принять
совершенно другой, роковой оборот. Стоя сам на вершине бурной волны, Буйе должен
успокаивать другие разбушевавшиеся волны. Ему остается только «отдаться в руки
Фортуны», которая, говорят, благосклонна к храбрецам. В половине первого, после
того как депутаты от мятежников уже исчезли, наши барабаны бьют: мы выступаем
в Нанси! Пусть город Нанси хорошенько поразмыслит, потому что Буйе уже все обдумал
и решился.
Впрочем, может ли рассуждать теперь Нанси? Это уже не город, а Бедлам. Озлобленный
Шатовьё решил защищаться до самой смерти: он заставляет муниципалитет барабанным
боем собрать всех граждан, знакомых с артиллерийским делом, к пушкам. С другой
стороны, возбужденный Королевский полк выстроился в своих казармах; он в отчаянии,
услышав о настроении в Зальмском полку, и в страхе тысячи голосов кричат: «La
loi, la loi!» (Закон, закон!) Полк Местр-де-Камп неистовствует, колеблясь между
страхом и злобой, а национальные гвардейцы только озираются вокруг, не зная, что
предпринять. Совсем безумный город! Сколько голов, столько и планов, все приказывают,
никто не повинуется; все в тревоге, кроме мертвых, мирно спящих под землей, закончив
бороться.
Буйе держит свое слово; «в половине третьего» разведчики доносят, что он уже всего
в полумиле от городских ворот, идет в боевом порядке, громыхая орудиями и амуницией
и дыша лишь разрушением. Навстречу ему выходит новая депутация от мятежников,
муниципалитета и офицеров с убедительной просьбой повременить еще час. Буйе соглашается
ждать час. Но когда по истечении его вопреки обещанию ни Дену, ни Мальсень не
появляются, он велит бить в барабаны и снова двигается вперед. Около четырех часов
объятые страхом жители могут видеть его лицом к лицу. Пушки его громыхают на лафетах,
авангард его в тридцати шагах от ворот Станислава. Он подвигается неудержимо,
как планета, проходящая назначенный ей путь в определенное законом природы время.
Что же дальше? Чу! взвивается мирный флаг, и раздается сигнал к сдаче; Буйе умоляют
остановиться: Мальсень и Дену уже на улице, идут сюда, солдаты раскаялись, готовы
подчиниться и выступить из города. Железное лицо Буйе не изменяется ни на йоту,
но он приказывает остановиться; более радостной минуты он никогда не переживал.
О радость из радостей! Мальсень и Дену действительно проходят под эскортом национальных
гвардейцев по улицам, обезумевшим от слухов о предательстве Австрии и тому подобном.
Они здороваются с Буйе, оба совершенно невредимые. Он отходит в сторону с ними
и с отцами города, уже ранее приказав, в каком направлении и через какие ворота
должны выйти бунтовавшие войска.
Этот разговор с двумя генералами и с городскими властями был весьма безобиден;
тем не менее можно было бы желать, чтобы Буйе отложил его и не отходил в сторону.
Не лучше ли было бы на глазах таких бушующих, мятущихся, легко воспламеняющихся
масс, при едкой азотной кислоте, с одной стороны, и сернистом дыме с пламенем
— с другой, — не лучше ли было бы встать между ними и держать их врозь, пока место
не очистится? Много отставших из Шатовьё и других полков не вышли со своими главными
отрядами, выступающими через назначенные ворота и останавливающимися на открытом
лугу. Национальные гвардейцы находятся в состоянии почти отчаянной нерешительности;
вооруженная и невооруженная чернь бунтует на улице, явно охваченная помешательством,
и вопит об измене, о продаже австрийцам, о продаже аристократам. Посредине толпы
стоят заряженные пушки с горячими фитилями, а авангард Буйе находится всего в
тридцати шагах от ворот. Эта безумная, охваченная слепой яростью, легко воспламеняющаяся
масса, которая колышется, как дым, не повинуется никаким приказаниям, не хочет
отворять ворот, говорит, что скорее откроет жерла своих пушек! «Не стреляйте,
друзья, или стреляйте через мое тело!» — кричит юный герой Дезиль, капитан Королевского
полка, обхватив руками смертоносное орудие и не выпуская его. Швейцарцы Шатовьё
соединенными усилиями с угрозами и проклятиями оттаскивают юношу прочь; однако
он, не оробев, среди нового взрыва проклятий садится на запальное отверстие. Шум
и крики возрастают, но, увы, среди шума раздается треск сначала одного, потом
трех ружейных выстрелов, и пули, пронизав тело молодого героя, повергают его в
прах. В эту же минуту неистовой ярости кто-то прикладывает горящий фитиль к запалу
— и громоподобная отрыжка картечью взрывает на воздух около пятидесяти человек
из авангарда Буйе.
Фатально! Блеск первого ружейного выстрела вызвал пушечный выстрел и зажег факел
смерти; теперь все превратилось в раскаленное безумие, в адский пожар. С демонической
яростью авангард Буйе устремляется в ворота Станислава, сметает мятежников огненной
метлой, загоняет их в объятия смерти или на чердаки и в погреба, откуда они снова
открывают огонь. Вышедшие из города полки, остановившиеся на лугу, слышат это
и устремляются обратно сквозь ближайшие городские ворота; Буйе скачет за ними,
как безумный, но никто его не слушает — началась в Нанси, как в царстве смерти
Нибелунгов, «великая и жестокая бойня».
Ужас! Такие сцены горестного, бесцельного безумия небесный гнев лишь редко допускает
среди людей! Из погребов и чердаков, со всех улиц, углов и перекрестков Шатовьё
и патриоты поддерживают убийственный огонь против такого же убийственного неантипатриотического
огня. Синий капитан национальных гвардейцев, сражающийся, сам не зная за кого,
и пронизанный пулями, требует, чтобы его положили умирать на знамя; одна патриотка
(имя ее неизвестно, сохранилась только память о ее поступке) кричит солдатам Шатовьё,
чтобы они не стреляли из второй пушки, и даже выливает в нее ведро воды, когда
крик ее остается без внимания16. Ты должен драться, ты не должен драться, и с
кем тебе драться? Если бы шум мог разбудить древних мертвецов, то Карл Смелый
Бургундский должен был бы встать из своей Ротонды; ни разу с того дня, как он
в яростном бою сошел в могилу, потеряв жизнь и алмаз, в этом городе не было слышно
такого шума.
Три тысячи человек, по подсчетам некоторых, лежат изуродованные, окровавленные,
половина солдат Шатовьё расстреляна без всякого полевого суда. Кавалерия Местр-де-Кампа
и неприятельская немного смогут сделать. Королевский полк убедили остаться в казармах,
и он стоит там в трепетном ожидании. Буйе, вооруженный ужасами закона и покровительствуемый
Фортуной, в конце концов торжествует. В течение двух смертоносных часов он неустрашимо,
хотя и с потерей сорока офицеров и пятисот солдат, пробился к большой городской
площади: рассеянные остатки Шатовьё ищут прикрытия. Королевский полк, столь легко
воспламенявшийся прежде, но, увы, сейчас уже остывший, предлагает сложить оружие
и «выступить в четверть часа». Эти бедняки остыли даже настолько, что просят дать
им «эскорт», который и получают, хотя их несколько тысяч человек и у каждого из
них по тридцать патронов. Еще не село солнце, как среди потоков крови заключается
мир, который мог бы быть достигнут и без кровопролития. Бунтовавшие полки уходят,
подавленные, по трем дорогам, а город Нанси оглашается воплями женщин и мужчин,
оплакивающих своих убитых, которые не проснутся более; улицы пусты, по Ним проходят
только патрули победителей.
Таким образом, Фортуна, благосклонная к храбрым, вытащила Буйе из этой страшной
опасности, как он сам говорит, «за волосы». Неустрашимый, железный человек этот
Буйе; если бы на месте старика Брольи в дни штурма Бастилии стоял он, то все могло
бы быть иначе! Он подавил мятеж и беспримерную гражданскую войну. Правда, не без
жертв, как мы видели, однако ценой, которую он и конституционный патриотизм считают
дешевой. Что касается лично его, то, побуждаемый впоследствии возражениями, он
хладнокровно заявил, что подавил восстание17 скорее против своего убеждения, только
из чувства воинского долга, так как теперь единственная надежда заключается в.
гражданской войне. Мы говорим, побуждаемый позднейшими возражениями! Правда, гражданская
война — это хаос, однако во всяком жизненном хаосе зарождается новый порядок,
и странно предполагать, что изо всех новых систем, которые могут породить хаос
и которые могут возникнуть из возможностей, окружающих человека во Вселенной,
Людовик XVI с двухпалатной монархией представляет именно ту систему, которая должна
была создаться. Это все равно что задаться выкинуть кости пятьсот раз подряд с
четным числом очков, сказав себе, что всякая выпавшая кость с нечетным числом
очков будет роковой — для Буйе. Возблагодари лучше Фортуну и небо, бесстрашный
Буйе, и не обращай внимания на нападки. Гражданская война, которая разлилась в
это время пожаром по всей Франции, могла бы привести к тому или иному результату,
но тушить пожар, где и как возможно, всегда является обязанностью человека и командира.
