Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

 

Елизавета Шик

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОТЦЕ

Оп.: ж-л "Альфа и Омега". № 1(12) 1999

См. библиографию.

“Кровь мучеников есть семя церкви”

Мой отец — священник Михаил Владимирович Шик — один из тысяч православных священников, расстрелянных или замученных в страшные 30-е годы, когда набиравшее силу советское государство пыталось искоренить религию.

Его жизненный путь в чем-то уникален, но в то же время типичен для определенной части русской интеллигенции начала и середины нашего века.

Михаил Владимирович (полное имя, данное родителями — Юлий Михаил) родился в Москве в состоятельной еврейской семье в 1887 г. В его роду были раввин и художник, коммерсанты и фабриканты. Отец — Владимир (Вольф) Миронович Шик, коммерсант, был почетным гражданином Москвы, что давало семье право проживания в этом городе. В 1905 г. Михаил окончил 5-ю Московскую гимназию (одну из лучших в то время в Москве), где его одноклассниками были Георгий Вернадский — сын академика, впоследствии — профессор русской истории в университете в Нью-Хевене; Дмитрий Поленов — сын художника, позднее — директор музея в усадьбе Поленово; Василий Сахновский — известный в свое время режиссер; Владимир Фаворский — знаменитый художник-график, академик и др. Дружба со многими из них продолжалась всю жизнь.

Далее — Московский университет, который Михаил закончил в 1912 г. по двум кафедрам — всеобщей истории и философии, после чего продолжал свои занятия философией в одном из университетов Германии. Это время философских и религиозных исканий, увлечения толстовством, теософией, мистиками. Он уже читал и знал Евангелие лучше многих православных, любил церковные богослужения, но от решения креститься был еще далек. В эти годы М. В. вместе с близкой ему по духу В. Г. Мирович переводит на русский язык книгу У. Джеймса “Многообразие религиозного опыта”, напечатанную в 1915 г. и недавно переизданную в том же переводе.

В 1914–18-х гг. М. В. — в армии, в звании унтер-офицера, но на фронте не был, служил в хозяйственных частях, участвовал в эвакуации населения из района военных действий в Западном крае; получив на учениях травму колена, лечился в госпитале, затем был демобилизован. С революцией исчезла моральная преграда, затруднявшая решение креститься — теперь, когда православие перестало быть государственной религией и крещение не сулило никаких жизненных благ, да и душа его созрела для этого шага, это решение было принято.

В 1918 г., в возрасте 31 года, М. В. крестился в Киеве; крестными его были бывший одноклассник В. А. Фаворский и В. Г. Мирович, знавшая Михаила с его гимназической юности. В том же году он женился на Наталии Дмитриевне Шаховской, дочери князя Д. И. Шаховского, до революции — видного деятеля кадетской партии, члена ее ЦК, позже — первого отечественного исследователя творчества П. Я. Чаадаева[1]. При крещении М. В. выбрал своим небесным покровителем св. мученика князя Михаила Черниговского. Позднее В. Г. Мирович вспоминала:

“Однажды в день ангела Михаила я спросила Наташу (его жену), зачем он не избрал себе покровителем Архистратига сил Небесных. Наташа ответила, что ему, по его словам, «как-то по-особенному был близок образ князя Михаила Черниговского, замученного в Орде». И тогда же я подумала, что в нем бессознательно, а может быть, и сознательно говорила надежда закончить свой путь на этом свете венцом мученика <...> Когда при нем жалели кого-нибудь, пострадавшего за веру, он с раздражением говорил: «Не понимаю, как можно жалеть человека за увенчание его пути! Пострадать в данном случае значит принять логическое следствие сделанного человеком выбора пути». «Не гордыня ли — притязать непременно на мученический венец», — заметил один из собеседников. М. <...> усмехнулся и <...> сказал: «До венца тому, кого пошлют туда, куда Макар телят не гонял, еще очень далеко. И венец там получить трудно, потому что жизнь там нелегкая. И так ее вынести, чтобы попасть в ряд святых мучеников — удел немногих. Ведет сюда обыкновенных, грешных людей — логика первого решения <...> и логика исторического момента»”.

