Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Л. Витгенштейн

Его: Философские исследования. - Заметки о "Золотой ветви" Фрэзера. - Логико-философский трактат (1921 год, перевод 1958 года)

Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., 1958
Витгенштейн Л. Философские исследования. – В кн.: Новое в зарубежной лингвистике, вып. 16. М., 1985
Витгенштейн Л. О достоверности. – Вопросы философии, 1991, № 2
Витгенштейн Л. Дневники 1914–1916. – В кн.: Современная аналитическая философия, вып. 3. М., 1991
Витгенштейн Л. Голубая книга и Коричневая книга. – В кн.: Современная аналитическая философия, вып. 3. М., 1991
Витгенштейн Л. Философские работы, тт. 1–2. М., 1994

http://wittgenstein.gorodok.net/

 

Вадим Руднев

Божественный Людвиг

(Жизнь Витгенштейна)

с http://www.ruthenia.ru/logos/number/1999_01/1999_1_06.htm.

Детство

Витгенштейн родился 26 апреля 1889 года в Вене в семье одного из богатейших людей Австро-Венгрии, сталелитейного магната Карла Витгенштейна. Дом на Аллеегассе, где Людвиг провел детство, благоухал роскошью и ему покровительствовали музы. Витгенштейн впоследствии утверждал, что в доме стояло 9 роялей, свидетельство, в которое при всем правдолюбии Витгенштейна трудно поверить. Карл был меценат, в его доме бывали Густав Малер и Иоганнес Брамс. Младший брат Людвига Пауль был гениально одаренным пианистом. Когда на войне ему оторвало правую руку, Морис Равель специально для него написал знаменитый впоследствии Концерт для фортепиано с оркестром ре минор для левой руки.

Участь остальных трех братьев Витгенштейна была печальна. Они все покончили с собой. Старший брат Ганс сбежал от авторитарного отца в Америку и там наложил на себя руки. Это было в 1902 году, а через год в Берлине отравился Рудольф. Курт Витгенштейн в 1918 году, будучи офицером австро-венгерской армии, попал в окружение и застрелился. В юные годы Людвига самоубийства близких людей буквально преследовали его. Покончил собой кумир его юности Отто Вайнингер, автор знаменитой книги “Секс и характер”. Покончил с собой гениальный австрийский физик Людвиг Больцман, у которого Людвиг собирался учиться. Витгенштейн сам на протяжении многих лет страдал тяжелым депрессивным расстройством и все эти годы был на волосок от самоубийства.

Гораздо благополучнее были сестры Людвига — старшая Гермина (Мининг), бывшая его наставницей в детстве, средняя Маргарет (Гретль), для которой он в 1928 году построил замечательный дом на Кундмангассе, и младшая Хелена (Ленка), у которой было несметное количество детей.

В детстве Витгенштейна звали Люкерль. Люкерль, о котором впоследствии будет написано сотни книг и тысячи статей, был слабым, болезненным, ленивым и слабохарактерным. Но уже в детстве он был философом. Витгенштейн вспоминал: “Когда мне было 8 или 9 лет, я пережил опыт, который если и не был решающим в моей будущей жизни, то по крайней мере был в духе моего характера той поры. Как это произошло, я не помню. Вижу лишь себя стоящим у двери, и размышляющим: “Зачем люди говорят правду, когда врать гораздо выгоднее”. И я ничего не мог понять в этом”.

Он учился в школе в Линце. Недавно возникла версия, согласно которой в это же время там учился и будущий Гитлер. В вышедшей в этом году книге “Еврей из Линца” австралийский историк доказывает, что Витгенштейн и Гитлер учились в одном классе, демонстрируя школьную фотографию по принципу — пятый справа Гитлер. Но по фотографии начала века, где и тому и другому 14-15 лет, трудно сказать что-то определенное.

Закончив школу в Линце, Витгенштейн (для того, чтобы иметь возможность поступить в университет), проучился еще два года в школе в Шарлоттенбурге, под Берлином. Оттуда он поехал в Англию, в высшую техническую школу в Манчестер, где весьма успешно занимался конструированием математической модели пропеллера. Весьма возможно, что в его лице мир потерял гениального конструктора. Но Витгенштейн увлекся математической логикой, прочитал труды Фреге и Рассела и в 1911 году отправился в Кембридж, где Рассел работал преподавателем.

Бертран Рассел

18 октября 1911 года лорд Бертран Рассел пил чай у себя на квартире в Кембридже, как вдруг неожиданно “появился какой-то неизвестный немец, очень плохо говорящий по-английски, но отказывающийся говорить по-немецки. Он представился как человек, изучавший инженерное дело в Шарлоттенбурге, но на протяжении своего обучения почувствовавший влечение к философии математики, и вот он теперь приехал в Кембридж исключительно с целью слушать мои лекции”.

Витгенштейн так нервничал, что забыл сказать, что он приехал по рекомендации Фреге и что он уже учился в Манчестере и что к Фреге ему посоветовал обратиться в Манчестере известный философ Сэмюэль Александер, автор книги “Пространство, время и божество”.

Рассел поначалу отнесся к приезжему чрезвычайно легкомысленно. Из ежедневных писем-отчетов, которые он писал своей возлюбленной леди Оттолине Морель из Кембриджа в Лондон, хорошо видна динамика его отношения к Витгенштейну.

19 октября: Мой немецкий друг угрожает быть сущим наказанием.

25 октября: Мой немец, который кажется, скорее, хорошим парнем, — ужасный спорщик.

1 ноября: Мой немец ужасный спорщик и чрезвычайно утомителен. Он не принимает допущения, что в этой комнате нет носорога.

2 ноября: Мой немецкий инженер, мне кажется, — просто дурак. Он думает, что ничто эмпирическое не может быть познано. — Я попросил его принять, что в этой комнате нет носорога, но он не принял.

8 марта 1912 года: Витгенштейн мне нравится все больше и больше. У него прирожденная страсть к теоретизированию. Это редкая склонность и всегда приятно обнаружить ее в ком-либо. Он не хочет доказывать то или это, он хочет обнаружить, как выглядят вещи на самом деле.

Так или иначе, но когда летом 1912 года в Кембридж навестить брата приехала Мининг, Рассел произнес знаменитую фразу: “Мы ожидаем, что следующий значительный шаг в философии будет сделан вашим братом”.

Дэвид Пинсент

Витгенштейн слушал лекции Рассела, которые продолжались дома у Рассела, принимая форму ожесточенных дискуссий. Он находился в постоянном напряжении. Ему нужен был верный друг, с которым он мог бы отдохнуть, не боясь непонимания и шквальной критики. Такого друга Витгенштейн в Кембридже нашел. Это был студент математического отделения Тринити Колледжа Дэвид Пинсент, с которым Витгенштейн познакомился на одном из вечеров у Рассела.

Дэвид Юм Пинсент был по боковой линии потомком знаменитого английского философа ХVIII века Дэвида Юма. В Кембридже он изучал математику, затем право и — под влиянием Витгенштейна — философию и логику. Дэвид был простым, непринужденным, искренним и во всех отношениях привлекательным молодым человеком, обладавшим развитым музыкальным вкусом, что во многом способствовало сближению с Витгенштейном.

Друзья виделись каждый день, вместе ходили на концерты в университетский Музыкальный Клуб, вместе обедали и попеременно пили чай друг у друга. Исполняли дуэтом сонаты Шуберта: Пинсент играл на фортепиано аккомпанемент, а Витгенштейн высвистывал мелодию — у него был дар виртуозного художественного свиста.

Между тем, чем более теплыми становились отношения между Витгенштейном и Пинсентом, тем более напряженными они становились между Витгенштейном и Расселом. Первого июня 1913 года Рассел писал Оттолине: “Я провел ужасные часы с Витгенштейном вчера между чаем и обедом. Он начал анализировать все, что было плохого между мной и им. Я сказал, что, по моему мнению, с обеих сторон это все нервы, а на глубине все в порядке. Тогда он сказал, что он никогда не знает, когда я говорю правду, а когда — просто из вежливости. Я разозлился и не отвечал ни слова. А он продолжал и продолжал. Я сел за стол, взял ручку и стал смотреть в книгу, но он все продолжал. Наконец я сказал резко: “Все, что вам требуется, это немного самоконтроля”. Тогда он наконец ушел с трагическим выражением на лице. Перед этим он звал меня на концерт, но сам, конечно, не пришел, и я боялся, что он покончил собой. Так или иначе, я нашел его после концерта в его комнатах (я сразу ушел с концерта, но сначала не мог его найти) и сказал ему, что я прошу прощения за жестокость и говорил с ним так, чтобы ему стало лучше”.

Вообще все это последнее полугодие в Кембридже Витгенштейн чувствовал себя очень плохо и все время говорил о смерти.

Дневник Пинсента:

“Он болезненно боится умереть, прежде чем разрешит теорию типов (логическая теория Рассела, основной пункт их разногласий с Витгенштейном) и прежде чем напишет всю свою работу так, чтобы она звучала внятно для мира и принесла некоторую пользу науке Логике. Он уже много написал и Рассел обещал опубликовать работу, если он умрет. Он всегда говорит, что он определенно умрет в течение четырех лет — но сегодня речь шла уже о двух месяцах”.

“Ночью он опять говорил о своей смерти, что он на самом деле боится не смерти, но панически беспокоится о том, чтобы не прожить оставшуюся часть жизни впустую. Все это покоится на его абсолютной уверенности, что он скоро умрет — но я не вижу никаких очевидных причин, почему бы ему не прожить еще долгое время”.

Норвегия

В конце августа 1913 года Людвиг и Дэвид поехали путешествовать в Норвегию. Витгенштейн всю дорогу был не в духе, был упрямым и капризным. И Дэвид даже отчасти жалел, что отправился с ним в эту поездку. Каково же было его изумление, когда Витгенштейн объявил, что хочет остаться в Норвегии один и надолго. Сказано — сделано. Ошарашенный Дэвид был отправлен обратно в Англию. В Кембридже намерение Витгенштейна расценили как очередное безумство.

Витгенштейн же считал время, проведенное в Норвегии, самым продуктивным в своей жизни. Здесь он разработал многое из того, что впоследствии вошло в главный труд первой половины его жизни — “Логико-философский трактат”.

Между тем, в марте 1914 года между Витгенштейном и Расселом разыгралась эпистолярная ссора. Рассел собирался ехать с лекциями в Америку, и Витгенштейн написал ему в письме следующее: “Лучшие пожелания к Вашим лекциям в Америке! Возможно, это даст Вам по крайней мере более благоприятную возможность рассказать им о своих мыслях, а не просто сухих результатах. ЭТО именно то, что было бы наибольшей ценностью для Вашей аудитории — узнать Ваши мысли, а не сухие результаты”.

Очевидно, Расселу не понравился менторский тон этого письма. В письме к леди Оттолине Рассел написал, что ответил Витгенштейну “в резкой манере”. Что именно он ответил, мы не знаем. Но Витгенштейн после этого написал Расселу письмо, в котором объявил, что порывает с ним.

Тем не менее, в своем уединении Витгенштейн давно ни с кем не обсуждал своих идей, а он сам впоследствии говорил своему другу Морису Друри, что философ, который не вступает в дискуссию, все равно, что боксер, который не выходит на ринг. Тут-то Витгенштейн вспомнил о Джордже Эдварде Муре, также преподавателе Кембриджа, впоследствии выдающемся английском мыслителе, одном из основателей аналитической философии. Мур всегда с ним во всем соглашался, Мур не подведет, и вот Витгенштейн подбил Мура, которому уже в ту пору перевалило за 40 лет, срочно приехать к нему в Норвегию с тем, чтобы обсудить сокровенные логико-философские проблемы, ибо только он, Мур, остался на всем белом свете, кто в состоянии понять его, Витгенштейна. В намерения Витгенштейна входило написать работу и передать ее Муру с тем, чтобы ее зачли как диссертацию на степень бакалавра. Мур поначалу отнекивался, но Витгенштейн был неумолим.

