Националисты и октябристы, а также широкие круги общественности были уверены в том, что Столыпина убил агент охранки. В эсеровской и анархистской среде мнения разошлись. Меньшинство считало Д.Г. Богрова провокатором, большинство настаивало, что убийцей председателя Совета министров был революционер, пожертвовавший собой во имя свободы народа. Разновидностью этого взгляда является тезис о том, что, хотя Богров и вступил в рискованные отношения с охранкой, делал он это в революционных целях. До революции наиболее полное выражение эти две точки зрения нашли в двух работах, вышедших в 1914 г., — А. Мушина[1] и Л. Гана[2]. Первый в своей довольно объемистой книге с предисловием известного В.Л. Бурцева (уверенного в том, что Богров был агентом охранки) выступал в роли страстного апологета Богрова, доказывая, что он был неподкупным и благородным революционером, который, не задумываясь, отдал свою молодую жизнь (Богрову было 24 года) за дело революции. Точка зрения Л. Гана была обратной: он доказывал в своей большой статье, что Богров состоял на службе в охранном отделении.
После Октябрьской революции спор возобновился. В защиту Богрова выступили главным образом его бывшие соратники по анархизму. Они продолжали его защищать даже тогда, когда в 1923 — 1924 гг. Б. Струмилло опубликовал серию документов, из которых следовало, что Богров был самым заурядным агентом, выдававшим своих товарищей за вознаграждение в 100 — 150 руб. в месяц[3]. Одним из наиболее упорных защитников Богрова был Г. Сандомирский, пытавшийся оспаривать выводы Струмилло, а также мнение П. Лятковского, одного из немногих бывших анархистов, считавшего Богрова /212/ провокатором. Однако и он был вынужден признать под давлением неопровержимых документальных свидетельств, что Богров являлся провокатором, но... необычным:
«провокатором без провокаций». Полемизируя с Лятковским, он писал: «...лучшей реабилитацией для Богрова» было то, что «он проявил в своем последнем акте максимум самопожертвования, доступного революционеру даже чистейшей воды»[4].
Публикация Струмилло состоит из двух частей. Первая представляет собой записи сведений об эсерах и анархистах за 1908 — 1910 гг., сообщенных Богровым (агентурная кличка Аленский). Вторая содержит показания Богрова на предварительном следствии, в которых он подробно рассказывал о своей деятельности в качестве агентa охранки. Значение этой публикации сводится к тому, чго она подтвердила правильность сведений и документов, сообщенных Ганом и другими авторами из контрреволюционного лагеря, считавшими Богрова именно секретным сотрудником, ибо защитники последнего ставили вопрос так: утверждения Гана требуют документальной проверки, а пока она не сделана, веры им нет. Так, в частности, Ив. Книжник, также в прошлом анархист, в своих воспоминаниях писал:
«Все это заставляет отнестись с большой осторожностью к статье Гана и проверить все его утверждения по документам»[5].
Струмилло свою публикацию рассматривал именно как ответ Книжнику. «В своих воспоминаниях о Дм. Богрове, — писал он, — Ив. Книжник говорит о невыясненности личности Богрова. Он спрашивает, действительно ли он был давнишним «секретным сотрудником»? Или Кулябко (начальник киевской охранки, чьим агентом был Богров. — А.А.) пустил эти сведения, чтобы оправдаться? Теперь ответ есть:
«Богров — провокатор, после разоблачения вместо самоубийства кончивший убийством Столыпина»[6].
Публикация Струмилло нанесла сокрушающий удар по апологетам Богрова. Охотников защищать его становилось все меньше, а голоса, требовавшие, чтобы в Киеве на пьедестале поверженного памятника Столыпину был воздвигнут памятник Богрову, замолкли еще до этого.
Казалось, вопрос о Богрове решен окончательно и бесповоротно. Но вот много лет спустя в ведущем историческом журнале Б.Ю. Майский опубликовал статью, полностью воскрешавшую точку зрения Сандомирского и Других защитников Богрова[7]. Свои выводы он основывал на материалах предварительного следствия о Богрове, /213/ найденных им в Киевском областном историческом архиве. Анализ его статьи показывает, что она не отвечает методам исторического исследования. Ближе всего его точка зрения стоит к выводам некоего Е.Е. Лазарева, который за несколько лет до Майского тоже выступил с апологией Богрова[8].
По мнению Майского, «похоже было на то, что он (Богров. — А.А.) добивался права умереть на виселице, с тем чтобы оставить в народе память о себе как о революционере, который по молодости и неопытности запутался в тенетах охранки, но который во искупление своей тяжкой вины перед народом и революцией сознательно пожертвовал собственной жизнью»[9]. То же утверждал и Лазарев: Богров решил «своим поведением и смертью искупить свое преступление»[10]. Более того, покушение Богрова Майский прямо связал с начавшимся в стране новым революционным подъемом.
«Постоянно и внимательно наблюдая за развитием общественной жизни, в частности за политическими демонстрациями и митингами, видя все крепнущую борьбу крестьянских масс против помещиков и кулаков, разлившиеся широкой волной стачки рабочих, — писал он, — Богров не мог не осознать, что все это — признаки неотвратимо надвигавшейся гибели царизма и победоносной поступи революции»[11].
Ничего подобного Богров, даже если бы хотел, наблюдать не мог по той простой причине, что «разлившихся широкой волной» стачек рабочих, «крепнущей борьбы» крестьянских масс и т. п. в 1911 г. не было.
Но это между прочим. Главное же состоит в том, что Майский, пытаясь оправдать Богрова его «искупительной жертвой», решился на такой шаг, на который не отважились пойти даже товарищи Богрова по анархизму. Они сознавали, что если признать Богрова провокатором, то все попытки его реабилитировать будут напрасны. Поэтому, например, Мушин категорически настаивал на том, что Богров никогда агентом охранки не был, что это — ложь, исходящая от самой охранки. Это неверно, но последовательно. Сандомирский, который после публикации Струмилло не мог уже себе позволить подобного утверждения, писал о «провокаторе без провокации». Майский же признает, что Богров был провокатором, и тем не менее в конечном итоге изображает его благородным одиноким революционером, полным «ненависти к самодержавию», которому «он решил отомстить хотя бы ценою собственной жизни»[12]. Более того, Майский /214/ упрекает Струмилло за то, что в результате его усилий «Богров вошел в общественное сознание как ренегат и провокатор»[13].
Как же обосновывает свою точку зрения автор «документального очерка», как официально называлась статья Майского в журнале «Вопросы истории»? Вскоре после своего вступления в группу анархистов (в конце 1906 г.), пишет Майский, Богров явился к начальнику Киевского охранного отделения Н.Н. Кулябко и предложил ему свои услуги в качестве секретного сотрудника якобы потому, что разочаровался в деятельности анархистов. Кулябко согласился и предложил Богрову ежемесячное вознаграждение в 100 — 150 руб. Сделка состоялась, и до конца 1909 г. Богров честно служил охранке. В феврале 1910 г. он окончил университет и в качестве помощника присяжного поверенного «приписался» к известному адвокату С.Г. Крупнову. В Киеве у Богрова имелись самые благоприятные условия для хорошей адвокатской карьеры: связи отца, богатого человека и известного адвоката, бесплатная квартира и ежемесячные 50 руб. от родителей на карманные расходы. Но «вдруг» в июне 1910 г. Богров оставляет Киев и переезжает в Петербург, «где его ждало профессиональное прозябание... Такая жертва, — умозаключает Майский, — означала, видимо, в глазах Богрова обновление всей его жизни, его разрыв с охранным отделением». Переезд в Петербург совпал с новым революционным подъемом, под влияние которого он попал. Постепенно Богров вернулся к своим анархистским взглядам.
«В 1910 г. все помыслы Богрова были направлены на эмансипацию себя от охранного отделения и искупление своей тяжкой вины любой ценой».
«Но мечтам Богрова не удалось сбыться. Неожиданно в Петербурге он был вызван к начальнику местного охранного отделения барону фон Коттену. Богров понял, что все надежды его и расчеты рухнули и что ему вовек не вырваться из когтей охранки».
Тогда он «принял дерзкое решение»: сообщать столичной охранке ложные сведения, чтобы использовать ее в революционных целях. Так появилась вымышленная история («фантасмагория», по определению Майского) с «Николаем Яковлевичем», которая потом пригодилась Богрову в Киеве. Далее Майский еще раз подчеркивает, что вызов к фон Коттену
«Богров воспринял не только как необратимый крах всех его личных надежд и чаяний, но и как новое тяжкое покушение на его окрепшие политические позиции. Он решил /215/ отомстить хотя бы ценою собственной жизни. Для этого он должен был заручиться доверием фон Коттена. Такое доверие могло открыть ему ход в логово зверя»[14].
Из всего рассказа Майского соответствует действительности только факт поступления Богрова на службу к Кулябко. Все остальное представляет собой безответственное сочинительство, «фантасмагорию», пользуясь собственным выражением автора. Из писем Богрова, опубликованных Мушиным, видно, что Богров давно рвался из Киева, причем по совершенно иным соображениям, чем изображает Майский. В письме к другу от 5 октября 1909 г. Богров, в частности, сообщал:
«Я не могу тебе описать всех неприятностей, которые меня доводили одно время до бешенства: да и вообще, что за охота жить со связанными руками, для меня это не жизнь. Правда, уехать из Киева я мог бы еще месяц тому назад, и даже за границу, но... это было бы сопряжено с отложением экзаменов на май 1910 г., и, следовательно, разрыв с Киевом опять отложится»[15].
Как видим, Богров давно уже мечтал о «разрыве» с Киевом, и объяснялось это не неприязненным отношением к службе в охранке, а, как видно из письма, исключительно его личными планами. Это тем более верно, что, как показал при своем допросе в Чрезвычайной следственной комиссии товарищ министра внутренних дел при Столыпине генерал П.Г. Курлов, Богров на момент покушения уже не был секретным агентом Кулябко: он был «бывшим сотрудником»[16].
Что же касается утверждения Майского, что своим отъездом из Киева Богров ставил крест на адвокатской карьере, то вот как об этом Богров писал сам. Легче всего, считал он, сделать карьеру в глуши, где-нибудь в Сибири, но пока туда ехать рано: не приобретен еще необходимый адвокатский опыт. «Интересно приехать туда уже готовым юристом». Поэтому он сначала поедет в Москву, где есть «юридические родственники», «а уже потом устремлюсь на восток. Вот как вырисовывается моя биография... Кроме того, в Петербурге положение адвоката-еврея благоприятнее, нежели в Киеве или даже в Москве»[17]. Вместо Москвы Богров приехал в Петербург, где знакомый отца устроил его на службу в «Общество для борьбы с фальсификацией пищевых продуктов».
К фон Коттену Богров явился добровольно и стал служить ему за те же 150 руб. в месяц. На допросе 2 сентября 1911 г. Богров сообщил: когда он задумал дать петербургским властям вымышленные сведения, то написал /216/ Кулябко письмо, спрашивая у него, куда их сообщить.
«На это письмо я получил телеграфный ответ с указанием, что мне нужно обратиться к петербургскому начальнику охранного отделения фон Коттену»[18].
Письмо к Кулябко было послано в расчете на то, что последний отрекомендует его фон Коттену. Расчет полностью оправдался. В конце мая или начале июня 1910 г., докладывал фон Коттен директору департамента полиции в сентябре 1911 г., им была получена телеграмма из Киева с сообщением, что в Петербург выехал «секретный сотрудник по анархистам Аленский», который должен к нему явиться. Он действительно явился и оказался помощником присяжного поверенного Богровым.
Аленский сообщил начальнику петербургской охранки, что он уже несколько лет работает в Киевском охранном отделении, «причем сначала работал по социалистам-революционерам, а затем перешел к анархистам». После одной из «ликвидации» положение его «несколько пошатнулось, ввиду чего он временно отошел от работы. Последнее время ему удалось рассеять все возникшие против него подозрения, и он находит вполне возможным возобновить свою работу». При дальнейшем разговоре выяснилось, что никаких явок в Петербурге Богров не имел, но он «рассчитывает приобрести таковые либо среди социалистов-революционеров, либо же, на что он более рассчитывал, среди анархистов». При втором свидании выяснилось, что Богров «работать по анархистам в Петербурге не может, так как определилось, что таковых в Петербурге не имеется, что вполне совпадало с имеющимися в отделении сведениями». Что касается эсеров, «то Богров с уверенностью заявил, что ему удается завязать с ними сношения». Поэтому было решено, что он будет «работать по эсерам» с месячной оплатой в 150 руб. «При дальнейших свиданиях с Богровым он никаких существенных сведений не дал».
В сентябре или октябре, сообщал далее фон Коттен, Богров заявил, что собирается ехать за границу. В одно из свиданий «Богров сам поднял вопрос о том, что он даром получает от меня деньги, так как не дает никаких сведений». Однако, «имея в виду трудность приобретения интеллигентной агентуры» и в надежде, что Богров приобретет нужные связи за границей, фон Коттен предложил ему остаться на жалованье, на что Богров согласился. Последний раз он получил деньги в ноябре. В январе Богров прислал письмо с юга Франции с просьбой о /217/ высылке денег. Ему было послано 150 руб., но спустя месяца полтора они вернулись обратно как невостребованные[19].
В свете этого сообщения можно судить о том, какова цена рассказа Майского о цепких лапах охранки и пр.. Столько же стоят и его рассуждения о нравственном возрождении Богрова на фоне нового революционного подъема. Майский рисует яркую картину этого «возрождения» Богрова в 1910 — 1911 гг.
«Вообще на досугах Богров проводил время в игре в карты, посещал театры, скачки и увеселительные места и т. п., любил проводить время в обществе женщин». Временами он «проигрывался настолько, что ему приходилось иногда прибегать к кредитным операциям... Всем, кто интересовался причиной его отречения от политики, он давал ответы, что она перестала его интересовать»[20].
Таков был «петербургский период» жизни Богрова. А вот каков заграничный.
«22 декабря (1910 г.) он бросает Киев и отправляется за границу. Проводит всю зиму в Ницце... очень много читает, работает и учится; в свободное время играет в карты и пр., посещает Монте-Карло. Его настроение немного рассеивается».
Но только до тех пор, пока он не проигрывает 4 тыс. франков. И именно этот проигрыш, а не новый революционный подъем, как уверяет Майский, заставил Богрова оглянуться и задуматься о «смысле жизни»[21].
Письма Богрова за это время показывают, что он уже стал полностью опустошенным человеком, не знавшим, как и для чего жить. Так, в письме от 1 декабря 1910 г. читаем:
«Я стал отчаянным неврастеником... В общем же все мне порядочно надоело и хочется выкинуть что-нибудь экстравагантное, хотя и не цыганское это дело».
Спустя две недели — жалоба:
«Нет никакого интереса к жизни. Ничего, кроме бесконечного ряда котлет, которые мне предстоит скушать в жизни. И то, если моя практика позволит. Тоскливо, скучно, а главное, одиноко»[22].
На наш взгляд, именно здесь надо искать подлинный мотив решения Богрова убить Столыпина; жить не стоит и поэтому выкинем под конец что-нибудь «экстравагантное». Подобные настроения в это время были широко распространены среди части интеллигентной молодежи, и в зависимости от темперамента, воззрений, обстоятельств каждый из таких молодых людей выбирал для себя экстравагантный «подвиг»: кто кончал самоубийством, кто, наоборот, убивал свою любовницу, а вот Богров дошел до мысли «хлопнуть дверью», убив Столыпина. /218/
Один из соратников Богрова, хорошо его знавший, И. Гроссман-Рощин, составил о нем далеко не лестное мнение. Неверно, что Богров был весельчаком, искрившимся остроумием, писал он.
«В душе была осень, мгла... Был ли Дмитрий Богров романтиком? Нет. В нем жило что-то трезвенное, деляческое, запыленно-будничное, как вывеска бакалейной лавочки... Я очень легко представляю Богрова подрядчиком по починке больничных крыш, неплохим коммивояжером шпагатной фабрики... И он бы серо и нудно делал нудное дело. Но точно так же представляю себе и такой финал: в местной газете, в отделе происшествий появляется петитом набранная заметка: «В гостинице «Мадрид» покончил самоубийством коммивояжер шпагатной фабрики Д. Богров. Причины самоубийства не выяснены»[23].
Как бы прочитав эту характеристику и подтверждая ее, Богров 18 августа 1911 г., за две недели до покушения, написал отцу подробнейшее письмо, в котором излагал условия заказа на какие-то водомеры, на котором можно было заработать 900 руб.[24]
В письме Сандомирскому Лятковский вспоминал об одном весьма характерном разговоре с Богровым.
«Я помню еще его выражение, что мы, мол (в том числе и он), «мелкие сошки», что мы, мол, «больше играем в революцию», а главного не делаем. Спросил его, что он подразумевает под «главным». Он ответил: это то, что люди оценили бы; о чем все знали бы...» Лятковский так расценивал это высказывание Богрова: «Он не хотел быть чернорабочим в революции, не хотел быть «мелкой сошкой»; ему нужно было «главное». Поэтому-то он и вступил в охранку, чтобы сделать это «главное», потому-то он и стрелял, чтобы его оценили, чтобы его знали. Ему нужна была слава, известность. Пусть слава провокатора, Герострата, лишь бы слава, а не реабилитация... Для него те, о ком он упоминал в своем показании, были «мелкими сошками», а его смерть со славой для него важнее, чем страдание других»[25].
Показательно, что такое же объяснение натуре Богрова дал и Лазарев, в отличие от Лятковского его горячий защитник.
«Та же «служба» (в охранке. — А.А.), — писал он, — при всей своей гнусности льстила его честолюбию: будучи юношей, молокососом, он чувствовал и сознавал, что он уже играет важную политическую и даже государственную роль»[26].
Итак, Богров из породы Геростратов, и в этом было все дело. Правда, Мушин уверял, что Богров считал /219/ Столыпина врагом. Действительно, на первом допросе он заявил, что избрал своей жертвой Столыпина, потому что считал его «главным виновником наступившей в России реакции»[27]. Близко знавший Богрова киевский присяжный поверенный А.С. Гольденвейзер рассказал Книжнику уже летом 1912 г., что «перед убийством Столыпина Богров спрашивал у близких знакомых, кто самый вредный для России из государственных деятелей в данный момент»[28]. Гроссман-Рощин признал, что хотя Богров презирал людей «косовороток», отрицавших общество «фраков и высоких воротников», тем не менее он «должен сказать, что жила в нем все же самая настоящая, и так мне не только казалось, но и кажется теперь, ненависть к царскому режиму и едкая ирония и презрение к буржуазному миру»[29]. Так в жизни действительно бывает, и притом достаточно часто. Герострат — это прежде всего неудачник. А неудачники ненавидят весь мир, всех людей, одетых как во фраки, так и в косоворотки, как революционера, так и Столыпина.
Майский уверяет, что «царизму при данной ситуации было желательно видеть в Богрове не политического врага, а в его выстрелах не выражение ненависти к самодержавию, а обыкновенный эксцесс своекорыстного трусливого филера»[30]. В действительности все обстояло как раз наоборот. Из дела департамента полиции об убийстве Столыпина, состоящего из нескольких огромных томов, видно, что царская политическая полиция прилагала максимум усилий, чтобы найти хоть каких-нибудь соучастников убийцы Столыпина в анархистской или эсеровской среде. Кстати сказать, листы дела, где, как это видно из контекста, должна была излагаться провокаторская деятельность Богрова, вырваны. И не исключено, что это было сделано кем-нибудь из защитников Богрова, стремившихся обелить его любой ценой.
Майский также уверяет, что в августе 1911 г. «Богров завершил разработку своего плана (убийства Столыпина. — А.А.) до мельчайших подробностей». Это также не соответствует действительности.
«Никакого определенного плана у меня выработано не было», — показал Богров на допросе 1 сентября. «План покушения мною разработан не был», — заявил он вторично[31].
Итак, основной итог сводится к тому, что стрелял в Столыпина не революционер, а провокатор, агент охранки. Именно таковым и был Богров. /220/