К оглавлению
Глава XVI
ВСТУПАЯ НА ПУТЬ ТЕРНИСТЫЙ...
Собрав своих министров решать судьбу Думы на третий день после убийства сербским террористом австрийского наследника, быть может, хотел Николай II сокрушить "внутреннего врага" накануне схватки с врагом внешним, ибо "престол-отечеству", как учили молодых солдат, наряду с "врагом унутренним — жидом, евреем и скубентом" все более угрожал и "враг унешний — немец, германец и австрияк".
Соперничество между Россией и поддерживаемой Германией Австрией на Балканах, между Англией и Германией на морях и между Францией и Германией из-за Эльзас-Лотарингии привело к созданию двух враждебных коалиций, и любой двусторонний конфликт мог перерасти в мировую войну, которую Европа не знала уже столетие. Людские и промышленные ресурсы, а также военные бюджеты Англии, России и Франции превышали австро-германские, их военный потенциал рос быстрее, и Германии с Австро-Венгрией не стоило слишком медлить, если они хотели выиграть войну. Коковцов из поездки в Берлин осенью 1913 года вынес "убеждение в близости и неотвратимости катастрофы". Царь, выслушав его, "долго всматривался в расстилавшуюся перед ним безбрежную морскую даль" и наконец, взглянув на Коковцова, сказал: "На все воля Божья!"
Теперь странно читать, с каким легкомысленным энтузиазмом шла Европа к войне, оказавшейся фатальной и для победителей, и для побежденных. Россию толкал на бой своего рода военно-дипломатический комплекс, поддерживаемый финансистами, промышленниками и землевладельцами. Противниками войны были, с одной стороны, социалисты и левые либералы, руководствуясь соображениями тяжести войны для народа и опасностью усиления самодержавия, а с другой, часть консерваторов, считавших, что Россия к войне не готова и что во всех случаях война между двумя оплотами монархизма — Россией и Германией — приведет к гибели "старого порядка".
Записка бывшего министра внутренних дел П. Н. Дурново, поданная царю в феврале 1914 года, по своему профетическому тону могла бы быть названа "Просуществует ли Российская империя до 1917 года?". По мнению Дурново, никаких особых политических или экономических выгод участие в англо-французской коалиции против Германии принести России не может, в то же время "в побежденной стране неминуемо разразится социальная революция, которая силой вещей перекинется в страну-победительницу... Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедуют принципы бессознательного социализма... и всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое. За нашей оппозицией нет никого, у нее нет поддержки в народе, не видящем никакой разницы между правительственным чиновником и интеллигентом... Как бы ни распинались о народном доверии к ним члены наших законодательных учреждений, крестьянин скорее поверит безземельному казенному чиновнику, чем помещику-октябристу, заседающему в Думе; рабочий с большим доверием отнесется к живущему на жалование фабричному инспектору, чем к фабриканту-законодателю, хотя бы тот исповедывал все принципы кадетской партии...".
Если военные действия будут развиваться для России неудачно, возможность чего "при борьбе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть... все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная кампания против него, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слои населения, сначала черный передел, а затем и общий раздел всех ценностей и имуществ. Побежденная армия, лишившаяся, к тому же, за время войны наиболее надежного кадрового своего состава, охваченная в большей части стихийно общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованною, чтобы послужить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается даже предвидению". Теперь мы хорошо знаем, каков был исход этой анархии.
Так же смотрел на возможное развитие событий сначала противник Дурново в Совете министров, а затем союзник в Государственном Совете, граф Витте. Он долго рассчитывал на назначение послом в Берлин, чтобы приостановить русско-германское расхождение, но царь разбил эти надежды, как и надежды на пост министра. Витте проводил лето 1914 года на одном из германских курортов, с горечью наблюдая неудержимое движение России к войне. В разговоре с А. В. Осмоловским он сказал, "что есть один лишь человек, который мог вы помочь в данное время и распутать сложную политическую обстановку. На естественный вопрос Осмоловского, да кто же этот человек, граф Витте назвал, к его большому удивлению, Гр[игория] Е[фимовича] Р[аспутин]а. Осмоловский на это возразил, как может Распутин быть опытным дипломатом, он, человек совершенно неграмотный, ничего не читавший, как может он знать сложную политику и интересы России и взаимоотношения всех стран между собой. На это граф Витте ответил: "Вы не знаете, какого большого ума этот замечательный человек. Он лучше, нежели кто, знает Россию, ее дух, настроения и исторические стремления. Он знает все каким-то чутьем, но, к сожалению, он теперь удален".
15 (28) июня 1914 года Распутин, мрачный и озабоченный, вернулся из Покровского в Петербург. Дню этому было суждено войти в историю. Пока Распутин ехал к себе на извозчике по широким, но летом пустынным улицам Петербурга, на другом конце Европы, на узкой пыльной улице Сараево, к автомобилю австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда бросился член сербской террористической организации "Единение или смерть" Таврило Принцип и двумя выстрелами из револьвера убил эрцгерцога и его жену. Убийство австрийского наследника привлекло сначала внимание России, но через две недели было заслонено другой, гораздо более волнующей русские умы сенсацией.
В Петербурге Распутин был неспокоен, прежде чем выйти из дому, спрашивал: "Рожи, рожи невидно?" — 22 июня (5 июля), провожаемый группой поклонниц и репортеров, выехал с дочерьми в Покровское. "В пути, — пишет его старшая дочь Матрена, — мы познакомились с петербургским репортером, ехавшим в том же направлении. Это был молодой человек, скорее невысокий, с еврейским профилем, очень разговорчивый и остроумный". В Тобольске он сел с ними на пароход и здесь признался Матрене, что это он уже неоднократно звонил ей в Петербурге, прося о свидании. Теперь Давидсон был рад случаю, позволившему им встретиться, — и все это было приятно Матрене. Но она почувствовала тревогу, когда Давидсон сказал, что хочет провести несколько дней в Покровском, — "несмотря на мою невинность шестнадцатилетней девушки, мне показалось невероятным, что только ради меня он совершил столь долгое путешествие, и хотя он выглядел совершенно безобидно, я стала бояться, не вынашивает ли он какие-то планы относительно моего отца".
В толпе, встречавшей пароход, Давидсон затерялся. На следующее утро, в воскресенье 29 июня (12 июля) семья Распутиных отправилась к обедне — и здесь внимание детей обратила женщина в лохмотьях, со скрывающей нос повязкой. Дмитрий громко указал на нее и был резко оборван отцом. Вернувшись домой, Григорий Ефимович погонял жеребят на заднем дворе и вышел к ожидавшим его с полевыми цветами и просьбами женщинам. После обеда Матрена побежала к подруге и по дороге встретила почтальона с телеграммой отцу. Было три часа дня. Не прошло и пяти минут, как влетела ее кузина в слезах, а с улицы послышался нарастающий гул.
Получив телеграмму от царицы, Распутин помедлил, отвечать ли сразу, и пошел нагнать почтальона. У ворот та же безносая нищенка — действительно "рожа" — протянула руку за подаянием, но едва он остановился, как она выхваченным из-под лохмотьев солдатским тесаком ударила его в живот. Дмитрий выбил у нее тесак и с криком: "Тятеньку закололи!" — побежал за фельдшером. Почтальон и стоявшие поблизости мужики схватили убийцу. Истекавшего кровью Распутина внесли в дом. Со всех сторон бежали мужики с дрекольем и вилами, бабы голосили, возбужденная толпа тащила вырывавшуюся нищенку. "Пустите меня! Пустите меня! Я убила антихриста!" — кричала она. Потрясенная Матрена, минуя лужу крови, бросилась в дом и у дверей увидала Давидсона. "Прочь отсюда! — закричала она в слезах. — Это все из-за вас!"
Убийцей оказалась благословенная Труфановым-Илиодором Хиония Гусева, по одной версии сорока, по другой двадцати восьми лет. Она охотилась за Распутиным с марта: из Царицына выехала в Ялту, оттуда в Москву, затем в Петербург, где получила известие, что Распутин в Покровском, — и выжидала его там около двух недель, пока Распутин снова ездил в Петербург. Сама ли Гусева известила газетчиков о своих планах или это сделал Труфанов, но корреспондент "Петербургского курьера" Давидсон был осведомлен заранее, пытался в Петербурге познакомиться с дочерью Распутина и поехал в Покровское — не с тем, чтобы предотвратить преступление, но чтобы первым описать "сенсацию".
Давидсон начал публиковать статьи о Распутине в ряде петербургских газет и продолжал настойчиво звонить Матрене, так что Вырубова попросила Белецкого, назначенного в сентябре 1915 года товарищем министра по полиции, "положить конец преследованию". Белецкий вызвал Давидсона, связанного с Департаментом полиции, и предложил прекратить звонки и публикацию статей, выдав взамен 600 рублей "из секретного фонда".
Перед отправкой в тюрьму Гусева успела дать интервью, объяснив, что "убийством антихриста" хотела "положить конец злу и обману, который опутал Россию", что Распутин "живет с девушками... Мою близкую подругу Ксению растлил на моих глазах... Сгубил кроткого Илиодора..." Ксения, которую Распутин едва ли "растлил на глазах" не знавшей его Гусевой, как будто даже выехала из Жировицкого монастыря, от Гермогена, свидетельствовать в ее защиту. Гусевой было предъявлено обвинение в покушении на убийство с заранее обдуманным намерением, но психиатрической экспертизой она была признана невменяемой и помещена в больницу.
1 (14) июля в Покровское прибыли Тобольский епископ Варнава и хирург М. Владимиров из Тюмени. В приготовленные для перевозки носилки лег проверить их Дмитрий — и рухнул на землю. Срочно изготовили новые, и Распутина, провожаемого всем селом, понесли на пароход, многие в толпе плакали, на пристани епископ Варнава отслужил молебен. В Тюмени ожидала большая толпа, Распутина, окруженного семьей, несли в больницу, а впереди шел местный блаженный, священник-расстрига, и, тасуя карты, повторял: "Нет Григория... Нет Григория..." На другой день Владимиров сделал операцию брюшной полости — тесак Гусевой не задел жизненно важных органов, и сильный организм Распутина начал одолевать болезнь.
Покушение на Распутина вызвало волнение во дворце. Уже 30 июня (13 июля) царь писал министру внутренних дел Маклакову: "Николай Алексеевич. Я узнал, что вчера в селе Покровском Тобольской губернии совершено покушение на весьма чтимого нами старца Григория Ефимовича Распутина, причем он ранен в живот женщиной. Опасаясь, что он является целью злостных намерений скверной кучки людей, поручаю вам иметь по этому делу неослабное наблюдение, а его охранять от повторения подобных покушений..."
Еще большее волнение вызвало покушение в "Новой Галилее" на Дону — "кроткий Илиодор", уже обвиненный в кощунстве, богохульстве, оскорблении его величества и образовании "преступного сообщества", решил, что промедление опасно. 2 (15) июля, переодетый в женское платье, он бежал из своего находящегося под наблюдением полиции дома, а 6 (19) июля — в день объявления Германией всеобщей мобилизации — перешел русско-шведскую границу "около г. Торнео, четырьмя километрами выше пограничной стражи". Три года назад служил он молебен у царицынского рабочего, и тот сказал, что видел его во сне, остриженного неровно, в поддевке и старых брюках, будто бы он за границей и ест "мертвую руку, свою руку". Сон сбывался.
Со всех сторон Распутину поступали телеграммы с запросами о здоровье. Князь Мещерский послал телеграмму сразу же 30 июня (13 июля) — он теперь нуждался в помощи Распутина, как никогда раньше, надвигалась гроза, которой он смертельно боялся. 10 (23) июля, дождавшись отъезда из Петербурга французского президента Пуанкаре, Австро-Венгрия предъявила сорокавосьмичасовой ультиматум Сербии, требуя прекращения антиавстрийской пропаганды, увольнения офицеров по указанию австрийского правительства, расследования с австрийским участием заговора, жертвой которого пал Франц-Фердинанд. Принятие ультиматума означало подчинение Сербии Австрии и Германии и утрату русского влияния на Балканах, непринятие — войну, в которой Сербия была бы уничтожена, не вступись за нее Россия.
В тот же день больной Мещерский, который еще двадцать лет назад писал, что антигерманский союз сулит России разорение ради возвращения Франции Эльзаса и Лотарингии, поехал к царю умолять не вступать в войну: он, как и Дурново, не сомневался в ее исходе. Царь, всегда затруднявшийся отказать в прямой просьбе и сам не хотевший войны, дал ему честное слово, что войны не будет, — успокоенный Мещерский под проливным дождем вернулся домой и в тот же вечер умер. Судьба была милостива к старику: он не увидел ни войны, ни революции.
12(25) июля Сербия приняла все пункты австрийского ультиматума, кроме права австрийцев участвовать в следствии на сербской территории. Австрия ответила, что она не удовлетворена, и 15(28) июля объявила Сербии войну. На следующий день Николай II отдал приказ о мобилизации — но, все еще надеясь избежать войны, только четырех пограничных военных округов. Министр иностранных дел Сазонов, военный министр Сухомлинов и начальник Генерального штаба Янушкевич убедили царя, что частичная мобилизация затруднит неизбежное проведение всеобщей, и Николай II согласился на нее. Но вечером пришли две телеграммы: от Вильгельма II с предложением посредничества между Австрией и Россией при условии прекращения мобилизации и от Распутина: "Не шибко беспокойтесь о войне, время придет, надо ей накласть, а сейчас еще время не вышло, страдания увенчаются".
В 11 часов вечера Николай II отменил мобилизацию, а в 1 час ночи германский посол в Петербурге граф Пурталес телеграфировал в Берлин, что если Австрия исключит из ультиматума пункт, нарушающий сербский суверенитет, Россия прекратит военные приготовления. Утром 17(30) июля, не дождавшись немецкого ответа, Сазонов, Сухомлинов и Янушкевич по телефону, а затем Сазонов два часа в личной аудиенции убеждали царя, что война неизбежна, — несчастный царь, который никогда не мог отказать, глядя в глаза, снова дал согласие на общую мобилизацию. Сазонов тут же телефонировал Янушкевичу, который заранее обещал после этого сломать телефон, чтобы его не застиг новый приказ об отмене.
"Милой друг, — обращаясь к царю из тюменской больницы, выводил свои каракули Распутин. — Еще раз скажу: грозна туча над Рассеей, беда, горя много, темно и просвета нету, слес-то море и меры нет, а крови? Что скажу? Слов нету, неописуемый ужас. Знаю, все от тебя войны хотят, и верные, не зная, что ради гибели. Тяжко Божье наказанье: когда ум отымет, тут начало конца. Ты — царь, отец народа, не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ. Вот Германию победят, а Рассея? Подумать так не было от веку горшей страдальницы, вся тонет в крови, велика погибель, бес конца печаль. Григорий".
К императрице вечером пришла Вырубова с рассказом, какие она "раздирающие сцены видела на улицах при проводах женами своих мужей. Императрица, — пишет Вырубова, — мне возразила, что мобилизация касается только губерний, прилегающих к Австрии. Когда я убеждала ее в противном, она раздраженно встала и пошла в кабинет государя... Я слышала, как они около получаса громко разговаривали; потом она пришла обратно, бросилась на кушетку и, обливаясь слезами, произнесла: "Все кончено, у нас война, и я ничего об этом не знала!" Но и Вильгельм II колебался, 17(30) июля объявив мобилизацию и в тот же день отменив ее. 18(31) июля он получил телеграмму Николая II: "Мы далеки от того, чтобы желать войны. Пока будут длиться переговоры с Австрией по сербскому вопросу, мои войска не предпримут никаких вызывающих действий", — но еще до получения этой телеграммы Вильгельм II потребовал от Николая II приостановки военных приготовлений, а Австро-Венгрия объявила всеобщую мобилизацию. В полночь граф Пурталес передал русскому правительству двенадцатичасовой ультиматум: или отмена мобилизации, или война.
19 июля (1 августа) общая мобилизация была объявлена в Германии. Прикованный к постели Распутин послал из Тюмени телеграмму царю: "Верю, надеюсь на мирный покой, большое злодеяние затевают, не мы участники, знаю все наши страдания, очень трудно друг друга не видеть, окружающие в сердце тайно воспользовались, могли ли помочь". Но царю никто уже не мог помочь — тем более те, кто "тайно воспользовался" его нерешительностью, толкая его к войне. Теперь телеграмма Распутина только раздражила его, вспоминает Вырубова, "государь, уверенный в победоносном окончании войны, тогда разорвал телеграмму и с началом войны, как мне лично казалось, относился холоднее к Григорию Ефимовичу".
"Был бы я здесь, и уж не допустил бы кровопролития, — якобы говорил впоследствии Распутин. — А то тут без меня все дело смастерили всякие там Сазоновы да министры окаянные". Учитывая колебания государя, вполне возможно, что Распутин убедил бы его не слушаться Сазонова, Янушкевича и Сухомлинова и не объявлять мобилизацию, пока не будут использованы все средства решить конфликт миром. Царица придавала телеграммам Распутина такое исключительное значение, что своей рукой все их переписала.
19 июля (1 августа), в седьмом часу, германский посол граф Пурталес посетил Сазонова и трижды спросил его, согласна ли Россия отменить мобилизацию, — и трижды Сазонов отвечал: нет. Посол дрожащими руками передал ноту с объявлением войны и, отойдя к окну, схватился за голову и разрыдался. Было отчего плакать, рушился весь привычный и прочный старый порядок.
21 июля (3 августа) Германия объявила войну Франции, в ночь на 23 июля (5 августа) Англия объявила войну Германии, 24 июля (6 августа) Австро-Венгрия объявила войну России. В больничной постели Распутин нацарапал своим корявым почерком на только что сделанной с него фотографии: "Что завтре? Ты наш руководитель, Боже. Сколько в жизни путей тернистых".
Вступая на очень тернистый путь, Россия тем не менее была охвачена эйфорией, как бы оправдав надежды царя на пробуждение монархических и националистических чувств. Казалось, наступил решающий час в тысячелетней борьбе славян с германцами. 20 июля (2 августа) сотни тысяч манифестантов заполнили улицы Петербурга, после молебна государь и государыня вышли на балкон Зимнего дворца, под громовое "ура" толпа опустилась на колени — от волнения царь не мог говорить: вот наконец сбылась мечта о единстве царя и его доброго народа.
26 июля (7 августа) Государственная Дума и Государственный Совет в однодневном заседании вотировали военные ассигнования — только маленькая большевистская фракция выступила с антивоенной декларацией. В тот же день в Николаевском зале Зимнего дворца государь принял членов обеих палат — как не похож был этот прием на первый, в 1906 году. "Тот огромный подъем патриотических чувств, любви к родине и преданности к престолу, который, как ураган, пронесся по всей земле нашей, служит в моих глазах — и, думаю, в ваших — ручательством в том, что наша великая матушка Россия доведет ниспосланную Богом войну до желаемого конца", — говорил Николай II и кончил словами уверенности, "что все, начиная с меня, исполнят свой долг до конца. Велик Бог земли русской!".
Те же чувства увлекали и культурную элиту русского общества. Война, по мысли Сергея Булгакова, должна была привести к "возрождению религиозно-трагического восприятия мира" и созданию "универсальной теократии", "тысячелетнего царства святых на земле". Евгений Трубецкой мотивировал необходимость завоевания Константинополя с храмом Св. Софии тем, что "в образе Софии наше религиозное благочестие видит... грядущий мир, каким он должен быть увековечен в Боге". Один из представителей этого "религиозного благочестия" архиепископ Волынский Антоний спокойнее смотрел на это, считая, что Константинополь "русским все равно не отдадут англичане — да и лучше, чтобы не отдавали, ибо что хорошего обращать Св. град тот во второй Петербург".
Глава XVII
СОЮЗЫ ХОРОШИ, ПОКА ВОЙНЫ НЕТ
Если даже левые выступили за войну, трудно было ждать открытой оппозиции справа. Мещерский умер, полуослепший Дурново затих, Распутин, вернувшись в Петербург 29 августа, говорил осторожно, что раз уж война началась, надо воевать. Однако был человек, который буквально на каждом углу громко повторял, что война — страшная глупость и ее необходимо как можно скорее кончать миром.
В начале сентября, почти в одно время с Распутиным, граф Витте — через Францию, Италию и Турцию — вернулся в Россию, сопровождаемый негласным надзором русской политической полиции. "Я бы уцепился за штаны кайзера, но войны не допустил!" — сказал он своему бывшему секретарю Колышко, сожалея, что не был назначен послом в Берлин. Барку он говорил, что единственное спасение — это, "воспользовавшись нынешними кратковременными успехами, заключить мир с Германией и Австро-Венгрией... хотя бы на нашем фронте". Не оставлял он прямого языка и со своими противниками.
"Эта война — сумасшествие, — говорил он французскому послу Морису Палеологу. — Осторожность царя превозмогли глупые и близорукие политиканы. Война может иметь лишь ужасные результаты для России. Только Англия и Франция могут надеяться получить какие-то выгоды от победы... Наш престиж на Балканах, наш благочестивый долг защищать наших братьев, наша историческая священная миссия на Востоке?!.. Предоставим сербов наказанию, которое они заслужили... Что мы надеемся получить? Увеличение территории? Боже! Разве империя его величества уже не достаточно велика?.. Мало того, если мы аннексируем прусскую и австрийскую части Польши, мы потеряем всю русскую... Как только Польша восстановит свое единство... она потребует и получит полную независимость. Константинополь, крест на Святой Софии, Босфор, Дарданеллы? Смешно даже говорить об этом! И даже если мы представим себе полную победу... это значит не только конец германского доминирования, но провозглашение республик в Центральной Европе. Это значит одновременно конец царизма! Я уж предпочитаю не говорить о том, что с нами случится в случае поражения!"