Поженившись, мои будущие родители поселились в Сергиевом Посаде; в 1919–1920 гг. М. В. занимался проблемами религиозной философии при кафедре философии Московского университета “для подготовки к профессорскому званию”, но это быстро прекратилось — времена неудержимо менялись. В начале 20-х гг. М. В. преподавал историю и психологию в Сергиевском педагогическом техникуме и работал в возглавлявшейся о. П. Флоренским комиссии по охране памятников Троице-Сергиевой Лавры.

“Логика первого решения” вела его к принятию священства, а “логика исторического момента” — к осознанию неизбежности жертвы. В 20-е гг. М. В. пишет цикл стихов “В Страстную седмицу”. Приведу два из них, в которых особенно остро ощущается пред-чувствие личной крестной жертвы.

I

Крестное древо уже на земле.

Слава страстям Твоим, Господи!

Жгучий венец на Пречистом челе.

Слава страстям Твоим, Господи!

Благо тому, кто на страсти грядет!

Агнец избранный заклания,

Тебе сораспятый с Тобою умрет

И воскреснет в Тебе по Писанию.

IV

“Боже Мой, почто Ты оставил Меня”

Сына Своего Единородного

На кресте покинувший Бог

Дал нам пути свободного

И предельной жертвы залог.

Только там, где Бог отступился,

Человеку дано явить,

Что затем он в Духе родился,

Чтобы чашу Христа испить.

Первый священный сан — сан диакона был принят отцом в июле 1925 г., рукополагал его митрополит Петр, Патриарший местоблюститель, который в то время вел неравную борьбу с обновленчеством, поощряемым государством. Вскоре митрополит Петр был арестован, а затем, в декабре 1925 г. арестовали и отца “по делу митрополита Петра”. Полгода М. В. сидел в тюрьме, затем был отправлен в административную ссылку в Среднюю Азию. Пока отец сидел в тюрьме, успела родиться я — третий ребенок о. Михаила. Впервые он увидел меня двухлетней, вернувшись из ссылки.

Оказавшись с тремя детьми практически без средств к существованию (правда, немного помогали папины родители), мама со мной, полугодовалой, ездила из Сергиева в Москву на работу, оставляла меня у бабушки и бежала в Исторический музей, где водила экскурсии, а затем с продуктами и пеленками в рюкзаке и со мной на руках возвращалась в Сергиев. Но уныние не было ей свойственно: после моего рождения она писала мужу в тюрьму: “...Дай Тебе Бог терпения. А я сквозь тоску о Тебе часто чувствую себя счастливой безмерно, — счастливой Тобой, и знаю, что впереди радость свидания и верю, что она не отнимется от нас, и молюсь, — только бы нам самим ее не отравить ...”[2].

Из тюрьмы отца отправили этапом в Туркестан, в город Турткуль, вместе со многими другими священнослужителями. Сохранились дневниковые записи о. Михаила об этом “путешествии”. Вот два небольших отрывка:

Самарканд, 6/19 — VII — 1926.

15-го выехали из Ташкента, пробыв там, к счастью, только 4 дня. Здесь всем заправляет и бесчинствует шпана, обкладывает “буржуев” поборами, обкрадывает заключенных <...> С нами этапом пришла и вместе заперта была в “школе” группа бывших начальствующих лиц из изолятора с остр. Возрождения <...> на Аральском море. Шпана порывалась свести счеты с этой компанией. Когда в первый день я пошел в уборную без подрясника, ко мне подошли двое молодцов и стали допрашивать, не я ли начальник “острова”. Я показал свою косицу, обличавшую мое духовное звание. Они отошли, но через минуту, не совсем убежденные, вернулись с вопросом: “А крест носишь?” Я указал на свой вырезанный из фанеры в Бутырках крест. Недоверие еще не было побеждено. “Почему самодельный”. Объяснил, что в ГПУ кресты снимают. “Да, верно, они против религии идут”. Таким образом, св. Крест оградил меня от побоев.

22/7. Пароход “Комсомолец” по Аму-Дарье.

В Самарканде жел.-дор. власти отказались прицепить наш арестантский вагон, так как этап наш очень немногочислен: 5 арестантов и 8 конвоиров. Усадили нас в общий вагон. На соседней лавочке ехала мать с 5-летней девочкой. И еще была женщина с грудным ребенком. Я радовался, видя этих детей. Сколько месяцев уже не видел вблизи этих Божьих цветков! Вспомнились мои малыши, оставленные дома за 3 1/2 тысячи верст <...> Наконец прибыли в Чарджуй[3]. Ночью шли через город <...> примут ли нас на пароход, или оставят ночевать на берегу? <...> Краткие переговоры начальника конвоя с капитаном. Нам отвели носовой трюм. Просторно, чисто, не душно <...> Чувствуем себя точно в раю после духоты и пыли путешествия в вагоне. Помылись, напились чаю и, помолившись, разложили на полу постели и улеглись на отдых. Привыкли уже валяться на полу. Ни в Ташкенте, ни в Самарканде не было нар в отведенных нам камерах.