Представьте себе, что должно было происходить в волнующемся и разделившемся на
партии Париже, когда ординарцы во весь карьер прибывали туда один за другим с
такими тревожными известиями! Велика была радость, но глубоко было и негодование.
Верховное Национальное собрание подавляющим большинством постановляет выразить
Буйе горячую благодарность; то же самое выражают собственноручное письмо короля
и голоса всех приверженцев монархии и конституции. На Марсовом поле служится торжественная
всенародная панихида по павшим в Нанси защитникам закона; на панихиде присутствуют
Байи, Лафайет и национальные гвардейцы, за исключением немногих протестующих.
Богослужение совершается с помпой и торжественными церемониями, с епископами в
трехцветных перевязях; на Алтаре Отечества курятся кассолетки с благовонной смолой;
обширное Марсово поле кругом увешано черным сукном. Марат полагает, что лучше
было бы в такое трудное время истратить эти деньги вместо траура на хлеб и раздать
его живым голодным патриотам18. С другой стороны, живые патриоты и Сент-Антуанское
предместье, как мы видели, с шумом закрывшие уже раз свои лавки, собираются сейчас
«в количестве сорока тысяч» и с громкими криками требуют под самыми окнами выражающего
благодарность Национального собрания отмщения за убитых братьев, суда над Буйе
и немедленной отставки военного министра Латур дю Пена.
Слыша и видя все происходящее, если не военный министр Латур, то «обожаемый министр»
Неккер признает за лучшее проворно, почти тайком, удалиться «для восстановления
здоровья» в свою родную Швейцарию; но эта поездка не похожа на предыдущую; счастье,
что он доехал живым! Пятнадцать месяцев назад мы видели его въезжающим с конным
эскортом, при звуках труб и рожков, а теперь, когда он уезжает без эскорта, без
музыки, народ и муниципалитет в Арси-на-Обе задерживают его как беглеца с явным
желанием убить его как изменника. Но запрошенное по этому поводу Национальное
собрание дает ему свободный пропуск как, совершенному ничтожеству. Вот из каких
«гонимых случаем щенок» состоит презренный мир для тех, кто живет в глиняных домах!
Особенно в жарких странах и в жаркие. времена самые гордые из построенных нами
дворцов взлетают на воздух, как песчаные дворцы Сахары, крутятся столбами в вихре
и погребают нас под своим песком!
Несмотря на сорок тысяч. Национальное собрание настаивает на своих благодарностях,
а роялист Латур Дю Пен остается министром. Сорок тысяч собираются на следующий
день с обычным шумом и направляются к дому Латура; однако, увидев на ступенях
портика пушки с зажженными фитилями, они вынуждены повернуть вспять и переварить
свое недовольство или претворить его в кровь.
Тем временем в Лотарингии над раздававшими ружья зачинщиками из полков Местр-де-Камп
и Королевского назначается суд; но их так и не будут судить. Скорее решается судьба
Шатовьё. По швейцарским законам этот полк предается немедленно военному суду из
собственных офицеров. Военный суд, со всей краткостью (в несколько часов), вешает
двадцать трех солдат на высоких виселицах; отправляет около шестидесяти в кандалах
на галеры и таким образом, по-видимому, кончает это дело. Повешенные исчезают
навеки с лица земли, но закованные в кандалы на галерах воскреснут с триумфом.
Воскреснут закованные герои и даже закованные мошенники или полумошенники! Шотландец
Джон Нокс, один из всемирно известных героев, тоже, как известно, некогда сидел
в мрачном молчании на веслах на французской галере «в водах Ларье», как он говорил,
и даже выбросил за борт образ Девы Марии — вместо того, чтоб поцеловать его, —
как «раскрашенную доску» или деревянную куклу, которая, разумеется, поплыла19.
Итак, каторжники Шатовьё, запаситесь терпением и не теряйте надежды!
А в Нанси аристократия торжествует. Буйе покинул город на другой день, и аристократический
муниципалитет, у которого руки развязаны, теперь так же жесток, как раньше был
труслив. Местное отделение Якобинского клуба, как первоисточник всего зла, позорно
задавлено; тюрьмы переполнены, осиротевшие, поверженные патриоты ропщут негромко,
но негодование их глубоко. Здесь и в соседних городах многие носят в петлицах
«расплющенные пули», подобранные на улицах Нанси; пули сплющились, неся смерть
патриотам, и люди носят их как вечное напоминание об отмщении. Дезертиры из бунтовщиков
бродят по лесам и вынуждены просить милостыню, так как в полк им нельзя вернуться.