Первого апреля 1914 года Витгенштейн начал диктовать Муру работу под лапидарным названием “Логика”, опубликованную лишь посмертно, в 1980 году как “Заметки, продиктованные Муру”.

Вернувшись в Кембридж, Мур, проинструктированный Витгенштейном, представил “Логику” на соискание ученой степени бакалавра. Однако научное сообщество Тринити Колледжа, отказало признать эту работу “диссертабельной” на том основании, что к работе не были приложены предисловие, обзор и список использованной литературы, на которой базируется подобное исследование.

Ничего не поделаешь, Муру пришлось в письме объяснять ситуацию Витгенштейну. Витгенштейн был взбешен и, как в старые времена, когда гонцам, приносившим дурные вести, рубили головы, он разразился следующим посланием: “Дорогой Мур, Ваше письмо раздражило меня. Когда я писал Логику, я не сообразовывался с Кембриждскими циркулярами, поэтому я полагаю, было бы справедливо, если бы вы присудили мне мою степень без всех этих бюрократических соответствий с циркулярами! Вроде Предисловия и Примечаний. Если я не могу рассчитывать, чтобы для меня сделали исключение даже в таких ИДИОТСКИХ деталях, то я вообще могу отправляться прямо к ДЬЯВОЛУ; если же я вправе рассчитывать на это, а Вы этого не сделали то — ради Бога — можете сами отправляться к нему.”

Через два месяца Витгенштейн опомнился и написал Муру спокойное письмо, в котором попросил нечто вроде извинения. Но все это уже было слишком — даже для Мура. “Думаю, мне не следует ему отвечать, — записал Мур в дневнике, — потому что я не хочу его больше видеть”.

Так Витгенштейн поэтапно покончил с Пинсентом, Расселом, Муром и Кембриджем — с первым навсегда, с остальными — на долгие 15 лет.

Благотворительность

В январе 1913 года Карл Витгенштейн умер. Людвиг совершенно неожиданно для себя оказался наследником огромного состояния. Вернувшись летом 1914 года из Норвегии в Вену, он совершил свое первое сугубо витгенштейновское деяние, пожертвовав огромную сумму деятелям австрийской культуры. Витгенштейн написал проживающему в Инсбруке издателю журнала “Der Brenner” Людвигу фон Фикеру письмо с предложением послать ему сто тысяч крон, чтобы тот распределил их между нуждающимися литераторами. Фикер в своем ответе поинтересовался, не шутка ли это предложение, — это были огромные деньги. В ответ Витгенштейн послал деньги.

С немецкой пунктуальностью Фикер начал распределять деньги, высчитывая, кому сколько полагается, исходя из культурной значимости реципиента и степени его потребности в деньгах. Наибольшие суммы (по 20 000 крон) получили трое — Райнер Мария Рильке, Георг Тракль и философствующий писатель Карл Даллаго.

Оставшиеся 30 000 крон были поделены между 9 литераторами и художниками (из них известность получил лишь Оскар Кокошка). Но Витгенштейн и сам ничего не знал о творчестве большинства тех деятелей австрийской культуры, кому он анонимно передавал деньги.

Война

Пока Людвиг занимался благотворительностью, в Европе разгоралась первая мировая война. С началом войны Витгенштейн совершил второе деяние, носящее на этот раз героический характер. Он решительно вступил в австрийскую армию добровольцем. Правда, хотя Витгенштейн был безусловно патриот, его решение идти на войну было продиктовано не только естественным желанием защитить свою родину. Витгенштейн устал от постоянных депрессий и желал себе смерти. На войне это было сделать проще и почетнее. К тому же Витгенштейн хотел быть храбрым. Перед первым своим боем в 1916 году он писал: “Теперь у меня есть шанс стать приличным человеком”.

В конце марта 1916 года Витгенштейн был отправлен в соответствии с его желанием в боевое подразделение — на Русский фронт. Витгенштейн готовил себя к тому, чтобы физиологически и духовно встретить смерть лицом к лицу. Незадолго до наступления командир предупредил его, что поскольку Витгенштейн нездоров (на фронте у него постоянно был дифтерит), его могут отправить в тыл. “Если это произойдет, — писал Витгенштейн, — я убью себя”. 15 апреля ему объявили, что он будет допущен к боевым действиям. Витгенштейн считал дни и молил Бога о ниспосылании ему храбрости. Он выбрал себе самое опасное место — наблюдательный пост, чтобы уж непременно попасть под огонь русских. 4 мая, когда он был ночью на наблюдательном посту и огонь был шквальным на протяжении всей ночи, он написал следующее: “Только теперь война действительно начнется для меня. И — быть может — и жизнь тоже. Возможно, близость к смерти принесет мне свет жизни”.

В феврале 1917 года в России произошла революция, а Витгенштейн получил серебряную медаль за Доблесть. 1 февраля 1918 года он был произведен в лейтенанты и награжден медалью за Военную Службу с Лентой и Мечами. В конце октября итальянцы захватили у австрийцев 7 тысяч боевых орудий и взяли в плен 500 тысяч человек. Среди них был Витгенштейн. Английские друзья пытались освободить его досрочно. Витгенштейн отказался от этого. Он был освобожден из плена вместе со всеми 21 августа 1919 года.

Когда Витгенштейн вернулся в Вену, его ожидало страшное известие, еще одна смерть. Его единственный и горячо любимый друг Дэвид Пинсент 8 мая 1919 года погиб в воздушном бою. Судьбе было угодно, чтобы друзья воевали по разные стороны линии фронта.

Витгенштейн безусловно принадлежал к тому типу людей, которых принято называть “потерянным поколением”. После войны у него усилились депрессии. Он не знал, что делать, куда себя девать. "Логико-философский трактат” был закончен. Душа и ум были опустошены. Тогда он совершил очередной витгенштейноский поступок. От отказался от наследства в пользу семьи. Кроме всего прочего это, так сказать, предоставляло возможность умереть от голода. Витгенштейн жил отдельно от семьи. Но он не умер с голоду, а стал искать работу. Работа, которую он себе нашел, была одним из самых экстравагантных “витгенштейнизмов” в его жизни. Но прежде необходимо хотя бы вкратце рассказать, что представляло собой его главное философское произведение, которому было суждено стать одним из самых знаменитых философских текстов ХХ века.

“Логико-философский трактат”

Текст "Логико-философского трактата" представляет собой примерно 80 страниц, больше всего напоминающих непомерно разросшиеся тезисы чего-то невероятно огромного — настолько сжато и конденсировано изложение мыслей в этом произведении.

В основе философской доктрины "Трактата" лежит представление об однозначном соответствии — изоморфизме — между языком и реальностью. Предложения языка суть картины (точные отображения) фактов. Но при этом то, в чем состоит суть соответствия между предложением и фактом (логическая форма), не может быть высказано словами. Это мистическая сторона "Трактата", важность которой Витгенштейн многократно подчеркивал.

Все предложения языка можно редуцировать в одно инвариантное предложение, отражающее смысл всех предложений. На естественном языке оно звучит так: "Дело обстоит так-то и так-то". Логически вывод такого предложения происходит путем операции последовательного отрицания всех предложений. Это, так сказать, "нигилистическая" сторона философии "Трактата".

Особую роль в доктрине "Трактата" играет интерпретация предложений логики, которые трактуются как тавтологии — возможности сказать одно и то же разными способами. Цель философии — вскрытие тавтологий, "логическое прояснение мысли". Поэтому метафизическая философия бессмысленна — она производит противоположную работу: логически затемняет мысли. Все, что может быть вообще сказано, должно быть сказано ясно. О том, что не может быть сказано ясно, — этика, эстетика, религия, — лучше не говорить вообще.

Витгенштейн закончил "Трактат" в 1919 году, незадолго до плена. Первое издание "Трактата" вышло в 1921 году и прошло незамеченным. Однако уже через год "Трактат" был переведен на английский язык и издан в Англии с восторженным предисловием Рассела. Это второе издание вскоре принесло Витгенштейну мировую известность.

Деревня

Вернувшись из плена и подготовив “Трактат” к печати, Витгенштейн стал сельским учителем начальных классов в глухих деревушках, расположенных в Австрийских Альпах. Что толкнуло его на столь экстравагантный поступок? Как и в случае ухода на фронт, причины были двух родов — объективные и субъективные. Объективно на решение Витгенштейна повлияла школьная реформа, проходившая в начале 1920-х годов. Субъективно Витгенштейн нуждался в новом психологическом испытании. И он его получил. Вначале он был на высоте блаженства. Но уже через год в письмах он отмечает пошлость крестьян, подлость учителей-коллег, а также ничтожество всего рода человеческого в целом.

Между тем, в деревушке Траттенбах Витгенштейн слыл загадочной фигурой. Он, например, совершил так называемое “чудо”, как это воcприняли местные жители. На фабрике остановилась паровая машина. Приглашенные из Вены инженеры не смогли ее починить. Они посоветовали разобрать ее и отправить на ремонт в столицу, чем повергли в уныние директора и рабочих. Тогда Витгенштейн попросил у фабричного мастера разрешение на осмотр машины. Мастер неохотно согласился. Витгенштейн обследовал машину со всех сторон и велел позвать на подмогу четырех рабочих. Следуя указаниям Витгенштейна, рабочие принялись ритмично постукивать по машине, и к удивлению присутствующих она заработала.

Витгенштейн жил в убогой комнатенке, питался же он так скудно, что приводил односельчан в ужас. Он обедал в самой бедной семье, с которой его познакомил священник. Впоследствии этот аскетизм, которого Витгенштейн придерживался до конца своих дней, многих приводил в изумление. Причины, как всегда, — объективные и субъективные. Объективно у Витгенштейна всегда было маленькое жалованье (или не было никакого). Субъективно — по-видимому, Витгенштейн понимал это бессознательно, — жесткая диета помогает при депрессиях. К тому же, как и во всем остальном, большую роль играло толстовство Витгенштейна, которое началось еще во время войны, когда он купил в Кракове толстовское переложение “Евангелий”.

Но самое удивительное, что этот человек, логик, автор абстрактнейших и сложнейших теорий, оказался превосходным педагогом.

Витгенштейн устраивал для учеников экскурсии в Вену. На обратном пути в Траттенбах, пробираясь через лес, дети собирали известные им по школьным занятиям камни и растения. На улицах Вены Витгенштейн обрушивал на них лавину сведений и вопросов, показывал им архитектурные стили и машины, объяснял им устройство различных приспособлений: паровой машины, шкивов и т. д. В Траттенбахе Витгенштейн рассказывал ученикам о законах рычага, а на экскурсии учил применять их в необычных ситуациях. Очутившись около собора Святого Стефана, они рассматривали зарисованные на уроках рельефы и архитектурные стили — готику, барокко. Во время прогулок по городу или посещения дворца Шенбрунн Витгенштейн указывал на колонны и просил детей определить, к какому ордену они относятся.

Ученики, конечно, страшно любили Витгенштейна и ходили за ним, как привязанные, чем, естественно, навлекли на него ненависть своих родителей, которые считали, что он хочет отвадить их от будущей помощи в земледельческих работах и переманить в город.

В ноябре 1922 года Витгенштейн переехал в Пухберг, богатую и процветающую деревню, где ему было объективно лучше всего. Жители Пухберга, состоятельные благодаря тому, что это было курортное место, радовались, что учитель занимается с их детьми. К тому, же во время пребывания в Пухберге вышел наконец “Трактат” и Витгенштейн познакомился с его переводчиком, юным математическим гением Фрэнком Рамсеем, который приехал к нему в гости из Англии. Разговоры с ним растормошили Витгенштейна. На него пахнуло воздухом Кембриджа. Он вновь почувствовал вкус к философским дискуссиям. Он стал говорить, что доработает до конца года и уедет из деревни, будет работать садовником (как епископ в фильме Бунюэля “Скромное очарование буржуазии”) или поедет в Англию и найдет работу там (дворника, например, или извозчика).