Забыл отметить — в вагоне перед Чарджуем тихонько пели всенощную с акафистом Богородице по случаю завтрашнего празднования Казанской иконе Божией Матери. Как утешительны эти наши импровизированные службы в тюрьме и в пути. Кругом гомон, брань, смех. Но не так ли в обычной жизни мы, выплывая из волн житейской суеты, стараемся оторваться от нее, чтобы сосредоточиться в молитве?

* * *

“Логика выбранного пути” ведет о. Михаила дальше. Прожив год в Турткуле, где в числе ссыльных священнослужителей было и два епископа, отец принимает сан священника (в день Святой Пятидесятницы, 12 июня 1927 г.), “в домовой церкви преосвященного Никодима, архиепископа Симферопольского”, как записано в рукописном свидетельстве, выданном тогда же.

Этот и последующий год жизни в Турткуле — период духовного самоуглубления, время раздумий, время очень содержательной переписки с близкими. Когда летом 1927 г. мама со старшим сыном — пятилетним Сережей смогла приехать “на побывку” к мужу, он писал маминой сестре, с которой был очень дружен, что они встретились так, будто и не было полуторагодовалой разлуки, так как оба настолько хорошо знали из писем духовную жизнь друг друга, что не было никакого отчуждения и нового привыкания.

Хочется привести выдержки из одного письма о. М. к той же Анне Дмитриевне — маминой сестре:

“...Твою болезнь я, кажется, понимаю, пот<ому> что видел ее в первые годы нашей совместной жизни у Наташи. Ее излечило от нее материнство. ...Болеешь Ты тем, что работа приносит Тебе не мир душевный от сознания исполненных обязанностей <...> а смущение. Ты сама верно нащупываешь одну из причин этого смущения: что Ты относишься к своей работе со страстным самолюбивым чувством. Это чувство никогда[4] не знает удовлетворения и вселяет смущение Тебе в сердце <...> В деле нашего спасения труд, поборающий все связанные с праздностью соблазны, имеет большое значение. Большое, но не первое. Первою заповедью Господь поставил: “Возлюби Господа своего всем сердцем твоим и всем помышлением твоим”, то есть сделай свое сердце, свою внутреннюю храмину, алтарем, где постоянно славится имя Божье. Следовательно, первая обязанность христианина — внимать себе и прибирать алтарь своего сердца молитвой и любовью к ближним (2-я Евангельская заповедь). А работа — только второе, и тяжко согрешает против правил здоровой душевной христианской жизни, кто работе отводит несвойственное ей первое место в своем внимании и делании <...> при этом и работа не выигрывает, а неизбежно обрастает суетными мыслями, чувствами и желаниями <...> Я сказал, что работа только второе, да, именно второе, но не третье, не четвертое и т. д., пот. что если сместить ее со второго места ниже, то в скважину проберется лень, нерадение и прочая нечисть <...> В чем же состоит христиански-добросовестное отношение к своему делу? В том, чтобы не жалея труда исполнять все, даже больше, чем требуется, но не сосредотачиваться мыслью на результатах...” [5].

Вернувшись домой в начале 1928 г., о. Михаил служил в Воскресенско-Петропавловской церкви г. Сергиева, где настоятелем был его большой друг о. Сергий Сидоров[6]. Тогда же родился четвертый ребенок — Дмитрий, которого близкие знакомые с улыбкой называли “Турткульский мальчик”. А в начале я не хотела его (папу) признавать... В семье вспоминали, как я, ссорясь с ним из-за места у обеденного стола, кричала: “Мария Николаевна (это моя няня), пъёгоните папу с моёва сундучка!”. Я этого не помню, но “моёвый сундучок” так и живет с этим прозвищем в бывшем родительском, а теперь нашем общем доме. Ссоры были недолговечны: я (уже сама) помню, как папа сажал меня на колени, ласково приговаривая: Деточка, Веточка, Елизаветочка, или в другом варианте: Детица, Ветица, Елизаветица. Эти имена в более позднем детстве исчезли, их никто не помнит, кроме меня, а я стала для него Лизок, а для мамы Ёлочка.

С 1929 г. наша семья жила уже не в Сергиеве (там, видимо, начался “разгон” неугодных элементов; тогда же, кажется, был впервые арестован о. П. Флоренский); поселились в дер. Хлыстово, близ ст. Томилино, Казанской ж. д. О. Михаил в это время служил в разных храмах Москвы. Он был близок с “мечевской группой” и не раз служил в церкви свт. Николая на Маросейке. Одна из таких служб — очень яркое воспоминание моего раннего (не более четырех лет) детства. Нас, “старших” детей, мама или еще кто-то из взрослых привез в Москву на службу “к папе”. Было, видимо, пасхальное время, потому что я помню, как папа в конце Литургии выходит из алтаря в красном облачении с чашей и при возгласе “Всегда, ныне и присно и во веки веков!” тихонько опускает Чашу со Св. Дарами мне (и другим детям) на голову[7].

Вот что вспоминает об этом периоде жизни о. Михаила С. М. Голицын в своей книге “Записки уцелевшего” (о. Михаил в 1929 г. отпевал заочно мужа его сестры, погибшего на Соловках): “Отпевал о. Михаил Шик, служил вдохновенно, из предосторожности говорить проповедь не стал. Он был очень известен по Москве как замечательный проповедник и вдумчивый философ”[8].

Другое свидетельство о священническом служении передает в своих записках упоминавшаяся уже В. Г. Мирович. Она пишет: “Один из приятелей М. В., тоже священник, однажды сказал: «Когда М. В. в алтаре, он не так как мы, русские, служит, — он ходит перед Богом, предстоит перед Ним, как будто Бог на расстоянии пяти шагов от него. Когда он кадит у престола, он отступает в священном ужасе, чтобы не задеть касанием кадила Адонаи, на Него же не смеют чини ангельстии взирати. С таким лицом, какое я видел у М. В., Авраам беседовал под дубом Мамврийским со Святой Троицей, явившейся ему в виде трех Архистратигов небесных сил. — Мне жалко, прибавил этот священник, обратившись к нам, — что вы не видели этого лица Михаила Владимировича, и поэтому можно сказать, что вы вообще его не видели». О себе могу сказать, <добавляет В. Г.>, что я это лицо видела у Михаила в день его крещения и еще несколько раз в жизни”.

Интересно и то, что пишет один из друзей о. Михаила — С. И. Фудель: “...Метро в Москве начали строить в 30-х годах. В 1936 г. отец Михаил Шик сказал мне:

— Молитесь везде. Какая будет радость когда вы, например, в метро почувствуете, что «небо отверсто», что нет преград для молитвы. Из этих слов можно заключить, что уже тогда московское метро было освящено молитвой отца Михаила. В том же, кажется, году он и погиб”[9].

Последнее место официального служения о. Михаила — храм свт. Николая у Соломенной Сторожки (Петровско-Разумовское). Отсюда оба они — и о. Михаил, и настоятель — о. Владимир Амбарцумов[10] ушли за штат в связи с отказом поминать митрополита Сергия как Местоблюстителя Патриаршего престола при живом, но находившемся в заключении митрополите Петре — законном Местоблюстителе. С 1930 г. поминовение именно митрополита Сергия стало обязательным для всех служащих священников. Не уйдя вовремя за штат, оба они могли попасть под запрещение служить.

После этого, видимо, возникла необходимость для отца покинуть Томилино. Во всяком случае, вскоре после нашего отъезда отца там “искали”, приходили и в Москве к бабушкиным соседям по квартире; они сказали, что он переехал в какой-то город “на букву “М”, кажется, в Можайск. На самом деле это был Малоярославец — в 120 км от Москвы по Киевской дороге, — один из городов “101-го километра”. Там уже жило много людей, связанных с Москвой работой или семьей, но лишенных права проживания в Москве.

