МОТИВ "ДРЕВА ЖИЗНИ" В ИЗОБРАЗИТЕЛЬНОМ ФОЛЬКЛОРЕ РУСИ XIV-XVI ВЕКОВ
Мотив "древа жизни" в изобразительном фольклоре Руси XIV-XVI веков // От Бытия к Исходу. М.: ГЕОС, 1998
Как тема*, избранная для доклада, так и самое участие в конференции может показаться странным. Ведь иудаика ни в коей мере не является моей специальностью. Однако работа над проблемой исторических корней средневековой культуры Московского государства, - государства, родившегося в зоне ближайшей периферии по меньшей мере трех миров - православной Византии, католического Запада и исламского Востока - очень естественно привела меня к мысли о необходимости более пристально вглядеться в те ветхозаветные слои, которые составляют основу, исходный пункт и материал для строительства всех трех вышеназванных зон средневековой цивилизации Средиземноморья.
В конечном счете эти же слои, самым различным образом переработанные и трансформированные, постоянно обновлялись и использовались - хотя и не всегда осознанно - как богатейший резервуар образов, символов и концепций позднесредневековой Руси. Вполне вероятно, что среди них могут быть обнаружены не только опосредованные промежуточными традициями источники, но и свидетельства прямых - пусть слабых и эпизодических, но все же непосредственных - воздействий верований средневековых иудеев на воззрения православной Московии. Для истории культуры отнюдь не безразлично, какими путями и в каких конкретных новых обличиях доходили до поздне-средневекового русского государства эти могучие древние импульсы. Но, чтобы об этих импульсах судить, нужно обнаружить и исследовать результаты их воздействий. В этом направлении для периода XIII-XVII вв. археологией до сих пор сделано так мало, что хочется сказать - "ничего".
Мы, разумеется, можем априорно предполагать некоторое знакомство средневековой Великороссии, по крайней мере жителей городов, с воззрениями средневековых евреев, участие последних в торговле и материальном производстве. Мы знаем о присутствии евреев - как крещеных, так и сохранявших свою веру - в средневековой Москве, а также об их достаточно интересных частных беседах с представителями высшего духовенства (хочу напомнить эпизод конца XV в. с "крещеным жидовином" из Киева, пересказанный в письме митрополита Геннадия). Однако участие их в сложении культуры Московского государства, вообще говоря, до сих пор обходится молчанием и в этом отношении даже активность дискуссий по хазарской проблеме выглядит "отрадным явлением".
Думаю, что важный первый шаг к исследованию элементов ветхозаветных воззрений (в том числе сохранявших особую актуальность в средневековой иудаистской традиции) в культуре позднесредневековой Руси должна состоять в попытке посмотреть новыми глазами на хорошо известный материал, по крайней мере тот, трактовка которого издавна предполагала определенную включенность в ветхозаветную традицию.
Поделившись возникающими при этом сомнениями и мыслями с коллегами, мы без особенно громоздких специальных исследований многократно увеличим совокупные знания об интересующем нас предмете.
Именно в таком ключе, как попытку нового рассмотрения материалов, трактовка которых в рамках традиционных подходов до сих пор удовлетворяла автора, и следует воспринимать данную статью.
Исходным импульсом к нему служит рассмотрение символического рельефного изображения, многократно встречаемого на надгробных плитах Северо-Западных и Северных земель Руси в XV-XVI в., а возможно и ранее, в XIII-XIVB.
В статье, написанной десять лет назад, я трактовал эти символы как знаки крестообразного посоха - апотропея и символа духовной власти, а в качестве исходной культурной аналогии воспользовался в основном одной, южнославянской (или, говоря точнее, боснийской).
Такой подход, от которого нельзя полностью отказываться и сейчас, в общем и целом конечно удовлетворителен, но дальнейшее исследование материала и поиск аналогов приводит к мысли о необходимости несколько более глубокого рассмотрения семантического ряда, обеспечивавшего устойчивость и распространенность изображения. Его результаты и представлены в статье.
Познакомимся вкратце с исходным материалом. Им являются рельефные изображения плоских надгробных плит из районов Тверского княжества (Старицы, Опочки и др.), а также Ферапонтова и Белоозера. Следует иметь в виду, что этот тип плит не встречается на остальной территории позднесредневековой Руси, Там господствуют плиты основного центра производства, Москвы, которые обнаруживают лишь следы определенного влияния западнорусских надгробий. Таким образом, это явление, ограниченное и территориально, и хронологически. Мы знаем, что плиты производились по заказам и для продажи на рынке ремесленниками-каменотесами, - они отражали, следовательно, общий уровень представлений и вкусов горожан и крестьян.
Плитами этими, несомненно, были накрыты когда-то христианские погребения. Они встречены на кладбищах вблизи церквей и монастырей; некоторые несут обычные для русского средневекового надгробия надписи. Поэтому трактовка изображения как Т-образного креста или крестообразного посоха не должна вызывать особых возражений.
Заметим, однако, что, во-первых, изображений собственно крестов, сколько-нибудь близких к традиционной четырехконечной форме, русские средневековые плиты почти никогда не имеют (чему есть причины, о которых здесь говорить не будем). Во-вторых, трехконечный крест вообще очень редко встречается в средневековом русском изобразительном искусстве. Таким образом, можно полагать, что перед нами тип изображения, распространение которого вызвано какими-то особыми обстоятельствами.
Нелишним кажется привлечь материал по истории самого символа, имеющего весьма древнее, возможно, ветхозаветное, происхождение. Будем двигаться постепенно, от интересующего нас позднесредневекового периода к древности.
Район и время распространения символа позволяют видеть здесь отголосок общеевропейского увлечения знаком трехконечного креста в его апотропеической, жизнезащитной функции. Позднесредневековые толкования в системе христианской семантики присваивали ему значение символа милосердия (иконография композиции "Трон Милосердия"), пришествия Мессии, загробного спасения. Соответственно этому разрабатывалась иконография тау-креста как атрибута мудрости и отшельничества (Василий Великий, свв. Матфей и Филипп и др.)
Наиболее устойчиво знак "тау" атрибутивно связывался с египетским отшельником IV в. Антонием, (возможно, из-за достаточной распространенности трехконечного креста в древневосточных представлениях и его связью с иероглифическим знаком спасения). Однако особое оживление культа св. Антония наблюдается в Европе с конца XI в., после перенесения его мощей из Константинополя в церкви Сен-Дидье-ла-Мот (Дофинэ). На рубеже XI-ХII вв. здесь возникает госпиталь, ставший центром Ордена госпитальеров (антуанитов), которые в XIII в. активно работают в Англии, Испании, Италии, Германии, на Ближнем Востоке.
В XIV-XVI вв. многочисленные "дочерние" ордена св. Антония буквально наводнили Европу своей символикой, в которой центральное место занимал "тау-кросс", выполнявшийся часто из драгоценных металлов и камней. (В их числе отметим союзный Тевтонскому рыцарский орден, основанный в 1390-х гг. Альбрехтом II Баварским, - что уже весьма близко к интересующей нас территории.) Этот знак часто изображают живописцы нашитым на одежду, или среди украшений людей знатных и состоятельных. Особую популярность символу придала вера в защиту от эпидемических заболеваний, прежде всего "Антонова огня" (ignis sacer, в котором видят чуму), свирепствовавшего в XIV-XV столетиях. С конца XV в. госпитали антуанитов полностью посвятили себя заботам о больных чумой, и св. Антоний стал основным защитником от нее.
Важным семантическим достоинством знака в глазах христиан была, конечно, его связь с крестом Распятия, очень рано осознанная благодаря внешнему сходству буквы и орудия казни. Это сходство отмечалось, как известно, уже позднеантичными авторами. Лукиан из Самосаты в "Суде гласных" заставляет одушевленные им буквы особенно яростно нападать на "Тау": "Ее наружный вид тираны приняли за образец, ее очертаниям подражали, соорудив из дерева такую же Тау, чтобы распинать на ней людей! От нее же их гнусное изобретение получило и гнусное свое название". Здесь Лукиан пользуется даже приемом "народной этимологии", заключая: "Она, Тау, создала крест, а люди в ее честь назвали его "с-тау-рос"! Не удивительно, что Тертуллиан уже уверенно писал: "Греческая буква тау, а наша Т, есть образ креста". Святой Варнава объяснял символикой буквы пророческий смысл числа обрезанных ветхозаветного текста: "Авраам обрезал из дома своего десять, и восемь, и триста мужей. Какое же было видение дано ему в этом? Узнайте сперва, что такое десять и восемь, и потом что такое триста. Десять и восемь выражаются: десять -буквою йота, восемь - буквою ита, и вот начало имени Иисус. А так как крест в образе буквы тау должен был указать на благодать искупления, то и сказано: и триста. Итак, в двух буквах открывается имя Иисус, а в одной третьей - крест". И в катакомбных надписях, и в эпиграфике раннехристианских саркофагов тау используется как вставка в имя умершего или предваряет его.Весьма интересны отдельные свидетельства о почитании символа тау варварской Европой, о чем свидетельствуют как археологические находки -например, черепа, обнаруживаемые в оссуариях Франции и Швейцарии с вырезанными на них трехконечными крестами, и упоминаемое Вергилием "галльское тау".
Мы не должны, однако, забывать о прообразе символа. Его возможное ветхозаветное происхождение и связь с верованиями иудеев очень хорошо осознавались в городах Европы, где контакты с толкователями-евреями были постоянными, а взаимное воздействие иконографии и в раннехристианский, и в средневековый период гораздо более сильным, чем мы привыкли представлять.
Доказательством того, что именно Ветхому Завету усваивалось обоснование апотропеических и общемагических свойств "тау" в средневековой Европе, являются многочисленные изображения знака либо как атрибута еврейских мудрецов, либо как знака спасения или избранности вообще. Особенно популярен был сюжет, изображавший Аарона, метящего дома накануне Исхода. Иконография первосвященников Аарона и Моисея, особенно в сцене воздвижения медного змия, представляла их магические жезлы в виде Т-образных посохов. К ним применялось также именование "тауматургос" в значении "чудотворец". (Такова же обычно и форма посоха пророка Илии, в том числе в древнерусской традиции.) Это значение "тау" было почерпнуто христианами из толкований на сюжеты книг Исход (12:7), где косяки дверей предписывается кропить кровью жертвенного агнца, и, особенно, пророка Иезикииля (9:4). Последний должен был отметить знаком лбы праведных жителей Иерусалима: "И сказал Господь ему: пройди посреди града Иерусалима и изобрази знак (=тав) на лицах мужей, стенящих и болезнующих о всех беззакониях совершающихся среди них". "Тав", 22-я последняя буква алфавита, может пониматься как слово "знак" и отождествляется в текстах с символом спасения, который, будучи начертан жертвенной кровью на домах евреев или на лбу праведных, позволяет избежать кары Господней. Христиане Западной Европы видели здесь не знак вообще (в русском переводе это, кстати, звучало как "знамение" и не отождествлялось с особой формы буквой), а именно букву "тав" или греческую "тау".
В свою очередь, в представлениях средневековых толкователей знак "тав" и подобный ему жезл первосвященника традиционно соотносились с древом жизни, нося характерные признаки происхождения от него (такие как способность к процветанию, что впоследствии было использовано христианской символикой в иконографии сюжета о выборе жениха для девы Марии, где прорастающий посох Иосифа изображался Т-образным, и в других сюжетах; способность к превращению, особенно в змею). Последнее самым широким образом было воспринято христианской эмблематикой, но разрабатывалось и средневековыми еврейскими мистиками.
Вернемся к нашим надгробиям. Разумеется, изображения на плитах очень мало напоминают буквы какого-либо алфавита. Это вполне конкретные образы креста или крестообразного посоха. Однако выбор именно таких образов, соединяющих символику орудий обоих актов творения мира, ветхозаветного и новозаветного, вероятно, не был случаен. Сложная ассоциативная символика "тау" могла быть воспринята Северо-Восточной Русью опосредованно, через произведения позднероманского искусства Европы, благодаря широким контактам Новгорода и очень тесным отношениям Тверских земель с Великим княжеством Литовским. На территориях последнего в XIV-XV в. была, конечно, возможность познакомиться непосредственно и с комментаторами-иудеями. Не будем забывать и о контактах Твери с южнославянскими землями, где использование символики "тау-креста" в надгробных памятниках неоднократно отмечалось, - знакомство же с последними жителей Верхневолжских земель подтверждено археологическими находками.
Стимулов к усвоению иконографии могло быть несколько.В их числе - необходимость пользоваться исцеляющей и ограждающей силой знака (особенно в период многочисленных чумных эпидемий, поражавших Русь вслед за Европой в период "черной смерти"), а также и живой религиозный интерес к библейским текстам, прежде всего -Ветхому Завету (а частью и непосредственно к иудаизму), свойственный Русскому Северу в период расцвета реформационного сознания в форме ереси жидовствующих. Разумеется, символика "тау" распространилась на Руси в существенно христианизованном варианте, причем позднем и слабо выраженном. Кроме того, она имела явные признаки хронологического и территориального ограничения. Однако в указанных пределах использование ее очень широко и активно, что позволяет говорить об определенной прочности усвоения знака народным сознанием. Даже после поглощения северо-западной ("тверской") художественной традиции московской культурой следы воздействия Т-образной композиции заметны в общей надгробной символике XV-XVII вв., причем на рубеже XV-XVI вв. эта композиция часто наделяется чертами, роднящими ее с мотивами "древа жизни".
------------
* Доклад призван дополнить интерпретацию материалов, изложенную автором в его книге "Русское средневековое надгробие" (М., 1996. С. 114-126, 211-226). В ней читатель найдет весь необходимый справочный аппарат и иллюстрации.
|