Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Карл Поппер

ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО И ЕГО ВРАГИ

К оглавлению

ПИСЬМО МОИМ РУССКИМ ЧИТАТЕЛЯМ

(1992)

Эту книгу об открытом обществе я написал в период между 1938 и 1943 годами в Новой Зеландии. Я защищаю в ней скромную форму демократического («буржуазного») общества, в котором рядовые граждане могут мирно жить, в котором высоко ценится свобода и в котором можно мыслить и действовать ответственно, радостно принимая эту ответственность. Во многом оно походит на общество, ныне существующее на Западе. Это открытое общество, столь высоко ценящее мир и свободу, возникло в результате ряда глубоких и радикальных революций. Со времен моего детства оно сильно изменилось, и хотя некоторые марксисты, и не только они, все еще называют его «капитализмом», оно имеет очень мало общего с тем обществом, современником которого был Маркс, и еще меньше — с тем, которое было описано Марксом и которое он назвал «капитализмом».

Мне уже почти девяносто лет. Решение написать эту книгу я принял в тот день, когда узнал о вторжении Гитлера в мою родную Австрию, а окончил работу над ней ровно пятьдесят лет назад. После того, как несколько издательств отвергли мою книгу, она была отпечатана в Лондоне под обстрелом гитлеровского «секретного оружия» Фау-1 (управляемых беспилотных бомбардировщиков) и Фау-2 (чрезвычайно мощных для того времени ракет). Опубликована она была в 1945 году, когда война в Европе уже окончилась, но работу над ней я считал своим вкладом в победу. Она была направлена против нацизма и коммунизма, против Гитлера и Сталина, которых пакт 1939 года сделал на время союзниками.

Моя неприязнь к этим именам была столь велика, что я ни разу не упомянул их в «Открытом обществе». В этой книге я решил проследить историю, приведшую к возникновению гитлеризма, и обратился к учению великого философа Платона — первого политического идеолога, мыслившего в терминах классов и придумавшего концентрационные лагеря. А фигура Сталина побудила меня обратиться к изучению философии Карла Маркса. Критикуя марксизм, я до некоторой степени критиковал и самого себя, поскольку в ранней молодости был марксистом и даже коммунистом. (Мне не было и 17 лет, когда я отверг это учение.)

Для настоящего издания этой книги я написал «Послесловие вместо предисловия к русскому изданию», которое

8

хотя и достаточно пространно, все же не вмещает всего того, что мне хотелось бы высказать. Однако здесь, предваряя это «Послесловие», я хочу поделиться с моими русскими читателями некоторыми мыслями о главной идее открытого общества — идее власти закона. Мне кажется, что именно эта идея сейчас очень важна для читателей в России, пусть даже воплотить ее в жизнь чрезвычайно трудно.

Власть закона: самая насущная потребность России

В России не хватает продовольствия, а эффективно производить его может только рыночное хозяйство. Действительно, именно эффективность рыночной экономики сделала богатыми страны Запада. Однако это было достигнуто усилиями бесчисленного множества тружеников и многих мыслителей на протяжении столетий.

Благодаря их усилиям (а также свободному рынку) современные открытые общества Запада, на мой взгляд (а я многое повидал и прочитал немало книг), — значительно лучше, свободнее, гораздо честнее и справедливее всех обществ, когда-либо существовавших в истории человечества. И хотя они еще далеки от совершенства, будучи не во всем честными и справедливыми, они неустанно трудятся, чтобы приблизиться к идеалам свободы, справедливости и честности. Среди серьезных недостатков западных обществ можно упомянуть преступность, проявляющуюся во многих формах — например, в злоупотреблениях свободой рынка. Эти злоупотребления значительно участились после Второй мировой войны и в настоящее время представляют собой серьезную проблему для нашего общества.

Поэтому нам, к сожалению, необходим уголовный кодекс. Однако я здесь не буду больше обсуждать эту проблему, а лишь отмечу следующее. Мы на Западе считаем важнейшим принципом уголовного законодательства презумпцию невиновности: никто не должен считаться преступником, пока не будут представлены доказательства, устраняющие все обоснованные сомнения по этому поводу. Если же сомнения остаются, то с обвиняемым следует обращаться как с невиновным.

Власть закона и свободный рынок

Уголовное законодательство отличается от гражданского. А некоторые части гражданского законодательства — такие,

9

как закон о собственности (некоторые идеологи утверждают, что собственность равноценна краже) и закон о торговле (некоторые идеологи утверждают, что купцы — обыватели и паразиты) — неотделимы от свободного рынка. В противоположность уголовному законодательству, которое воистину — необходимое зло, гражданское законодательство — великое благо. Его цель — личная свобода и сосуществование без насилия. Со времен Древнего Рима цивилизованное общество преследовало эту скромную цель — скромную, но очень трудно достижимую. И цивилизованное общество позволило развиться свободному рынку.

Свободному рынку нужна защита закона. Примитивный рынок — обмен яблок на шпинат — в ней, возможно, не нуждается. Однако такой примитивный рынок обеспечивает лишь небольшую степень свободы — иначе говоря, весьма небольшой выбор. Если вам срочно необходим велосипед, вы можете не найти его на рынке, не использующем деньги. Но как только появляются деньги, все большую роль начинает играть государство (поскольку деньги печатает оно). А вместе с покупкой и продажей такого сложного предмета, как велосипед, возникают вопросы гарантий (т. е. защиты покупателя). Эти вопросы не решить без правовой системы, регулирующей договорные отношения.

Однако велосипеды производятся только крупными партиями, а это означает наличие многочисленных и сложных договорных обязательств между производителем и его поставщиками, рабочими, розничной торговлей. Короче говоря, промышленное общество, основанное на рыночных отношениях и предлагающее значительную свободу выбора, немыслимо без правовой системы, без власти закона.

Правовая система западных обществ развивалась с развитием промышленности, свободного рынка и всех предлагаемых им альтернатив. Она развивалась с ростом опыта правовых отношений, который берет начало еще в эпохе Древнего Рима. К несчастью, эта традиция и свободный рынок в России были прерваны коммунизмом. Я не думаю, что ее удастся быстро восстановить, если основываться на одном лишь российском опыте. Мне кажется очевидным, что в данном случае кратчайший (хотя, конечно, не вполне совершенный) путь — это заимствование Россией одной из утвердившихся на Западе правовых систем. То, что такой путь в принципе возможен, показала Япония, которая в 1873 г. восприняла германскую правовую систему, осознав, что та необходима для осуществления планов индустриализации страны по европейскому образцу.

10

Я полагаю, что двумя наиболее очевидными возможностями для России являются германское и французское законодательства. Это обусловлено историческими причинами: в Великобритании никогда не существовало кодекса законов, который можно было бы перенять целиком, а многочисленные американские правовые системы, разные в разных штатах США, развивались постепенно иммигрантами из Великобритании в соответствии с их специфическим опытом индустриализации. Поэтому, подобно британцам, американцы не создали законодательной системы, которую можно было бы позаимствовать целиком.

Конечно, если какую-то систему перенять целиком, то она может пробуксовывать. Российскому парламенту предстоит корректировать ее по мере необходимости: такая корректировка и составляет большую часть парламентской работы во всех современных государствах.

Слуги закона

Воплотить в жизнь хорошее законодательство, превратить его в высшую власть в стране еще сложнее, чем его создать. Особенно трудна эта задача для России, которая на бумаге уже имела хорошие законы, остававшиеся, к несчастью, бессильными и неиспользуемыми. Изменение этой печальной традиции и установление власти закона — это задача государства. Для ее решения государство должно, прежде всего, подготовить юристов. Воспитание юристов, принимающих законодательство всерьез, само по себе в какой-то мере обновит общество. Разумеется, наиболее важны работники судебных органов, особенно судьи и частные адвокаты. (Последние должны быть по-настоящему частными — это единственная гарантия, что они будут служить Закону, а не только интересам находящегося у власти правительства.) Для того, чтобы вершить правосудие, требуется, кроме того, множество других государственных служащих. Все они должны быть воспитаны в духе служения объективной истине, интересам опирающегося на закон правосудия — и ничему более. В мирное время им непозволительно руководствоваться никакими «высшими» интересами, никакими интересами государства. Воспитание таких людей — большая задача, решение которой займет у вас годы.

В этом, по-моему, состоит самая насущная и самая трудная задача вашего государства. Это задача установления открытого общества — совершенно новой, гибкой и живой традиции служения закону, противоположной жесткой тра-

11

диции беспринципной власти страха, внедренной коммунистической бюрократией. Японцы, пытаясь установить свой вариант открытого общества, посылали за границу своих лучших и многообещающих молодых юристов, от которых требовалось не только хорошее знание языков, но и опыт работы в качестве судей и адвокатов. Они должны были провести некоторое время в судах, чтобы усвоить западную традицию судопроизводства.

Без установления власти закона немыслимо развитие свободного рынка и достижение экономического равенства с Западом. Эта мысль кажется мне основополагающей и в высшей степени актуальной, а поскольку я не заметил, чтобы ее должным образом акцентировали, то подчеркну ее здесь.

Рыночная экономика в современном государстве представляет собой чрезвычайно сложную систему производства и распределения, не регулируемую взаимными соглашениями: каждый производитель планирует свое производство самостоятельно в соответствии со своей оценкой потребительского спроса. Она охватывает миллионы мирных усердно трудящихся граждан и может нормально функционировать лишь при условии, что они доверяют друг другу, как это свойственно людям, и знают, чего требуют от них честность, порядочность и истина. В обществе должна существовать по крайней мере элементарная степень взаимного доверия. Однако ничто не приведет к этой цели быстрее, чем доверие к власти закона — доверие, основанное главным образом на положительном опыте и потому вполне заслуженное, т. е. доверие к правовым институтам государства и к чиновникам, несущим ответственность за исполнение закона.

«Капитализм» Маркса никогда не существовал

Все знают, что открытые общества Запада являются «капиталистическими». Слово «капитализм» получило широчайшую известность и всеобщее признание благодаря Марксу и марксизму.

Даже те экономисты, которые сознают значительные преимущества открытого общества перед социально-экономическими системами Востока, усвоили эту терминологию и часто называют нашу социальную систему «капитализмом». Конечно, выбор того или иного названия — дело вкуса, и с рациональной точки зрения он не должен иметь большого значения.

Важно, однако, то, что «капитализм» в том смысле, в каком Маркс употреблял этот термин, нигде и никогда не

12

существовал на нашей прекрасной планете Земля — он реален не более, чем дантовский Ад. Но если тех, кто серьезно утверждал или верил, что Ад можно найти где-то на нашей планете, очень мало, то миллионам марксистов внушили, — и они поверили в это, — что Марксов капитализм существует в странах Запада. А кое-где (и не только в Китае и Северной Корее!) этому учат до сих пор.

Следует признать, что у наших открытых обществ есть одна общая черта с несуществующим «капитализмом» Маркса и его последователей: большая часть промышленности, «средств производства» является в этих обществах частной собственностью. У нас нет законов, запрещающих иметь в частной собственности какие-либо промышленные объекты. Однако социальное значение этого факта со времени Маркса претерпело изменения.

Современная частная собственность на средства производства выступает главным образом в акционерной форме, а в число крупнейших держателей акций на Западе входят пенсионные фонды, распоряжающиеся частью сбережений миллионов рабочих, которые таким образом становятся маленькими «капиталистами». (Некоторые марксисты глубоко возмущены тем обстоятельством, что хорошие пролетарии превращаются в нехороших капиталистов! Они, похоже, забыли, что капитализм считался порочным потому, что делал рабочих бедными, а не богатыми!)

Как эта, так и многие другие черты общества, в котором жил Маркс, сегодня неузнаваемо изменились, и отчасти в таком направлении, которое Маркс объявил невозможным (например, было введено прогрессивное налогообложение доходов). Однако, хотя эти изменения и показывают, что Марксов «капитализм» более не существует, они все же не доказывают правильности моего основного тезиса: тот «капитализм», который имел в виду Маркс, на Земле никогда и нигде не существовал.

Дело в том, что марксово понятие «капитализм» представляет собой просто одно из понятий его теории исторического процесса («исторического материализма»). Определение Маркса утверждает, в частности, что «капитализм» является исторической фазой развития человеческого общества. Для марксизма (и в еще большей мере для ленинизма) «капитализм» — это прежде всего такая фаза общественного развития, когда рабочие живут в нищете, труд их изнурителен и тягостен, зачастую очень опасен, а заработка едва хватает, чтобы не умереть с голоду. Более того, их положение при «капитализме» безнадежно: до тех пор, пока «капитализм»

13

не свергнут, не уничтожен, не искоренен, ты, рабочий, должен оставить всякую надежду (подобно тому, как оставляет ее душа, входящая в дантовский Ад). У тебя есть единственная надежда, имя которой — «социальная революция».

Действительно, ведь при «капитализме» действует железный закон исторического развития — закон абсолютного и относительного обнищания рабочего класса. Историческая роль этого закона — пробудить в рабочем такой уровень классового сознания, чтобы он превратился в идейного коммунистического борца против «капитализма».

(Обратите внимание, что на самом деле нищета рабочего класса не росла, как того требует марксизм, и чтобы объяснить этот факт и спасти закон обнищания, была изобретена вспомогательная теория — теория империализма. Согласно этой вспомогательной теории, обнищания можно избежать — правда, лишь в отдельных странах и в течение ограниченного времени — путем завоевания народов, отставших в своем технологическом развитии, присвоения львиной доли богатства, накопленного правящими классами этих народов, и усиленной эксплуатации их трудящегося люда, обрекающей его на еще большую нищету. Таким путем можно избежать обнищания рабочего класса метрополии империалистического государства, но лишь за счет «внешнего пролетариата». Я бы прокомментировал эту вспомогательную теорию следующим образом. Реально даже в коммунистическом мире наблюдаются различные варианты империалистической политики. Однако поскольку в настоящее время ни у одной из западных держав нет внешнего пролетариата для эксплуатации, но во всех них есть собственные рабочие, не страдающие от безнадежного обнищания, то вспомогательная теория империализма не дает даже поверхностного оправдания несостоятельности марксовой исторической характеристики «капитализма».)

Я не буду критиковать здесь книгу Маркса «Капитал» и его теоретическое обоснование веры в то, что закон обнищания является существенной чертой «капитализма». Не будет преувеличением сказать, что Маркс неразрывно связал с этим законом свою надежду на социальную революцию и крах «капитализма». Потому-то этому закону и придавалось столь большое значение. Со времен Маркса всякий раз, когда рабочие, профсоюзы или марксистские партии терпели неудачу, марксисты расценивали это как шаг в правильном направлении — к революции и иногда даже были этому рады: «Чем хуже обстановка, тем лучше для революции». (Приме-

14

(Примером может служить фашизм, который получил историческое объяснение и был определен — особенно немецкими марксистами в период между 1925 и 1933 годами — как «последняя стадия капитализма», а потому нередко даже приветствовался.)

Таким образом, Марксов закон обнищания играет ведущую роль в его теории «нашей единственной надежды» — непременного краха «капитализма» и пришествия коммунистического общества. Причем, поскольку этот закон является существенной стороной представлений Маркса об историческом процессе, то он составляет неотъемлемую часть его концепции «капитализма».

Однако история и реально существующие общества пошли иным путем. Общество, которое Маркс именовал «капитализмом», неуклонно совершенствовалось. Благодаря прогрессу техники труд рабочих становился все более производительным, а их реальные заработки постоянно росли, даже спустя значительное время после того, как империализм либо сгинул, либо отказался от своей роли эксплуататора других народов.

Суммируя сказанное, отмечу, что самая важная и, конечно, самая существенная черта того общества, которое Маркс называл «капитализмом», никогда не существовала. «Капитализм» в марксовом понимании представляет собой неудачную теоретическую конструкцию. Это всего лишь химера, умственный мираж. Подобно Аду, он никогда не существовал где-либо на Земле.

В то время как капитализм марксистов был всего лишь миражом, в действительности существовало и по сей день существует стремительно изменяющееся общество, ошибочно названное «капиталистическим», с внутренним механизмом самореформирования и самосовершенствования. В наших западных открытых обществах у рабочих есть надежда. Им не требуется иллюзорная надежда на то, что коммунистическая диктатура избавит их от зла — от ненавистного железного закона обнищания.

Тем не менее советские правящие круги долгое время возлагали надежду на то, что будут в состоянии «покончить» с «капитализмом», уничтожить этот мираж — столь же реальный, сколь и Ад, — с помощью военной силы и ядерного оружия. Эта надежда доминировала в теории и практике коммунизма даже при Н. С. Хрущеве, выдающемся антисталинском реформаторе. Ненависть к несуществующей мысленной конструкции, к чистой иллюзии чуть не уничтожила нас всех, когда Хрущев отправил на Кубу ракеты с ядерными

15

боеголовками, на несколько порядков превосходившими по мощности бомбу, сброшенную на Хиросиму*.

Такова трагическая история глубоко ошибочной идеологии, претендовавшей, по замыслу ее основателя, на звание науки — науки об историческом развитии. Она снискала симпатии и даже полную поддержку ряда блестящих ученых. Такова история неизмеримой опасности, которую может нести ошибочная идеология, а по сути религия, наставляющая на ложный путь, когда она достигает власти в какой-либо стране. Мы должны извлечь урок из этой ошибки и не позволить ей повториться вновь.

И мы должны возрадоваться, что открытые общества Запада так разительно отличаются от того, как они изображаются в коммунистической иллюзорной идеологии. Я повторяю, эти общества далеки от совершенства. Они, признаюсь, далеки от обществ, основанных в первую очередь на любви и братстве. Такие общества несколько раз создавались, но всегда быстро вырождались. Меня, однако, не оставляет надежда, что наши потомки, возможно, спустя несколько столетий нравственно намного превзойдут нас. Считая все это вполне вероятным, я, тем не менее, еще раз повторю: открытые общества, в которых мы живем сегодня, — самые лучшие, свободные и справедливые, наиболее самокритичные и вос-приимчивые к реформам из всех, когда-либо существовавших. И действительно, много доброго, прекрасного и самоотверженного делается сегодня не только здесь, на Западе, но и в России.

* Мы обязаны А. Д. Сахарову сведениями о том, что одна из бомб, в создании которой он участвовал, по мощности «превосходила бомбу Хиросимы в несколько тысяч раз!» (A Sakharov. Memoirs. New York, Alfred A. Knopf Inc., 1990; London, Hutchinson, 1990, p. 218; цитируется по оригинальному изданию — А. Сахаров. Воспоминания. Публикация Е. Боннэр // Знамя, декабрь 1990, с. 71).

ПРЕДИСЛОВИЕ РЕДАКТОРА РУССКОГО ПЕРЕВОДА

Убежден, что нет особой необходимости представлять русскому читателю книгу профессора Карла Поппера «Открытое общество и его враги». Хотя с момента ее публикации прошло без малого полвека, а русский перевод ее появляется только сейчас, основные идеи «Открытого общества» в той или иной форме получили известность в нашей стране и, во всяком случае, в философской среде широко обсуждались и вызывали постоянный интерес. С выходом в свет русского перевода этой книги число ее читателей неизмеримо возрастет, и, думаю, можно сказать без большого преувеличения, что начнется ее полноценная вторая жизнь в социальной среде, которой она во многом и была адресована.

Книга К. Поппера «Открытое общество», несмотря на ее, так сказать, зрелый возраст, ни в коей мере не потеряла своей актуальности. Так происходит всегда с выдающимися философскими сочинениями, имеющими дело с вечно стоящими перед человеком проблемами. «Открытое общество» с полным правом может и должно быть отнесено к таким сочинениям. Предмет этого глубокого философского исследования — что такое закрытое и открытое общество и в каком из них человеку пристало жить — волновал мыслящих граждан древнегреческих полисов почти так же, как он волнует нас сейчас. И какой бы значительный путь ни прошло человечество за свою историю, вопросы тоталитарного или истинно демократического государственного устройства еще многие десятилетия, а, скорее всего, столетия будут стоять в повестке дня. Поэтому я убежден, что читатели испытают большую радость от интеллектуального общения с этим классическим философским сочинением XX века.

Как редактор русского перевода «Открытого общества» я считаю своим долгом сказать несколько слов о тех, кто сделал возможным это издание.