Устроиться на квартиру с малыми детьми — от 9 лет до полугода (в 1931 г. родился пятый — Николенька) было практически невозможно. Нужно было покупать дом, но денег не было. Все же присмотрели дом, который стоил три тысячи — по тем временам дешево (семья уезжала в ссылку к отцу и срочно продавала дом). Я ходила его смотреть с папой — дом был очень хорош: запомнилась увитая каким-то плющом открытая терраса. В это время к родителям отца в Москве пришел человек и принес ровно эту сумму — забытый и “похороненный” с давних лет долг. И дом был куплен. Случайность или чудо? Семейное предание говорит, что человек назвался Николаем...

О. Михаил служил дома, конспиративно (антиминс у него был), принимая приезжавших из Москвы духовных детей. Среди них я помню Т. В. Розанову — дочь В. В. Розанова, Е. В. Менжинскую (да, дочь “того самого” Менжинского), и многих других с менее заметными фамилиями. Духовной дочерью отца была и пианистка М. В. Юдина, но в Малоярославец она не приезжала. Приходили и некоторые из местных жителей. Больше всех запомнился Самуил Ааронович, очень уважаемый в городе первоклассный часовщик, средних лет, с типичной, можно сказать — благородной библейской внешностью, думаю — хорошо знавший закон отцов. Они с папой подолгу сидели наедине, видимо, разбирая Священное Писание, и в конце концов, дав себя убедить в том, что Иисус Христос и есть ожидавшийся еврейским народом Мессия, Самуил Ааронович крестился у отца тайно от своей семьи. Так же тайно он приходил потом на богослужения.

На жизнь отец зарабатывал переводами с английского (в основном технической литературы). Мама занималась литературным трудом, была членом Союза писателей. В 1936 г. вышла их общая книга “Загадка магнита” (о Фарадее), позднее дважды переиздававшаяся под разными названиями. Получив гонорар, родители устроили нам (и себе) большой подарок — путешествие по Москве-реке и Оке до Горького. Впечатлений было — выше головы.

Когда мы переехали в Малоярославец, мне было 5 лет, а когда арестовали отца — 11. Это время я помню уже хорошо. Помню, жили мы не совсем “как все”. В школу никто из нас не пошел с первого класса — сначала мы учились дома, а потом, уже окрепшими духовно, нас “отдавали” в школу — кого в 3-й, кого в 5-й класс. Мы не ходили в кино — не потому, что кино само по себе считалось злом, но единственный в городе кинотеатр был устроен в бывшем Успенском храме; от него начиналась наша улица — когда-то Успенская, а в то время Свердлова, и отец не хотел, чтобы мы участвовали в осквернении храма. На каникулах в Москве мы восполняли это лишение — ходили в кино и в театры (в основном, в Вахтанговский и в Художественный, где были друзья, снабжавшие контрамарками). Мама уже после папиного ареста отказалась продолжить подписку на “Пионерскую правду”, сказав, что во сне отец выговаривал ей за эту подписку, так как каждый человек выписывает газету своей партии, а мы в этой “партии” не состояли (ни пионерами, ни комсомольцами никто из нас не был). Было жалко расставаться с “Пионеркой” — там тогда печатали “Гиперболоид инженера Гарина” А. Толстого, и это было интересно. Но мы не протестовали. В школе нашу “инаковость”, вероятно, замечали, но нас не притесняли; учились мы все хорошо, всех учителей я вспоминаю с благодарностью.

Вообще детство не только не было “ущербным” из-за неодинаковости со сверстниками, — оно было радостным, полнокровным. Вспоминается, как папа в редкие свободные вечера читал нам, собравшимся в “большой” комнате за круглым столом под керосиновой лампой-“молнией” или Слово Божие, или что-то из художественной литературы (так была прочитана вся трилогия А. К. Толстого “Иван Грозный”, “Царь Федор Иоаннович”, “Борис Годунов”), а мы рукодельничали или клеили украшения для елки (тогда елки преследовались как “дореволюционный пережиток” и игрушки не продавались), или готовили костюмы для очередного домашнего спектакля (я целую зиму вышивала бисером кокошник для царевны Ксении Годуновой, когда мы в 1936 г. в преддверии Пушкинского юбилея ставили “сцену с детьми” из “Бориса Годунова”. Я вытерпела много насмешек за возню с кокошником, но получила вознаграждение, когда брат Дима, игравший царевича Димитрия, после спектакля сказал: “Я посмотрел — а ты как настоящая царевна”)[11].