В сентябре 1924 года Витгенштейн перебрался в последнюю из трех деревень — Оттерталь. Именно там он написал “Словарь для народных школ”, где кодифицировал ту диалектную разновидность немецкого языка, на которой говорили в Австрийских Альпах. В отличие от “Трактата” эта вторая и последняя изданная при жизни Витгенштейна книга, вышла в свет очень быстро, в 1926 году.

Кончилась же учительская карьера Витгенштейна тем, что он просто был вынужден бежать из Оттерталя.

Завидовавшие ему учителя подали на него в суд за то, что он, якобы, избивает учеников, что на его уроках дети падают в обморок и истекают кровью. На самом деле, Витгенштейн, хотя и действительно прибегал к розгам, но делал это не чаще других учителей. Чаще всего он наказывал за ложь.

Скандал разразился в апреле 1926 года. Учитель Пирибауэр, по характеру склочник, ненавидивший Витгенштейна, случайно оказался свидетелем очередного “истязания” ребенка и отправился на станцию за полицией. Витгенштейн, узнав об этом, быстро собрал вещи и уехал. Однако судебное преследование против него было все же возбуждено. Потом последовал судебный процесс с унизительным психическим обследованием. Витгенштейн был оправдан, но с него уже было довольно. Учительская карьера действительно на этом закончилась.

Дом для Гретль

И тогда он решил стать монахом. К счастью, настоятель монастыря, к которому он обратился, был настолько умен, что отговорил его от этого шага. Тогда Витгенштейн устроился садовником в монастыре неподалеку от Вены. Когда же летом 1926 года Витгенштейн наконец вернулся в Вену, сестра Маргарет предложила ему принять участие в постройке нового дома на Кундмангассе. Архитектором дома был Пауль Энгельман, близкий друг Витгенштейна, с которым он познакомился во время войны.

Роль Витгенштейна в оформлении дома сводилась по большей части в декорировании окон, дверей, оконных ручек и радиаторов. Но это были не такие мелкие детали, как может показаться на первый взгляд, поскольку именно эти детали придавали дому его неповторимую прелесть. В сущности, любой дом весь состоит из деталей, и Витгенштейн руководил их построением почти с фанатической скрупулезностью.

Маргарет могла въехать в новый дом в конце 1928 года. По мнению Гермины, Гретль вошла в новый дом, как рука входит в перчатку. Дом был продолжением ее личности — и в этом, конечно, была заслуга Людвига.

Несмотря на все эти качества или благодаря им дом на Кундмангассе имел несчастливую судьбу. Менее, чем через год, после того, как Гретль въехала в него, началась Великая Депрессия, и хозяйка вскоре была вынуждена принимать гостей не в величественном зале, а на кухне. В 1938 году, после Аншлюса, она уехала в Нью-Йорк, оставив дом пустым (за ним присматривал единственный слуга). В 1945 году, когда в Австрию пришли русские, дом использовался как бараки для солдат. Гретль вернулась в 1947 году и жила в доме вплоть до своей смерти в 1958 году. В 1971 году дом был признан национальным памятником; ныне в нем располагается департамент культуры Болгарского посольства.

Маргарита

После постройки дома на Кундмангассе Витгенштейн был втянут своей сестрой Гретль в Венское общество. Ее старший сын Томас только что вернулся из Кембриджа и работал над диссертацией на степень доктора философии, которую он собирался получить в Венском университете. В Кембридже он встретил девушку из Швеции — Маргариту Респингер — и пригласил ее в Вену. По-видимому, это была единственная женщина, в которую Витгенштейн был влюблен, с которой у него был серьезный роман, длившийся до 1931 года, и на которой он даже собирался жениться.

Маргарита была живая, артистичная молодая леди из богатой семьи, не имеющая ни интереса к философии, ни той набожной серьезности, которую Витгенштейн считал необходимой предпосылкой всякой дружбы. Первоначально их отношения подбадривала Гретль, несмотря на то, что другие знакомые и родственники были, скорее, озадачены.

Маргарита впервые увидела Витгенштейна, когда он, повредив себе ногу не постройке дома для Гретль, лежал, выздоравливая у нее в семье. Она входила в группу молодых людей, которая включала в себя Томаса, кузенов Витгенштейна братьев Сегренов, Талле и Арвида, которые собирались вокруг витгенштейновой кровати послушать, что он читал вслух. В тот вечер он читал что-то из шведского писателя Хебеля, и она сказала: “Благодаря вашему чтению я вновь почувствовала себя дома”.

После этого Витгенштейн и Маргарита начали видеться почти ежедневно. Будучи в Вене Маргарита посещала художественную школу, а после уроков шла на Кундмандгассе, туда, где строился новый дом для Гретль, чтобы встретиться там с Витгенштейном. Они шли вместе в кино, смотрели вестерн и заходили в кафе закусить — яйца, бутерброды и стакан молока. Эта была, по правде сказать, не та еда, к которой она привыкла. И для нее, респектабельной молодой дамы, требовалась определенная доля мужества, чтобы постоянно находиться в обществе Витгенштейна, одетого в шерстяной жакет, рубаху с открытым воротом, пузырящиеся брюки и тяжелые ботинки.

В это время Витгенштейн работал в мастерской скульптора Дробиля (с которым он познакомился в итальянском плену). Он слепил бюст молодой женщины, моделью которого была Маргарита. Но это был не ее портрет, как утверждал и сам Витгенштейн, и не произведение искусства в полном смысле слова, это было “прояснение” для Витгенштейна того, что делал Дробиль, стиля его работы. Эта скульптура была как бы воплощением цитаты из книги Вайнингера: “Любовь к женщине возможна только тогда, когда она не касается ее реальных качеств, и тогда становится возможным заменить подлинную физическую реальность другой, воображаемой реальностью”.

В конце 1929 года отношения между Маргаритой и Витгенштейном стали менее ровными. Когда он первый раз приехал из Кембриджа в Вену провести Рождество в своей семье, она даже не захотела поцеловать его. Однако отношения на этом не кончились. Их заключительный аккорд звучит в чисто витгенштейновской тональности. Ранним летом 1931 года Витгенштейн пригласил Маргариту в Норвегию, чтобы подготовить ее, как он полагал, для будущей совместной жизни. В его намерения входило, чтобы они проводили время по отдельности, размышляя над тем серьезным шагом, который им предстоит, чтобы подготовить, так сказать, духовную почву для совместной жизни.

Соответственно Витгенштейн жил в своем доме, который был построен для него еще в 1914 году, а Маргарита — в соседнем. На протяжении двух недель Маргарита видела Витгенштейна очень мало. Распаковав свои вещи, она обнаружила там Библию и письмо, в котором особо подчеркивалось значение рассуждений апостола Павла в Первом послании к коринфянам о природе и ценности любви. Но вместо медитаций, молитв и чтения Библии, — в которых несомненно проводил время Витгенштейн, — она гуляла по окрестностям, купалась во фьорде, понемногу знакомилась с крестьянами и учила норвежский язык. Через две недели она попросту уехала к подруге в Рим. Не только она не хотела жить той жизнью, которую предлагал ей Витгенштейн, но и он не согласился бы жить той жизнью, которую могла бы предложить ему она. К тому же Витгенштейн не хотел иметь детей, считая, что это означает приносить еще одно существо в мир страданий и несчастий. Визит в Норвегию положил конец идее женитьбы, но не дружбы, которая продолжалась еще два года, пока Маргарита не влюбилась в Талле Сегрена и не вышла за него замуж в 1933 году.

Венский кружок

Пока Витгенштейн учил в деревнях крестьянских детишек арифметике и чистописанию, идеи его “Трактата” потихоньку распространялись в обществе. В 1920-е годы в Вене образовался так называемый Венский логический кружок, куда входили философы, математики и физики. Именно Венский кружок окончательно и наиболее последовательно сформулировал доктрину логического позитивизма. “Трактат” Витгенштейна стал для них чем-то вроде Библии, что отчасти было основано на недоразумении. Витгенштейн не был логическим позитивистом, хотя в “Трактате” и содержалось несколько параграфов логико-позитивистского толка.

Председатель кружка Мориц Шлик решил познакомиться с Витгенштейном. Летом 1924 года Шлик написал Витгенштейну в Пухберг большое письмо, в котором подчеркивал, какое впечатление произвел “Трактат” на него и на его коллег. В заключении Шлик просил аудиенции у Витгенштейна в Пухберге. Витгенштейн милостиво согласился.

Можно представить себе абсурд ситуации, когда университетский профессор со своими самыми избранными студентами прибыл в резиденцию великого философа, зарабатывающего на хлеб уроками в начальной школе, и им сообщили, что господина учителя нет дома, ибо он в эти часы находится в школе, где исполняет свой служебный долг.

Шлик был в восторге, когда в феврале 1927 года Гретль пригласила его на ужин, где будет присутствовать сам Людвиг Витгенштейн! Правда, тут было очень печальное для Шлика условие. Витгенштейн отказывался обсуждать философские проблемы. Тем не менее, после встречи с Витгенштейном, как вспоминает жена Шлика, “он возвратился в состоянии экстаза, говорил мало, и я чувствовала, что не надо задавать вопросов”.

Вскоре после этого Шлик и Витгенштейн стали встречаться для дискуссий регулярно. Летом 1927 года Витгенштейн посещал группу, которая встречалась по понедельникам и составляла тщательно препарированную Шликом избранную часть кружка. Сюда входили Фридрих Вайсманн, Герберт Фейгль и Рудольф Карнап. Успех этих встреч был обусловлен тем, что Шлик тщательно контролировал ситуацию. Карнап впоследствии вспоминал: “Перед первой встречей Шлик настоятельно предупредил нас не затевать дискуссии того типа, которые приняты в Кружке, потому что Витгенштейн в таких обстоятельствах этого не захочет. Мы должны были быть также осторожны, задавая вопросы, потому что Витгенштейн очень чувствителен и его легко можно вывести из себя прямым вопросом. Лучше всего было бы дать Витгенштейну говорить, о чем он хочет, а потом с осторожностью задать вопросы, необходимые для дальнейшего прояснения проблемы”.

Шлик уговорил Витгенштейна посещать эти встречи, сказав, что дискуссии не будут носить сугубо философский характер, что он может говорить, о чем угодно. Витгенштейн, воспользовавшись этой carte blance, порой позволял себе просто издеваться над ними. Так он мог повернуться спиной к собранию и начать читать стихи, подчеркивая этим — при обсуждении “Трактата”, — что гораздо важнее то, что не высказано. Так, он читал им мистические стихи Робиндраната Тагора, популярного тогда в Вене. Вскоре членам Кружка стало ясно, что Витгенштейн ни в коей мере не является логическим позитивистом, что его установки во многом противоположны их установкам.

Отношения с Кружком кончились, как водится, ссорой и скандалом. Карнап летом 1932 года опубликовал статью “Физикалистский язык как универсальный язык науки”. Витгенштейн обвинил Карнапа в том, что тот использовал его идеи, о которых он рассказывал в беседах с членами кружка. В дальнейшем Витгенштейн обвинял в плагиате и Шлика.

Так или иначе, Венский кружок вместе с Фрэнком Рамсеем разбудил в Витгенштейне философа. А философией он мог заниматься только в Англии. И Витгенштейн на 40-м году жизни вновь отправился в Кембридж.

Кембридж: 1930-е годы

Витгенштейн приехал в Кембридж 18 января 1929 года. Приехал не так, как первый раз в 1911 году, — “плохо говорящим по-английски “немцем”. В этот раз его ждали, в честь него устраивали обеды, он был не просто известным на весь мир мыслителем, он стал, выражаясь современным языком, “культовой фигурой”. Но Витгенштейну, на все это было наплевать — Фрэнк Рамсей для него был единственным человеком, с кем можно всерьез обсуждать философские проблемы.

Первые два триместра Витгенштейн числился “продвинутым студентом” (что-то вроде аспиранта), пишущим диссертацию, которую он должен был представить на соискание степени доктора философии. Официальным научным руководителем ему назначили Фрэнка Рамсея, который был на 17 лет моложе своего подопечного. Экзаменаторами же (так сказать, оппонентами) были назначены Рассел и Мур. Защита состоялась 18 июня 1929 года. Когда Рассел вошел в экзаменационную комнату вместе с Муром, он улыбнулся и сказал: “Никогда в моей жизни не было ничего более абсурдного”. Экзамен начался беседой между старыми друзьями. Затем Рассел, смакуя абсурдность ситуации, сказал Муру: “Продолжай, ты должен задавать ему какие-то вопросы — ты же профессор”. Затем последовала короткая дискуссия между Расселом и Витгенштейном по поводу витгенштейновской теории невыразимости логической формы. Разумеется, Рассел не убедил Витгенштейна ни в чем, и кончилось это сугубо торжественное заседание тем, что Витгенштейн поднялся, похлопал каждого из экзаменаторов по плечу и покровительственно заметил: “Да не волнуйтесь вы: я знаю, что вы этого никогда не поймете”.

Однако удачи чередовались с потерями. В начале 1930 года Витгенштейн узнал, что Фрэнк Рамсей неизлечимо болен. У него был тяжелый вирусный гепатит (болезнь Боткина). 19 февраля в возрасте 26 лет Рамсей умер. Смерть как будто ходила за Витгенштейном по пятам, отнимая у него самых близких друзей.

На следующий день после смерти Фрэнка Витгенштейн должен был читать свою первую лекцию в Кембриджском университете — он читал их с несколькими перерывами в общей сложности почти 20 лет.

Манера, в которой Витгенштейн читал лекции, описывалась много раз вплоть до самых невероятных легенд, рассказывавших, что Витгенштейн лежал на полу и, глядя в потолок, бормотал что-то неразборчивое. Лучшее, описание его лекций дал его ученик, американский философ Норман Малкольм: “Читая лекцию или же просто беседуя с кем-то, Витгенштейн всегда говорил отчетливо и очень выразительно. Он говорил на отличном английском языке — так, как говорят образованные англичане, но с вкраплением отдельных германизмов. Витгенштейн сидел в центре комнаты на простом деревянном стуле. Он часто чувствовал, что зашел в тупик. Нередко у него вырывались такие выражения, как “Я дурак”, “У вас ужасный учитель”, “Сегодня я очень глуп”. Иногда он выражал сомнение в том, сможет ли продолжать лекцию. Он был очень нетерпелив и легко раздражался. Если кто-нибудь чувствовал несогласие с тем, что он говорил, Витгенштейн настойчиво требовал от оппонента, чтобы тот четко сформулировал свое возражение. Однажды, когда Йорик Смидис, старый друг Витгенштейна, не смог облечь свое возражение в слова, Витгенштейн грубо сказал ему: “С таким же успехом я мог бы говорить с этой печью!” Жестокость Витгенштейна была, как мне кажется, связана с его страстной любовью к истине. Он постоянно бился над разрешением сложнейших философских проблем. Решение одной проблемы влекло за собой другую. Витгенштейн был бескомпромиссен: он должен был достичь полного понимания. Он был в неистовстве. Все его существо находилось в величайшем напряжении. Ни от чьего взгляда не могло укрыться, что эта работа требовала предельной концентрации воли и интеллекта. Это было одним из проявлений его абсолютной, беспредельной честности, которая распространялась как на него самого, так и на окружающих, и была причиной того, что он действовал на людей устрашающе и часто был просто невыносим и как учитель, и в личных отношениях с людьми”.

Самым близким и верным учеником Витгенштейна на протяжении всей его кембриджской жизни был ирландец Морис Друри. Будучи преподавателем философии, Витгенштейн отговаривал всех без исключения своих учеников от профессиональной философской деятельности, так как считал ее бессмысленной и вредной. Друри сразу проникся идеями Витгенштейна. Он покинул философский факультет и нашел свое призвание, став врачом-психиатром.

Близким другом Витгенштейна был также студент-математик Фрэнсис Скиннер. Фрэнсис обладал двумя особенно заметными качествами — крайней застенчивостью и бесконечным благородством. Под влиянием Витгенштейна Скиннер оставил занятия в университете и стал механиком. В 1941 году он тяжело заболел полиомиелитом и умер. Это был третий близкий друг Витгенштейна, умерший молодым. Первое, что приходит на ум в этой связи, это сравнение с доктором Фаустусом Томаса Манна. И хотя, скорее всего, Витгенштейн не заключал договора с дьяволом, тем не менее в середине 1930-х годов у него возникла идея, что он должен исповедаться перед всеми друзьями в своих грехах.

Исповеди

С “римской прямотой” в ноябре 1936 года Витгенштейн разослал письма наиболее близким друзьям, где просил позволения у каждого встретиться с ним для особого разговора. Из всех кембриджских исповедников воспоминания об этом событии оставили Роланд Хатт и Фаня Паскаль.

Для них обоих исповедь Витгенштейна была тяжелым испытанием. В случае с Хаттом дело происходило в кафе, Витгенштейн сидел напротив него и перечислял свои грехи громким монотонным голосом. Эпизод, который поведал Витгенштейн Хатту, был связан с первой мировой войной: когда командир приказал ему перенести бомбы под мост через ручей под огнем противника, он почувствовал страх. Витгенштейн победил свой страх, но сознание первоначальной трусости мучило его все годы.

О том, как происходила исповедь с Фаней Паскаль, рассказывает она сама: “Вспоминаются два “греха”, в которых он исповедовался: первый касается его еврейского происхождения, второй — проступка, совершенного им в бытность сельским учителем в Австрии. По поводу первого он сказал, что понял, что большинство знавших его людей, включая и друзей, воспринимают его на 3/4 арийцем и на четверть евреем. На самом деле пропорция обратная, а он не предпринял до сих пор ничего, чтобы предотвратить это недоразумение. “Слегка еврей”, — сказала бы моя бабушка. Самая болезненная часть исповеди шла в конце. В то недолгое время, когда он учительствовал в деревенской школе в Австрии, ему случилось ударить и ранить девочку из своего класса. Когда она пожаловалась директору, Витгенштейн стал отрицать свою вину. Этот случай, когда он солгал, навсегда отяготил его сознание”.

Как и во всем, идя до конца, Витгенштейн решил искоренить свои грехи радикально и исповедей ему казалось не достаточно. Он поехал в Оттерталь и просил прощения лично у тех учеников, которых он 12 лет назад наказывал или обижал, в частности у дочери Пирибауэра, который в 1926 году “заложил” его полиции. Все это было мучительно для обеих сторон, но помогло мало, — весь 1937 год Витгенштейн чувствовал себя неважно. Он делал ошибку, достаточно типичную для большинства людей, страдающих тягостными депрессивными расстройствами. Ошибка эта заключается в том, что они психологический план своего состояния переводят в этический. Витгенштейн от этого в разной степени страдал практически всю жизнь. Однако, возможно, что именно это креолизовалось в его столь своеобразном философском творчестве, в частности, в идее о том, что этика невыразима.

Поездка в Россию

В 1934 году Витгенштейн попытался осуществить самый безумный и эффектный из своих экзистенциальных проектов. Он решил уехать на постоянное жительство в Советский Союз. Политически Витгенштейн был настроен достаточно левым образом. Он одобрял коммунистический режим, хвалил Сталина за то, что тот "дал людям работу”. Вполне позитивно он отзывался и о Ленине, говоря, что несмотря на то, что философские сочинения Ленина — бред, “он все же хотел что-то сделать”. В Москве ему очень понравился Мавзолей — он как профессионал хвалил архитектуру этого сооружения.

“Русский проект” Витгенштейна заключался в следующем. Он собирался в Ленинграде обратиться в Институт народов Севера и отправиться в экспедицию к этим народам на манер Миклухо-Маклая. Начал же он с изучения русского языка. Как человек способный он очень быстро добился таких успехов, что мог читать по-русски Достоевского и Толстого. Его учительница Фаня Паскаль уже после смерти Витгенштейна обнаружила роман “Преступление и наказание”, где в каждом слове было проставлено ударение.

В 1935 году, когда Витгенштейн уже всерьез готовился к поездке в Советский Союз, он настолько хорошо овладел русским языком, что мог общаться с советскими функционерами. Когда Посол СССР в Великобритании Майский спросил Витгенштейна, как у него обстоит дело с русским языком, тот ответил: “Испытайте меня”. После разговора на русском языке Майский похвалил Витгенштейна, сказав, что он говорит совсем неплохо.

Витгенштейн отправился на пароходе в Ленинград 7 сентября 1935 года. Он прибыл в Ленинград 12 сентября. Здесь он посетил Институт Севера, а также отдал визит университетскому профессору философии Татьяне Горнштейн. В университете ему предложили читать курс философии.

В Москве состоялась встреча с профессором математической логики Софьей Яновской, с которой он потом переписывался и посылал ей (она была больна диабетом) лекарства из Англии. Когда он пришел на философский факультет Московского университета и представился, Яновская воскликнула: “Нет, не может быть, неужели тот самый великий Витгенштейн?!” После продолжительной дружественной беседы, посвященной актуальным проблемам современной философии, Софья Яковлевна вздохнула и посоветовала Витгенштейну “больше читать Гегеля”.

Яновская потом вспоминала, что Витгенштейн отзывался одобрительно о диалектическом материализме. Но если хочешь найти работу, отзовешься положительно о чем угодно. Да и о чем ему еще было положительно отзываться? О Гуссерле? В Москве ранней осенью 1935 года одобрительных отзывов о Гуссерле не поняли бы. Между тем, Витгенштейн утверждал, что через Яновскую ему предложили (это уже какой-то снежный ком!) кафедру в Казанском университете, куда он ездил, чтобы побывать в университетском городе, где учился Толстой, а также — место преподавателя в Московском университете. Витгенштейн не соглашался, говоря, что ему бы что-нибудь попроще, землицы в Костромской губернии или фрезерный станок на заводе Лихачева, но русские товарищи дали ему понять, что в качестве рабочего и колхозницы он в России не нужен (своих девать некуда), и если не хочет кафедру в Казани, то пусть лучше едет обратно в Тринити колледж к английским товарищам.

После возвращения в Англию Витгенштейн ни с кем не обсуждал свою поездку в Россию.

Последние годы

Во время второй мировой войны Витгенштейн работал санитаром в одном из госпиталей Лондона. Не будучи в состоянии идти на фронт (ему было уже больше 50 лет), он полагал бессмысленным и позорным преподавать философию, когда Лондон бомбили немцы (после того, как Гитлер захватил Австрию, Витгенштейн принял английское подданство). Официально должность Витгенштейна в госпитале называлась “аптечный носильщик” (dispensary porter). В его обязанности входило разносить лекарства из больничной аптеки по палатам. Работая санитаром, Витгенштейн продолжал оставаться философом. Он разносил лекарства по палатам, а затем советовал пациентам не принимать их. Когда руководителя Витгенштейна по аптечным делам через много лет спросили, помнит ли он Витгенштейна, он сказал: “Конечно, отлично помню. Он пришел к нам работать и, проработав три недели, подошел ко мне и объяснил, как лучше организовать место. Видите ли, это был человек, который привык думать”.

После войны Витгенштейн ушел с профессорского поста в Тринити коллежде на пенсию. Всю свою энергию он посвятил завершению основного труда второй половины своей жизни — “Философских исследований”. За 20 лет в Кембридже Витгенштейн очень много написал, но ничего не опубликовал. Все рукописи, а также записи лекций после его смерти постепенно были опубликованы его душеприказчиками.