Мои первые слова признательности, что вполне естественно, относятся к автору «Открытого общества» профессору Карлу Попперу или, как принято называть его в Великобритании, сэру Карлу. Многие годы мечтая о русском переводе своей книги — это его собственные слова, он больше, чем кто-либо другой, сделал для того, чтобы это осуществилось. Специально для русского издания Карл Поппер написал «Письмо моим русским читателям», которым открывается

18

книга, и «Послесловие вместо предисловия к русскому изданию», публикуемое в конце тома 2.

С полным основанием можно сказать, что профессор К. Поппер выступил в качестве соавтора перевода: в постоянной переписке с ним мы, переводчики и редактор, обсудили множество трудных и неясных для перевода мест, только с его помощью приняли окончательные решения о переводе заголовков обоих томов книги, нашли удачные, мы надеемся, эквиваленты многим введенным им терминам. Более того, в ходе подготовки рукописи книги к изданию я получил благодаря содействию The Ianus Foundation возможность посетить Карла Поппера в Лондоне, и в течение пяти напряженных рабочих дней мы не только разрешили все оставшиеся у нас вопросы, но автор внес ряд исправлений и уточнений в оригинальный английский текст.

Мои следующие слова благодарности я хочу адресовать группе переводчиков, которые в короткий срок осуществили перевод этой книги, насчитывающей без малого тысячу страниц типографского текста и содержащей очень сложный для перевода, огромный по объему справочно-библиографический материал. Оценивать качество перевода я, естественно, не могу. Это сделают читатели. Однако считаю необходимым представить переводчиков.

С доктором философских наук Владимиром Никифорови-чем Брюшинкиным из Калининградского университета мы сотрудничали еще при издании избранных логических работ К. Поппера (К. Поппер. Логика и рост научного знания. М., «Прогресс», 1983) — вообще первой публикации его сочинений на русском языке. При переводе «Открытого общества» В. Н. Брюшинкин, можно сказать, взял на себя ведущую роль — и с точки зрения объема выполненной им работы, и с точки зрения сохранения единого стиля переводов сочинений К. Поппера на русский язык. Мои коллеги по Институту системных исследований кандидат философских наук Кира Львовна Викторова и Андрей Валерьевич Карташов перевели основные главы первого тома и, как мне представляется, попытались выразить в русском переводе не только суждения автора книги о мифе о предопределении, основных постулатах историцизма и античного тоталитаризма, но и донести до русского читателя стиль К. Поппера. Перевод заключительных глав второго тома был выполнен также моими коллегами по институту кандидатами философских наук Светланой Петровной Чернозуб и Владимиром Владиславовичем Келле и сотрудником Института философии кандидатом философских наук Петром Ивановичем Быстровым. И здесь перевод-

19

чики стремились максимально адекватно передать и мысль, и стиль автора книги.

Конечно, все мы, кто работал над переводом «Открытого общества» К. Поппера, прекрасно осознаем, что перевод — это не оригинал, это в лучшем случае более или менее удачная его копия. Заранее принося извинения читателям за возможные неточности в переводе, я хочу сказать, что приступив к работе, мы, как мне представляется, попытались глубоко проникнуть в мир попперовских идей и, может быть, именно это и помогло нам избежать многих ошибок.

Было еще одно условие, которое помогло нам выполнить эту работу. Для того, чтобы переводить, редактировать, держать в памяти, править и т. д. огромный объем книги К. Поппера, мы создали специальную, как мы ее назвали, «компьютерную группу», состоящую из моих коллег по Институту системных исследований — кандидата философских наук Павла Владимировича Васильева, Ирины Алексеевны Пащенко, Людмилы Михайловны Барботько и Татьяны Николаевны Кокуриной. Трудно переоценить то, что они сделали для подготовки к публикации этой книги.

Должен также выразить глубокую благодарность многим моим коллегам, которые в процессе перевода помогли нам своими советами, предложениями и замечаниями. В этой связи я не могу не упомянуть Георгия Максимовича Адельсо-на-Вельского, Пиаму Павловну Гайденко, Сергея Сергеевича Демидова, Сергея Васильевича Дубовского, Татьяну Юрьевну Емельянову, Владислава Жановича Келле, Николая Павловича Коликова, Владимира Николаевича Костюка, Наума Моисеевича Ландау, Вениамина Наумовича Лившица, Эдуарда Михайловича Мирского, Михаила Валентиновича Молока-нова, Андрея Андреевича Пионтковского, Виктора Петровича Пипейкина, Артура Владимировича Сагадеева, Владимира Александровича Смирнова, Георгия Александровича Смирнова, Нину Степановну Юлину. Я признателен Александру Николаевичу Лаврухину за содействие в нашей переписке с К. Поппером.

Ирине Николаевне Грифцовой я выражаю глубокую благодарность за большую помощь в редактировании текста книги. В заключительном редактировании рукописи книги приняли участие все переводчики. Особенно большую и полезную работу выполнил Владимир Владиславович Келле.

И наконец, как говорят англичане, last but not least, я должен сказать самые теплые слова о Международном фонде «Культурная инициатива» — The Soros Foundation, который взял на себя обеспечение этого издания. Давние и глубокие

20

связи существуют между основателем этого фонда Джорджем Соросом и Карлом Поппером, и теперь они сделали возможным выход этой книги. Фонд Сороса, как известно, в качестве своих основных принципов исповедует идеи «Открытого общества» Карла Поппера, и поэтому неудивительно, что Президент Фонда Джордж Сорос, американский сопредседатель Антонина Буис и директор издательской программы Фонда Владимир Аллой оказались ключевыми фигурами в превращении возможности публикации русского перевода «Открытого общества» в действительность. Я благодарю также издательских редакторов Леонида Ананьевича Резниченко и Алексея Степановича Коротаева за выполненную ими большую работу.

Русский читатель полвека ждал этой книги. И так получилось, что ее выход в свет совпадает с юбилеем ее автора — девяностолетием Карла Поппера. Мы все, кто так или иначе был связан с этим изданием, восхищаемся творческой активностью профессора Карла Поппера, поздравляем с осуществлением его мечты — публикацией русского перевода «Открытого общества» и желаем ему долгих лет жизни и новых творческих успехов. Убеждены, что читатели поддержат нас.

Вадим Николаевич Садовский, доктор философских наук, профессор

Мы увидим... что эревоны, или едгины — кроткий и многострадальный народ — легко поддается на обман и быстро приносит здравый смысл в жертву царственной логике, когда появляется философ, уводящий их в сторону... убеждая в том, что существующие у них установления не основаны на строгих принципах морали.

Сэмюэл Батлер

В своей жизни я водил знакомство и в меру моих способностей сотрудничал с великими мужами. И я никогда не видел ни одного плана, который не был бы исправлен соображениями тех, кто способностью разумения сильно уступает тем, кто считается в этом более искушенным.

Эдмунд Берк

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Когда в этой книге я высказываю резкие суждения в адрес кое-кого из величайших интеллектуальных лидеров человечества, то руководит мною при этом, как я надеюсь, не стремление умалить их значение. Мое намерение, скорее, проистекает из убеждения, что наша цивилизация сможет выжить, только если мы откажемся от привычного поклонения великим. Большие люди способны на большие ошибки, и, как я старался показать в этой книге, некоторые из великих людей прошлого часто поддерживали многочисленные нападки на разум и свободу. Их влияние, которому редко кто пытался противостоять, все еще заставляет ошибаться и разделяет на разные политические партии тех, от чьего умения защищаться зависит судьба цивилизации. Ответственность за это трагическое и, возможно, роковое разделение ляжет и на нас, если мы не будем решительно и нелицеприятно критиковать то, что несомненно является частью нашего интеллектуального наследия. Не решаясь критиковать часть этого наследия, мы способствуем его полному уничтожению.

Эта книга представляет собой критическое введение в философию политики и истории. В ней также рассматриваются некоторые принципы общественного переустройства. Во «Введении» изложены задачи книги и дана характеристика используемого в ней метода. Подчеркну, что даже когда я обращаюсь к прошлому, проблемы, рассматриваемые мной, являются проблемами современности. Я старался формулировать их настолько просто, насколько это представлялось мне возможным, предполагая, что так будет легче прояснить вопросы, которые волнуют всех нас.

Несмотря на то, что понимание содержания книги не предполагает ничего, кроме наличия внимательного читателя, цель ее состоит не столько в популяризации рассматриваемых вопросов, сколько в их решении. Пытаясь, однако, добиться и того, и другого, я поместил все материалы, могущие заинтересовать специалистов, в «Примечания», которые расположены в конце каждого тома.

1943

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Многое из того, что содержится в этой книге, было сформулировано мной до начала Второй мировой войны, но окончательное решение написать ее я принял в марте 1938 года — в день, когда я услышал о гитлеровском вторжении в Австрию. Работа над ней была завершена только в 1943 году, и тот факт, что большая ее часть была написана в те суровые годы, когда исход войны еще не был предрешен, может объяснить, отчего многие из содержащихся в ней критических суждений кажутся мне сегодня более эмоциональными и резкими, чем хотелось бы. То время, однако, не было временем для плетения словесных кружев — или, по крайней мере, так мне тогда казалось. Ни о войне, ни о каких-либо других современных событиях в книге открыто не упоминается, однако она представляет собой попытку понять эти события и их подоплеку, а также поднять некоторые вопросы, которые могли возникнуть после успешного завершения войны. Предчувствуя, что основной проблемой в этой ситуации станет марксизм, я уделил ему достаточно много внимания.

Глядя из мрака современной международной ситуации, может показаться, что предпринятая в книге критика марксизма — главная ее задача. Эта точка зрения до некоторой степени верна и, возможно, даже неизбежна, хотя цели книги гораздо шире. Марксизм в данной книге выступает только как эпизод, как одна из многих ошибок, сделанных нами в непрерывной и опасной борьбе за лучший и более свободный мир.

Нет ничего удивительного в том, что в то время, как одни упрекали меня за то, что я слишком суров в своих оценках Маркса, другие противопоставляли мою снисходительность к нему ярости моих атак на Платона. Однако и до сих пор я чувствую потребность взглянуть на Платона чрезвычайно критически — хотя бы потому, что всеобщее обожание «божественного философа» действительно имеет реальное основание в гигантских масштабах его интеллектуальных достижений. Маркс же, напротив, часто подвергался критике по личностным и моральным основаниям, поэтому мне казалось, что суровую рациональную критику его теорий следует сочетать с сочувственным пониманием их поразительной моральной и интеллектуальной привлекательности. Я полагал — не знаю, справедливо или нет — что моя критика Маркса достаточно сокрушительна и что поэтому я могу позволить

25

себе говорить и о действительных достижениях Маркса, а при оценке его намерений руководствоваться благожелательным сомнением. Во всяком случае, совершенно очевидно, что для успешной борьбы с противником следует попытаться оценить его силу. (В 1965 году я сделал еще одно замечание по этому поводу, которое поместил в «Дополнении II» ко второму тому книги.)

Работа ни над одной книгой никогда не может считаться полностью завершенной. Работая над книгой, мы так много постигаем, что момент ее завершения нам всегда кажется преждевременным. Моя критика Платона и Маркса в этом отношении не отличалась от написания любой другой книги. Однако большинство моих позитивных предложений и, прежде всего, чувство мощного оптимизма, которым проникнута вся книга, по мере прошествия послевоенных лет все более и более казались мне наивными. Мой собственный голос начинал звучать для меня как бы из далекого прошлого — подобно голосу оптимистически настроенных социальных реформаторов восемнадцатого или даже семнадцатого столетий.

Однако мое состояние депрессии прошло — главным образом, после посещения Соединенных Штатов Америки, и теперь я рад, что, внося исправления в книгу, я ограничился только добавлением нового материала и выправлением содержательных и стилистических ошибок, удержавшись от искушения снизить ее пафос. Подчеркну, что вопреки положению, в котором находится современный мир, я по-прежнему чувствую себя оптимистом.

В настоящее время я вижу яснее, чем когда-либо прежде, что даже величайшие наши неприятности проистекают из чего-то столь же вдохновляющего, сколь и опасного, а именно — из нашего сильного желания улучшить участь современников. Действительно, ведь эти неприятности являются побочным продуктом того, что было в истории, возможно, величайшей из всех моральных и духовных революций, — я имею в виду социальное движение, начавшееся три века назад. Это движение было стремлением огромного множества безвестных людей освободить себя и свой разум от власти авторитетов и предрассудков. Оно являлось попыткой построить открытое общество, отвергающее абсолютный авторитет традиционного и одновременно пытающееся установить и поддержать традиции — старые или новые, которые соответствовали бы стандартам свободы, гуманности и рационального критицизма. Это движение провозглашало нежелание сидеть сложа руки, переложив всю ответственность за управление миром на долю человеческих или сверхчеловече-

ских авторитетов, и выражало готовность взять на себя часть груза ответственности за те страдания, которых можно было бы избежать, стремясь в конечном итоге к тому, чтобы их вообще не было. Эта революция вызвала к жизни поразительно мощные разрушительные силы, но эти силы все еще можно обуздать.

1950

БЛАГОДАРНОСТИ

Я хотел бы выразить благодарность всем моим друзьям, которые сделали возможным написание этой книги. Профессор К. Симкин помог мне написать первый вариант книги и прояснить многие проблемы благодаря подробным беседам, которые я имел с ним на протяжении почти четырех лет. Доктор Маргарет Дэлзил оказала мне помощь в подготовке многочисленных черновиков и окончательного варианта книги. Ее неустанный труд превыше всяких слов. Интерес к проблемам историцизма, проявленный доктором X. Ларсеном, способствовал более успешному продвижению моей работы. Профессор Т. К. Юар, ознакомившийся с рукописью, сделал немало ценных замечаний, которые помогли мне ее улучшить.

Я выражаю глубокую признательность профессору Ф. А. фон Хайеку. Без его заинтересованности и поддержки эта книга никогда не была бы опубликована. Профессор Э. Гомбрих взял на себя труд по изданию книги — работу, которая осложнялась трудностями почтовой связи между Великобританией и Новой Зеландией во время войны. Его помощь оказалась настолько неоценимой, что мне трудно найти слова для выражения моей к нему благодарности.

Крайстчерч, Новая Зеландия, апрель 1944

При подготовке исправленного издания я получил огромную помощь от профессора Джакоба Винера и мистера Дж. Д. Маббота, подготовивших для меня обзор критических аннотаций первого издания книги.

Лондон, август 1951

Для третьего издания книги доктором Дж. Агасси были подготовлены «Предметный указатель» и «Указатель цитируемых отрывков из сочинений Платона». Он также обратил мое внимание на некоторые неточности, которые были мной устранены. Я очень благодарен ему за помощь. Деловая и доброжелательная критика американского издания книги мистером Ричардом Робинсоном (The Philosophical Review, vol. 60) помогла мне выправить в шести местах цитаты из Платона, а также ссылки на его произведения.

Стэнфорд, Калифорния, май. 1957

Большинство исправлений в четвертое издание я внес благодаря помощи доктора Уильяма Бартли и мистера Брайена Маги.

Пени, Бэкингемшир, май 1961

В пятом издании содержится новый исторический материал (в частности, на с. 386-387 и в «Дополнениях» к тому 1). Кроме того, каждый том содержит новое краткое «Дополнение». Связанный с обсуждаемыми вопросами материал можно найти в моей книге «Conjectures and Refutations», в особенности в ее втором издании (1965). Много ошибок было обнаружено и исправлено мистером Дэвидом Миллером.

Пенн, Бэкингемшир, июль 1965

Карл Раймунд Поппер

ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО И ЕГО ВРАГИ

ВВЕДЕНИЕ

Я вовсе не скрываю, что смотрю с отвращением... на напыщенную претенциозность целых томов, наполненных такими воззрениями, какие в ходу в настоящее время. При этом я убежден, что... модные методы [метафизики] должны до бесконечности умножать заблуждения и ошибки и что полное искоренение всех этих воображаемых знаний не может быть в такой же степени вредным, как сама эта мнимая наука с ее столь отвратительной плодовитостью.

Кант

Эта книга поднимает вопросы, о которых можно и не догадаться из ее «Содержания».

В ней я описываю некоторые трудности, с которыми сталкивается наша цивилизация, целью которой можно было бы, вероятно, назвать гуманность и разумность, свободу и равенство; цивилизация, которая, все еще пребывая в младенческом возрасте, продолжает взрослеть вопреки тому, что ее так часто предавали очень многие из интеллектуальных лидеров человечества. В этой книге я пытаюсь показать, что наша цивилизация еще не полностью оправилась от шока, вызванного ее рождением, — переходом от племенного или «закрытого общества» с его подчиненностью магическим силам к «открытому обществу»1, освобождающему критические способности человека. В книге делается попытка показать, что шок, вызванный этим переходом, стал одним из факторов, сделавших возможным возникновение реакционных движений, пытавшихся и все еще пытающихся опрокинуть цивилизацию и возвратить человечество к племенному состоянию. В ней утверждается также, что сегодняшний так называемый тоталитаризм принадлежит традиции столь же старой или столь же юной, как и сама наша цивилизация.

Цель этой книги состоит поэтому в попытке углубить наше понимание сущности тоталитаризма и подчеркнуть значение непрекращающейся борьбы с ним.

Кроме того, в ней делается попытка исследовать возможности приложения критических и рациональных методов

30

науки к проблемам открытого общества. В ней дается анализ принципов демократического переустройства общества — принципов, которые я называю «социальной инженерией частных (piecemeal) решений», или, что то же самое, «технологией постепенных социальных преобразований» в противовес «утопической (Utopean) социальной инженерии», (это различение будет объяснено в главе 9)*. Она пытается также расчистить путь для рационального подхода к проблемам общественного переустройства. Это будет сделано посредством критики тех социально-философских учений, которые несут ответственность за широко распространенное предубеждение против возможности осуществления демократических реформ. Наиболее влиятельное из этих учений я назвал историцизмом. Анализ возникновения и распространения важнейших форм историцизма является одной из центральных тем этой книги, которую поэтому можно даже охарактеризовать как комментарии на полях истории развития историци-стских учений. Несколько замечаний, касающихся происхождения этой книги, могут пролить свет на то, что я понимаю под историцизмом и как он связан с другими упомянутыми проблемами.

Хотя основная сфера моих интересов лежит в области методологии физики (и, следовательно, связана с решением

* Введенное К. Поппером понятие «the piecemeal social engineering» играет важную роль в его социальной философии. Это понятие, а также его производные, например, «the piecemeal methods of science for the problems of social reform», широко используются в настоящей книге. Значение этого понятия достаточно ясно: оно фиксирует такой тип социальной инженерии, технологии социального конструирования или социального реформирования, который противоположен утопической социальной инженерии, не обусловленной текущими потребностями общества, а основанной на историцистских представлениях. Таким образом, «piecemeal social engineering» состоит в постепенном, последовательном, можно сказать, пошаговом или поэтапном осуществлении социальных преобразований. Вместе с тем каждый из названных русских терминов не выражает всех сторон понятия «piecemeal». В отечественной философской литературе при обсуждении социальной философии К. Поппера термин «piecemeal» обычно переводится как «частичный», что нам представляется неудачным. Поэтому в переводе «Открытого общества» в соответствующих местах мы будем, как правило, использовать русские термины «постепенные социальные преобразования», «частные социальные решения» и им аналогичные, но просим читателя учесть указанную значительно более богатую семантику термина «piecemeal», которая заставляет нас в каждом конкретном случае искать наиболее адекватные русские выражения. Так, приведенная в начале этого примечания фраза К. Поппера, в которой речь идет о «piecemeal methods of science», переведена так: «постепенное, поэтапное применение научных методов к проблемам социальных реформ» (том 1, с. 33). — Прим. редактора и переводчиков.

31

определенных технических проблем, которые имеют мало общего с вопросами, обсуждаемыми в этой книге), долгие годы меня интересовало во многих отношениях неудовлетворительное состояние общественных наук, и в особенности социальной философии. В этой связи немедленно возникает вопрос об их методах. Мой интерес к данной проблеме был в значительной степени усилен возникновением тоталитаризма и неспособностью общественных наук и социально-философских учений его осмыслить.

Один вопрос представлялся мне особенно важным.

Очень часто мы слышим высказывания, будто та или иная форма тоталитаризма неизбежна. Многие из тех, кому в силу их ума и образования следует отвечать за то, что они говорят, утверждают, что избежать тоталитаризма невозможно. Они спрашивают нас: неужели мы настолько наивны, что полагаем, будто демократия может быть вечной; неужели мы не понимаем, что это всего лишь одна из исторически преходящих форм государственного устройства? Они заявляют, что демократия в борьбе с тоталитаризмом вынуждена копировать его методы и потому сама становится тоталитарной. В других случаях они утверждают, что наша индустриальная система не может далее функционировать, не применяя методов коллективистского планирования, и делают из этого вывод, что неизбежность коллективистской экономической системы влечет за собой необходимость применения тоталитарных форм организации общественной жизни.

Подобные аргументы могут звучать достаточно правдоподобно. Но в этих вопросах правдоподобие — не самый надежный советчик. На самом деле не следует даже приступать к обсуждению этих частных вопросов, не дав себе ответа на следующий методологический вопрос: способна ли какая-нибудь социальная наука давать столь безапелляционные пророчества? Разве можем мы в ответ на вопрос, что уготовило будущее для человечества, услышать что-нибудь, помимо безответственного высказывания суеслова?

Вот где возникает проблема метода общественных наук. Она, несомненно, является более фундаментальной, чем любая критика любого частного аргумента, выдвигаемого в пользу того или иного исторического предсказания.

Тщательное исследование этой проблемы привело меня к убеждению, что подобные безапелляционные исторические пророчества целиком находятся за пределами научного метода. Будущее зависит от нас, и над нами не довлеет никакая историческая необходимость. Однако есть влиятельные социально-философские учения, придерживающиеся противопо-

32

ложной точки зрения. Их сторонники утверждают, что все люди используют разум для предсказания наступающих событий, что полководец обязан попытаться предвидеть исход сражения и что границы между подобными предсказаниями и глубокими и всеохватывающими историческими пророчествами жестко не определены. Они настаивают на том, что задача науки вообще состоит в том, чтобы делать предсказания, или, точнее, улучшать наши обыденные предсказания, строить для них более прочные основания, и что, в частности, задача общественных наук состоит в том, чтобы обеспечивать нас долгосрочными историческими предсказаниями. Они настаивают также на том, что уже открыли законы истории, позволяющие им пророчествовать о ходе истории. Множество социально-философских учений, придерживающихся подобных воззрений, я обозначил термином историцизм*. В другом месте, в книге «The Poverty of Historicism», я попытался опровергнуть эти аргументы и показать, что, вопреки их кажущемуся правдоподобию, они основаны на полном непонимании сущности научного метода и в особенности на пренебрежении различием между научным предсказанием и историческим пророчеством. Систематический анализ и критика историцизма помогли мне собрать определенный материал по истории этого социально-философского направления. Этот материал и послужил основой для настоящей книги.

Тщательный анализ историцизма должен был бы претендовать на научный статус. Моя книга таких претензий не

* В отечественной философской литературе при анализе социально-философской концепции К. Поппера обычно утверждается, что он критикует историзм, а не историцизм, однако такое словоупотребление приводит к путанице. Дело в том, что в «Открытом обществе» наряду с термином «historicism» используется также термин «historism», особенно в главах 22-24. Из текста книги и из личных пояснений автора следует, что «историзм» для него — это требование смотреть на вещи исторически, и ничего предосудительного в этом требовании, конечно, нет. «Историцизм» же для К. Поппера — это социально-философская концепция, утверждающая возможность открытия объективных законов развития истории, более того, считающая, что такие законы уже открыты и на их основе можно пророчествовать о путях исторического развития. Иначе говоря, «историцизм» придает значительно большее значение историзму, чем он на самом деле, по мнению К. Поппера, имеет. И именно критике историцизма в основном и посвящена книга К. Поппера «Открытое общество и его враги». Поэтому в русском переводе мы во всех случаях будем переводить «historicism» как «историцизм», а «historism» как «историзм». При этом мы учитываем, что «историзм» в марксистской интерпретации во многом подобен «историцизму» в смысле К. Поппера, но, имея дело с переводом его книги, мы следуем введенной им терминологии. — Прим. редактора и переводчиков.

33

имеет. Многие из содержащихся здесь суждений основаны на моем личном мнении. Главное, чем моя книга обязана научному методу, состоит в осознании собственных ограничений: она не предлагает доказательств там, где ничего доказанного быть не может, и не претендует на научность там, где не может быть ничего, кроме личной точки зрения. Она не предлагает новую философскую систему взамен старых. Она не принадлежит к тем столь модным сегодня сочинениям, наполненным мудростью и метафизикой истории и предопределения. Напротив, в ней я пытаюсь показать, что мудрость пророков чревата бедами и что метафизика истории затрудняет постепенное, поэтапное применение (piecemeal) научных методов к проблемам социальных реформ. И наконец, в этой книге я утверждаю, что мы сможем стать хозяевами своей судьбы, только когда перестанем считать себя ее пророками.

Прослеживая развитие историцизма, я обнаружил, что столь распространенная среди наших интеллектуальных лидеров склонность к историческим пророчествам обусловлена разными причинами. Всегда лестно считать себя принадлежащим к ограниченному кругу посвященных и наделенных необычной способностью предсказывать ход истории. Кроме того, распространено мнение, что интеллектуальные вожди обязаны обладать способностями к предсказанию и что отсутствие этих способностей грозит отлучением от касты. Вместе с тем, опасность того, что их разоблачат как шарлатанов, очень невелика — всегда можно сказать, что никому не возбраняется делать менее исчерпывающие предсказания и что границы между последними и пророчествами жестко не определены.

Однако иногда сторонники историцистских воззрений руководствуются другими, более глубокими мотивами. Те, кто пророчествует о приближении Царства Божия и конца света, обычно выражают глубокую неудовлетворенность существующей ситуацией. Их мечты действительно могут дать надежду и ободрение тем, кому сегодня очень трудно. Однако мы должны понимать и то, что их влияние способно заслонить от нас повседневные задачи общественной жизни. Пророки, объявляющие, что скоро произойдут определенные события — например, победа тоталитаризма (или, быть может, «менеджеризма»), независимо от их желания могут стать инструментом в руках тех, кто эти события готовит. Утверждение, что демократия не должна сохраняться вечно, столь же мало отражает суть дела, как и утверждение о том, что человеческий разум не должен существовать вечно.  Ведь

34

только демократические институты позволяют проводить реформы без применения насилия, а значит использовать разум в политике. Однако это утверждение способно лишить мужества тех, кто борется с тоталитаризмом и, следовательно, способствовать бунту против цивилизации. Кроме того, мне кажется, что историцистская метафизика освобождает человека от груза ответственности. Если вы убеждены, что некоторые события обязательно произойдут, что бы вы ни предпринимали против этого, то вы можете со спокойной совестью отказаться от борьбы с этими событиями. В частности, вы можете отказаться от попыток контролировать то, что большинство людей считает социальным злом, — как, скажем, войну или, упомянем не столь масштабный, но тем не менее важный пример, тиранию мелкого чиновника.

Не хочу утверждать, что всякий историцизм чреват такими последствиями. Существуют историцисты — в особенности марксисты, не желающие освобождать людей от груза ответственности. Вместе с тем существуют некоторые как историцистские, так и неисторицистские социально-философские учения, восхваляющие бессилие разума в общественной жизни и благодаря этому антирационализму пропагандирующие подход: «или следуй Вождю, о Великий Гражданин, или становись Вождем сам» — подход, который для большинства людей означает пассивное подчинение безымянным или персонифицированным силам, управляющим обществом.

Интересно отметить, что некоторые из тех, кто отвергает разум и даже обвиняет его в социальных грехах современности, поступают так потому, что, с одной стороны, понимают, что исторические пророчества находятся за пределами возможностей человеческого разума, и, с другой — не знают, что общественные науки, или, иначе говоря, разум в общественных делах, могут выполнять и иные функции помимо пророческих. Другими словами, они — разочарованные историцисты; они — люди, которые, осознавая нищету истори-цизма, не понимают того, что сохранили фундаментальный историцистский предрассудок — доктрину, будто общественные науки, если и могут быть полезными вообще, должны быть пророческими. Этот подход неизбежно влечет за собой отрицание применимости науки или разума к проблемам общественной жизни и в конечном счете приводит к доктрине власти, доктрине господства и подчинения.

Отчего все эти социально-философские учения защищают бунт против цивилизации? И в чем секрет их популярности? Почему они привлекают и соблазняют так много интеллек-

35

туалов? Я склонен полагать, что причина этого в том, что они выражают глубоко укорененное чувство неудовлетворенности миром, который не соответствует и не может соответствовать нашим моральным идеалам и мечтам о совершенстве. Склонность историцизма и родственных ему воззрений защищать бунт против цивилизации проистекает, возможно, из того, что сам историцизм является в значительной степени реакцией на трудности, встающие перед нашей цивилизацией, и на выдвинутое ею требование личной ответственности.

Эти последние соображения кажутся мне несколько смутными, но и их должно быть достаточно для «Введения». Впоследствии, в особенности в главе 10 «Открытое общество и его враги», они будут подкреплены историческим материалом. Я испытывал искушение поместить эту главу в самом начале книги, поскольку важность ее темы сделала бы из нее куда более захватывающее введение ко всей книге. Однако я обнаружил, что оценить значение и убедительность исторической интерпретации можно, лишь изучив предшествующий материал. По-видимому, только встревожившись сходством платоновской теории справедливости с теорией и практикой современного тоталитаризма, можно понять, насколько важным является анализ рассматриваемой в этой книге проблематики.

 

ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО И ЕГО ВРАГИ

ТОМ 1

ЧАРЫ ПЛАТОНА

В пользу открытого общества (около 430 г. до н.э.):

Не многие способны быть политиками, но все могут

оценивать их деяния.

Перикл Афинский

Против открытого общества (через 80 лет):

Самое главное здесь следующее: никто никогда не должен оставаться без начальника — ни мужчины, ни женщины. Ни в серьезных занятиях, ни в играх никто не должен приучать себя действовать по собственному усмотрению: нет, всегда — и на войне и в мирное время — надо жить с постоянной оглядкой на начальника и следовать его указаниям. Даже в самых незначительных мелочах надо ими руководствоваться, например по первому его приказанию останавливаться на месте, идти вперед, приступать к упражнениям, умываться, питаться и пробуждаться ночью для несения охраны и для исполнения поручений... Словом, пусть человеческая душа приобретет навык совершенно не уметь делать что-либо отдельно от других людей и даже не понимать, как

это возможно.

Платон Афинский

МИФ   О   ПРОИСХОЖДЕНИИ И   ПРЕДОПРЕДЕЛЕНИИ

Глава 1. ИСТОРИЦИЗМ И МИФ О ПРЕДОПРЕДЕЛЕНИИ

Широко распространено мнение, что подлинно научный или философский подход к политике, а также углубленное понимание общественной жизни вообще должны быть основаны на созерцании человеческой истории и ее интерпретации. Если обычный человек принимает обстоятельства своей жизни и значение личного опыта в обыденной жизни как нечто само собой разумеющееся, то социальный философ

38

должен якобы изучать жизнь с некоей высшей точки зрения. Он рассматривает индивида как пешку, как не слишком важный инструмент общего поступательного движения человечества. И обнаруживает, что по-настоящему значительными действующими лицами на Сцене истории являются либо Великие нации и их Великие вожди, либо Великие классы, либо Великие идеи. Во всяком случае, он пытается понять смысл пьесы, разыгрываемой на Сцене истории, и осмыслить законы исторического развития. Если это ему удается, то он, конечно, может предсказывать будущие события. Поэтому в его силах предоставить политике прочную основу и дать нам практические советы, указывая на то, какие политические действия могут привести к успеху, а какие нет.

Это — краткое описание подхода, который я называю историцизмом. Он покоится на старой идее или, точнее, на множестве произвольным образом связанных идей, которые, к несчастью, стали настолько неотъемлемой частью нашей духовной атмосферы, что обычно их воспринимают как нечто само собой разумеющееся и редко подвергают сомнению.

В одной из своих работ я попытался показать, что исто-рицистский подход к общественным наукам мало результативен. Я также пытался построить метод, который, по моему мнению, мог бы привести к лучшим результатам.

Если историцизм непродуктивен и не приводит к полезным результатам, то важно было бы исследовать, как он возник и почему сумел так прочно укорениться в современной цивилизации. Предпринятый с этой целью исторический очерк может помочь анализу многообразия идей, постепенно накопившихся вокруг центральной историцистской доктрины, согласно которой история управляется особыми историческими или эволюционными законами и открытие их дает возможность пророчествовать о предопределенной человеку судьбе.

Историцизм, который я до сих пор описывал лишь весьма абстрактно, можно проиллюстрировать на примере одной из простейших и древнейших его форм, а именно — на примере доктрины избранных*. Эта доктрина представляет собой одну

* Используемый автором термин «chosen people» допускает двоякий перевод: в узком смысле как «избранный народ» (в применении прежде всего к еврейскому народу) и в широком смысле как просто «избранные». В дальнейшем в зависимости от контекста будут употребляться оба варианта, что соответствует, как нам представляется, намерениям автора. Во всяком случае, К. Поппер в ответ на нашу просьбу пояснить этот термин написал нам, что «термин "chosen people" используется в книге прежде всего для указания на евреев как избранный народ, но имеет при этом определенный иронический смысл». — Прим. редактора и переводчика.

39

из попыток осмыслить историю теистически, т. е. исходя из того, что автором разыгрываемой на Сцене истории пьесы является Бог. Точнее говоря, теория избранного народа предполагает, что Бог избрал один из народов в качестве исключительного инструмента Его воли и что этот народ наследует землю.

Согласно этой доктрине, закон исторического развития установлен Божьей волей. В этом заключается особенность, выделяющая теистическую форму из других форм историцизма. Натуралистический историцизм, к примеру, может трактовать закон развития в качестве закона природы; спиритуалистический историцизм трактует его как закон духовного развития; экономический историцизм рассматривает его как закон экономического развития. Теистический историцизм объединяет с другими указанными его формами положение, что существуют исторические законы, которые может открыть человек и на базе которых можно строить предсказания о будущем человечества.

Нет никакого сомнения в том, что доктрина избранного народа выросла из племенных форм организации общественной жизни. Трибализм, т. е. утверждение наивысшего значения племени, без которого индивид ничего из себя не представляет, является элементом, который мы встретим во многих формах историцистских теорий. Другие формы, которые уже не являются трибалистскими, сохраняют присущий ему элемент коллективизма1: все они настаивают на исключительном значении некоторой группы или коллектива, например класса, без которых индивид — ничто. Другая особенность доктрины избранных — удаленность во времени того, что полагают в качестве конца истории. Ведь даже когда этот конец истории описывается с известной степенью определенности, людям предстоит пройти длинный путь до его достижения. А путь этот не только длинен, но и извилист, он ведет вверх и вниз, направо и налево. Соответственно, всегда есть возможность удачно вписать в эту схему любое мыслимое историческое событие. Эту схему не может опровергнуть никакой мыслимый опыт2. Однако тем, кто в нее верит, она дает определенность относительно конечного итога человеческой истории.

Критика теистической интерпретации истории будет дана в последней главе этой книги, и там же будет показано, как некоторые из наиболее выдающихся христианских мыслителей отвергли эту теорию как идолопоклонничество. Поэтому борьбу с этой формой историцизма не следует путать с борьбой против религии. В этой главе доктрина избранных

40

упомянута только как иллюстрация. Ценность ее заключается еще и в том, что основные ее характеристики3 присущи двум наиболее важным современным версиям историцизма, анализу которых посвящена большая часть этой книги. Я имею в виду расистскую или фашистскую философию истории, с одной (правой) стороны, и марксистскую философию истории, с другой (левой) стороны. На место избранного народа расизм ставит избранную расу (по Ж. Гобино), служащую инструментом осуществления предназначения человечества и в конечном счете наследующую землю. Историческая философия Маркса на его место ставит избранный класс, являющийся орудием построения бесклассового общества, которому также уготовано наследовать землю. Обе теории кладут в основание своих исторических предвидений такую интерпретацию истории, которая делает возможным открытие законов ее развития. Законы эти считаются своего рода естественными законами в случае расизма, где тезис о биологическом превосходстве крови избранной расы служит для объяснения хода истории — прошлого, настоящего и будущего, и для которого история есть не что иное, как борьба между расами за власть. В марксистской философии истории ее захоны считаются экономическими, и здесь ставится задача интерпретировать всю историю как результат процесса классовой борьбы за экономическое превосходство.

Историцистский характер двух только что упомянутых концепций делает исключительно важным проводимое нами исследование. Их анализу будет посвящена значительная часть настоящей книги. И та, и другая восходят непосредственно к гегелевской философии. Поэтому нам следует рассмотреть также и это философское учение. Однако поскольку взгляды Гегеля4 были во многом унаследованы от некоторых античных философов, то, прежде чем обратиться к анализу современных форм историцизма, следует рассмотреть теории Гераклита, Платона и Аристотеля.

¦fc-

Глава 2. ГЕРАКЛИТ

Теории, историцистский характер которых позволяет сравнивать их с доктриной избранных, можно обнаружить в Древней Греции только начиная с Гераклита. В теистической или, скорее, политеистической интерпретации Гомера история представляла собой результат действия божественной воли. Однако боги Гомера не устанавливают общих законов исторического развития. То, на что обращает внимание и пытается объяснить Гомер, — это не единство истории, а, скорее, отсутствие такого единства. Автором пьесы, разыгрываемой на Сцене истории, является не один Бог — в этом авторстве замешано целое множество богов. Некоторое смутное чувство предопределения и идея сил, действующих за кулисами истории, объединяют гомеровскую интерпретацию истории с иудаистской. Однако, согласно воззрениям Гомера, окончательный смысл предопределения не может быть раскрыт человеку: в отличие от иудаизма, этот смысл всегда остается покрытым тайной.

Первым греком, построившим более ярко выраженную историцистскую доктрину, был Гесиод, на которого, вероятно, повлияли восточные мыслители. Он ввел в обиход идею общего пути, или тенденции исторического развития. Предложенная им интерпретация истории была пессимистической. Он полагал, что человечество со времен, берущих начало в Золотом веке, обречено на вырождение — как физическое, так и моральное. Кульминацией различных историцистских идей, высказанных ранними греческими философами, было учение Платона, который, пытаясь интерпретировать историю и общественную жизнь греческих племен, среди которых особое место занимали афиняне, нарисовал грандиозную философскую картину мира. Значительное влияние на его историцизм оказали некоторые предшественники, в частности, Гесиод, однако в наибольшей степени на него повлияли взгляды Гераклита.

Гераклит был философом, открывшим идею изменчивости. До этого времени греческие философы под влиянием восточных идей рассматривали мир как огромное сооружение, для которого физические сущности служили строительным материалом1. Мир был единством всего сущего — космосом (первоначально этим словом назывался восточный шатер или накидка). Вопросами, которые задавали себе древнегреческие философы, были следующие: «Из какого вещества сделан мир?» или «Как он устроен, каков его генеральный план?».

42

Задачу философии или физики (эти две отрасли знания долгое время отождествлялись) они видели в исследовании «природы», т. е. исходного материала, из которого было построено это сооружение — мир. Если же они обращались к изучению процессов, то рассматривали их либо как протекающие внутри этого сооружения, либо как процессы его строительства или поддержания порядка, нарушения или укрепления равновесия между элементами структуры, считавшейся в своей основе статичной. Все эти процессы считались циклическими (кроме процессов, связанных с происхождением сооружения; вопросом «Кто это сделал?» задавались и восточные философы, и Гесиод, и другие). Этот подход, вполне естественный даже для многих наших современников, был опрокинут гением Гераклита. С ним пришел новый взгляд на мир: нет никакого сооружения, стабильной структуры и космоса. «Прекрасный космос [ = украшение ] словно слиток, отлитый как попало», — гласит один из его афоризмов2. Мир он считал не сооружением, а колоссальным процессом, не суммой всех вещей, а целостностью всех событий, изменений или фактов. «Все сущее движется и ничто не остается на месте» и «Дважды тебе не войти в одну и ту же реку» — вот два центральных тезиса его философии.

Открытие Гераклита на долгое время определило пути развития греческой философии. Философские учения Парме-нида, Демокрита, Платона и Аристотеля можно справедливо охарактеризовать как попытки решить проблемы постоянно изменяющегося мира, который открыл Гераклит. Значение этого открытия трудно переоценить. Его называли потрясающим, а его воздействие сравнивали с «землетрясением, которое сотрясло... все основы»3. Я не сомневаюсь, что это открытие было сделано Гераклитом под впечатлением тяжелейших личных переживаний, которые он испытал вследствие политических и социальных неурядиц того времени. Гераклит, первый философ, исследовавший не только «природу», но даже в большей степени этико-политические проблемы, жил в эпоху социальной революции. Именно в его время греческая родовая аристократия начала уступать место нарождающимся демократическим силам.

Для того, чтобы лучше понять последствия этой революции, нужно вспомнить о стабильности и ригидности общественной жизни под властью родовой аристократии. Общественная жизнь определялась тогда существовавшими социальными и религиозными табу; каждый занимал предписанное ему место в рамках целостной социальной структуры; каждый ощущал, что его место является соответствующим ему «есте-

43

ственным» местом, предназначенным ему силами, управляющими миром; каждый «знал свое место».

Согласно преданию, Гераклит, будучи наследником семьи эфесских царей-жрецов, отказался от престола в пользу брата. Однако, гордо отказавшись принимать участие в политической жизни города, он, тем не менее, поддерживал дело аристократии, тщетно пытавшейся остановить поднимающийся прилив новых демократических сил. Этот опыт участия в социальной и политической жизни отражен в сохранившихся фрагментах его сочинений4. Вот один из его выпадов, сделанный по поводу решения народа изгнать Гермодора, выходца из аристократических кругов и друга Герзк-лита: «Эфесцы заслуживают того, чтобы их перевешали всех поголовно,... а город оставили на безусых юнцов...». Большой интерес представляет его интерпретация намерений народа, показывающая, что ассортимент антидемократической аргументации не изменился с самых ранних времен появления демократии: «Они сказали: "Среди нас никто да не будет наилучшим! А не то быть ему на чужбине и с другими!"». Эта враждебность по отношению к демократии нередко прорывается в гераклитовских текстах: «... Большинство обжирается как скоты... Они дуреют от песен деревенской черни и берут в учителя толпу, того не ведая, что многие — дурны, немногие — хороши... В Приене родился Биант, сын Тевта-мов, который в большем почете, чем остальные. Он изрек: "Большинство людей плохи"... Большинство [людей ] не мыслят [ = воспринимают ] вещи такими, какими встречают их [в опыте], и, узнав, не понимают, но воображают [ = грезят]». В том же ключе он утверждает: «Закон именно в том, чтобы повиноваться воле одного». Приведем еще одно высказывание Гераклита, выражающее консервативность и антидемократичность его воззрений — оно вполне приемлемо и для демократов, если не по намерениям, то по форме: «Народ должен сражаться за попираемый закон, как за стену [города ]».

Однако борьба Гераклита за сохранение древних законов его государства была напрасной, а преходящий характер всех вещей произвел на него самое глубокое впечатление. Его теория всеобщей изменчивости выражает это чувство5: «Все течет», — говорит он. — «Нельзя дважды вступить в ту же самую реку». Лишившись иллюзий, он оспаривает мнение о том, что существующий общественный порядок останется навсегда: «Не следует [поступать и говорить ] как "родительские сынки", т. е., попросту говоря, как мы переняли [от старших ]».

44

Это пристальное внимание к изменчивости, и в особенности к изменчивости общественной жизни, является важной чертой не только философии Гераклита, но и историцизма в целом. Мысль, что все вещи, даже цари, меняются, должна была оказать особое воздействие на тех, кто воспринимал свое социальное окружение как нечто само собой разумеющееся. Эта мысль заставляла многое пересмотреть. Но в учении Гераклита проявляется и менее привлекательная черта историцизма, а именно — чрезмерное внимание к изменчивости, дополняемое концепцией о неизменном и неумолимом законе предопределения.

Эта концепция приводит нас к подходу, который, хотя на первый взгляд может показаться противоречащим чрезвычайно большому вниманию историцистов к изменчивости, тем не менее является характерным для большинства, если не для всех, историцистских учений. Существование такого подхода можно объяснить, интерпретируя чрезмерно большое внимание историцистов к изменчивости, как симптом усилий, затраченных ими на преодоление бессознательного сопротивления этой идее. Такая интерпретация объясняет также и эмоциональную напряженность, заставляющую многих историцистов — даже в наши дни — подчеркивать новизну нашедшего на них чудесного откровения. Эти соображения укрепляют мои подозрения в том, что историцисты часто испытывают страх перед понятием изменчивости и что они не могут воспринять его без серьезной внутренней борьбы. Мне часто кажется, что они словно пытаются компенсировать утрату стабильного мира, упорно настаивая, что изменчивость управляется неизменным законом. (У Парменида и Платона мы даже обнаружим теорию, согласно которой изменчивый мир, в котором мы живем, является иллюзией, и существует более высокая реальность, которая неизменна.)

Чрезмерное внимание к изменчивости приводит Гераклита к формулировке теории, согласно которой все материальные вещи — будь то твердые, жидкие или газообразные — подобны огню. Они представляют собой процессы, а не объекты, будучи все превращенным огнем. Кажущаяся твердой земля (состоящая из пепла) есть только огонь в состоянии трансформации; жидкости (вода, море) это также превращенный огонь (и они могут стать горючими, например, в форме нефти). «Обращения огня: сначала — море; а [обращения] моря — наполовину земля, наполовину — престер»6. Аналогичным образом все остальные «элементы» — земля, вода и воздух — это обращенный огонь: «Под залог огня все вещи,

45

и огонь   [под залог] всех вещей, словно как  [под залог золота — имущество и [под залог] имущества — золото».

Однако, сводя все вещи к огню, к процессам, уподобляя их процессу горения, Гераклит в этих процессах прозревает закон, меру, разум, мудрость. Разрушив космос как сооружение и объявив его «отлитым как попало», он вновь вводит его как предустановленный порядок событий в мировом процессе.

Каждый процесс в мире, в особенности сам огонь, развивается соответственно определенному закону, являющемуся его «мерой»7. Это неумолимый и безжалостный закон, и этим он напоминает современное понятие закона природы, а также понятие исторических и эволюционных законов, выдвинутое современными историцистами. Однако он отличается от этих понятий тем, что устанавливается разумом, а приводится в действие угрозой наказания, — аналогично тому, как государство навязывает юридические законы. Эта неспособность Гераклита различать между правовыми законами и нормами, с одной стороны, и естественными закономерностями, с другой стороны, является характерной чертой родовой системы табу: оба рода законов считаются магическими, отчего рациональная критика введенных человеком табу становится столь же немыслимой, сколь и попытка улучшить бесконечно мудрые и разумные законы и закономерности природного мира: «Все происходит согласно судьбе... Солнце не преступит [положенных ] мер, а не то его разыщут Эринии, союзницы Правды». В то же время солнце не только послушно закону. Огонь в форме солнца и (как мы увидим) молнии Верховного божества наблюдает за законом и в соответствии с ним вершит суд. «Солнце же, будучи их эпистатом [распорядителем] и судьей, дабы определять, регулировать, знаменовать и объявлять перемены и времена года, которые все порождают... Этот космос, один и тот же для всех, не создал никто из богов, никто из людей, но он всегда был, есть и будет вечно живой огонь, мерно возгорающийся, мерно угасающий... Всех и вся, нагрянув внезапно, будет Огонь судить и схватит».

Историцистская идея о неумолимой судьбе у Гераклита часто переплетается с элементами мистицизма. Критический анализ мистицизма будет дан в главе 24. Здесь в мои намерения входит только демонстрация роли антирационализма и мистицизма в философии Гераклита8: «Природа любит прятаться», — пишет он, а в другом месте утверждает: «Владыка, чье прорицалище в Дельфах, и не говорит, и не утаивает». Презрение, питаемое Гераклитом к эмпирически настроенным ученым, типично для его философской позиции: «Многознание уму не научает, а не то научило бы

46

Гесиода и Пифагора, равно как и Ксенофана... [Пифагор ] — предводитель мошенников». Это презрение к ученым идет у него рука об руку с мистической теорией интуитивного познания. В основании гераклитовой теории разума лежит тот факт, что, бодрствуя, мы живем в обычном мире. Мы можем общаться друг с другом, управлять и контролировать один другого — здесь основа нашей уверенности в том, что мы не жертвы иллюзии. Однако эта теория имеет и второе, символическое, мистическое значение. Это — теория мистической интуиции, которая дается избранным, тем, кто бодрствует, кто наделен силой видеть, слышать и говорить: «Не следует действовать и говорить подобно спящим... Для бодрствующих существует один общий мир, а из спящих каждый отворачивается в свой собственный... Не умеющие ни слушать, ни говорить... Те, кто слышали, да не поняли, глухим подобны: "присутствуя, отсутствуют", — говорит о них пословица... Мудрым [Существом] можно считать только одно: Ум, могущий править всей Вселенной». Мир, переживание которого является общим для тех, кто бодрствует, — это мистическое единство, единственность всех вещей, которые могут постигаться только разумом: «Должно следовать общему... Здравый рассудок — у всех общий... Из всего — одно, из одного — все... Одно-единственное Мудрое [Существо ) называться не желает и желает именем Зевса... Всем этим-вот правит Перун».

Процитированные гераклитовские изречения выражают наиболее общие черты выдвинутой им философии всеобщего изменения и скрытой судьбы. Из этой философии вырастает теория движущей силы всех перемен — теория, историцист-ская направленность которой проявляется в особом акценте на важности «социальной динамики», противоположной «социальной статике». Гераклитовская динамика природы в целом и его динамика социальной жизни, в особенности, подтверждают точку зрения, в соответствии с которой философия Гераклита была навеяна пережитыми им социальными и политическими неурядицами. Ведь он утверждал, что распря или война — это динамическая и творческая первооснова всех перемен, в особенности всех различий между людьми. Будучи типичным историцистом, он полагал, что суд истории — это моральный суд9, а также считал, что исход войны всегда справедлив10: «Война (Полемос) — отец всех, царь всех: одних она объявляет богами, других — людьми, одних творит рабами, других — свободными... Должно знать, что война общепринята, что вражда — обычный порядок вещей, и что все возникает через вражду и заимообразно».

47

Однако если справедливость — это распря и война, если «богини Судьбы» — это то же самое, что «прислужницы Справедливости», если история, или, точнее, успех, т. е. успех в войне, — это критерий награды, тогда само мерило награды «постоянно изменяется». Гераклит решает эту проблему с помощью релятивизма и учения о тождестве противоположностей. Все это вырастает из его теории изменений (которая станет основой теорий Платона и Аристотеля). Меняющаяся вещь должна расстаться с одним качеством и приобрести другое. Вещь — это всего лишь переход из одного состояния к противоположному состоянию и, таким образом, вещь есть объединение противоположных состояний11: «Холодное нагревается, горячее охлаждается, влажное сохнет, иссохшее орошается... Болезнь делает приятным и благим здоровье... Одно и то же в нас — живое и мертвое, бодрствующее и спящее, молодое и старое, ибо эти [противоположности], переменившись, суть те, а те, вновь переменившись, суть эти... Они не понимают, что враждебное находится в согласии с собой: перевернутое соединение (гармония), как лука и лиры... Враждебное ладит... наилучшая гармония — из разнящихся [звуков ]... все происходит через распрю... Путь вверх-вниз один и тот же... У чесала путь прямой и кривой... Для бога все прекрасно и справедливо, люди же одно признали несправедливым, другое — справедливым... И добро и зло — одно и то же».

Выраженный в последнем фрагменте релятивизм ценностей (его можно назвать даже этическим релятивизмом) не оградил Гераклита от построения на основе этой теории справедливости войны и приговора истории трибалистской и романтической этики Славы, Судьбы и превосходства Великого человека, т. е. всего того, что удивительно напоминает некоторые очень современные идеи12: «Убитых Аресом боги чтут и люди... Чем доблестней смерть, тем лучше удел выпадает на долю [умерших ]... Лучшие люди одно предпочитают всему: вечную славу... Один мне — тьма, если он наилучший».

Удивительно, как много того, что характерно для современного историцизма и антидемократизма, мы находим в этих ранних фрагментах, датированных 500 г. до н.э. Несомненно, Гераклит был непревзойденным по силе и оригинальности мыслителем, и, следовательно, многие его идеи (через Платона) стали важнейшей частью основного содержания историцистской традиции, причем, единство этой традиции может быть объяснено до определенной степени сходством социальных условий в соответствующие периоды. Склады ва-

48

ется впечатление, что идеи историцизма легко приобретают популярность во времена социальных перемен. Действительно, они появились тогда, когда разрушилась племенная жизнь греков, тогда, когда под ударом вавилонского завоевания разбились устои жизни евреев13. Я полагаю, вряд ли можно усомниться в том, что философия Гераклита — это выражение чувства человека, плывущего по течению, — чувства, которое, по-видимому, является типичной реакцией на разложение античных племенных форм общественной жизни. В Европе Нового времени историцистские идеалы возродились в период промышленной революции и особенно под воздействием политических революций в Америке и Франции14. Вряд ли можно считать простым совпадением тот факт, что Гегель, воспринявший так много идей Гераклита и передавший их всем современным направлениям историцистов, выражал позиции противников Французской революции.

Глава 3. ПЛАТОНОВСКАЯ ТЕОРИЯ ФОРМ ИЛИ ИДЕЙ

I

Платон жил в период войн и социальных неурядиц, которые, насколько мы знаем, были еще более острыми, чем те, которые тревожили Гераклита. Когда он был подростком, крах племенной жизни в Афинах, его родном городе, привел сначала к тирании, а потом к победе демократических сил, ревниво пресекавших всякие попытки восстановить тиранию или олигархию, т. е. власть ведущих аристократических семейств1. В период его юности демократические Афины вели смертельную схватку со Спартой, главным городом-государством Пелопоннесского полуострова, сохранившим многие законы и обычаи древней племенной аристократии. Пелопоннесская война длилась с небольшими перерывами двадцать восемь лет. (В главе 10, в которой более подробно описывается историческая ситуация того времени, будет показано, что война не окончилась с падением Афин в 404 г. до н.э., как это иногда утверждается2.)

Платон родился во время войны, а когда она закончилась, ему было двадцать четыре года. Война привела к распространению чудовищных эпидемий, а в последний ее год разразился голод, пали Афины, началась гражданская война и установился террористический режим, называемый обычно правлением Тридцати тиранов. Двое из этих тиранов были дядями Платона, и оба они погибли, безуспешно пытаясь сохранить установленный ими режим от посягательств демократов. Восстановление мира и демократии не принесло Платону никакого облегчения. Его любимый учитель Сократ, которого он впоследствии сделал главным действующим лицом большинства своих диалогов, предстал перед судом и был казнен. По-видимому, и сам Платон находился в опасности, поэтому после смерти Сократа он вместе с другими его учениками покинул Афины.

Позднее, впервые посетив Сицилию, Платон оказался вовлеченным в политические интрига, которые плелись при дворе Дионисия Старшего, сиракузского тирана, и даже после возвращения в Афины и основания Академии Платон вместе с некоторыми своими учениками продолжал принимать активное участие в заговорах и революциях3, составлявших главное содержание сиракузской политики, что в конечном счете имело для него роковые последствия.

50

Этот краткий очерк политических событий объясняет, отчего мы находим в работах Платона, точно так же, как и Гераклита, указания на то, что он глубоко страдал от политической нестабильности и опасностей своего времени. Как и у Гераклита, в его жилах текла царская кровь — во всяком случае, согласно преданию, его предки по отцовской линии восходили к Кодру, последнему племенному царю Аттики4. Платон очень гордился семьей своей матери, которая, как он говорит в своих диалогах (я имею в виду «Хармида» и «Тимея»), происходила от Солона, афинского законодателя. Его дяди по материнской линии Критий и Хармид были хорошо известными лидерами Тридцати тиранов. Поэтому вполне можно было ожидать, что при таком знатном происхождении, Платон должен был интересоваться общественными делами. И в самом деле, большинство его работ оправдывают эти ожидания. Платон5 сообщает нам (если его «Седьмое письмо» подлинно), что его «стала увлекать жажда общественной и государственной деятельности», но он был остановлен на этом пути суровым опытом, полученным в юности. «Поскольку времена были смутные, происходило многое, что могло вызвать чье-то негодование». Я полагаю, что, как и в случае с Гераклитом, из чувства, что общество, как и «все», течет, возник фундаментальный импульс платоновской философии. И подобно своему предшественнику по историцизму, Платон подытожил собственный социальный опыт, выдвинув закон исторического развития. Согласно этому закону, который мы рассмотрим подробнее в следующей главе, всякое социальное изменение есть гниение, распад или вырождение.

С точки зрения Платона, этот фундаментальный исторический закон составляет часть космического закона — закона существования всех созданных или порожденных вещей. Все сотворенные вещи текут и ждут своего распада. Подобно Гераклиту, Платон полагал, что силы, управляющие историей, — это космические силы.

Однако Платон понимал, что закон вырождения — это еще не все. У Гераклита мы обнаружили тенденцию рассматривать законы развития как циклические законы; они понимаются им по аналогии с законом, определяющим смену времен года. Точно так же в некоторых работах Платона мы находим предположение о Великом годе (длина которого исчисляется приблизительно в 36 000 обычных лет), включающем в себя период совершенствования и развития, соответствующий, по-видимому, весне и лету, и период вырождения и распада, соответствующий осени и зиме. Согласно одному из платоновских диалогов («Государство»), вслед за

51

Золотым веком, или Веком Кроноса, когда миром правил Кронос и на земле появились люди, следует наша эра, — эра Зевса, когда мир, оставленный богами, вынужден опираться лишь на свои собственные ресурсы и, следовательно, быстро загнивает. В «Государстве» мы также находим предположение, что после того, как распад достигнет своей крайней точки, боги снова возьмут в руки штурвал космического корабля и опять наступит период совершенствования мира.

Не вполне ясно, насколько глубоко Платон верил в историю, изложенную им в «Государстве». Он совершенно определенно давал понять, что не верит в ее буквальную истинность. И вместе с тем, нет никаких сомнений в том, что он рассматривал человеческую историю в космическом обрамлении: действительно, он полагал, что его собственное время глубоко порочно — быть может, настолько порочно, насколько это вообще возможно — и что всему предшествующему периоду развития человечества свойственна внутренняя тенденция к распаду, общая как для исторического, так и для космического развития6. Полагал ли он также, что при достижении крайней точки распада эта тенденция с необходимостью должна прекратиться, для меня неясно. Однако не подлежит сомнению его вера в то, что мы имеем возможность человеческим или, скорее, сверхчеловеческим усилием переломить эту фатальную историческую тенденцию и положить конец процессу распада.

II

Как бы ни было велико сходство между Платоном и Гераклитом, тем не менее мы сталкиваемся и с одним важным различием. Платон полагал, что закон исторического предназначения, закон упадка, может быть нарушен моральной волей человека при поддержке сил человеческого разума.

Не вполне понятно, как Платон намеревался примирить эту точку зрения с верой в закон предназначения. Однако есть некоторые свидетельства, способные пролить на это свет.

Платон считал, что закон вырождения включает в себя и моральное вырождение человечества. Согласно его воззрениям, политическое вырождение обусловлено моральным вырождением (и недостатком знания), а моральному вырождению, в свою очередь, во многом способствует расовое вырождение. Так общий космический закон упадка проявляется в человеческой жизни.

Итак ясно, что, по мнению Платона, великий космический поворотный пункт совпадает с поворотным пунктом в

52

человеческой деятельности, т. е. в ее моральной и интеллектуальной сферах, и поэтому мы можем считать, что он вызван к жизни моральными и интеллектуальными усилиями человечества. Платон также полагал, что, подобно тому, как всеобщий закон упадка проявляется в политическом упадке, обусловленном моральным упадком, так и наступление космического поворотного пункта может проявляться в появлении великих законоучителей, чей ум и моральная воля положили бы конец периоду политического развала. По-видимому, сделанное в «Государстве» пророчество о возвращении Золотого века, т. е. о наступлении новой эры, является выражением в мифологической форме именно этой точки зрения. Как бы то ни было, нет никакого сомнения, что Платон верил как в существование общей исторической тенденции упадка, так и в возможность остановить политический развал путем задержки всех политических изменений. В этом и заключалась цель, к которой он стремился7. Добиться ее он пытался при помощи установления такого государственного устройства, которое было бы свободно от пороков всех других государств: такое государство не вырождается, потому что оно вообще не изменяется. Государство, свободное от пороков, связанных с изменением и загниванием, есть наилучшее, совершенное государство. Это — государство Золотого века, не знающее изменений. Это — государство, находящееся в задержанном, остановленном состоянии*.

III

Провозглашая идеал государства, которое не изменяется, Платон радикально отходит от догм историцизма, имеющихся у Гераклита. Сколь бы существенным ни было различие между Гераклитом и Платоном, оно побуждает нас поразмыслить о чертах сходства в их учениях.

Гераклита, при всей дерзости его рассуждений, по-видимому, все же пугала сама мысль о том, что космос сменится хаосом. Как мы уже видели, он стремился компенсировать для себя утрату стабильного мира воззрением, что изменения управляются неизменным законом. Эта тенденция останав-

* Во многих местах своей книги К. Поппер широко использует термин «arrested», например в сочетаниях «arrested state», «arrested development» и т. п. Нелегко найти общий адекватный русский эквивалент этому термину. Мы будем в основном переводить его как «задержанный», «остановленный» и аналогичными выражениями в зависимости от контекста. — Прим. редактора и переводчиков.

53

ливаться перед крайними следствиями историцизма характерна для многих его сторонников.

Особенно ярко эта тенденция проявляется у Платона, находившегося под влиянием философии Парменида, великого критика Гераклита. Гераклит обобщил пережитый им опыт социального развития, распространив его на мир «всего сущего». Платон, как я уже отмечал, проделал то же самое. Однако Платон распространил также и свою веру в совершенное государство, которое не меняется, на мир «всего сущего». Он полагал, что любому роду обыкновенных деградирующих сущностей соответствует совершенная сущность, не знающая упадка. Эта вера в совершенные и неизменные сущности, которую обычно называют теорией форм или идей8, стала центральной темой его философии.

Вера Платона в то, что мы можем нарушить железный закон предназначения и избежать упадка, задержав все изменения, показывает, что у его историцизма имеются вполне определенные пределы. Бескомпромиссный и последовательный историцизм утверждает, что человек не может изменить законы исторического предназначения, даже если он и открыл их. Такой историцизм настаивает на том, что человек не может действовать вопреки этим законам, поскольку все его планы и действия — всего лишь средства, при помощи которых неумолимые законы развития осуществляют то, что ими предначертано. Это похоже на то, как осуществилась судьба царя Эдипа — именно благодаря пророчеству и всем тем мерам, которые были безуспешно предприняты его отцом для того, чтобы избежать предсказанного. Чтобы лучше понять этот абсолютно историцистский подход и противоположную тенденцию в историцизме, внутренне присущую платоновской мысли о возможности влиять на судьбу, я противопоставлю историцизм, каким мы находим его у Платона, диаметрально противоположному подходу, который также можно обнаружить у Платона и который можно назвать теорией социальной инженерии9.

IV

Сторонник социальной инженерии не задает вопросов об исторических тенденциях или о предназначении человека. Он верит, что человек — хозяин своей судьбы и что мы можем влиять на историю или изменять ее в соответствии с нашими целями, подобно тому, как мы уже изменили лицо земли. Он не верит, что эти цели навязаны нам условиями или тенденциями истории, но полагает, что они выбираются или даже

54

создаются нами самими, подобно тому, как мы создаем новые идеи, новые произведения искусства, новые дома или новую технику. В отличие от историцистов, полагающих, что возможность разумных политических действий зависит от степени понимания нами хода истории, сторонники социальной инженерии считают, что научная основа политики покоится на совершенно иных принципах — она состоит в сборе фактической информации, необходимой для построения или изменения общественных институтов в соответствии с нашими целями или желаниями. Социальная инженерия должна сообщать нам, какие шаги следует предпринять, чтобы, например, избежать экономического спада или, напротив, вызвать его, или для того, чтобы распределить общественное богатство более или менее равномерно. Другими словами, социальная инженерия считает основами научной политики нечто, аналогичное социальной технологии (Платон, как мы увидим, сравнивает политику с научными основаниями медицины), в отличие от историцизма, считающего основой политики науку о неизменных исторических тенденциях.

Из того, что я только что сказал о социально-инженерном подходе, вовсе не следует, будто в самом лагере сторонников социальной инженерии нет никаких существенных различий. Напротив, такие различия имеются. Рассуждения об отличиях между тем, что я называю «постепенной, поэтапной социальной инженерией» и «утопической социальной инженерией», составляют одну из главных тем этой книги (см. особенно главу 9, где я излагаю основные аргументы в пользу первого подхода и против второго). Здесь я укажу только на противоположность между историцизмом и социальной инженерией. Эта противоположность особенно ярко проявляется в различии подходов историцизма и социальной инженерии к общественным институтам, т. е. к таким учреждениям, как например, страховая компания, полиция, правительство или, допустим, овощная лавка.

Историцист склонен рассматривать общественные институты с точки зрения их истории, т. е. их происхождения, развития, а также с точки зрения их значения в настоящем и будущем. По всей видимости, он будет настаивать на том, что своим происхождением социальные институты обязаны определенному плану или проекту и стремлению реализовать определенные человеческие или божественные цели. Может случиться и так, что он станет утверждать, будто они созданы не для осуществления ясно выраженных целей, а являются непосредственным выражением каких-то инстинктов и страстей. Он также может заявить, что когда-то они служили

55

определенным целям, но с течением времени утратили это свойство. Сторонник социальной инженерии и технологии, со своей стороны, едва ли будет чрезмерно интересоваться происхождением институтов или первоначальными намерениями их основателей (он может отчетливо понимать, что «лишь немногие социальные институты были созданы сознательно, в то время как огромное большинство их являются непреднамеренным результатом человеческой деятельности»10). Возникающие в связи с общественными институтами проблемы он будет рассматривать следующим образом. Если у нас есть определенные цели, то насколько хорошо организован или приспособлен данный институт для их осуществления? В качестве примера возьмем институт страхования. Сторонник социальной инженерии или технологии не задается вопросом, входило ли в намерения основателей этого института получение прибыли или он был задуман в качестве инструмента увеличения общественного благосостояния. Вероятно, он станет критиковать отдельные страховые общества, указывая, как можно увеличить их прибыли или, что будет уже совсем другой задачей, как можно умножить тс блага, которые они дают обществу. Он будет исследовать пути повышения эффективности инструментов, служащих достижению тех или иных целей. В качестве другого примера общественного института рассмотрим полицию. Одни историцисты, возможно, назовут ее инструментом защиты свободы и безопасности, другие — инструментом классового господства и угнетения. Сторонник социальной инженерии или технологии, напротив, скорее всего предложит меры, которые сделали бы полицию удобным средством защиты свободы и безопасности, или разработает шаги для ее превращения в мощное орудие классового господства. (Как гражданин, преследующий определенные кажущиеся ему достойными цели, он может требовать, чтобы эти цели и соответствующие им средства были восприняты обществом. Однако как технолог, он будет тщательно отличать вопрос о целях и их выборе от вопроса, касающегося фактов, т. е. социальных последствий каждой меры, которая может быть принята в этой связи11.)

Вообще, можно сказать, что инженер или технолог предпочитает рациональное рассмотрение институтов как средств, обслуживающих определенные цели, и оценивает их исключительно с точки зрения их целесообразности, эффективности, простоты и т. п. Историцисты, напротив, пытаются выяснить их происхождение и предназначение, чтобы определить их «истинную роль» в историческом развитии и расценивают существование общественных институтов, на-

56

пример, как «требование Бога», «веление судьбы», «историческую необходимость» и т. п. Все это не означает, что социальный инженер или технолог вынужден всегда придерживаться мнения, будто институты на самом деле являются инструментами или средствами для достижения поставленных целей. Он может хорошо осознавать, что во многих важных аспектах общественные институты существенно отличаются от механических инструментов или машин. Так, он принимает во внимание, что они развиваются почти так же, хотя и не абсолютно аналогично тому, как растут организмы, и этот факт чрезвычайно важен для социальной инженерии. Таким образом, социальный инженер не связывает себя «инструменталистской» философией социальных институтов. (Действительно, ведь никто не станет утверждать, что апельсины являются инструментами или средствами для достижения целей, однако мы часто рассматриваем их как средства, если, например, чувствуем голод или, скажем, хотим заработать на их продаже.)

Два этих подхода — историцизм и социальная инженерия — образуют иногда своеобразные комбинации. Древнейшим и, по-видимому, наиболее известным примером такой комбинации является философия Платона. В ней соединяются некоторые совершенно очевидные социально-технологические элементы, расположенные, так сказать, на переднем плане этого философского учения, с хорошо продуманной системой специфических историцистских положений, господствующих на заднем плане. Такая комбинация характерна для целого ряда социально-политических философских учений, впоследствии названных утопическими. Все эти системы, требующие от общества принятия определенных институциональных, хотя и не всегда реалистических мер, для достижения поставленных ими целей, рекомендуют тем самым некоторого рода социальную инженерию. Однако когда мы переходим к рассмотрению существа этих целей, то часто обнаруживаем, что они диктуются требованиями исто-рицизма. Политические цели Платона в весьма существенной степени основаны на историцистской доктрине. Во-перЕых, в его теории социальной революции и исторического распада проявляется стремление избежать гераклитовской текучести. Во-вторых, он полагал, будто это может быть осуществлено путем установления такого государственного порядка, который был бы настолько совершенен, что уже не принимал бы участия во всеобщем ходе исторического развития. В-третьих, он считал, что модель и происхождение этого совершенного государства можно обнаружить в далеком прошлом, в Золо-

57

том веке, существовавшем на заре истории: ведь если мир с течением времени распадается, то чем дальше в прошлое мы сумеем заглянуть, тем более совершенные формы мы сможем там найти. Совершенное государство подобно перворожденному, корневому предку, давшему рождение последующим государствам, которые, по мнению Платона, являются вырожденными потомками этого совершенного, наилучшего, или «идеального», государства12. Идеальное государство, по Платону, не есть простая фантазия, мечта или «идея нашего разума». Учитывая его неизменность, можно утверждать, что оно более реально, чем все загнивающие государства, которые пребывают в текучем состоянии и в любой момент могут исчезнуть.

Таким образом, политическая цель Платона — наилучшее государство — во многом проистекает из его историцизма, и, как я уже говорил, все, что касается платоновской философии государства, представляет собой развитие его философии бытия, т. е. его теории форм или идей.

V

Текучие, вырождающиеся и разлагающиеся вещи являются (подобно государству) потомками, детьми совершенных вещей. И подобно детям, они представляют собой копии своих предков. Предок или оригинал текучей вещи — это то, что Платон называет ее «Формой», «Моделью» или «Идеей». Как мы уже отмечали, форма или идея вопреки ее названию не есть «идея нашего разума», какая-либо фантазия или мечта. Это — реальная вещь. На самом деле она даже более реальна, чем все обыкновенные текучие вещи, которые, несмотря на их видимую прочность, обречены на разложение. Из всех вещей лишь форма или идея совершенна и бессмертна.

Не следует думать, будто формы или идеи существуют в пространстве и времени, подобно смертным вещам. Они существуют вне пространства и вне времени (так как они вечны). Однако они взаимодействуют с пространством и временем. Ведь они являются предками или моделями сотворенных вещей, развивающихся и разлагающихся в пространстве и времени, и поэтому они должны были быть связанными с пространственным миром в начале времени. Будучи вне нашего пространства и времени, они не могут быть восприняты нашими чувствами, как это бывает с обыкновенными изменчивыми вещами, взаимодействующими с нашими чувствами и поэтому называемыми «чувственными вещами». Эти чувственные вещи, являющиеся копиями или потомками

58

одной и той же модели или оригинала, похожи не только на этот оригинал — их форму или идею, но и друг на друга, как это бывает с детьми, принадлежащими одной семье. И подобно тому, как детей называют по имени отца, так и чувственные вещи получают имя от своей идеи или формы. «Все они именуются сообразно с ними», — говорит Аристотель13.

Как ребенок воспринимает своего отца, видя в нем идеал, единственную модель для подражания, богоподобное олицетворение его собственных устремлений, воплощение совершенства, мудрости, постоянства, славы и добродетели, силу, породившую его до начала его мира, которая теперь его сохраняет и поддерживает, то, «благодаря чему» он существует, — таким же Платону видится мир форм или идей. Платоновская идея является оригиналом и источником вещей; она — основание вещи, причина ее существования, постоянно поддерживающий ее принцип, «благодаря которому» она существует. Это — добродетель вещи, ее идеал, ее совершенство.

Сравнение формы или идеи класса чувственных вещей с отцом семейства было дано Платоном в «Тимее», одном из его позднейших диалогов. Такое понимание довольно точно соответствует14 его более ранним представлениям, проясняя их. Однако в «Тимее» Платон несколько отходит от своей более ранней концепции, когда, опираясь на эту аналогию, описывает способ контакта форм или идей с миром, расположенным в пространстве и времени. Абстрактное «пространство», в котором движутся чувственные вещи (первоначально это было место или пустота между земным и небесным мирами), он называет вместилищем и сравнивает его с матерью вещей, которую оплодотворили в начале времени впечатавшиеся в чистое пространство и тем самым придавшие потомству свой облик формы, дав начало чувственным вещам. «Нам следует мысленно обособить три рода, — пишет Платон, — то, что рождается, то, внутри чего совершается рождение, и то, по образцу чего возрастает рождающееся. Воспринимающее начало можно уподобить матери, образец — отцу, а промежуточную природу — ребенку». Затем он переходит к описанию образца, т. е. отца, или идеи: «Есть тождественная идея, нерожденная и негибнущая ... незримая и никак иначе неощущаемая, но отданная на попечение мысли». Каждая из этих идей имеет потомство, т. е. род чувственных вещей: «Есть нечто подобное этой идее и носящее то же имя — ощутимое, рожденное, вечно движущееся, возникающее в некоем месте и вновь из него исчезающее, и оно воспринимается  посредством  мнения,   соединенного с

59

ощущением». А абстрактное пространство, уподобляемое матери, описывается Платоном так: «Есть еще один род, а именно пространство: оно вечно, не приемлет разрушения, дарует обитель всему рождающемуся...»15.

Для лучшего понимания платоновской теории форм или идей можно сравнить ее с некоторыми греческими религиозными верованиями. Как и во многих первобытных религиях, по крайней мере некоторые из греческих богов представляли собой не что иное, как идеализированных племенных предков или героев — они являлись олицетворением «добродетели» или «совершенства» данного племени. Поэтому некоторые племена и семейства считали, что их предком является один из богов. (Как говорят, семья самого Платона происходила от Посейдона16.) Следует только принять во внимание, что эти боги вечны и совершенны — или почти совершенны, — в то время как обычные люди причастны текущему миру и подвержены распаду (который является последним предназначением каждого человека). Поэтому боги находятся к обыкновенным людям в таком же отношении, в каком идеи или формы находятся к чувственным вещам, которые суть их копии17 (или так, как совершенное государство относится к различным существующим государствам). Однако имеется важное различие между греческой мифологией и платоновской теорией форм или идей. Если греки в качестве предков различных племен и семейств почитали многих богов, то, согласно теории идей, существует только одна форма или идея человека18 — ведь одно из центральных положений теории форм состоит в том, что для каждого «рода» или «разряда» вещей имеется лишь одна единственная форма. Утверждение о единственности формы, соответствующей единственности перворожденного предка, является необходимым элементом этой теории: иначе она не смогла бы выполнять одну из важнейших своих функций, а именно — объяснять существующие между чувственными вещами сходства тем, что сходные вещи являются подражаниями или отпечатками одной формы. Поэтому, если бы существовали две одинаковые или сходные формы, то следовало бы предположить, что обе они являются подобием третьего оригинала, который, следовательно, являлся бы единственной и подлинной формой. Вот что говорит об этом Платон в «Тимее»: «В противном случае потребовалось бы еще одно существо, которое охватывало бы эти два и частями которого бы они оказались, и уже не их, но его, их вместившего, вернее было бы считать образцом для космоса»19. В «Государстве», написанном ранее «Тимея», Платон говорит об этом еще более определенно,

60

используя пример с «кроватью, как таковой»: «Бог... сделал... лишь одну-единственную кровать — она-то и есть кровать, как таковая, а двух подобных, либо больше, не было создано богом и не будет в природе»20.

Эти платоновские рассуждения хорошо показывают, что теория форм или идей была для Платона не только теорией происхождения и начала всех событий, протекающих в пространстве и времени (в частности, в человеческой истории), но и объяснением наличия сходства между чувственными вещами одного рода. Если вещи имеют некоторое общее, принадлежащее всем им свойство — например, белизну, твердость или то, что делает их благими, — то это свойство должно быть для них одним и тем же, иначе они не могли бы походить друг на друга. Согласно Платону, если они белы, то все они причастны идее или форме Белизны, а если они тверды, то они причастны идее Твердости. Вещи причастны идеям подобно тому, как дети причастны богатству своего отца, или подобно тому, как многие гравюры, будучи похожими друг на друга отпечатками с одной пластины, причастны красоте оригинала.

На первый взгляд может показаться, что тот факт, что эта теория должна была объяснять сходство между чувственными вещами, никак не связан с историцизмом. На самом деле это не так. Более того, по утверждению Аристотеля, именно эта задача и побудила Платона к созданию теории идей. Я хотел бы прояснить ход платоновских рассуждений в этом направлении, используя суждения Аристотеля, а также некоторые свидетельства, имеющиеся в работах самого Платона.

Если все вещи пребывают в состоянии непрерывной изменчивости, то о них невозможно сказать ничего определенного. Мы не можем иметь о них подлинного знания — в лучшем случае, мы способны составить о них смутное и обманчивое «мнение». Этот вывод, как нам известно от Платона и Аристотеля21, беспокоил многих последователей Гераклита.

Парменид, один из предшественников Платона, оказавший на него огромное влияние, утверждал, что чистое разумное познание, которое он противопоставлял обманчивому эмпирическому мнению, может иметь своим предметом только неизменный мир и что этот мир доступен только чистому разумному познанию. Однако эта неизменная и неделимая действительность, которая, по мнению Парменида, скрывалась за миром преходящих вещей22, не имела никакого отношения к миру, в котором мы живем и умираем. Поэтому она не могла и объяснить его.

61

Платон не мог этим удовлетвориться. Как ни презирал он этот текучий эмпирический мир, в глубине души этот мир очень волновал Платона. Он желал приоткрыть завесу над тайной его развала, его трагизма и жестоких метаморфоз. Он надеялся обрести средства, могущие спасти этот мир. Платон находился под глубоким впечатлением от нарисованного Парменидом образа неизменного, реального и совершенного бытия, просвечивающего сквозь призрачную завесу мира, наполненного его страданиями, — однако этот образ, будучи никак не связанным с миром чувственных вещей, не мог решить волновавших его вопросов. Платон стремился получить не мнение, а чистое рациональное знание о неизменном мире — такое знание, которое в то же время можно было бы использовать для исследования изменчивого мира, и в частности изменчивого общества, для познания странных законов, управляющих политическими изменениями. Цель Платона состояла в открытии высочайшего знания политики, т. е. искусства управления людьми.

Однако точная политическая наука казалась Платону столь же невозможной, как и всякое точное знание в изменяющемся мире — ведь и в политике нет стабильных объектов. Разве можно обсуждать какие-либо политические вопросы, если смысл таких понятий, как «правительство» или «государство», изменяется с каждой новой фазой исторического развития? Политическая теория должна была казаться Платону в период его увлечения идеями Гераклита столь же невозможной и ускользающей, как и политическая практика.

В этой ситуации, по свидетельству Аристотеля, Платон натолкнулся на важную идею, подсказанную Сократом. Сократ интересовался вопросами морали, он был реформатором в области этики, моралистом, заставлявшим всех, с кем он сталкивался, размышлять и объяснять принципы их поведения. Он задавал всем различные вопросы по поводу их поведения и не скоро удовлетворялся ответами на них. Обычные ответы, которые он получал — что мы ведем себя определенным образом потому, что так делать «мудро», «целесообразно», «справедливо», «благочестиво» и т. п., — только побуждали его к дальнейшим вопросам о том, что такое мудрость, целесообразность, справедливость и благочестие. Иначе говоря, он стремился проникнуть в «суть» вещей. Например, он исследовал мудрость, проявляющуюся в различных ремеслах и профессиях, стараясь определить, что имеется общего во всех этих различных и изменчивых проявлениях «мудрого» поведения, чтобы тем самым выяснить, что на самом деле является мудростью, или что озна-

62

чает слово «мудрость», или, говоря словами Аристотеля, что составляет ее сущность. «Сократ, — говорит Аристотель, — с полным основанием искал суть вещи»23, т. е. подлинное основание бытия вещи и неизменный и существенный смысл термина, ее обозначающего. «С другой стороны, Сократ исследовал нравственные добродетели и первый пытался давать их общие определения».

Внимание Сократа к таким этическим терминам, как «справедливость», «скромность» или «благочестие», иногда справедливо сравнивают с более поздними исследованиями смысла «свободы» (подобными тому, что было сделано, например, Дж. Ст. Миллем24), «власти» или «человека и общества» (например, проведенными Дж. Кэтлином). Не следует полагать, что Сократ, исследуя существенный и неизменный смысл понятий, персонифицировал их или обращался с ними как с вещами. О том, что это было не так, свидетельствует Аристотель, утверждавший, что именно Платон превратил сократовский метод поиска смысла или сущности понятий в метод определения подлинной природы, формы или идеи вещей. Платон «был убежден в истинности взглядов Гераклита, согласно которым все чувственно воспринимаемое постоянно течет», но использование методологии Сократа помогло ему найти выход из обусловленных этим трудностей. Несмотря на то, что «о текучем знания не бывает», возможно знание совершенно другого рода — знание о сути чувственных вещей. «Если есть знание и разумение чего-то, то помимо чувственно воспринимаемого должны существовать другие сущности, постоянно пребывающие», — пишет Аристотель25 и добавляет, что Платон «это другое из сущего назвал идеями, а все чувственно воспринимаемое, говорил он, существует помимо них и именуется сообразно с ними, ибо через причастность эйдосам существует все множество одноименных с ними вещей».

Эти слова Аристотеля хорошо согласуются с тем, что Платон сам говорил в «Тимее»26, и показывают, что главная проблема для Платона состояла в том, чтобы построить научную методологию исследования чувственных вещей. Он стремился получить чистое рациональное знание, а не простое мнение. Однако, поскольку чистого знания о чувственных вещах не может быть, то он стремился к тому, чтобы, как уже было сказано, обрести по крайней мере такое знание, которое было бы некоторым образом связано с чувственными вещами и применимо к ним. Знание идей или форм отвечало этому требованию, поскольку формы относятся к чувственным вещам так же,  как отец — к своим детям. Формы

63

являются объяснительным принципом чувственных вещей и, следовательно, к ним необходимо обращаться всякий раз при решении важных вопросов, возникающих в изменчивом мире.

Согласно проведенному нами анализу, теория форм или идей выполняет в платоновской философии по крайней мере три различные функции. (I) Она является важнейшим методологическим инструментом, так как делает возможным не только чистое научное знание, но и знание, применимое к миру текучих вещей, о котором невозможно получить никакого непосредственного знания, а только мнение. В результате Платон видит возможность исследования проблем изменчивого общества и создания политической теории. (2) Она дает ключ к разработке чрезвычайно необходимой Платону теории изменений и упадка, теории возникновения и уничтожения, а также ключ к исследованию истории человечества. (3) В социальной области она открывает путь для создания определенного вида социальной инженерии, позволяя открыть средства задержки социальных изменений путем построения «наилучшего государства», очень близкого к идее или форме государства, которое не может подвергаться распаду.

Проблема (2) — теория изменений и истории человечества — будет рассмотрена в главах 4 и 5, где мы обсудим платоновскую дескриптивную социологию, т. е. его описание и объяснение современного ему изменчивого социального мира. Проблему (3) — проблему задержки социальных изменений — мы подвергнем анализу в главах 6-9, посвященных политической программе Платона. Проблему (1), т. е. проблему платоновской методологии, мы уже кратко рассмотрели в этой главе, опираясь на данное Аристотелем описание истории создания платоновской теории. К сказанному я хотел бы сделать еще несколько добавлений.

VI

Название методологический эссенциализм я использую для обозначения точки зрения, характерной для Платона и многих его последователей, согласно которой задача чистого познания или «науки» состоит в том, чтобы отыскивать и описывать подлинную природу вещей, т. е. их подлинную сущность или реальность. Особенность учения Платона состояла в том, что он полагал, будто сущность чувственных вещей может быть обнаружена в других, более реальных вещах — в их предках или формах. Многие из более поздних методологических эссенциалистов, например Аристотель, не

64

были в этом согласны с Платоном, хотя все они полагали, что цель чистого познания состоит в раскрытии тайной природы, формы или сущности вещей. Все методологические эссенциалисты следовали Платону также и в том, что эта сущность может быть раскрыта при помощи интеллектуальной интуиции, что каждая сущность имеет соответствующее ей имя, которым вслед за ней называются чувственные вещи, и что она может быть описана словами. Описание сущности вещи все они называют определением. Согласно принципам методологического эссенциализма, существуют три способа знания вещей: «Во-первых, сущность вещи, во-вторых, определение этой сущности, в-третьих, ее название. И относительно же всего бытия могут быть заданы два вопроса... Можно предложить название какой-либо вещи, а спросить относительно ее определения, или же, наоборот, предложить ее определение, а спросить относительно имени». В качестве примера Платон приводит сущность «четности» (противоположной «нечетности»): «Применительно к числу это получает название "четное". Определение же этого названия: "число, делящееся на две равные части"... Не правда ли, мы обозначаем одно и то же как в том случае, когда у нас спрашивают определение, а мы даем название, так и тогда, когда у нас спрашивают название, а мы даем определение? Ведь мы обозначаем одну и ту же вещь с помощью названия "четный" и посредством определения "число, делящееся на две части"». Приведя этот пример, Платон пытается применить свой метод для «доказательства» того, что он называет подлинной природой души, но об этом мы поговорим позже27. Методологический эссенциализм, согласно которому сущность науки состоит в раскрытии и описании при помощи определений сущности вещей, может быть лучше понят в сопоставлении с противоположной точкой зрения, т. е. методологическим номинализмом. Методологический номинализм стремится не к постижению того, чем вещь является на самом деле, и не к определению ее подлинной природы, а к описанию того, как вещь себя ведет при различных обстоятельствах и, в частности, к выяснению того, имеются ли в этом поведении какие-либо закономерности. Иначе говоря, методологический номинализм в качестве цели науки видит описание вещей и событий, представленных в нашем опыте, а также их объяснение при помощи универсальных законов28. Язык, особенно те его правила, которые позволяют нам отличать правильно построенные предложения и выводы от простого набора слов, рассматривается при этом в качестве важного средства научного описания29: слова в этом случае

65

являются лишь вспомогательным инструментом, а не именами сущностей. Методологический номиналист никогда не считает, что вопросы «Что такое энергия?», «Что такое движение?» или «Что такое атом?» являются важными для физики, но придает большое значение таким вопросам, как «При каких условиях атом излучает свет?», «Как можно использовать энергию Солнца?» или «Как движутся планеты?» И если какие-нибудь философы станут убеждать его в том, что, не ответив на вопрос «что такое?», он не может надеяться на получение точного ответа на вопрос «как?», то он может ответить им, если сочтет это нужным, что предпочитает ту скромную степень точности, которой он может достичь, используя свои методы, той претенциозной чепухе, к которой они пришли, используя свои.

Методологический номинализм в настоящее время достаточно широко распространен в области естественных наук. Вместе с тем, проблемы общественных наук до сих пор решаются в основном эссенциалистскими методами. Мне кажется, что в этом состоит одна из главных причин их отсталости. Однако многие из тех, кто осознает это различие, оценивают его иначе30. Они полагают, что методологические различия диктуются необходимостью, обусловленной «сущностной» разницей в «природе» этих двух сфер исследования.

Аргументы, которые выдвигаются в защиту этой точки зрения, обычно подчеркивают значение изменений в обществе и выражают другие характерные особенности историциз-ма. Физики, говорят сторонники этого воззрения, имеют дело с объектами типа энергии или атомов, которые, хотя и меняются, но сохраняют некоторую степень постоянства. Они могут описывать изменения, испытываемые этими относительно неизменными объектами, не конструируя сущностей, форм и тому подобных идеальных образований для того, чтобы их утверждения относились хотя бы к чему-нибудь постоянному. Социолог же находится в совершенно ином положении. Сфера его исследований пребывает в постоянном движении. Область общественной жизни, всецело охваченной потоком истории, не имеет устойчивых сущностей. Как, например, можно исследовать правительство? Как можно обнаружить его среди многообразия правительственных учреждений, существовавших в различные эпохи в различных государствах, если не предположить, что между ними имеется сущностное сходство? Мы можем назвать некоторое учреждение правительством, только если полагаем, что оно содержит сущностные черты правительства, т. е. если оно удовлетворяет  нашей  интуиции  того,   что  является  правительст-

66

вом, — интуиции, которую мы можем выразить в определении. То же самое можно сказать и о других социологических объектах — таких, например, как «цивилизация». Нам следует понять их сущность, утверждает историцист, а затем отразить ее в определении.

Эти аргументы, выдвигаемые современными историциста-ми, кажутся мне очень похожими на то, что, по словам Аристотеля, заставило Платона создать теорию форм или идей. Единственное различие состоит в том, что Платон (который не признавал теорию атомизма и ничего не знал об энергии) применял свою доктрину также и к области физики, и, следовательно, к миру вообще. Все это ясно указывает на то, что в области общественных наук рассмотрение платоновской методологии даже сегодня является делом чрезвычайной важности.

Анализ платоновской социологии и того, как он применял в этой области свой методологический эссенциализм, я хотел бы предварить замечанием, что моя интерпретация учения Платона ограничивается рассмотрением только его истори-цизма и теории «наилучшего государства». Поэтому я хочу предупредить читателя, чтобы он не ждал здесь полной реконструкции платоновской философии, т. е. того, что может быть названо «справедливой и непредвзятой» интерпретацией платонизма. Признаюсь честно, что к историцизму я отношусь враждебно и считаю его в лучшем случае бесплодным. Поэтому, анализируя историцистские черты платонизма, я настроен чрезвычайно критически. Несмотря на то, что я восхищаюсь многим у Платона даже в тех местах его философии, которые, по моему мнению, не были вдохновлены Сократом, я не считаю необходимым добавлять свои комплименты в поток славословия в адрес его гения. Напротив, я буду пытаться развенчивать то, что мне кажется в его философии пагубным. Мой анализ и моя критика будут направлены против тоталитаристских тенденций политической философии Платона31.

ДЕСКРИПТИВНАЯ  СОЦИОЛОГИЯ ПЛАТОНА

Глава 4. ИЗМЕНЕНИЕ И ПОКОЙ

Платон был одним из первых социальных философов и до сих пор, без сомнения, остается самым влиятельным из них. Он был социологом именно в том смысле, в каком понимали термин «социология» Конт, Милль и Спенсер. Иначе говоря, он успешно применял свой идеалистический метод к анализу общественной жизни человека, законов ее развития, а также законов и условий сохранения ее стабильности. Несмотря на огромное влияние платоновских идей, на эту сторону его учения до сих пор обращали мало внимания. Мне кажется, что это обусловлено двумя факторами. Во-первых, большая часть платоновской социологии представлена в такой тесной связи с этическими и политическими вопросами, что ее дескриптивных элементов часто просто не замечали. Во-вторых, многие из его идей часто воспринимались как нечто настолько само собой разумеющееся, что люди усваивали их бессознательно и некритически. В этом главным образом и состоит причина того, что его социологические теории приобрели такое влияние.

Платоновская социология представляет собой своеобразную смесь теоретических спекуляций с острым видением фактов. Ее спекулятивным фоном является теория форм и всеобщей текучести и деградации, возникновения и вырождения. И на этой идеалистической основе Платон строит поразительно реалистичную теорию общества, способную объяснить основные тенденции исторического развития не только греческих городов-государств, но и природу социально-политических сил, действовавших в его время.

I

Спекулятивной, или метафизической основы платоновской теории социальных изменений я уже касался. Это — мир неизменных форм или идей, отблеском которого является мир изменяющихся в пространстве и времени вещей. Формы и идеи — не только неизменны, неуничтожимы и не подвержены пагубному воздействию, они совершенны, истинны, реальны и благи. В «Государстве» Платон определил «благое» как «все хранительное», а «зло» как «все губительное и

3*

68

разрушительное»1. Совершенные и благие формы или идеи предшествуют копиям, чувственным вещам, являясь начальным пунктом всех изменений текучего мира2. Такое понимание используется Платоном для оценки общей тенденции, главного направления изменений в мире чувственных вещей. Ведь если начальный пункт всех изменений совершенен и благ, то изменения могут происходить лишь в направлении, уводящем от совершенства и блага и приводящем к несовершенству и злу, т. е. к разложению.

Эта теория может быть развита подробнее. Чувственная вещь тем менее подвержена разложению, чем более она напоминает свою форму или идею, ведь сами формы неразложимы. Однако чувственные или созданные вещи не являются совершенными копиями идей. Ни одна копия не может быть совершенной, поскольку она только подражает подлинной реальности, она есть только видимость, иллюзия, ложь. Поэтому никакие чувственные вещи (за исключением, быть может, совершеннейших) не напоминают свои формы настолько, чтобы стать неизменными. «Оставаться вечно неизменными и тождественными самим себе подобает лишь бо-жественнейшим существам, природа же тела устроена иначе», — говорит Платон3. Если чувственная, созданная вещь — как, например, физическое тело или человеческая душа — является хорошей копией соответствующей идеи, то сначала она может изменяться лишь незначительно. Так, древнейшие, первичные изменения и движения — движения человеческой души — все еще «божественны» (в отличие от вторичных и третичных изменений). Однако всякое изменение, сколь бы малым оно ни было, снижая меру сходства вещи с ее формой, делает вещь другой, а потому и менее совершенной. Таким образом, вещь становится все более подверженной изменениям и разложению с каждым новым изменением, которое все более удаляет ее от ее формы, являющейся ее «причиной неподвижности и пребывания в покое», как говорит Аристотель, пересказывающий Платона еще и таким образом: вещь «возникает, когда она сопричастна идее, и уничтожается, когда она утрачивает ее». Этот процесс вырождения, поначалу медленный, а затем все убыстряющийся, этот закон падения и разложения был красочно описан Платоном в «Законах», последнем из его великих диалогов. Цитируемый далее отрывок касается прежде всего предназначения человеческой души, но Платон ясно дает понять, что сказанное относится также и ко всем вещам, «сопричастным душам», каковыми для него являются все живые существа. «Итак, все, что причастно душе, изменяется ... при этом все

69

перемещается согласно закону и распорядку судьбы. То, что меньше изменяет свой нрав, движется по плоской поверхности; то же, что изменяется больше, и притом в сторону несправедливости, падает в бездну и попадает в те места, о которых говорят, что они находятся внизу». (Далее в этом фрагменте Платон говорит о следующей возможности: «Если же душа, по своей ли собственной воле или под сильным чужим влиянием, изменяется в сторону большей добродетели, то, слившись с божественной добродетелью, она становится особенно добродетельной и переносится на новое, лучшее и совершенно святое место». Проблему исключительной души, которая может спастись и, возможно, спасти других от действия закона предопределения, мы обсудим в главе 8.) Несколько ранее в тех же «Законах» Платон так выражает свое учение об изменениях: «Перемены во всем, за исключением злых бедствий, — это самое ненадежное дело: это касается и смены всех времен года, и смены ветров, и перемен в укладе телесной жизни, в характере — словом, изменение не в чем-то одном, но решительно во всем, исключая, как я сейчас сказал, лишь злых бедствий». Короче говоря, Платон учит нас тому, что всякое изменение есть зло и что покой божественен.

Теперь мы видим, что платоновская теория форм или идей указывает определенное направление в развитии текучего мира. Она подводит нас к закону, согласно которому приверженность вещей к разложению в этом мире непрерывно возрастает. Это не жесткий закон универсально возрастающего процесса разложения. Правильнее было бы сказать, что это — закон возрастания склонности к разложению. Иначе говоря, опасность или вероятность разложения возрастает, но не исключается возможность и чрезвычайно редких движений в обратном направлении. Как показывает только что приведенный отрывок из Платона, очень хорошая душа может преодолеть изменчивость и разрушение, а очень дурная вещь — например, очень дурной город — может быть улучшен путем изменения. (Для того, чтобы такое улучшение приобрело хоть какой-то смысл, нам следует увековечить его, т. е. остановить все дальнейшие изменения.)

В полном согласии с этой теорией находится и изложенная Платоном в «Тимее» картина происхождения видов. В соответствии с ней, человек, высочайшее из животных, создан богами, а другие животные произошли от него в процессе вырождения и разложения. Сначала некоторые мужчины — трусы и жулики — выродились в женщин. Те, кому недоставало мудрости, постепенно выродились в более низких жи-

70

вотных. Птицы, говорит он нам, произошли от безвредных, но легкомысленных людей, слишком доверявших своим чувствам, «племя сухопутных животных произошло из тех, кто был вовсе чужд философии», а рыбы — «от самых скудоумных неучей, души которых были так нечисты из-за всевозможных заблуждений»4.

Эту теорию можно применить и к описанию человеческого общества, и к описанию его истории. Она может объяснить пессимистический закон развития Гесиода5 — закон исторического разложения. Если можно доверять историческому свидетельству Аристотеля (которое было приведено в предыдущей главе), то теория форм или идей сначала была предложена как отклик на методологическую потребность в чистом и рациональном знании, невозможном в мире текучих чувственных вещей. Теперь мы видим, что эта теория гораздо шире. Помимо выполнения чисто методологических функций, она представляет собой теорию изменчивости. Она описывает общее направление развития всех текучих вещей, указывая тем самым на историческую тенденцию вырождения, свойственную человеку и человеческому обществу. (Вместе с тем она не ограничивается и этим; как мы увидим в главе 6, теория форм определяет характер политических требований Платона и даже средств их реализации). Если, как я полагаю, философские учения и Гераклита и Платона коренились в их социальном опыте — в особенности в опыте классовых войн и в гнетущем чувстве распадающегося на части социального мира, — то можно понять, отчего Платон, осознав, что теория форм может объяснить тенденцию к вырождению, уделял ей так много внимания. Он приветствовал ее как решение самой глубокой мистической загадки. Гераклит не сумел с этических позиций прямо осудить тенденцию политического развития; Платон же в своей теории форм создал теоретическую основу для пессимистических суждений в духе Гесиода.

Однако величие Платона-социолога заключается, конечно, не в общих абстрактных спекуляциях о законе общественной деградации. Напротив, оно коренится в ценности и тщательности его наблюдений, в удивительной остроте его социологической интуиции. Он видел то, что до него никто еще не видел и что было заново открыто только в наше время. В качестве примера можно упомянуть его теорию предыстории человечества, истории племенного патриархата и вообще его попытку выделить типичные периоды в развитии общественной жизни. Другой пример — это платоновский социологический и экономический историцизм, его внимание к

71

экономической подоплеке политической жизни и исторического развития. Эту теорию возродил Маркс под именем «исторический материализм». Третьим примером является интереснейший платоновский закон политических революций, в соответствии с которым всякая революция вытекает из разногласий в стане правящего класса (или «элиты»). Этот закон служил у него основой анализа средств задержки политических изменений и создания социального равновесия, и он недавно был переоткрыт теоретиками тоталитаризма, в частности, В. Парето.

Теперь я перехожу к более подробному обсуждению названных вопросов. В особенности меня будет занимать третий вопрос — теория революции и равновесия.

II

Диалогами, в которых Платон обсуждает эти вопросы, являются в хронологическом порядке — «Государство», гораздо более поздний диалог под названием «Политик» и «Законы», самая большая и самая поздняя из всех его работ. Несмотря на некоторые незначительные различия, эти диалоги, местами повторяя, местами дополняя друг друга, весьма сходны между собой. В «Законах»6, например, изложен рассказ о закате и упадке человеческого общества, который помогает Платону дать описание предыстории, плавно переходящее в описание истории греческого общества. В «Государстве» имеются сходные идеи, которые более абстрактно и систематически описывают развитие государственного управления. В «Политике», носящем еще более абстрактный характер, дана логическая классификация типов государственного управления с редкими ссылками на исторические события. В «Законах» историцистский аспект исследований Платона сформулирован наиболее отчетливо. «Что послужило началом государственного устройства?» — спрашивает он здесь, связывая этот вопрос с другим: «Как должно в каждом отдельном случае рассматривать постепенное уклонение государства то в сторону добродетели, то порока?». В рамках социологических доктрин, разрабатывавшихся Платоном, существует одно важное различие, обусловленное чисто спекулятивными трудностями, которые, по-видимому, беспокоили Платона. Предположив, что начальной точкой развития было совершенное, а потому и не подверженное разложению государство, он испытывал затруднение объяснить причину первого изменения — Падения человека, которое и запустило часы истории7.  В следующей  главе мы узнаем о попытке

72

Платона решить эту проблему, однако сначала я попытаюсь дать общий обзор его теории социального развития.

Согласно тому, что сказано в «Государстве», первоначальной, или исходной формой общества, которая в то же время в наибольшей степени была подобной форме или идее государства — «наилучшим государством» — было царство мудрейших и богоподобных людей. Этот идеальный город-государство был настолько совершенен, что трудно даже представить, как он мог вообще изменяться. И все же он изменялся, а вместе с изменениями началась и гераклитова распря — движущая сила всех перемен. Согласно Платону, внутренняя распря, классовая война, подпитываемая эгоистическими, главным образом, материальными и экономическими интересами, является главной силой «социальной динамики». Формула Маркса «история всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов»8 подходит для описания платоновского историцизма так же, как и для ис-торицизма Маркса. Четыре наиболее характерных периода или «вех в истории политического вырождения», которые одновременно являются «важнейшими... разновидностями существующих государств»9, описываются Платоном следующим образом. Первой на смену совершенному государству приходит «тимархия», или «тимократия» — господство благородных воинов, сражающихся за честь и славу. За ней идет олигархия — правление богатых семейств. «Из нее возникает отличная от нее демократия» — царство свободы, следствием которой является беззаконие, а «четвертым и крайним заболеванием государства» является тирания10.

Как видно из только что приведенного отрывка из сочинений Платона, история социального разложения является для него историей болезни: болеет общество, а политик, как мы увидим позже, должен стать врачом, избавителем (и наоборот — врач также должен быть политиком). Подобно тому, как описание типичного течения болезни не всегда применимо к каждому отдельному больному, так и платоновская теория социального разложения не претендует на применимость к каждому отдельному городу-государству. Однако она претендует на описание как первоначального направления социального развития, породившего основные формы конституционного упадка, так и типичного хода социальных изменений11. Таким образом, Платон стремился выделить эволюционную последовательность смены исторических периодов, т. е. создать историцистскую теорию общества. Эта попытка была возобновлена Руссо, а Конт, Милль, Гегель и Маркс сделали это занятие модным. Если учесть небольшой

73

объем исторических сведений, доступных Платону, то его система исторических периодов окажется ничем не хуже теорий современных историцистов. (Основное различие между ними состоит в оценке направления движения истории. Если аристократически настроенный Платон проклинал исследованное им историческое развитие, то современные ис-торицисты приветствуют его, уверовав в закон исторического прогресса.)

Перед тем, как перейти к подробному обсуждению концепции совершенного государства Платона, я хотел бы остановиться на кратком анализе той роли, которую играют в его теории экономические интересы и классовая борьба в процессе перехода общества от одной из только что перечисленных платоновских четырех форм государственного устройства к другой. Платон говорит, что первая форма вырождения совершенного государства — тимократия, т. е. господство честолюбивых воинов, почти во всех отношениях близка к совершен ному государству. Важно отметить, что Платон открыто отождествляет это наилучшее и древнейшее из всех существовавших государств с дорийским государственным устройством Спарты и Крита и утверждает, что оба эти аристократические государства на самом деле представляли собой самые ранние формы политической жизни в Греции. То, что Платон говорит нам о государственном устройстве Спарты и Крита, содержится главным образом в его блестящих описаниях наилучшего или совершенного государства, подобием которого является тимократия. (Защищая идею сходства Спарты и совершенного государства, Платон стал одним из наиболее успешных пропагандистов того, что я назвал бы «Великим мифом Спарты» — древнейшего, получившего широкое распространение мифа о превосходстве спартанского государственного устройства и образа жизни.)

Основное различие между наилучшим, или идеальным, государством и тимократией состоит в том, что последняя содержит некоторый элемент нестабильности. Когда-то единый патриархальный правящий класс теперь оказывается разъединенным, а эта разъединенность низводит государство на следующую ступень, и тимократия вырождается в олигархию. Разъединенность порождается честолюбием. «Прежде всего тот слышит, — пишет Платон о молодом тимократе, — как сокрушается его мать: ее муж не принадлежит к правителям»12. Так он становится честолюбивым и жаждет отличий. Однако решающим фактором при переходе от тимокра тии к олигархии становтяся конкуренция и собственнические интересы.  «Надо сперва  остановиться на том,  —  говорит

74

Платон, — как тимократия переходит в олигархию... И слепому ясно, как совершается этот переход... Скопление золота в кладовых у частных лиц губит тимократию; они прежде всего выискивают, на что бы его употребить, и для этого перетолковывают законы, мало считаясь с ними: так поступают и сами богачи, и их жены... Затем, наблюдая, кто в чем преуспевает и соревнуясь друг с другом, они уподобляют себе и все население». Так возникает первый классовый конфликт: между добродетелью и деньгами или между традиционной феодальной суровостью и новыми причудами богатых. Переход к олигархии завершается тогда, когда богатые устанавливают законы, согласно которым «к власти не допускаются те, у кого нет установленного имущественного ценза. Такого рода государственный строй держится применением вооруженной силы или же был еще прежде установлен путем запугивания».

Установление олигархии грозит началом гражданской войны между олигархами и беднейшими классами: «Подобно тому как для нарушения равновесия болезненного тела достаточно малейшего толчка извне, чтобы ему расхвораться,... так и государство, находящееся в подобном состоянии, заболевает и воюет само с собой по малейшему поводу, причем некоторые его граждане опираются на помощь со стороны какого-либо олигархического государства, а другие — на помощь демократического; впрочем, иной раз междоусобица возникает и без постороннего вмешательства»13. Гражданская война приводит к установлению демократии: «Демократия ... возникает тогда, когда бедняки, одержав победу, некоторых из своих противников уничтожат, иных изгонят, а остальных уравняют в гражданских правах и в замещении государственных должностей...».

Платоновское описание демократии является живой, но глубоко враждебной и несправедливой пародией на политическую жизнь Афин и на демократические убеждения, прекрасно сформулированные Периклом примерно за три года до рождения Платона. (Программа Перикла14 будет рассмотрена нами позднее — в главе 10.) Платоновская характеристика демократии — блестящий образец политической пропаганды, и можно представить себе, сколько вреда она принесла, если даже такой человек, как Дж. Адам, выдающийся ученый и издатель «Государства», оказался неспособным противостоять красноречивому обличению Платоном своего родного города Афин. «Платоновское описание человека демократического, — пишет Адам, — является одним из наиболее выдающихся и величественных примеров политическо-

75

го памфлета, известных в истории литературы». И когда он далее говорит, что «описание демократа как человекообразного хамелеона прославило Платона на все времена»15, то становится понятно, что Платон преуспел хотя бы в том, чтобы сделать из Адама врага демократии, и мы можем только догадываться, сколько вреда принесли писания Платона менее искушенным и неопытным умам...

Иногда кажется, что, когда Платон, говоря словами Адама16, «источает заманчивые мысли, образы и слова», он испытывает потребность в куске материи, чтобы прикрыть дыры в аргументации или даже, как в рассматриваемом случае, полное отсутствие рациональных аргументов. Аргументы он заменяет инвективами, отождествляя свободу с беззаконием, вольность со вседозволенностью и равенство перед законом с безначалием. Демократов он называет распутниками, скупердяями, наглецами и бесстыдниками, свирепыми дикими зверями, рабами любого своего каприза, живущими исключительно ради удовольствий и удовлетворения нечистых желаний. («Они обжираются как скоты», — так говорил об этом Гераклит.) Платон обвиняет демократов в том, что они «стыдливость обзывают глупостью, а рассудительность — недостатком мужества»17, и т. п. «А кроме того, — говорит Платон, когда поток его красноречия начинает иссякать, — разные другие мелочи: при таком порядке вещей учитель боится школьников и заискивает перед ними... а старшие, приспособляясь к молодым и подражая им, то и дело острят и балагурят, чтобы не казаться неприятными и властными». (И эти слова Платон в роли главы Академии вкладывает в уста Сократа, забывая о том, что Сократ никогда не был учителем и что даже в последние годы своей жизни он никогда не казался раздражительным и властным. Он никогда не «снисходил» к молодежи, а обращался с нею, например с молодым Платоном, как с товарищами и друзьями. Сам же Платон, надо полагать, действительно «снисходил» до обсуждения важных вопросов со своими учениками.) «Но крайняя свобода для народа такого государства, — продолжает Платон, — состоит в том, что купленные рабы и рабыни ничуть не менее свободны, чем их покупатели... Если собрать все это вместе, самым главным будет то... что душа делается крайне чувствительной, даже по мелочам: все принудительное вызывает у них возмущение как нечто недопустимое. А кончат они... тем, что перестанут считаться даже с законами... чтобы уже вообще ни у кого и ни в чем не было над ними власти». Здесь Платон все же отдает дань своему родному городу,  хотя и помимо своей воли.   Величайшей  победой

76

афинской демократии навсегда останется гуманное отношение к рабам, сохранившееся несмотря на антигуманную пропаганду, которую вели такие философы, как Платон и Аристотель: ведь, по признанию самого Платона, афинская демократия вплотную подошла к уничтожению рабства18.

Гораздо более ценным, хотя и оно продиктовано ненавистью, является платоновское описание тирании и особенно перехода к ней. Рассуждая о тирании, Платон подчеркивает, что он говорит о предмете, который хорошо узнал на личном опыте19. Несомненно, что при этом он имеет в виду сира-кузского тирана Дионисия Старшего. Переход от демократии к тирании, говорит Платон, может быть легко осуществлен народным вождем, который знает, как использовать существующий в демократическом обществе классовый антагонизм между бедными и богатыми, и которому удается собрать достаточное число телохранителей или создать собственную армию. Люди, которые сначала приветствовали его как борца за свободу, вскоре оказываются порабощенными. Теперь «его первой задачей будет постоянно вовлекать граждан в какие-то войны, чтобы народ испытывал нужду в предводителе»20. При тирании создается самое презренное государство.

Очень похожее описание различных форм государственного управления можно найти в «Политике», где Платон обсуждает, как «появились на свет тиран и царь, олигархия, аристократия и демократия»21. Различные формы существующих государственных устройств и здесь истолковываются в качестве неточных копий истинной модели или истинной формы государства, т. е. совершенного государства, образца для подражания, существовавшего, как утверждает Платон, во времена Кроноса — отца Зевса. В отличие от «Государства» Платон выделяет в «Политике» шесть типов вырожденных государств. Однако это различие несущественно, если мы вспомним, что в «Государстве» Платон говорит, что четыре выделенных там типа не исчерпывают списка возможных государственных устройств и что возможны некоторые промежуточные формы22. Шесть типов получаются в «Политике» путем первоначального выделения трех форм правления: власти одного, власти немногих и власти многих. Каждая из этих форм разбивается затем на два типа, один из которых является сравнительно хорошим, а другой — плохим, в зависимости от того, насколько хорошо они подражают «единственно правильному государственному устройству», копируя и сохраняя древние законы23. В результате Платон выделяет три консервативные, или законные формы государства и три совершенно испорченные, или беззаконные государственные формы. Мо-

77

нархия, аристократия и консервативная форма демократии являются в порядке убывания их ценности законными подражаниями совершенному государству. Однако демократия может перейти в беззаконную форму и продолжать деградировать дальше, впадая в олигархию — беззаконную власть немногих, а затем в тиранию — беззаконную власть одного. Тирания, как говорит Платон в «Государстве», есть наихудшая форма государственного правления.

Наступление тирании, наихудшего государственного устройства, не обязательно означает, по Платону, конец всякого развития; это можно видеть из цитируемого далее отрывка из «Законов»24, частично повторяющего, а частично дополняющего рассказ, приведенный в «Политике»: «Дайте мне государство с тираническим строем. Пусть тиран будет молод, памятлив, способен к учению, мужествен и от природы великодушен... Только тогда от остальных его свойств будет польза». Именно таким образом может быть реформирована тирания — наихудшая форма государства. (Эта мысль Платона соответствует приведенному ранее его замечанию из «Законов» о том, что всякое изменение есть зло, «помимо изменения злых бедствий». Можно не сомневаться, что Платон, говоря о великом законоучителе и молодом тиране, имел в виду себя и свои многочисленные эксперименты с молодыми тиранами — в особенности свои попытки реформировать тиранию Дионисия Младшего в Сиракузах. Об этих неудавшихся экспериментах мы поговорим позже.)

Одна из главных целей платоновского анализа характера политического развития состояла в определении движущей силы любых исторических изменений. О том, что исторический обзор в «Законах» предпринят именно с этой целью, Платон говорит открыто: «Не правда ли, тысячи государств возникали в этот промежуток времени ... и проходили через самые различные формы государственного устройства? ... Не сможем ли мы вскрыть причину этих перемен? Быть может, тогда мы скорее получим указание относительно возникновения государственного устройства и происходящих в нем перемен»25. В итоге этих рассуждений он открывает закон, в соответствии с которым движущей силой всех политических революций является внутренняя разобщенность, классовая война, подпитываемая антагонизмом классовых интересов. Платон еще раз уточняет формулировку этого фундаментального закона. Он настаивает на том, что только внутренний разлад правящего класса может ослабить его настолько, чтобы допустить его свержение. «Изменения в государстве обязаны своим происхождением той его части, которая обла-

78

дает властью, когда внутри нее возникают раздоры»26, — говорит Платон в «Государстве» и повторяет в «Законах» (возможно, по поводу этого фрагмента из «Государства»): «Царская же, клянусь Зевсом, и вообще всякая власть разрушается разве не самими ее носителями?». Этот социологический закон, а также наблюдение, что различия экономических интересов чаще всего оказываются причиной разобщенности, — ключ к философии истории Платона. Более того, это также ключ к анализу Платоном условий, необходимых для установления политического равновесия, т. е. для приостановки политических изменений. Платон утверждает, что эти условия были налицо в наилучшем и совершенном государстве древности.

III

Платоновское описание совершенного или наилучшего государства обычно интерпретируют как утопическую про-грессистскую программу. Вопреки многочисленным утверждениям в «Государстве», «Тимее» и «Критии» о том, что Платон описывает далекое прошлое, и вопреки соответствующим отрывкам из «Законов», где платоновские исторические намерения выражаются открыто, часто можно услышать заявление, будто в намерения Платона входило мифологизированное описание будущего. Я полагаю, однако, что Платон имел в виду то, что он говорил, и что многое из того, что он говорил о своем совершенном государстве, — в особенности в книгах II, III и IV «Государства», носило исторический27 или даже предысторический характер (подобно его описаниям древного общества в «Политике» и «Законах»). Это, конечно, не относится ко всем платоновским характеристикам наилучшего государства. В случае, например, царства философов (описанного в книгах V, VI и VII «Государства») Платон сам говорит, что оно реализовано только в вечном мире форм или идей, т. е. в «Небесном граде». Эти намеренно не исторические черты платоновских описаний государственных устройств мы обсудим далее, когда будем анализировать этико-полити-ческие воззрения Платона. Конечно, Платон, рассматривая примитивные или древние государственные устройства, не имел намерения быть исторически точным. Без сомнения, он знал, что не располагает для этого необходимыми данными. Тем не менее, я полагаю, что он серьезно пытался воспроизвести древние племенные формы общественной жизни с доступной ему точностью. Вряд ли стоит сомневаться в этом, особенно если принять во внимание то, что его попытка во

79

многом оказалась успешной. Иначе и не могло быть, поскольку картина, нарисованная Платоном, является идеализированным описанием воззрений критской и спартанской аристократии. Острая социологическая интуиция позволила ему понять, что государственное устройство Спарты и Крита было не только древним, но и окаменелым, приостановленным, что оно представляло собой остаток еще более древних государственных форм. И Платон решил, что эти древнейшие формы были также и более стабильными, не столь подверженными изменениям, как современные государственные устройства. Платон пытался реконструировать это очень древнее и, следовательно, очень хорошее и чрезвычайно стабильное государство таким образом, чтобы показать, как оно могло быть свободным от разобщенности, как можно было избежать в нем классовой борьбы и как влияние экономических интересов было сведено там до минимума и держалось под контролем. Вот основные задачи платоновской реконструкции наилучшего государства.

Как решает Платон проблему предотвращения классовой войны? Будь он прогрессивным мыслителем, ему, наверное, пришла бы в голову идея бесклассового, эгалитарного общества, — ведь, как показывает его собственная пародия на афинскую демократию, в Афинах существовали мощные эгалитарные тенденции. Однако его цель состояла не в том, чтобы реконструировать возможное будущее государство, а в том, чтобы описать прошлое государство, а именно — государство предка Спарты, которое, конечно же, не было бесклассовым. Это было рабовладельческое государство, и оно — в соответствии с представлением Платона о наилучшем государстве — было основано на жестких классовых различиях. Оно являлось кастовым государством. Поэтому проблема предотвращения классовой войны решается Платоном не путем ликвидации классов, а путем придания правящему классу непререкаемого превосходства. В совершенном государстве все должно быть, как в Спарте: только представителям правящего класса позволено здесь иметь оружие, обладать всей полнотой политических и иных прав, иметь доступ к образованию, т. е. к специальному обучению искусству присматривать за человеческим стадом. (На самом деле, подавляющее превосходство правящего класса слегка беспокоит Платона; он боится, что его представители «станут по дурной привычке причинять овцам зло и будут похожи не на собак, а на волков»28. Эту проблему мы рассмотрим позже в этой главе.) Пока правящий класс один, его власти никто не может противостоять, и потому классовая война невозможна.

80

Платон выделяет три класса, существующих в наилучшем государстве: правители, их вооруженные помощники, или воины, и работники. Однако на самом же деле здесь только два класса: военная каста — вооруженные и образованные правители — и безоружное и необразованное управляемое стадо, поскольку правители являются не отдельной кастой, а лишь старыми и умудренными воинами, вышедшими из рядов помощников. Тот факт, что Платон подразделяет правящую касту на два класса — вождей и помощников, не делая этого же для класса работников, обусловлен, главным образом, тем, что интерес для Платона представляли только правители. Работники, торговцы и т. п. Платона совершенно не интересовали, они были для него лишь человеческим стадом, существующим для удовлетворения материальных потребностей правящего класса. Причем Платон заходит так далеко, что запрещает правителям творить суд над людьми из этого класса и вникать в их мелкие проблемы29. Вот почему так отрывочна имеющаяся у нас информация о платоновских низших классах. Однако некоторые замечания о них Платон все же делает: «Духовный склад их таков, что с ними не очень-то стоит общаться, но они обладают телесной силой, достаточной для тяжелых работ». Это некрасивое замечание иногда утешительно трактуют так, будто Платон не видел места для рабов в своем городе-государстве, но я вынужден показать здесь, что это не так. Действительно, Платон нигде открыто не обсуждает вопрос о статусе рабов в его наилучшем государстве. Правда и то, что Платон предложил избегать слова «раб» и считал, что работников лучше называть «плательщиками» или даже «кормильцами». Однако делал он это в пропагандистских целях. Нигде у Платона мы не найдем ни малейшего намека на то, что рабство следует отменить или хотя бы смягчить. Напротив, Платон только насмехается над «нежными» афинскими демократами, сторонниками аболиционизма. Он делает это совершенно открыто при описании тимократии, которая, напомним, представляла собой, по Платону, вторую после наилучшего государства форму государственного устройства. Вот что он говорит о тимократическом человеке: «С рабами такой человек жесток, хотя их и не презирает, так как достаточно воспитан». Поскольку же только в наилучшем государстве качество образования превосходит тимократическое, то с высокой степенью вероятности можно заключить, что в платоновском наилучшем городе-государстве были рабы, которых не истязали, а просто презирали. Закономерно презирая рабов, Платон согласно  своей теории,  не  считает  необходимым

81

распространяться на тему рабства. Этот вывод полностью подтверждается отрывком из «Государства», в котором Платон, критикуя практику порабощения греками греков, дает описание преимуществ порабощения варваров и даже призывает «наших граждан», т. е. граждан наилучшего города-государства, «относиться к своим противникам именно таким образом, а к варварам — так, как теперь относятся друг к другу эллины». Эта мысль подтверждается также и содержанием «Законов», где Платон выказывает самое антигуманное отношение к рабам.

Поскольку только один правящий класс обладает политической властью, с помощью которой человеческое стадо заключается в такие рамки, которые не позволили бы ему выйти из-под контроля, то проблема сохранения государства целиком сводится к проблеме сохранения единства правящего класса. Как сохранить единство правителей? Путем обучения и разнообразных форм психологического воздействия, а также путем подавления экономических интересов, способных повлечь за собой разобщенность. Экономическая воздержанность достигалась и контролировалась в результате введения коммунизма, т. е. отмены частной собственности, особенно на драгоценные металлы. (Запрет на обладание драгоценными металлами существовал и в Спарте.) Коммунизм распространялся только на правящий класс, единство которого следовало обязательно сохранить; ссоры внутри низшего класса не заслуживали внимания. Поскольку всякая собственность являлась общественной, то право общего обладания относилось также к женщинам и детям. Ни один представитель правящего класса не должен был знать ни своих детей, ни своих родителей. Семью следовало уничтожить или, точнее, расширить ее до размера всего класса воинов. В противном случае семейные обязанности могли стать источником разобщения. Таким образом, «каждый должен почитать каждого родным себе»30. (Это предложение не было ни новым, ни революционным, как это может показаться. Вспомним спартанские ограничения на частную семейную жизнь, например запрет на отдельные трапезы, который Платон часто называл институтом «совместных трапез».) Вместе с тем даже общее обладание женщинами и детьми Платон не считал достаточным для защиты правящего класса от экономических опасностей. Для него важно было избежать не только бедности, но и процветания. И то, и другое таило угрозу единству: бедность потому, что она заставляет людей применять отчаянные усилия для удовлетворения своих потребностей, а процветание потому, что причиной большин-

82

ства изменений являются изобилие, богатство, делающие возможными опасные эксперименты. Только при коммунистической системе, сводящей экономические интересы до минимума и гарантирующей единство правящего класса, не может быть ни большой нужды, ни большого богатства.

Таким образом, коммунистическое устройство правящего класса платоновского совершенного города-государства вытекает из его фундаментального закона социальных изменений. Оно — необходимое условие политической стабильности, важнейшей характеристики такого города-государства. Однако при всей важности этого условия его одного недостаточно. Для того, чтобы правящий класс мог чувствовать себя действительно объединенным в одно племя, т. е. в одну большую семью, необходимо не только наличие связей между представителями класса, но и давление, оказываемое на него извне. Это давление может быть создано путем расширения пропасти между правителями и управляемыми. Чем глубже правители будут чувствовать принадлежность управляемых к низшему сословию, тем больше будет укрепляться чувство единения между ними. Так, Платон после некоторых колебаний приходит к фундаментальному принципу, гласящему, что между представителями разных классов не должно быть никаких отношений: «Вмешательство этих трех сословий в чужие дела, — говорит Платон, — и переход из одного сословия в другое — величайший вред для государства и с полным правом может считаться высшим преступлением»31. Однако такое жесткое разделение на классы следовало как-то оправдать, а это оправдание могло состоять только в том, что правители являются высшими по сравнению с управляемыми существами. Поэтому Платон оправдывает предложенное им разделение классов, утверждая, что правители значительно превосходят управляемых в трех аспектах: породой, образованием и своей шкалой ценностей. Моральные ценности Платона, которые, конечно же, совпадают с ценностями правителей наиболее совершенного государства, будут рассмотрены в главах 6, 7 и 8. Здесь же я хотел бы ограничиться описанием некоторых идей Платона, касающихся происхождения, воспитания и образования представителей правящего класса. (Прежде чем приступить к такому описанию, я хочу высказать свое убеждение, что личное превосходство, будь оно расовым, интеллектуальным, моральным или превосходством в образовании, даже если оно может быть доказано, не должно, тем не менее, служить основанием установления политических прерогатив. Большинство населения цивилизованных стран сегодня считает теорию расового превосходства

63

мифом. Однако даже если бы эта теория была доказана, она не должна приводить к каким-то политическим последствиям, хотя могла бы накладывать особую моральную ответственность на представителей высшей расы. Аналогичные требования следует предъявлять также тем, кто превосходит других интеллектуально, морально или уровнем образования. Я глубоко убежден, что некоторые интеллектуалы, высказывая противоположное мнение, показывают только то, сколь ущербным было их образование, раз оно не помогло им осознать свою ограниченность и свое фарисейство.)

IV

Для того, чтобы понять суть воззрений Платона на происхождение, воспитание и образование представителей правящего класса, особое внимание следует обратить на два важных момента нашего анализа. Во-первых, следует иметь в виду, что Платон описывает город-государство, которое существовало в прошлом, но которое связано с настоящим таким образом, что некоторые его черты все еще можно различить в существующих государствах, например в Спарте. Во-вторых, Платон, описывая свой идеальный город-государство, имеет в виду условия его стабильности и пытается обнаружить гарантии этой стабильности внутри самого правящего класса, а точнее — в его единстве и силе.

Что касается происхождения правящего класса, следует заметить, что в «Политике» Платон говорит о времени, предшествовавшем появлению наилучшего государства, когда «бог сам пестовал людей и ими руководил, подобно тому как сейчас люди ... пасут другие, низшие, породы... Не было также в собственности женщин и детей»32. В этом отрывке Платон имеет в виду не просто хорошего пастуха. В свете того, что Платон говорит по этому поводу в «Законах», мы можем интерпретировать его слова почти буквально, т. с. в том смысле, что древнее общество, существовавшее еще до появления первого наилучшего города-государства, было просто семьей кочующих в горах пастухов, руководимых патриархом: «Государственное устройство возникло, — говорит Платон о периоде, предшествующем первому поселению, — как господство старейшего, получившего эту власть от отца и матери; за ним следовали остальные, составляя, точно птицы, одну стаю, и они находились под управлением законов наших дедов и наиболее справедливой из всех царской власти». Эти кочевые племена, называвшие себя «дорийцами», говорит Платон, поселились в пелопоннесских

84

городах — прежде всего в Спарте. Как это произошло, Платоном объясняется весьма смутно, однако его нерешительность в этом вопросе становится понятной, как только он намекает нам на то, что это «поселение» на самом деле было жестоким порабощением. Насколько нам известно, Платон излагает правдивую историю дорического поселения на Пелопоннесе. Поэтому у нас есть все основания полагать, что Платон в своем рассказе предпринял серьезную попытку описать события греческой предыстории — описать не только происхождение дорического высшего сословия, но и происхождение человеческого стада, т. е. коренного греческого населения. В похожем отрывке из «Государства» Платон дает нам мифологическое, но очень точное описание самого завоевания, говоря о происхождении «земнородных», т. е. правящего класса наилучшего города. (Миф о земнородных в другом аспекте будет рассмотрен в главе 8.) Их победоносное вступление в город, основанный ранее крестьянами и ремесленниками, описано так: «Мы же, снабдив этих наших земнородных людей оружием, двинемся с ними вперед под руководством правителей. Придя на место, пусть они осмотрятся, где им всего лучше раскинуть в городе лагерь, чтобы удобнее было держать жителей в повиновении в случае, если кто не пожелает подчиняться законам, и отражать внешних врагов, если неприятель нападет, как волк на стадо». Этот короткий, но исполненный триумфального пафоса рассказ о порабощении коренного населения воинственной ордой (которую в «Политике» Платон отождествлял с пастухами, кочевавшими в горах в период, предшествовавший возникновению поселений) следует вспомнить при истолковании настойчиво повторявшегося Платоном утверждения о том, что хорошие правители, будь то боги, полубоги или цари, являются патриархальными пастырями людей и что искусство политической власти подобно пастушескому искусству, т. е. является искусством управления и усмирения человеческого стада. Именно в этом свете и нужно рассматривать данное им описание воспитания, т. е. обучения «защитников служить как сторожевым собакам, а правителей — как пастухам». Воспитание и обучение помощников, а значит и представителей правящего класса платоновского наилучшего государства является, подобно ношению оружия, классовым отличием и потому классовой прерогативой [33]. При этом воспитание и обучение — это не пустые символы. Подобно оружию, они представляют собой инструменты классового господства, необходимые для поддержания стабильности такого господства. Платон рассматривает их исключительно с этой точки зре-

85

ния, т. е. в качестве мощного политического орудия, средства управления человеческим стадом и объединения правящего класса.

Для достижения этой цели важно, чтобы правящий класс чувствовал себя принадлежащим к высшему господствующему сословию. «Сословие стражей должно быть чистым»34, — говорит Платон (в защиту инфантицида, т. е. ритуала убийства физически слабых младенцев) и в связи с этим выдвигает расистский аргумент, что мы, тщательно производя селекцию скота, вместе с тем с пренебрежением относимся к человеческому роду. Этот аргумент с тех пор повторялся много раз. (В Афинах инфантицид не был принят. Платон, видя, что в целях евгеники он практикуется в Спарте, решил, что этот обычай хорош в силу своей древности.) Платон требует, чтобы те же принципы, которые опытный селекционер применяет к собакам, кошкам или птицам, применялись также и для селекции господствующего сословия: «А если этого не соблюдать, то как ты считаешь — намного ли ухудшится порода птиц и собак?» — спрашивает Платон и приходит к выводу, что «с человеческим родом дело обстоит так же». Сословные качества, которые должны были воспитывать в себе правители, — это качества сторожевого пса. «Военные атлеты должны быть чуткими, как собаки», — требует Платон и спрашивает: «В деле охраны есть ли разница между природными свойствами породистого щенка и юношей хорошего происхождения?». Восхищение Платона собаками заходит так далеко, что он различает в них «подлинную философскую природу», так как собаке «присуще стремление познавать».

Трудность, расстраивавшая Платона более всего, состояла в том, что правители и помощники должны обладать характером одновременно неистовым и мягким. Понятно, что в них следует воспитывать неистовство, раз они должны «обладать неодолимым и непобедимым яростным духом». Однако, «если стражи таковы по своей природе, не будут ли они свирепыми и друг с другом, и с остальными гражданами»35. В самом деле, «самое ужасное и безобразное — если собаки причиняют овцам зло и похожи не на собак, а на волков». Эта проблема важна с точки зрения сохранения равновесия или, точнее, стабильности государства, потому что Платон не надеялся на равновесие сил разных классов, так как оно было бы нестабильным. Контроль за правящим классом, его деспотической властью и неистовством со стороны управляемых, по мнению Платона, недопустим, ибо превосходство господствующего класса не должно подвергаться сомнению. Единственной фор-

86

мой контроля за правящим классом является, поэтому, самоконтроль. Правящий класс должен быть экономически воздержанным, т. е. избегать чрезмерной эксплуатации управляемых, но он должен также избегать и чрезмерных проявлений неистовства в общении с управляемыми. Однако этого можно добиться, лишь уравновесив природное неистовство мягкостью. Платон полагал, что это весьма серьезная проблема, поскольку «кроткий нрав противоположен ярости духа». Устами Сократа он признается, что эта проблема его сильно занимает, — до тех пор, пока он снова не вспомнил о собаках: «Их свойство — быть как нельзя более кроткими с теми, к кому они привыкли и кого знают, но с незнакомыми — как раз наоборот», — говорит он. А потому доказано, что «поиски таких свойств в страже не противоречат природе». В результате Платоном была поставлена задача воспитания господствующего сословия и были указаны пути ее решения на основе анализа условий сохранения стабильного государства.

Поставленные Платоном задачи в области образования совершенно те же самые. Здесь он преследует чисто политическую цель стабилизации государства путем смешивания в характере правителей элементов неистовства и мягкости. Две дисциплины, изучавшиеся детьми представителей греческих высших классов, — гимнастика и музыка (последняя понималась в широком смысле и включала в себя изучение всей литературы), Платон соотносит с двумя элементами характера — неистовством и мягкостью. «Разве ты не замечал, — спрашивает Платон36, — каким бывает духовный склад у тех, кто всю жизнь посвятил гимнастике и вовсе не касался мусического искусства? И каков он у людей, им противоположных? Занимающиеся только гимнастикой становятся грубее, чем следует, а занимающиеся одним только мусическим искусством — настолько мягкими, что это их не украшает... А наши стражи должны обладать обоими этими природными свойствами... Я бы сказал, бог даровал людям два искусства: мусическое искусство и гимнастику, но не ради души и тела, а ради яростного и философского начал в человеке... Главные образцы воспитания и обучения пусть будут у нас такими», — заключает Платон.

Хотя Платон отождествляет душевную мягкость с предрасположенностью к философии и хотя в завершающих частях «Государства» философия занимает доминирующее положение, он вовсе не склоняется в пользу душевной мягкости или музыкального, т. е. литературного образования. Его беспристрастность в уравновешивании двух душевных элементов особенно очевидна, когда он призывает к серьез-

Р7

нейшим ограничениям литературного образования по сравнению с тем, что в его годы было принято в Афинах. Это, конечно, отражает его общее предпочтение Спарты Афинам. (Крит, его другая модель, был настроен против музыки еще более решительно, чем Спарта37.) Политические принципы литературного образования Платона основаны на простом сравнении Афин и Спарты. Он видел, что Спарта обращалась со своим человеческим стадом излишне жестоко, что, по его мнению, являлось симптомом или даже признанием слабости33, а потому и симптомом начинающегося вырождения господствующего класса. Афины, наоборот, обращались с рабами слишком либерально и расслабленно. Платон решил, что это является доказательством того, что спартанцы чрезмерно увлекались гимнастикой, а афиняне — музыкой. Эта простая оценка помогла ему легко определить то, что, по его мнению, являлось подлинной мерой или подлинной смесью двух элементов в системе образования наилучшего государства и сформулировать принципы политики в области образования. С точки зрения афинян это не могло означать ничего, кроме требования удушить литературное образование по примеру Спарты с ее жестким контролем литературы39. Суровой цензурой контролировалась не только поэзия, но и музыка как таковая, которые, внушая молодежи понятие о классовой дисциплине и классовых интересах40, должны были укреплять стабильность государства. Платон даже забывает о том, что функция музыки состоит в том, чтобы смягчать нравы молодежи, требуя, чтобы музыка делала их храбрее, т. е. неистовее. (Принимая во внимание, что Платон был афинянином, его аргументы, касающиеся собственно музыки, кажутся мне почти невероятными в их суеверной нетерпимости, особенно при сравнении с более просвещенной современной ему критикой41. Однако даже теперь многие музыканты на его стороне, возможно потому, что им льстит его высокое мнение о вечности музыки, т. е. о ее политическом значении. То же самое можно сказать о педагогах и даже о многих философах, поскольку Платон требовал, чтобы они управляли государством. Это требование мы рассмотрим в главе 8.) Политический принцип Платона, определяющий характер духовного образования, т. е. сохранение стабильности государства, определяет также и характер образования физического. Цель физического образования у Платона — типично спартанская. Если афинский гражданин получал общее всестороннее образование, то Платон требует, чтобы представители правящего класса обучались как профессиональные воины, готовые сражаться против внутренних и внешних

88

врагов. Детей обоих полов, повторяет он дважды, «надо брать и на войну — конечно, зрителями, на конях, а где безопасно, так и поближе; пусть они отведают крови, словно щенки»42. Формула одного современного писателя, назвавшего тоталитарную систему образования «интенсивной и непрерывной формой мобилизации», хорошо описывает всю платоновскую теорию обучения.

Таков набросок платоновской теории наилучшего, или древнейшего, города-государства, обращавшегося со своим человеческим стадом так, как мудрый, но жестокосердный пастух обращается со своими овцами: не слишком жестоко, но с подобающим презрением... Платоновское описание такого города-государства действительно превосходно и в качестве анализа спартанских социальных институтов и условий их стабильности или нестабильности, и в качестве попытки реконструировать жесткие древние формы племенной жизни. (В этой главе я рассматриваю только дескриптивные аспекты этого анализа. Этические аспекты будут рассмотрены позднее.) Я полагаю, что многое из того, что исследователи относят к мифологическим или утопическим спекуляциям Платона, следует истолковывать в качестве данного им социологического описания и анализа. Если, например, мы вспомним его миф о триумфальном шествии военной орды, поработившей оседлое население, то вынуждены будем отметить, что с точки зрения дескриптивной социологии он очень удачен. На самом деле, его можно даже понять в качестве интересной (хотя, вероятно, слишком общей) современной теории происхождения государства, в соответствии с которой централизованная и организованная политическая власть обычно появляется в результате такого завоевания43. Описаний подобного рода в платоновских работах, по-видимому, даже больше, чем мы можем предположить.

V

Подведем итоги. Пытаясь понять и истолковать переживаемую им изменчивость социального мира, Платон сумел чрезвычайно подробно развить систематическую историцистскую социологию. Существующие государства он считал вырождающимися копиями неизменной формы или идеи государства. Он сделал попытку реконструировать эту форму или идею или, по крайней мере, описать общество, которое походило бы на нее возможно больше. Материалом для такой реконструкции послужили, наряду с историческими сведениями, результаты его анализа социальных институтов Спарты

89

и Крита, представлявших древнейшие из известных ему форм общественной жизни в Греции, в которых он сумел распознать задержанные формы еще более старых племенных сообществ. Однако для того, чтобы использование этого материала было успешным, ему потребовался принцип различения между хорошими, древними, или первоначальными, чертами существующих институтов и симптомами их распада. Этот принцип он вывел из предложенного им закона политических революций, в соответствии с которым источником всех социальных изменений является разобщенность правящего класса и его заинтересованность только экономическими проблемами. Поэтому для реконструкции наилучшего государства потребовалось самым радикальным образом устранить все источники и элементы разобщенности и распада. Иначе говоря, спартанское общество, служившее основой реконструкции, следовало рассматривать с точки зрения условий, необходимых для сохранения нерушимого единства господствующего класса, гарантией чему должны были быть экономическая воздержанность, воспитание и обучение правящего класса.

Истолковывая современные ему общества как искаженные копии идеального государства, Платон оснастил достаточно грубые представления Гесиода о человеческой истории одновременно теоретическим обрамлением и анализом возможностей их практического применения. Ему удалось развить чрезвычайно реалистичную нсторицистскую теорию, обнаружившую причину социальной изменчивости в герак-литовской распре и в борьбе классов, которая у Гераклита являлась движущей и разлагающей силой истории. Эти исто-рицистские принципы Платон применил для описания истории заката и упадка греческих городов-государств, в особенности для критики демократии, названной им женоподобной и вырожденной. Можно добавить, что позднее, в «Законах»44, он применил эти принципы также и к истории заката и падения персидской империи, положив начало длинному списку сценариев «закатов» истории империй и цивилизаций. («Закат Европы» О. Шпенглера, может быть, наихудший, но отнюдь не последний из них45.) Все это, я полагаю, можно рассматривать как чрезвычайно впечатляющую попытку осмыслить и объяснить переживания Платона, вызванные крахом племенного общества, — переживания, которые были аналогичны переживаниям Гераклита, создавшего первую философскую теорию изменчивости.

Вместе с тем, наш анализ платоновской дескриптивной социологии еще не завершен. Его история заката и падения содержит два характерных момента, на которые мы еще не

90

обращали специального внимания. Платон полагал, что движущиеся к закату общества подобны организму и что закат — это процесс, подобный старению. Он считал также, что закат общества является заслуженным, — в том смысле, что моральный упадок, т. е. упадок и деградация души, идет рука об руку с упадком и деградацией социального тела. Все сказанное имеет важное значение в платоновской теории первого изменения — в истории Числа и Падения человека. Эту теорию и ее связь с учением о формах или идеях мы рассмотрим в следующей главе.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова