Андрей Синявский
СНЫ НА ПРАВОСЛАВНУЮ ПАСХУ
"Синтаксис", 1980 г.
Cм. библиографию.
Однажды мне предложили в Риме сымпровизировать перед телезрителями что-нибудь о Боге, о православной церкви, о нашем особом религиозном опыте. Приближалась Пасха, и режиссер телевидения желал подготовить к Светлому Празднику специальную передачу. Отказываться было неловко. В гостиницу, где я жил, уже привезли аппаратуру, наставили линзы, зажгли софиты, и вопрос был задан в прямой непринужденной форме, которая меня покоробила: как вы верите в Бога? как вы пришли к религии? что для вас православие? и т.д.
Я не религиозный писатель, не проповедник, не моралист, а кроме того — не привык исповедоваться по телевизору. "Кто верит — тот в сердце хранит", — сказала мне как-то одна староверка. Режиссер же хотел чего-нибудь интересного, занимательного для публики, всеобъемлюще-православного и в то же время интимного, личного. В подобных предметах всего ужаснее профанация, и у меня появилось ощущение, что как-то невольно меня втягивают в нее — в экранизацию религии. А религиозная беседа на Пасху да и вообще разговор на эти темы налагают ответственность на человека, которую способен нести далеко не каждый. О Боге нельзя болтать. О Боге подобает молчать. И, наверное, о религии могут и должны говорить люди, которым Сам Господь велел это делать. А мне никто не велел.
И я начал, уходя от ответа, вспоминать о лагере, где мне посчастливилось встретить по-настоящему верующих людей. Там были православные, были так называемые сектанты со сроком заключения 10, 15 и даже иногда 25 лет. Среди них были истинные подвижники, почти святые, хотя не мне судить о святости. Естественно, они думали только о Боге, о вере, о Священном писании. Но говорили об этом сдержанно и скромно. И нередко с юмором — по отношению к себе, к своей участи христианина. Помню одного православного старика (из "тихоновцев", катакомбная церковь), который в общей сложности, с небольшими перерывами, провел в лагерях и тюрьмах 40 лет. Он начал сидеть за веру с 1919 года и радостно сообщал о себе: "Лично меня Господь миловал: ведь я этой советской власти почти и не видел!.."
А римскому режиссеру все хотелось узнать: как это бывает в России, когда Господь открывается людям... Я ему рассказал что-то вроде притчи. Возможно, это легенда, русский религиозный фольклор..
Но, говорят, это факт, и относится он, по-видимому, к началу 30-х годов, когда православных священников партиями увозили на Север. Представьте: состав поезда, и в товарный вагон грузят колонну священников. Много стариков, им трудно взобраться по отвесной лесенке. Но смотрит солдат охраны: в дверях вагона, в проеме, стоит Христос и помогает арестантам вскарабкаться. Каждого старика поддерживает за локоть... При виде Спасителя, которого сами священники и не различали, охранник бросил винтовку наземь, упал на колени, уверовал. Ехали мученики, ехали на верную смерть, и Господь им помогал...
— Но почему Христос явился этому солдату, а не священникам? — допытывался режиссер. Я не нашелся, что ответить. Пожал плечами. Вероятно, Господь Сам знает, кому и когда явиться...
А в качестве притчи этот эпизод говорит мне еще и о другом: допустимо ли рассуждать о вере по телевизору, если область эта интимная для каждого из нас, таинственная и священная? Если церковь за нашей спиной все еще кровоточит — Христом в дверях вагон-зака?..
Впрочем, возможно, в моем непонимании вопросов режиссера, в нежелании откровенно беседовать на религиозную тематику сказалась моя историческая или персональная отсталость. Хоть и причисляю себя к православным христианам, но я ведь человек, прямо скажем, не церковный.
В последнее время в русской среде — в метрополии и в эмиграции — особое развитие получила доктрина Религиозного Ренессанса. Она страдает, на мой взгляд, самохвальством (а что может быть ужаснее христианского самохвальства?) и преувеличением успехов на собственно православной, национальной почве. А в соединении с авторитарными или теократическими чаяниями (церковь вместо государства), с отрицанием демократии и с действительно богатырским ростом Русского Национализма — несет угрозу в первую очередь самой же религиозной идее.
Недавно говорили: Россия "выстрадала" социализм. Теперь выясняется: она "выстрадала" Христа. Не надо обольщаться. Мы уже несколько раз подвергались "религиозному" обольщению. И в результате "Святая Русь" провалилась в такой (тоже "религиозный") атеизм, какой еще миру не снился. Не одни безбожники-коммунисты — по их почину (чего греха таить?) "самый благочестивый народ" громил церкви, ругался над святынями, расстреливал иконы из мелкокалиберных винтовок ("учись стрелять по-ворошиловски!"), принимая эти доски, очевидно, за живых угодников. Еще недавно мы "соборно" поклонялись нетленному трупу Ленина в Мавзолее. Боготворили Сталина. И, проклиная "развратный Запад", лезли на мировой форум с идеей "Россия — родина слонов"... А нынче снова, оказывается, русский народ — богоносец, вооруженный самой передовой философией, и ждет не дождется Нравственной революции под мысленный малиновый звон сорока сороков...
А реально, в современной России, нет ни Ренессанса (даже религиозного), ни революции (даже нравственной). Просто нам понравились с детства и запали в душу слова — "Ренессанс" и "революция". И мы — противоестественно, кощунственно — продолжаем соединять "религию" с "Ренессансом" (будучи противниками Ренессанса) и "революцию" с "нравственностью" (будучи противниками революции). Дался нам, видать, за неимением собственного, итальянский Ренессанс (Леонардо да Винчи! Микеланджело!)! Далась нам революция! Слова уж больно красивые и поэтично звучат...
Действительно же происходит в нынешней России (и то хорошо!) не возрождение, а некоторое оживление религиозного чувства и сознания. Выражается это поворотом части интеллигенции — молодой преимущественно и наиболее интеллектуальной — к забытым ценностям, к церкви, к религиозной философии. Воспитанные в атеизме, дети вдруг что-то уразумели во тьме и потянулись читать Библию, которую раньше не читали, посещать храмы, креститься, молиться,обдумывать и обсуждать эти странные планы и замыслы, за что советская власть(оцерковленное государство) осуждает и преследует новых еретиков. Как в Древнем Риме, молодое христианство в Советском Союзе — это еретичество. Оно связано с другими ересями:свобода мысли, права человека, поиски смысла жизни и своей индивидуальности... Это удивительный, но естественный процесс.Русская интеллигенция всегда жила сверхличными целями, "высшей идеей". Долгое время эту потребность в "высшем" питал "социализм". Теперь он выветрился, слава Богу, и, миллионными убийствами убив себя, сошел на нет как "вдохновляющая идея". Но свято место пусто не бывает.На смену пришли "духовные интересы" и среди них — религия.
Само "диссидентство" и "правозащитное движение" в России приняли образ не политической оппозиции, не борьбы с режимом, но — осмысления действительности и нравственного, духовного ей сопротивления (независимо, у атеистов это проявляется или у верующих). Здесь на первом месте — совесть (в соединении с ищущей мыслью). Правильно именуют нынешних политзаключенных в СССР "узниками совести".
Не побоюсь сказать: юные христиане сейчас стали умственной элитой страны. И это связано с корнями, с прошлым, с возможностями народа. И, видимо, не случайно в новой русской словесности с неожиданной силой зазвучала "религиозная боль".
И все же — не будем преувеличивать. Массы русского населения прозябают в своем "исконном", советском атеизме, а закончив семилетку, развиваются в ту же сторону, пораженные "научным открытием", что Бога — нет. Громадные пространства деревенской и провинциальной России "церковно обслуживают" лишь неграмотные старухи. А народная молодежь, разуверившись в идеях, ищет не Бога, а мотоцикл и телевизор. Пол-литру. Квартиру. В этом смысле "безбожная Европа" куда более традиционна и сохраняет бережнее христианское достояние, нежели "патриархальная Русь"...
В этих условиях наши "ренессанты" утверждают, например, что "только православные могут считаться русскими". Ничего себе отбор: 80 % русского населения сюда не входят. По счастью, расизм трудно привить России. Какой только крови не перемешано в русских. Но при отсутствии расового единства таковое пытаются возместить — православием. И это опасно. Православная Теократия в условиях современной России — все равно что "социалистическая революция" в промышленно отсталой стране (с небольшой прослойкой "сознательного пролетариата"). Утопия, конечно, но осуществимая в принципе — в виде фашизма, которым уже переполнены ожесточенная страна и государственная советская власть, давным-давно променявшая Интернационал на Великодержавие. Недостает православия в качестве связующего, авторитарного звена.
Было: Государство мы превратили в Церковь (без Бога, с Лениным в Мавзолее и всемирным коммунизмом). Остается: Церковь — последнее упование — превратить в национальное Государство со всеми вытекающими естественными государственными обязанностями (промышленность, цензура, полиция, армия и т..д.). Мы к этому подошли — альтернатива: либо миру быть живу, либо России... И это самое ужасное. Антихрист. Маленький, русский, социалистический антихрист, с завидущими глазами, провозглашает Теократию. Православный Ренессанс....
Христианство, при всех непомерных требованиях к человеку, сохраняет понимание, что идеальное общество (по Евангелию) не построить человеческими силами. Более того, оно было бы греховно и противоречило бы религии, которая "не от мира". В этом смысле монастырь всегда служил границей между Богом и государством. Стереть границу и — крест над тюрьмой вместо красного флага. Говорят, тюрьма от этого смягчится. Что православный коммунизм, национализм, фашизм будут лучше и гуманнее тех, которые уже были без этого эпитета. Допустим, лучше. Но каково Кресту в этом сочетании?..
В начале века русский религиозный философ В. В. Розанов — противник либерализма, прогресса, революции, демократии, социал-демократии — писал в "Опавших листьях":
"По-видимому (в историю? в планету?), влит определенный процент пошлости, который не подлежит умалению. Ну, — пройдет демократическая пошлость и настанет аристократическая. О, как она ужасна, еще ужаснее!! И пройдет позитивная пошлость, и настанет христианская. О, как она чудовищна!!! Это хроменькие-то, это убогонькие-то, с глазами гиен...."
Жизнь нельзя связать с Евангелием. Жизнь всегда сопряжена с Евангелием. Живешь себе поживаешь и вдруг чувствуешь — сквозь кожу — тоску по тексту Евангелия, как по ткани, по клеткам, составляющим тебя, которых недостает, не хватает, как нехватка кислорода...
События священной истории — включая Каина с Авелем, изгнание из рая, потоп — удивительным образом соответствуют нашей микроскопической, ежечеловеческой жизни. Чуть ли не каждый день мы претерпеваем и это изгнание, и, случается, брак в Кане, и даже чудо прокормления тысячной толпы несколькими хлебами. И введение во Храм, и лобызание Иуды. В этом качестве Евангелие — при всей его неотмирности, безгрешности, при всей безмерности смысла — как-то странно и органично ложится (органичнее прочих книг и сказаний) прямым отражением на общее наше и частное существование. Лишь упаси Боже при этом священнодействовать, обращая себя персонально в сюжет небесного Промысла. Но и мы, живя просто, словно переживаем наново, в уменьшенном и непривлекательном виде, и Рождество Христово, и Его заушение. Где-то в нашей действительности содержатся, должно быть, в скукоженном образе евангельские семена.
Не потому ли искусство — даже и Ренессанса, и позже, удаляясь от средних веков, — продолжало наполняться божественными сюжетами? Пускай искаженными, но и получаемыми отовсюду сообщениями о прохождении того же пути повседневным человеком. Ведь все это было, было с нами. И искушение в пустыне. И моление о чаше. Задатки (и отклонения) непрестанно прорастают сквозь замусоренную землю. Писание становится канвой и коррективом, где все предварено и заложено в чистом виде. Единственная книга. Единственный текст, ложащийся в основание жизни. Точно не было ничего и нет, кроме священных текстов.
С преемственностью православной религии и христианской культуры мне довелось познакомиться опять-таки в Мордовии — там, где Священное писание находится под запретом и переписывается от руки. При каждом очередном обыске эти листочки изымают, а они снова появляются и расходятся по зоне... На закате, на рассвете (или пока не рассвело) за каменной баней, за длинной дощатой уборной стоят на коленях люди — лицом к запретке, к проволоке, к забору, к вольному полю. Пройдет надзиратель — разгонит, пригрозит.. Но, смотришь, опять, за сортиром кто-то стоит и молится...
Вскоре после того, как меня привезли в лагерь, вечером, за час до отбоя, подошел ко мне человек и спросил осторожно, не хочу ли я послушать чтение Апокалипсиса. Он повел меня в кочегарку, где легче было укрыться от глаз доносчиков и начальства. Там, в полутемной, похожей на пещеру норе, уже собрались и жались по углам, на корточках, какие-то люди, и я подумал, что сейчас достанут книгу либо список из-под бушлата, но я ошибся. В красных отблесках печки встал человек и начал читать Апокалипсис — на память, наизусть, слово в слово. Когда он умолк, кочегар, который был здесь хозяином, пожилой мужик, сказал: "А теперь продолжай ты, Федор!" И встал Федор и читал на память следующие главы. Дальше был пропуск, потому что знавший продолжение ушел работать в ночную смену. "Ну, он отдельно прочтет, в другой раз", — сказал кочегар и вызвал Петра. И тут я понял, что все основные тексты Священного писания распределены между этими зэками, простыми мужиками, сидевшими в лагере по 10, 15, 20 лет. Они знали наизусть эти тексты и, встречаясь тайком, время от времени повторяли, чтобы не забыть.
Вся эта странная сцена напомнила мне тогда роман американского фантаста Рея Брэдбери—"451° по Фаренгейту". 451° — температура, при которой горит бумага. А в романе Брэдбери изображается будущее "идеальное" государство, где все нормализовано и поэтому запрещены книги и бумага, запрещено читать и писать. Книги, когда их находят при обыске, и лица, владевшие книгами, предаются огню. Но в конце романа рассказывается, что где-то за чертою города, в пещерах, по ночам все еще собираются люди, и один говорит: "Я — Шекспир", а другой: "Я — Данте" или что-нибудь в этом роде. И это означает, что один что-то помнит наизусть и читает из Шекспира, другой — из Гете, третий — из Данте...
Мужики-лагерники в кочегарке с таким же успехом могли бы сказать о себе. Один: "Я — Апокалипсис, глава 22-я". Другой: "А я — Евангелие от Матфея". И ..так далее, по эстафете, кто сколько помнит. И это была культура в ее преемственности, в ее изначальной сути, продолжающая существовать на самом низком, подземном, первобытном уровне. По цепочке. Из уст в уста. Из рук в руки. От поколения к поколению. Из лагеря в лагерь. Но это и есть культура, может быть, в одном из чистейших своих и высочайших проявлений. И если бы подобных людей и такой эстафеты не было на свете, жизнь человека на Земле потеряла бы смысл.
|