Всюду царят разложение, взаимное озлобление, уныние и отчаяние, пока не прибывают
национальные комиссары с кротким пламенем конституционализма в сердцах; они ласково
поднимают поверженных, ласково спускают слишком высоко взобравшихся, восстанавливают
отделение Якобинского клуба, призывают обратно дезертировавших мятежников, разумно
стараются все постепенно сгладить и внести умиротворение. Таким кротким, постепенным
умиротворением, с одной стороны, и торжественной панихидой, кассолетками, военными
судами и благодарностями нации — с другой, сделано все, что можно было сделать
официально. Сплющенная пуля выпадает из петлицы, а черная земля, насколько возможно,
опять зазеленеет.
Таково «дело Нанси», называемое некоторыми «резней в Нанси». Собственно говоря,
это неприглядная оборотная сторона трижды славного праздника Пик, лицевая сторона
которого представляет зрелище, достойное богов. Лицевая и оборотная стороны всегда
близки друг к другу; одна была в июле, другая — в августе! Театры Лондона ставят
с блеском сцены этой «Федерации французского народа», переделанной в драму; «Дело
Нанси», правда не игранное ни в каком театре, в течение многих месяцев разыгрывалось
и даже жило как призрак в головах всех французов. Ведь вести о нем разносятся
по всей Франции, пробуждая в городах и деревнях, в клубах и обеденных залах, до
самых дальних окраин, какой-нибудь мимический рефлекс или повторение всего дела
в фантазии, заканчивающееся всегда гневным утверждением или отрицанием: это было
правильно, это было неправильно. Из-за этого возникали споры, дуэли, ожесточение,
праздная болтовня, которые повели к ускорению, расширению и усилению ожидающих
нас в будущем взрывов.
Между тем той или иной ценой мятеж, как мы видели, усмирен. Французская армия
не разразилась всеобщим единовременным безумием, не была распущена, уничтожена
и снова сформирована. Она должна была умирать медленной смертью, годами, дюйм
за дюймом, умирать от частичных возмущений, как бунт брестских матросов и т. п.,
не распространившийся дальше; от неудовольствия и недисциплинированности солдат;
от еще большего неудовольствия роялистских усатых офицеров, одиночками или группами
переправлявшихся за Рейн20. Болезненное неудовольствие, болезненное отвращение
с обеих сторон убивали армию, неспособную к исполнению долга, и в заключение,
после долгих страданий, она умерла, но, подобно фениксу, возродилась окрепшей
и становилась все сильнее и сильнее.
Так вот какова была задача, совершение которой рок возложил на храброго Буйе.
Теперь он может снова отойти на задний план, усердно заниматься обучением войск
в Меце или за городом, вести полную тайн дипломатию, ковать планы за планами и
парить, как невидимая бледная тень, последняя надежда королевской власти.
&
Книга II
1 Bouille. Memoires. L., 1797. T. I. P. 8.
2 Histoire Parlementaire. T. II. P. 35.
3 Dampmartin. Op. cit. T. I. P. 89.
4 Ibid. P. 122-146.
5 Norvins. Histoire de Napoleon. T. I. P. 47;
Las Cases, Memoires.
6 Moniteur. 1790. N 233.
7 Bouille. Op. cit. T. I. P. 113.
8 Ibid. P. 140-145.
9 Moniteur (Histoire Parlementaire. T. VII. P. 29).
10 Moniteur. Seance du 9 aout 1790.
11 Deux Amis de la Liberte. T. V. P. 217.
12 Bouille. Op. cit. T. I. P. 9.
13 Deux Amis de la Liberte. T. V. P. 8.
14 Ibid. P. 206-251. Газеты и документы (Histoire
Parlementaire T. VII. P. 59-162).
15 Сравни: Bouille. Op. cit. T. I. P. 153-176;
Deux Amis de la Liberte. T. V. P. 251-271; Histoire Parlementaire.
16 Deux Amis de la Liberte. T. V. P. 268.
17 Bouille. Op. cit. T. I. P. 175.
18 Ami du Peuple (Histoire Parlementaire).
19 Knox's History of the Reformation.
20 Dampmartin. Op. cit. T. I. P. 249. |