В этих делах, как и в домашних богослужениях, участвовала и еще одна семья — священника о. Николая Бруни, в то время уже находившегося в концлагере. Там было шестеро детей, и каждому из нас, пятерых, были сверстники. Мы вместе ходили на речку, за грибами, за ягодами, устраивали пикники с ночевкой в лесу у костра под присмотром их мамы — Анны Александровны, преподававшей в нашей школе немецкий язык. Дружим мы до сих пор, когда прошло без малого 60 лет.

Должна признаться, что конфликты с папой были у меня и в это время, но когда я осмысливаю их теперь, через прошедшие годы, я понимаю, чему он старался научить (и, надеюсь, научил) меня. Помню, я была любительница поплакать из-за пустяков, что папа не только не поощрял, но и искоренял — шуткой, насмешкой. Старший брат Сергей вел (очень неохотно) дневник и однажды пожаловался: “Ну, сегодня совершенно не о чем написать!”. Папа ему: “Как нечего? Напиши, что Лиза сегодня ни разу не плакала!”. (Конечно, пришлось поплакать). Любила я преувеличивать свои страдания от мелких ушибов и царапин и однажды, демонстрируя всем в поисках сочувствия покусанную муравьем ногу, получила от папы ироничное: “Подумаешь! Какой-то муравьиный пупырышек!”. Понятие “муравьиный пупырышек” как символ преувеличения мелких неприятностей бытует у нас в семье до сих пор. Вспоминается спор с папой о том, сколько стульев я должна поставить к обеденному столу — столько, сколько сестра Маша поставила приборов (как считала я), или нужно посчитать, сколько на самом деле обедающих (как утверждал папа). Была и такая шутка (не обидная, а смешная): мне днем нездоровилось, я прилегла, но хотелось укрыться; я попросила: “Папа, положи на меня что-нибудь потяжелее”. Папа положил на меня ... стул (у нас были такие старинные стулья с высокими спинками из плетеной соломки). Так он учил меня думать самой, быть стойкой, не раскисать от мелких невзгод. Как это пригодилось в жизни!

Еще запомнилась одна (всего одна из многих) исповедь у отца, когда он добивался от меня — чем я (и мы все) больше всего огорчаем Бога и родителей. Я говорила все что-то не то. Оказалось — ссорами между собой. А мы и не замечали, что ссоримся. Но эта наука очень пригодилась...

Папу арестовали в феврале 1937 г.; мне только что исполнилось 11 лет. А накануне я видела тревожный сон. Снилось, что мы (кажется, с мамой) собираемся ехать в Москву, но наш поезд почему-то стоит на дальнем пути, а чтобы пройти к нему, нужно обойти какой-то длинный состав. Когда мы хотим это сделать, я слышу: “Туда нельзя, там ЗАКЛЮЧЕННЫЕ”. И это слово больно ударяет в сердце, с чем я и просыпаюсь. Сон этот я помню всю жизнь, но впервые рассказала о нем только в прошлом году — было как-то неудобно об этом говорить. Но откуда у 11-летней девочки такой сон? Видимо, какая-то тревога уже висела в воздухе...

За папой пришли днем, мы обедали; старшие — Сергей и Маша — были в школе (учились во вторую смену). Их было трое, в штатском. Сказали, что есть ордер “на обыск” и подали его папе, а он тихо (но я слышала) сказал маме: “ордер на обыск и арест”. Все хранили видимость спокойствия, обыск шел довольно долго, но вполне корректно, в основном листали книги, но ничего явно криминального не находили, а когда уже собрались уходить (с папой), потребовался его паспорт и папа сам пошел за ним в “пристройку”, где был как бы его кабинет и где он служил (а “они” до этого не заметили, что есть еще помещение). Они пошли за ним — и обыск пошел по второму кругу. Тут они нашли и облачение, и антиминс, и все другие признаки домовой церкви. Все, конечно, забрали. Это уже был настоящий криминал. Непонятна папина неосторожность, но, может быть, Господь попустил этому случиться, чтобы не пришлось потом под пытками признаваться (или не признаваться) в том, что им все равно было известно?

Старшие дети, когда пришли из школы, папу уже не застали, а нас он успел благословить... Но был последний подарок маме: когда она на следующий день поехала в Москву, чтобы сообщить родителям и друзьям о случившемся, то в вагон, где она сидела, конвоиры ввели папу — его тоже везли в Москву. Они сидели в разных концах вагона, но переговаривались взглядами, мама что-то написала на запотевшем стекле, он нарисовал на своем окне крест — последнее благословение.