Под конец жизни Витгенштейном, как в юные годы, овладела депрессия. Но экстравагантных поступков совершать уже не было сил. Все силы отдавались подготовке окончательной редакции главного сочинения. Закончить его Витгенштейн не успел. В 1950 году врачи поставили ему смертельный диагноз — рак простаты. Последние месяцы жизни Витгенштейн жил в доме своего врача доктора Бивена. Когда ему объявили, что у него рак, Витгенштейн ужаснулся не тому, что он обречен на скорую смерть, а тому, что ему придется умирать в больнице. Тогда доктор Бивен сказал, что Витгенштейн может перед смертью поселиться у него. Последние пять недель перед смертью у Витгенштейна вдруг наступило просветление, у него была ясная голова и он много работал.

О кончине Витгенштейна рассказывают следующее: “В пятницу, 27 апреля, после обеда, он гулял. Ночью ему стало очень плохо. Он был в сознании, и, когда доктор сказал ему, что он может прожить только несколько дней, он воскликнул: “Боже!” Перед тем как он потерял сознание, он сказал миссис Бивен, которая оставалась всю ночь у его постели: “Передай им, что у меня была прекрасная жизнь”. 29 апреля 1951 года Витгенштейн умер.

Прибывшие к его одру друзья Смидис и Друри после недолгих колебаний похоронили его по католическому обряду.

ЗАМЕТКИ О «ЗОЛОТОЙ ВЕТВИ» Дж. ФРЭЗЕРА

Оп.: Историко-философский ежегодник. 1989. М., 1989, с. 251-268

Начинать надо с заблуждения и его превратить в истину.

Это означает, что надо найти источник заблуждения, иначе нам будет бесполезно услышать истину. Она не может встать на свое место, пока оно занято чем-то другим.

Чтобы убедить кого-то в истине, недостаточно констатировать ее, но требуется найти путь от заблуждения к истине.

Я должен снова и снова погружаться в воды сомнения.

Фрэзеровское изображение магических и религиозных воззрений неудовлетворительно: он представляет эти воззрения как заблуждения.

Значит, и Августин заблуждался, когда на каждой странице своей исповеди он упоминал бога?

Но — можно сказать,— если он не заблуждался, то не заблуждался и буддийский — или любой другой — святой, чья религия выражает совсем другие воззрения. Ни один из них не заблуждался, кроме как в случае, когда пытался строить теорию.

Уже сама идея объяснения обычаев — вроде предания смерти божественного правителя — кажется мне ошибочной. Единственное, что это дает — в существование такого обычая легче поверить людям, думающим так же, как и Фрэзер. Весьма примечательно, что все эти обычаи изображаются в конце концов как какие-то глупости.

Но никогда не станет правдоподобным, что люди проделывают все это из чистой глупости.

Когда он объясняет нам, например, что божественный правитель должен быть убит в самом расцвете сил, потому что, по представлениям дикарей, в дряхлеющем теле будет дряхлеть и душа, то тут можно только сказать: когда обычай и воззрение идут рука об руку, то не обычай вытекает из воззрения, но просто они оба есть.

251

Может случиться — в наши дни это бывает часто,— что человек отказывается от обычая, убедившись, что он основан на заблуждении. Но это происходит только в тех случаях, когда достаточно указать человеку на его заблуждение, чтобы он отказался от своего образа действий. Но дело обстоит совершенно иначе с религиозными обычаями народа, и поэтому здесь мы имеем дело вовсе не с заблуждениями.

Фрэзер говорит, что очень сложно обнаружить ошибочность магических представлений — чем и объясняется живучесть магии, — потому что, например, заклинание, которое должно было вызвать дождь, рано или поздно обнаруживает свою действенность. Но тогда удивительно, как люди не заметили еще раньше, что дождь пойдет рано или поздно без всяких заклинаний.

Я думаю, что попытка объяснения ошибочна уже потому, что мы должны только правильно излагать то, что знаем, и ничего к этому не прибавлять. А удовлетворение, которого мы ищем от объяснений, придет само собой.

А объяснение в этом случае вовсе не таково, чтобы приносить удовлетворение. Когда Фрэзер начинает свою книгу рассказом про Царя Леса из Неми 1, тон у него при этом таков, что ясно: происходит нечто удивительное и страшное. А на вопрос: «Почему же это происходит?», дается, собственно, такой ответ: потому что это страшно. Это означает, что то самое, что кажется нам в этом эпизоде величественным, ужасным, трагическим, но так же тривиальным и бессмысленным, именно оно и рождает подобные события.

Здесь можно только описывать и говорить: такова человеческая жизнь.

Объяснение, по сравнению с тем впечатлением, которое на нас производит описание, слишком ненадежно.

Всякое объяснение есть гипотеза.

Если кто-то, например, обеспокоен из-за любви, ему плохо поможет какое-то гипотетическое объяснение.— Оно его не успокоит.

Стеснение мыслей, которые не могут прорваться наружу из-за того, что все хотят протиснуться вперед и так заклинивают выход.

Если рассказ о Царе Леса из Неми заключить словами «величие смерти», то мы увидим, что слова эти и рассказ составляют одно целое. Жизнь Царя Леса показывает именно то, что подразумевается этими словами.

Если кто-то захвачен величием смерти, он может выразить это величие как раз такою жизнью.— Разумеется, это будет не объяснение, а подстановка одного символа на место другого. Или: одной церемонии на место другой.

252

Религиозный символ не опирается ни на какое мнение.

А заблуждение соответствует только мнению.

Можно было бы сказать: произошло такое-то и такое-то событие: смейся, если можешь.

Религиозные действия или религиозная жизнь Царя Леса относятся к тому же роду, что и любое подлинно религиозное действие современного человека, например исповедь грехов. Ее тоже можно «объяснять», но она тоже остается необъяснимой.

Сжигать магическую фигурку. Целовать портрет возлюбленной. В основе этого, разумеется, лежит отнюдь не вера в некое определенное воздействие на изображаемый предмет. Такие действия направлены на удовлетворение какого-то желания и достигают этого. Или, скорее, они вообще ни на что не направлены: мы поступаем таким образом, а потом чувствуем удовлетворение.

Можно целовать также имя возлюбленной, и здесь замещающая функция имени будет ясна.

Тот же самый дикарь, который, чтобы поразить врага, пронзает его изображение, строит свою хижину из настоящего дерева и вырезает себе настоящую стрелу, а не изображение.

Идея, что неодушевленный предмет можно подозвать к себе, как подзывают человека. Здесь тот же самый принцип, что и в персонификации.

И всегда магия опирается на идею символизма и на язык.

Изображение некоторого желания есть тем самым и изображение его осуществления. Магия как раз приводит к изображению желания; она дает желанию выражение.

Крещение как купание. Заблуждение возникает тогда, когда магию начинают истолковывать научно.

Когда во время церемонии усыновления приемная мать вытаскивает ребенка из-под своих юбок 2, то безумие думать, будто здесь произошла ошибка и женщина верит, что действительно родила этого ребенка.

Надо отличать магические действия и действия, вытекающие из ложного или упрощенного представления о вещах и процессах. Например, если кто-то говорит, что болезнь переместилась из одной части тела в другую, или принимает меры, чтобы отвести болезнь, как будто болезнь — это жидкость или температура — то тут как раз присутстсвует ложный, т. е. неподходящий образ.

Какая узость в духовной жизни у Фрэзера! А отсюда — такая неспособность понять жизнь иную, чем у англичан его времени!

Фрэзер не может представить себе другого служителя культа, кроме английского пастора своего времени, со всей его глупостью и вялостью.

253

Почему для человека не может быть священным его собственное имя? Ведь имя — это, с одной стороны, самый важный инструмент, данный человеку, а с другой — нечто вроде украшения, которое повязано ему при рождении.

Насколько ошибочны объяснения Фрэзера, видно, я полагаю, из того, что некоторые примитивные обряды можно свободно сочинить самому, и дело случая, если они не найдутся где-нибудь на самом деле. Это значит, что принцип взаимоорганизации обычаев есть нечто более общее, чем это описывает Фрэзер, и находится в нашей душе, так что мы можем сами продумать все возможности.— Например, мы свободно можем представить себе, что в некоем племени никто не может лицезреть вождя или, напротив, что каждый должен увидеть его. Тогда последнее, конечно, уже не должно оставаться делом случайным, но вождь должен быть показан народу. Возможно, что никто не смеет его касаться, но возможно также, что все должны прикоснуться к нему. Подумаем над тем, как после смерти, Шуберта его брат разрезал его партитуры на маленькие кусочки и раздарил эти кусочки размером в несколько тактов любимым ученикам, Шуберта. Такой поступок, как знак пиетета, столь же понятен, как и прямо противоположный: если бы партитуры сохранялись в неприкосновенности, никому не доступные. И даже если бы брат сжег партитуры, это тоже можно было бы понять как знак пиетета.

Церемониальное (горячее или холодное) в противоположность случайному (тепловатому) отличает пиетет.

Да, фрэзеровские объяснения не были бы вообще никакими объяснениями, если бы не апеллировали в конечном счете к какой-то склонности в нас самих.

Еда и питье связаны с опасностью, и не только для дикарей, но и для нас; совершенно естественно, что человек хочет защититься от этой опасности. Мы можем сами придумывать тут возможные меры защиты.— Но по какому принципу их создавать? Очевидно, что мы будем пытаться свести все формы опасного к чему-то очень простому и понятному без дальнейших объяснений, т. е. мы будем следовать тому же самому принципу, что и необразованные люди, когда они говорят, что болезнь переходит из головы в грудь и прочее. В подобных простых образах большую роль, естественно, играет персонификация, ибо всем известно, что люди (и духи) могут стать опасны человеку.

Что человеческая тень, похожая на человека, или его отражение в зеркале, что дождь, непогода, фазы Луны, времена года, сходство и различие животных между собой и по сравнению с человеком, явления смерти, рождения и сексуальной жизни, т. е. коротко говоря, все, что человек из года в год воспринимает вокруг себя, самыми многообразными способами связано друг с другом и будет играть роль в мышлении (философии) и обрядах человека — это понятно само собой, или, другими словами, именно это мы на самом деле знаем и находим интересным.

254

Возможно ли, чтобы огонь или сходство огня с Солнцем не произвели впечатления на пробуждающийся человеческий дух? Но вовсе не потому, что «он не умел объяснить этого явления» (глупый предрассудок нашего времени) 3.— Ибо разве объяснение сделает его менее впечатляющим?

Магия в «Алисе в Стране чудес»: высохнуть, читая сухую лекцию — самую сухую вещь на свете.

В магическом врачевании болезни лечащий указывает ей, что она должна оставить пациента.

После описания подобного магического лечения всегда можно было бы сказать: если болезнь не понимает этого, то я уж не знаю, как еще ей растолковать.

Я не имею в виду, что именно огонь должен производить впечатление на каждого. Огонь не в большей мере, чем любое другое явление, и на одного производит впечатление одно явление, а на другого — другое. Никакое явление само по себе не обладает особой таинственностью, но любое может стать для нас таковым, и для пробуждающегося человеческого духа характерно, что каждое явление становится для него значимым. Можно сказать, что человек — церемониальное животное. Это отчасти ложно, отчасти бессмысленно, но в чем-то верно.

Поэтому книгу по антропологии можно было бы начать так: рассматривая жизнь и поведение людей, мы видим, что они, помимо действий, которые можно назвать животными, типа приема пищи и т. д. и т. п., осуществляют и действия совершенно особого характера — их можно назвать ритуальными.

Однако бессмысленно будет говорить дальше, что эти действия вытекают из ошибочного воззрения на природу вещей. (Но так и делает Фрэзер, говоря, что магия есть, в сущности, ложная физика, ложная медицина, ложная техника и прочее.)

Более того, специфика этих ритуальных действий не связана ни с каким воззрением или мнением, истинным либо ложным, хотя мнение — вера — само может быть ритуальным, стать частью ритуала.

Если считать само собой понятным, что человек получает удовольствие от своих фантазий, то надо при этом учитывать, что фантазия — это не нарисованная картина или пластический образ, но сложное образование из разнородных элементов: слов и образов. Тогда оперирование письменными и звуковыми знаками не будет противопоставляться оперированию с «образными представлениями» событий.