Палеолог сказал Сазонову, что царь должен остановить Витте. Сазонов предложил Палеологу самому поговорить об этом с царем, но тот не решился. Английский посол Джордж Бьюкенен в конце декабря произнес речь с нападками на неназванных "германофилов", но когда Витте послал к нему одного из журналистов с вопросом, его ли он имеет в виду, Бьюкенен уклонился от прямого ответа.
Витте не только говорил. С ноября 1914 года он через Стокгольм находился в переписке с Робертом Мендельсоном-Бартольди, главой немецкого банка "Мендельсон и К°", который уже более ста лет обслуживал русские интересы и куда Витте депонировал полученные от царя в 1912 году двести тысяч. С началом войны вклад был заморожен, и теперь Витте сообщил, что "принято решение" просить его быть членом русской делегации на мирной конференции после войны, и потому он хотел бы "прояснить" отношения с банком — он просил о переводе денег в Швейцарию, Данию или Швецию на имя его жены; Мендельсон отвечал, что лучше сделать перевод на какое-либо доверенное лицо из нейтральной страны.
Этой перепиской Витте воспользовался указать, что виновники войны "за морем" и если бы он был у власти, то не допустил бы Россию до войны, теперь же лучший путь к достижению мира — с гарантиями для России, Франции и Германии — это прямые переговоры между двумя императорами, которые могут быть начаты по семейным каналам, притом как можно скорее. Мендельсон переписывался с Витте с ведома германского министра иностранных дел фон Ягова, этот совет дошел до него — и, как увидим дальше, был принят. Но самому Витте не пришлось ни принять участие в переговорах, ни получить назад свои деньги — 28 февраля (13 марта) 1915 года он скончался.
"Моя возлюбленная душка, — писал в тот же день добрый русский царь своей жене, — хотя мне, разумеется, очень грустно покидать тебя и дорогих детей, но на этот раз я уезжаю с таким спокойствием в душе, что даже сам удивляюсь. От того ли это происходит, что я беседовал с нашим Другом вчера вечером, или же... от смерти Витте, а может быть от чувства, что на войне случился что-то хорошее — я не могу сказать, но в сердце моем царит истинно пасхальный мир".
Не знаю, был ли "пасхальный мир" в душе царя из-за смерти единственного государственного деятеля, кто еще мог спасти его и страну, нарушен "загробным молением": "...Эти строки дойдут до Вас, государь, когда я буду на том свете. Припадаю к стопам Вашим с загробным молением. Как бы ни судили современники о настоящем, беспристрастная история внесет в свои скрижали великие дела Ваши на пользу Богом вверенного Вашему величеству народа. В Ваше царствование Россия получила прочную денежную систему, в Ваше царствование расцвела отечественная промышленность и железнодорожное строительство, в Ваше царствование с народа сняты многие тяготы — уничтожены выкупные платежи и круговая порука и проч. и проч. Но что русский народ не забудет, покуда будет жить — это то, что император Николай II призвал народ свой к совместным законодательным трудам". Историки, пишет он далее, "возвеличивая Ваши деяния", упомянут и об одном из сотрудников — Витте, и теперь Витте просит передать дарованный ему графский титул его внуку Льву Нарышкину, любимому им, "как только дед может любить своего внука".
Этот честолюбивый человек не мог пересилить своего "я" — он называет все главное, что не царь, а он, Витте, сделал для России, даже введение законодательных палат, уничтожения которых царь хотел всей душой. Может быть, Витте понимал, что это худшее вступление для просьбы, — но горбатого не исправила и могила. Николай II, более озабоченный поисками мемуаров Витте, чем судьбой его внука, в посмертной просьбе отказал. Впрочем, едва ли это было так важно, уже через два года графский титул в России былое значение утратил.
Витте был последним крупным государственным деятелем старой России — к несчастью, политический великан оказался в руках политического карлика. По-видимому, два чувства боролись в душе Витте. С одной стороны, он думал, что при конституционном и республиканском строе человек его энергии и дарований не зависел бы от капризной воли ничтожного человека, каким он почитал Николая II. С другой, видел, что монархический принцип — это единственное, что еще держит Россию, и "раз не будет Николая II при всех его плачевных недостатках, монархия в России может быть поколеблена в самой своей основе".
При жизни Витте никого не оставил равнодушным — заставляя любить его или ненавидеть или ненавидеть и любить попеременно, — но и после смерти мы не имеем еще его беспристрастной оценки. Можно указать на многие его политические ошибки и на такие поступки, которые мягко называются некорректными. Но человек великий отличается от малого не тем, что у него нет слабостей, а тем, что у него есть ум, воля и креативный инстинкт, которых нет у других. Витте оставил после себя воспоминания — полные желчи, юмора, понимания хода истории и ощущения надвигающегося конца, — мне, еще мальчику, дал их прочесть мой отец, и каждый раз с новым удовольствием я перечитываю их вот уже скоро тридцать лет.
Распутин, разговор с которым успокоил царя за день до смерти Витте, едва ли отнесся к этой смерти, как его державный друг. Он терял своего единственного союзника среди государственных деятелей, причем в то время, когда роль самого Распутина начала неудержимо возрастать. Ему оставались случайные союзы со случайными людьми, которые сходились с ним, чтобы добиться власти, а затем хотели избавиться от него, не умея или не желая стать проводниками политических взглядов Распутина.
"Едва ли что-то нужно говорить о политических взглядах Распутина по той простой причине, что их у него не было, — пишет английский историк Михаил Флоринский. — Безграмотный и безнравственный мужик, он был неспособен обсуждать общие вопросы". "Распутин вследствие своей феноменальной необразованности никакой политики не делал и не мог делать",— повторяет советский историк Е. Д. Черменский.
Как человеку без формального образования, мне трудно согласиться с такой высокомерной профессорской оценкой. История знает немало примеров, когда необразованный или полуобразованный человек из низов общества поднимался на верхушку власти — начиная от византийских императоров из солдат и кончая Никитой Хрущевым, над безграмотными речами которого все смеялись, но который в первые годы своего правления сумел вывести страну из опасного кризиса.
Природный ум и практический опыт часто позволяют составить правильное представление о многих сложных вещах, и мне порой приходилось слышать более здравые суждения от малограмотных мужиков, чем от высокообразованных профессоров. В сущности каждый политик "самоучка", порой необходимо как можно более упрощенно интуитивно схватывать сущность проблемы — чем в более сложные детали входить, тем труднее будет принять решение.
Распутин получил широту взгляда, пройдя через все слои русского общества от деклассированного "дна" до верхушки аристократии. Его знание страны было полнее, чем у крестьянина, не видевшего ничего, кроме своей деревни, или у офицера, знающего только жизнь своего полка, у купца, фабриканта, помещика, чиновника, преимущественно вращающихся в среде себе подобных и живущих ее представлениями.
Ум Распутина отмечали почти все, кто так или иначе сталкивался с ним, — как друзья, так и враги. О его "недюжинном пытливом уме" пишет Родзянко. Коковцов отмечает, что на вопросы о крестьянской жизни Распутин отвечал "просто, толково и умно". Он "говорил умно и хитро", вспоминает Мосолов. Курлов "был поражен его природным умом и практическим умением разбираться в текущих вопросах, даже государственного характера". "Он понимал и учитывал все людские слабости, на которых мог играть, — вспоминал Белецкий. — Это был очень умный человек". "Он был очень умный. Он был великий комедиант", — говорил о Распутине Манасевич-Мануйлов. "Ум у него был проницательный, — отмечает Протопопов, — совсем только необразованный, и в обществе людей малознакомых он держал себя будто ненормальный человек. При знакомых же это у него не проявлялось".
Первые годы знакомства политические советы Распутина царю — если он не проводил чью-то чужую мысль — сводились к тому, что нужно слушать сердца, а не разума. Однако его вовлекали в политику, притом трояко: те, кто нападал на него, вынуждая обороняться, те, кто через него пытался оказать влияние на царя для проведения своих планов, и наконец — хотя и не в последнюю очередь — сами царь и царица, желавшие, чтобы он "посмотрел душу" того или иного сановника.
Он играл сначала роль "подводного камня", о который церковные, придворные и бюрократические "корабли" разбивались, только если направляли свой ход на него. Сам Распутин не хотел ссориться ни с кем, и даже в годы его наивысшего влияния если тот или иной сановник избегал с ним контактов, но и не пытался настроить царя против него, то мог чувствовать себя спокойно. Однако, иногда по соображениям самозащиты, иногда желая угодить царю или царице, иногда следуя своим политическим оценкам, Распутин постепенно начинал все более и более влиять на ход событий: "подводный камень" превращался в "подводную лодку".
Политические шаги Распутина, чаще всего сводясь к проталкиванию "верных людей", тем не менее опирались на определенные взгляды. Распутин не приводил да и не мог привести их в законченную систему, мало заботясь о противоречиях, они претерпевали постоянные изменения, часто оставались на уровне инстинктов без последующей рационализации, наконец, их приходится собирать, как лоскутное одеяло, по кусочкам, отрывкам, иногда не имея в руках важных кусков, — тем не менее общую картину представить можно.
Формула "царь и народ" была основой политического исповедания Распутина, и она сближала его как с царицей, так и с ненавидимым ею Витте. Царица понимала ее прежде всего как "народ для царя", Витте как "царь для народа", это был и взгляд Распутина. Идея самодержавной монархии была близка русскому крестьянину, в гигантских масштабах как бы повторяя идею большой крестьянской семьи во главе с пользующимся абсолютной властью "большаком". Власть большака, отца семьи, держалась не только на старшинстве и опыте, но и на известных нравственных основаниях — должен он был быть "справедлив" ко всем членам семьи, не выделяя одного в ущерб другим.
Несправедливо выделенным сыном батюшки-царя крестьяне считали дворянство. Формула, что дворяне несут государственную службу, а за это получают землю и крестьянский труд, не отвечала действительности уже с середины XVIII века, а формула, что земля и крестьянский труд вознаграждают помещика за отеческую опеку над крестьянами, — с середины XIX века. Дворянские привилегии, оберегаемые окруженным дворянами царем в ущерб другим классам, стали анахронизмом, и это явно противоречило роли монарха как арбитра между сословиями.
"Боже, сохрани Россию от престола, опирающегося не на весь народ, а на отдельные сословия", — писал Витте Николаю II в 1898 году. По его мнению, большинство "дворян в смысле государственном представляет кучку дегенератов, которые, кроме своих личных интересов и удовлетворения своих похотей, ничего не признают, а потому и направляют все свои усилия относительно получения тех или иных милостей за счет народных денег... Трудно ожидать, что весь народ за царя, когда государь управляет посредством "дворцовой дворянской камарильи".
Под этими сентенциями Распутин подписался бы обеими своими корявыми "руками и даже ногами. "Псы их сахар грызут, а у меня и чаю на заварку нет", — писал он о "господах", вспоминая свои странствия по России. "Он ругал и издевался над дворянством, — вспоминает Симанович, — называл их собаками и утверждал, что в жилах любого дворянина не течет ни капли русской крови". "Как тресну мужицким кулаком — всё сразу и притихнет, — говорил Распутин князю Юсупову. — С вашей братьей, аристократами (он особенно как-то произносил это слово), только так и можно. Завидуют мне больно, что в смазных сапогах по царским-то хоромам разгуливаю... Поперек горла им стою... Зато народ меня уважает, что в мужицком кафтане да в смазных сапогах у самого царя да царицы советником сделался".
"Он из народа вышел, знал народ, любил его и радел о мужике, простом и забитом", — говорил Иван Чуриков. Распутин разделял крестьянский взгляд, что земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает. Как будто одобрив сначала столыпинскую реформу, дающую большую инициативу крестьянам, впоследствии он относился к ней отрицательно — как к попытке сохранить дворянское землевладение. Он был недоволен тем, что Дума не смогла и не сумела решить земельный вопрос в интересах крестьян, и накануне революции поддержал проект принудительного отчуждения помещичьих земель.
Вместе с тем Распутин не был сторонником насильственного устранения аристократии или других классов общества кроме крестьян — он был за "классовый мир". "Одна сторона уступит и другая — вот и умиротворится народ... Силой нельзя. Честью надо просить", — говорил он. Распутин, вспоминает Сенин, "охарактеризовал несколько высокопоставленных особ, которые добра народу желают, но не знают, как это сделать. — Знаю я и забастовщиков, — продолжал Распутин, — хорошие есть люди и самого настоящего добра народу желают, хотят устроить жизнь так, что и лучше не надо, да разве возможно это?" Возможно и нужно самим перестраивать жизнь на более человечных основаниях — "грамота нужна, свету мало, водка одолела", — говорил о "мужике" Распутин.
Он был демократом не в смысле социального и имущественного уравнения, но признания ценности каждой человеческой личности и ее права на независимое существование — все равны перед Богом и царем. Поэтому Распутин так выходил из себя, если к нему относились с пренебрежением как к "мужику". Труфанов описывает, как Распутин отказался пить чай у купчихи, которая епископу поставила рукомойник в комнату, а ему ткнула пальцем на кухню, или как он вышел из себя, когда с ним отказался разговаривать член Думы — о чем-де с мужиком разговаривать, "вот с иеромонахом поговорить, с образованным человеком, это дело вероятное". Или как пришел он "мужик мужиком" в скит к старцу, а тот его отталкивает, "да все чистых, да видных, да богатых подзывает". Распутин одолжил шубу и цепочку золотую у знакомого купца и явился назавтра, старец увидел его и замахал рукою: "А пойди сюда, пойди сюда, дружок" — и провел Распутина в келью. "Здеся я ему и говорю: "Старец, я тебя обманул"... "А-а, — протянул старец, — какой ты, Григорий, озорник. Да ведь сам знаешь, что со всеми людьми одинаково обращаться не гоже. К богатым так, а к бедным так". Вот этого-то у Распутина не было — со всеми он хотел быть одинаков.
Будучи сторонником сильной самодержавной власти, способный защитить "слабых" от "сильных", Распутин не был противником совещания царя с народом, учета царем народной воли. Он и себя рассматривал как такого советника — "ведь мужичок перед царем врать не будет". Между двумя революциями на поверхности политической жизни острым и постоянным был конфликт между царем и Думой, и общественным мнением Распутин заносился в ее враги. Курлов, однако, называет его "поклонником дальнейшего существования Думы", а Смиттен более осторожно, но все же замечает, что Распутин "не был противником Государственной Думы или, вернее, был противником ее лишь постольку, поскольку в ней раздавались нападки против него".
Отчасти это верно, отношение к нему всегда было важно для Распутина, а у Думы он был "мальчиком для битья" — как только там хотели уязвить царя, вытаскивали имя Распутина. Но другой причиной недоверия Распутина к Думе было то, что, по его мнению, она выражала только интересы привилегированных классов. "Какие это представители народа?!"— с насмешкой говорил он. Выборы в Думу были многостепенны, голос одного помещика приравнивался, грубо говоря, к четыремстам голосам представителей низших классов, при этом никакой легальной крестьянской партии не существовало, и "крестьянская группа" раскололась между крайне левыми и крайне правыми.
Чтобы поставить под контроль правительство, Дума должна была бы расширить свою избирательную базу — не знаю, удалось ли бы этого достичь в мирное время, но в обстановке войны и нарастающей революции конфликт Думы с правительством превращал ее в невольный катализатор процесса, справиться с которым она затем не смогла. Распутин хорошо знал настроения крестьянства и видел, насколько они не отвечают тому, что происходит в Думе, он понимал, что "народное представительство", в котором более 50% депутатов представляют менее 0,5% населения, есть часть сложившегося строя, которая рухнет вместе с ним, и речь пойдет не об "ответственном министерстве" или о "Константинополе и проливах", а о "хлебе, земле и мире". Народная вера в царя представлялась Распутину более стабильным фактором, чем надежды на Думу, — конечно, если царь сумеет прекратить войну, накормить города и дать землю демобилизованным солдатам.
Он своим мужицким инстинктом понимал, что России нужна самодержавная или какая угодно — но сильная власть, способная многое переделать по-новому, в частности покончить с земельной аристократией, тогда как была слабая власть, желавшая все сохранить по-старому. Видя шаткость положения царя, он не советовал ему ссориться с Думой. "Все равно, что права, что лева, папаша ничего не понимает", — говорил он, сознавая, что слабое место самодержавия — сам Николай II.
Распутину трудно было дать определенную дефиницию "правого" или "левого". Приблизительно до 1912 года он был под влиянием "правых", но после разрыва с Гермогеном и Илиодором стал осторожнее. Он с ужасом начинал видеть, что среди тех, кто громче всего кричал о своей преданности царю, нет людей с государственным мышлением. "Все правые дураки", — рассудил он и свою последнюю — и самую несчастную — ставку сделал "между правыми и левыми".
Взгляд Распутина на национальную и религиозную проблемы был очень широк — здесь он стоял впереди многих своих современников. Он был православным и любил православные обряды, но не считал, что православная церковь — единственная хранительница истины, и уж тем более не думал, что нужно принуждением заставлять людей верить так, а не иначе, разным людям и разным народам единый Бог открывает себя по-разному. Он всегда старался заступиться за гонимых за веру, если даже сам их веры не разделял, — за сектантов, мусульман, иудеев.
Если проследить за его влиянием при назначении иерархов церкви, то — помимо желания продвигать "своих людей" — можно видеть определенную тенденцию. Он способствовал назначению епископа Варнавы на Тобольскую кафедру, потому что этот приятель и духовник Витте, необразованный, но честолюбивый и яркий проповедник, был таким же, как и он, человеком из народа. Епископ Алексий, назначенный экзархом Грузии по ходатайству Распутина, не только оказал ему услугу, прекратив в бытность свою на Тобольской кафедре в 1912-1913 годах дело духовной консистории о "хлыстовстве" Распутина и сменив доносивших на него священников в Покровском, но был известен веротерпимостью и решительностью. Так, он однажды публично посоветовал царю "не пятиться назад и не топтаться на одном месте". Питирим, проведенный Распутиным в 1914 году в Петроградские митрополиты, отличался не только веротерпимостью, но и редким среди епископов либерализмом, стремился к самоуправлению приходов, обеспечению белого духовенства и хотел сотрудничества царя с Думой. Содействовав назначению в 1912 году на Московскую митрополичью кафедру епископа Макария из Томска, Распутин продвинул "человека из народа", к тому же провалил кандидатуру крайнего консерватора Волынского архиепископа Антония. На всех этих епископов клалась кличка "распутинцев", находили у них много моральных изъянов — полагаю, что изъянов хватало и у тех, кто был назначен без помощи Распутина, "нет святых на земле".
Так же широко — в век разгула национализма — смотрел Распутин на национальность. Он радовался тому, что он русский, но не видел никакого ущерба для человека, если тот турок или еврей. "Турки куда религиознее, вежливее и спокойнее" греков и славян, говорил он. Он считал, что вечен Бог, но отдельные народы — в том числе и русский — появляются и исчезают, выполнив свою миссию, поэтому важно общение между народами. На жалобу, что "русские вообще не могут обойтись без иностранцев", Распутин отвечал: "Беды в этом большой нет. Разве в этом их (русских) сила? Все равно от них ничего не останется. Как-нибудь потом вспомнят, что были, а их уже и не будет. А что иностранцы идут к нам — это хорошо, потому что русский народ хороший — дух в нем выше всего. Самый плохой человек у нас, а лучше духом, чем иностранец. У них машина. Вот они чувствуют это и сами идут к нам за духом. Одной машиной не проживешь..."
Распутин защищал малые народы империи от национальных преследований. Так, в 1914 году он добился смещения таврического губернатора Н. Н. Лавриновского, преследовавшего крымских татар. Долгое время он, под влиянием своих "правых" друзей, повторял фразы о "люцинерах и жидах" и еще в 1911 году в своей брошюрке "Ангельский привет" советовал повсюду основывать кружки Союза русского народа, тогда "евреи и не подумают просить равноправия", но уже ранее засомневался, что евреи виновники всех русских бед. "Был я нынче осенью в Смоленской губернии у евреев, — рассказывал он в 1907 году. — И беднота же, Господи! Одной селедочкой да кусочком хлеба целый день сыты, а я думал, что все они богатые, пока сам не увидел".
Со времени разрыва с Гермогеном и Илиодором, возможно под влиянием Витте, Распутин становится сторонником еврейского равноправия. Уже в начале 1914 года В. М. Пуришкевич, один из основателей Союза русского народа, обрушился на него за помощь еврейской бедноте в Сибири и ходатайство о допущении еврейских купцов на Нижегородскую ярмарку. В том же году встречался он с известным еврейским деятелем адвокатом Г. Б. Слиозбергом, а царю советовал даровать равноправие евреям сразу же после манифеста 1 (14) августа 1914 года о будущей автономии Польши. "Все просят меня евреи свободу дать... — говорил он князю Юсупову в 1916 году. — Чего ж, думаю, не дать? Такие же люди, как и мы — Божья тварь".
С национально-религиозным экуменизмом, с идеей, что все люди братья и дети одного Бога, был связан и пацифизм Распутина. Он был против всякого убийства вообще, в том числе и на войне. "Нехорошее дело война, — говорил он в 1913 году, — а христиане, вместо покорности, прямо к ней идут... Вообще воевать не стоит, лишать жизни друг друга и отнимать блага жизни, нарушать завет Христа и преждевременно убивать собственную душу. На что мне, если я тебя разобью, покорю; ведь я должен после этого стеречь тебя и бояться, а ты все равно будешь против меня. Это если от меча. Христовой же любовью я тебя всегда возьму и ничего не боюсь".
Во время другого интервью Распутин говорил: "Была война там, на Балканах этих. Ну и стали тут писатели, в газетах этих, значит, кричать: быть войне, быть войне!.. И нам, значит, воевать надо... И призывали к войне, и разжигали огонь. Да... А вот я спросил бы их... Господа! Ну для чего вы это делаете? Ну, нешто это хорошо?.. Надо укрощать страсти, будь то раздор какой, аль целая война, а не разжигать злобу и вражду".
Две войны на Балканах в 1912-1913 годах вызвали большое возбуждение в России, и Николая II толкали выступить против извечного врага славянства — Турции, что привело бы к мировой войне. О "братьях-славянах" Распутин отозвался вполне в духе Витте: "А Бог, ты думаешь, это не видит и не знает? А может быть, славяне не правы, а может быть, им дано испытание?" — и предостерег, что в трудной ситуации Россия могла бы оказаться одна: "Что касаемо разных там союзов, то ведь союзы хороши, пока войны нет, а коль разгорелось бы, где бы они были? Еще неведомо..." Это замечание не лишено смысла, если учесть, что даже после объявления Германией войны России в Берлин поступили сведения — впоследствии опровергаемые, — что Франция первая на Германию не нападет, Вильгельм II сказал при этом: "Итак, мы просто со всей армией двигаемся на восток!"
Говоря дальше о Балканских войнах, Распутин добавил, что "тому и тем, кто совершил так, что мы, русские, войны избегли, тому, кто доспел в этом, надо памятник поставить, истинный памятник, говорю... И политику мирную, против войны, надо счесть высокой и мудрой". "Доспел" в этом в первую очередь сам Распутин. "Когда великий князь Николай Николаевич и его супруга старались склонить государя принять участие в Балканской войне, — вспоминает Вырубова, — Распутин чуть ли не на коленях перед государем умолял его этого не делать, говоря, что враги России только и ждут того, чтобы Россия ввязалась в эту войну, и что Россию постигнет неминуемое несчастье". Так же Распутин уговаривал царя не ввязываться в войну из-за аннексии Австрией Боснии и Герцеговины в 1908 году.
Если Распутин смог удержать Россию от вступления в войну в 1912 году, то он отсрочил мировой пожар на два года — не сумел он оказать влияния на Николая II летом 1914 года или потому, что из-за ранения был далеко от него, или потому, что уже никто не в силах был остановить ход событий, судить не берусь. Войну 1914 года Распутин не только ненавидел как братоубийственную бойню, но и считал, в полном согласии с Мещерским, Дурново и Витте, что она приведет к крушению царского режима. Он, вспоминает Вырубова, "часто говорил их величествам, что с войной все будет кончено для России и для них". Единственным спасением был выход из войны, хотя бы ценой сепаратного мира — в общем, "что касаемо разных там союзов, то ведь союзы хороши, пока войны нет". Пусть себе воюют другие народы, "это их несчастье и ослепление. Они ничего не найдут и только себя скорее прикончат. А мы любовно и тихо, смотря в самого себя, опять выше всех станем".
Глава ХVIII
ЯМЩИК, НЕ ГОНИ ЛОШАДЕЙ...
В 1905-1908 годы, наезжая в Петербург, Распутин обычно останавливался в Александро-Невской лавре, у епископов Сергия и Феофана, в 1909-1912 годы — чаще всего у О. В. Лохтиной, Г. П. Сазонова или П. С. Даманского, а с конца 1912 года снимал квартиру в Петербурге. В мае 1914 года он поселился в пятикомнатной, с окнами во двор, квартире во флигеле дома № 64 на Гороховой, выбрав это место, очевидно, из-за близости к Царскосельскому вокзалу. Правда, с весны 1916 года, по просьбе царицы, Распутин стал ездить в Царское Село не на поезде, а на автомобиле, чтобы привлекать меньше внимания.
С конца 1912 года, по распоряжению министра внутренних дел А. А. Макарова, Петербургским охранным отделением было установлено наблюдение за квартирами Распутина — сначала тайно, а со времени поселения на Гороховой явно, под видом "охраны". С начала 1916 года, кроме агентов охранного отделения, дежурили также агенты дворцовой охраны.
По описаниям соседа Распутина, "дежурят четыре агента, трое из них на парадной лестнице дома, а один у ворот. При этом постоянно дежурит швейцариха в подъезде, дворник и другой швейцар у ворот. В подъезде агенты все время играют в карты от безделья. Иногда поднимаются на второй этаж, где и сидит один, а иногда один из них поднимается на третий этаж, где поставлена скамейка у самой двери квартиры". Агенты сопровождали Распутина также во время его поездок, в том числе и в Покровское, где один дежурил постоянно. Иногда кого-нибудь из них приглашал Распутин "чай пить", а кроме того, было организовано, говоря полицейским языком, "внутреннее освещение", то есть завербованы осведомители среди постоянных посетителей Распутина и среди дворцовой прислуги.
Как заявил впоследствии жандармский генерал Комиссаров, они "не могли играть втемную при неожиданном появлении на политическом и придворном горизонте такого, на первый взгляд, таинственного и загадочного козыря, каким всплыл Распутин. Его надо было расшифровать начисто". "Начисто" эти господа не расшифровали Распутина: деньги, кутежи, женщины, политические интриги — все это живо схватывал полицейский ум, но не то "высокое", что было, кроме того, в Распутине, потому-то и осталось для них загадкой, чем же этот мужик взял при дворе.
Осенью 1914 года Распутин чувствовал себя подавленным общим шовинистическим настроением в Петербурге, спешно переименованном в Петроград, и в начале ноября снова уехал в Покровское. Он успел повидаться с царем и царицею, а из Покровского регулярно писал им. Царице, начавшей работать сестрой в Царскосельском госпитале, он телеграфировал: "Ублажишь раненых — Бог имя твое прославит за ласкоту и подвиг твой", — а объезжавшему войска царю, по его словам, послал "высоко-утешительную" телеграмму.
Распутин вернулся в Петроград 15 декабря, и с зимы 1914-1915 года в его жизни происходит резкая перемена: он начал пить. Усилием воли более двадцати лет подавляемая страсть, развернувшись, приобрела черты безудержного разгула, не такой был человек, чтобы держаться золотой середины. Ненавидимая им война, едва не стоившее ему жизни покушение, непрекращающаяся травля напрягали его расшатанные нервы, и требовалось "минутное забвенье горьких мук". Впрочем, весь Петербург, все, кто сколько-нибудь был с деньгами, прямо кинулись в непрерывный кутеж, словно и вправду чувствуя приближение конца. Как же Распутину, впитывавшему все скрытые токи страны и столицы, было не удариться напропалую в последний разгул. "Скучно, затравили, чую беду", — говорил он.
Вовлекли Распутина в пьянство дельцы, желавшие получить через него военные подряды, ведь без выпивки никакое дело в России не делается: сначала надо "оживить" разговор, затем "обмыть" сделку, затем "угостить" в связи с ее благополучным завершением. Если домашние Распутина и пытались удержать его от пьянства, то, с другой стороны, они сами получали куши от дельцов и были заинтересованы, чтобы Распутин имел сношения с ними.
Может быть, могла бы как-то сдержать Распутина Вырубова — но 2 января 1915 года она попала в железнодорожную катастрофу. "Она умирает, ее не стоит трогать!" — сказал врач, когда ее с перебитыми ногами и спиной извлекли из-под обломков вагона. Вырубову причастили, царица позвонила Распутину — тот никак не мог найти машину, пока ему не предложил свою граф Витте. Стоя у постели умирающей, Распутин с напряжением, так что пот тек по лицу, повторял: "Аннушка, Аннушка..." — пока Вырубова не открыла глаза. "Жить будет, но останется калекой", — сказал обессиленный Распутин. "И я осталась жить", — вспоминает Вырубова — полгода лежа на спине, затем в инвалидной коляске, затем на костылях.
Вырубова была простой и смешливой девушкой, большой радостью и испытанием для которой стала ее дружба с императрицей. С точки зрения "большого света", та не должна была дарить своей дружбой особу со столь скромным придворным положением — уже это вызвало раздражение против них обеих, начались разговоры о ненормальности их отношений. Несчастный брак усилил религиозность Вырубовой, не удивительно, что почитаемый царицей и понимавший женщин Распутин произвел на нее огромное впечатление. Она стала не только связным его с царской семьей, не только "фонографом слов и внушений" Распутина, но и его другом. Их дружба еще более усилилась весной 1914 года, когда царица временно охладела к Вырубовой, и зимой 1915 года, после катастрофы.
Молва не щадила ее имя, называли ее — несмотря на девственность — любовницей и царя, и Распутина, "мессалиной" — этих упреков ей много потом пришлось наслышаться в заключении от солдат. Вовлеченная в политику царицей и теми, кто искал через нее путей к власти, она, чтобы не сбиться, выработала себе ясный ориентир. "Как бы серьезный человек ее ни назуживал, чтобы объяснить какую-нибудь политическую теорию, она его слов понять совершенно не могла! — показывал позднее А. Н. Хвостов, явно имея в виду под "серьезным человеком" себя самого. — А простые вещи, которые Распутин ей говорил, что у того "душа плохая", а у другого "хорошая", — это она хорошо понимала".
Поостерегусь, однако, вслед за недоброжелателями называть ее "дурой": мы, русские, чрезмерно щедры на это слово. "Чтобы удержаться в фаворе у их величеств в течение двенадцати лет, удержаться под напором всеобщей ненависти и, временами, среди чисто женских недоразумений на почве ревности, надо было иметь что-либо в голове", — пишет Спиридович. И оставленные Вырубовой воспоминания говорят о, может быть, небольшом и нисколько не политическом, но здравом уме.
Ту же необычайную силу, которую Распутин проявил, изгоняя "блудного беса", показал он и принимая "зеленого змия". Водку он не пил, предпочитая вино, особенно мадеру, но выпивал подчас до шести литров за обедом. Он мог, показывал А. Ф. Филиппов, "кутить и пить с 12 часов дня до 4 часов утра, затем отправиться к заутрене, стоять за Божественной службой до 8 часов утра и затем, вернувшись домой и напившись чаю, до 2 часов как ни в чем не бывало принимать посетителей".
Сводка "данных наружного наблюдения" за Распутиным полна такими записями: "26 января 1915. Симанович принес Распутину несколько бутылок вина... Пели песни, плясали... 12 февраля. В 4 1/2 часа утра пришел домой в компании шести пьяных мужчин (с гитарой), которые пробыли до 6 часов утра, пели и плясали... 10 марта. Около часу ночи к Распутину пришли человек семь-восемь мужчин и женщин... Вся компания кричала, пела песни, плясала, стучала..." Порой те, кто спаивал Распутина, сами начинали волноваться. "27 апреля. Было слышно, что Распутина вызывают в Царское Село, но так как он еще не проспался, то Волынский и баронесса Кусова не советовали ему в таком виде ехать и говорили: "Испортит все дело". Между собой вели разговоры: "Что-то наш старец избаловался"..."
Полицейская хроника регистрирует и другую сторону приключений "избаловавшегося старца": "3 апреля 1915. Распутин привел к себе на квартиру в 1 час ночи какую-то женщину, которая и ночевала у него... 9 мая. Распутин посылал жену швейцара к массажистке, но та отказалась его принять. Тогда он сам пошел в том же доме к портнихе "Кате", 18 лет, и говорил ей: "Почему ты не приходишь ко мне?" Она ответила, что "нет костюма"... 2 июня. Отправился... к портнихе Кате. По-видимому, его не пустили в квартиру, так как он вскоре вернулся и на лестнице стал приставать к жене швейцара, прося его поцеловать... 11 июля. Вышли из дома Соловьева и Патушинская, обхватив Распутина с обеих сторон, а он их, причем Патушинскую взял рукой за нижнюю часть туловища... 3 октября. Неизвестная женщина... выйдя от Распутина, начала рассказывать швейцарихе, что какой-то странный он человек, и описала, как он ее принимал: "...Он мало слушал мою просьбу, а стал хватать руками за лицо, потом за груди и говорит: "Поцелуй меня, я тебя полюбил". А потом написал какую-то записку и... этой записки не дал, сказав, что "я на тебя сердит, приди завтра". Агент Терехов спросил эту даму, намерена ли она зайти завтра, но последняя ответила: "Нет, потому что к нему идти, то надо дать задаток, какой он хочет..."
Сведения, сколько бутылок Распутин выпил и за какую "часть туловища" какую даму держал — да ведь не пропадать же этим частям зря, — в виде регулярных сводок передавались директору Департамента полиции и министру внутренних дел. "Этот журнал, — хвастал, ставши министром, А. Н. Хвостов, — который содержит описание жизни Гришки чуть ли не по минутам, представляет совершенно исключительного интереса исторический документ". Сводка об "обхваченных" Распутиным женских задах, так волновавших русских министров всего за год до революции, и составлялась таким образом, чтобы подчеркнуть сексуальную распущенность Распутина и его склонность к пьянству — это видно при сравнении "сырых" агентурных донесений с "обработанными" в охранном отделении. От полиции шли и в обществе слухи о похождениях Распутина. "Вы ведь посылаетесь для охраны, а передаете другое", — раздраженно пенял он агентам. Нет никакого сомнения, однако, что был он настойчив со многими женщинами, а порой они с ним. Это ведь извечная игра, и бывают такие положения, когда мужское отступление равносильно дезертирству с поля боя. В. А. Подревская возмущалась приставаниями Распутина и попросила А. С. Пругавина пойти с ней к нему под видом ее дяди. Шел чинный разговор, и "вдруг я вижу, — пишет Пругавин, — как она быстрым привычным движением вынимает из волоса гребенки и шпильки, делает легкое движение головой, и в тот же момент волна темно-русых волос рассыпалась по ее плечам и спине... Из рамки густых пышных волос выглянуло оживленное раскрасневшееся лицо с тонкими красивыми чертами. Я с большим недоумением посмотрел на нее, не понимая, зачем она это делает, к чему эта игра". Нет святых на земле, сказал бы Распутин, и на доклад агента, что его ожидают две красивых дамы, ответил: "Мне такие и нужны".
Все это рано или поздно должно было плохо кончиться. 25 марта 1915 года Распутин на пять дней приехал в Москву, и уже на второй день произошел скандал в "Яре", занявший почетное место в "распутиниане". В докладе товарищу министра внутренних дел В. Ф. Джунковскому от 5 июня 1915 года начальник Московского охранного отделения полковник А. П. Мартынов так излагал события:
"...26 марта сего года, около 11 часов вечера, в ресторан "Яр" прибыл известный Григорий Распутин" вместе с А. И. Решетниковой, журналистами Н. Н. Соедовым и С. Л. Кугульским и "неустановленной молодой женщиной". "Вся компания была уже навеселе... пригласили женский хор, который исполнил несколько песен и протанцевал "матчиш" и "кэк-уок". По-видимому, компания имела возможность и здесь пить вино, так как опьяневший еще более Распутин плясал впоследствии "русскую", а затем начал откровенничать с певичками в таком роде: "Этот кафтан подарила мне "старуха", она его и шила", а после "русской": "Эх, что бы "сама" сказала, если бы меня сейчас здесь увидела". Далее поведение Распутина приняло совершенно безобразный характер какой-то половой психопатии: он будто бы обнажил свои половые органы и в таком виде продолжал вести беседу с певичками, раздавая некоторым из них собственноручные записки с надписями вроде "люби бескорыстно" — прочие наставления в памяти получивших их не сохранились. На замечание заведующего хором о непристойности такого поведения в присутствии женщин Распутин возразил, что он всегда так держит себя перед женщинами, и продолжал сидеть в том же виде. Некоторым из певичек Распутин дал по 10-15 рублей, беря деньги у своей молодой спутницы, которая затем оплатила все прочие расходы по "Яру". Около 2 часов ночи компания разъехалась".
Этот полицейский отчет отчасти совпадает с рассказами о проповедях в бане или с "Исповедью" Хионии Берландской, она пишет, что Распутин "и в поле на работе соберет всех и заставит иногда кого-нибудь обнажить его. Сестры видели в этом блаженство его и детство — невинность". Полиция в этом невинности не увидела. Но я склонен отнестись с осторожностью как к показаниям разочарованных "сестер", так и — в большей степени — к полицейским отчетам.
Настораживает уже то, что отчет о событиях в марте был составлен только в июне. Московский градоначальник генерал-майор Адрианов говорил и даже писал впоследствии, что "никакой неблагопристойности" Распутин в "Яре" не сделал. Осенью 1916 года добивался он свидания с Распутиным, но тот его не принял, сказав, что хотя он "и дал другое показание, но все-таки ему нужно было в свое время, когда он был градоначальником, посмотреть, что такое полиция писала Джунковскому". Когда Распутин снова кутил в "Яре" в мае 1916 года, цыганский хор жался, боясь скандала и допросов, а градоначальство сразу же командировало двух чиновников "для охраны".
Если Адрианов изменил позицию потому, что противники Распутина Щербатов и Джунковский были уволены с постов министра и его товарища, то можно предположить, что и рапорт о событиях в "Яре" составлялся в угоду только что назначенному Щербатову, Джунковскому и поддерживавшей их сестре царицы Елизавете Федоровне. Любой знакомый с методами русской полиции знает, что то или иное происшествие может она раздувать или сжимать — в зависимости от того, что требуется начальству.
Неполицейские описания распутинских кутежей производят не такое комически-зловещее впечатление. Б. А. Алмазов вспоминает, как на вечере у Екатерины Лесненко Распутин слушал "Ave Maria" и просил повторить, а потом с хором гостей, размахивая руками, подпевал своей любимой "Ямщик, не гони лошадей, мне некуда больше спешить... "Захотел он доказать, что у них в деревне танцуют не хуже, чем в императорском балете: подражая солисту балета Александру Орлову, пустился в пляс на столе — но с грохотом рухнул и тут же вскочил, крича пианисту: "Давай дальше... Танцевать я горазд!" Когда же Орлов сказал: "Вот бы вы вместо "Вилла Родэ" пришли хоть раз искусство посмотреть... Я бы вам "Иванушку-дурачка" показал... Вы бы ахнули!" — Распутин необычайно обиделся, увидев в "Иванушке-дурачке" намек на себя, и большого труда стоило растолковать ему, что речь идет о роли в балете Пуни "Конек-Горбунок".
После танцев рассказывал он сказку про "добрую царицу", напугался, увидев, как один журналист записывает ее, просил не печатать — тот напечатал. Звали его к цыганам ехать, особенно один из гостей, но чем настойчивее тот предлагал, тем упорнее Распутин отказывался и с рассветом отправился домой. На вопрос хозяина, почему он к цыганам не захотел, Распутин отвечал, указывая на настойчивого гостя: "С ним не хочу... Плохой человек". Пил он много, но только тогда, когда видел, что другие выпили из этой бутылки.
Он "держал себя во время ужина сдержанно, с большим достоинством, — пишет Джанумова о ресторанном застолье с пригласившими Распутина дельцами. — Много пил, но на этот раз вино не действовало на него, и говорил, как будто взвешивая каждое слово. И все время выщупывал глазами собеседников, как будто читал их мысли". Описывает она и бесшабашный кутеж в "Стрельне": "Публика вскоре узнала, что с нами Распутин. Влезали на пальмы, чтобы взглянуть в окно... Он настойчиво угощал хор шампанским. Хор заметно пьянел. Начиналась песня, внезапно обрывалась, прерываемая хохотом и визгом. Распутин разошелся вовсю. Под звуки "русской" он плясал с какой-то дикой страстью. Развевались пряди черных волос и борода и кисти малинового шелкового пояса... Плясали с ним и цыганки... В кабинет вошли два офицера, на которых сначала никто не обратил внимания. Один из них подсел ко мне и, глядя на пляшущего Распутина, сказал: "Что в этом человеке находят? Это же позор: пьяный мужик отплясывает, а все любуются. Отчего к нему льнут все женщины?" Он смотрел на него с ненавистью". Внезапно офицеры начали стрелять — когда их задержали, они заявили, что хотели только припугнуть Распутина. У него "лицо пожелтело. Он сразу же как будто постарел на несколько лет".
Еженедельно по воскресеньям у Распутина бывала так называемая уха, на которую собиралось человек двадцать, только хорошо знакомые, преимущественно поклонницы. Вырубова, едва только смогла ходить, неизменно присутствовала. "Начинается о чем-то разговор, — вспоминает Манасевич-Мануйлов, — потом Распутин говорит: "Вот ты, Аннушка, само добро, от тебя добро идет"... Она смотрит на него совершенно дикими глазами, впивается в него и каждое его слово ловит, потом хватает его за руку и при всех... целует ее". "Удивительно добрая, очень добрая личность", — заметил и князь Андронников, считавший ее несчастной и глупой истеричкой. "Отчаянный, гадкий человек", — отозвалась сама Вырубова о Мануйлове, а об Андронникове заметила, что "он отвратительный тип. Все время страшно врал".
За годы войны новшеством в жизни Распутина стали почти ежедневные приемы. За помощью к нему обращались давно, но по мере того как расходились слухи о могуществе Распутина, число посетителей неудержимо росло. "Посетителей очень много с утра и до позднего вечера и самого разнообразного типа, возраста и положения, — записывал в свой дневник сосед Распутина. — ...Когда отворяются двери "его" квартиры, то видно, как сидит очередь у "него" в прихожей, за неимением иногда там места сидят на площадке у двери на скамейке... Сидят дамы, кстати сказать, очень элегантно одеты... Есть много... барышень очень молоденьких, вид которых меня всегда поражал тем, что они слишком серьезны, когда идут к "нему"... что-то обдумывают, очень сосредоточены на чем-то. Сидят генералы почтенные, батюшки какие-то провинциальные, монахи, чиновники, женщины бедно одетые, с ребятами на руках. Мужчины попадают типа нерусского, но есть и солидные господа именно русского происхождения".
"Он принимал посетителей, вызывая их в кабинет... — вспоминает Джанумова. — ..."И все-то к нему тянутся, всех-то он греет, всем-то он светит как солнышко", — говорит [А]килина [Лаптинская], проходя по столовой с озабоченным видом... Около часу приехала фрейлина В[ырубов]а с большим портфелем... Она сейчас же прошла в приемную, вернулась с пачкой прошений, которые, наскоро просмотрев, сунула в портфель. Распутин торопливо выбежал и, бросившись на стул, стал отирать пот с лица. "Силушек нет, замучался, — жаловался он, — народу-то, народу сколько привалило, с утра принимаю, а все прибывает"... В передней раздавались звонки, прибывали новые посетители, приносили подарки, цветы, торты, какие-то вещи... Около стены сидели два священника с большими золотыми крестами на груди. Они с удивлением смотрели на все происходящее... "Ну и кутил же я, поп, — обратился Распутин к одному из них, — одна такая хорошенькая цыганка пела, ну и пела же... "Еду, еду, еду к ней, еду к любушке своей", — запел он. Один священник, опуская глаза, сказал нараспев: "Это, отец, серафимы, херувимы тебе пели, ангелы в небеси"... Распутин ухмыльнулся, махнул рукой и пошел в переднюю к просителям". "Распутин выходил в приемную и обходил посетителей, — вспоминает Спиридович. — Расспрашивал, давал советы, принимал письменные просьбы, все очень участливо, внимательно". Некоторые, особенно молодые девушки, просто приходили за советом "как жить", но чаще просьбы были спасти мужа, отца, брата от тюрьмы или другого наказания, восстановить на службе, получить место, получить разрешение на проживание в столице, выхлопотать пенсию, устроить какое-нибудь дело, а то и просто помочь деньгами. Последнее было особенно просто. Распутин "шарил у себя в карманах и совал просительнице деньги. Одна интеллигентная женщина жаловалась, что муж убит, пенсии еще не вышло, а жить не на что... Распутин зорко смотрит на нее. Треплет свою бороду. Быстро оборачивается, окидывает взглядом просителей и хорошо одетому господину говорит: "У тебя деньги ведь есть, дай мне". Тот вынимает из бокового кармана бумажник и подает что-то Распутину. Посмотрев, Распутин берет просительницу за плечи: "Ну, пойдем". Проводит ее до выходных дверей. "На, бери, голубушка, Господь с тобой". Выйдя на лестницу и посмотрев, что сунул ей Распутин смятым, она насчитала пятьсот рублей".
Распутину все время звонили, и у телефона поочередно дежурили его поклонницы, отвечая: "Квартира Григория Ефимовича! У телефона дежурная такая-то. Кто говорит?" — и добиться самого Григория Ефимовича было не так-то легко. Если же он подходил, то держался картинно: по описанию Пругавина, "одну ногу он поставил на стул, стоящий у аппарата, левой рукой держал трубку, а правой подбоченился".
После приема он разбирал почту, распределяя, кому передать какое прошение и выводя резолюции. "В корявых пальцах неловко торчало перо. Старательно выводя какие-то каракули, "старец" все время сопел", — вспоминает Пругавин. Одну просьбу, от железнодорожника, Распутин разорвал, сказав про министра путей сообщения С. В. Рухлова: "Сначала он все исполнял как следует быть, с охотой, ну а теперь — не то... Недавно я ему одиннадцать прошениев послал, а он из них всего только шесть исполнил... Нет, не буду я посылать ему..."
Ежедневно "до семидесяти человек являлось к нему с просьбами, с прошениями, — вспоминает Манасевич-Мануйлов, — причем было много вещей, которые он делал даром, а за многое он брал деньги, причем он брал столько, сколько давали. Много и мало. У него не было какой-нибудь таксы определенной, никаких требований, но, конечно, денежные дела он настойчиво проводил". Если Распутин или его окружение в каком-то деле были особенно заинтересованы, Распутин доходил до царя. "У меня куча прошений, принесенных нашим Другом для тебя", — пишет, например, царица царю в январе 1915 года.
Но в большинстве случаев со словами: "Не роняй слезу, такой-то все сделает",— Распутин давал просителю записку на имя того или иного сановника, а то и вообще без имени, с крестиком наверху: "Милый дорогой устрой беднаго тебе бог поможет Григорий", или "начальнику николаевской железной дороги милой дорогой извиняюсь простите спасите бедную девочку трудом роспутин", или "министеру хвостову милой дорогой красивую посылаю дамочку бедная спаси ее нуждаетца поговори с ней Григорий", или записка Горемыкину: "Дорогой старче божей выслушай ево он пусть твому совет и мудросте поклонитца роспутин".
Записки эти иногда заранее заготовлялись Распутиным, появились даже коллекционеры, скупавшие их. Они приводились как пример "вмешательства темных сил в дела государственного управления" — хотя свидетельствовали только о желании Распутина — иногда бескорыстно, иногда нет — помочь тем, кто попал в беду, об этом говорят, в частности, записки дворцовому коменданту В. Н. Воейкову — помочь инженеру, который "устроил моих бедных минимум 150 человек" или достать бесплатные железнодорожные билеты для бедных. "Почти никогда Распутин не отказывал в своей помощи, — пишет Симанович. — Он никогда не задумывался, стоит ли проситель его помощи и годен ли он для просимой должности. Про судом осужденных он говорил: "Осуждение и пережитый страх уже есть достаточное наказание".
Эффект записок не был всегда тот, на который рассчитывали их обладатели. Если они обращались к лицам, заинтересованным в хороших отношениях с Распутиным, или дело было несложно — записка могла помочь, если же попадали к враждебному Распутину адресату — не давали результата. "Некоторые рвали послание и отказывали в просьбе, — вспоминает Спиридович. — Об этом просители обычно сами жаловались "старцу". Тот бросал обычно: "Ишь ты, паря, какой строгий. Строгий!" Это было все, но при случае он говорил про такого нелюбезного человека: "Недобрый он, недобрый!" Только если записку игнорировал человек, лично ему обязанный, мог Распутин выказать раздражение.
Он никогда не просил и не брал для себя денег у царя и царицы. Квартиру ему, по словам Белецкого, оплачивал А. С. Танеев, отец Анны Вырубовой, а по словам Спиридовича, банкир Д. Л. Рубинштейн. С осени 1915 года, с большим перерывом, одну-полторы тысячи ежемесячно получал он из фондов Департамента полиции, получал он денежные подарки от своих поклонников и поклонниц, но главным образом деньги для содержания семьи, благотворительности и кутежей приносила Распутину особая категория посетителей — дельцы.
Проведение через Распутина финансовых комбинаций началось с 1910 года, но большая деловая активность вокруг него развернулась в связи с получением военных подрядов. Более крупные фигуры финансового мира пытались использовать связи с Распутиным и для продвижения "нужных людей" в административный аппарат. Среди них выделялись два соперника — Игнатий Порфирьевич Манус, директор правления Товарищества петроградских вагоностроительных заводов, и Дмитрий Львович Рубинштейн, более известный под именем Митька, председатель правления Русско-французского банка. Оба они, по слухам, были связаны с немецкими банками.
Немалая часть установленной или неустановленной мзды прилипала к рукам устроителей дел Распутина. Сначала ими занимался главным образом Иван Иванович Добровольский, бывший уездный инспектор народных училищ, поддерживаемый Вырубовой. Это положение Добровольского вызывало раздражение у остальных приближенных Распутина, и к 1915 году им удалось вызвать недоверие Распутина к нему. Хотя Добровольский окончательно устранен не был, его место занял "лутший ис явреев" — сорокадвухлетний Арон Семенович Симанович, ювелир, ростовщик и содержатель игорного клуба. С Распутиным он познакомился еще в 1905 году в Киеве, но стал его секретарем только в годы войны. Товарищ министра внутренних дел Белецкий установил, "что Симанович хотя и пользуется Распутиным для проведения многих дел, но что он относится к Распутину и его семье хорошо, старается воздержать Распутина от публичных выступлений, ревниво охраняет его от подозрительных знакомств... Он был отличный семьянин... умел себя держать с достоинством... оказывал бедным своим соплеменникам, при поддержке Распутина, бескорыстную помощь в деле оставления их на жительство в столицах". После гибели Распутина Симанович первое время помогал его дочерям.
Финансовые дела Распутина устраивали также Акилина Никитична Лаптинская, монахиня и сестра милосердия, Вера Иевлевна Трегубова, в филерских дневниках называемая проституткой, и другие, что-то получали от дельцов даже живущие у Распутина с юности сестры Екатерина и Евдокия Печеркины.
Сам "Распутин не имел никакого понятия о финансовой стороне существования, — пишет Симанович, — и очень неохотно занимался финансовыми вопросами. Неоднократно в своей прошедшей жизни ему приходилось попрошайничать, проживать бесплатно в монастырях, монастырских гостиницах или у зажиточных крестьян. Будущность его интересовала очень мало. Он был вообще человеком беспечным и жил настоящим днем". Белецкий, напротив, полагал, что "Распутин даже самых близких ему лиц никогда не посвящал во всех подробностях в свои денежные дела, но зорко следил за охраною своих материальных интересов". Симанович будто бы говорил ему, что Распутин, кроме дома в Покровском, оставил своей семье 30 000 рублей. Но Симанович пишет, что после смерти Распутина дочери его оказались в трудном положении и им 50 000 выдала царица. Протопопов показывал, что Вырубова передала ему желание царицы "обеспечить детей Распутина суммою в 100 000 р.", очевидно, из фондов министра внутренних дел, но при встрече царица сказала ему, что Вырубова перепутала и что они с государем обеспечат семью Распутина сами. В своей первой книге Матрена Распутина пишет, что Протопопов выдал им с сестрой из средств царицы и наследника по 40 000 каждой, но во второй книге уменьшает эту сумму до 30 000 каждой. Она утверждает, что после гибели отца осталось всего 3 000 рублей и деньги в столе дочерям на приданое, которые кто-то украл. Вообще же, при подсчете денег в чужом кармане, человеческая память творит чудеса.
В сущности, обе характеристики отвечают натуре Распутина — с одной стороны, человека "не от мира сего", а с другой — хитрого мужика. Конечно, он не любил, чтобы его обманывали, но никогда не смотрел на деньги как на цель, а лишь как на средство для исполнения желаний — хороших или дурных. Он никогда не забывал свою семью, и жена его отвозила из Петрограда в Покровское деньги и вещи — но сколько бы он ни оставил своей семье, это была небольшая часть прошедших через руки Распутина денег.
Глава ХIX
НЕ ПОСРАМИМ ЗЕМЛИ РУССКОЙ!
Вызванные войной подъем и единение продолжались недолго. Через несколько недель ни немцы не были в Париже, ни русские в Берлине; становилось ясно, что война принимает затяжной характер, что потребуется все большее напряжение сил и что проблемы, как бы смазанные "полуконституцией" Витте, "полуреформой" Столыпина и "полупарламентаризмом" Коковцова, снова обостряются. На авансцену сразу же вышли противоречия между "самодержавием", т. е. царем и его правительством, и "обществом", т. е. образованными и обеспеченными классами, в то время как ропот народных масс оставался пока что четко не различимым, но зловещим фоном. На этом фоне, каждым жестом и каждым словом приближаясь к развязке, развертывалась сложная игра, участники которой — словно герои греческой трагедии — движимы были как бы слепым роком; может быть, они понимали опасность того, что делали, но свои роли были изменить не в силах.
С началом войны в стране возникли три видимых центра власти, формально сходящиеся в руках царя, но по существу конфликтующие не только друг с другом, но и с ним самим.
Во-первых, ставка Верховного главнокомандующего, которым царь назначил своего дядю, великого князя Николая Николаевича, человека властного, неглупого, пользующегося репутацией серьезного военного, но, по словам Витте, "унаследовавшего в полном объеме психическую ненормальность своего прадеда, императора Павла", прежде всего склонность к самоволию: "Хочу и баста". Начальником штаба он пригласил генерала Н. Н. Янушкевича, накануне войны подтолкнувшего царя к всеобщей мобилизации. С введением Временного положения о полевом управлении, подчинившего верховному главнокомандующему обширные территории, ставка вмешивалась во многие вопросы тыла — и начался постоянный конфликт между военными и гражданскими властями.
Во-вторых, правительство во главе с престарелым И.Л. Горемыкиным, склонным рассматривать войну как событие вне рамок его компетенции. Он вообще на всякое предложение, исполнение которого требовало от него усилий, отвечал: "Это вздор, чепуха, к чему это!" Скорее всего после смещения Коковцова Горемыкин был взят царем как бы "на затычку", как и в 1906 году, когда через три с половиной месяца он был заменен Столыпиным. Теперь двумя наиболее вероятными кандидатами были министр земледелия А. В. Кривошеин и министр внутренних дел Н. А. Маклаков. Маклаков, лично наиболее приятный царю и отвечающий ему обожанием, был сторонником самодержавия, в то время как умеренный консерватор Кривошеин — сторонником сотрудничества с Думой. Он пользовался, несомненно, большим авторитетом и в обществе, и в правительстве, чем не любимый даже правыми коллегами по кабинету Маклаков. Распутин, познакомившийся с ним в 1913 году, тоже отнесся к нему с прохладцей и насмешкой. Программа Маклакова значила разрыв с полуконституционным строем, но он не обладал ни умом, ни темпераментом Столыпина для нового "третьеиюньского переворота". Царь колебался — и Горемыкин оставался премьером, возглавляя правительство лебедя, рака и щуки и пересидев в нем и Маклакова, и Кривошеина.
В-третьих, Государственная Дума и связанные с ней общественные организации. 30 июля 1914 года на съезде представителей земств, а 8-9 августа на съезде городских голов в Москве для помощи раненым и беженцам были организованы Всероссийский земский союз (во главе с князем Г. Е. Львовым) и Всероссийский союз (во главе с М. В. Челноковым). В июне 1915 года для координации военных усилий предпринимателей были организованы Военно-промышленные комитеты (во главе с А. И. Гучковым, проваленным на выборах в IV Думу и теперь снова вышедшим на политическую сцену), а затем Союзами земств и городов Комитет земгора с той же целью снабжения армии. Поэтому эти союзы находили поддержку в ставке. Не удивительно, что в них буржуазно-дворянская оппозиция увидела главное оружие в борьбе за ограничение самодержавия, и хотя при прямой конфронтации с царем общественные организации каждый раз уступали, в целом позиции власти слабели.
Существовал и четвертый — не столь явный — центр власти, получивший в обществе название "темные" или "безответственные силы". Было два таких оказывавших закулисное влияние кружка, в глазах общества неразличимых, но по существу часто враждебных один другому. Кружок крайне правых, включая депутатов Думы и Государственного Совета, стянулся вокруг Б. В. Штюрмера, объединившего после смерти Мещерского и Богдановича их кружки, с начала 1916 года этот кружок возглавил А. А. Римский-Корсаков. Другой кружок сложился вокруг царицы, Вырубовой и Распутина — по словам А. Н. Хвостова, "Распутин был там центром, а остальные марионетки".
Русское командование переоценило свои силы, наметив два стратегических направления наступления: на Австрийскую Галицию и на Восточную Пруссию. Однако даже сейчас трудно сказать, как следовало бы поступить.
Наступление против Австро-Венгрии казалось более перспективным. Вооружение австрийских дивизий не превышало вооружение русских, высокий процент славян делал их менее надежными. "Лоскутность" Австро-Венгерской империи позволяла бы при продвижении вглубь сыграть на национальных противоречиях. Выход на Венгерскую низменность ставил под удар Будапешт и Вену, а главное, позволил бы создать единый русско-сербский фронт и изолировать Турцию, в октябре выступившую на стороне центральных держав. Для Австро-Венгрии оставался бы или сепаратный мир, с потерей славянских территорий, или полное расчленение.
Подобный план в конце 1915 года был предложен генералом Алексеевым, но в 1914 году идея расчленения Австро-Венгрии скорее всего казалась царю и ставке слишком противоречащей монархическому принципу. Что еще более важно, пренебрежение германским фронтом позволило бы Германии все силы бросить против Франции, как и было предусмотрено немецким планом, а затем повернуть против России. Если бы немцам удалось разбить Францию, то самые впечатляющие русские успехи в Австрии пошли бы насмарку.
Русское наступление в Восточной Пруссии, по просьбе союзников начатое раньше, чем были подтянуты необходимые силы, кончилось разгромом одной из русских армий. Правда, немцам пришлось снять часть войск с Западного фронта, и их наступление там остановилось, но поражение в первой крупной боевой операции сказалось болезненно на русских. Эта неудача, однако, была перекрыта успехами наступления в Галиции.
Результаты кампании 1914 года, таким образом, не были неудачными для России. Зато они в полной мере выявили русскую техническую отсталость: слабость и неорганизованность железнодорожной сети, нехватку тяжелых орудий, а главное — снарядов. Однако и 1915 год начался удачно для русских: был занят хребет Карпат и открывался путь в Венгерскую долину. С 9 по 11 апреля царь — по совету Николая Николаевича и вопреки предостережениям Распутина — посетил Львов и Перемышль. "Наш Друг предпочел бы, чтобы ты поехал в завоеванные области после войны", — писала царица, вместе с Распутиным считая успех незакрепленным.
На северных участках фронта русских начали понемногу теснить с января. К весне русская армия истощила все запасы снарядов. 17 апреля в Петрограде произошел приписываемый немецким агентам взрыв на военном заводе, а на следующий день началось австро-германское наступление по всему фронту. "Как громадный зверь немецкая армия подползала своими передовыми частями к нашим окопам, — вспоминает Н. Н. Головин, — но лишь настолько, чтобы приковать к себе наше внимание и в то же время быть готовою немедленно же после очищения окопов занять их. Затем этот гигант подтягивал свой хвост — тяжелую артиллерию. Последняя становилась в районы, малодоступные для нашей легкой артиллерии, часто даже вне достижимости ее выстрелов, и с немецкой методичностью начинала барабанить по нашим окопам".
Началось "великое отступление" русской армии. 21 мая был сдан Перемышль, 9 июня Львов, 22 июля Варшава, одновременно немцы продвигались на Северо-Западном фронте, и, чтобы не попасть в мешок, приходилось сдавать без боя крепости. К августу противник вышел к нижнему течению Западной Двины и верхнему течению Припяти. Еще более тяжелое впечатление, чем огромные территориальные потери, производило число убитых, раненых и попавших в плен. За время отступления русская армия потеряла убитыми и ранеными около 1,5 млн. и пленными около 1 млн. человек. К ноябрю 1915 года общие потери составили свыше четырех миллионов человек. "Отступление можно перенести, но не это", — писала царица мужу.
Исходя из того, что русские военачальники великолепны, после первых неудач 1914 года начали искать козлов отпущения — прежде всего "изменников и шпионов". 18 февраля 1915 года, сразу же после январского отступления на Северо-Западном фронте, был арестован по обвинению в шпионаже и мародерстве контрразведчик и бывший жандарм полковник С. Н. Мясоедов — и после однодневного суда повешен 17 марта. Никаких серьезных доказательств "шпионажа" обнаружено не было, но за дело ухватились два контрразведчика — начальник разведотдела при штабе Северного фронта полковник Н. С. Батюшин и начальник штаба Северо-Западного фронта генерал М. Д. Бонч-Бруевич, брат В. Д. Бонч-Бруевича. По мнению С. П. Мельгунова, "можно считать вполне доказанным, что Мясоедов пал искупительной жертвой верховной ставки, возглавляемой в. к. Николаем Николаевичем".
Непосредственный эффект "дело Мясникова" оказало на А. И. Гучкова и военного министра В. А. Сухомлинова. Политический кредит Гучкова, еще в 1912 году обвинившего Мясоедова в связях с австрийцами и дравшегося с ним на дуэли, повысился, тогда как Сухомлинова, дружившего с Мясоедовым и рекомендовавшего его в контрразведку, упал. Но наиболее важным результатом дела стало распространение слухов, что "измена гнездится наверху", и так шаг за шагом дошли до утверждения, что у самой царицы в Царском Селе стоит аппарат для прямой связи с немцами.
"Шпиономания" коснулась целых народов — крымских татар, этнических немцев и евреев. Приказы о выселении евреев стали отдаваться с сентября 1914 года, с ноября стало применяться взятие "от еврейского населения заложников, предупреждая жителей, что в случае изменнической деятельности кого-либо из местных жителей... заложники будут казнены", затем последовали приказы о "безотлагательном выселении всех евреев и подозрительных лиц с мест, лежащих вблизи линии фронта". Также выселяли и немцев-колонистов. Ссыльные и беженцы, встречаемые недоброжелательно населением внутренних губерний, находились в отчаянном положении и еще более увеличивали хаос в тылу. "Смотри, чтоб истории с жидами велись осторожно, без излишнего шума, чтобы не вызвать беспорядков в стране", — писала царица мужу. Совет министров вынужден был отменить черту оседлости для городов, как потому, что она была уже нарушена, так и потому, что нужно было произвести хорошее впечатление за границей для получения очередного займа.
Стали искать виноватых и среди солдат. Начальник Генерального штаба Янушкевич предложил и получил одобрение царя на лишение пайка семей добровольно сдавшихся в плен солдат и на высылку их самих в Сибирь по возвращении из плена. Напротив, за хорошую службу он предлагал вознаграждать землями, конфискованными у немецких колонистов.
Гонения на все немецкое начались с первых дней войны. Погром немецкого посольства в Петербурге проходил при попустительстве властей, были закрыты газеты на немецком языке, Синод запретил рождественские елки как "немецкий обычай", сенат постановил, что подданные вражеских государств не должны пользоваться судебной защитой, начали увольнять лиц с немецкими фамилиями, хотя бы из семей, несколько поколений живущих в России. Газеты расписывали немецкие зверства и призывали к мщению. 27 мая 1915 года — после первых неудач в Галиции — начался двухдневный погром в Москве, толпа кидала камнями даже в карету сестры царицы, "немку". Московский генерал-губернатор князь Юсупов на докладе царю всю вину приписал товарищу министра внутренних дел Джунковскому, который возвращал высланных немцев, что "возмутило простой народ". Доклад Юсупова, по словам Спиридовича, "произвел странное, неясное впечатление. Выходило так, что он сам натравливал население на немцев". "Военная психология" — ненависть к врагу, сознание, что с ним все позволено, — развязывала самые низкие инстинкты, которые в полной мере проявились в русской революции, гражданской войне и в последующие годы.
Образованные классы общества тоже были охвачены германоедством, но понимали, что в русских поражениях виноваты не галицийские евреи и московские немцы, но те, кто не сумел организовать снабжение армии боеприпасами, прежде всего военный министр Сухомлинов, так легкомысленно и провоцирующе заявлявший весной 1914 года, что "Россия готова к войне". Правительству было ясно, что для продолжения войны необходим "мир в тылу", сотрудничество власти с обществом, — и после майского отступления стал вопрос о созыве Думы, за год войны собранной только на четыре дня.
Умеренное крыло Совета министров видело, что в настоящем составе Совет с Думой работать не может, необходимо устранить крайне правых: скомпрометированного Сухомлинова, врага Думы Маклакова, подчинившего юстицию администрации Щегловитова и внесшего паралич в жизнь церкви Саблера. Составился своего рода "заговор министров", под угрозой отставки предложивших Горемыкину доложить царю о необходимости смещения остальных четырех — они были не прочь убрать и самого премьера, но понимали, что тогда весь план будет обречен на неудачу у царя. Николай II был возмущен, что одни министры требуют смещения других, "в полках так не делают", однако согласился, что обстоятельства вынуждают делать шаг навстречу Думе.
Кривошеин — душа и ум "заговора министров" — предложил кандидатов для замены: министром внутренних дел — Н. Б. Щербатова, военным министром — А. А. Поливанова, обер-прокурором Синода — А. Д. Самарина; на пост министра юстиции Горемыкин предложил А. А. Хвостова-старшего, дядю А. Н. Хвостова. Все предложения были приняты царем, что вызвало беспокойство царицы как сделанное под чужим влиянием — "не слушай других, а только свою душу и нашего Друга". Она одобрила смещение Щегловитова — "он против нашего Друга", согласилась с отставкой "бедняги" Сухомлинова, не была уверена в Поливанове — "не враг ли он нашего Друга, что всегда приносит несчастье", была против Щербатова и крайне против Самарина — "он пойдет против нашего Друга... москвич... из недоброй ханжеской клики Эллы...". В общем, тон писем против новых министров идет крещендо до конца июня, пока царь не вернулся из ставки.
15 июня, выразив царице беспокойство, каких еще министров сменят, Распутин выехал в Покровское. Не знаю, уезжал ли он из Петрограда, потому что обычно ездил на родину летом, или чтобы избежать конфликта с новым министром внутренних дел. Бывший главноуправляющий государственным коннозаводством, теперь оседлавший полицию, Щербатов был не только "либерал" в глазах дворянской Думы, но и ставленник "великокняжеской оппозиции", ненавидящий "грязного мужика" как неожиданную и досадную помеху для своего влияния на царя. "Господь нам никогда не простит нашей слабости, если мы дадим преследовать Божьего человека и не защитим его", — писала взволнованная царица.
Однако политическая полиция почувствовала изменения наверху, и 5 июня — в день назначения нового министра — его товарищу Джунковскому, тоже из "клики Эллы", был направлен Московским охранным отделением отчет о мартовском дебоше Распутина в "Яре". В середине июня в ставке Джунковский, после доклада государю о погроме в Москве, сказал, что, принимая во внимание визиты Распутина в Царское Село, "счел долгом осветить картину поведения этого человека" — и сообщил о скандале в "Яре". По его словам, царь "слушал очень внимательно, но не проронил ни одного слова... Затем протянул руку и спрашивает: "У вас это написано?" Я вынул записку из портфеля, государь взял ее, открыл письменный стол и положил. Тогда я сказал государю, что... ввиду того, что я считаю деятельность Распутина крайне опасною и полагаю, что он должен являться орудием какого-нибудь сообщества, которое хочет повлечь Россию к гибели, я просил бы разрешения государя продолжать мои обследования о деятельности Распутина и докладывать ему. На это государь сказал: "Я вам не только разрешаю, но я вас даже прошу сделать это. Но пожалуйста, чтобы все эти доклады знал я и вы — это будет между нами".
Эту просьбу царя Джунковский не выполнил. "Ах, дружок, он нечестный человек, — пишет царица мужу 22 июня, — он показал Дмитрию эту гадкую, грязную бумагу (против нашего Друга), Дмитрию, который рассказал про это Павлу и тот Але. Это такой грех, и будто бы ты сказал, что тебе надоели эти грязные истории, и желаешь, чтобы Он был строго наказан. Видишь, как он перевирает твои слова и приказания — клеветники должны быть наказаны, а не Он". Все же царица решила сама проверить доклад о "Яре" и послала в Москву флигель-адъютанта Н. П. Саблина — о результате его поездки ничего не известно.
Смена министров подняла престиж Николая Николаевича как сторонника соглашения с "общественностью" и "антираспутинца". "В ставке хотят отделаться от Него (этому я верю)", — писала царица о Распутине, но хотели отделаться уже не только от "него", но и от нее. Появились слухи, особенно в Москве, что Николаю Николаевичу необходимо предложить диктатуру или регентство, а Александру Федоровну заточить в монастырь, планы эти связывались с начальником военно-походной канцелярии государя князем В. Н. Орловым, давно уже из "преданной собаки их величеств" превратившегося в собаку кусачую.
И царица, и Распутин были встревожены — опасения, что Николай Николаевич захочет играть самостоятельную политическую роль, были у них с самого начала войны, особенно они заметны по письмам царицы с января 1915 года, где она — с постоянными ссылками на Распутина — заклинает царя не давать Николаю Николаевичу первенствовать.
В разгар отступления на Николая Николаевича напали и министры, стремясь не столько подорвать его политическую роль, сколько сузить административные права ставки. "В ставке Верховного главнокомандующего наблюдается растущая растерянность, — говорил на заседании Совета министров 16 июля 1915 года Поливанов. — ...В действиях и распоряжениях не видно никакой системы, никакого плана... И вместе с тем ставка продолжает ревниво охранять свою власть и прерогативы". "Никакая страна, даже многотерпеливая Русь, не может существовать при наличии двух правительств, — сказал поддержанный другими министрами Кривошеин. — ...Положение о полевом управлении составлялось в предположении, что верховным главнокомандующим будет сам император.
Тогда никаких недоразумений не возникало бы и все вопросы разрешались бы просто: вся полнота власти была бы в одних руках".
Напрашивался логический вывод, что нужно или изменить Положение, или императору стать во главе армии. "Господа, обращаю ваше внимание на необходимость с особою осторожностью касаться вопроса о ставке, — предостерегал Горемыкин. — ...Императрица Александра Федоровна, как вам известно, никогда не была расположена к Николаю Николаевичу... Сейчас же она считает его единственным виновником переживаемых на фронте несчастий". На заседании 24 июля Горемыкин повторил свой совет.
Он оказался прав. На следующем заседании, 6 августа, Поливанов, начав с того, что "ставка окончательно потеряла голову", под конец воскликнул: "Как ни ужасно то, что происходит на фронте, есть еще одно гораздо более страшное событие, которое угрожает России. Я сознательно нарушу служебную тайну и данное мною слово до времени молчать. Я обязан предупредить правительство, что сегодня утром на докладе его величество объявил мне о принятом им решении устранить великого князя и лично вступить в верховное командование армией". Поднялось общее волнение, и министр внутренних дел Щербатов заметил, что до него "доходили слухи об интригах в Царском Селе", но он не думал, что все случится так быстро.
От мысли возглавить армию министры удержали царя в канун войны. Тем более — вне зависимости от всяких "интриг" — сильным душевным движением его было стать во главе армии, когда армия и страна в опасности. Но как человек нерешительный, мог он заколебаться — и царица прилагала все усилия, чтобы он был твердым в его же собственных намерениях. "Заставь их дрожать перед твоей волей и твердостью" — лейтмотив ее писем, рефрен которых: "Бог с тобой и наш Друг за тебя". А поскольку на непосредственное вмешательство Бога рассчитывать было трудно, она через Горемыкина вызвала из Покровского "нашего Друга". Тот виделся с царем 31 июля, в день приезда, и 4 августа, а еще ранее послал ему несколько телеграмм. Именно эти "интриги" имел в виду Щербатов.
С его одобрения его товарищ по полиции предпринял контринтригу. 4 августа царь принял Джунковского, который, пользуясь разрешением докладывать о Распутине, представил составленный его секретарем Л. А. Сенько-Поповским доклад, кульминацией которого было все то же происшествие в "Яре", описанное еще более яркими красками. Царь встретился с Распутиным в тот же день, и тот попал, что называется, под горячую руку — "таким он никогда до того даже и не видел государя, — вспоминает его рассказ Белецкий, — но Распутин, в свое оправдание, говорил, что он, как и все люди, грешник, а не святой. По словам Распутина, государь после этого его долго не пускал к себе на глаза".
Царский гнев не повлиял на его решение возглавить армию, но положение Распутина ухудшил. На следующий день он выехал из Петрограда — и уже в дороге начались неприятности. "Около часу дня Распутин вышел из каюты пьяный и пошел к солдатам, едущим на том же пароходе из Тюмени в Тобольск, — сообщается в филерской сводке, — ...вступил с ними в разговор, а затем дал им на чай 25 рублей и заставил их петь песни... Пенье продолжалось около часу, после чего Распутин забрал всех солдат и повел их во 2-й класс, разместил их за столами и был намерен угостить их обедом, но капитан парохода не разрешил присутствовать нижним чинам во 2-м классе... Спустя некоторое время Распутин опять явился к солдатам, поставил их в кружок, сам стал посредине, и все пели хором, причем пеньем руководил Распутин и был в очень веселом настроении... После этого встретил официанта парохода, обозвал его "жуликом" и сказал, что это он украл у него три тысячи рублей. Официант, попросив некоторых пассажиров быть свидетелями по данному делу, обратился с жалобой к капитану парохода". Тот обещал составить протокол, а Распутин "опять удалился в каюту и у открытого окна, положив голову на столик, что-то долго про себя бормотал, а публика им любовалась. Из публики было слышно: "Распутин, вечная память тебе, как святому человеку". Другие говорили: "Надо его обрить, или машинкой бороду снять". В Покровском мертвецки пьяный Распутин был агентами с помощью матросов вытащен на берег и взвален на телегу. На следующее утро он "спрашивал агентов относительно вчерашних происшествий, все время ахая и удивляясь, что скоро так напился, тогда как выпил всего три бутылки вина, и добавлял: "Ах, парень, как нехорошо вышло".
Вышло, действительно, не очень хорошо. Можно допустить, однако, что официант вправду обворовал пьяного Распутина, а намерение угостить солдат обедом во всяком случае более человечно, чем приказ капитана выгнать их как "нижних чинов" — миллионы "нижних чинов" проливали в это время кровь на фронте.
Был составлен полицейский протокол об оскорблении официанта и приставании к публике, а затем в губернское жандармское управление поступил донос, что Распутин на пароходе "позволил себе неуважительно отозваться об императрице и ее августейших дочерях". По приказанию губернатора было начато дознание, однако, пишет Белецкий, "факт происшествия этого не был в достаточной степени дознанием установлен, так как многие из пассажиров не были опрошены за нерозыском и неуказанием их заявительницею".
Так, менее чем за неделю после доклада Джунковского царю против Распутина, были начаты два дела — "бытовое" и "политическое" — и материалы по ним пересланы губернатором А. А. Станкевичем и начальником губернского жандармского управления полковником В. А. Добродеевым в Министерство внутренних дел. Губернатор, скорее всего по указанию министра, пригрозил даже задержать Распутина, если тот выедет из Покровского, на что "Распутин плюнул и сказал: "Что мне губернатор-то?" Из Покровского он, правда, не выезжал, ожидая телеграмму от Вырубовой и прося царицу назначить губернатором своего сторонника Н. А. Ордовского-Танаевского.
Присланные ему материалы Джунковскому использовать не удалось. Из донесений агента он обнаружил, что 10 августа Распутин сказал: "Джунковского со службы уволили, а теперь он, может быть, будет думать, что уволили его через меня, а я его не знаю, кто он такой". Не знаю, как к этому отнесся все еще состоящий на службе Джунковский, но 15 августа Щербатов дал ему прочесть записку государя: "Настаиваю на немедленном отчислении генерала Джунковского". Была, видимо, разница докладывать царю против Распутина в ставке, когда царица далеко, или в Царском Селе. Что до "распутинских протоколов", то они остались лежать в Департаменте полиции, ожидая своего часа.
Отставка Джунковского была для сторонников Николая Николаевича сигналом, что влияние Распутина не ослабевает. Чтобы подорвать его позиции, прежде всего была сделана попытка снова раздуть вокруг его имени шум — 16 августа в "Биржевых ведомостях" появилась статья с нападками на Распутина и его окружение, якобы в связи с выходом его книги "Мои мысли и размышления". Вслед за тем Родзянко пригрозил министру юстиции Хвостову-старшему, что, если против Распутина не будет возбуждено уголовное дело, последует запрос в Думе. Хвостов, при всей неприязни к Распутину, ответил, что для дела нет оснований.
Это была, так сказать, обходная атака на решение царя, между тем развивалась и прямая. В то время как Распутин разгуливал по Покровскому, жалуясь агентам, что "душа очень скорбит", министры — тоже со скорбными душами — обсуждали, как им переубедить царя. На заседании 19 августа Поливанов, ссылаясь на вчерашнее заявление Московской думы о необходимости "правительства, сильного доверием общества", и о "непоколебимом доверии великому князю как верховному главнокомандующему", предложил просить государя "отсрочить свой отъезд в ставку и смену командования". Кривошеин поставил вопрос, как некогда Витте, — "или сильная военная диктатура, если найдется подходящее лицо, или примирение с общественностью", но предложил компромисс: царь примет командование, оставив Николая Николаевича своим помощником. Горемыкин, считая, что решение царя не будет поколеблено, во всяком случае советовал не подчеркивать популярность великого князя, так как это приведет к обратным результатам.
Быть может, в глазах привилегированной верхушки Николай Николаевич, в отличие от нерешительного царя, отвечал обоим требованиям — сейчас как креатура "общественности", в возможном будущем — как "военный диктатор". Чувствуя колебания почвы под ногами, аристократы хотели уцепиться за "сильную личность": Самарин кричал об "акте, губящем Россию и монархию", суетился и распекал царя Родзянко, а его приятельница Юсупова, безуспешно пытаясь повлиять на царя через императрицу-мать, паниковала: "Я чувствую, что это начало гибели". Но русская аристократия сходила на нет: перед революцией 1917 года Николай Николаевич, чье самоволие принимали за решительность, спасовал еще быстрей, чем перед революцией 1905 года.
Министров вопрос о главнокомандующем волновал не с военной точки зрения, а со стороны возможного соглашения с общественными организациями и Думой, сессия которой открылась 19 июля. Развивалась вторая часть кривошеинской стратегии: союз ставки, общественности и правительства, из которого будут удалены "реакционеры", — это и было бы "правительство, сильное доверием общества". Наиболее вероятным кандидатом в его премьеры был сам Кривошеин, и можно полагать, что это он уже заранее подсказал умеренным кругам Думы идею "прогрессивного блока" для поддержки такого правительства.
Как противовес Дурново пытался организовать "правый блок", но безуспешно. Между тем в результате интенсивных переговоров между "умеренно-правыми" и "умеренно-левыми" к 22 августа "прогрессивный блок" из депутатов Государственного Совета и Думы был сформирован. Решили все же из тактических соображений требовать не ответственного перед Думой министерства, но "министерства доверия" — из назначенных царем, но угодных Думе бюрократов и общественников. Удайся этот союз ставки, правительства и Думы, можно было бы меньше считаться с царем и идти путем конституционных реформ, но смещение Николая Николаевича при сохранении премьером Горемыкина разбивало бы всю комбинацию.
20 августа в Царском Селе состоялось заседание Совета министров под высочайшим председательством. "Государь император остается правым, а в Совете министров происходит быстрый сдвиг влево", — резюмировал на следующий день свои впечатления Горемыкин. Царь не внял министрам, и на заседании 21 августа морской министр Григорович предложил в качестве последней попытки представить письменный доклад. Горемыкин возразил, что царь уже объявил свою последнюю волю — "какие же тут возможны письменные доклады". Однако в тот же вечер, собравшись на частное совещание без Горемыкина, министры подписали составленное "наследником славянофилов" Самариным коллективное обращение, закончив его словами:
"Государь, еще раз осмеливаемся Вам высказать, что принятие Вами такого решения грозит, по нашему крайнему разумению, России, Вам и династии Вашей тяжелыми последствиями... Воочию сказалось коренное разномыслие между председателем Совета министров и нами в оценке происходящих внутри страны событий и в установлении образа действий правительства. Такое положение, во всякое время недопустимое, в настоящие дни гибельно. Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и родине".
Подписались "Вашего Императорского Величества верноподданные" Харитонов, Кривошеин, Сазонов, Барк, Щербатов, Самарин, Игнатьев и Шаховской. Григорович и Поливанов, полностью соглашаясь с письмом, не подписали его, как связанные военной присягой.
На следующий день царь в Зимнем дворце торжественно открыл заседание Особых совещаний по вопросам обороны и снабжения, созданных из представителей бюрократии и общественности. Царь сказал о своем "полном доверии", ему ответили председатели обеих палат, в зале неожиданно появилась царица с наследником и тоже стали обходить участников совещания. Это был день полного согласия монарха с общественными организациями, принявший даже какую-то трогательную, семейную форму. Министры могли торжествовать — им казалось, что царь внял их письму. В действительности оно еще лежало в его кабинете непрочитанным.
Сразу же после приема царь выехал принимать командование. "Бог с тобой и наш Друг за тебя!" — писала ему вслед царица. "Свидание сошло удивительно хорошо и просто, —телеграфировал ей Николай II на следующий день. — Он уезжает послезавтра, но смена состоялась уже сегодня. Теперь все сделано". Николай Николаевич был назначен командующим Кавказского фронта, куда он взял с собой и Янушкевича.
Царь настоял на своем, покончив с путаницей двоевластия и взяв на себя ответственность в трудный час отступления. Он считал, что Николай Николаевич должен ответить за неудачи, но нельзя великого князя заменять простым генералом. Но, быть может, главной причиной его решения — царица и Распутин постоянно внушали ему это — была боязнь династического переворота, если не сейчас, так в будущем.
Ездивший к великому князю с письмом от царя о смене командования Поливанов признавался, что "отправлялся в ставку с весьма смутными чувствами, отнюдь не будучи уверен в благополучном исходе моей миссии". В августе 1915 года Николай Николаевич подчинился царю — но поступил бы он так год спустя? "Если наш не взял бы место Ник[олая] Ник[олаевича], то летел бы с престола теперь", — говорил Распутин царице в декабре 1916 года.
Распутин был близок к истине. 1 января 1917 года, по поручению главы Всероссийского земского союза кн. Г. Е. Львова, тифлисским городским головою А. И. Хатисовым было сделано великому князю предложение принять императорскую корону, Николай II должен был отречься за себя и за наследника, а царица заключена в монастырь или выслана за границу. "Я очень вначале волновался, — рассказывал впоследствии Хатисов, — и с большой тревогой слепил за рукой великого князя, который барабанил пальцами по столу около кнопки электрического звонка. А вдруг нажмет, позвонит, прикажет арестовать". Но великий князь не арестовал Хатисова и не доложил царю о заговоре. Три дня вместе с Хатисовым и Янушкевичем он подробно обсуждал этот план и наконец отказался — "мужик и солдат" не поймут насильственного переворота и не поддержат его.
В ответ на постоянные напоминания жены, что "наш Друг" спас его, царь в августе 1916 года возразил, что это сам "Бог сказал" ему написать Николаю Николаевичу — но хватило ли бы у него решимости сделать это без давления Распутина и царицы? Что до Распутина, то слета 1915 года он боялся уже не только и не сколько удаления от царя, сколько удаления царя с престола и заточения царицы, и критерий личной верности царю — "любит папу" тот или иной кандидат в министры или не любит — стал для него решающим при его рекомендациях, особенно к осени рокового 1916 года.
23 августа 1915 года Николай II подписал первый приказ: "Сего числа Я принял на СЕБЯ предводительствование всеми морскими и сухопутными силами, находящимися на театре военных действий", — и, как он писал жене, "прибавил несколько слов довольно-таки дрожащей рукой": "С твердою верою в милость Божию и с непоколебимой уверенностью в конечной победе будем исполнять наш святой долг защиты Родины до конца и не посрамим земли Русской. Николай".
Глава XX
ПЕРВЫЙ ТРИУМВИРАТ. ОХОТА НА РАСПУТИНА
Смену верховного главнокомандующего, вопреки всем историческим предостережениям, армия и страна приняли спокойно. Царь понимал, что он не военачальник и его командование будет скорее символическим, однако к концу августа фронт стабилизовался — и он почувствовал себя уверенно на новом посту, со своим "косоглазым другом" генералом М. А. Алексеевым в роли начальника штаба. Короткий роман с "общественностью" казался теперь царю ошибкой.
Правительство еще пыталось договориться с представителями "прогрессивного блока", но было ясно, что оно себя под контроль Думы поставить не согласится, а Дума с правительством Горемыкина работать не захочет. 1 сентября Горемыкин вернулся из царской ставки с нахлобучкой министрам за их "коллективное письмо", повелением всем оставаться на своих постах, а сессию Думы прервать не позже 3 сентября — стало известно, что готовится запрос о Распутине. Поливанов боялся всеобщей забастовки, Сазонов кричал, что "кровь завтра потечет по улицам", но Горемыкин, не видя связи между рабочими волнениями и думскими заседаниями, ответил старческим голосом: "Дума будет распущена в назначенный день, и нигде никакой крови не потечет". 3 сентября Дума разошлась — скорее к ее собственному облегчению, так как объявлять себя Учредительным собранием она явно не хотела.
Провал комбинации "министерства доверия" выбивал почву из-под ног у министров, приглашенных царем для успокоения Думы. Горемыкин уже пожаловался царице, что "министры хуже Думы". С середины июня почти во всех письмах царю царица нападала на Щербатова и Самарина, обвиняя их в слабости, а главное в том, что оба "против нашего Друга", — сам же "Друг" в начале августа сказал определенно: "Самарин долго обер-прокурором не будет".
Самарин вызвал царское недовольство прежде всего делом двух епископов: Гермогену он разрешил приехать в Москву в связи с занятием Жировицкого монастыря немцами, а Варнаву вызвал из Тобольска в Петербург для объяснений о прославлении им мощей епископа Тобольского Иоанна Максимовича (1651-1715). "Они хотят выгнать Варнаву и поставить Гермогена на его место — видал ли ты когда-нибудь такую наглость?" — спрашивала царя взволнованная царица. Назревал новый скандал, так как Гермоген считался "жертвой" Распутина, а Варнава — не совсем справедливо — его ставленником. Борьба Варнавы с Синодом стала в глазах общества как бы зеркальным повторением борьбы Синода с Гермогеном в 1912 году.
Пятидесятилетний Варнава, сын огородника, никогда в Духовной академии не учившийся и за то прозванный епископами "огородником", а царицей за смышленость и лукавство "сусликом", в 1911 году был назначен епископом Каргопольским, а в 1913-м — уже при поддержке Распутина — Тобольским и Сибирским. Смиттен характеризует его "человеком находчивым и хитрым, с остроумной живой народной речью, хорошим, понятным народу проповедником". Он не был правым, и на вопрос, почему он не открывает у себя отделения Союза русского народа, ответил, что он и так всегда в союзе с русским народом.
По словам Белецкого, "незлобие и отношение к иноверцам создали ему на месте его служения глубокое к нему почитание со стороны последних... Во время приездов своих в Петроград он посещал всех своих знакомых и бывших в милости, и впавших в немилость, относясь так же к последним, как и тогда, когда они были в силе". Хотя и затрудняя ему доступ к царю, но "сделавши ту или иную неприятность владыке, Распутин через некоторое время старался чем-либо исправить ее".
В январе 1915 года Варнава ходатайствовал перед царем и Синодом о "причтении" Иоанна к двухсотлетию со дня его кончины, т. е. к 10 июня 1915 года. Синод, недолюбливая честолюбивого Варнаву, тянул, постановив после частичного открытия тела "продолжать запись и исследование чудес". Варнава решил обойти Синод, и 26 августа царь получил телеграмму: "Владыко просит Ивану Максимовичу пропеть величанье своеручно благим намереньям руководит бог Григорий новый" — и прошение от Варнавы "совершить не открытие, а пока хоть прославление, то есть пропеть величание святителю митрополиту Иоанну, о чем горько скорбит народ".
Как и с канонизацией Серафима Саровского, не берусь судить, в какой степени тут играли роль вопросы веры, а в какой политики, — но открытие нового святого отвечало как интересам Варнавы, так и царской семьи. Для нее было и некоторое добавочное личное чувство в том, что новый святой — из епархии "нашего Друга". 27 августа царь телеграфировал Варнаве: "Пропеть величание можно, но не прославление". Тонкость эта была едва ли доступна сибирским богомольцам, и торжественное богослужение у гробницы Иоанна было понято как открытие Св. мощей.
По словам Варнавы, "величание было встречено удушливыми газами злобы злобных синодских анархистов" — на 7 сентября он был вызван в Синод для отчета, и новый обер-прокурор Самарин решил дать бой "распутинству" в церкви. "Какие ужасы принужден был выслушивать Суслик от своего начальника в течение 3-х часов... — телеграфирует царица царю. — Они почти смеялись над твоей телеграммой, игнорировали ее и запретили продолжать величание". "Я предстал как преступник перед этими синодскими бейлисами кровопийцами родной государь, — описывает сам Варнава эту встречу, — это было сплошное глумление циничный смех и особенно злобствовали Ярославский Агафангел и Финляндский Сергий подойдут к оберу и вполголоса говорят, но так что мне слышно пора спросить как Григория руку целовал, а тот говорит это на следующий раз".
Чувствуя поддержку царя, "на следующий раз" Варнава в Синод не явился, сообщив, что выехал к больной сестре, а на самом деле отсидевшись в Петрограде у князя Андронникова. Уже после смещения Самарина найден был компромисс: "прославление" Иоанна Тобольского было торжественно совершено митрополитом Московским Макарием 9-10 июня 1916 года. Варнава, чьи действия Синод, по желанию царя, "ради мира церковного" покрыл "прощением и любовью", в том же году был возведен в сан архиепископа.
Щербатов не угодил царю и царице разрешением в Москве земского и городского съездов, где один из депутатов сказал, что они понимают власть "с хлыстом, но не такую власть, которая сама находится под хлыстом". "Докажи им теперь всюду, где можешь, что ты самодержавный правитель!" — восклицает царица в письме к мужу, а по поводу "хлыстовского каламбура" добавляет: "Это — клеветническая двусмыслица, направленная против тебя и нашего Друга. Бог их за это накажет. Конечно, это не по-христиански так писать — пусть Господь их лучше простит и даст им покаяться!"
По окончании съездов их представители попросили аудиенцию у царя. "Самозванных уполномоченных", как он их назвал, Николай II принять отказался, а на заседании Совета министров в ставке 16 сентября дал понять, что выбирает новый курс. Царица очень беспокоилась, не спасует ли он перед министрами, несколько раз заклинала перед заседанием расчесаться гребенкой Распутина, писала: "Помни — ты властелин, а не какой-нибудь Гучков". После встречи с министрами царь успокоил ее, что "строго высказал им в лицо свое мнение", и сообщил, что по его возвращении в Совете министров будут перемены.
Вопрос о смене министров — прежде всего министра внутренних дел — обсуждался между царем и царицей еще в августе, и здесь снова возникла кандидатура А. Н. Хвостова, царю симпатичная, но после смерти Столыпина отвергнутая и Распутиным, и Коковцовым. Выжитый Щербатовым из Петрограда, Распутин теперь мог смотреть на Хвостова по крайней мере как на меньшее зло, но Горемыкин был о Хвостове того же мнения, что и Коковцов. "Я надеюсь, что Горем[ыкин] одобрит назначение Хвостова — тебе нужен энергичный министр внутренних дел, — пишет царица 22 августа и успокаивающе добавляет: — Если он окажется неподходящим, можно будет его позднее сменить, беды в этом нет. Но если он энергичен, он может очень помочь, и тогда со стариком нечего считаться".
А. Н. Хвостов, после небрежного обращения с Распутиным в 1911 году принятый царем очень холодно, подал в отставку с поста нижегородского губернатора и позднее был избран в Думу от Союза русского народа. Теперь, едва до него дошли слухи о предстоящей замене министров, он решил не повторять прежних ошибок, а напротив — искать ход к Распутину и царице. Еще ранее о том же пути к утраченной власти подумал С. П. Белецкий, в январе 1914 года смещенный с должности директора Департамента полиции по настоянию Джунковского. Человек скромного происхождения, обязанный своей карьерой работоспособности и страсти к полицейскому сыску, Белецкий объяснял их расхождения тем, что он "человек из народа", а Джунковский "человек придворный" — Джунковский был против провокационных методов Белецкого и не доверял ему. Как член кружка генерала Богдановича, Белецкий занимал антираспутинскую позицию, но когда Джунковский был смещен из-за попытки свалить Распутина, а положение Щербатова заколебалось, Белецкий, одержимый "стремлением к работе и власти", подумал о кружке царицы, Распутина и Вырубовой.
Связующим звеном между Белецким, Хвостовым, Вырубовой и Распутиным стал князь М. М. Андронников, занятый, по словам Витте, "какой-то странной профессией. Он втирается ко всем министрам, старается оказать этим министрам всякие одолжения, сообщает иногда весьма интересные для этих министров сведения...". Разнося от министра к министру слухи, как пчела пыльцу от цветка к цветку, причисленный к Министерству внутренних дел, а затем к Синоду чиновник девятого класса оказался вхож ко многим представителям власти. Сам Андронников сказал о себе: "Благодатью Божиею я есть то, что есть; человек в настоящем смысле этого слова, но интересующийся всеми вопросами государственной жизни", а более конкретно — желающий "посещать всех министров".
Кроме рассылки министрам икон, а их женам букетов, он, как только узнавал, что какой-нибудь Иван Иванович назначен директором пусть самого маловажного департамента, сразу же отправлял ему письмо, что "наконец-то воссияло солнце правды в России" — судьбы такого-то департамента вручены "в ваши благородные, просвещенные и твердые руки". Завел он дружбу с фельдъегерями, которые заезжали к нему с правительственными пакетами, — и в дни раздачи наград по адресу на конверте не стоило труда определить, кому везут благую весть, задержать немного курьера и первым поздравить награжденного, создав у того впечатление, что Андронников не только знал заранее о награде, но даже сам выхлопотал ее. Пользуясь своими связями, он проводил множество дел, что было источником его существования, — но тут же проживал все это; ежедневно, по словам его камердинера, к нему "народ приходил пить и есть целыми партиями". Главным стимулом Андронникова были не деньги, а какое-то хлестаковское желание "быть в центре событий", при этом определенных политических взглядов у него не было — все действия определялись личными отношениями. Была у него репутация большого богомольца и целый иконостас в спальне, под этим иконостасом спал он с милыми его сердцу молодыми людьми — их за два года перебывало у него более тысячи, иногда прямо с улицы. Женщин он не любил и, по его словам следственной комиссии, разочаровался в Распутине, увидев с ним "девиц известного свойства". "Тут я увидел, что он развратник!" — с пафосом закончил князь.
С Белецким Андронников познакомился в 1912 году, с Распутиным — весной 1914 года, осенью того же года познакомился у него с Вырубовой, а с А. Н. Хвостовым — летом 1915 года, после его речей в Думе о "немецком засилье". Он ли говорил с Вырубовой о Хвостове или она сама, но в конце августа или в начале сентября 1915 года она просила привезти ей Хвостова. На этот раз Хвостов лицом в грязь не ударил, о "Григории Ефимовиче" отозвался с почтением, сообщил, что уже остановил запрос в Думе о нем и в дальнейшем не даст в обиду. Вырубова засомневалась все же, сумеет ли неопытный в полицейских делах Хвостов организовать охрану Распутина, и тут Андронников предложил ей Белецкого. Хвостову было дано понять, что условие его назначения — приглашение Белецкого товарищем министра, заведующим полицией.
Так Хвостов, Белецкий и Андронников образовали "первый распутинский триумвират" — из претендента на первую роль ("министра"), на вторую ("советника") и на третью ("посредника", который, не занимая официального поста, проводил бы закулисно свои политические или коммерческие интересы). "Распутинским" триумвират был в том смысле, что заранее считался с Распутиным как политической силой, имея в виду не только не восстановить его против себя, но прямо на него опереться. Тем более, что со времени отъезда царя в ставку политическая роль кружка царицы, Распутина и Вырубовой начала расти.
17 сентября Хвостова приняла царица, нашла, что он "удивительно умен", "производит прекрасное впечатление", остановит нападки "на нашего Друга" — мажорный тон писем царицы 17 и 18 сентября сбивается только в двух местах: печально, что в Государственный Совет избран Гучков и что глуп искренне преданный Юсупов. 20 сентября Вырубова виделась с Белецким и нашла его "подходящим" на пост товарища министра, одновременно Андронников убеждал Горемыкина не противиться назначению А. Н. Хвостова министром. 23 сентября царь вернулся из ставки с намерением "разрубить гордиев узел". 24 сентября, получив от Вырубовой долгожданную телеграмму, Распутин выехал из Покровского. 26 сентября Щербатов и Самарин получили отставку.
Царь очень любезно принял А. Н. Хвостова, но оставил его в полном недоумении: тот ждал назначения министром, царь же сказал, что ждет с большим интересом его выступлений в Думе. Хвостов не знал, что у лукавого царя уже готово письмо к Горемыкину о его назначении управляющим министерства: оно последовало 27 сентября. Белецкий был назначен 28-го, и в тот же день в Петроград прибыл Распутин. Так что не прав Милюков, повторяя общее место тех лет, что Хвостов "был обязательный кандидат, поставленный Распутиным", — в лучшем случае можно сказать, что Распутин не возражал против его назначения.
Распутин не возражал, но еще отнюдь не одобрил эти назначения. Встреча его с членами триумвирата состоялась на другой день по приезде на обеде у Андронникова. Начал он с упреков Андронникову, что тот провел всю комбинацию в его отсутствие, Хвостову напомнил нелюбезную встречу в Нижнем Новгороде, а Белецкому слежку за ним. Те, как могли, оправдывались — Белецкий, в частности, тем, что при нем не было по крайней мере покушений на Распутина, — и уверяли его, что "на первых порах нашего вступления в должность и его советы и поддержка во дворце сразу нас поставят на правильный путь и охранят от ошибок". А расчувствовавшийся Хвостов так даже руку Распутину поцеловал.
Распутин был не совсем доволен и ролью Вырубовой, посредничавшей между "триумвиратом" и царицей. По поводу обеда Хвостова и Белецкого у Вырубовой царица писала мужу, что "наш Друг" желает, чтобы она жила исключительно интересами царской семьи, но "похоже, что она хочет играть роль в политике. Она так горда и самоуверенна и недостаточно осторожна". Вырубова получила от Хвостова и Белецкого деньги на свой госпиталь — а через Белецкого наводила некоторые полицейские справки.
Между Хвостовым, Белецким и Андронниковым было заранее обговорено, что Андронников будет посредником в случае каких-либо просьб Распутина, будет склонять его к тем или иным действиям в Царском Селе и через Андронникова Белецкий будет выдавать Распутину 1 500 рублей в месяц из сумм Департамента полиции, не считая экстраординарных расходов. Этот полицейский план, явно переоценивший роль денег для Распутина, оказался несостоятельным. Распутин, пишет Белецкий, "была колоссальная фигура, чувствовавшая уже и понимавшая свое значение, что и сказалось на первых же порах". Деньги он принимал спокойно, не разворачивая даже конверта проверить, но посредничество Андронникова отверг и, как только ему было нужно, обращался к Белецкому или Хвостову.
Белецкий более всего нервничал, что жена узнает о его дружбе с Распутиным, у Хвостова же с ним установились отношения "Алешки" с "Гришкой", вместе они кутили в "Вилле Родэ", ездили к цыганам — прошел даже слух, что Распутин сделал Хвостова министром за то, что тот хорошо подтянул хору басом. Но если Хвостов рассчитывал, что это лучший путь "войти в друзья" и "вертеть Гришкой" в Царском Селе, то скоро понял, что он ошибается, скорее эта необходимость личного контакта придавала ему с Белецким окраску "распутинцев" в глазах общества.
Между тем они задумали манипулировать "общественностью" так же, как Распутиным. Их программа сводилась к централизации беженского и продовольственного вопросов в Министерстве внутренних дел (для улучшения снабжения предполагались ревизии железных дорог и открытие с помощью полиции рабочими кооперативами лавок — смягченный вариант зубатовщины); формированию из разрозненных групп в Думе "единой правой" в поддержку правительства; борьбе с "немецким засильем" в банках и, наконец, негласному использованию прессы путем реорганизации Осведомительного бюро и покупки ряда газет. Во главе бюро — прообраза Министерства пропаганды — был поставлен И. Я. Гурлянд, сын одесского раввина, некогда привлеченный Столыпиным руководить официозом "Россия" для пропаганды русского национализма. При попытке приобрести акции популярного "Нового времени" выяснилось, что значительная их часть уже скуплена Дмитрием Рубинштейном, чтобы изменить антисемитское направление газеты. Акции эти он правительству уступил.
Думский опыт дал сорокатрехлетнему жовиальному Хвостову некоторую гибкость. В своем газетном интервью — что уже было новостью — он говорил о "сильной власти", но и о том, что "власть должна пойти на уступки. Я — человек твердый и уступок не боюсь". Умеренная часть общества приняла его назначение скорее положительно — а своей демагогией о "борьбе с дороговизной" и "немецким засильем" он мог импонировать массам.
Он понимал, что в настоящем правительстве его возможности ограничены, и начал выдвигать "своих людей". Первым ему удалось провести на пост обер-прокурора Синода своего свойственника Волжина. На место ушедшего в отставку Кривошеина удалось провести А. Н. Наумова, после чего Хвостов начал кампанию против министра финансов Барка, надеясь заменить его В. С. Татищевым — и царица уже упомянула в письме к мужу, что Татищев "очень любит нашего Друга". Но конечной для А. Н. Хвостова целью было столкнуть Горемыкина и "взять власть в свои руки".
Упоенный своим новым постом, Белецкий во всем поддерживал Хвостова, даже в своих показаниях он все время повторяет "мы", а первое время, пишет Спиридович, "буквально не отходил от Хвостова, и когда тот делал визиты, сопровождал его в автомобиле и терпеливо дожидался в нем его возвращения". Быть может, в случае назначения Хвостова премьером Белецкий рассчитывал на пост министра внутренних дел. Но Хвостов, в еще большей степени, чем Горемыкина, желал устранить навязанного ему Белецкого. Белецкий не подпускал его к контролю над полицией, а по словам Хвостова, министр внутренних дел без Департамента полиции все равно что "кот без яиц".
Раньше или позже, но предстояло созывать думскую сессию, Хвостов с Белецким хотели как можно дальше дистанционироваться от Распутина, не портя в то же время отношений с ним, чтобы он не помешал планируемой ими смене министров. Они задумали удалить его из Петрограда, предложив поездку по монастырям, — Хвостов собирался доложить царю, что эта поездка Распутина "не только в интересах умиротворения Государственной Думы", но и свидетельствует "о религиозных порывах духовной стороны его натуры". Сопровождать Распутина приглашен был игумен Тюменского монастыря Мартемиан, знакомый Хвостову по Вологде. Получил он за свое согласие чин архимандрита и несколько тысяч "на дорогу", Распутин, которого Белецкий осторожно шантажировал лежащими в Департаменте полиции делами о скандале на пароходе и оскорблении царицы, от поездки не отказывался, но тянул и ставил условием назначение губернатором в Тобольск своего друга А. Н. Ордовского-Танаевского. В ноябре 1915 года тот был назначен, и тут же Распутин заявил, что никуда не поедет, а улаживать "пароходные дела" взялся новоназначенный губернатор.
Скорее всего, отказ от поездки спас жизнь Распутину. По словам Хвостова, он поручил Мартемиану в дороге столкнуть Распутина под поезд, на что тот охотно согласился. Разрушена была и другая комбинация Хвостова: назначить тобольским губернатором теперешнего вице-губернатора, а на его место перевести из Вологды преданного Хвостову исправника Алексина — для организации убийства Распутина, если бы попытка Мартемиана не удалась. Но Хвостов не отказался от своих планов, считая, что устранение Распутина откроет ему прямую дорогу и к царю, которого он надеялся подчинить своему влиянию, и к обществу, перед которым он предстанет как спаситель от "темных сил". Тогда никакой нужды ни в Белецком, ни в Андронникове, чьими руками он теперь рассчитывал устранить Распутина, у него не будет. "Но это было самомнение, которое свойственно каждому человеку, — заметил он впоследствии, — на самом же деле вышло несколько иначе".
Споры между Хвостовым, Белецким и Андронниковым из-за распределения министерских должностей между их ставленниками, а также между Андронниковым и Распутиным из-за денежных сделок привели Белецкого к мысли отделаться от Андронникова. Как на человеке, который мог бы войти в доверие к Распутину, организовать слежку за ним, устроить конспиративную квартиру для свиданий с министром и его товарищем и охранить их от его постоянных требований, Белецкий остановился на жандармском полковнике Комиссарове.
Михаил Семенович Комиссаров — "высокий здоровенный мужчина с красным лицом и рыжей бородой — настоящий Стенька Разин" — был фигурой легендарной. Во время русско-японской войны ему удалось выкрасть шифры иностранных посольств, в революцию он печатал погромные листовки в Департаменте полиции, пока об этом не узнал Витте. С 1909 года он посылался начальником отдаленных жандармских управлений, где вынужден был заниматься расследованиями, кто написал "на стенах отхожего места на базарной площади г. Петровска — "Емпиритрица Сашка торгует в кобоке царь Николашка ебется в бардаке. На хуй монархию, да здравствует революция!" — с другой стороны доски имеется надпись безнравственного содержания, к делу не относящаяся". Не удивительно, что он обрадовался возможности возвращения в Петроград, единственным условием поставив "во всех случаях общения с Распутиным быть не в офицерской форме, которую он не желает ронять, а в штатском платье".
Комиссаров при встрече произвел на А. Н. Хвостова сильное впечатление, но Белецкого поразило, что он держит себя с министром все более небрежно. На упрек Белецкого он ответил, что не увидел у Хвостова "никаких государственных или идейных соображений... Зная близко и представляясь многим министрам внутренних дел, он, Комиссаров, в А. Н. Хвостове не мог почувствовать министра внутренних дел". 25 октября Комиссаров был назначен начальником Варшавского губернского жандармского управления с временным прикомандированием к Петроградскому управлению в связи с занятием Варшавы немцами — и под этой "крышей" начал организацию "охраны" Распутина. Комиссаров скоро стал своим человеком в доме Распутина. По словам Белецкого, домашние называли его "наш полковник", по словам же Комиссарова, звали его не "наш полковник", а "антихрист". Он обычно приходил к Распутину утром, узнавал новости и старался склонить Распутина к нужным министру и его товарищу планам.
23 ноября 1915 года А. Н. Хвостов был утвержден в должности министра, решил, что его положение при дворе достаточно крепко, и начал говорить Белецкому, "что теперь Распутин нам не только совершенно не нужен, но даже опасен... избавление от Распутина очистит атмосферу около трона... пошатнет положение Вырубовой", в расходах же "на организацию этого дела можно не стесняться". Но Белецкий не был уверен, что убийство Распутина надолго отвлечет раздражение общества от царя и царицы, а Комиссаров, убийство одобряя, все же предупреждал, что Хвостов в Царском Селе укажет на Белецкого как на виновника гибели "старца", а перед Думой припишет эту "честь" себе. Поэтому Белецкий с Комиссаровым решили противодействовать планам Хвостова, внешне разыгрывая полное согласие.
После покушения Гусевой Распутин стал бояться за свою жизнь, может быть, он и пил столько, чтобы заглушить страх. Ему звонили, угрожая: "Твои дни сочтены!" — на что он отвечал: "Ты сам скорее подохнешь как собака!" Получал он анонимные письма, например, с угрозой, что если в течение недели не будет дано ответственное министерство, "то тебя убьем пощады не будет — рука у нас не дрогнет, как у Гусевой". В июне неизвестная женщина появилась в Покровском и неожиданно исчезла. В ноябре неизвестная женщина расспрашивала у швейцарихи, когда и где бывает Распутин, и просила не говорить о ней агентам. Более всего Распутин нервничал в министерстве Щербатова и Джунковского, опасаясь, что полиция даст его хладнокровно зарезать, жена его говорила Вырубовой, что боится за его жизнь, а царица писала царю об этом. "Меня хотели похоронить, но теперь самого раньше похоронили", — сказал Распутин о смещении Щербатова. Назначение Хвостова и Белецкого успокоило его — но как раз отсюда и угрожала ему опасность. После несостоявшейся попытки Думбадзе утопить Распутина в 1913 году развивался новый полицейский заговор — на этот раз во главе с самим министром.
Обсудили несколько вариантов — Хвостов входил в детали и "даже высказывал желание лично принять участие в деле". "Нельзя ли как-нибудь, когда Распутин поедет пьянствовать, его пришибить?" — предложил он самый простой план. Решили послать за Распутиным автомобиль под видом приглашения к знакомой даме, в глухом переулке автомобиль замедлял бы ход, в него вскакивали люди Комиссарова, оглушали Распутина, затягивали ему на шее петлю и бросали в Неву. Белецкий, однако, указал на слабые места плана: трудно будет удалить филеров охранного отделения и найти даму, к которой бы Распутин поехал, не позвонив предварительно по телефону и не вызвав подозрения домашних. Вместо "дамы" завербовал Белецкий журналиста М. А. Снарского, знакомого Распутина, который должен был пригласить его на вечеринку — но или сам Снарский не хотел быть замешан в убийстве, или заговорщики ему полностью не доверяли, но решили не убить, а хорошенько избить Распутина для острастки. Декабрьским вечером 1915 года в переулке были расставлены филеры Комиссарова — все надежные костоломы, — Хвостов, Белецкий и Комиссаров осмотрели место, но Снарский струсил и не пригласил в этот вечер Распутина.
Белецкого и Комиссарова пугала болтливость Хвостова, который заранее раструбил, что Распутина избили — эти слухи попали и в воспоминания Родзянки, — и многих посвящал в свои планы. Замысел убийства одобрила подруга Родзянко З. Н. Юсупова, и от нее Хвостов узнал о полной поддержке великокняжеской среды. Он говорил об этом с дворцовым комендантом Воейковым, и тот намекал Белецкому не тянуть с убийством. С той же целью посылал к нему Хвостов правых депутатов Думы Маркова 2-го и Замысловского, а к Комиссарову члена Государственного Совета А. Ширинского-Шихматова. Все это только усиливало желание Белецкого и Комиссарова как-нибудь уклониться.
Чувствуя уклончивость Белецкого, Хвостов рвал и метал, грозился сам пристрелить Распутина и наконец вступил в непосредственные переговоры с Комиссаровым, предлагая ему за убийство 100 000 рублей, после чего тот должен будет бежать за границу. Чтобы успокоить Хвостова, Белецкий и Комиссаров предложили добавить Распутину в вино яд, который Комиссаров достанет в Саратове у своего бывшего агента, помощника провизора. Хвостов ухватился за это и даже предложил послать ящик отравленного вина якобы от банкира Д. Л. Рубинштейна, чтобы свалить убийство на евреев, но Белецкий снова предостерег, что Распутин может позвонить Рубинштейну поблагодарить его — и обман раскроется.
По возвращении Комиссарова из Саратова, в январе 1916 года, Белецкий застал его в кабинете министра "сидящим на диване с Хвостовым и объясняющим, как профессор, свойства каждого яда, степень его действия и следы разрушения, оставляемого в организме..." В довершение всего Комиссаров рассказал А. Н. Хвостову, что он перед тем как идти к нему сделал на конспиративной квартире в присутствии филера-лакея опыт действия одного из привезенных им ядов на приблудившемся в кухне коте, и живо описал Хвостову, как этот кот крутился, а потом через несколько минут сдох. Этот рассказ доставил А. Н. Хвостову, видимо, особое удовольствие, он несколько раз переспросил Комиссарова, а затем... расспрашивал и упомянутого лакея.
Белецкому, однако, Комиссаров сказал, что во флаконах у него были вовсе не яды, а пирамидон с сахаром, и что историю с котом он выдумал, чтобы успокоить Хвостова, и так же велел говорить филеру. Хвостов, однако, позднее утверждал, что Комиссаров "отравил всех кошек на квартире Григория", а Распутин при виде их воскликнул: "Это князь Андронников перетравил кошек!" "Молва шла, что я всыпал яд в молоко кошкам, — показывал Андронников, который "в душе" против убийства Распутина "ничего не имел", — но я там даже не бывал! Это испортило мои отношения с Распутиным. Вырубова, очевидно, в это поверила, потому что после этого я ее не видел, как своих ушей..." Скорее всего, слух про Андронникова пустил Хвостов, Белецкий или Комиссаров, чтобы отвести подозрения от себя, и был все же яд настоящий, и кот умер в муках, доставив удовольствие Хвостову, как Илиодору когда-то доставило удовольствие наступать щенку на хвост.
Глава XXI
ВТОРОЙ ТРИУМВИРАТ. ОХОТА НА РАСПУТИНА
Белецкий уговаривал Хвостова повременить с убийством Распутина, пока тот не проведет его в министры-председатели. Но Хвостов уже не рассчитывал на Распутина, избегал встреч с ним и хотел с ним покончить до отставки Горемыкина — не для того он подкапывался несколько месяцев под старого премьера, намекая в Царском Селе, что тот не способен прийти к соглашению с Думой, чтоб на освободившееся место Распутин провел кого-то другого. "Распутин сам говорил, что я молод, — показывал впоследствии Хвостов, — что царь хочет меня сделать председателем Совета министров, но что это не нужно, что нужно посадить надо мной "старшего"..."
"Прогрессивный блок" добивался открытия думской сессии ранее намеченного на ноябрь срока, напротив, Горемыкин как монархист старого закала считал, что собирать Думу следует как можно реже и на как можно более короткий срок, и предлагал оттянуть созыв. Распутин, боясь, что Дума "ошикает" Горемыкина, действительно думал о преемнике — и 12 ноября 1915 года ходил "как проситель... смотреть старого Хвостова". Пришел он, как обычно ходил "смотреть душу" того или иного сановника, с пустяковой просьбой, а "потом, — показывал Хвостов-старший, — он начал говорить об общем положении дел, на что я сказал, что не призван рассуждать с ним на такие высокие темы, встал, и он от меня ушел". Так что "осмотр душ" для Хвостова-дяди оказался так же неблагоприятен, как для Хвостова-племянника четыре года назад.
Белецким и Комиссаровым, втайне от А.Н. Хвостова, Распутину было устроено свидание с бывшим министром юстиции Щегловитовым по прозвищу "Ванька-Каин". Он "угостил Распутина чаем и мадерою, поговорив с ним об общих вопросах, но ничего реального ему Распутин не сказал". Несмотря на чай с мадерой, не удовлетворенный и Щегловитовым, Распутин предложил новый план, полностью одобренный царицей: Горемыкин останется председателем, но на несколько дней "заболеет", и Думу откроет сам царь. Николай II, колеблясь и оттягивая окончательное решение, 23 ноября 1915 года подписал указ об отсрочке созыва Думы.
В конце ноября Распутин встретился с Горемыкиным, но к единому мнению они не пришли. Распутин считал, что Думе "нужно оказать доверие" или по крайней мере дать возможность выговориться: "Потому когда русский человек орет, он никогда злое не сделает, а вот когда молчит, когда у него на сердце, то держись..." Горемыкин возражал, что Думу следует собрать на короткий срок только для рассмотрения бюджета и если она его на этот срок рассмотреть не успеет, то все равно распустить.
Горемыкин был приятен царю и царице. Помня, что на Распутине споткнулись оба его предшественника, он и с ним поддерживал добрые отношения, руководствуясь советом смотреть на вещи "как можно проще", который он дал своему коллеге князю В. С. Шаховскому: "Что от вас убудет, если вы примете одним прохвостом больше?" "Мы вошли вдвоем с Распутиным, — описывает князь Андронников первый такой "прием". — Горемыкин попросил его сесть: "Ну, что скажете, Григорий Ефимович?" Распутин посмотрел на него долгим взглядом. Горемыкин ему отвечает: "Я вашего взора не боюсь! Говорите, в чем дело?" Тогда он его хлоп по ноге — и говорит: "Старче Божий, говоришь ли ты всю правду царю?" Тот опешил, посмотрел на меня вопросительным взглядом и говорит: "Да. Все, что меня спрашивают, об этом я говорю". После короткого разговора о снабжении Петрограда Распутин сказал: "Ну, старче Божий, на сегодня довольно!"
Распутин уживался со "старче Божиим", еще в октябре замышлял он добиться для него чина канцлера и поручить иностранные дела, сместив англофила Сазонова. "Он говорит, что старик так премудр, — пишет царица. — Когда другие ссорятся и говорят, он сидит расслабленно, с опущенной головой. Но это потому, что он понимает, что сегодня толпа воет, а завтра радуется, и что не надо дать себя унести меняющимся волнам... По-Божьему не следовало бы его увольнять". Но по-человечьему выходило все же с Горемыкиным расставаться.
Едва ли Распутин относился с большей, чем Горемыкин, симпатией к Думе, имея от нее уже много неприятностей и ожидая еще больше. Считал он также, что один царь лучше будет управлять Россией, чем пятьсот помещиков, заводчиков, попов и профессоров. Он, однако, находил, что, пока война не выиграна, ссориться с Думой, а уж тем более разгонять ее нельзя, что царь — даже по характеру — слишком слаб, чтобы бороться сейчас за роль самодержца. Напротив, посоветовал он царю дать орден Родзянке, чтобы привлечь его на свою сторону и одновременно скомпрометировать в глазах левых, — и 6 декабря Родзянке была пожалована Анна 1-й степени. Пытался Распутин сам сблизиться с некоторыми депутатами, в частности с М. А. Карауловым, "левым", казачьим писателем и впоследствии первым выборным атаманом Терского казачьего войска. В общем Распутин угрожал Думе не более, чем красная тряпка быку, — и если бы Дума на него так слепо не бросалась, он шел бы ей навстречу.
В нервной обстановке слухов то ли о смещении Горемыкина, то ли о разгоне Думы сложился "второй распутинский триумвират" — из Бориса Владимировича Штюрмера ("министра") , митро-полита Питирима ("советника") и Ивана Федоровича Манасевича-Мануйлова ("посредника").
Не ясно, кто первый выдвинул кандидатуру шестидесятивосьмилетнего Штюрмера на пост председателя Совета министров : царица или Распутин, с которым Штюрмер был знаком с 1914 года и которого находил "достойным внимания человеком", который "считает себя провидцем", говорит "очень категорично и очень ясно", "делает много добра и отдает все, что имеет".
7 января 1916 года царица советует царю подумать о Штюрмере, царь опасается, что тот "недостаточно молод и современен", 9 января царица передает совет Распутина взять в таком случае Штюрмера "на время" — если Штюрмер недостаточно молод, то А. Н. Хвостов, о котором думал царь, слишком молод. Царя смущала немецкая фамилия Штюрмера, и тот хотел сменить ее на "Панина", по матери, но Распутин сказал, что этого не нужно, — то ли считал, что смена фамилии скорее подчеркнет немецкое происхождение, то ли думал, что "Штюрмер" будет податливее "Панина".
Кроме немецкой фамилии, все прошлое Штюрмера говорило, что он едва ли сумеет успокоить общество. После двухлетней службы в Министерстве внутренних дел намечался он в 1904 году, после убийства Плеве, на пост министра, но выбран был "либерал" Святополк-Мирский — и в течение двенадцати лет Штюрмер жил с горьким чувством ускользнувшей власти. В Государственном Совете занимал он крайне консервативную позицию, общество не забыло ему погром Тверского земства в 1903 году, а в 1914 году Коковцов воспрепятствовал его назначению московским городским головою, чтобы не дразнить первопрестольную столицу. На вопрос, с какой политической программой он пришел к власти на второй год великой войны и за год до великой революции, Штюрмер впоследствии ответил: "Я полагал, что нужно сохранить то положение, которое было, — стараться без столкновений, без ссор, поддержать то, что есть... А завтра будет видно, что будет дальше". Его и приглашали в надежде на большую, чем у закостеневшего Горемыкина, способность лавировать, "прагматизм", как сказали бы сейчас, — ничего не меняя, нужно было пролить масло на воду, а там "будет видно, что будет дальше".
Царь все же сомневался, и тут решающую роль сыграл митрополит Питирим. В 1914 году, при поддержке Распутина, сделан он был экзархом Грузии, а со смертью митрополита Киевского и Галицкого Флавиана Петроградский митрополит Владимир был в ноябре 1915 года переведен в Киев, чтобы Питирим занял митрополичью кафедру в столице. Кличка "распутинца" и гомосексуальные наклонности, в среде монашества не редкие, затруднили его положение в Петрограде, между тем он был одним из наиболее либеральных епископов, терпимым к инаковерующим, сторонником реформы церковного прихода на выборных началах, обеспечения белого духовенства и сотрудничества правительства с Думой.
Вскоре по назначении он заявил в газетном интервью, что "горе церкви, когда пастыри вместо прямого дела — служения церкви — занимаются политикой", — и месяц спустя, уже "церкви на радость", во все тяжкие пустился в политические интриги. Услышав в начале января о возможном назначении Штюрмера, он попросил журналиста Манасевича-Мануйлова устроить с ним встречу. Штюрмер уверил Питирима, что он за сотрудничество с Думой, и обещал преодолеть сопротивление обер-прокурора Синода Волжина в деле приходской реформы. После этого Питирим послал царю телеграмму с просьбой принять его, и 12 января царь в ставке выслушал его уговоры открыть Думу и взял записку о необходимости "практического" премьера, запив и заев эти добрые советы вином и хлебом с "именин нашего Друга". Чтобы рассеять последние сомнения царя относительно Штюрмера, Распутин послал 13 января телеграмму, что "сам Бог его исповедует радости истинной". 18 января, на третий день по приезде в Царское Село, царь встретился со Штюрмером, и 20 января 1916 года последовало его назначение.
Рассчитывая на поддержку Распутина, но не желая прослыть "распутницами", Штюрмер и Питирим, повторяя несбывшиеся планы Хвостова и Белецкого с Андронниковым, решили посредничество между ними и Распутиным предложить Манасевичу-Мануйлову, старому знакомому Штюрмера. Иван Федорович Манасевич-Мануйлов прозван был "русским Рокамболем". Сын сосланного в Сибирь мошенника, был он усыновлен богатым купцом Федором Мануйловым, сначала променяв иудаизм на православие, а затем православие на лютеранство. По приезде в Петербург он попал в число "духовных детей" князя Мещерского, устроившего его на службу в Императорское человеколюбивое общество. В дальнейшем любовь к человечеству Мануйлов проявлял как агент политической полиции, занимаясь подкупом французских газет, слежкой за русскими революционерами, за католическими миссионерами, за японскими дипломатами, и выполнял другие требующие ловкости поручения, вроде переговоров с Георгием Гапоном. Всюду он обнаруживал денежную нечестность и вел двойную игру, так что в 1906 году был уволен в отставку, а в 1910 году у него был проведен обыск по подозрению в связях с "охотником за провокаторами" В. Л. Бурцевым. С Бурцевым он поддерживал отношения до самой революции, сообщая ему раздобытые в полиции сведения, но точно так же выдавая полученные от него сведения полиции. С 1906 по 1915 год занимался он журналистикой и проведением коммерческих дел, часто шантажных. С назначением Штюрмера был он, по просьбе последнего, причислен к Министерству внутренних дел с откомандированием в распоряжение председателя Совета министров, после чего стал представляться как секретарь Штюрмера.
Распутин встретил его настороженно, не забыв интервью о банях в 1912 году: "Я те все говорил для души, а у тя вышло все для гумаги", — но Мануйлов сумел сойтись и с Распутиным, взял на себя часть секретарских обязанностей, нанял машинистку писать под диктовку Распутина, так что ему оставалось только ставить наверху крестик и расписываться, — солидная постановка дела очень понравилась Григорию Ефимовичу. Из канцелярии Штюрмера Мануйлов получил автомобиль, на котором они с Распутиным могли разъезжать, отрываясь от слежки филеров Хвостова, Белецкого и Комиссарова.
Уже на следующий день по назначении Штюрмера А.Н. Хвостов встретился с лидером "прогрессивного блока" Милюковым, а затем Штюрмер с Родзянко, и было условлено, что Думу созовут 9 февраля в обмен на обязательство не поднимать там вопроса о Распутине. Неожиданно для многих в этот день Думу посетил царь, после молебна "от всей души" пожелавший "Государственной Думе плодотворных трудов и всякого успеха". Казалось, единение царя и Думы открывает новую эру. Конечно, этот символический жест ничего не мог изменить по существу, но хотя бы оттянул разрыв — под эту сурдинку проскочила и бледная речь Штюрмера. "Все депутаты, без различия партий, были приятно поражены... — вспоминает Родзянко. — В среде царской семьи шаг государя был встречен с большим одобрением. Недовольна была только императрица: она резко говорила против по научению своего злого гения".
В действительности идея посещения Думы, приписываемая либералами своему влиянию, впервые была выдвинута именно Распутиным: "Наш Друг сказал... что ты должен неожиданно вернуться и сказать несколько слов при открытии Думы", — писала царица мужу еще 15 ноября 1915 года. "Месяца за два-три до посещения бывшим императором Государственной Думы... — показывал А. Н. Хвостов, — Распутин пригласил филеров чай пить, и кто-то из этих господ спрашивает его: "Что ты, Григорий Ефимович, грустный? Что задумался?" Он говорит: "Сказано мне подумать, как быть с Государственной Думой... а как ты думаешь?" Тот говорит: "Мне нельзя думать об этом, а то мне от начальства влетит". Распутин говорит: "А знаешь что — я его пошлю самого в Думу: пускай едет, откроет, и никто ничего не посмеет сделать". За несколько дней до открытия Думы Мануйлов с беспокойством говорил Распутину о интригах против ее созыва. "Он стал бегать по комнате, — показывал Мануйлов, — а потом говорит: "Ну ладно, папаша придет в думу, ты скажи этому старикашке (Штюрмеру), что папаша будет в думе, и если его спросят, чтобы он не артачился". "Оригинальный и удачный день", — записал царь в своем дневнике после посещения Думы.
Назначение Штюрмера, при явной поддержке Распутина, вывело из себя А. Н. Хвостова и укрепило его решение покончить с Распутиным как можно скорее. Не доверяя уже ни Белецкому, ни Комиссарову, он решил действовать через "своих людей". Сначала есаул Каменев, одиннадцать лет состоявший при Хвостове для "поручений", взялся организовать убийство с помощью трех знакомых стражников и своего брата, опытного шофера, — снова предполагалось заманить куда-то Распутина и убить в автомобиле по дороге. Каменев, однако, оказался неподходящей фигурой. "Он казак, который бы на все пошел... — докладывал позднее Хвостов следственной комиссии. — Но казак тоже иногда ничего не может сделать! Он человек провинциальный..."
Но нашелся и человек "столичный" — Борис Михайлович Ржевский, привлекавшийся некогда к ответственности за мошенничество, вырученный Хвостовым, пристроенный им сначала в правые нижегородские газеты, а затем устроившийся и в левые петроградские. В 1912 году он проник в монастырь к заточенному Илиодору, в 1914 году написал под диктовку Сухомлинова статьи о готовности России к войне, а во время войны стал уполномоченным Красного Креста. Хвостов пристроил его информатором в Департамент полиции, на жалованье 500 рублей в месяц, поручив на средства департамента организовать клуб журналистов в Петрограде.
Вспомнив о его знакомстве с Илиодором, Хвостов предложил Ржевскому отправиться к нему в Христианию для совместной организации убийства Распутина. Хвостов разработал Ржевскому двойную "крышу": формальным предлогом поездки была покупка в Скандинавии мебели для клуба журналистов; для царя, стань ему известно о поездке, было заготовлено объяснение, что Хвостов командирует Ржевского к Илиодору (Труфанову) выкупить его рукопись "Святой черт" или хотя бы воспрепятствовать ее публикации до конца войны. Книгу эту, направленную прямо против Распутина и косвенно против царской семьи, Труфанов начал в 1913 году, сразу после снятия монашеского сана, и закончил за границей, благодаря тому, что товарищ министра заведующий полицией Джунковский разрешил — в качестве очередного антираспутинского шага — жене Труфанова вывезти за границу его архив. В действительности Хвостов уже знал из доклада Белецкого, что права на издание куплены у Труфанова одним из русских издателей и экземпляр рукописи находится в Москве.
Белецкий понимал, что Штюрмер и Хвостов долго не уживутся — либо Хвостов попытается повалить Штюрмера, чтобы занять желанное место председателя, либо Штюрмер подкопается под Хвостова, чтобы получить важное Министерство внутренних дел. Узнав по филерским сводкам, что уже на второй день по назначении Штюрмер встретился с Распутиным, Белецкий сообразил, что Распутин проводил в премьеры не Хвостова, а Штюрмера. К тому же Хвостов, желая держать в руках Питирима, уличил его в свиданиях с Распутиным — но тем самым только нажил в митрополите злейшего врага. При коалиции Распутина, Штюрмера и Питирима против Хвостова Белецкий призадумался, стоит ли далее связывать с ним свою судьбу.
"Дело Ржевского" представляло для товарища министра лучшую возможность покончить и с Хвостовым, и со своим двусмысленным положением "заговорщика". Хвостов, Ржевский и Труфанов были отчаянные болтуны, но "слова к делу не подошьешь", и Белецкий начал подбирать документы. Прежде всего, выдав Ржевскому 5000 рублей на дорогу, он посоветовал Ржевскому попросить у Хвостова разрешение на приобретение иностранной валюты — тот, в нетерпении убрать Распутина, подписал отношение в кредитную канцелярию. Как только Ржевский выехал из Петрограда, Белецкий, ранее через агентуру установив, что тот торгует железнодорожными литерами Красного Креста, приказал назначить расследование и подготовил доклад министру о необходимости высылки Ржевского. Далее, при переезде границы жандармский офицер стал чинить Ржевскому и его жене препятствия, тот вспылил, обозвал офицера "хамом", раскричался, что едет по специальному заданию министра, — и об этом тотчас был составлен протокол.
В конце января, пока Хвостов в Петрограде сговаривался с думскими лидерами, что те не будут задевать Распутина, его агент в Христиании обсуждал с Труфановым план убийства "старца". Остановились на том же плане: используя свою жену как приманку, Ржевский под видом шофера повезет к ней Распутина, притормозит в глухом переулке, где в машину вскочат пять царицынских приятелей Труфанова, а после убийства сбросят тело в прорубь на Неве. На организацию выезда пятерых человек из Царицына в Петроград Труфанов запросил 5000 рублей, оплата ему самому должна была идти отдельно. Ржевский немедленно телеграфировал Хвостову о необходимости выдачи денег лицам, намеченным для убийства.
В первых числах февраля Белецкий пригласил вернувшегося в Петроград Ржевского и, с документами на руках, заставил его признаться во всем, а затем доложил министру о злоупотреблениях Ржевского литерами и необходимости его высылки. Белецкий не говорил Хвостову, что ему известна подноготная дела, а тот делал вид, что ему безразлична судьба Ржевского. Теперь Белецкий решил не выдавать Хвостова Распутину, но держать его "делом Ржевского" в руках. Возможно, как ранее Хвостов рассчитывал избавиться от Распутина руками Белецкого, а затем уволить его, так теперь Белецкий рассчитывал выждать убийство Распутина руками Хвостова-Ржевского-Труфанова и посмотреть, кто без Распутина овладеет волей царя. Если Хвостов, то при назначении его премьером потребовать себе место министра внутренних дел, шантажируя его разоблачением. Если Штюрмер, то выдать Хвостова царю и получить его место в правительстве Штюрмера. Чтобы не помешать людям Труфанова и создать "алиби" себе самому, он решил убрать от Распутина Комиссарова и его агентов. Хвостову он сказал, что делает это для облегчения планов убийства, а Комиссарову поручил, упрекнув Распутина за тайные поездки, которые делают охрану невозможной, все же проститься с ним дружески.
Белецкий имел все козыри на руках, но, как человек хотя и хитрый, но нерешительный, он в конце концов перехитрил самого себя. "Дело Ржевского" — при необычайной болтливости его участников — скоро из достояния Белецкого стало общим достоянием. Ржевский еще до поездки в Норвегию рассказывал своему компаньону по клубу журналистов В. В. Гейне, что получил важное задание от Хвостова, показывал ордер на иностранную валюту, хвастал, что у него будут большие деньги, — теперь, напуганный угрозами Белецкого об аресте, он бросился к Гейне за советом. В тот же день, 4 февраля, Гейне рассказал все Симановичу, а тот Манасевичу-Мануйлову. Тот уже слышал о попытке убийства от самого Распутина на вечере у Снарского, но принял за поэтическое преувеличение его слова: "Вот видишь — моя рука: вот эту руку поцеловал министр, и он хочет меня убить". Теперь же, получив известия от Симановича, Мануйлов немедленно, в 12 часов ночи, позвонил Штюрмеру, у которого на 8 февраля был назначен доклад царю.
— Милейший Алексей Николаевич Хвостов... в роли убийцы. Это напоминает водевиль! — воскликнул Штюрмер, который, по словам Мануйлова, "отнесся к этому крайне недоверчиво: говорил, что это фантазия и, верояно, — как он сказал,— какие-нибудь жидовские происки и шантаж против Хвостова, который ненавидит жидов". Не обещая, что он доложит царю, Штюрмер на следующий день попросил все же привести ему Симановича и после разговора с ним поручил Мануйлову негласно расследовать дело и допросить Гейне и жену Ржевского.
С начала поездки Ржевского Хвостов и Белецкий старались чаще и самым дружеским образом встречаться с Распутиным, чтобы не вызвать подозрения у него. По-видимому, о планах убийства он впервые услышал от Снарского, вслед за тем последовал уход Комиссарова — обрадовавшись возможности развязаться с Распутиным, он не только не простился с ним "дружески", но "по-русски обратился и очень неприлично отозвался о дамском обществе", затем Распутин получил покаянное письмо совсем потерявшего голову Ржевского, услышал подробный рассказ Симановича — и двинул в бой "тяжелую артиллерию".
"6 февраля 1916 года звонит телефон из Царского Села, — показывал генерал Беляев, помощник военного министра, ведавший контрразведкой, — и Вырубова мне заявляет, что императрица Александра Федоровна желает со мной переговорить... Это было в первый и единственный раз, что она меня вызвала. Я был очень смущен". Еще более смущен он был, когда в тот же вечер в Царском Селе Вырубова, "страшно нервная дама... с костылем", сообщила ему, что на Распутина собираются сделать покушение и она просит его предотвратить это. Вслед за тем вышла императрица и сказала, что она очень привязана к Вырубовой, жалеет ее и что очень хотела бы ей помочь. На следующий день, допросив Симановича, Беляев с двумя контрразведчиками ломали головы, то ли как охранить Распутина, то ли как уклониться от этого, как было получено известие об аресте Ржевского. Срочно арестовать Ржевского и сделать у него обыск приказал Белецкий, увидев, что вся история выплывает наружу, — уже ходили слухи, что Распутин убит. При обыске у Ржевского было обнаружено неотправленное письмо к Хвостову и приобщено к делу, что вызвало ярость министра, считавшего, что жандармы обязаны были доставить ему это письмо в зубах". Вместо этого Белецкий доставил ему на подпись проведенное через Особое совещание постановление о высылке Ржевского в Сибирь за незаконную торговлю литерами. Ржевский был выслан 27 февраля — но это было только завершением разыгравшейся "на верхах" борьбы.
Штюрмер как опытный бюрократ скорее всего не стал бы сам докладывать об этом деле царю, но тот, приехав 8 февраля из ставки для торжественного открытия Думы, сразу же узнал от царицы о готовящемся покушении на "нашего Друга". Вырубова, заехав к Штюрмеру, вместе с письмом Ржевского Распутину передала высочайшее повеление начать расследование, и Штюрмеру не оставалось ничего другого, как выполнять его. "Теперь... будут разбирать", — сказал Распутин филерам 9 февраля. Штюрмер сам опросил Хвостова и поручил следствие своему старому приятелю Гурлянду, который оттер Манасевича-Мануйлова и убедил Ржевского изменить первоначальные показания о подготовке убийства на показания, что он ездил купить рукопись Илиодора. Возможно, Гурлянд действовал в интересах Хвостова, с которым тоже был в приятельских отношениях, возможно, выполнял указания Штюрмера, который боялся, что версия о "министре-убийце" подорвет в глазах общества позиции всего правительства, во всех случаях Гурлянд не хотел "выносить сор из избы". Версия о "покупке рукописи" и была доложена Штюрмером царю.
Хвостов рвал и метал, считая, что Белецкий подстроил ему ловушку. Тот возражал, что Хвостов сам сделал ошибку, не посвятив его в суть проблемы, хотя он и докладывал ему несколько раз о деле Ржевского. Хвостову предстоял 10 февраля доклад у царя, он нервничал, и Белецкий уверял его, что арест Ржевского в интересах самого Хвостова, подтверждая отсутствие связи между ними. Он предложил Хвостову, чтобы честно и решительно покончить со всем, подать государю составленный по филерским сводкам доклад о Распутине и тем самым "откровенно раскрыть его величеству глаза на личность Распутина и на рост антидинастического движения из-за него". Хвостов охотно согласился, и всю ночь Комиссаров и Глобачев, начальник Петроградского охранного отделения, работали над докладом. Утром Хвостов просмотрел и одобрил записку, и по дороге на вокзал Белецкий "еще раз постарался укрепить его в мужестве представить эту записку государю".
По возвращении Хвостов рассказал, что государь слушал его нервно, барабанил пальцами по стеклу, в соседней комнате о чем-то повышенным тоном говорил с государыней и простился с ним крайне сухо, оставив записку у себя. Белецкий мог торжествовать: Хвостов снова попался в его ловушку, учитывая судьбу Джунковского после отрицательного доклада о Распутине, теперь оставалось ждать увольнения Хвостова. Что-то, однако, насторожило его в рассказе министра, и, когда Хвостов вышел из кабинета переодеваться, Белецкий заглянул к нему в портфель: записка о Распутине лежала там в тех же переданных ему двух копиях и без всякой пометки государя о прочтении. Белецкий понял, что Хвостов снова вывернулся, но он не знал самого страшного для себя: вместо доклада о Распутине Хвостов сделал царю доклад о Белецком, который якобы сорвал план выкупить рукопись Илиодора и распустил вздорные слухи. Царь согласился на увольнение Белецкого от должности товарища министра с назначением генерал-губернатором в отдаленный Иркутск. Узнав об этом от князя Андронникова, Белецкий бросился к Хвостову: "За что?" Тот ответил, что дело можно поправить, если Белецкий все же ликвидирует Распутина.
Расстроенный Белецкий понимал, что Иркутск — это шаг к дальнейшему падению, умолял Питирима, Штюрмера, Вырубову и Распутина быть твердыми с Хвостовым, но все же не решался открыть им подробности дела и тем самым только вызвал подозрение Распутина и Вырубовой. Последний удар он нанес себе сам, дав "Биржевым ведомостям" интервью с прозрачным описанием подготовки Хвостовым убийства Распутина — за "вынесение сора из избы" он был тут же уволен с поста генерал-губернатора в Иркутске, куда он не успел даже выехать. Распутин в своих телеграммах царице все же заступился за него, и он был оставлен в сенате, но его административная карьера кончилась.
Хвостову удалось убедить в своей невиновности царя, но не царицу — 10 и 11 февраля она пишет мужу, что они с Вырубовой переживают за "нашего Друга", тот нервничает, "кричит на Аню", боится выезжать, и им, двум женщинам, "не с кем посоветоваться". Совет был тем более нужен, что Труфанов, напрасно прождав обещанные за убийство деньги, отбил Распутину телеграмму: "Имею убедительные доказательства покушения высоких лиц твою жизнь. Пришли доверенное лицо". По словам А.Н. Хвостова, в качестве такого лица выбран был генерал Спиридович, по словам Манасевича-Мануйлова, "Штюрмер командировал одного из состоящих при нем офицеров". Вслед за телеграммой в Петроград прибыла и жена Труфанова, с письмами от него Распутину и царице, где он сообщал подробности заговора и предлагал свою рукопись взамен за 60 000 рублей и разрешение вернуться в Россию. Это письмо царица передала Штюрмеру, который вместо ожидаемых тысяч и разрешения на въезд выдал жене Труфанова только 500 рублей на обратную дорогу.
Следствие Штюрмера, письма Труфанова и возможная миссия Спиридовича подхлестывали Хвостова: с одной стороны, он попытался привлечь на свою сторону Мануйлова и Спиридовича, одному обещал повышение жалованья, а другому продвижение по службе, "смазал физиономию сметаной", как он сказал, а с другой, запугать Распутина и Вырубову. Прежде всего, он распустил слухи, что Распутин уличен им в шпионаже в пользу немцев — для широкой публики — и что Распутин выдавал своим гостям проститутку за великую княжну Ольгу — для царской семьи. "Хотя я его не улавливал в шпионаже, но логически мне казалось, что он шпион", — пояснил Хвостов впоследствии, историю же с Ольгой повторял убежденным тоном, благо никто проверить не мог. Затем он приказал провести обыск у нескольких друзей Распутина и выслать Арона Симановича, причем повсюду трубил, что он арестует и самого Распутина. "Вы знаете меня: я человек без задерживающих центров, — весело говорил он журналистам 22 февраля. — Я люблю эту игру, и для меня было бы все равно, что рюмку водки выпить, арестовать Распутина и выслать его на родину. Может быть, не всякий жандарм согласился бы исполнить мое приказание, но у меня есть люди, которые пошли бы на это".
Испуганная Вырубова написала ему письмо, правдивы ли дошедшие до императрицы сведения об аресте Распутина, Хвостов начал всем его показывать, а Вырубовой по телефону предложил встречу и примирение. Вырубова сначала согласилась, но затем, по настоянию Распутина, отказалась. Взвесив положение, от поддержки Хвостова уклонился и дворцовый комендант Воейков, ранее поощрявший его разделаться с Распутиным.
18 февраля из ставки возвратился царь и прочел привезенное Распутиным досье, Распутин, по словам Хвостова, даже "требовал, чтобы сам царь производил допрос этих публичных женщин, которых он набрал в свидетельницы" — то есть жен Ржевского и Труфанова. Интересно, что если сам А. Н. Хвостов относился с полным презрением к царю, поговаривал даже о своем намерении подсунуть ему какого-нибудь "чудотворца" похлеще Распутина, то царь все еще был под обаянием его "решительности" и колебался расстаться с ним. Картина подготовляемого убийства была ему теперь, однако, ясна.
27 февраля "царь позвал его, Распутина, причащаться и говеть, — с горечью рассказывал Хвостов, — и в день причастия они обнялись... Распутин говорит: "Мне нужно уехать, и я приехал проститься!"... Царь сказал: "Мы не расстанемся с тобою — ни за что на свете!" Тогда-то он вынул бумажку: мою отставку...". "Сегодня я был в Царском Селе и видел самого папу, — рассказывал Распутин, — и он на меня орал и попрекал за Толстопузого... А я ему ответил: а разве Христос Июду ко столу не звал и не считал за своего".
Три дня еще прошли в общем волнении. Хвостов писал царю, умоляя принять его, царица — что она "в отчаянии, что мы через Гр[игория] рекомендовали тебе Хвостова", что она боится за "нашего Друга и Аню", пока тот у власти. Штюрмер уговаривал Распутина на время уехать. "Вот ты каков!..— орал на него Распутин. — Убить меня хотите по дороге... Не поеду. Папа, мама приказали остаться — и останусь..." Митрополит Питирим крестился и шептал молитвы. Чем более "охрана" Распутина разрасталась — она включала агентов Петроградского охранного отделения, вернувшихся агентов Комиссарова, агентов контрразведки Генерального штаба, агентов дворцовой охраны и агентов Манасевича-Мануйлова, — тем более Распутин волновался за свою жизнь. "Нет, паря, верных людей, все убийцы", — говорил он Спиридовичу.
3 марта, в ставке, царь подписал указ о смещении Хвостова и вслед за тем успокоил жену, что он его более не примет. Единственным утешением было для Хвостова, что он, уходя, захватил с собой миллион казенных денег. Позднее на все расспросы следственной комиссии он, следуя своей обычной тактике, отвечал, что эти предназначенные для подкупа печати деньги он раздал "либералам", имен которых не назовет. Заранее царь попросил Штюрмера выбрать ему трех кандидатов в министры, над этим же раздумывал и Распутин. "Вот сегодня утром Аннушка звонила и говорила: "Кого же назначить министром внутренних дел?" Я сам, говорит, не знаю, кого. Щегловитов хочет, но он разбойник... Крыжановский меня тащит обедать, он хочет, но он — плут... Затем Белецкий хочет. Он, если меня не убивал, то наверное убил бы. А уж старикашка сидит, пусть он один и правит". Министром внутренних дел был назначен Штюрмер.
"Я еще раз вытолкал смерть... — сказал Распутин. — Но она придет снова... Как голодная девка пристанет...". 14 марта, чтобы немного успокоить донельзя взволнованные этим небывалым скандалом Думу, Петроград и всю Россию, он выехал в Покровское — на прощанье оставив царице яблоко.
Если принять всерьез мысль, что происходящее сначала как трагедия затем повторяется как фарс, то "фарс" 1915-1916 годов был повторением "трагедии" 1905-1906 годов. "Несостоявшимся Витте" этого фарса стал А. В. Кривошеин, желавший создать министерство с бюрократическим опытом, но с опорой на общественные круги и способное провести "европеизирующие" страну реформы. Несомненно умный и хитрый человек, с достаточно широким государственным взглядом, он не обладал, однако, моральным напором Витте и его способностью идти на риск, стараясь оставаться в тени и полагаясь на закулисные интриги, — его карточные домики не выдержали сквознячка между ставкой и Царским Селом, и сам он незаметно удалился в отставку в октябре 1915 года. "Несостоявшимся Столыпиным" стал А. Н. Хвостов, желавший создать министерство бюрократов, но способное манипулировать общественным мнением, опирающееся на "националистическое крыло" Думы и способное к реформам для охранения строя. Однако он сам, повторяя Столыпина ставкой на силу и пренебрежением к законам, не выдерживал никаких критериев государственного человека — напористый и неглупый, но болтун, шут, лжец, вор и потенциальный убийца, он превратил свое пятимесячное пребывание у власти в сплошную буффонаду и ушел с таким же громом, как и Столыпин, но не будучи убит и в конце концов никого не убив, а лопнув как зловонный пузырь.
К весне 1916 года — за год до революции — власть сосредоточилась в руках крамольного реакционера, если и видевшего, куда идет страна, то не имевшего сил изменить что-то. Страну могло спасти сильное правительство, готовое к кардинальным изменениям, она имела слабое правительство, не желавшее ничего менять. "Паралич и воли, и мысли", о котором девять лет назад предупреждал Столыпин, медленно прогрессируя, наконец полностью овладел русской властью.
|