А дальше — поиски по разным московским тюрьмам (был такой способ — передавать небольшую сумму денег: если берут, значит человек находится здесь); потом, видимо, уже в конце года, маме ответили в одном из справочных окошек даже письменно, чего обычно не делали, но по ее просьбе, по причине ее глухоты, написали: “Выслан в дальние лагеря без права переписки”. Бумажка эта до сих пор у нас. О “10 годах” было, вероятно, сказано устно, но сказано было, потому что я, помню, тогда считала: “если мне сейчас 11 лет, то, когда папа вернется, мне будет 21 год, я буду уже взрослая!”.

После этого мама посылала запросы во всевозможные лагеря, и отовсюду приходили отрицательные ответы. Сохранились такие открытки из Севвостлага, из отделения УНКВД по Архангельской обл., из Дальлага и др. Одни ответы были стандартными, отпечатанными типографски, другие — менее официальными, с рекомендацией обратиться еще в какой-то лагерь... Что значит “10 лет без права переписки” тогда еще не знали, поэтому жила надежда.

Мама умерла в 1942 г. от туберкулеза горла и легких, так и не узнав правды. Предвидя смертельный исход очередного обострения давней болезни, после двух месяцев немецкой оккупации, голода и холода, она пишет мужу прощальное письмо. Вот его часть:

“Май 1942 г.

Дорогой мой, бесценный друг, вот уже и миновала последняя моя весна. А Ты? Все еще загадочна, таинственна Твоя судьба, все еще маячит надежда, что Ты вернешься, но мы уже не увидимся, а так хотелось Тебя дождаться. Но не надо об этом жалеть. Встретившись, расставаться было бы еще труднее, а мне пора...

...Имя Твое для детей священно. Молитва о Тебе — самое задушевное, что их объединяет. Иногда я рассказываю им что-нибудь, чтобы не стерлись у них черты Твоего духовного облика. Миша, какие хорошие у нас дети! Этот ужасный год войны раскрыл в них многое, доразвил, заставил их возмужать, но, кажется, ничего не испортил...”. Еще там были слова: “В Твоем уголке благодать не переставала. Я думала, так будет лучше для Тебя”.

Дело в том, что Литургия совершалась в папиной “пристройке” и без него: периодически приезжал на 1–2 недели отец Александр Гумановский (один из “непоминающих” священников), находившийся уже на нелегальном положении и нигде не живший подолгу. Я была у него любимой “чтицей”. О его приездах мама писала в Москву тете Ане, что приехала “тетушка”, и пробудет столько-то (чтобы тетя Аня могла приехать причаститься). Это длилось почти до войны. Потом, кажется, его все-таки арестовали, но не у нас. Теперь, когда вспоминаешь это, все удивляются как же мама не боялась? А она была такой...

Умерла она через два месяца, в Московском туберкулезном институте накануне празднования Казанской иконы Божией Матери, как бы вручив нас Ей. А адресата письма не было в живых уже 5 лет...

И вот как постепенно — от полной лжи — шло медленное открытие правды.

В декабре 1943 г. акад. В. И. Вернадский, друг нашей семьи, послал запрос о судьбе М. В. Шика на имя Калинина. Ответ был сообщен по телефону 29.01.1944 г.: “М. В. Шик умер 26 сентября 1938 г. в дальнем лагере вскоре после приезда туда”.

В 1957 г. была получена справка о пересмотре дела и о реабилитации:

“Постановление Тройки НКВД СССР по Московской области от 26 сентября 1937 г. в отношении Шик Михаила Владимировича, 1887 года рождения, отменено и дело производством прекращено за недоказанностью обвинения.

Председатель Московского городского суда

Л. Громов”.

Далее в 1990 г. на запрос сына М. В. — Дмитрия — был получен ответ: “... Шик М. В. был арестован органами НКВД 27 февраля 1937 г. Содержался в Бутырской тюрьме. Необоснованно обвинялся по ст. 58-10 УК РСФСР в том, что “являлся активным участником контрреволюционной организации церковников-нелегалов, принимал активное участие в нелегальном совещании в феврале 1937 г., в г. Малоярославец им была организована тайная домовая церковь, куда периодически съезжались единомышленники по организации.

Постановлением тройки при Управлении НКВД по Московской области от 26 сентября 1937 года Шик М. В. был приговорен к высшей мере наказания, приговор был приведен в исполнение 27 сентября 1937 года в гор. Москве. К сожалению, о месте захоронения Вашего отца сведениями не располагаем...

Заместитель начальника Отдела Управления

Н. В. Грашовень”.

Это уже часть правды, но еще не вся. Где “место захоронения”?

Наконец, в 1993–1994 гг., стараниями группы энтузиастов (в их числе — бывший политзэк Михаил Борисович Миндлин и дочь политзэка Ксения Федоровна Любимова) был получен доступ к “расстрельным книгам” НКВД, где содержатся списки расстрелянных на “учебном полигоне НКВД” близ пос. Бутово, к югу от Москвы. Среди них — и наш отец. В один день с ним (в праздник Воздвижения Креста Господня!) там же расстреляны епископ Серпуховской Арсений (Жадановский) и отец Сергий Сидоров. Всего в этот день расстреляно 272 человека, а за период с августа 1937 по октябрь 1938 г. — более 20 тысяч человек, в том числе более 400 священнослужителей.

В 1994 г., на третий день Пасхи, брату Дмитрию позвонили с известием о том, что имя отца обнаружено в “Бутовских списках”, и попросили его помочь установить крест на бывшем полигоне (он художник-скульптор). Дни и ночи напряженной работы — и в пятницу на той же Святой неделе бывший “турткульский мальчик”, а теперь уже дедушка, своими руками устанавливает крест на могиле отца и тысяч его сострадальцев.

На другой день, 8 мая 1994, г. при большом стечении народа и духовенства (все — в красных пасхальных облачениях)[12] крест освящается архиепископом Солнечногорским Сергием и служится первая на этом страшном месте панихида, в конце которой победно гремит: “Христос Воскресе из мертвых!”.

С тех пор панихиды совершаются здесь регулярно, во все памятные дни. В 1995 г. территория бывшего полигона передана Московской Патриархии, а 25 июня 1995 г., в день Всех русских святых, совершена (в походном храме-шатре) первая Божественная Литургия, и с этого времени как-то начинает отступать ощущение мрака и ужаса этого места, сменяясь тихой печалью, смешанной с радостью о том, что найдена земля, которая хранит дорогие останки. Это место перестает быть страшным и становится святым.

А жизнь идет дальше — за последний год — по благословению Святейшего Патриарха, на пожертвования сооружен деревянный храм во имя Святых Новомучеников и Исповедников Российских; он еще не вполне закончен, но освящен, и в нем совершаются панихиды и молебны; 16 июля этого года, в праздник Всех Святых, в земле российской просиявших, в нем была отслужена (на временном переносном престоле) первая Литургия. После освящения Литургию служат каждую субботу.

Велика милость Божия, давшая нам, детям расстрелянных, дожить до такого времени, когда мы можем придти сюда поклониться нашим родным и помолиться о них, о себе и о нашей многострадальной стране.

Слава силе Твоей, Господи!

ноябрь 1996 г.

--------------------------------------------------------------------------------

*© Е. М. Шик, 1997

[1]Дмитрий Иванович расстрелян 15 апреля 1939 года “за участие в контрреволюционном заговоре”.

[2]Мы сохранили все особенности орфографии оригинала. Написание мес­тоимения, означающего адресата, с большой буквы — черта, присущая евро­пейской культуре. — Ред.

[3]Точнее, Чарджоу. — Ред.

[4]Подчеркнуто автором письма. — Е. Ш.

[5]Подчеркнуто автором письма. — Е. Ш.

[6]Расстрелян вместе с о. М. — Е. Ш.

[7]Этот обычай отменен. — Ред.

[8]Цитируется по журн. “Дружба народов” № 3 за 1990 г.

[9]Московский Журнал. 1992, № 2.

[10]Расстрелян 5 ноября 1937 г.

[11]Вдохновителями и режиссерами наших спектаклей были Варвара Григорьевна, временами гостившая у нас и называвшаяся “Баб-Вав”, или, позднее, Екатерина Павловна Анурова (“Катюша”) — тайная монахиня, педагог по образованию, поселившаяся у нас после ссылки вместе с мамой — Марией Николаевной — и готовившая меня и брата Диму к школе.

[12]Знаменательное совпадение: в красном облачении служат в Пасхальные дни и в дни поминовения мучеников и исповедников. — Ред.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова