Лешек Колаковский
О справедливости.
- Дискуссия с Безансоном о различиях между нацизмом и коммунизмом.
- О терпимости.
Лешек Колаковский (1927) философ, историк философии, занимающийся также философией культуры и религии и историей идеи. Профессор Варшавского университета, уволенный в 1968 г. и принужденный к эмиграции. Преподавал в McGill University в Монреале, в University of California в Беркли, в Йельском университете в Нью-Хевен, в Чикагском университете. С 1970 года живет и работает в Оксфорде. Является членом нескольких европейских и американских академий и лауреатом многочисленных премий (Friedenpreis des Deutschen Buchhandels, Praemium Erasmianum, Jefferson Award, премии Польского ПЕН-клуба, Prix Tocqueville).
Ум. 17.7.2009.
Важнейшие работы: «Очерки о католической философии» (1955), «Личность и бесконечность. Свобода и антиномия свободы в философии Спинозы» (1958), «Существование мифа» (1972), «Главные направления марксизма. Возникновение – развитие – упадок» (1976-78), «Похвала непоследовательности» (1989), «Цивилизация на скамье подсудимых» (1990). Колаковский является также автором книг литературного характера: «13 сказок Королевства Лаилонии для больших и маленьких» (1963), «Беседы с дьяволом» (1987), «Мои правильные взгляды на все» (1999) и др.
Оп.: Новая Польша. - 2001. - №7-8
О той справедливости, которая является лишь одной из личин зависти, мы уже говорили. Теперь скажем несколько слов о подлинной, непритворной справедливости.
Поскольку почти все философы, моралисты и теоретики права пытались выяснить, на чем основывается справедливость, что можно считать справедливым поступком, справедливым человеком и справедливым государством, следует признать, что к ясности и согласию они в этом вопросе не пришли. Следует также предположить, что это один из важнейших кирпичиков в нашем здании понятий, ибо точно такая же судьба (отсутствие ясности и согласия) выпала на долю всех важных кирпичиков, «обработкой» которых занимаются философы.
Во многих конкретных случаях нетрудно прийти к соглашению насчет того, что тот или иной поступок либо деяние были несправедливыми: например, судья приговорил невинного человека на основе весьма сомнительных улик. Точно так же, хотя и с меньшей очевидностью, можно привести примеры деяний справедливых. Например: Дед Мороз справедливо распределил подарки среди всех присутствовавших на празднике детей; «справедливо» означает здесь просто «поровну». Однако, если мы говорим так в данном случае, означает ли это, что мы считаем принцип «всем поровну» применимым всегда и при всех обстоятельствах? Поразмыслим хотя бы минуту о том, как пришлось бы не просто изменить существующий мировой порядок, а вывернуть его наизнанку, устроить революции с миллионами трупов, чтобы повсеместно ввести подобный универсальный принцип, — а ведь и так заранее ясно, что искомого результата мы все равно не достигнем.
Все пишущие на эту тему со времен «Никомаховой этики» Аристотеля обращали внимание на то, что справедливость чаще всего понимается просто как общее название добра, блага как категории морального сознания. Человек справедливый — это прежде всего человек добродетельный, справедливый поступок — это то, что надлежало сделать в данных обстоятельствах в соответствии с принципами морали, поступать справедливо значит поступать в соответствии с принятым в обществе этическим кодексом. Однако в такой всеобъемлющей трактовке идея справедливости малопродуктивна. Моральные нормы и кодексы тоже бывают разные: в одном обществе принято мстить обидчику, в другом — людей призывают прощать. Уничтожение политических противников в одном месте считается допустимым, а в другом — нет. Нельзя также говорить, что справедливо поступает тот, кто соблюдает законы данной страны, ибо известно, что законы тоже бывают несправедливыми — и отнюдь не только в условиях тирании или тоталитарного общества (как, например, обязанность доносить на членов своей семьи или соседей либо уголовное наказание за хранение запрещенной литературы), но и в государствах, где существуют демократические институты. Одни назовут несправедливым прогрессивный подоходный налог, другие — запрет на владение огнестрельным оружием, третьи будут считать, что в качестве компенсации за допущенные в прошлом притеснения следует наделять привилегиями потомков тех, с кем когда-то обошлись несправедливо (то есть потомков жертв расовой дискриминации или дискриминации женщин).
Предположим, я служил чиновником в каком-то учреждении, но меня уволили, и теперь я подаю в суд на начальство и требую восстановить справедливость и вернуть меня на работу на том основании, что свои служебные обязанности я выполнял добросовестно. Допустим далее, что я действительно их выполнял как положено, а уволили меня, потому что у меня склочный характер, я беспрерывно со всеми ссорюсь, всех оскорбляю, устраиваю скандалы, так что ни у кого уже больше нет сил это терпеть. Имею ли я право добиваться «справедливости»? Это уже зависит от определения данного слова: большинство наверняка будет считать, что меня уволили справедливо, но всегда найдется меньшинство, состоящее из приверженцев иного определения (со мной поступили несправедливо, ибо я делал все, что мне полагалось делать и за что мне платили).
Согласно древнему речению, справедливость заключается в том, чтобы каждый получал то, что ему причитается. Но откуда нам знать, что именно каждому причитается — и в рамках ли справедливости дистрибутивной (то есть распределения благ) или же ретрибутивной (когда распределяются антиблага, то есть наказания)?
На протяжении столетий люди занимались рассуждениями на тему справедливой цены или справедливой оплаты труда. Проект измерения стоимости товара количеством времени, необходимого на его изготовление, мог казаться справедливым, так как каждый изготовитель получал «по заслугам», т.е. пропорционально вложенным усилиям. Однако этот проект невозможно реализовать в рамках рыночной экономики: невозможно перейти от таким образом измеряемой стоимости товара к его рыночной цене. Действительно, цены на товары определяет рынок, рынок же устанавливает и уровень оплаты труда, но в рамках рынка нет и не может быть справедливости (если кто-то утверждает противное, то при этом он обязан оговорить, что рынок справедлив по определению, — очевидно, однако, что подобное исходное предположение не имеет ничего общего с тем, что мы интуитивно имеем в виду, говоря о справедливости). Спрос и предложение зависят от самых причудливых капризов фортуны, непредсказуемых природных явлений, кризиса в какой-нибудь далекой стране, прихотей моды и т.п. — здесь нет ничего общего со справедливостью. Если бы биржевые операции должны были подчиняться принципу справедливости, биржа не могла бы существовать. Рыночная стихия приводит к банкротствам, разорениям и лишает работы множество людей. Правда, в цивилизованном мире люди не умирают с голоду, безработным выплачиваются минимальные гарантированные пособия, но это все относится к антирыночным мероприятиям, которые осуществляет государство, чтобы как-то компенсировать отрицательные последствия действия рыночных механизмов. Столь же антирыночными являются и любые виды общественного давления, цель которых — повышение заработной платы. Да иначе и быть не может, ибо устранение рынка означает установление тоталитарного режима со всеми его политическими и экономическими последствиями, с отсутствием свободы и нищетой.
Можно ли сказать, что государственные механизмы, направленные на помощь жертвам рыночной системы, справедливы? Можно — если мы исходим из того, что каждому «полагаются» средства к существованию, что вопиющая несправедливость — оставить человека умирать от голода, тогда как это можно предотвратить. А если нельзя? если тысячи людей гибнут голодной смертью в результате гражданской войны или распада всех социальных структур? Тогда слово «справедливость» теряет смысл.
Невозможно определить понятие «справедливости» и таким образом, чтобы за каждое «доброе дело» люди получали взамен некий его эквивалент. Действительно, когда я даю монету нищему или жертвую какую-то сумму благотворительной организации, я не ожидаю ничего взамен. Относиться к равным одинаково, а к неравным — неодинаково, но в каждом случае пропорционально существующей разнице, — этот аристотелевский принцип сам по себе неплох, но во многих случаях недостаточен. Например, в соответствии с нашими сегодняшними представлениями, все люди должны быть равны перед законом. Но тогда и применение закона не может быть избирательным. Например, если закон по-разному поступает с разными людьми (скажем, одних карает за преступления, других награждает за заслуги, не предоставляет некоторых прав несовершеннолетним, обеспечивает определенные привилегии инвалидам), то он может делать это лишь тогда, когда с каждым, кто подпадает под данную категорию, будут поступать одинаково. Поскольку мы неизбежно живем в людском коллективе (этот пункт особо подчеркивает Роулс* , автор трактата о справедливости, наиболее широко обсуждавшегося в течение последних десятилетий), то участвуем и в защите коллективных интересов, а это возможно лишь тогда, когда каждый признаёт, что у других членов общества есть такие же цели и интересы, как у него самого, и что они имеют точно такое же право добиваться своих целей и защищать свои интересы.
Другими словами, основа справедливого общественного устройства — признание взаимообязующего характера любых требований и прав. Если нет этого равноправия интересов, общество распадается. Но не могу ли я сказать сам себе: не нуждаюсь я ни в каком вашем равноправии, я сам забочусь о собственных интересах, с другими не считаюсь и стараюсь лишь, чтобы меня не схватили за руку, когда я сделаю что-либо недозволеннное? Действительно, можно выбрать такой способ поведения, и многие именно его и выбирают, не особо вдаваясь в размышления о сложностях понятия справедливости. Можно-то можно, но уж если меня поймают и накажут, то тогда я не могу жаловаться, что страдаю несправедливо.
Итак, справедливый порядок вещей основан на молчаливом общественном договоре. Чего же требует окружение, когда побуждает меня вести себя «по справедливости»? Надо полагать, именно того, чтобы я признал, что такой неписаный договор существует и что в конечном итоге это мне самому на пользу, хоть, может, я и желал бы пользоваться всяческими привилегиями и не считаться с другими людьми. Задумаемся, однако, над следующим: в таком понимании справедливость уже перестает быть осуществлением правила «каждому — то, что ему причитается». Отпадает сама необходимость предполагать, что кому-то что-то причитается; мы не обязаны даже говорить о морали, о том, что этично, а что нет, — достаточно признать, что если люди соглашаются признать равноправие своих взаимных притязаний, вытекающих из эгоистических интересов, то это обеспечивает вполне сносный и стабильный порядок. Понятие справедливости как добродетели становится в этом случае ненужным. Мы предполагаем, что интересы людей вступают между собой в конфликты и что тех благ, к обладанию которыми люди стремятся, на всех все равно не хватит. В таком подходе нет никакой метафизики справедливости, никаких естественных нормативных предписаний, никакого пафоса Антигоны, никаких заповедей и запретов, ниспосланных нам Самим Богом.
Однако люди всегда и во всем доискивались подоплеки, хотели верить в некий естественный порядок вещей или же в голос, доносящийся с небес и возвещающий нам, что мы должны делать, чтобы поступать по справедливости. А для этого недостаточно как признания взаимности притязаний, так и позитивного права. Нетрудно представить себе, что я могу поступать несправедливо, не нарушая закона, и а иногда и справедливо, этот же закон преступая. Существуют такие связи между людьми, которые не регулируются правовыми установлениями (хотя сегодня государства стремятся все больше и больше расширить сферу действия права), но в которых находит себе применение идея справедливости. Вне сомнения, идея справедливости не может требовать, чтобы я относился ко всем людям одинаково, никак не выделяя близких, друзей, любимых. Так способно поступать только бессердечное чудовище. Я имею полное право предоставлять различным людям привилегии в зависимости от собственных возможностей и склонностей (признавая, что так имеет право поступать каждый), если только речь не идет о таких контактах, где от меня что-то требуется самим законом, руководствующимся принципом беспристрастности. Что ни говори, но мы считаем неправильным, чтобы судья или присяжный заседатель участвовал в процессе, где на скамье подсудимых сидит его брат, или чтобы профессор принимал экзамен у собственной дочери. Иначе говоря, мы предполагаем (по-видимому, не без оснований), что каждого можно заподозрить в том, что он при возможности предоставит людям, к которым неравнодушен, не полагающиеся им привилегии.
Но если мировой дух на самом деле чего-то от нас ожидает, то вовсе не справедливости, а доброжелательного отношения к ближним, дружбы и милосердия, то есть таких качеств, которые никак из справедливости не вытекают. В этом, как учит нас христианское вероучение, мы уподобляемся Самому Богу — ибо Бог чаще всего поступает с нами не по правилам справедливости, а без всяких правил, движимый любовью. Действительно, говорит нам христианство, никто не может обладать такими заслугами, чтобы по справедливости заслужить себе вечное спасение. Достаточно высказать это утверждение, чтобы признать, что это очевидная истина. Приверженцы крайних течений в христианстве, ведущих свое начало от Августина, утверждали даже, что если бы Бог правил миром по справедливости, то все мы без исключения попали бы в ад, ибо все заслуживаем вечных мук. Но если даже не и соглашаться с подобной крайней точкой зрения, то простой здравый смысл подсказывает нам, что вечное спасение не может быть справедливым вознаграждением за наши, пусть даже самые выдающиеся, но все же конечные заслуги. Итак, Бог не справедлив, но милосерден. Так будем же и мы такими, как Он, не слишком заботясь о справедливости, — совет, если вдуматься, совсем неплохой.
* Джон Роулс — американский философ, автор классического труда «Теория справедливости (1971). — Пер.
НАЦИЗМ И КОММУНИЗМ - В РАВНОЙ ЛИ МЕРЕ ПРЕСТУПНЫ?
Оп.: Новая Польша. - 1999 г. - №3.
От редакции
ЧТО СКАЗАЛ АЛЕН БЕЗАНСОН?
Ален Безансон, французский политолог, историк социологии и философии, специалист по истории России и СССР, профессор Высшей школы общественных наук в Париже, считает, что гитлеровский нацизм и коммунизм - в равной мере преступные системы. Обе допустили массовые преступления и геноцид. Обе растлевали миллионы людей. Однако историческая память относится к ним по-разному. Если о преступлениях фашизма все время напоминают, то о преступлениях коммунизма в большинстве стран, вышедших из коммунизма, пожалуй, забывают, а о наказании ответственных за убийства, заключение в тюрьмах, разорение и одурманивание двух или трех поколений - не было и речи. Откуда берется асимметрия в отношении к нацизму и коммунизму? -спрашивает А. Безансон. И приводит семь причин.
Во-первых, нацизм более известен, так как союзники настежь раскрыли "шкаф с трупами", к тому же западные общества на себе испытали зверства, совершенные гитлеровцами. Советский же ГУЛАГ и китайские лагеря „лаогай" - это нечто отдаленное и весьма туманное.
Во-вторых, обязанность напоминать о преступлениях нацизма взял на себя еврейский народ. Человечество должно быть благодарно евреям за то, что геноцид, учиненный фашистами, не был предан забвению, - пишет Безансон.
В-третьих, нацизм и коммунизм были ошибочно помещены на противоположных полюсах магнитного поля - правом и левом. Многие интеллектуалы причислили коммунизм к левым силам, приняв видимость и коварство лозунгов идеологов коммунизма за действительность. Корни же нацизма усматривались в правой идеологии. А между тем, итальянский и германский фашизм корнями уходят в левую демагогию.
В-четвертых, военный союз демократических государств с Советским Союзом во время войны против гитлеровской Германии ослабил защиту Запада от коммунизма и породил своего рода интеллектуальную блокаду. Демократические страны понесли тяжелые жертвы во имя победы над Гитлером. Потом же у них не хватило сил для того, чтобы остановить советский режим, и, наконец, стремясь сохранить равновесие, они помогли ему удержаться.
В-пятых, крупнейшим достижением советских идеологов было то, что они распространили и навязали свою систему классификации политических режимов: социализм противопоставили капитализму, причем социализм отождествлялся ими с советским строем.
В-шестых, слабость групп людей, способных сохранить память о коммунизме. Нацизм господствовал в течение 12 лет, в то время как европейский коммунизм просуществовал 50-70 лет. За это продолжительное время общество было сокрушено, элиты постепенно уничтожены, подвержены перевоспитанию. Господствовали обман, предательство, нравственное растление. Большинство самостоятельно мыслящих людей было лишено возможностей ознакомиться со своей историей и потеряло способность анализа. После распада тоталитарной системы труднее всего возродить нравственные принципы и интеллектуальные способности. Германия была в более выгодном положении, чем постсоветская Россия: у Гитлера не хватило времени на то, чтобы уничтожить гражданское общество.
В-седьмых, амнезия, с которой мы имеем дело в случае коммунизма, приводит к тому, что чрезмерной остается память о нацизме (и наоборот). А между тем хорошей, честной памяти достаточно, чтобы осудить обе системы.
На наших глазах создается лживая история; было бы плохо, если бы мы именно такую историю передали будущим поколениям, - пишет А. Безансон в заключение своей статьи "Память и забвение" во французском журнале "Коммантер", которую перепечатала "Газета выборча" (по-русски опубликована в „Русской мысли").
(Составил Е.Р.)
Лешек Колаковский
ОТВЕТ АЛЕНУ БЕЗАНСОНУ
Мой друг Ален Безансон представляет длинный перечень причин, объясняющий поразительную асимметрию в восприятии коммунизма и нацизма, а также расхождения в критериях оценки этих двух игрушек великой Государыни Истории. Несомненно, все эти причины правильно названы, однако мне представляется, что общая картина, начертанная Безансоном, требует еще поправок.
В самом ли деле национал-социализм и международный социализм - это двуяйцевые близнецы? Это вполне возможно. Как и в случае любого исторического метаморфоза, мы найдем доказательства и за, и против. С одной стороны, мы имеем дело с тоталитаризмом, исходящим из идеи превосходства расы или нации, осуществляющим вытекающие из этой идеологии принципы и, следовательно, не нуждающимся в каком-то "ложном сознании". С другой - тоталитаризм, исходящий из идеологии, которая проповедует интернационализм, равенство и гуманизм, обращается к таким ценностям, как общность людей, братство народов, всеобщий мир, обещает освобождение от тирании, конец нищеты и безработицы, объявляет приход государства благоденствия и т.п..
Нацизм не нуждался в крупной лжи, он более или менее откровенно говорит, что он такое. Коммунизм был воплощением лжи, был ложью монументальной, чуть ли не возвышенной по своему размаху (Союз Советских Социалистических Республик - четыре слова - учетверенная ложь, как повторял вслед за Борисом Сувариным покойный Корнелиус Касториадис). Разница небольшая? Не думаю. Вся история коммунизма свидетельствует о вескости этого вопроса. Коммунизм многие годы привлекал людей иной породы, чем те, которых заворожил фашизм: он увлекал тех, кто действительно верил в человечество, и представлял себе, что ярмо нищеты и безработицы скоро будет сброшено; милитаризму, национальным и расовым преследованиям, ненависти, войнам - скоро придет конец.
Все эти иллюзии, какими бы фантастическими они ни казались несколько лет спустя, имели свои последствия. Именно благодаря ним в чреве коммунизма могли родиться его противники и критики. Прославленное высказывание Игнацио Силоне о том, что решающий бой разгорится между коммунистами и бывшими коммунистами, было, наверное, сильно преувеличенным. Тем не менее, бывшие коммунисты сыграли в самом деле существенную роль в процессе, который подорвал систему изнутри и вызвал ее окончательное падение. Другое проявление слепоты - западные „попутчики" совершавшие „паломничества" в Советский Союз и до, и после войны и восхвалявшие его. Ничего подобного, пожалуй, не происходило в отношении нацистской Германии. Эти паломники в царство коммунизма способствовали только утверждению лжи (хотя были и исключения: Антон Цилига, Панаит Истрати, некоторые польские писатели), зато многие коммунисты, которые отрешились от лживой веры, могли ее успешно атаковать, ибо раньше сами подверглись ее влиянию. Их голос был услышан и отразился широким эхом именно благодаря их прошлому.
Более того, большевизм в России с самого начала был террористическим режимом, но сперва ему не нужно было скрываться за личиной всеобъемлющей лжи. Его лживость нарастала постепенно, достигнув апогея в период позднего сталинизма. Коммунизм делал первые шаги в атмосфере идеологической подлинности. Называть его культурно бесплодным было бы несправедливо. Коммунизм как культурная формация, оставил до сих пор заметные и весьма важные следы в истории литературы, поэзии, кино, театра, живописи. Разумеется, по мере укреплений твердыни сталинской лжи, число ценных произведений уменьшалось. Некоторое возрождение культуры произошло во время войны и сразу после нее, но его источник и вдохновение были скорее патриотическими, чем коммунистическими. Тогда-то и вышло в свет несколько ценных произведений. Можно ли то же самое сказать об истории культуры нацизма? Я полагаю, нельзя. В культуре нацизм принес только опустошение и вандализм.
Ответ узника
Исходя из такого диагноза, можно спросить: разве умирающий в Воркуте зэк должен был чувствовать себя довольным и счастливым, из-за того, что он избежал такой же участи в Дахау? Это мой демагогический вопрос, и не следует приписывать его Безансону. Отвечаю: нет. Следует, однако, добавить, что в то время, когда коммунистическая вера была еще жива, степень идейной преданности и дух самопожертвования ее приверженцев были поразительными. Многие коммунисты в ГУЛАГе отказывались отречься от своей веры, а многие из тех, кому удалось пережить лагерные ужасы и вернуться (например, в Польшу), с энтузиазмом участвовали в сталинской политике. Разумеется, это свидетельствует всего лишь о силе фанатизма, а не о нравственном превосходстве коммунизма. Интересно, однако, проанализировать условия, которые могли привести к подобной степени ослепления.
По производству трупов достижения Сталина намного выше, чем Гитлера. Трудно, однако, сравнивать их по количеству, учитывая, что нацистское государство просуществовало только 12 лет и в это время шла страшная война, а коммунизм овладел многими странами, в том числе страной с самым большим населением в мире, где с трудом замечается убыток 50 миллионов людей. Между тем, это не единственный и даже не самый важный критерий при исторических сопоставлениях, хотя - как я полагаю - это мнение не разделяли те, кто стоял под виселицей.
Вескость различий
Я не хотел бы повторять нелепость, провозглашенную Троцким, который считал, что большевизм и нацизм похожи друг на друга только по нескольким "поверхностным" признакам, как, например, отмена выборов, но у них явно различная сущность, разная классовая натура и т.д. Напротив, обе системы были похожи друг на друга по многим и притом весьма существенным признакам. Внушать, что различия незначительны, - это недопустимый догматизм. Факт, что из рядов сторонников коммунизма вели свою родословную многие его позднейшие критики и противники, обращавшиеся (хотя бы на некоторое время) к тем же идеологическим стереотипам, гротескно противоречившим действительности, освободиться от которых система не могла, все же доказывает, что генеалогические различия имели существенное значение. Коммунизм был выродившимся отростком Просвещения, нацизм же был уродливым ублюдком романтизма. Родословную тоталитаризма можно проследить так далеко, как хочется: Платон, Блаженный Августин, Гоббс, Гегель, Фихте, Гельвеций, Копт. Правда, нацизм родился отчасти как реакция на большевизм, но это не вносит ничего нового в спор о сущности того или другого. Успехи коммунизма в Европе частично можно объяснить реакцией на ужасы Первой мировой войны, но какие выводы можно сделать из этого неоспоримого факта?
Общее понятие "коммунизм" вполне правомочно, вопреки многим его разновидностям и конфликтам, родившимся среди коммунистов, точно так же, как правомочно понятие "млекопитающие". Однако вкупе с сильными эмоциями (вполне понятными), которые испытывают антикоммунисты, это понятие может привести нас к суждению, что реальное положение коммунистических стран следует рассматривать, исходя из неизменной натуры тоталитаризма, а не на основе эмпирического анализа. Из этого может следовать, что различия между режимом Пол Пота в Камбодже и положением в Польше или Венгрии во второй половине 80-х годов лишь мелки и незначительны: тут - коммунизм и там - коммунизм. Подобное утверждение, своей мудростью превышающее даже упомянутое замечание Троцкого, - это не только издевательство над действительностью. Оно вдобавок оскорбляет людей, которые жили в этих странах (это утверждение я не приписываю Безансону). А если мы еще добавим, что различия между нацизмом и коммунизмом несущественны, то отсюда следует, что Польша при гитлеровской оккупации и Польша при „народной демократии" - это одно и то же, если опустить мелкие детали. Попробуйте убедить в этом того, кто жил в той и другой Польше!
Различия в рамках коммунизма
В странах "народной демократии" в период сталинизма, то есть в первые послевоенные годы, совершались убийства как по судебным приговорам суда, так и без суда (позднее тоже, но время от времени). Были пытки, устрашение, показательные процессы партийных руководителей (за исключением Польши и ГДР, где подобные процессы готовились, но после смерти Сталина следствие было прекращено). Были репрессии по отношению к крестьянам, чтобы принудить их к коллективизации, а также по отношению к мелким коммерсантам и ремесленникам. Однако по сравнению со страданиями советского народа это умеренные безобразия, не заслуживающие названия геноцида (как огромные чистки 30-х годов, переселение целых народов во время войны или широкая система лагерей). Повсюду за довольно короткое время наступил прогресс в области градостроительства, индустриализации, а также образования: университеты и другие вузы идеологически "перестроились", но, к счастью, это не было необратимо, в чем можно было убедиться, когда в коммунистических странах улучшилось положение. Стало быть, прогресс был значительным, хотя он не был особой заслугой коммунизма. Он шел во всей Европе, притом в некоммунистических странах значительно быстрее. И все же он шел (и это следует подчеркнуть) также и в коммунистических странах, что дает еще один повод признать абсурдным мнение, будто бы у гитлеровской оккупации и "народной демократии" - одна и та же природа.
Правда, жестокости коммунистической диктатуры долгое время недооценивались, умышленно замалчивались или просто не были известны на Западе. Ален Безансон метко оценил причины этого незнания и молчания. Неверно, однако, что после 1989 года польская оппозиция, во главе с примасом католической Церкви, рекомендовала забыть и простить. Простить иногда можно, забывать - нельзя, и мне кажется, что Ален Безансон не мог бы найти цитаты, подтверждающие его тезисы.
Когда я смотрю на полки в моей библиотеке, у меня нет впечатления, что подлинная история и анализ коммунизма были оставлены без внимания или забыты: я вижу произведения Конквиста, Пайпса, Геллера, Некрича, Солженицына, Волкогонова, Улама, Малии и еще десятков американских, российских, польских авторов, в том числе и некого Алена Безансона. В Польше историческая литература и мемуары об эпохе коммунизма огромны и все время увеличиваются. Открытие советских архивов и в самом деле оказалось плодотворным (говорят, что их опять закрывают, но поговаривают также, что ключ к этому кладу - доллар. Ах, этот вездесущий капитализм!).
Эволюция коммунизма
У коммунистической системы, разумеется, не было механизма, благодаря которому она могла бы преобразоваться в правовое государство. Тем не менее, нелепо утверждать, что она все время была неподвижным и неизменным блоком, где не могли проходить никакие социальные процессы, не зависящие от Политбюро. Общество подвергалось глубоким преобразованиям, а аппарат тирании часто был вынужден подчиняться воздействию независимой от него силы. Прославленный доклад Хрущева, разумеется, не был голосом обратившегося в демократы - скорее воплем раба, разорвавшего цепи. Но прежде всего это был пакт безопасности партийного аппарата, позаботившегося о том, чтобы никому впредь не дать возможности захватить столь деспотическую власть, какая была у Сталина. Именно из-за этого уровня деспотизма столь неуверенными в завтрашнем дне были секретари ЦК и маршалы, не говоря уже обо всех остальных. Этот вынужденный обстоятельства ми доклад в самом деле изменило положение в стране (помню, в 1956 году французские коммунисты не хотели верить, что он был действительно сделан, а между тем мы читали его текст в подлиннике).
Во всех коммунистических странах после смерти Сталина продолжала существовать воля к сохранению системы, но под воздействием экономических катастроф, а иногда даже под нажимом общественности, тоталитарные черты системы слабели, несмотря на периоды застоя и рецидивов. Идеология вскоре потеряла всю свою жизнеспособность и никто больше ее всерьез не воспринимал. Нелепо утверждать, что целью реформ Горбачева было обмануть Запад и что они ничего в СССР не меняли.
Никто не сомневается, что он не хотел уничтожить коммунизм. Он хотел сделать коммунизм более действенным и понимал, что это требовало свободного обмена информацией. В результате, как и многие другие реформаторы, он уничтожил то, что предполагал усовершенствовать. Я бывал в Москве в эпоху Горбачева и видел, что там появилась свобода слова, появились независимые газеты и агентства печати. Люди высказывались без стеснения, без страха, и говорили обо всем. Кто посмеет утверждать, что свобода слова, разрушившая коммунизм - это незначительная деталь? Коммунизм со свободой слова выжить не может, хотя я знаю одного теоретика, который тогда признал, что, по его теории, ни Горбачева, ни Валенсы быть не может.
Удивительны и неожиданны успехи на выборах так называемых посткоммунистических партий в большинстве стран, покинувших "империю зла" (равно как удивляет в разных странах сопротивление крестьян ликвидации колхозов). О причинах этих странных шагов назад написано много. Они непонятны, если исходить из теории, которая предполагает, что коммунизм - это единый блок, состоящий из неподвижных монолитов.
СУДЬБА ЛЮДЕЙ — ОБЩАЯ
Вы намерены обсуждать вопрос о терпимости и ее пределах, а также заняться ликвидацией проявлений расовой либо этнической ненависти, которые создает человеческая глупость, темнота и подлость. Мне очень нравится задуманное вами дело, и, конечно, я поддерживаю его безоговорочно.
Как все мы знаем, неприязнь, подозрительность и, в конечном счете, ненависть ко всему чуждому и ко всем чужакам — такое явление, которое сопровождает историю человечества с незапамятных времен, притом можно оказаться «чужаком» по разным причинам: другой религии, другого языка, другой национальности, другого цвета кожи. Но история учит нас не только тому, что вражда к чужакам заурядна, исторически укоренена и зачастую ведет к самым страшным преступлениям, но и тому, что с нею можно успешно бороться, если есть настоящая готовность это делать.
*
В III веке до Р.Х., 23 столетия назад, царь Ашока в северо-восточной Индии (отметим, что подвластная ему территория включала значительную часть сегодняшнего Афганистана с Кабулом, Гератом, Кандагаром — городами, известными нам по недавним драматическим событиям) был так потрясен жестокостями и страданиями во время войны, которую вел он сам, что решил переменить людские нравы и в поисках мудрости обратился в буддизм. Он издал указы, повелевая уважать все религии — ибо считал, что сосуществование разных религий всем на пользу, — защищать беззащитных, а также не причинять мучений животным.
Эти указы были первым известным нм в истории правовым документом, который вводил религиозную терпимость. Но и религиозная история Европы, несмотря на множество войн и ненависти, не представляет собой лишь непрерывную цепь гонений. В XVI-XVII вв. и лучшие из христианских писателей (хотя этих лучших было не так много) провозглашали религиозную терпимость, и властители разных стран тоже провозглашали ее и предписывали — можно назвать Нидерланды, но также и Польшу, где принимали беглецов из других стран, претерпевавших гонения по религиозным причинам.
Эта терпимость не была ни вполне последовательной, ни устойчивой. В Польше она завершилась изгнанием ариан, во Франции — отменой Нантского эдикта, обеспечивавшего права протестантского меньшинства. И там и тут результаты для страны оказались хуже некуда.
Когда мы говорим о терпимости, мы имеем в виду не только правовые предписания, которые запрещают гнать и в уголовном порядке преследовать людей за их взгляды — религиозные или иные, — а также за такие действия, которые, возможно, нам не нравятся (если они не нарушают общественного порядка и принципов человеческого общежития). Мы имеем в виду также отношение отдельных людей к тому, что им чуждо. Нашу способность рассматривать других людей, в том числе по тем или иным причинам чуждых, с доброжелательным вниманием. Терпимость, разумеется, не означает снисходительности ко злу: различные проступки и подлости должны быть наказуемы, ибо не все мы по природе добры, лишены ненависти, алчности, зависти. Но мы настолько содействуем улучшению мира, насколько способны к терпимости и вере в то, что судьба людей — общая, что она обнимает всех людей до единого. Следует, однако, отметить, что, когда мы говорим о людях другой национальности, языка или цвета кожи, слово «терпимость», собственно говоря, неуместно. Они нам чужие, мы их, может быть, плохо понимаем, но это такие же люди, как мы, хорошие или плохие.
*
СУДЬБА ЛЮДЕЙ — ОБЩАЯ
Вы намерены обсуждать вопрос о терпимости и ее пределах, а также заняться ликвидацией проявлений расовой либо этнической ненависти, которые создает человеческая глупость, темнота и подлость. Мне очень нравится задуманное вами дело, и, конечно, я поддерживаю его безоговорочно.
Как все мы знаем, неприязнь, подозрительность и, в конечном счете, ненависть ко всему чуждому и ко всем чужакам — такое явление, которое сопровождает историю человечества с незапамятных времен, притом можно оказаться «чужаком» по разным причинам: другой религии, другого языка, другой национальности, другого цвета кожи. Но история учит нас не только тому, что вражда к чужакам заурядна, исторически укоренена и зачастую ведет к самым страшным преступлениям, но и тому, что с нею можно успешно бороться, если есть настоящая готовность это делать.
*
В III веке до Р.Х., 23 столетия назад, царь Ашока в северо-восточной Индии (отметим, что подвластная ему территория включала значительную часть сегодняшнего Афганистана с Кабулом, Гератом, Кандагаром — городами, известными нам по недавним драматическим событиям) был так потрясен жестокостями и страданиями во время войны, которую вел он сам, что решил переменить людские нравы и в поисках мудрости обратился в буддизм. Он издал указы, повелевая уважать все религии — ибо считал, что сосуществование разных религий всем на пользу, — защищать беззащитных, а также не причинять мучений животным.
Эти указы были первым известным нм в истории правовым документом, который вводил религиозную терпимость. Но и религиозная история Европы, несмотря на множество войн и ненависти, не представляет собой лишь непрерывную цепь гонений. В XVI-XVII вв. и лучшие из христианских писателей (хотя этих лучших было не так много) провозглашали религиозную терпимость, и властители разных стран тоже провозглашали ее и предписывали — можно назвать Нидерланды, но также и Польшу, где принимали беглецов из других стран, претерпевавших гонения по религиозным причинам.
Эта терпимость не была ни вполне последовательной, ни устойчивой. В Польше она завершилась изгнанием ариан, во Франции — отменой Нантского эдикта, обеспечивавшего права протестантского меньшинства. И там и тут результаты для страны оказались хуже некуда.
Когда мы говорим о терпимости, мы имеем в виду не только правовые предписания, которые запрещают гнать и в уголовном порядке преследовать людей за их взгляды — религиозные или иные, — а также за такие действия, которые, возможно, нам не нравятся (если они не нарушают общественного порядка и принципов человеческого общежития). Мы имеем в виду также отношение отдельных людей к тому, что им чуждо. Нашу способность рассматривать других людей, в том числе по тем или иным причинам чуждых, с доброжелательным вниманием. Терпимость, разумеется, не означает снисходительности ко злу: различные проступки и подлости должны быть наказуемы, ибо не все мы по природе добры, лишены ненависти, алчности, зависти. Но мы настолько содействуем улучшению мира, насколько способны к терпимости и вере в то, что судьба людей — общая, что она обнимает всех людей до единого. Следует, однако, отметить, что, когда мы говорим о людях другой национальности, языка или цвета кожи, слово «терпимость», собственно говоря, неуместно. Они нам чужие, мы их, может быть, плохо понимаем, но это такие же люди, как мы, хорошие или плохие.
*
Предрассудок, согласно которому те или иные этнические либо расовые группы ниже нас, хуже или нравственно отсталые, — это зловещий, отравленный источник самых страшных массовых преступлений. Но точно так же, как мы не говорим о «терпимости» к рыжеволосым или голубоглазым, нет смысла говорить, что мы обязаны проявлять «терпимость» к людям другого языка или расы.
Разнообразие культур и языков, разнообразие человеческих характеров и умений создает великое богатство цивилизации, и глупо было бы требовать, чтобы все были одинаковы.
Сегодня мы свидетели далеко еще не оконченной войны, разожженной террористическими нападениями. Их совершали темные, ослепленные фанатики-мусульмане, полные ненависти к христианской цивилизации, ненависти к евреям и ненависти к Западу. Знающие дело люди говорят нам, что этот преступный фанатизм — отнюдь не какая-то естественная черта ислама, что террористы представляют собой лишь маргинальную горстку мусульман. Это наверное так, но нынешняя война воочию показывает нм весь ужас религиозной и цивилизационной вражды. Джонатан Свифт в «Путешествиях Гулливера» описал кровавую войну, которую вели два королевства. Это была идеологическая война: речь шла о том, с какого конца разбивать яйцо всмятку — с тупого или острого. У Свифта это было описанием войны за догматы, религиозной войны.
*
Во всех европейских странах, в том числе и в Польше, есть своя история сосуществования с национальными меньшинствами. История эта складывалась по-разному, и почти нигде не обошлось без самых разных конфликтов, давления, иногда — гонений, иногда — резни. Особо выделяющимся меньшинством были евреи, рассеянные по всем странам и почти везде подвергавшиеся разнообразным ограничениям или преследованиям. Польша давних времен, похоже, поворачивалась своей не худшей стороной: она давала им различные права и самоуправление. Грубый антисемитизм нарастал в нашей стране в межвоенные годы, случались и погромы. Долгое время евреи жили культурно замкнутыми, приверженными к своим обычаям, религии, языку, одежде. Со временем, однако, многие из них ополячились, и среди этих поляков из евреев были люди, чрезвычайно обогащавшие нашу культуру: писатели, мастера польского слова, такие, как Тувим, Слонимский или Лесьмян, выдающиеся ученые, такие, как Хиршфельд, Тарский, Инфельд, выдающиеся музыканты, замечательные врачи и юристы. Гитлеровский геноцид довел еврейскую общину в Польше и других оккупированных странах почти до полного уничтожения, жертвами этого преступного режима пали и миллионы поляков-неевреев. Почти невозможно поверить, что сегодня в Польше, где в результате истребления при оккупации и послевоенных волн эмиграции осталась всего горстка евреев, до сих пор находится место для темных людей, повторяющих антиеврейские лозунги и идиотскую ложь. Конечно, этих темных людей нельзя отождествлять с культурной жизнью нашей страны, где делается много усилий, чтобы охранять памятники многовекового сосуществования, изучать историю еврейского народа и т.п., но распространение антиеврейских лозунгов покрывает позором нас всех. От этой грязи, к сожалению, не свободны и католическая Церковь — несмотря на множество чрезвычайно ясных высказываний Папы, а также наших священников и епископов.
*
Некоторые говорят, что у евреев горестные заслуги перед нашей страной в послевоенные годы. Это верно: некоторые евреи принимали участие в преступных делах сталинского режима. Не говоря, однако, о том очевидном факте, что участие в этом они принимали не потому, что были евреями, а потому что были коммунистами, как статистические, так и исторические данные показывают нам несомненно, что среди этих «заслуженных» было куда больше поляков, ничего общего с еврейством не имевших. Еще нам говорят: «Но евреи же ненавидят Польшу и поляков». Действительно, существуют евреи, которые относятся к Польше неприязненно или даже враждебно. Понятно, что там, где существует племенная или этническая враждебность, она никогда не развивается только с одной стороны, но всегда взаимно. По моим наблюдениям, больше всего этой враждебности среди американских евреев, которые знают о Польше не намного больше, чем поляки-жидоморы знают о евреях. Куда меньше она в Израиле, среди людей, которые когда-то жили в Польше. Можно смело предположить, что те сопляки, которым кто-то велит писать на стенах антисемитские лозунги, в жизни не видели еврея своими глазами и понятия не имеют, о чем тут идет речь.
Всякие грязные газетки и брошюрки, которые выходят в Польше так же, как и всякие голоса, которые иногда раздаются среди Полонии в разных странах (в частности бредни, которые произносит председатель Конгресса американской Полонии), успешно содействуют тому, чтобы в Америке и других странах у нас была репутация темных людей, подобных авторам этого мусора.
Все это вещи хорошо известные, которые, к сожалению, все-таки приходится и следует повторять.
Оксфорд, 21 января 2002. Русский перевод: "Новая Польша", №1, 2004. |