Мы должны перебрать весь язык.

Фрэзер говорит, что такие-то действия, очевидно, объясняются страхом перед духом убитого. Но почему он употребляет здесь слово «дух?» Значит, он прекрасно понимает эти суеверия, если объясняет их с помощью принадлежащего им слова. Более того, он мог бы усмотреть отсюда, что и в нас есть кое-что, соответствующее образу действий дикарей. — Когда я, не веря в существование личностно-надличностных существ, которых люди зовут богами,—

255

когда я говорю: «Меня бог покарал!», то это свидетельствует, что я могу тем самым подразумевать нечто или выражать чувство, которое не связано необходимым образом с этой верой.

Фрэзер был бы способен поверить, что дикарь умирает из-за своего заблуждения. В книжках для народных школ написано, что Атилла предпринял великие походы, потому что верил, что обладает мечом бога-громовержца.

Фрэзер — дикарь в большей степени, чем любой из его дикарей, потому что они отошли от понимания обстоятельств, имеющих отношение к духовным данностям, не так далеко, как англичанин XX в. Его объяснения примитивных обрядов еще более грубы и невежественны, чем смысл самих этих обрядов.

Историческое объяснение, объяснение на основе гипотезы развития, есть только один из способов Изложения данных — их синопсиса. Но можно изложить эти факты в их связи друг с другом и представить их общий образ и без гипотезы о временном развитии.

Отождествление своих богов с богами других народов. При этом бывают убеждены, что различные имена имеют одно и то же значение.

«И весь этот хор указывает на некий скрытый закон» — так можно было бы сказать по поводу фрэзеровского собрания фактов 4. Этот закон, эту идею можно представить с помощью гипотезы развития; или же, по аналогии со схемой растения, как схему религиозной церемонии, или просто сгруппировать сам фактический материал в некотором наглядном и прозрачном изложении.

Понятие прозрачного изложения имеет для нас фундаментальное значение. Оно указывает на нашу форму изложения, на способ, каким мы видим вещи. (Род «миросозерцания», который очевидно типичен для нашего времени. Шпенглер.)

Прозрачное изложение способствует пониманию, состоящему в том, что мы «видим связи». Отсюда важность нахождения промежуточных звеньев.

Задача гипотетического промежуточного звена — не что иное, как направлять наше внимание на сходство и связь фактов. Это подобно тому, как внутренняя связь круга и эллипса иллюстрируется тем, что эллипс постепенно трансформируется в круг. Но это делается вовсе не для того, чтобы доказать, что данный эллипс фактически, в своем историческом развитии, возник из круга (гипотеза развития, или гипотеза эволюции), а просто чтобы глаз привык улавливать определенную формальную связь.

Да и сама гипотеза развития, по моему мнению, есть лишь облачение некоей формальной связи.

Я хочу сказать: лучшее доказательство нашего родства с дикарями — это то, что для описания их воззрений Фрэзер использует знакомые и им, и нам слова, как «дух», «тень». (Ибо совсем

256

по-другому выглядело бы его описание, например, веры дикарей в то, что их голова падает, когда они убивают врага. В данном случае само описание не содержало бы никаких предрассудков и ничего магического.)

Различие здесь, конечно, связано не с самими по себе словами «дух» или «тень». И вообще, слишком мало внимания обращается на то, что слова «дух», «душа» числятся в нашем собственном цивилизованном словаре. Задуматься над этим мешает такая мелочь, что мы, в отличие от дикарей, не верим, что душа ест или пьет.

В наш язык вложена целая мифология 5.

Изгонять смерть или убивать смерть; но, с другой стороны, ее изображают как скелет, т. е. в известном смысле как мертвую. «Мертвый как смерть», «смерть мертвее всего, красота красивее всего». Образ, на который мы опираемся здесь, думая о реальности, таков: красота, смерть и прочее суть чистые (концентрированные) субстанции, тогда как в любом красивом предмете они присутствуют как примесь. — И разве я не узнаю здесь моего собственного рассмотрения «предмета» и «комплекса»? 6.

В старых ритуалах мы находим чрезвычайно разработанный язык жестов. И когда я читаю Фрэзера, я хочу сказать: все эти процессы, эти изменения значения происходят и со словами нашего языка. Когда то, что прячется в последнем снопе, называют «хлебным волком» и так же называют этот сноп, а затем и человека, который его убирает, то в этом мы узнаем хорошо знакомый нам языковый процесс 7.

Допустим, я представил бы себе, что мне нужно выбрать какое-нибудь живое существо на земле в качестве обиталища для своей души и что мой дух выбрал именно это невзрачное создание как свое обиталище и исходный пункт взгляда на мир. Может быть потому, что для него было неприемлемо прекрасное обиталище. Для этого, конечно, дух должен был бы быть очень уверенным в себе.

Можно было бы сказать: «Каждая перспектива имеет свою прелесть», но это было бы неправильно. Правильно будет сказать, что каждая перспектива имеет значение для того, кто видит ее значимой (но это не означает, что он видит ее не такой, какова она есть). Да, в этом смысле все перспективы равно значимы.

Да, важно, конечно, что я должен усвоить также и пренебрежение других ко мне как существенную и значительную часть мира, рассматриваемого с моей точки зрения.

Если бы людям предоставили возможность появиться на свет деревом в лесу, то некоторые выбрали бы самое красивое и высокое дерево, другие — самое маленькое, а кто-то стал бы выбирать средние деревья, или ниже средних, и не из филистерства, а по той же самой (или родственной) причине, которая заставила других выбрать самое высокое дерево. И если чувство, с каким мы отно-

257

симся к своей жизни, сопоставимо с чувством, которое имели бы существа, выбравшие свое место обитания среди деревьев в лесу, то именно это лежит в основе мифа — или веры, — что и мы перед рождением выбирали свои тела.

Я думаю, что для первобытного человека характерно, что он действует не на основе мнений (вопреки тому, что утверждает Фрэзер).

Среди многих подобных примеров я читаю об одном Царе Дождя в Африке, которого просят о дожде, когда приходит сезон дождей 8. Но это и означает, что они не имеют мнения, будто он может вызывать дождь, ибо тогда они просили бы его об этом в период засухи, когда край становится «опаленной зноем, бесплодной пустыней». Даже если предполагается, что люди из глупости ввели должность Царя Дождя, все равно должно быть ясно, что они сначала должны были бы знать, что сезон дождей начинается в марте, и что им следовало бы заставить Царя Дождей функционировать как раз в прочие сезоны. Или еще: утром, когда восходит Солнце, люди и празднуют начало дня, а не вечером, когда они просто зажигают лампы.

II

Как это просто звучит: разница между магией и наукой может быть выражена тем, что у науки есть прогресс, а у магии — нет. У магии нет направления развития, она лежит сама в себе.

(Далее обсуждается глава 62 «Европейские праздники огня» 9 из книги Фрэзера.)

Самым поразительным кажется мне, помимо сходства, различие всех этих ритуалов. Существует множество лиц со сходными чертами, которые замечаешь то там, то тут. Может быть, захочется провести линии, очерчивающие общее в этих лицах. И, однако, в получившемся образе будет недоставать одной черты, именно той, которая связывает его с нашими собственными чувствами и воспоминаниями. А именно она и придает нашему восприятию его глубину.

Во всех этих обрядах можно, конечно, увидеть что-то подобное ассоциации идей и связанное с ними. Можно говорить об ассоциации обычаев.

«В старину его (костер) поджигали огнем, добытым с помощью трения. . . Как только от сильного трения появлялся огонь, к нему подносили растущий на березах легко воспламеняющийся пластинчатый гриб. Предполагалось, что огонь этот послан с неба, вследствие чего ему приписывали разного рода полезные свойства» 10.

Ничего не говорится о том, почему огонь должен быть окружен подобным нимбом. И что означает это: «Предполагалось, что огонь послан с неба»? С какого неба? Вовсе не очевидно, что огонь можно рассматривать таким образом,— и, однако, он рассматривался таким образом.

258

«Под конец человек, назначенный на пиру распорядителем, доставал большой пирог с зазубренными краями, испеченный из яиц и называемый пирогом Бельтана. Его разрезали на куски и церемонно раздавали присутствующим. Один из этих кусков был особый, потому что того, кому он доставался, прозывали «бельтановым чертом». Быть чертом считалось великим позором. Когда такой человек брал кусок в руку, часть присутствующих бросалась на него и делала вид, будто хочет швырнуть его в огонь, но тут вмешивались остальные и беднягу спасали. В некоторых местах этого человека клали на землю, как бы собираясь его четвертовать, после чего его забрасывали яичной скорлупой. Обидное прозвище оставалось за таким человеком на весь год. И пока люди хранили память об этом празднестве, они говорили о «бельтановом черте» как о мертвеце» 11.

Здесь, как покажется, именно гипотеза придает глубину всему происходящему. Можно вспомнить также о странных отношениях между Зигфридом и Брунгильдой в нашей песне о Нибелунгах. А именно, что Зигфрид, как кажется, раньше уже видел Брунгильду. Ясно, что этому обычаю придает глубину его связь с сожжением человека. Если бы на каком-то празднестве существовал обычай ездить друг на друге верхом (как в игре в лошадь и всадника), то мы усмотрели бы в этом лишь напоминание о том, что люди ездят верхом на лошадях;— но если бы мы знали, что у многих народов был обычай использовать рабов как животных для верховой езды и именно в качестве такого рода наездников праздновать определенные праздники, то в безобидном обычае нашего времени мы усмотрели бы что-то более глубокое и менее безобидное. Вопрос в следующем: присуща ли эта — скажем так — мрачность самому обряду Бельтановых огней, как он справлялся лет сто назад, или же она зависит от истинности гипотезы о его происхождении. Я думаю, что сама внутренняя природа обрядов Нового времени производит на нас впечатление мрачности, и неизвестные нам факты человеческих жертв просто показывают перспективу, в которой нам следовало бы рассматривать этот обряд. Когда я говорю о внутренней природе какого-то обряда, я имею в виду все обстоятельства, причастные к его совершению, но не включаемые в описание самого празднества, ибо они состоят не столько в определенных действиях, сколько в том, что можно было бы назвать душой празднества и что можно описать, описав, например, какого рода люди в нем участвуют, каковы их действия, их характер, а также каковы те игры, в которые они играют помимо этого. И тогда можно было бы увидеть, что мрачное находится в самом характере этих людей.

«... в графстве Перт . . . обычай раскладывания костров в полях и печения на них освященного пирога еще не вышел из употребления и поныне. Можно предположить, что когда-то лепешка с бугорками действительно употреблялась для определения того, кому быть «бельтановым чертом» или предназначенной для сожжения жертвой» 12.

259

 

Это выглядит как след обычая бросать жребий. И благодаря этому весь обряд внезапно приобретает глубину. Если б мы узнали, что пирог с налепленными на нем бугорками когда-то был испечен в честь какого-то пуговичного мастера ко дню его рождения, и что такой обычай сохранился в этой местности, то обычай потерял бы всю «глубину», которая якобы содержится в его современной форме. Но в таком случае часто говорят: «Это очень древний обычай». Откуда это известно? Только из исторических свидетельств? Или есть какое-то другое основание, находимое благодаря интерпретации? Но даже если происхождение обычая от более раннего исторически доказано, все равно может быть так, что сейчас обычай не имеет абсолютно ничего мрачного, ибо в нем ничего не осталось от ужасов былых времен. Может быть, сейчас подобный обычай сохраняется в основном в играх детей, которые соревнуются в украшении пирогов бугорками. Если это так, то предполагаемая «глубина» обряда может лежать только в мыслях о его происхождении. Но это происхождение столь туманно, что можно было бы сказать: «К чему заботиться о столь недостоверных вещах» (мы рассуждаем, словно мудрая Эльза, только смотрящая в прошлое). Но тут нет подобных забот. Прежде всего: откуда черпается наша уверенность, что подобный обычай древен (какие тут вообще возможны свидетельства и верификация)? И даже если бы у нас была эта уверенность, разве не может оказаться так, что мы ошибаемся, что нас подвели исторические свидетельства? Конечно, но все равно остается какая-то уверенность. Мы бы тогда сказали: «Хорошо, пусть в этом случае происхождение иное, но вообще-то оно, конечно, древнее». То, что является для нас свидетельством, должно содержать всю глубину этого предположения. И такое свидетельство будет не гипотетическим, а психологическим. Ибо, когда я говорю: глубокое в этом обряде лежит в его происхождении, если оно может быть прослежено таким образом,— т. е. либо глубокое лежит в мысли о подобном происхождении, либо глубина сама гипотетична, тогда можно только сказать: если происхождение обычая таково, то это была мрачная и глубокая история. Я хочу сказать: мрачное, глубокое лежит не в том, что связано с историей этого обряда, ибо с этой историей дело обстояло. может быть, совсем не так; и не в том, что дело обстояло, судя по всему, именно так; а в том, что дает мне основания для подобного предположения. Почему вообще человеческие жертвоприношения производят глубокое и мрачное впечатление? Только ли состраданием к жертвам объясняется это? Всевозможные болезни, которые иногда бывают связаны с такими же страданиями, не производят ведь подобного впечатления. Нет, глубокое и мрачное не становится очевидным от одного изучения истории внешних действий, но это мы вкладываем его снова на основании нашего внутреннего опыта.

260

Тот факт, что пирог играет роль жребия, является особенно ужасным (как предательство через поцелуй), и то, что производит особенно ужасное впечатление, опять же имеет существенное значение для исследования этих обычаев.

Когда я наблюдаю подобный случай или слышу о нем, это про- изводит на меня такое же впечатление, как если я вижу человека, который строго говорит с кем-то по пустяковому поводу, и вдруг по его тону и выражению лица замечаю, что при случае этот человек может быть страшен. Впечатление, которое я здесь получаю, может быть глубоким и чрезвычайно серьезным.

Окружение некоторого образа действий.

Одно убеждение, во всяком случае, лежит в основе догадок о происхождении обычая Бельтановых огней: оно состоит в том, что подобные празднества не были придуманы одним человеком, так сказать, по случаю, но нуждаются в бесконечно более широкой основе, чтобы сохраниться. -Если бы я попытался придумать какой-нибудь праздник, то в самом скором времени он или прекратил бы свое существование, или до такой степени видоизменился, что стал бы соответствовать общим человеческим склонностям.

Но что все-таки мешает нам согласиться, что празднества Бельтановых огней всегда проводились только в той форме, которую мы застали в недавнем прошлом? Можно было бы сказать: ведь бессмысленно изобретать празднество именно в таком виде. Это подобно тому, как если бы я осматривал руины и сказал: когда-то тут был дом, ибо никто специально не сооружает такие беспорядочные груды камней. А если бы меня спросили: откуда ты это знаешь?— то я мог бы сказать одно: меня научил этому мой опыт и знание людей. А если бы они действительно возводили руины, они придавали бы нм форму разрушившихся домов.

Можно было бы сказать так: кто хочет, чтобы рассказ о Бельтановых огнях произвел на нас впечатление, должен не высказывать гипотезу о его происхождении, а просто представить нам весь материал (который ведет к этой гипотезе) и ничего к этому не добавлять. Но тут можно было бы сказать: «Конечно, поскольку слушатель или читатель сам сделает этот вывод!»— Однако должен ли он сделать такой вывод эксплицитно? И вообще сделать? И какой именно вывод? Тот, что какая-то гипотеза правдоподобна? И почему, если он сам сделает такой вывод, то это произведет на него впечатление? Впечатление должно произвести именно то, о чем он не догадался! Что в первую очередь производит впечатление: высказанная им самим или кем-то еще гипотеза или же материал для нее? Ведь я могу с таким же успехом спросить: когда я вижу, как кого-то убивают, что на меня производит впечатление: просто то, что я вижу, или только гипотеза, что здесь убивают человека?

261

Впечатление производит не просто мысль о возможном происхождении Бельтановых празднеств, но то, что можно назвать ужасающей правдоподобностью такого предположения. Это и берется из самого материала. Бельтановы празднества в том виде, в каком они дошли до нас, есть спектакль наподобие того, как дети играют в «разбойников». Но не совсем. Ибо если в спектаклях принято, что побеждает партия, стоящая на стороне жертв, то происходящее в данном случае имеет какое-то эмоциональное добавление, которого простое театральное действие не имеет. И даже если бы речь шла о простом холодном представлении, мы все равно с беспокойством спрашивали бы: к чему оно, каков его смысл? Оно независимо от толкований может вызвать беспокойство своей особой бессмысленностью. (Что показывает, какого рода основания имеют это беспокойство.) И если будет дано совершенно безобидное толкование, вроде: жребий бросают просто потому, что людям доставляет удовольствие угрожать кому-то бросить его в огонь, а последнему это, вообще говоря, неприятно; при таком истолковании праздники Бельтановых огней будут похожи на любое увеселение, в котором один из компании должен терпеть довольно грубую шутку, соответствующую определенной надобности. Такое объяснение лишило бы данные празднества всей загадочности, если бы они по действию и по самому настрою и вправду не отличались бы от знакомых нам игр, типа игры в разбойников.

Равным образом, и то, что дети в определенный день сжигают соломенного человека, может породить беспокойство само по себе, без всяких объяснений. Странно, что надо празднично сжигать человека! Я хочу сказать: решение внушает не меньшее беспокойство, чем сама загадка.

А может быть, на самом деле только (или хотя бы частично) сама мысль производит на меня впечатление? Разве представления не могут быть пугающими? Разве меня не может ужасать сама мысль, что пирог с бугорками однажды служил для выбора человеческой жертвы? Разве сама мысль не ужасна?— Да, но то, что я думаю обо всех этих историях, вытекает из опыта, и, в частности, того, который не связан с ними непосредственно: из размышлений о людях и их прошлом, из всего того странного, что я вижу, видел и слышал в себе и других людях.

Примечания

1 «В священной роще росло дерево, и вокруг него весь день до глубокой ночи крадущейся походкой ходила мрачная фигура человека. Он держал в руке обнаженный меч и внимательно оглядывался вокруг, как будто в любой момент ожидал нападения врага. Это был убийца-жрец, а тот, кого он дожидался, должен был рано или поздно тоже убить его и занять его место. Таков был закон святилища. Претендент на место жреца мог добиться его только одним способом — убив своего предшественника, и удерживал он эту должность до тех пор, пока его не убивал более сильный и ловкий конкурент» {Фрэзер Дж. Золотая ветвь. Исследование магии и религии. М. 1980. С. 9). Святилище располагалось у небольшого лесного озера Неми и посвящалось Немийской, или Лесной, Диане.

2 Описывая этот обычай, Фрэзер отмечает: «Связь, возникшая между ними путем наглядной имитации акта деторождения, является очень сильной; нанесенное приемному сыну оскорбление считается более тяжким, нежели нанесенное настоящему» (Фрэзер Дж. Указ. соч. С. 25). Данный обычай Фрэзер трактует как яркий пример имитативной магии.

3 В других своих заметках, критикуя Э. Ренана, Витгенштейн пишет: «Напротив, нет никаких оснований удивляться всем этим вещам (рождению, смерти, болезни, сну и проч.—3. С.), поскольку они являются повседневными. Если человек-дикарь должен удивляться им, то насколько больше должны были бы удивляться собака или обезьяна. Или подразумевается, что люди как будто вдруг проснулись, заметили те вещи, которые всегда были вокруг них, и, понятное дело, удивились? Да, можно было бы предположить что-то подобное; дело не в том, что они в первый раз когда-то заметили, но в том, что в какой-то

момент они начали удивляться. Но это никоим образом не связано с их дикостью. Если мы назовем дикарями тех, кто не способен удивляться подобным вещам, то тогда дикарями окажутся современные люди и сам Ренан, ибо он верит, что научные объяснения могут снять удивление. Словно в наше время молния является более повседневным и менее достойным удивления делом, чем 2000 лет назад. Человек — и даже народ — должен проснуться, чтобы обрести способность удивляться. Наука есть средство для того, чтобы усыпить его снова. То есть будет попросту неверно сказать, что дикари должны были бы удивляться всем этим явлениям. Хотя правильно, что они удивлялись всему тому, что их окружало. — То, что они должны были бы удивляться, есть примитивный предрассудок. (Он подобен тому, что они должны были бояться сил природы, тогда как нам, естественно, не нужно бояться их. Хотя опыт может засвидетельствовать, что определенные первобытные племена очень склонны к страху перед явлениями природы. — Однако не исключено, что высокоцивилизованные народы снова будут склонны к такому же точно страху, и их не предохранят от этого ни их цивилизованность, ни их научное знание. Правда, конечно, что дух современной научной деятельности несовместим с таким страхом».) (WittgensteinL. Culture and value. Oxford, 1980. [10], 87е, 94 р.).

4 Комментаторы указывают, что взятая в кавычки фраза принадлежит поэме И. В. Гете «Метаморфоза растений». Влияние идей Гете на мировоззрение Л. Витгенштейна в последнее время стало предметом особого исследования:

5 Представляется, что эта фраза проливает новый свет на утверждение Витгенштейна, что философия должна бороться с ловушками языка.

6 Речь идет, вероятно, о концепции, изложенной в «Логико-философском трактате».

7 Фрэзер говорит о поверье, что дух хлеба может воплощаться в некоторых животных, например волка или собаку. Об этом свидетельствуют многие обычаи, например: «Волком жители Мекленбургского округа называют последнюю полоску хлеба, а о жнущем ее человеке говорят, что он ,,схватил волка". . . а коли речь идет о ржи, то Ржаным волком зовут и самого человека, сжавшего последний сноп» (Фрэзер Дж. Указ. соч. С. 497). Фрэзер видит в этом пример того, как имя передается согласно приципам «контактной магии». А Витгенштейн, по-видимому, усмотрел здесь одно из проявлений принципа «семейного сходства».

8 См.: Фрэзер Дж. Указ. соч. Гл. 8: Цари отдельных природных стихий.

9 Об этих праздниках Фрэзер пишет так: «С незапамятных времен в Европе существует обычай, следуя которому крестьяне в определенные дни года разжигают костры, танцуют вокруг них или же через них прыгают. . . Аналогичные обычаи соблюдались и в древности, а это говорит о том, что они своими корнями уходят в дохристианскую эпоху. . . Нередко на этих кострах сжигались чучела людей или инсценировались сожжения живого человека. Есть основания предполагать, что в далеком прошлом действительно подвергались сожжению в таких случаях живые люди» (Фрэзер Дж. Указ. соч. С. 676).

10 Фрэзер Дж. Указ. соч. С. 686.

11 Там же.

12 Там же. С. 687—688.

3. А. Сокулер

К ПУБЛИКАЦИИ ПЕРЕВОДА ВИТГЕНШТЕЙНОВСКИХ ЗАМЕТОК О «ЗОЛОТОЙ ВЕТВИ» Дж. ФРЭЗЕРА

Все значение и глубина идей Л. Витгенштейна до сих пор по достоинству не оценены, а их содержание — не проработано. Это становится ясным по мере того, как из архивов извлекаются и публикуются все новые и новые заметки, записные книжки, конспекты лекций Витгенштейна, сделанные его учениками. Они открывают новый облик этого мыслителя, столь отличный от расхожего образа логического или лингвистического позитивиста, каким его все еще иногда изображают по инерции':"'К числу материалов такого рода принадлежат и записки о «Золотой ветви» Дж. Фрэзера. Эти заметки уже неоднократно привлекали внимание зарубежных исследователей.

Книга известного английского религиоведа и этнолога Дж. Фрэзера (1854—1941) известна советским читателям и вызывает неослабный интерес. Не случайно за последние годы она выдержала в нашей стране два издания (1980 и 1983 гг.). Эта книга и в самом деле уникальна по богатству этнологического материала, которому Фрэзер пытается дать единое систематическое объяснение.

Поэтому соображения Витгенштейна по поводу данного труда Фрэзера представляют особый интерес. Одна их группа содержалась в записных книжках 1930—1931 гг.; они делались в процессе знакомства Витгенштейна с трудом Фрэзера. Вторая группа заметок появилась, как полагают их издатели, между 1936 и 1948 гг.; эти заметки делались на отдельных листах. Таким образом, это записи «для себя». В них часто встречаются повторы, и в то же время многие соображения, которые были очевидны и понятны самому Витгеншейну, остались в них неэксплицированными.

Поэтому тут будут нелишними известные пояснения. При этом я отдаю себе отчет в том, что ввиду неэксплицированности витгенштейновского текста любые пояснения будут интерпретациями, отражающими в первую очередь уровень понимания интерпретатора.

Почему же тон заметок Витгенштейна столь полемичен по отношению к Фрэзеру? В первую очередь для Витгенштейна были неприемлемы сциентизм и эволюционизм Фрэзера, которые в типичном мировоззрении XIX—начала XX в. шли рука об руку с прогрессизмом. С точки зрения Витгенштейна, в понятии «прогресс» самом по себе нет ничего замечательного или положительного. «Прогресс», как он отмечает, есть отличительная черта европейской цивилизации. Последняя ориентирована на то, чтобы

246

расти, ускоряться, увеличиваться, увеличивать темпы роста, темпы роста прироста, но все это не имеет никакого отношения к прогрессу в смысле усовершенствования или улучшения. Европейская цивилизация находится в процессе непрерывной ажиотации, но, с точки зрения Витгенштейна, бессмысленно представлять это как направленное движение от низшего и менее совершенного к состоянию высшему и более совершенному в каком-либо общечеловеческом смысле. Недаром в качестве эпиграфа к «Философским исследованиям» философ выбрал слова: «Характерное свойство прогресса состоит в том, что он кажется гораздо более значительным, чем есть на самом деле».

«Будущее мира,— писал как-то Витгенштейн,— мы понимаем как место, в котором окажется мир, когда, двигаясь по прямой, продвинется достаточно далеко. Мы не задумываемся при этом над тем, что он движется не по прямой, а по кривой». Но если цивилизация не движется по прямой, тогда, конечно, бессмысленно говорить, что она ушла вперед, поднялась на более высокую ступень. Ведь, двигаясь по кривой траектории, можно, продвигаясь вперед, зайти назад.

Витгенштейну было свойственно также острое чувство кризисности современной ему эпохи. Он вовсе не склонен был смотреть на свое время как на замечательный результат прогрессивного развития разума, нравственности, науки и производства. Подчеркивая свое расхождение с современной цивилизацией и культурой, Витгенштейн особо отмежевывается от науки и научности как их характерных черт. Так, например, в варианте предисловия к своей будущей книге он отмечает, что дух ее не имеет ничего общего с духом и стандартом научности и что ученые, скорее всего, не поймут его книги и его философии. «Я думаю,— говорит он также,—что дух этот (его книги.—3. С.) отличен от главных течений европейской и американской цивилизации. Дух этой цивилизации . . . чужд автору. Это не оценочное суждение».

В частности, с точки зрения Витгенштейна, невозможен прогресс в смысле большей рациональности и обоснованности наших знаний, нашей картины мира и образа жизни, в смысле достижения счастья.

Составной частью убеждения в научном и прогрессивном характере современной европейской цивилизации являются распространенные представления о ее антиподе — о ненаучных, ложных воззрениях «древних», от которых мы, как нам кажется, ушли столь далеко, что нам даже трудно поверить в возможность таких абсурдных представлений и основанных на них диких обычаях, пока нам не приведут каких-то рациональных объяснений, обосновывающих возможность подобных представлений и обычаев. И Фрэзер пытается строить рациональные объяснения такого рода. Он утверждает, что магическое мировоззрение аналогично научному в том смысле, что фундаментальное допущение магии совпадает с основным онтологическим допущением науки. В основе как магии, так и науки, с его точки зрения, лежит

247

признание порядка и единообразия природных явлений. В силу этого последовательность природных событий можно предвидеть и пытаться управлять ею. В результате подобного рационального объяснения и магия, и мифология оказываются всего лишь ложными теориями природных явлений. Таким образом, они лишаются всякой качественной специфики, скажем, по сравнению с наукой XIX или XX в. Разница лишь в одном — первые теории ложны, тогда как последние истинны. И даже очевидные различия в функционировании мифов и магии по сравнению с наукой не смущают Фрэзера. С его точки зрения, обряды и ритуалы выступают как ошибочная «технология», порожденная ложными теориями об устройстве мира.

Более конкретно, для Фрэзера «магическое мышление основывается на двух принципах. Первый из них гласит: подобное производит подобное, или следствие похоже на свою причину. Согласно второму принципу, вещи, которые раз пришли в соприкосновение друг с другом, продолжают взаимодействовать на расстоянии после прекращения прямого контакта. Первый принцип может быть назван законом подобия, а второй — законом соприкосновения или заражения . . . Гомеопатической, или имитативной, магией можно назвать колдовские приемы, основанные на законе подобия. Контагиозной магией могут быть названы колдовские приемы, основанные на законе соприкосновения или заражения».

Таким образом, Фрэзер объясняет магию как ошибочную теорию о закономерностях внешнего мира. Подобному объяснению Витгенштейн противопоставляет свою трактовку магии как символического (и потому существенно языкового, связанного со знаком) явления. И в этом плане настоящие заметки оказываются очень ценным материалом для осмысления витгенштейновской концепции языка и языковых ловушек.

Витгенштейн настойчиво проводит мысль о том, что символическое и ритуальное изначально понятно и современному человеку. Расхожие представления о прогрессивности европейской цивилизации формируют мнение европейца о себе самом как человеке более рациональном, нежели люди далекого прошлого. Современный человек и самого себя воспринимает как продукт прогресса, прежде всего научного. Он верит, что его сознание «очищено» от того темного и стихийного, что было присуще, скажем, первобытным людям и их магическому сознанию. Такого рода представления нашли свое преломление и в фрэзеровских эволюционных объяснениях «европейских праздников огня». Фрэзер говорит, что эти обряды — в том виде, как они наблюдались в отдельных районах Европы еще в XIX в., — имеют, несомненно, очень древнее происхождение и что в далеком прошлом в таких случаях действительно подвергались сожжению живые люди.

Витгенштейн же критикует подобное объяснение, содержащее гипотезу о древности обряда и его исходной исторической форме. Однако, как мне кажется, он не выступает здесь как критик истори-

248

ческих объяснений или идей эволюции вообще. Дело в том, что в данном конкретном случае — когда речь идет о происхождении обрядов и ритуалов и о том, почему между обрядами, существовавшими у разных народов, наблюдается «семейное сходство» — историческое, эволюционное объяснение является, с точки зрения Витгенштейна, псевдообъяснением. Большинству людей утверждение Фрэзера о древности «праздников огня» и об их связи с человеческими жертвоприношениями покажутся совершенно очевидными. Заметим, что они очевидны до и независимо от каких-либо конкретных археологических, энтографических и прочих свидетельств (да, собственно, Фрэзер таковых свидетельств и не приводит). Это и означает, что фрэзеровское объяснение не является ни историческим, ни эволюционным. А вред его, с точки зрения Витгенштейна, состоит в том, что оно мешает задать вопрос о том источнике, из которого проистекает уверенность в древности ритуала и связи его с человеческими жертвоприношениями. Витгенштейн же привлекает внимание к тому, что и для нас, современных людей, «внутренняя логика» этого ритуала совершенно понятна. Это означает, что и для нас символическое и его ритуальное измерение сохраняют свой внутренний смысл. На то же нацелено и такое, например, замечание Витгенштейна, что мы сами способны придумывать обряды и ритуалы.

В своем сочинении Фрэзер отмечает, что некоторые предания исполнялись как магические обряды, т. е. существовали в форме драматизированного представления. Но это отнюдь не предостерегло Фрэзера от трактовки магических представлений как ложных теорий. Для Витгенштейна же именно действенная, ритуальная сторона магического выступает как определяющая. Для него магия — это не воззрение, а форма жизни, или, как бы мы сказали, форма социальной организации человеческой деятельности и человеческого опыта, познавательного и эмоционального. Витгенштейн стремится утвердить ту мысль, что относительно чуждого, непонятного образа действий или формы жизни бессмысленно говорить, что они «ложны». Формы жизни просто наличествуют и не опираются на теорию или мнение. Потому они не нуждаются в оправдании.

При этом функционирование языка выступает как неотъемлемая органическая часть сложного социального целого — практики, «языковой игры». Витгенштейн недаром стал говорить вместо языка о «языковых играх», а позднее — о «формах жизни». Такое изменение является не терминологическим, но концептуальным и даже мировоззренческим. В «языковой игре» язык, так сказать, живет. В ней он используется. А вне ее, вне многообразия использований, т. е. так, как принято рассматривать язык в аналитической философии, он превращается в окаменелость. Нельзя, чтобы анализ структуры окаменелости подменял собой рассмотрение функционирования живой системы.

249

Публикуемые заметки дают любопытные примеры того, каким видится Витгенштейну разнообразие использования языковых выражений, их «жизнь», вплетенная в ткань тех или иных форм жизни. Так, Витгенштейн обращает внимание на дрейф значения выражения «Хлебный волк», на специфику использования слов типа «мертвый», «прекрасный».

Рукопись, составившая первую часть настоящих заметок, начиналась следующей, позднее вычеркнутой Витгенштейном, записью: «Я полагаю теперь, что было бы правильно начать мою книгу с заметок о метафизике как особом виде магии. Но в них я не должен ни говорить в защиту магии, ни высмеивать ее. От магии должно быть удержано глубокое. Да, исключение магии само носит магический характер. Ибо, когда раньше я начинал говорить о ,,мире" (а не о дереве или cтоле), я не хотелничего иного, как заклинать своими словами что-то высокое» . Витгенштейн неоднократно проводил аналогию между философствованием (метафизикой) и первобытно-магическим способом мышления. «Когда человек может вообразить, что в механизме в каком-то загадочном смысле содержатся уже все его возможные движения?— Тогда, когда он философствует. А что приводит к тому, чтобы думать подобным образом?— Тот способ, каким мы говорим о механизме. Мы говорим, например, что механизм имеет [обладает] такие-то возможные движения. . . Возможные движения, что это такое?. . . Это может быть что-то вроде тени настоящего движения. . . Когда мы занимаемся философией, мы подобны диким, первобытным людям, которые слышат выражения цивилизованных людей, интерпретируют их ошибочным образом и извлекают из них престранные выводы». Подобная аналогия в устах Витгенштейна вовсе не случайна, но имеет концептуальное значение. Ключ к ее пониманию дают опять-таки материалы настоящих заметок. Представляется, что Витгенштейн имеет тут в виду тип философствования, связанный с анализом значения языковых выражений, причем последние берутся вне их использования. Значения трактуются как автономные — конкретные или абстрактные — объекты, сущности, соответствующие языковому выражению. Но это — верный путь к тому, чтобы населить универсум философского рассуждения магическими объектами и отношениями. Какова, например, та общая сущность, которая присуща всем тем разным предметам, последовательно называемым «Хлебным волком»? Это ведь не что иное, как дух хлеба, существование которого предполагало анимистическое сознание! Таким образом, несмотря на очень конкретный повод, по которому писались настоящие заметки Витгенштейна, их содержание имеет большое значение для понимания узловых моментов его концепции: проблемы языка, значения, природы философских затруднений.

Настоящий перевод сверен с оригиналом А. А. Столяровым, которому я искренне признательна за помощь в редактировании текста.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова