Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы: Япония.
Рут Бенедикт
ХРИЗАНТЕМА И МЕЧ
К оглавлению
I
Задание: Япония
Для Соединенных Штатов Япония была самым чуждым противником из числа тех, с кем им приходилось когда-либо вести большую войну. Ни в какой другой войне с крупным противником мы не оказывались перед необходимостью принимать в расчет совершенно отличные от наших обыкновения в поведении и мышлении. Подобно царской России в 1905 г., мы столкнулись с хорошо вооруженной и обученной нацией, не принадлежащей к западной культурной традиции. Принятые западными народами как факты человеческой природы условные правила ведения войны явно не признавались японцами. Из-за этого война на Тихом океане превратилась в нечто большее, чем ряд десантов на островном побережье, чем трудноразрешимая задача материально-технического обеспечения армии. Главной проблемой стала природа врага. Чтобы справиться с ним, нужно было понять поведение японцев.
Трудности были огромные. В течение семидесяти пяти лет с тех пор, как Япония открылась миру1, о японцах, как ни о каком другом народе мира, всегда писали с добавлением неизменного «но также». Когда глубокий наблюдатель пишет о других, кроме японцев, народах и заявляет, что они необычайно вежливы, ему вряд ли придет в голову добавить: «Но они также дерзки и высокомерны». Когда он заявляет, что народ какой-то страны крайне негибок в своем поведении, то не прибавит к этому слова: «Но он также легко адаптируется к самым необычным для него новшествам». Когда он говорит о покорности народа, то не поясняет тут же, что этот народ с трудом поддается контролю сверху. Когда он говорит о преданности и великодушии народа, то не дополняет эту мысль словами: «Но он также вероломен и недоброжелателен». Когда он говорит о подлинной храбрости народа, то не пускается тут же в рассуждения о его робости. Когда он заявляет, что в своем поведении этот народ мало озабочен мнением других о себе, то не добавляет затем, что у него воистину гипертрофированная совесть. Когда он пишет, что у этого народа в армии дисциплина роботов, то не продолжает сообщение рассказом о том, как солдаты, если им взбредет в голову, могут выйти из повиновения. Когда он пишет о народе, страстно увлеченном западной наукой, то не станет также распространяться о его глубоком консерватизме. Когда он напишет книгу о нации с народным культом эстетизма, глубоко почитающей актеров и художников и превращающей в искусство разведение хризантем, то не сопроводит ее другой, посвященной культу меча и высокому престижу воина.
Однако все эти противоречия — основа основ книг о Японии. И все они действительны. И меч, и хризантема — части этой картины. Японцы в высшей степени агрессивны и неагрессивны, воинственны и эстетичны, дерзки и вежливы, непреклонны и уступчивы, преданны и вероломны, храбры и трусливы, консервативны и восприимчивы к новому. Их крайне беспокоит, что другие думают об их поведении, но они также чувствуют себя виновными, когда другим ничего не известно об их оплошности. Их солдаты вполне дисциплинированны, но также и непослушны.
Когда для Америки стало очень важно понимать Японию, отмахиваться от этих, как и от многих других, столь же явных, противоречий было уже невозможно. Перед нами один за другим вставали острые вопросы: Что же японцы будут делать? Возможна ли их капитуляция без нашего вторжения? Следует ли нам бомбить дворец Императора? Что мы можем ожидать от японских военнопленных? О чем мы должны рассказывать в обращенной к войскам и жителям Японии пропаганде ради спасения жизни многих американцев и умаления готовности японцев бороться до последнего солдата? Среди тех, кто хорошо знал японцев, существовали большие разногласия. Когда наступит мир, не окажется ли, что для поддержания порядка среди японцев потребуется введение бессрочного военного положения? Должна ли наша армия готовиться к противостоянию отчаянных и бескомпромиссных людей в каждой горной крепости Японии? Прежде чем появится возможность установления международного мира, не должна ли в Японии произойти революция, подобная французской или русской? Кто ее возглавит? В наших суждениях по этим вопросам было много разногласий.
В июне 1944 г. мне поручили заняться изучением Японии2. Меня просили использовать все технические возможности моей науки — культурной антропологии — для выяснения того, что представляют собой японцы. В начале лета этого года только стали прорисовываться подлинные масштабы наших крупных наступательных операций против Японии. В Соединенных Штатах люди все еще считали, что война с Японией продлится три года, возможно десять лет, а может, и больше. В Японии же говорили о том, что она протянется сто лет. Американцы одержали локальные победы, заявляли японцы, но Новая Гвинея и Соломоновы острова3 находятся за тысячу миль от наших островов. Японские официальные сообщения не содержали никакой информации о своих поражениях на море, и японцы все еще считали себя победителями.
Однако в июне ситуация начала меняться4. В Европе был открыт второй фронт, и таким образом реализовались военные приоритеты Верховного командования последних двух с половиной лет, связанные с европейским театром военных действий. Окончание войны с Германией было не за горами. А на Тихом океане наши войска высадились на острове Сайпан5, что стало крупной операцией, предвестившей окончательное поражение японцев. С этого момента наши солдаты вынуждены были постоянно вступать в ближние бои с японской армией. А из опыта сражений на Новой Гвинее, на Гвадалканале, в Бирме, на Атту, Тараве и Биаке6 мы знали, что боремся с грозным противником.
Поэтому в июне 1944 г. было важно найти ответы на многие вопросы о нашем враге — Японии. Возникала ли военная или дипломатическая проблема, была ли она вызвана вопросами высокой политики или необходимостью разбрасывать листовки за японской линией фронта, любая информация о Японии имела важное значение. В масштабной войне, которую она вела против нас, нам надо было знать не только о целях и мотивах токийских властей, не только многовековую историю Японии, не только ее экономическую и военную статистику; мы должны были знать и о том, что японское правительство может ожидать от своего народа. Мы должны были попытаться понять японские ментальные и эмоциональные обыкновения и выявить их типы. Мы должны были знать о санкциях за такие поступки и мысли. Нам нужно было на какое-то время перестать чувствовать себя американцами и остерегаться, насколько это было возможно, попыток предсказывать их поведение на основе нашего опыта.
У меня было трудное задание. Америка и Япония находились в состоянии войны, а в военное время легко огульно осуждать противника, но значительно сложнее разобраться в мировоззрении врага, взглянув на жизнь его глазами. Но это нужно было сделать. Вопрос состоял в том, как ведут себя японцы, а не мы, оказавшись на их месте. Мне следовало попытаться использовать поведение японцев на войне не как пассив, а как актив для понимания их. Мне нужно было посмотреть на ведение ими войны не как на военную, а как на культурную проблему. И на войне, и в мирное время японцы действовали сообразно своему национальному характеру. Какие же особые черты своего образа жизни и склада ума они проявили в ведении войны? В том, как их лидеры поднимали боевой дух, как успокаивали растерявшихся, как использовали своих солдат на поле битвы, — во всем этом проявлялись их представления о своих сильных сторонах, способных принести им пользу. Мне нужно было вникнуть в детали военных действий, чтобы понять, как японцы шаг за шагом проявляли себя на войне.
Но состояние войны, в котором находились наши страны, неизбежно создавало серьезные трудности. Это вынудило меня отказаться от наиболее важного для культурного антрополога метода — полевых исследований. Я не могла отправиться в Японию, жить в японских семьях и следить за всеми проблемами их повседневной жизни, видеть своими глазами, что особенно важно . для них, а что нет. Я не могла наблюдать японцев во время сложного процесса принятия решений. Я не могла видеть, как воспитываются их дети. Единственное полевое исследование антрополога о японской деревне, книга Джона Эмбри «Суё мура»7, бесценно, но многие из встававших перед нами в 1944 г. вопросов не поднимались тогда, когда оно было написано.
Несмотря на эти большие трудности, я как культурантрополог питала доверие к определенным методам и аксиомам моей науки, которые могли бы использоваться. По крайней мере, мне не следовало отказываться от главного антропологического принципа опоры на прямой контакт с изучаемым народом. В нашей стране проживало много японцев, получивших воспитание в Японии, и у меня была возможность расспросить их о конкретных фактах их личного опыта, выявить их собственные оценки его, восполнить на основе их описаний многие пробелы в наших знаниях, что мне как антропологу представлялось существенным для понимания культуры. Специалисты в других областях социальных наук, изучавшие Японию, пользовались библиотеками, анализировали события прошлых времен и статистические данные, следили за развитием событий в наши дни по письменным или устным заявлениям японской пропаганды. Я была уверена, что во многих случаях ожидавшиеся ими ответы уже заложены в нормах и ценностях японской культуры и их с большей достоверностью можно было найти, изучая эту культуру с помощью ее носителей.
Это не значит, что я не читала живших в Японии западных авторов и не была постоянно признательна им. Обширная литература о японцах и множество хороших западных обозревателей, живших в Японии, давали мне такие преимущества, какими не располагает антрополог, отправляющийся к истокам Амазонки или в горные районы Новой Гвинеи для изучения какого-нибудь бесписьменного племени. Не имея письменности, эти племена не самораскрылись на бумаге. Западных работ о них мало, и они поверхностны. Никто не знает их былой истории. Полевой исследователь, не опирающийся на помощь своих предшественников-ученых, должен выяснять сам, какова их экономическая жизнь, как стратифицируется их общество, что является самым важным в их религиозной жизни. Изучая Японию, я ощущала себя преемницей многих исследователей. Описания мелких деталей жизни таились в старых отчетах. Европейцы и американцы оставили письменные свидетельства о своей жизни там, и сами японцы писали о себе необычайно откровенно. В отличие от многих восточных народов, они очень любят писать о себе. Они писали о различных мелочах своей жизни так же много, как и о программах мировой экспансии; они были поразительно искренни. Конечно, им не удалось создать полной картины. Ни один народ не создает ее. Японец, пишущий о Японии, проходит мимо очень важных вещей, столь же естественных и незаметных для него, как и воздух, которым он дышит. Так поступают и американцы, когда пишут об Америке. Но откровенно о себе писали только японцы.
Я читала эту литературу так, как читал, по собственному признанию, Дарвин во время работы над теорией происхождения видов, отмечая все то, что не могла понять. Что же мне нужно знать, чтобы понять содержащуюся в какой-нибудь парламентской речи мысль? На чем могло основываться резкое осуждение японцами кажущегося мне простительным поступка и спокойное отношение к факту, представлявшемуся мне возмутительным? Я читала, постоянно задаваясь вопросами: «Что это значит? Что мне нужно знать, чтобы понять это?».
Я пошла в кино смотреть созданные в Японии фильмы — пропагандистские, исторические, фильмы о современной жизни в Токио и в деревне. Затем я снова шла на эти же фильмы с японцами, видевшими некоторые из них в Японии и воспринимавшими, во всяком случае их героев, героинь и злодеев, как их видят японцы, а не я. Когда я недоумевала, они, явно, — нет. Интриги, мотивации оказались совсем не такими, какими они представлялись мне, а обретали смысл лишь в общем контексте фильма. Что касается литературы, то между моим пониманием ее и пониманием людей с японским воспитанием было больше расхождений, чем совпадений. Некоторые японцы сразу же становились на защиту японских условностей, а некоторые ненавидели все японское. Трудно сказать, кто из них был мне более полезен. Нарисованные ими по личным впечатлениям картины организации жизни человека в Японии совпадали, независимо от того, принимали ли они ее с удовольствием или с горечью отвергали.
Обращаясь за материалом и его объяснением непосредственно к народу изучаемой им культуры, антрополог поступает точно так же, как и все жившие до него в Японии талантливые западные обозреватели. Но если антрополог может предложить только это, то ему нечего надеяться на возможность дополнить ценные исследования иностранных резидентов о японцах. Но у антрополога есть своя приобретенная в процессе обучения профессиональная квалификация, достойная того, чтобы с помощью ее попытаться внести свой вклад в богатую на исследователей и обозревателей область знания.
Антрополог знаком со многими культурами народов Азии и Тихого океана. В Японии же есть немало социальных институтов и житейских обыкновений, имеющих близкие аналоги даже у примитивных племен островов Тихого океана. Есть такие аналоги в Малайзии, есть на Новой Гвинее, есть и в Полинезии. Конечно, интересно поразмышлять о том, свидетельствуют ли они о каких-то древних миграциях или контактах, однако не проблемой возможных исторических связей обосновывалась для меня ценность познания этого культурного сходства. Скорее, именно благодаря знакомству с этими простыми культурами я знала, как работают эти институты, и имела возможность подобрать на основе находимых мною сходств или различий ключи к японской жизни. Я также знала кое-что о расположенных в Азии Сиаме, Бирме и Китае и могла поэтому сравнивать Японию с другими странами, составляющими часть великого культурного наследия Азии. В своих исследованиях примитивных культур антропологи не раз доказывали, насколько ценными могут быть такого рода культурные сравнения. У какого-то племени внешне обряды могут на 90% совпадать с его соседями, но оно, возможно, скорректировало их сообразно своим отличным от соседей образу жизни и системе ценностей. В ходе этого процесса ему, возможно, пришлось отказаться от некоторых существенных деталей, что, при всей незначительности этих изменений относительно целого, придает оригинальное направление курсу его будущего развития. Для антрополога нет ничего полезнее, чем изучение различий, обнаруженных им у имеющих в общем много сходных черт народов.
Антропологам также пришлось освоиться с большими различиями между своей и чужими культурами и приспособить к решению этой конкретной задачи свою методологию. Из опыта работы им известно о существовании значительных различий в ситуациях, с которыми людям приходится иметь дело в разных культурах, и в определении разными племенами и народами значения этих ситуаций. В каком-нибудь арктическом поселке или в тропической пустыне они встречались с такими формами племенной организации родственных обязательств или денежного обмена, какие невозможно и представить себе при самой пылкой игре воображения. Им приходилось исследовать не только детали систем родства и денежного обмена, но и то, как их организация отразилась на поведении племени и как каждое поколение сю с детства ориентировалось на поведение, сходное с поведением его предков.
Этот профессиональный интерес к различиям, их обусловленности и их последствиям мог быть использован и при изучении Японии. Никто не отрицает глубоких культурных различий между Соединенными Штатами и Японией. У нас даже существует анекдот о японце, заявляющем, что бы мы ни делали, они сделают все наоборот. Подобного рода убежденность в различиях опасна только тогда, когда ученый довольствуется простым утверждением, что из-за фантастического характера различий невозможно понять народ. У антрополога из опыта его работы есть веские доказательства того, что даже странное поведение — не помеха для понимания народа. Более чем любой другой специалист в области социальных наук, он использовал в своей профессиональной работе различия скорее как актив, а не как пассив. Ничто так остро не привлекало его внимания к институтам и народам, как сам факт их феноменальной странности. Не было ничего в образе жизни интересовавшего его племени, что он мог бы принять на веру, и это заставляло его обращать внимание не только на некоторые, отобранные им факты, но и интересоваться целым. Не знакомый с культурной компаративистикой ученый при изучении западной культуры не уделяет внимания целым пластам поведения. Он настолько считает их само собой разумеющимися, что не рассматривает сферу повседневных обыкновений в обыденной жизни и все те общепринятые вердикты по простым вопросам, которые, отразившись крупным планом на национальном экране, определяют будущее нации в большей степени, чем заключенные дипломатами международные договоры.
Антропологу пришлось разработать методику для изучения банальностей, так как считавшееся ими у исследуемого им племени очень отличалось от признанного ими в его стране. Когда он пытался понять необычайное коварство одного племени или крайнюю робость другого, когда он пытался определить, как бы они действовали и что бы они чувствовали в определенной ситуации, то обнаруживал, что ему приходится черпать материалы в основном из тех наблюдений и прибегать к тем деталям, на которые не часто обращают внимание в цивилизованных странах. У него было достаточно основания считать, что эти вещи имеют важное значение, и он знал, какого рода исследования позволят получить их.
Стоило попытаться применить эти методы и для изучения Японии. Ибо, только обнаружив большое количество банальностей в жизни какого-то народа, в полной мере оцениваешь значимость антропологической посылки, что человеческому поведению в любом примитивном обществе или в любой находящейся в авангарде цивилизации нации учатся в повседневной жизни. Независимо от странности поступка или суждения человека, его образ чувствования или мышления имеет определенную связь с опытом его жизни. Поэтому, чем больше меня что-то смущало в поведении японцев, тем с большим основанием я предполагала, что где-то в японской жизни есть нечто ординарное, что является причиной этой странности. Если поиск приводил меня к самым заурядным деталям повседневного общения, тем было лучше. Ведь на этом учился народ.
Как культурантрополог я начала с предпосылки, что между самыми обособленными частями поведения существует определенная системная связь друг с другом. Я была убеждена, что из сотен деталей складываются общие модели. Любое человеческое общество должно создать для себя некую схему жизни. Оно санкционирует определенные способы реакции на ситуации, определенные суждения о них. Люди в этом обществе видят в этих решениях основы мироздания. Как бы это ни было сложно, они связывают их воедино. Люди, принявшие для жизни некую систему ценностей, не могут в течение долгого времени жить, отгородившись от нее, и мыслить и вести себя сообразно противоположному ряду ценностей, не оказавшись при этом в состоянии бездействия и хаоса. Они пытаются добиться большего соответствия с принятыми в их культуре нормами. Они обзаводятся некими общими рациональными основаниями и общими мотивациями. Необходим определенный уровень устойчивости, иначе вся схема развалится на куски.
Поэтому экономическое поведение, устройство семьи, религиозные обычаи и политические цели пригоняются друг к другу. Изменения в одной области могут происходить быстрее, чем в других, и влекут за собой осложнения в других областях, но сами эти осложнения возникают из потребности в устойчивости. В борющихся за установление господства над другими дописьменных обществах воля к власти выражается в религиозной практике не в меньшей мере, чем в экономике или в отношениях с другими племенами. В отличие от бесписьменных племен, у цивилизованных народов, имеющих древние священные книги, церковь неизбежно становится хранительницей мудрости прошлых веков, но отказывается от верховного авторитета в тех областях, где ей пришлось бы столкнуться с растущим общественным признанием экономической и политической власти. Слова остаются, а значения их меняются. Религиозные догмы, экономическая деятельность и политика - это не запруженные чистые и изолированные водоемчики, наоборот, их воды переливаются через свои воображаемые края и безраздельно перемешиваются. Поскольку так бывает всегда, то, очевидно, чем больше ученый прибегал в исследовании к фактам экономической, сексуальной, религиозной жизни и воспитания детей, тем лучше он может разобраться в том, что происходит в исследуемом им обществе. Он может строить свои гипотезы и с успехом получать необходимые для него данные о любой сфере жизни. Он может научиться видеть в требованиях, предъявляемых народом — независимо от того, идет ли речь о политике, экономике или морали, — выражение его обыкновений и образа мысли, которым он научается в своем социальном опыте. Поэтому эта книга не специальное исследование о японской религии или экономической жизни, или политике, или семье. Она изучает японские представления о жизненном поведении. Она описывает эти представления так, как они отражаются в каждой из рассматриваемых нами областей жизнедеятельности. Она о том, что делает Японию страной японцев.
Одна из проблем XX в. - отсутствие у нас до сих пор четких и непредубежденных представлений не только о том, что делает Японию страной японцев, но и о том, что делает Соединенные Штаты страной американцев, Францию — страной французов, Россию — страной русских. При отсутствии таких знаний одна страна не понимает другую. Мы опасаемся несовместимости различий, когда предмет беспокойства - похожие, как две капли воды, вещи, но мы говорим об общих целях, когда народ в силу всего опыта своей жизни и своей системы ценностей избирает совершенно отличную от нашей линию поведения. Мы не предоставляем себе возможности узнать его обыкновения и ценности. Если бы мы поступили иначе, то обнаружили бы, что его линия поведения отнюдь не порочна из-за ее несоответствия нашей.
Нельзя полностью доверять тому, что каждый народ говорит о своих обыкновениях в мышлении и поведении. Писатели всех стран пытались описать свой народ. Но это непростое дело. Оптические стекла, сквозь которые любой народ смотрит на жизнь, не совпадают с теми, что используются другим. Трудно познавать мир глазами другого. Любая страна считает естественными свои оптические стекла, и хитрости фокусировки и построения перспективы, дающие любому народу его национальное видение жизни, представляются ему богоданным устроением мира. Что касается очков, то мы не ожидаем, что носящий их в состоянии выписать рецепт для их стекол, и точно так же нам не следует ожидать, что народ анализирует свое видение мира. Когда мы хотим узнать об очках, мы готовим окулиста и надеемся, что он сможет выписать нам рецепт для принесенных ему оптических стекол. Настанет день, и мы несомненно признаем, что труд специалиста в области социальных наук и состоит в том, чтобы делать нечто подобное для народов современного мира.
Труд этот требует и определенной жесткости и определенного великодушия. Требуемая им жесткость иногда будет осуждаться людьми доброй воли. Поборники идеи единого мира надеялись убедить народы во всех уголках земли в поверхностном характере различий между Востоком и Западом, черными и белыми, христианами и мусульманами и в подлинном единомыслии всего человечества. Иногда эту позицию называют братством людей. Мне непонятно, почему вера в братство людей должна означать невозможность признания наличия у японцев своего варианта жизненного поведения, а у американцев — своего. Иногда кажется, что великодушие не в состоянии обосновать доктрину доброй воли не чем иным, кроме идеи мира народов, каждый из которых — отпечаток с одного и того же негатива. Но требовать в качестве условия для уважения другого народа такого единообразия столь же безумно, как и требовать его от своей жены или своих детей. Сторонники мягкого подхода согласны с тем, что различия должны существовать. Они уважительно относятся к различиям. Их цель — безопасный для различий мир, в котором Соединенные Штаты могут быть полностью американскими, не угрожая при этом миру во всем мире, и на этих же условиях Франция может быть французской, а Япония — японской. Любому ученому, не убедившему себя в том, что различия подобны висящему над миром дамоклову мечу, кажется бесплодным занятием не допускать с помощью постороннего вмешательства развитие каждого из этих подходов к жизни. Ему также не нужно опасаться, что его позиция способствует замораживанию мира в его status quo. Сохранение культурных различий не означает статичности.
Англия не перестала быть английской из-за того, что на смену Елизаветинской эпохе пришли эпоха королевы Анны и Викторианская эра8. Это произошло только потому, что англичане были настолько самими собой, что различные нормы и национальные черты могли сохраняться у них в разных поколениях.
Системные исследования национальных различий требуют определенных великодушия и жестокости. Исследования в области религиозной компаративистики успешно развивались только тогда, когда люди были достаточно уверены в благородстве собственных убеждений. Они могли быть иезуитами, или арабскими учеными, или неверующими, но только не фанатиками. Культурно-компаративистские исследования не могут также успешно развиваться, когда люди настолько охраняют свой образ жизни, что он представляется им единственно возможным по определению. У этих людей никогда не появится то дополнительное чувство любви к своей культуре, которое возникает при знакомстве с чужим образом жизни. Они сами лишают себя приятного и обогащающего опыта. При таких охранительных установках для них нет иной альтернативы, кроме навязывания другим народам собственных решений. Подобного рода исследователи и политики, будучи американцами, навязывают наши излюбленные принципы другим народам. А другие народы могут принять наш образ жизни не более успешно, чем мы могли бы научиться считать по двенадцатиричной системе вместо десятичной или стоять во время отдыха на одной ноге, подобно некоторым восточноафриканским туземцам.
Итак, эта книга о привычных и устоявшихся в Японии обыкновениях. Она — о тех ситуациях, в которых японец может рассчитывать на вежливость, и о тех, в которых не может, о том, когда он испытывает чувство стыда, когда он бывает смущен, о том, что он требует от самого себя. Лучшим авторитетом для автора этой книги был простой человек с улицы. Это — некий японец. Но это не означает, что этот некий японец в каждом отдельном случае не появляется собственной персоной. Это означает лишь, что этот некий японец признает, что при таких-то условиях было то-то и то-то и происходило бы это так-то и так-то. Цель настоящего исследования — описание глубоко укоренившихся установок в образе мышления и поведения. Может быть, этой цели не удалось достичь, но она была поставлена.
В подобного рода исследованиях свидетельства большого числа дополнительных информантов не представляют особой ценности. Чтобы выяснить, кто, кому и когда кланяется, не требуется всеяпонского статистического обследования; о принятом и обычном может судить почти любой человек, и, имея несколько подтверждений, уже нет необходимости получать ту же самую информацию от миллионов японцев.
Перед ученым, пытающимся раскрыть представления, на которых Япония строит свой образ жизни, стоит значительно более сложная, чем статистическое обоснование, задача. От него требуется прежде всего передать, как эти принятые японцами практики и позиции становятся теми оптическими стеклами, сквозь которые они смотрят на жизнь. Он должен показать, как эти представления определяют и фокус, и перспективу их видения жизни. Он должен постараться сделать это понятным для американцев, видящих жизнь в совсем ином фокусе. Самым авторитетным судьей в этой аналитической задаче для него не обязательно является «некий» японец Танака-сан. Поскольку Танака-сан сам не раскрывает своих представлений, то и написанные для американцев интерпретации их несомненно покажутся ему нелепо состряпанными.
Американские социальные исследования в прошлом не часто задавались задачей исследовать представления, на которых строятся цивилизованные культуры. В большинстве таких исследований предполагается, что эти представления самоочевидны. Социологов и психологов интересует «разброс» мнений и стилей поведения, их основные методы статичны. Они подвергают статистическому анализу материалы переписей, огромное количество ответов на анкеты или вопросы интервьюеров, проводят психологические замеры и т. д. и пытаются выявить независимость или взаимозависимость определенных факторов. Для изучения общественного мнения в Соединенных Штатах эффективно разработана ценная технология общенационального опроса с использованием научно обоснованной репрезентативной выборки. Благодаря ей можно установить, как много людей поддерживают или не поддерживают какого-либо кандидата на общественную должность или какой-либо политический курс. Сторонников и противников можно классифицировать и выделить представителей сельского или городского населения, лиц с низкими и высокими доходами, республиканцев или демократов. В стране с всеобщим избирательным правом, где законы разрабатываются и принимаются представителями народа, такие данные имеют практическое значение.
Американцы могут опрашивать американцев и понимать полученные данные, они могут это делать потому, что для них первый шаг очевиден и о нем не следует напоминать: они знают и бездоказательно принимают жизненное поведение в Соединенных Штатах. Результаты опроса скажут нам больше о том, что мы и так знаем. При попытке понять другую страну, важно провести системное и качественное изучение обыкновений и представлений ее народа, прежде чем опрос сослужит полезную службу. Благодаря корректной выборке опрос может показать, сколько людей поддерживают правительство, а сколько — нет. Но о чем нам это скажет, если мы не знаем представлений народа о государстве? Только на основании их мы в состоянии понять, о чем спорят на улицах или в парламенте. У национальных представлений о правительстве есть более общие и устойчивые значения, чем в показателях партийного влияния. В Соединенных Штатах правительство рассматривается и республиканцами, и демократами как неизбежное зло: оно ограничивает свободу личности; да и занятость на государственном предприятии, если не считать, возможно, военного времени, не обеспечивает человеку такого же заработка, как и при аналогичной работе на частном предприятии. Эта версия государства очень отличается от японской и даже от версий многих европейских народов. Но нам нужна была прежде всего только японская версия. Японский взгляд отражен в народных обычаях японцев, их трактовке преуспевших людей, их национально-историческом мифе, их выступлениях на национальных праздниках; и он может быть изучен по этим косвенным выражениям его. Но для этого требуется системный подход.
Базовые представления любого народа о жизни, санкционируемые им решения могут быть исследованы столь же пристально и столь же скрупулезно, как и при нашем определении доли населения, способной проголосовать на выборах «за» или «против». Япония была страной, чьи базовые представления заслуживали серьезного изучения. Я, конечно, обнаружила, что, как только я видела, где мои западные представления не соответствуют взглядам японцев на жизнь и у меня есть некоторые соображения относительно используемых ими категорий и символов, многие из считающихся обыкновенно на Западе противоречиями в поведении японцев переставали быть противоречиями. Я начала понимать, почему сами японцы видели в некоторых резких изменениях в поведении японцев составные части согласованной самой по себе системы. Попытаюсь показать почему. Когда я работала с японцами, они иногда употребляли странные фразы и высказывали странные мысли, наделенные большим подтекстом и полные многовекового эмоционального содержания. Добродетель и порок, в их западном понимании, казалось, менялись в них местами. Система была странной. Это не был буддизм, и это не было конфуцианство. Она была японской — силой и слабостью Японии.
II
Японцы в войне
В любой культурной традиции есть свои общепринятые правила ведения войны; все западные народы, независимо от их культурного своеобразия, придерживаются некоторых из таких правил. Существуют определенные боевые призывы к решительным военным действиям, определенные формы успокоения населения в случае локальных поражений, известная повторяемость в соотношении погибших и сдавшихся в плен, определенные правила поведения военнопленных. Все это предсказуемо в войнах между западными народами только потому, что у них есть большая общая культурная традиция, включающая даже ведение войны.
Все японские отличия от военных условностей Запада основывались на их взглядах на жизнь и представлениях о человеческом долге. Для целей системного анализа японской культуры и поведения японцев не имело особого значения, были или нет существенными с военной точки зрения их отличия от наших ортодоксий, но любое из них могло оказаться важным для нас, поскольку все они поднимали вопросы о национальном характере японцев, на которые мы должны были дать ответы.
Сами посылки, использованные Японией для оправдания войны, отличались от американских. В них иначе определялась международная ситуация. Америка вела войну против агрессии стран оси9. Япония, Италия и Германия вероломно нарушили международный мир своими агрессивными действиями. Где бы державы оси ни захватывали власть — Маньчжоу-го10, в Эфиопии, в Польше, — они всюду вступали на пагубный путь угнетения слабых народов. Они совершали преступления против признанного миром правила «живи и жить давай другим» или, по крайней мере, против правила «открытых дверей» для свободного предпринимательства. Япония же на причину возникновения войны смотрела совсем иначе. В мире долго царила анархия, поскольку каждая нация пользовалась правом полного суверенитета. Япония же считала, что нужно бороться за установление в мире иерархии — конечно же, во главе с ней, так как она одна представляет собой подлинно иерархичную сверху донизу нацию и поэтому понимает необходимость каждого народа занимать «должное место» в мире. Добившись единства и мира у себя в стране, ограничив бандитизм, построив дороги, электроэнергетику и создав сталеплавильную промышленность, обучая, по данным официальной статистики, 99,5% подрастающего поколения в государственных школах, Япония должна, согласно ее представлениям, помочь подняться своему младшему брату — отсталому Китаю. Японцам, принадлежащим к той же расе, что и другие народы Великой Восточной Азии11, следует устранить из этой части мира Соединенные Штаты, а вслед за ними — Британию и Россию и «занять должное место» в мире. Всем странам следует быть единым миром, представляющим собой международную иерархию. В следующей главе мы рассмотрим особое значение иерархии для японской культуры. Создание ее в мире было органичной для Японии фантазией. Но, к несчастью для нее, оккупированные ею страны смотрели на мир иначе. Поражение Японии не повлекло за собой морального отказа ее от идеалов Великой Восточной Азии, и даже совсем не шовинистически настроенные японцы-военнопленные редко осуждали цели Японии на континенте и в юго-западных районах Тихого океана. В течение еще очень долгого времени Япония будет сохранять некоторые свои базовые установки и среди них одну из важнейших — веру в иерархию. Она чужда предпочитающим равенство американцам, но, тем не менее, мы должны понимать, что Япония называет иерархией и какие выгоды она научилась извлекать из нее.
Япония возлагала также надежды на свою победу, исходя из иных, чем большинство американцев, оснований. Она объявляла, что ее победа будет победой духа над материей. Америка велика, ее вооружение превосходно, но какое это имеет значение? Мы всё это предвидели и учли, говорили японцы. «Если бы нас пугали математические величины, — читали японцы в крупнейшей газете своей страны «Майнити симбун», — мы не начали бы войну. Но великие ресурсы противника созданы не этой войной».
Даже когда Япония побеждала, ее гражданские власти, верховное командование и солдаты повторяли, что это — результат не вооруженного соперничества, а борьбы американской веры в вещи с их верой в дух. Когда же побеждали мы, они снова и снова твердили, что в таком соперничестве материальная сила неизбежно должна проиграть. Эта догма, несомненно, стала ходячим алиби во время их поражений на островах Сайпан и Иводзима12, но создана она была не для оправдания поражений. Это был боевой призыв во времена японских побед, и он стал общепризнанным лозунгом еще задолго до Пёрл-Харбора13. В 30-е годы XX в. генерал Араки14, фанатик-милитарист, одно время военный министр, писал в адресованной «всему японскому народу» брошюре, что «истинной миссией» Японии является «распространение и прославление Императорского пути до пределов четырех океанов. Несоразмерность сил не беспокоит нас. Почему нас должно беспокоить материальное?».
Но, конечно же, японцы, как и любая другая нация, готовящаяся к войне, беспокоились об этом. В 30-е годы XX в. направляемая на вооружение доля национального дохода Японии выросла астрономически. Ко времени нападения на Пёрл-Харбор приблизительно половина ее совокупного национального дохода шла на цели сухопутных и военно-морских сил, и лишь 17% общих расходов правительства предназначались для финансирования всего, связанного с гражданской администрацией. Различия между Японией и западными странами состояли не в беспечности Японии в вопросах материального вооружения, а в том, что корабли и пушки считались ею лишь внешней демонстрацией нетленного Японского Духа. Они служили символами точно так же, как и меч самурая был символом его достоинства.
Япония столь же последовательно упорствовала в своей опоре на нематериальные ресурсы, как Америка — на материальную мощь. Как и Соединенным Штатам, Японии пришлось организовывать кампании по борьбе за энергичное развитие промышленного производства, но исходила она из собственных посылок. Дух — это всё, заявляли японцы, и он вечен; материальные вещи, конечно, необходимы, но они второстепенны по значению и тленны со временем. «У материальных ресурсов есть свои сроки, — неоднократно повторяло японское радио, — всем ясно, что материальные ресурсы не могут храниться тысячу лет». И это упование на дух было буквально вплетено в рутину военной жизни; их военный катехизис включал девиз — традиционный, а не изобретенный специально для этой войны, — «противопоставь нашу выучку их численному превосходству, нашу плоть — их стали». Их воинские уставы начинались с набранной жирным шрифтом строчки: «Прочти это, и мы победим в войне». Их летчики, совершавшие на своих карликовых самолетах самоубийственные налеты на наши военные корабли, являли собой подтверждение превосходства духовного над материальным. Они называли их отрядами камикадзе15 потому, что камикадзэ[1] — это божественный ветер, который спас Японию в XIII в. от вторжения войск Чингисхана, рассеяв и опрокинув его транспортные корабли16.
Даже в невоенных ситуациях японские власти признавали в буквальном смысле слова превосходство духа над материальными условиями жизни. Утомляет ли людей двадцатичасовая работа на заводах или длящиеся всю ночь бомбежки? «Чем тяжелее нашим телам, тем крепче наша воля, наш дух», «чем больше мы устаем, тем лучше наша выучка». Холодно ли людям зимой в бомбоубежищах? Общество физической культуры Дай-Ниппон предлагало в радиопередаче физические упражнения для согревания тела, которые заменили бы не только обогревательные приборы и постель, но и стали бы своеобразной подменой столь недостающей для поддержания нормальных физических сил еды. «Конечно, кто-то может сказать, что при сегодняшней нехватке продовольствия мы не можем думать о физических упражнениях. Нет! Чем больше нам не хватает пищи, тем усерднее мы должны укреплять наши физические силы другими средствами». То есть нам нужно укреплять наши физические силы, еще больше расходуя их. Американское представление о физической энергии человека, при расчете его физических сил всегда принимающее во внимание, спал ли он минувшей ночью восемь или пять часов, питался ли он регулярно, не холодно ли ему, сталкивается здесь с системой исчисления ее, не основанной на подсчетах запаса физической энергии. Это было бы слишком материально.
Японское радио во время войны пошло еще дальше. В битве дух одолевал даже факт физической смерти. В одной радиопередаче рассказывалось о герое-летчике и чуде его победы над смертью: «После завершения воздушного боя японские самолеты небольшими группами по три — четыре самолета возвращались на свою базу. Капитан вернулся одним из первых. Выйдя из самолета, он встал на землю и посмотрел на небо в бинокль. Когда парни его возвращались, он вел им счет. Он был довольно бледен, но все же сохранял твердость духа. По возвращении последнего самолета подготовил рапорт и отправился в штаб. В штабе он зачитал рапорт командиру. Однако сразу же после этого он неожиданно упал на землю. Офицеры тотчас же бросились к нему на помощь, но, увы, он был мертв. При обследовании его тела установили, что оно уже остыло и что у капитана пулевое ранение грудной клетки, оказавшееся смертельным. Невозможно, чтобы тело только что умершего человека было холодным. Тем не менее, тело мертвого капитана было холодным как лед. Капитан, должно быть, был мертв уже давно, и рапортовал его дух. Такой чудесный факт стал возможен, очевидно, благодаря сильному чувству ответственности, которым обладал капитан».
Для американцев, конечно, такого рода сообщение — жестокая сказка, но воспитанные японцы не смеялись над этой радиопередачей. Японские слушатели не воспринимали ее как небылицу. Прежде всего они отмечали, что диктор правдиво сказал о подвиге капитана как о «чудесном факте». А почему бы нет? Душу можно натренировать; очевидно, капитан был непревзойденным мастером самодисциплины. Если все японцы знают, что «укрощенный дух может сохраняться в течение тысячи лет, то почему не мог он несколько часов продержаться в теле капитана военно-воздушных сил, для которого ответственность стала основным законом всей его жизни? Японцы были уверены, что человек может специальными упражнениями совершенствовать свой дух. Капитан учился этому и потому достиг совершенства.
Как американцы мы можем совсем не обращать внимания на эти японские крайности, принимая их за алиби несчастного народа или за инфантилизм заблуждающихся. Однако чем чаще мы будем поступать так, тем меньше преуспеем в отношениях с японцами как в условиях войны, так и мира. Японцам их принципы прививались с помощью определенных табу и отказов, определенных методов обучения и дисциплинарного воспитания, и эти принципы — не какие-то частные случайности. Только при условии признания их американцами мы сможем понять, что японцы имеют в виду, когда при поражении признаются, что им не хватило духа и что оборона «бамбуковыми копьями» была фантазией. И, что еще важней, мы сможем оценить их признание, что их духа оказалось недостаточно и что и в битве, и на заводе ему не уступал дух американского народа. Как говорили японцы после своего поражения: в войне их слишком «занимало субъективное».
Японская манера сообщать во время войны о различного рода вещах, не только о необходимости иерархии и верховенстве духа, открывалась исследователю-культуркомпаративисту. Они постоянно говорили о безопасности и моральном состоянии только как о чем-то заранее предусмотренном. Неважно, какая случалась катастрофа - будь то бомбардировка гражданских объектов, поражение на острове Сайпан или неудачная оборона Филиппин17, японскому народу сообщалось, что все предвидели и поэтому нет оснований для беспокойства. Радио разносило это сообщение по всей стране, явно рассчитывая на сохранение спокойствия в народе при получении им известия о том, что он все еще живет в хорошо знакомом ему мире. «Американская оккупация Кыски18 делает Японию достижимой для американских бомбардировщиков. Но мы знали о такой возможности и сделали необходимые приготовления». «Враг несомненно нападет на нас, комбинируя сухопутные, морские и воздушные операции, но мы приняли это в расчет в наших планах». Военнопленные, даже те из них, кто ожидал скорого поражения Японии в безнадежной войне, были уверены, что бомбежки не ослабят японцев на внутреннем фронте, «потому что их предостерегли». Когда американцы начали бомбежку японских городов, вице-президент Японской ассоциации авиастроителей в выступлении по радио сказал: «Вражеские самолеты в конечном счете появились непосредственно над нашими головами. Однако мы, т. е. те, кто занят в авиастроении и всегда ожидал, что это случится, были полностью готовы к решению этой задачи. Поэтому нет оснований для беспокойства». Только допуская, что обо всем знали заранее, что все было полностью учтено, японцы могли пойти на столь нужные им заявления, что все активно управлялось только волей их одних; никто не провел их ни в чем. «Не следует думать, что при нападении врага мы были пассивны, нет, мы активно заманивали его к нам». «Враг, если хочешь, приходи. Мы не скажем: «в конце концов, случилось то, что должно было случиться», а скорее заявим: «случилось то, что мы ожидали. Мы довольны, что это произошло»». Министр военно-морского флота сослался в парламенте на мысль великого воина 70-х годов XIX в. Такамори Сайго19. «Существуют шансы двух родов: те, которые мы случайно находим, и те, которые мы создаем сами. Во времена больших осложнений нужно не упустить возможности для создания своего шанса». И, как передавало японское радио, генерал Ямасито20 после вступления американских войск в Манилу21, «широко улыбаясь, заявил, что теперь враг у нас за пазухой...». «Быстрое падение Манилы, случившееся вскоре после высадки врага в заливе Лингаен22, стало возможным только благодаря тактике генерала Ямасито и в соответствии с его планами. Теперь операции генерала Ямасито постоянно приносят успехи». Иными словами, ничто так не приводит к успеху, как поражение23.
Америка пошла так же далеко в противоположном направлении, как и японцы — в своем. Мы ввязались в войну, потому что ее нам навязали. На нас напали, поэтому враг берегись. Желая успокоить рядовых американцев, ни один человек не сказал о Пёрл-Харборе или Батаане24: «Все это было нами полностью учтено в наших планах». Вместо этого наши чиновники говорили: «Враг напросился на это. Мы покажем ему, на что способны». Американцы связывают всю свою жизнь с постоянно бросающим им вызов миром и готовятся принять его. Японский стиль успокоения населения основан скорее на заранее спланированном и запрограммированном образе жизни, в котором самая страшная угроза исходит от непредвиденного.
О японской жизни свидетельствовала и другая постоянная тема поведения японцев на войне. Японцы беспрестанно твердили о том, что «глаза всего мира устремлены на них». Поэтому им следует в полной мере показать миру Дух Японии. Американцы высадились на Гвадалканале24, и в приказах японским войскам указывалось, что отныне за ними наблюдает непосредственно «весь мир» и поэтому они должны показать ему, каковы они. Японские моряки были предупреждены, что при торпедировании их корабля и получении приказа оставить его им следует посадить команду в спасательные шлюпки, иначе «весь мир будет смеяться над вами. Американцы снимут фильмы о вас и покажут их в Нью-Йорке». Важно было зарекомендовать себя миру. И их забота об этом имела также глубокие корни в японской культуре.
Самый известный вопрос о японских ценностях относился к Его Императорскому Величеству, Императору Японии. Какова власть Императора над его подданными? Некоторые авторитетные американские ученые указывали, что в течение всех семи веков японского феодализма Император был номинальным главой японского государства. Непосредственными же объектами верности каждого человека в Японии были его владетельный князь — даймё25 и стоявший над ним верховный главнокомандующий — сёгун26. О феодальной верности Императору не было и речи. Вместе со своим двором, чьи церемонии и жизнь строго регулировались указами сёгуна, он был отделен и изолирован ото всех. Даже проявление крупным феодальным князем почтения Императору считалось изменой сёгуну, а для народа Японии Императора как бы и вовсе не существовало. Японию можно понять только по ее собственной истории, настаивали эти американские аналитики. Как удалось Императору, чья фигура вдруг всплыла из тьмы истории в памяти живших в XIX в. японцев, занять место поистине сплачивающего центра в такой консервативной стране, как Япония? По словам аналитиков, японские публицисты, то и дело твердившие о вечной власти Императора над своими подданными, не приводят никаких доказательств этого, а их настойчивость служит лишним подтверждением слабости их позиции. Поэтому было бы неразумно, если бы во время войны американская политика в отношении японского Императора отличалась излишней деликатностью. Скорее, существуют все основания для самых энергичных нападок на эту лишь недавно состряпанную в Японии концепцию сурового фюрера. Она стала подлинной душой современного националистического синтоизма, и, если бы нам удалось разоблачить ее и бросить вызов святости Императора, рухнула бы вся идеологическая структура вражеской Японии.
Многие думающие американцы, хорошо знакомые с Японией и читавшие сообщения с линии фронта, а также перепечатки из японских информационных источников, придерживались иного мнения. Те, кто жил прежде в Японии, прекрасно знали, что ничто не вызывает такого чувства горечи и так не задевает моральный дух японцев, как любое унижающее их Императора слово или откровенные нападки на него. Они сомневались в том, что своими нападками на Императора мы сумеем изобличить в глазах японцев милитаризм. Они знали, как в Японии высоко чтили Императора и в те годы после Первой мировой войны, когда слово «дэ-моку-ра-си» стало великим лозунгом для страны, а милитаризм настолько дискредитировал себя, что военные перед выходом из дома на токийские улицы переодевались из осторожности в штатское. Эти старые японские резиденты настаивали, что почитание японцами своего Императора нельзя сравнивать с преклонением типа «Хайль Гитлер», служившим барометром удач нацистской партии и связанным со всеми пороками фашистской программы в Германии.
Это мнение, несомненно, подтверждали и показания японских военнопленных. В отличие от западных солдат, этих пленных не инструктировали, о чем им можно говорить и о чем надо молчать, и их ответы на все вопросы отличались крайней непосредственностью. Отсутствие инструктажа такого рода объяснялось, конечно, японской политической установкой «не сдаваться в плен». Она не изменилась до последних месяцев войны, и даже позднее от нее удалось избавиться только в некоторых армиях или локальных военных подразделениях. Показания военнопленных заслуживали внимания, поскольку представляли собой общий срез мнений японской армии. Они были не из числа тех воинов, чей низкий моральный уровень стал причиной их сдачи в плен и которых из-за этого можно было считать нетипичными. Почти все они оказались неспособны сопротивляться из-за ранения или бессознательного состояния.
Проявившие большую выдержку японские военнопленные приписывали свой крайний милитаризм Императору и тому, что «выполняли его волю», «доверились ему», «были готовы умереть по приказу Императора». «Император послал народ на войну, и мой долг— повиноваться его воле». Но пленные, отрицательно относившиеся к этой войне и к планам будущих японских завоеваний, также постоянно связывали свои миролюбивые убеждения с Императором. Он воплощал чаяния всех. Уставшие от войны говорили о нем как о «Его миролюбивом Величестве», они настойчиво повторяли, что он «всегда был либералом и противником войны». «Он был обманут Тодзио27». «Во время Маньчжурского инцидента28 он показал себя противником военных». «Война началась без ведома или разрешения Императора. Император не любит войну и поэтому не позволил бы, чтобы его народ был втянут в нее. Император не знает, как плохо обращаются с его солдатами». Эти заявления совсем не похожи на показания немецких военнопленных, которые, хотя и сетовали на то, что генералы и верховное командование Гитлера предали его, тем не менее приписывали начало войны и подготовку к ней Гитлеру как главному ее вдохновителю. Японские же военнопленные совершенно определенно продемонстрировали, что почитание Императорского дома они отделяли от милитаризма и агрессивной военной политики.
Но Император для них был неотделим от Японии. «Япония без Императора — это не Япония». «Невозможно представить Японию без Императора». «Японский Император — символ японского народа, центр его религиозной жизни. Он — выше религии». Его не признают виновным в поражении, если Япония проиграет войну. «Народ не считал Императора ответственным за войну». «За поражение ответственны кабинет министров и военные министры, а не Император». «Даже если Япония проиграет войну, десять из десяти японцев все равно будут почитать Императора».
Это единодушное признание Императора выше всякой критики казалось фальшью американцам, привыкшим не освобождать никого от своего испытующего взора и критики. Но, несомненно, даже в дни поражения это был голос Японии. Прошедшие через множество допросов пленные подтвердили это, вынеся как свой вердикт признание излишним записывать на каждом опросном листе: «Отказывается свидетельствовать против Императора»; все отказывались, даже те, кто сотрудничал с союзническими войсками, кто вещал у нас на японскую армию. Из всех полученных от военнопленных ответов только три были хотя и умеренно, но антиимператорскими, и лишь в одном случае дело дошло до таких слов, как: «Было бы ошибкой оставлять Императора на троне». Второй военнопленный заявил, что Император «слабоумный человек, не более чем марионетка». А третий не пошел дальше предположения, что Император может отказаться от трона в пользу своего сына и что, если бы монархия была уничтожена, молодые японские женщины могли бы надеяться на обретение свободы — предмета их зависти к американкам.
Поэтому японские командиры играли на почти единодушном преклонении японцев перед Императором, когда раздавали в отрядах сигареты «от имени Императора» или приказывали им в день рождения Императора трижды поклониться на восток и прокричать «банзай», когда вместе со своими солдатами они распевали по утрам и вечерам, «даже если часть подвергалась днем и ночью бомбардировкам», «священные слова», с которыми Император обратился к вооруженным силам в своем «Рескрипте солдатам и матросам»29, в то время как «звуки пенья эхом отзывались в лесу». Милитаристы при любом возможном случае взывали к верности Императору. Они призывали своих солдат «выполнить желания Его Императорского Величества», «рассеять все тревоги вашего Императора», «выказать свое уважение Его Императорскому Благоволению», «умереть за Императора». Но эта покорность воле могла быть обоюдоострым оружием. Как заявляли многие военнопленные, японцы, «если прикажет Император, будут решительно бороться, даже не имея ничего, кроме бамбуковых копий. Но, если бы он отдал приказ, они также быстро прекратили бы сопротивление»; «Япония завтра бы сдалась, если бы Император издал указ»; «Даже в Маньчжурии Квантунская армия30» — наиболее воинственная и шовинистически настроенная — «капитулировала бы»; «только его слова могут заставить японский народ признать поражение и примириться с идеей жить ради возрождения».
Эта безусловная и безграничная преданность Императору заметно выделялась на фоне критического отношения ко всем другим персонам и группам. В японских газетах и журналах, как и в показаниях военнопленных, резко критиковались правительство и военное руководство. Военнопленные откровенно осуждали своих командиров, особенно тех, кто не хотел делить со своими солдатами опасности и тяготы войны. Наиболее резкой критике подвергались те, кто эвакуировался самолетом и оставлял части без командира вести борьбу до конца. Обычно пленные хвалили одних офицеров и горько сетовали на других; не было и следа нежелания отличить добро от зла в японских делах. Даже газеты и журналы Японии критиковали «правительство». Они требовали более энергичного руководства, большей координации усилий и отмечали, что не получают от правительства необходимой поддержки. Они даже критиковали ограничение свободы слова. Хорошим примером такой критики служит опубликованный в июле 1944 г. одной токийской газетой отчет о собрании группы издателей, бывших членов парламента и руководителей тоталитаристской партии Японии — Ассоциации помощи трону31. Один из выступавших сказал: «Думаю, есть различные пути пробуждения японского народа, но самый важный из них — это свобода слова. В течение нескольких последних лет люди не могли откровенно говорить то, что они думали. Они боялись, что могут понести ответственность за разговоры на определенные темы. Из-за нерешительности людей и их стремления внешне отгородиться общественное сознание стало совсем робким. Так мы никогда не сможем пробудить в полную меру дух народа». Другой выступавший продолжил эту же тему: «Я почти каждый вечер беседовал с избирателями и спрашивал их о многом. Но все боялись говорить. Свобода слова отрицалась ими. Это, конечно, не подходящий способ для пробуждения у них воли к борьбе. Они настолько строго ограничены рамками так называемого Особого уголовного закона военного времени32 и Закона о национальной безопасности33, что стали робкими, как в феодальные времена. Поэтому боевой дух, который мы могли бы пробудить в них, остается сегодня неразвитым».
Таким образом, даже во время войны японцы критиковали правительство, верховное командование и своих непосредственных руководителей. Они, безусловно, признавали все иерархические добродетели. Но Император стоял над ними. Как же это могло случиться, если его первенство — феномен совсем недавнего времени? Какие причуды японского характера позволили ему получить эту священную позицию? Правы ли были военнопленные, когда заявляли, что японский народ самоотверженно сражался бы «бамбуковыми копьями» так долго, как ему прикажет Император, что он смиренно перенес бы поражение и капитуляцию, если бы на то была его воля? Предназначалась ли эта бессмыслица для введения нас в заблуждение? Или, может быть, это была правда?
Все эти важные вопросы о поведении японцев на войне, начиная с их антиматериалистических пристрастий и кончая отношением к Императору, имели отношение как к самой Японии, так и к ее боевым фронтам. Были и другие ценности, более непосредственно связанные с самой японской армией. Одна из них имела отношение к уровню возможных затрат (expendability). Японское радио, описав с поразительным недоверием награждение адмирала Дж.С. Маккейна, командующего отрядом особого назначения на Формозе, орденом военно-морского флота США, точно передало контраст между японским и американским отношением к этой проблеме.
«Официальным поводом для награждения командующего Дж.С. Маккейна послужило не то, что он сумел обратить японцев в бегство, хотя мы не видим причины, почему бы не поступить так после того, о чем было заявлено в коммюнике Нимица34... Так вот, поводом для награждения адмирала Маккейна послужило успешное спасение им и благополучное эскортирование на их базу двух американских военных кораблей, получивших повреждение. В этой небольшой информации важно то, что она не вымысел, а правда... Мы не сомневаемся в правдивости сообщения о спасении адмиралом Маккейном двух кораблей, но хотим обратить ваше внимание на странный факт - за спасение поврежденных кораблей в Соединенных Штатах удостаиваются награды».
Американцев глубоко волнуют любое спасение, любая помощь оказавшимся в беде. Доблестным чаще всего называют у нас поступок героя, спасшего «пострадавшего». Японское представление о доблести не признает такого спасения. Даже спасательные средства, установленные на наших Б-29 и истребителях, вызывали у них ропот — «трусость». Пресса и радио то и дело возвращались к этой теме. Добродетелью считался только риск на грани жизни и смерти, меры предосторожности презирались. Эта установка нашла свое отражение и в отношении японцев к раненым и заболевшим малярией. Такие солдаты считались «испорченным товаром», и предоставляемая им медицинская помощь не отвечала требованиям разумной эффективности вооруженных сил. Со временем различные трудности со снабжением усугубили отсутствие медицинской помощи, но и это еще не все. Японское презрение к материальному сыграло свою роль: японских солдат приучили считать, что сама смерть — это торжество духа, а наш вариант заботы о больных был в их глазах помехой для героизма, подобно средствам безопасности в бомбардировщиках. У японцев и в невоенной жизни нет привычки так полагаться на услуги врачей и хирургов, как у американцев. Забота о милосердии к пострадавшим более чем другие меры социальной помощи, чрезвычайно развита в Соединенных Штатах, что не раз отмечалось посещавшими нас в мирное время визитерами из европейских стран. Но это, конечно, чуждо японцам. Японская армия не располагала хорошо подготовленными спасательными командами для переноса раненых под огнем и оказания им первой помощи, у нее не было медицинской системы фронтовых линий, прифронтовых и расположенных далеко от линии фронта военных госпиталей. Ничтожным было и внимание к обеспечению армии лекарственными препаратами. В некоторых чрезвычайных случаях госпитализированных просто убивали. Японцам, особенно на Новой Гвинее и на Филиппинах, зачастую приходилось отступать с позиции, где был госпиталь. В те дни не существовало установленного порядка эвакуации больных и раненых при еще возможных для этого условиях; предпринималось что-то только тогда, когда действительно было «запланированное отступление» батальона или «враг занимал территорию». В таких случаях старший военврач перед тем, как покинуть госпиталь, часто расстреливал лежавших в нем больных солдат или они совершали самоубийство при помощи ручных гранат.
Если такое отношение к больным как к «испорченному товару» было характерно для японцев при лечении своих соотечественников, то при лечении военнопленных-американцев оно занимало столь же значительное место. По нашим представлениям, японцы виновны в жестоком обращении как со своими согражданами, так и со своими пленными. Бывший главный военврач на Филиппинах полковник Гарольд У. Глэттли после трехгодичного пребывания в качестве военнопленного в лагере для интернированных лиц на Формозе заявил, что «за американскими пленными осуществлялся более тщательный медицинский уход, чем за японскими солдатами. Военврачи союзнических сил в лагерях для военнопленных могли лечить своих товарищей, в то время как у японцев не было никаких врачей. Сначала капрал, а позднее сержант составляли весь медицинский персонал для солдат». Пленный видел японского военврача только раз или два в году35.
Другой крайностью, на которую японцев могла толкнуть их концепция возможных потерь, была установка «не сдаваться в плен». Любая западная армия, предприняв все возможное и не имея шансов на победу, сдается врагу. Ее солдаты все равно считают себя честными воинами - по международным соглашениям, их фамилии будут названы в посланных на их родину списках, так что их семьи узнают, что они живы. Они не опозорены ни как солдаты, ни как граждане, ни как члены своих семей. Но японцы такого рода ситуацию определяли иначе. Честь заставляла их бороться до смерти. В безнадежном положении японский солдат должен был последней ручной гранатой покончить с собой или идти вместе с другими без оружия в самоубийственную атаку на врага. Но в плен сдаваться нельзя. Даже если солдат оказался в плену, потому что был ранен или находился в бессознательном состоянии, ему «нельзя было снова показаться в Японии»: он был опозорен, он был «мертв» для своей прежней жизни.
Конечно, существовали армейские приказы, преследовавшие цель достижения такого эффекта, но, очевидно, не было никакой необходимости в особом официальном утверждении этой установки на фронте. Армия настолько жила по этому правилу, что во время кампании в Северной Бирме36 число сдавшихся в плен и погибших составляло 142 и 17 166 человек соответственно. То есть соотношение было равно 1 к 120. И из 142 оказавшихся в лагерях для военнопленных все, за исключением небольшой группы, в момент пленения были ранеными или находились в бессознательном состоянии; только очень небольшое число «сдалось в плен» по одиночке или в группах из двух-трех человек. В армиях западных стран едва ли не общепризнанно, что войска не могут понести потери убитыми от четверти до трети своего состава и не сдаться в плен; что соотношение сдавшихся в плен и погибших обычно составляет приблизительно 4 к 1. Но в Холландии37, когда впервые довольно значительное число японских солдат сдалось в плен, это соотношение было равно 1 к 5, что представляло огромный прогресс по сравнению с 1 к 120 в Северной Бирме.
Поэтому оказавшиеся военнопленными американцы были для японцев опозорены самим фактом их сдачи в плен. Они были «испорченным товаром» даже в том случае, когда раны или заболевания малярией или дизентерией позволяли исключить их из категории «полноценных людей». Многие американцы рассказывали, как опасен был смех в лагерях военнопленных и как он раздражал их охранников. По мнению японцев, они вели себя низко, и их было жаль, потому что они не знали об этом. Многие из приказаний, которым подчинялись американские военнопленные, совпадали также с тем, что японские офицеры требовали от японских охранников; общими для них были обязательные маршировки и закрытые переезды. Американцы рассказывают также, как часовые строго требовали от заключенных сохранения в тайне фактов нарушения ими правил; большим преступлением считалось откровенное нарушение. Если военнопленные работали на дорогах или строительстве сооружений за пределами лагеря, иногда не срабатывало правило, запрещавшее приносить с собой в лагерь еду, — особенно часто это случалось тогда, когда появлялись фрукты и овощи. Если это обнаруживали, то считали ужасным проступком, насмешкой американцев над властью часового. Откровенный вызов власти, даже если это было простое проявление «дерзости», жестоко карался. И в гражданской жизни японцы очень сурово относятся к дерзкому поведению человека, а в армейской практике его строго наказывали. Но нет оправдания зверствам и бессмысленным жестокостям в лагерях для военнопленных ради того, чтобы отделить их от поступков, являвшихся следствием культурных обыкновений.
Стыд из-за пленения особенно усугубляется на ранних этапах войны настоящей убежденностью японцев в том, что враг пытает и убивает всех военнопленных. Молва о танках, раздавивших тела сдавшихся в плен на Гвадалканале38, быстро разнеслась повсеместно. К некоторым из пытавшихся сдаться в плен японцам в наших войсках относились настолько подозрительно, что из предосторожности убивали их, эти подозрения нередко оправдывались. Японец, которому не оставалось ничего, кроме смерти, нередко гордился тем, что, умирая, может прихватить с собой врага; он мог сделать это и после того, как его взяли в плен. Как выразился один из таких японцев, приняв решение «сгореть на алтаре победы, было позорно умереть, не совершив героического поступка». Такие возможности наша армия предоставила их гвардии и сокращала количество сдавшихся в плен.
Стыд плена глубоко тревожил сознание японцев. Они принимали как само собой разумеющееся поведение, чуждое нашим обычным представлениям о войне. А наши представления были точно так же чужды им. Крайне уничижительно говорили они об американских военнопленных, просивших сообщить их имена своему правительству для извещения родственников о том, что они живы. По крайней мере, рядовые японцы не ожидали сдачи в плен американских войск в Батаане39, предполагая, что они будут бороться до конца, как это принято у японцев. И они не понимали, что американцы не стыдились быть военнопленными.
Среди различий в поведении западных и японских солдат самым мелодраматичным было сотрудничество последних на положении военнопленных с союзническими войсками. Они не знали правил жизни, которыми должны были руководствоваться в этом новом для себя положении; они потеряли честь, и их жизнь как японцев окончилась. Только в последние месяцы войны немногие из них считали возможным для себя возвращение домой независимо от того, как она закончится. Некоторые просили убить их, «но если ваши обычаи не разрешают это, я буду образцовым узником». Они вели себя лучше, чем образцовые узники. Старые армейские волки и крайние националисты указывали нам местонахождения складов боеприпасов, аккуратно объясняли диспозицию японских сил, готовили пропагандистские материалы для нас и летали с нашими летчиками-бомбардировщиками, наводя их на военные цели. Это выглядело так, будто они открыли новую страницу: написанное на ней противоположно написанному на предыдущей странице, но строчки читались ими с прежней почтительностью.
Конечно, так вели себя не все военнопленные. Некоторые из них оставались непримиримыми. Но, во всяком случае, прежде чем описанное выше поведение стало возможным, нужно было создать благоприятные для этого условия. Американские армейские начальники, что весьма понятно, нерешительно принимали японскую помощь за чистую монету, и были лагеря, где даже и не пытались воспользоваться возможными услугами японцев. Однако в тех лагерях, где это имело место, от первоначальной подозрительности пришлось избавляться и все больше и больше полагаться на преданность японских пленных.
Американцы не ожидали от военнопленных такого крутого поворота. Он не соответствовал нашему кодексу чести. Но японцы повели себя так, будто, отдав все силы, что у них были, одной линии поведения и не преуспев в этом, они, как ни в чем не бывало, перешли на противоположную. Был ли это тот стиль поведения, на который мы можем рассчитывать в послевоенное время, или это было поведение, типичное для отдельных пленных. Как и другие особенности японского поведения, с которыми мы столкнулись во время войны, эта черта ставила перед нами вопросы об обусловившем в целом поведение японцев образе жизни, о том, как функционировали их институты, и об усвоенных ими ментальных и поведенческих обыкновениях.
III
Занимать должное место
Любую попытку понять японцев следует начинать с их версии того, что значит «занимать должное место». Их опора на порядок и иерархию и наша вера в свободу и равенство находятся на противоположных полюсах, и нам трудно по-настоящему оценить иерархию как возможный социальный механизм. Вера Японии в иерархию является основной в ее общем понимании межличностных отношений и отношения человека к государству, и только описание некоторых национальных институтов — таких, как семья, государство, религиозная и экономическая жизнь — позволит нам понять ее взгляд на жизнь.
Японцы рассматривали в целом проблему международных отношений с точки зрения своего понимания иерархии, т. е. точно в том же свете, что и свои внутренние проблемы. В течение последнего десятилетия они видели свое место в мире на вершине пирамиды, а сегодня, когда его заняли западные страны, их иерархическое мировоззрение, несомненно, по-прежнему составляет основу восприятия ими нынешней расстановки сил. В своих международных документах они постоянно заявляли о значении иерархии. Преамбула к Тройственному пакту40, подписанному Японией с Германией и Италией в 1940 г., гласит: «Правительства Японии, Германии и Италии считают обретение всеми странами мира должного места в нем... предпосылкой для сохранения мира»41, и в обнародованном по случаю подписания пакта Императорском рескрипте было снова заявлено: «Распространение нашей великой справедливости по всей земле и превращение мира в один дом — великий наказ, данный нам Нашими Императорскими Предками, и мы думаем об этом и днем и ночью. В условиях страшного кризиса, охватившего сегодня мир, ясно, что он будет бесконечно испытывать ужасы войн и беспорядков, а человечество страдать от несчетных бедствий. Мы горячо надеемся, что беспорядки прекратятся и, как можно скорее, установится мир... Поэтому мы глубоко удовлетворены заключением пакта между тремя державами.
Предоставление каждой стране возможности обрести должное место, а всем людям - возможности жить в мире и безопасности — задача величайшей важности. Она не имеет равных себе в истории. Но эта цель все еще далека...»42.
В день нападения на Пёрл-Харбор43 японские посланники44 вручили государственному секретарю США Корделлу Хэллу самое откровенное заявление на эту тему:
«Неизменный политический курс японского правительства направлен на получение каждой страной возможности занять должное место в мире... Японское правительство не может более мириться с сохранением современного положения, поскольку оно откровенно противоречит основному курсу японской политики, направленному на предоставление каждой стране возможности занимать должное место в мире».
Этот японский меморандум являлся ответом на меморандум государственного секретаря Хэлла, врученный несколькими днями раньше и призывавший к соблюдению основных американских принципов, уважаемых и почитаемых в Соединенных Штатах точно так же, как и иерархия в Японии. Государственный секретарь Хэлл перечислил четыре таких принципа: ненарушение суверенитета, невмешательство во внутренние дела других стран, опора на международное сотрудничество и согласие, принцип равенства. Все они являются основными элементами американской веры в равные и ненарушаемые права, и на них, по нашим убеждениям, должна строиться повседневная жизнь не в меньшей мере, чем международные отношения. Равенство — это самое важное, самое ценное в моральном отношении основание для надежд американцев на лучший мир. Оно означает для нас свободу от тирании, от постороннего вмешательства, от нежданных налогов. Оно означает равенство перед законом и право человека на улучшение условий его жизни. Оно представляет собой основу для прав человека в том виде, как они сложились в известном нам мире. Мы считаем равенство добродетелью даже тогда, когда нарушаем его, и со справедливым негодованием боремся против иерархии.
Так было всегда, с тех пор как Америка стала независимой страной. Джефферсон45 внес этот принцип в Декларацию независимости46, на нем основывается и включенный в Конституцию США Билль о правах47. Эти формальные слова в общественных документах новой нации были важны только потому, что отражали сложившийся в повседневной деятельности мужчин и женщин этой страны, не привычный для европейцев образ жизни. После посещения Соединенных Штатов в начале 30-х годов XIX в. молодой француз Алексис де Токвиль48 написал об этом равенстве в своей книге, одном из самых значительных произведений в жанре международного репортажа49. Он был умным и сочувствующим нам наблюдателем, сумевшим увидеть много хорошего в этом чужом для него мире Америки. Он действительно был ему чужим. Молодой де Токвиль воспитывался в среде французской аристократии, хранившей в памяти своих тогда еще активных и влиятельных представителей потрясения и шок сначала от Французской революции, а затем и от основных радикальных реформ Наполеона. В оценке странного для него нового порядка жизни в Америке он был великодушен, но смотрел на него глазами французского аристократа, и книга его стала весточкой Старому Свету о его грядущем. Он считал Соединенные Штаты аванпостом поступательного движения вперед, которое должно, хотя и с некоторыми отличиями, захватить и Европу.
Поэтому он подробно рассказывал об этом новом мире. Здесь люди действительно считали себя равными. Их социальные отношения строились на новом и простом основании. Они свободно вступали в личные контакты друг с другом. Американцев не тревожило отсутствие внимания к иерархическому этикету. Они не требовали соблюдения его другими, как и не соблюдали его сами относительно других. Они любили говорить, что никому ничего не должны. Их семьи не были похожи на старые, аристократические, у них не существовало и господствовавшей в Старом Свете социальной иерархии. Эти американцы верили в равенство, как ни во что другое; даже от свободы, сообщал он, они отказывались, когда видели иной путь. Но жили они в равенстве.
Когда американцы смотрят на своих предков глазами этого чужеземца, писавшего о нашем образе жизни более ста лет тому назад, они испытывают прилив энергии. С того времени многое изменилось в нашей стране, но основные контуры ее не изменились. Читая его книгу, мы узнаем, что Америка в 30-е годы XIX в. была уже известной нам Америкой. В этой стране были (и есть еще и сегодня) люди, которые, подобно Александру Гамильтону50, отдают предпочтение более аристократическим порядкам в обществе. Но даже гамильтоны признают, что в нашей стране образ жизни не аристократический.
Таким образом, когда накануне Пёрл-Харбора мы заявили Японии о тех высоких моральных основаниях, на которых строится политика Соединенных Штатов в районе Тихого океана, мы огласили наши основополагающие принципы. По нашему убеждению, каждый шаг в указанном нами направлении вел бы к улучшению все еще несовершенного мира. Японцы также, когда заявляли о своей вере в «должное место», обращались к своим жизненным правилам, ставшим, благодаря их собственному социальному опыту, неотъемлемой частью их самих. Неравенство в течение веков было правилом их организованной жизни, особенно в наиболее предсказуемых и общеизвестных ситуациях. Основанное на признании иерархии поведение естественно для них, как дыхание. Однако оно не похоже на обычный западный авторитаризм. Контролеры и контролируемые действуют согласно традиции, отличной от нашей, и сегодня, когда японцы признали высокое иерархическое место американских оккупационных властей в своей стране, нам особенно необходимо иметь самое четкое, насколько это возможно, представление об их обычаях. Только так мы сможем нарисовать себе картину их вероятного поведения в сегодняшнем положении.
Несмотря на введенные в последнее время элементы вестернизации, Япония все еще остается аристократическим обществом. Всякое приветствие, всякий контакт должны свидетельствовать о характере и величине социальной дистанции между людьми. Каждый раз, когда один человек говорит другому «ешьте» или «садитесь», он в зависимости от того, обращается ли к кому-то фамильярно, говорит ли с ниже- или вышестоящим, воспользуется разными словами. В каждом случае нужно употребить различные формы «вы» и разнокоренные глаголы. Иными словами, у японцев, как и у многих других тихоокеанских народов, есть то, что называется «языком вежливости», и они сопровождают его должным склонением головы и коленопреклонением. Всякое подобного рода поведение регулируется мелочными правилами и обычаями: нужно не только знать, кому поклониться, но и насколько низко. Подходящий для одного человека поклон будет воспринят как оскорбление другим, находящимся в иных отношениях с кланяющимся. И поклоны ранжируются от коленопреклонения с опусканием лба на вытянутые вдоль пола руки до простого склонения головы и плеч. Человек должен научиться и учится с детства, какой почтительный поклон подходит для каждого определенного случая.
Хотя классовые различия важны, не только их следует распознавать по соответствующему стилю поведения. Пол и возраст, семейные связи, существовавшие ранее отношения между двумя людьми — все необходимо принимать в расчет. Даже одни и те же два человека в разных ситуациях будут использовать различные формы вежливости в отношениях друг с другом: штатский может быть в тесных отношениях с другим человеком и вовсе не кланяться ему, но, когда последний наденет военную форму, его друг в гражданском платье поклонится ему. Соблюдение иерархии — эта искусство, требующее умения балансировать бесчисленным множеством факторов, некоторые из них в каком-то определенном случае могут уравновешивать друг друга, а некоторые — дополнять.
Конечно, есть люди, в отношениях между которыми почти нет места никаким церемониям. В Соединенных Штатах это члены семьи. Мы отбрасываем всякие формальности нашего этикета, когда приходим домой, в лоно семьи. В Японии же именно в семье учат и скрупулезно соблюдают правила почтения. В то время, когда мать еще носит ребенка привязанным к своей спине, она наклоняет своей рукой его головку вниз, и первое, чему учат начинающего ходить ребенка, — это почтительное поведение по отношению к своему отцу и старшему брату. Жена кланяется своему мужу, ребенок кланяется своему отцу, младшие братья — старшим, сестра — всем своим братьям, независимо от их возраста. Это не пустой жест. Он означает, что кланяющийся признает право другого поступать по своему усмотрению в делах, с которыми он, возможно, предпочитает справиться сам, а принимающий поклон, в свою очередь, признает определенную ответственность, лежащую на нем в связи с его положением. Иерархия, основанная на половых и межпоколенных различиях, а также на принципе первородства, составляет неотъемлемую часть семейной жизни.
Сыновняя почтительность, несомненно, — закон высокой этической ценности, используемый Японией наравне с Китаем. Япония рано, в VI—VII вв. н. э., восприняла его китайские формулировки вместе с китайским буддизмом, конфуцианской этикой и китайской светской культурой. Однако характер сыновней почтительности неизбежно изменился сообразно структуре японской семьи, не похожей на китайскую. В Китае даже в наши дни человек должен сохранять верность своему большому клану. Тот может насчитывать десятки тысяч человек, на которых простирается его юрисдикция и от которых он получает поддержку. Несмотря на несходные условия в разных частях этой огромной страны, в большинстве районов Китая все живущие в одной деревне являются членами одного клана. На 450 млн. жителей Китая приходится только 470 фамилий, и все люди, носящие одну фамилию, считают себя в известной степени братьями по клану. Население целого района может принадлежать исключительно к одному клану, но и семьи, проживающие в отдаленных от него городах, могут также быть родственными ему по клану. В густонаселенных районах - таких, как Квантун51, — все члены клана объединяются, чтобы содержать родовые храмы предков и в определенные дни совершать обряд поклонения целой тысяче табличек духов предков — умерших членов клана, ведущих свое происхождение от общего предка. У каждого клана есть собственность, земля и храмы, а также клановые фонды, из которых оплачивается образование многообещающего сына одного из его членов. Клан следит за своими широко расселившимися членами, публикует детально разработанные генеалогии, появляющиеся на свет приблизительно через каждые десять лет, и называет имена обладателей прав на его привилегии. У клана есть свои законы, которые могут даже не позволять выдавать государству преступников из его рядов в том случае, если клан не согласен с решением властей. Во времена империи крупные общины полуавтономных кланов управлялись несистематически от имени огромного государства беспечными мандаринатами52, возглавлявшимися сменяемыми и назначаемыми государством чужими для данного района людьми.
В Японии же все было иначе. Вплоть до середины XIX в. только семьям аристократов и воинов (самураев) дозволялось иметь фамилии. Фамилии составляли основу китайской клановой системы, клановая организация не могла существовать без них или каких-либо их эквивалентов. У некоторых племен одним из них являются генеалогии. Но в Японии только высшие классы имели генеалогии, и даже в них записи велись, как у Дочерей американской революции53: назад во времени от живущего в настоящий момент человека, а не вперед — от общего начального предка с включением каждого его потомка-современника. А это совсем другое дело. Кроме того, Япония была феодальной страной. И верность здесь следовало хранить не большой группе родственников, а феодальному князю. Как владетельный князь он постоянно проживал в определенном месте и в этом отношении очень отличался от временщиков, каковыми были китайские бюрократы-мандарины, остававшиеся всегда чужими в своих районах управления. В Японии же было важно, откуда человек, из княжества ли Сацума или из княжества Хидзэн54. Узы прочно связывали его со своим княжеством.
Другой способ институционализации кланов — общее поклонение далеким предкам или клановым божествам в храмах или в священных местах. Это было доступно даже японским «простолюдинам» без фамилий и генеалогий. Но в Японии нет культового поклонения далеким предкам, и в храмах, где молятся «простолюдины», все поселяне сходятся вместе, не считая необходимым доказывать наличие общего предка. Они зовутся «детьми» своего храмового божества55, только потому, что живут на его территории. Эти деревенские прихожане, конечно, связаны друг с другом, как и проживающие из поколения в поколение на одном месте поселяне в любой части мира, но они не представляют собой тесно спаянной клановой группы, ведущей свое происхождение от общего предка. Предков поминают перед особым святилищем56, находящимся в жилом доме семьи, почитаются только шесть или семь предков, умерших последними. Во всех классах Японии ежедневно вершится обряд поклонения перед этим святилищем и ставится еда для поминаемых во плоти родителей, дедушек и бабушек, близких родственников, представленных в святилище небольшими надгробными камнями. Даже на кладбище мемориальные доски на могилах прадедушек и прабабушек не возобновляются, и о тех, кто был предком в третьем поколении, быстро забывают. Семейные связи в Японии по масштабам напоминают западноевропейские, и ближе всего в этом отношении к японской стоит французская семья.
Поэтому «сыновняя почтительность» в Японии ограничена лишь рамками небольшой семьи. Это означает, что человек в соответствии со своей принадлежностью к поколению, полу и возрасту занимает должное место в группе, состоящей обычно только из его отца, отца его отца, их братьев и их потомков. Крупные семьи, которые могут включать более широкий круг родственников, раскалываются даже на отдельные ветви, и младшие сыновья создают боковые семьи. В такой узкой контактной группе педантично соблюдаются правила, регулирующие «должное место». В ней действует принцип строгого подчинения старшим до их формального ухода на отдых {инке). Даже в наши дни отец взрослых сыновей, если его собственный отец еще не ушел на отдых, не совершит ни одной сделки, не получив одобрения старика. Родители принимают решения о браке или разводе своих детей даже тогда, когда их детям тридцать или сорок лет. Отцу как главе семьи первому подают еду, он первым принимает ванну и кивком головы отвечает на низкие поклоны членов своей семьи. В Японии популярна загадка, которую можно перевести так: «Почему сын, желающий дать совет своим родителям, подобен буддийскому священнику, желающему иметь волосы на макушке своей головы?» (У буддийских священников на голове тонзура). Ответ: «Как бы ему ни хотелось сделать это, он не смеет».
Должное место означает не только межпоколенные, но и возрастные различия. Когда японцы хотят сообщить о полном беспорядке, они говорят: «Ни старший брат, ни младший». Эта поговорка похожа на нашу «ни рыба, ни мясо», так как, по мнению японцев, старшему брату как мужчине следует блюсти свой характер столь же твердо, как и рыбе быть в воде. Старший сын — наследник. Путешественники рассказывают о «том духе ответственности, который очень рано появляется в Японии у старшего брата». Старший сын в значительной мере наделен прерогативами отца. В прошлом младший брат неизбежно был обречен на зависимость от него; в наши же дни, особенно в небольших городах и в деревнях, старший брат по старому обычаю остается дома, в то время как его младшие братья, вероятно, уйдут из дома и получат более хорошее образование, чем старший, и доходы у них будут выше. Но старые иерархические обыкновения по-прежнему прочны.
Даже в современных политических комментариях традиционные прерогативы старших братьев живо обсуждаются в дискуссиях о политике Великой Восточной Азии57. Весной 1942 г. один подполковник, выступая в военном министерстве, заявил о странах Сферы совместного процветания58: «Япония — их старший брат, а они — младшие братья Японии. Этот факт следует довести до жителей оккупированных территорий. Проявление чрезмерного внимания может возбудить в их умах склонность к злоупотреблениям добротой Японии с пагубными последствиями для японского правления». Иными словами, старший брат решает, что хорошо для младшего, но не должен проявлять «чрезмерного внимания» в навязывании его.
В любом возрасте положение человека в иерархии зависит от пола: кто он — мужчина или женщина. Японская женщина идет за своим мужем и имеет более низкий, чем у него, статус. Даже те женщины, которые одеваются по-американски, идут рядом со своими мужьями и первыми проходят в дверь, вновь оказываются в тени, как только надевают свои кимоно. В японской семье дочь должна уметь ладить со всеми, а подарки, внимание и деньги на образование достаются ее братьям. Даже после учреждения женских школ с полным средним образованием рекомендованные для них курсы были перегружены преподаванием этикета и хороших манер. Серьезное интеллектуальное обучение находилось в них не на том же уровне, что и в школах для юношей, и один из директоров такой школы, отстаивая права учениц старших классов возглавляемой им полной средней школы на обучение европейским языкам, обосновывал свои рекомендации желанием научить их умению после протирания пыли с книг своих мужей ставить их на место в книжном шкафу.
Тем не менее, японские женщины, сравнительно с женщинами большинства других азиатских стран, обладают большой свободой, что объясняется не только уровнем их вестернизации. В Японии женщины никогда не пеленали ног, как это делали в высших классах Китая, и в наши дни индийские женщины восхищаются тем, как японки ходят по магазинам, свободно гуляют по улицам и никогда не прячутся. Японские жены делают покупки для семьи и ведут семейный бюджет. Если денег не хватает, то именно они должны выбрать что-то из семейного имущества и заложить в ломбард. Жена руководит прислугой, дает согласие на брак своих детей и, став свекровью, обычно ведет дела в своем доме так уверенно, будто никогда в течение первой половины жизни не склоняла покорно голову.
В Японии прерогативы поколения, пола и возраста очень значительны. Но обладатели этих привилегий ведут себя скорее как опекуны, а не как капризные деспоты. Отец (или старший брат) несет ответственность за семью, независимо от того, идет ли речь о живых ее членах, или об умерших, или о еще не появившихся на свет. Он должен принимать взвешенные решения и следить за их выполнением. Однако у него нет неограниченной власти. Предполагается, что он действует, заботясь о чести дома. Он передает своему сыну (или, соответственно, младшему брату) в наследство материальное и духовное богатство семьи и требует соблюдения достоинства. Даже если он крестьянин, он призывает их блюсти noblesse oblige59 в отношении семейных предков, а если он принадлежит к более благородным классам, то бремя ответственности перед домом становится еще тяжелее. Семейные требования выше личных.
Глава семьи в любом сословии по поводу всякого важного дела созывает семейный совет, на котором его обсуждают. Например, в случае помолвки на такой совет члены семьи могут собраться из отдаленных уголков страны. В процесс принятия решения будут втянуты все, даже не обладающие большим весом члены ее. Младший брат или жена могут повлиять на вердикт совета. Если хозяин дома будет действовать, игнорируя мнение группы, то сам взвалит на свои плечи тяжелое бремя. Конечно, решения могут оказаться совсем неприемлемыми для человека, чья судьба зависит от них. Но его старшие родственники, которым в их жизни приходилось самим подчиняться решениям семейных советов, непреклонно требуют от младших смириться с тем, с чем они в свое время смирились сами. Санкция за соблюдение их требований очень не похожа на ту, что представляет прусскому отцу и по закону, и по обычаю право произвола над его женой и детьми. Требования в Японии не менее суровы, но результаты — другие. Домашняя жизнь не учит японцев ценить власть произвола, и привычка легко покоряться ему у них не поощряется. Требуется покорность воле семьи во имя высшей ценности, в которой, однако, как бы ни было тяжело это требование, у каждого есть своя ставка. Эта покорность нужна ради общей преданности.
Иерархические обыкновения каждый японец постигает прежде всего в своей семье, и усвоенное здесь он применяет в более широких областях экономической жизни и управления. Он узнает, что человек с полным почтением относится к тем, кто выше его по рангу в определенном «должном месте», независимо от того, занимает ли он или нет доминирующее положение в группе. Даже мужу, находящемуся под каблуком у жены, или старшему брату, которым верховодит младший, не выказывается из-за этого меньше формального почтения. Формальные границы между прерогативами не исчезают даже при наличии за сценой другого действующего лица. Внешне ничего не меняется. Все остается в неприкосновенности. Есть даже известное тактическое преимущество в действии без маски формального статуса: в этом случае человек менее уязвим. Из опыта своей семейной жизни японцы также узнают, что наибольший вес решению придает уверенность семьи в том, что оно сохранит ее честь. Решение — это не повеление, навязанное железным кулаком и прихотью возглавляющего ее тирана. Глава семьи больше похож на опекуна материального и духовного достояния семьи, важного для всех ее членов, что побуждает всех их подчинять свои личные желания ее требованиям. Японцы не прибегают к стальному кулаку, но, по названной выше причине, не менее покорны требованиям семьи и, по названной же выше причине, не менее почтительно относятся к обладателям определенных статусов. Иерархия в семье сохраняется, даже если у старших членов семьи мало возможности быть жестокими деспотами.
Когда американцы с их отличными от японских стандартными представлениями о межличностных отношениях прочтут это основанное на голых фактах суждение об иерархии в японской семье, им покажется, что оно игнорирует крепкие и санкционированные эмоциональные связи в японских семьях. Большая солидарность действительно существует в семье, и одна из тем этой книги — показать, каким образом японцы ее достигают. Между тем при попытке понять потребность японцев в иерархии в более широких областях управления и экономической жизни важно определить, насколько прочно это обыкновение усваивается в лоне семьи.
В межклассовых отношениях иерархические механизмы были столь же сильны, как и в семье. На протяжении всей своей истории Япония представляла собой общество с прочными классовой и кастовой системами, а у нации с многовековой склонностью к кастовой организации есть определенные достоинства и недостатки, ведущие к серьезным последствиям. В Японии каста60 была правилом жизни всей ее документально засвидетельствованной истории, и уже в VII в н. э. она адаптировала заимствованный у бескастового Китая стиль жизни к собственной иерархической культуре. В эту эпоху VII—VIII вв. японский Император и его двор поставили перед собой задачу обогатить Японию высокоцивилизованными обычаями, изумившими взоры ее послов в великой Китайской империи. Японцы с несравненной энергией принялись за дело. До того времени Япония не имела даже письменности; в VII в. она заимствовала китайские иероглифы и использовала их для записи слов своего, совершенно отличного от китайского языка. У нее была своя религия с сорока тысячами богов, покровительствовавших горам и деревням и даровавших людям благую судьбу, т. е. это была народная религия, сохранившаяся при всех ее изменениях до сих пор и существующая ныне как современный синтоизм. В VII в. Япония позаимствовала у Китая буддизм61 как «замечательную для защиты государства»62 религию. У нее не было своих крупных — ни общественных, ни частных — архитектурных сооружений; Императоры построили по образцу китайской свою новую столицу Нара63; по китайским же образцам были сооружены и богато декорированы крупные буддийские храмы и монастыри. Императоры ввели титулы, ранги и законы, о которых им сообщили их китайские послы64. Трудно отыскать где-либо в мировой истории другой столь успешно затеянный и осуществленный импорт чужой цивилизации.
Однако Японии не удалось с самого начала ввести у себя китайскую бескастовую социальную организацию. Принятые Японией официальные титулы присваивались в Китае чиновникам, выдержавшим государственные экзамены, но в Японии они давались наследственной знати и феодальным князьям. Они стали частью кастовой организации Японии. Страна была поделена на большое число полунезависимых княжеств, владыки которых постоянно ревниво относились к власти друг друга, и значимыми в ней были лишь социальные механизмы, связанные с прерогативами князей, их вассалов и слуг. Несмотря на то усердие, с которым Япония импортировала из Китая его цивилизацию, она не могла принять образ жизни, ставивший на место ее иерархии нечто похожее на китайскую административную бюрократию или систему обширных кланов, объединявшую людей совершенно различного общественного положения в один большой клан. Япония не приняла и китайской идеи светского Императора. Японское название Императорского дома переводится как «живущие над облаками», и только принадлежащие к Императорскому роду могут быть Императорами Японии. В Японии никогда не сменялись династии, как это часто происходило в Китае. Император был неприкосновенным, и личность его считалась священной; Японские Императоры и их дворы, вводившие в Японии китайскую культуру, несомненно, даже не представляли, каковыми были с этой точки зрения китайские институты, и не догадывались, что за изменения они устраивают.
Поэтому, несмотря на импорт китайской культуры, новая цивилизация лишь открыла в Японии дорогу для эпохи междоусобиц, во время которой наследственные князья и их вассалы управляли страной65. Еще до окончания VIII в. аристократический род Фудзивара захватил власть и потеснил на задний план Императора66. Когда же по прошествии времени власть Фудзивара была оспорена феодальными князьями и вся страна погрузилась в гражданскую войну, один из князей, знаменитый Ёритомо Минамото67, одолев всех соперников68, стал настоящим правителем страны под старым военным титулом сёгун69, что в переводе полной формы его титулатуры означает буквально «великий полководец, покоривший варваров». Этот титул, согласно японскому обычаю, Ёритомо сделал наследственным для рода Минамото на то время, пока его потомки могли контролировать других феодальных князей. Император стал безвластной фигурой. Его основное значение определялось тем, что сёгун благодаря ритуальному процессу введения в должность все еще оставался в зависимости от него, но у него не было гражданской власти. Настоящая власть находилась в руках так называемого военного лагеря, пытавшегося при помощи оружия сохранить свое господство над непокорными княжествами. Каждый феодальный князь, даймё70, имел своих вооруженных слуг, самураев11, мечи которых находились в его распоряжении; во времена беспорядков они всегда были готовы заставить соперничающее княжество или правящего сегуна занять «должное место».
В XVI в. гражданская война72 стала для Японии типичным явлением. После десятилетий беспорядков великий Иэясу73 взял верх над всеми соперниками и в 1603 г. стал первым сёгуном из дома Токугава74. Сёгунат оставался в руках потомков Иэясу в течение двух с половиной столетий и прекратил существование только в 1868 г., когда «двойное правление» Императора и сёгуна было упразднено с началом современного периода истории Японии75. Долгая эпоха Токугава76 во многих отношениях стала одной из самых замечательных страниц ее истории. В это время, вплоть до последнего перед его падением поколения сёгунов, в Японии сохранялся вооруженный мир и существовало централизованное управление страной, благотворно служившее целям Токугава.
Иэясу столкнулся с очень сложной проблемой, но не выбрал простого решения ее. Князья некоторых наиболее могущественных княжеств повели гражданскую войну против него и только после последнего рокового для них поражения покорились Иэясу. Это были так называемые «посторонние князья»77. Им он оставил контроль над их княжествами и самураями, и только у них сохранилась огромная власть в их владениях. Тем не менее, он не доверил им чести быть его вассалами и выполнять все основные функции. Наиболее важные позиции сохранялись за «наследственными князьями»78 — сторонниками Иэясу в гражданской войне. Для поддержания этой сложной формы правления Токугава опирались на стратегию, преследовавшую цель не допустить концентрации власти в руках феодальных князей и воспрепятствовать любым возможным союзам их, ослаблявшим контроль со стороны сёгуна. Токугава не только не уничтожили феодальную систему, но и попытались укрепить ее ради сохранения в Японии мира и господства дома Токугава.
Японское феодальное общество строго стратифицировалось, и статус каждого человека был наследственным. Токугава укрепили эту систему и упорядочили детали повседневного поведения каждой касты79. Глава каждой семьи на входе в свой дом должен был объявить о своей сословной принадлежности и привести необходимые данные о своем наследственном статусе. Одежды, которые ему дозволялось носить, продукты, которые он мог покупать, и тип жилища, в котором ему позволялось по закону жить, — все это определялось его наследственным рангом80. В иерархическом порядке ниже Императорской семьи и придворной аристократии располагались четыре касты: воины (самураи), крестьяне, ремесленники и торговцы. Еще ниже находились низшие касты81. Среди них самыми многочисленными и известными были эта, занимавшиеся табуированными ремеслами. Они убирали мусор, закапывали трупы казненных, сдирали шкуры с мертвых животных и дубили кожу. Они были японскими неприкасаемыми или, точнее, непризнаваемыми, так как не учитывалась даже длина дорог, проходивших через их деревни, - будто ни земли, ни жителей этого района вовсе и не существовало. Они были ужасно бедны, и, хотя им гарантировались их профессиональные занятия, в официальную структуру общества их не включали.
Несколько по рангу выше представителей низших каст располагались купцы. Но как это ни покажется странным американцам, такое ранжирование в феодальном обществе естественно. Купеческий класс — всегда разрушитель феодализма. Как только дельцы становятся уважаемыми и процветающими в обществе людьми, феодализм приходит в упадок. Когда Токугава самым жестоким из всех когда-либо проведенных в жизнь какой-либо страной законом декретировали в XVII в. изоляцию Японии82, они вырвали почву из-под ног купечества. До этого Япония поддерживала внешнюю торговлю со всеми прибрежными районами Китая и Кореи, и класс купцов, естественно, развивался. Токугава приостановили этот процесс, признав строительство или использование всякого превосходящего установленные размеры судна уголовным преступлением83. На дозволенных суденышках нельзя было плавать на континент или перевозить торговые грузы. Внутренняя торговля также строго ограничивалась таможенными барьерами, воздвигнутыми на границах каждого княжества для контроля за соблюдением суровых запретов на ввоз или вывоз товаров. Другие законы были направлены на закрепление за купцами их низкого социального статуса. Законами против роскоши им предписывались одежды, которыми они могли пользоваться, суммы денег, которые они могли расходовать на свадьбы или похороны. Они не могли жить в самурайском квартале. У них не было правовой защиты от мечей самураев — привилегированного класса воинов. Политику Токугава, ориентированную на закрепление за купцами низкого положения в обществе, конечно, невозможно было реализовать в условиях денежной экономики, а в этот период Япония продвигалась вперед именно по пути развития денежной экономики. Однако попытка была предпринята.
Режим Токугава строго законсервировал формы жизни двух типичных для развитого феодализма классов — воинов и крестьян. Во время гражданских войн, конец которым положил Иэясу, великий военачальник Хидэёси84 своей знаменитой «охотой за мечами»85 уже осуществил разделение этих двух классов. Он разоружил крестьян и наделил только самураев правом носить мечи. Воинам не дозволялось более быть ни крестьянами, ни ремесленниками, ни купцами. Даже самый последний из их числа не мог более по закону заниматься производительным трудом — он был членом паразитического класса, получавшего ежегодно свои рисовые пайки из взимавшейся с крестьян подати. Даймё собирали эту рисовую подать и давали каждому самураю-вассалу предназначенный ему паек. У самурая не было сомнений, где искать поддержки, — он целиком зависел от своего князя. Сложившиеся в ранние периоды японской истории прочные связи между феодальным вождем и его воинами были закреплены в почти непрерывных войнах между княжествами; в мирную эпоху Токугава эти связи приняли экономический характер. Ведь, в отличие от своего европейского собрата, японский воин-вассал не был ни субсеньором, имеющим свою землю и своих крепостных, ни наемником. Он был пенсионером, получавшим установленный еще в начале эпохи Токугава и закрепленный за его потомками паек. Этот паек был невелик. По оценке японских ученых, средний размер пайка у всех самураев соответствовал приблизительно доходам крестьян, и, конечно, жили они в бедности86. Семье было невыгодно делить паек среди наследников, и поэтому самураи ограничивали размеры своих семей. Ничто так не уязвляло их, как зависимость престижа от богатства и его демонстрации, поэтому в своем кодексе поведения они уделили особое внимание бережливости как высшей добродетели.
Большая пропасть отделяла самураев от трех других классов общества — крестьян, ремесленников и купцов. Эти три последних класса представляли «простой народ». Самураи к нему не относились. Мечи, которые они носили по исключительному праву как символ кастовой принадлежности, не были простыми знаками отличия. Самураи могли воспользоваться ими против простолюдинов. Традиционно они поступали так еще до эпохи Токугава, а законы Иэясу просто санкционировали старые обычаи, признав, что «простолюдины, ведущие себя неприлично по отношению к самураю или не выказывающие почтения старшим, могут быть зарублены на месте». В планы Иэясу не входило установление взаимозависимости между простолюдинами и самураями-вассалами. Его политический курс базировался на строгих иерархических правилах. Оба класса подчинялись даймё и считались непосредственно с ним; они как бы находились на разных лестницах. На каждой из них существовали свой закон, свой порядок, свой контроль и свои принципы взаимодействия. Между людьми на двух лестницах была дистанция. Безусловно, в случае необходимости разделенность двух классов так или иначе преодолевалась, однако это не стало частью системы.
В эпоху Токугава самураи-вассалы не были простыми меченосцами. Все большее число их становилось управляющими делами княжеств вместо своих сюзеренов и специалистами в таких невоенных искусствах, как классическая драма и чайная церемония. Все сведения о делах даймё находились в их ведении, и благодаря их проделкам те осуществляли свои интриги. Двести лет мира — большой срок, и даже у индивидуального ношения мечей были свои границы. Подобно купцам, которые, несмотря на кастовые ограничения, создали свой стиль жизни, отводивший важное место изысканным манерам, художественному творчеству и удовольствиям, самураи, хотя и держали мечи наготове, занимались искусствами мирных времен.
Беззащитные перед самураями в правовом отношении, платящие тяжелые рисовые подати и страдающие от всевозможных ограничений крестьяне все же имели определенные гарантии. Им
гарантировалось владение крестьянским хозяйством5', а владеть землей в Японии престижно. При режиме Токугава землю нельзя было отчуждать навсегда88, и закон служил гарантией не для феодала, как это было в Европе, а для земледельца. У крестьянина было вечное право на то, что превыше всего ценилось им, и обрабатывал он свою землю, очевидно, с тем же прилежанием и с той же безграничной заботой о ней, как и его потомки в наши дни возделывают рисовые поля. Тем не менее он был атлантом, на чьих плечах держался весь паразитический высший класс, насчитывавший около двух миллионов человек, включая правительство сёгуна, штаты даймё и получавших рисовые пайки самураев-вассалов. Подати взимали так: крестьянин отдавал даймё долю своего урожая. В то время как в Сиаме, другой возделывающей поливной рис стране, традиционно подать составляла 10% урожая, в токугавской Японии она была равна 40%. Но в действительности превосходила эту цифру. В некоторых княжествах она составляла 80%, и, кроме того, всегда существовали еще барщина и отработочная рента, отнимавшие у крестьянина и силы, и время. Как и самураи, крестьяне ограничивали размеры своих семей, и в целом численность населения Японии в течение всего периода Токугава находилась почти на одном и том же уровне. В азиатской стране такая статичность численности населения много говорит о характере ее режима. По ограничениям, накладывавшимся как на живших за счет сбора податей вассалов, так и на класс производителей, это был спартанский режим, но зависимость между зависимым и стоящим над ним была относительной. Человек знал свои обязанности, свои права и свое место, а если их нарушали, то и самый бедный мог протестовать.
Крестьяне, даже самые бедные, несли свои петиции не только феодальному князю, но и властям сёгуната. Два с половиной столетия эпохи Токугава насчитывают по крайней мере тысячу таких выступлений. Они не были вызваны традиционно тяжелым правилом «40% - князю и 60% — земледельцам»89, но все являлись протестами против дополнительных лоборов. Когда условия становились невыносимыми, крестьяне могли толпами выступить против своих сеньоров, процедура же подачи петиции и ее разбирательства была упорядочена. Крестьяне составляли формальные петиции о возмещении убытков для передачи наместникам даймё. Если этой петиции не давали хода и даймё не обращал внимания на жалобы, крестьяне посылали своих представителей в столицу для передачи письменных жалоб сёгунату. В известных случаях, только сунув их в паланкин какой-нибудь чиновной особы во время проезда ее по улицам столицы, они могли обеспечить их доставку. Но независимо от степени риска, которому подвергались крестьяне при передаче петиции, потом ее рассматривали власти сёгуната, и приблизительно половина разбирательств кончалась в пользу крестьян90.
Однако требования закона и порядка в Японии не довольствовались только вердиктом сёгуната по жалобам крестьян. Они могли быть справедливы, и государству следовало удовлетворить их, но крестьянские вожаки перешагнули границу строгого закона иерархии. Независимо от того, было ли решение в их пользу, они нарушили основной закон зависимости, а это нельзя оставлять без внимания. Поэтому их приговаривали к смерти. Справедливость в их деле не имела никакого значения. Даже крестьяне понимали неизбежность этого. Осужденные становились героями, и люди толпами шли к месту казни, где вожаков варили в масле, или обезглавливали, или распинали, но толпа здесь не бунтовала. Тут царили закон и порядок. Крестьяне могли потом сооружать погибшим святилища и почитать их как мучеников, но наказание принимали как неотъемлемую часть иерархических законов их жизни.
Таким образом, сёгуны Токугава пытались закрепить кастовую структуру в каждом княжестве и сделать каждый класс зависимым от феодального князя. В каждом княжестве даймё занимал верхнюю ступень иерархии, и ему предоставлялись верховные права над всеми зависящими от него людьми. Для сёгуна важнейшей административной проблемой был контроль за даймё. Любыми способами он мешал заключению между ними союзов и осуществлению их агрессивных замыслов. На границах княжеств находились таможенные чиновники, ведшие строгий контроль за «отъезжающими женщинами и ввозимым оружием», дабы никакой даймё не пытался отослать своих женщин и ввезти оружие. Из боязни возможного возникновения какого-либо опасного союза ни один даймё не мог вступить в брак без дозволения сёгуна. Торговле между княжествами настолько препятствовали, что даже мосты становились непроезжими. Шпионы сёгуна хорошо информировали его о тратах даймё, и, если казна феодала была полна, сёгун требовал от него участия в дорогостоящих общественных работах, дабы поставить его снова на место. Самый знаменитый из всех регулирующих актов предписывал, чтобы даймё половину каждого года жил в столице, а по возвращении на проживание в свое княжество оставлял вместо себя в Эдо (Токио) в качестве заложницы у сёгуна свою жену91 . Всеми этими мерами администрация сёгуната показывала, что она сохраняет верховную власть за собой и укрепляет свою господствующую позицию в иерархии.
Сёгун, конечно, не был последним звеном в этой иерархии, поскольку обладал властью как назначенное Императором лицо. Император и его двор, включавший представителей наследственной аристократии (кугэ92), были изолированы в Киото и не располагали реальной властью. Финансовые средства Императора не превосходили ресурсов даже мелких даймё, а сами церемонии двора строго регламентировались предписаниями сёгуната. Но тем не менее даже наиболее могущественные из сёгунов Токугава не предприняли никаких шагов для ликвидации двойного правления — Императора и реального правителя. В этом не было ничего нового для Японии. С XII в. главнокомандующий {сёгун) управлял страной от имени лишенного подлинной власти трона. В некоторые века разделение функций заходило так далеко, что реальная власть, делегируемая находящимся в тени Императором наследственному светскому главе, в свою очередь, передавалась наследственному советнику этого главы. Подлинная верховная власть всегда делегировалась. Даже в последние и безнадежные для режима Токугава дни коммодор Перри93 и не подозревал о существовании находившегося в тени японского Императора, а нашему первому послу в Японии Таунсэнду Харрису94, ведшему в 1858 г. переговоры о заключении первого торгового соглашения с ней, пришлось открыть для себя существование в стране Императора.
Дело в том, что японская концепция Императора относится к числу тех, что часто встречаются на островах Тихого океана. Он — священный вождь, который может принимать и не принимать участия в управлении. На некоторых островах Тихого океана он сам участвовал в управлении, на некоторых — делегировал свою власть, но всегда его личность была священной. У новозеландских племен фигура вождя была настолько священна, что он не имел права есть сам, а ложкой, которой его кормили, не дозволялось касаться его священных зубов. Когда он хотел выйти, его нужно было выносить, потому что любая земля, на которую он ставил свою священную ногу, автоматически становилась священной, и ее нужно было отдать во владение священному вождю. Особо священной была его голова, и ни один человек не имел права коснуться ее. Его слова доходили до племенных богов. На некоторых островах Тихого океана, например на Самоа и Тонга, священный вождь не снисходил до житейской арены. Все его государственные обязанности исполнял светский вождь. Джеймс Уилсон95, посетивший в конце XVIII в. остров Тонга в восточной части Тихого океана, писал, что управление на нем «очень напоминает японское, где Священное Величество представляет собой своего рода государственного узника главнокомандующего»96. Тонганские священные вожди были отстранены от общественных дел, но исполняли ритуальные обязанности. Им полагалось принимать первые плоды из садов и, прежде чем кто-либо отведает их, совершать над ними обряды. Когда священный вождь умирал, о его смерти сообщалось фразой «небеса опустели». Его с церемонией хоронили в большой царской могиле. Но в управлении он не принимал участия.
Японский Император, даже тогда, когда он был политически бессилен и представлял собой «своего рода государственного узника главнокомандующего», занимал, согласно японским определениям, «должное место» в иерархии. Активное участие Императора в мирских делах не служило для японцев мерилом его статуса. Его двор в Киото обладал своей ценностью, сохранявшейся за ним в течение долгих веков правления верховных главнокомандующих — покорителей варваров97. Только с западной точки зрения его функции были ненужными. Японцы же, привыкшие во всем к строгому определению иерархической роли, представляли себе это совсем иначе.
Крайняя недвусмысленность японской иерархической системы феодальных времен - начиная с низших каст до Императора — оставила глубокий след в современной Японии. В конце концов, феодальный режим перестал легально существовать только семьдесят пять лет тому назад, а пустившие глубокие корни национальные обыкновения не исчезли за время жизни одного человека. Несмотря на радикальные изменения в целях страны, государственные деятели Японии Нового времени, как мы увидим в следующей главе, также строили свои осторожные планы ради сохранения многого из старой системы. Более чем у любой другой суверенной нации, поведение японцев обусловлено предписанными им детально правилами и предопределено статусом. В течение двух столетий, когда закон и порядок в таком мире поддерживались железной рукой, японцы научились отождествлять эту тщательно размеченную иерархию с гарантией безопасности. Пока они находились в известных им границах и исполняли известные им обязанности, они могли доверять этому миру. Разбой держали под контролем. Гражданские войны между даймё были запрещены. Если подданные могли доказать нарушения другими их прав, у них была возможность подать петицию, как это делали крестьяне из-за чрезмерной эксплуатации. Сам акт был опасен для человека лично, но он санкционировался. У лучшего из токугавских сёгунов даже был ящик для жалоб98, в который любой японец мог опустить свой протест, и только у сёгуна был ключ от этого ящика. В Японии существовали подлинные гарантии того, что вызывающе непозволительные с точки зрения существующей схемы поведения действия будут исправлены. Человек доверял схеме и чувствовал себя в безопасности только тогда, когда следовал ей. Он был готов приспособиться к ней, но не изменить ее и не выступить против нее. В своих установленных границах это был знакомый и надежный в глазах японцев мир. Его правила были не абстрактными этическими принципами десяти заповедей, а мелкой детализацией того, что должно делать в такой-то ситуации, а что - в другой; что следовало делать, если человек был самураем, а что — если он был простолюдином; что пристойно для старшего брата, а что — для младшего.
Японцы не стали при этой системе кротким и покорным народом, как это бывает с некоторыми народами при диктаторском иерархическом режиме. Важно признать, что в Японии определенные гарантии были предоставлены всем классам. Даже низшим кастам гарантировалось монопольное право на особые, виды занятий, их организации самоуправления признавались властями. Ограничения для каждого класса были большими, но и порядок и безопасность были тоже большими.
Кастовые ограничения отличались также определенной гибкостью, которой не было, например, в Индии. Японские обычаи позволяли использовать определенные способы манипулирования системой без нарушения общепринятых норм. Человек мог изменить свой кастовый статус несколькими путями. Когда заимодавцы и торговцы богатели, что неизбежно происходило в условиях денежной экономики Японии, разбогатевшие использовали различные традиционные ухищрения для проникновения в высшие классы. Они становились «землевладельцами» благодаря праву на арест имущества должников и их ренты. Действительно, в Японии крестьянская земля не отчуждалась, но земельная рента была очень высокой и крестьяне из-за этого предпочитали бросать свои земли. Заимодавцы селились на их землях и получали ренту. В Японии такого рода «собственность» на землю приносила престиж и доход. Их дети связывали свою судьбу с самураями. Они становились джентри.
Другим традиционным способом манипулирования кастовой системой был обычай усыновления. Он предоставлял возможность «купить» самурайский статус. Когда, несмотря на все токугавские ограничения, купцы обогащались, они принимали меры для усыновления своих сыновей в самурайских семьях. В Японии редко усыновляют ребенка, скорее берут в семью мужа для дочери. Он считается «усыновленным мужем» и становится наследником своего приемного отца. Так как его имя вычеркивается из регистра его собственной семьи и вносится в регистр его жены, ему приходится платить за это высокую цену. Он принимает ее фамилию и живет у своей приемной матери. Но хоть плата высока, да выгода еще больше, ибо потомки процветающего торговца становятся самураями, а семья обнищавшего самурая обретает союз с богатством. При этом не совершалось никаких насилий над кастовой системой, остававшейся такой же, какой она всегда была, но системой манипулировали, чтобы открыть высшему классу путь к богатству.
Поэтому в Японии не требовали заключения исключительно внутрикастовых браков. В стране существовали санкционированные способы заключения браков между представителями различных каст. Благодаря им проникновение преуспевавших торговцев в нижние слои самураев сыграло важную роль в развитии одного из основных отличий Японии от Западной Европы. Когда в Европе рухнул феодализм, произошло это под давлением растущего и крепнущего среднего класса, и этот класс занял господствующее положение в индустриальный период Нового времени. В Японии такой сильный средний класс не сложился. Торговцы и кредиторы, пользуясь санкционированными методами, «покупали» себе статусную принадлежность к высшему классу. Торговцы и низшие слои самураев стали союзниками. Следует отметить любопытный и поразительный факт: во времена предсмертной агонии феодализма в обеих цивилизациях Япония санкционировала классовую мобильность более масштабно, чем континентальная Европа, и об этом убедительно свидетельствует отсутствие в Японии каких бы то ни было признаков классовой войны между аристократией и буржуазией.
Легко заметить, что единение двух классов ради общего дела было взаимовыгодным для них в Японии, но оно вряд ли было бы также взаимовыгодным и во Франции. В Западной Европе оно было выгодным в тех отдельных случаях, когда это случалось. Но классовые ограничения в Европе отличались строгостью, а классовый конфликт во Франции привел к экспроприации аристократии. В Японии же классы были ближе друг к другу. Ослабевший сёгунат был свергнут союзом купцов-финансистов и самураев-вассалов. В современную эпоху Япония сохранила аристократическую систему. Едва ли это случилось бы без санкционированных Японией способов классовой мобильности.
У привязанности японцев к своей педантично четкой схеме поведения и доверия к ней были определенные оправдания. Эта схема гарантировала человеку безопасность, пока он следовал ее правилам; она позволяла выражать протест против недозволенных агрессивных действий, и ею можно было манипулировать ради собственной выгоды человека. Она требовала соблюдения взаимных обязательств. Когда в первой половине XIX в. токугавский режим распадался, ни одна группа в стране не проявила желания ликвидировать схему. Не было никакой Французской революции. Не было даже 1848 года". Но для Японии это были ужасные времена. Все классы общества — от простолюдинов до сёгуната —стали должниками кредиторов и купцов. Сама численность непроизводительных классов общества и размеры постоянных официальных расходов оказались для общества непосильными. Поскольку нищета скрутила даймё, они оказались не в состоянии выплачивать установленные пайки своим самураям-вассалам, и вся цепочка феодальных связей превратилась в фикцию. Они пытались удержаться на плаву, увеличивая и без того уже тяжелые для крестьян налоги. Их собирали за годы вперед, и крестьяне дошли до крайней нищеты. Обанкротился и сёгунат и едва мог поддерживать стабильное положение в стране. Япония пребывала в состоянии страшного внутреннего напряжения в 1853 г., когда у ее берегов появился адмирал Перри100 со своими военными моряками. За предпринятым им насильственным вторжением последовало подписание в 1858 г. между Японией и Соединенными Штатами торгового договора, от которого Япония не была в состоянии отказаться101.
Но из Японии доносился призыв иссин — «уйти в прошлое, реставрировать его». Он был прямой противоположностью революционным призывам. В нем даже не было ничего прогрессивного. Наряду с призывом «восстановить власть Императора» столь же популярным стал призыв «изгнать варваров». Страна поддерживала программу возвращения к золотой эпохе изоляции, и некоторые из лидеров, предрекавших невозможность такого развития, были невинно убиты. Казалось, не существовало и малейшей надежды на то, что в будущем эта нереволюционная страна Япония изменит свой курс сообразно какой-либо западной модели, и еще меньше надежды на то, что через пятьдесят лет она будет успешно конкурировать с западными странами на их условиях. Тем не менее, так и случилось. Япония использовала свои собственные, а не западные, ресурсы для достижения цели, к которой в это время не стремились ни одна из ее высших групп, ни народное мнение. В 60-е годы XIX в. никто на Западе не поверил бы, если бы ему удалось сквозь магический кристалл увидеть будущее Японии. На горизонте не было ни единого облачка, которое предвещало бы бешеную активность Японии в последующие десятилетия. Но невозможное произошло. Отсталое и скованное иерархическим менталитетом население Японии избрало новый курс развития и придерживалось его.
IV
Реформы Мэйдзи
Боевой призыв сонно-дзёи — «восстановить власть Императора и изгнать варваров»102 - возвестил о вступлении Японии в современную эпоху. В этом лозунге отразилось стремление оградить Японию от разлагающего влияния внешнего мира и реставрировать золотую эпоху X в., когда еще не было «двойного правления» Императора и сёгуна103. Императорский двор в Киото отличался крайней реакционностью104. Для сторонников Императорской партии ее победа означала унижение и изгнание иностранцев. Она означала также восстановление в Японии традиционного образа жизни. Она означала также, что «реформаторы» не будут иметь права голоса при решении дел. Могущественные «посторонние князья», даймё крупнейших княжеств Японии, возглавлявшие низвержение сёгуната, представляли себе реставрацию как возможный путь для прихода их к управлению Японией вместо Токугава105. Они ждали простых кадровых перемен. Крестьяне хотели оставлять у себя больше выращиваемого ими риса, но ненавидели «реформы». Самураи хотели сохранить свои пенсии и право использовать для вящей славы свои мечи. Купцы, финансировавшие силы реставрации, мечтали о расширении сферы меркантилизма, но не имели никаких претензий к феодальной системе.
Когда антитокугавские силы взяли верх и «двойное правление» завершилось в 1868 г. реставрацией власти Императора106, победителям следовало, согласно западным стандартам, придерживаться строго консервативной, изоляционистской политики. Режим же сначала избрал противоположный курс. Когда он лишил даймё прав на сбор податей во всех княжествах, время его пребывания у власти едва превышало год107. Он включил это изменение в земельные кадастры и присвоил себе крестьянский налог «40% для даймё». Эта экспроприация не осталась без компенсации. Правительство предоставило каждому даймё эквивалент, равный половине обычного для него дохода. В то же время правительство освободило даймё от необходимости содержать своих самураев-вассалов и от расходов на общественные работы. Самураи-вассалы стали, как и даймё, получать пенсии от правительства. В течение последующих пяти лет были в целом ликвидированы неравенства в правах различных классов, признаны незаконными классовые и кастовые знаки отличия и особые одежды (даже приказано срезать косички), эмансипированы парии, отозваны законы, запрещавшие отчуждение земли, ликвидированы барьеры, отделявшие одно княжество от другого, буддизм отделен от государства108. В 1876 г. пенсии даймё и самураям заменили на крупные единовременные выплаты, которые должны были соответствовать сумме пенсий каждого из них за 5—15 лет. Большая или меньшая величина выплат зависела от фиксированных доходов, получавшихся ими во времена Токугава; в условиях новой, нефеодальной экономики эти деньги позволяли им открыть свое дело. «Это событие стало конечным этапом процесса закрепления того своеобразного союза купцов и финансовых магнатов с феодальными и земельными магнатами, который явственно обозначился уже в токугавский период»109.
Эти замечательные реформы начальной поры режима Мэйдзи не пользовались в стране особой популярностью. Со значительно большим энтузиазмом, чем любая из этих мер, была встречена идея вторжения в Корею в 1871—1873 гг.110. Правительство Мэйдзи не только упорно отстаивало решительный курс своих реформ, но и похоронило проект вторжения. Правительственная программа настолько противоречила желанию большинства сторонников этого проекта, что в 1877 г. Сайго111, их крупнейший лидер, организовал настоящее восстание против правительства112. Его армия представляла всех профеодально настроенных сторонников империи, предавших с первого года реставрации режим Мэйдзи. Правительство произвело набор в несамурайскую добровольческую армию и нанесло поражение самураям Сайго. Но восстание свидетельствовало о степени недовольства режимом в Японии.
Значительным было также недовольство крестьян. В первом десятилетии Мэйдзи, между 1868и 1878 гг., произошло, по крайней мере, 190 крестьянских восстаний. В 1877 г. новое правительство предприняло свою первую, запоздалую попытку уменьшить тяжелое налоговое бремя крестьян113, но они решили, что режим обманывает их. Кроме того, крестьянам не пришлись по душе учреждение школ, всеобщая воинская повинность, земельное межевание, насильственное лишение их косичек, уравнение в правах с низшими кастами, значительное ограничение деятельности официальной до этого времени религии - буддизма, реформа календаря и многие другие меры, изменявшие привычный им образ жизни114.
Но кто же входил в «правительство», осуществлявшее столь радикальные и непопулярные реформы? Оно представляло собой «своеобразный союз» низших самураев и класса купцов, сложившийся на основе оригинальных японских институтов еще в феодальные времена. Эти люди были самураями-вассалами, овладевшими искусством управления государством на постах канцлеров и наместников у даймё116 или обладавшими феодальными монополиями на горнорудное, ткацкое, картонажное и другие производства. Они были купцами, приобретшими самурайский статус и принесшими в этот класс знания о производственных технологиях. Этот союз самураев и купцов быстро выдвинул из своих рядов способных и самоуверенных администраторов, определивших политику Мэйдзи и продумавших планы ее реализации. Однако по-настоящему вопрос состоял не в том, из какого класса они происходили, а как получилось так, что они оказались очень способными и реалистически мыслящими людьми. Только что освободившаяся во второй половине XIX в. от Средневековья и такая же слабая, как и Сиам115 в наши дни, Япония породила лидеров, сумевших начать и успешно осуществить уникальные в мировой истории дела государственного строительства. Своим происхождением сильные, как и слабые черты этих лидеров обязаны традиционному японскому характеру, вот почему главная задача этой книги — рассмотреть, каким он был и каким он является сейчас, этот характер. В данной же главе мы узнаем только о том, как государственные мужи Мэйдзи делали свое дело.
Они не ставили перед собой задачи идеологической революции. Для них это была просто работа. Их цель, как они понимали ее, состояла в превращении Японии в страну, с которой вынуждены будут считаться другие страны. Они не боролись с традициями. Они не унижали и не разоряли класс феодалов. Они соблазняли его пенсиями, достаточно большими, чтобы получить от него возможную поддержку режима. Наконец, они улучшили положение крестьян; десятилетнее запоздание в этом деле, очевидно, было вызвано не классовым неприятием крестьянских требований к режиму, а жалким состоянием казны на раннем этапе периода Мэйдзи.
Однако энергичные и изобретательные государственные деятели, управлявшие страной в эпоху Мэйдзи, не помышляли о ликвидации иерархии в Японии. Реставрация упростила иерархический порядок, поставив во главе его Императора и устранив сёгуна. Постреставрационные государственные деятели, ликвидировав княжества, разрешили конфликт между преданностью японца своему господину и государству. Эти перемены не уничтожили иерархических обыкновений. Они придали им новое построение. Чтобы навязать народу свои рабочие программы, «Их Превосходительства», новые лидеры Японии, даже укрепили центральную власть. Они заменили повеления сверху на дары сверху, и таким образом им удалось выжить. Но они не думали о том, чтобы заискивать перед общественным мнением, которое может не захотеть реформы календаря, или создания государственных школ, или объявления незаконной дискриминации низших каст.
Одним из таких даров сверху была Конституция Японии, данная в 1889 г. Императором своему народу117. Она определяла место народа в государстве и учреждала парламент. «Их Превосходительства» работали над ней очень тщательно, критически изучая различные конституции западного мира. Однако ее авторы «приняли все возможные предосторожности во избежание вмешательства народа и посягательств общественного мнения»118. Поскольку комитет, составлявший проект Конституции, был частью министерства Императорского двора, - то и он был священным.
Государственные деятели Мэйдзи хорошо сознавали свои цели. В 80-е годы XIX в. принц Ито119, творец Конституции, послал маркиза Кидо120 в Англию к Герберту Спенсеру121 для консультаций по поводу японских проблем и вопросов, и после продолжительных бесед с Кидо Спенсер изложил Ито свои мнения. По поводу иерархии Спенсер писал, что у Японии, благодаря ее традиционным институтам, есть прекрасная основа для национального благосостояния и что эту основу следует сохранить и укрепить. Традиционные обязанности в отношении старших, заявлял он, и прежде всего Императора, открывали перед Японией большие возможности. Япония могла уверенно продвигаться вперед под контролем «старших» и защищать себя от трудностей, с которыми неизбежно сталкиваются нации, проникшиеся духом индивидуализма. Великие государственные деятели эпохи Мэйдзи были весьма удовлетворены таким подтверждением собственных взглядов. Они предполагали сохранить в условиях современного мира все выгоды от принципа соблюдения «должного места». Они не собирались расставаться с иерархическими обыкновениями.
В каждой сфере деятельности, будь то политическая, религиозная или экономическая, государственные деятели эпохи Мэйдзи распределили обязанности «должного места» между государством и народом. Их план в целом настолько чужд американским и английским институтам, что мы обычно оказывались не в состоянии понять его основные положения. Конечно, существовало предписанное сверху строгое правило «не полагаться на общественное мнение». Правительством руководила высшая иерархия, и оно не могло никогда включать в себя выборных лиц. На этом уровне народ не располагал правом голоса. В 1940 г. верхушка правящей иерархии состояла из тех, кто имел «доступ» к Императору, и тех, кто был в числе его непосредственных советников, и тех, кому их высокие должности давали право на тайную печать. Последняя категория включала членов кабинета министров, губернаторов префектур, судей, руководителей национальных бюро и других подобного рода ответственных должностных лиц. Ни один избранный чиновник не обладал таким статусом в иерархии, и не могло быть и речи, чтобы избираемые члены парламента, например, имели право голоса при подборе или одобрении кандидатуры какого-нибудь министра или главы бюро финансов или транспорта. Избираемая нижняя палата парламента представляла собой голос народа; у нее было довольно важное право запрашивать и критиковать высших чиновников, но она не располагала в действительности правом голоса при назначении кого-нибудь на должность, или при принятии решений, или в вопросах бюджета и не инициировала законодательства. Нижнюю палату контролировала неизбираемая верхняя палата, половину членов которой составляли представители аристократии, а еще четверть — назначаемые Императором лица. Поскольку ее власть при одобрении законодательных актов была почти равной власти нижней палаты, обеспечивался дополнительный иерархический контроль. Таким образом Япония обеспечила сохранение за лицами, занимавшими высокие посты в правительстве, статусы «Их Превосходительств», но это не значит, что на «местах» не было самоуправления. Во всех азиатских странах, при любых режимах власть, направляясь сверху вниз, встречается где-то на середине пути с местным самоуправлением, формируемым снизу. Все различия между странами состоят лишь в том, насколько велика в нем демократическая подотчетность, насколько значительны или ничтожны его обязанности, несут ли местные лидеры ответственность перед всей общиной или же, будучи подкуплены местными магнатами, действуют не в интересах народа. Как и в Китае, в токугавской Японии существовали мелкие, включавшие пять-десять семей объединения, названные в новые времена тонари гуми122; это были самые малые социально значимые единицы общества. Глава такой группы соседских семей становился лидером в ее внутренних делах, нес ответственность за исправное поведение ее членов, должен был предоставлять сообщения о всех сомнительных деяниях ее членов и сдавать властям любого разыскиваемого ими человека. Государственные деятели Мэйдзи поначалу ликвидировали эти группы, но затем восстановили их и назвали тонари гуми. Правительство иногда активно поддерживало их в больших и малых городах, но в наши дни они редко действуют в деревнях. Более важное значение имеют бураку (деревни)123. Они не были упразднены, но их не включили как единицы в систему управления. Они представляли собой пространство, на которое не распространялись функции государства. Эти деревни, состоящие из пятнадцати и более домов, продолжают даже в наши дни организационно функционировать благодаря ежегодной смене своих глав, «следящих за деревенским имуществом, оказывающих помощь деревенским семьям в случае смерти их родственников или пожара, принимающих решения о днях коллективного труда на сельскохозяйственных работах, о строительстве домов или ремонте дорог и объявляющих ударом в колокол или ритмическим постукиванием двух чурбанов о местных праздниках и днях отдыха»124. Эти главы не отвечают, как у некоторых азиатских народов, за сбор государственных налогов в своих общинах, и поэтому им не приходится тащить на себе эту ношу. Их позиция абсолютно недвусмысленна: они функционируют в пространстве демократической ответственности.
Современные гражданские власти Японии официально признают местную администрацию больших и малых городов и деревень. Выборные старосты избирают ответственного главу, действующего от имени общины во всех ее делах с государством, которое представляют префектуральные или общенациональные власти. В деревнях таким главой бывает старожил, член крестьянской семьи, обладающей земельной собственностью. В финансовом отношении для него эта должность убыточна, но престиж ее высок. Он и староста отвечают за деревенские денежные средства, здравоохранение, содержание школ и особенно за имущественные регистры и личные дела. Сельский муниципалитет — бойкое место: в его обязанности входят расходование средств, отпущенных государством на обязательное для детей начальное школьное образование, изыскание и расходование более значительной, чем государственная, суммы местных средств на образование, управление деревенской собственностью и сдача ее в аренду, мелиорация земель и лесонасаждения, регистрация всех имущественных сделок, становящихся законными только после их должного оформления в этом муниципалитете. Он должен также вести регулярную регистрацию сведений о местожительстве, воинском звании, рождении детей, усыновлении, всяком правонарушении и о других фактах из жизни каждого индивида, официально проживающего в общине, а также вести семейную регистрацию, содержащую аналогичные данные о семье человека. Вся такая информация пересылается из любого района Японии в муниципалитет по месту официального проживания японца и заносится в его личное досье. Всякий раз, когда нужно узнать о положении человека или привлечь его к суду или на всякий случай выяснить, кем он является, обращаются письменно в муниципалитет его общины или посещают его и получают копию материалов об интересующей личности. Не всем приятно, что любой человек может ознакомиться с порочащей его информацией, занесенной в личное досье или в досье семьи.
Таким образом, в Японии у больших и малых городов и деревень есть своя значительная сфера ответственности. Это коммунальная ответственность. Даже в 20-е годы XX в., когда уже существовали национальные политические партии — а это в любой стране означает чередование пребывания у власти правительства и оппозиции, - местная администрация в Японии в общем оставалась незатронутой этим процессом и находилась в руках старост, руководствовавшихся в своем поведении интересами всей общины. Однако в трех случаях местная администрация не обладает властной автономией: все судьи назначаются государством; вся полиция и все школьные учителя являются государственными служащими. Так как большинство гражданских дел в Японии все еще решается через арбитраж или через посредников, то суды редко фигурируют в сфере местной администрации. Полиция играет более важную роль. Во время массовых сборищ полиция должна находиться поблизости от них, но это не постоянная обязанность ее, а большую часть времени она посвящает ведению личных и имущественных дел. Государство может часто переводить полицейских с одного места на другое, так что они остаются вне местных связей. Переводят также школьных учителей. Государство регулирует все детали школьной жизни, и, как и во Франции, в каждой школе страны в один и тот же день проходят один и тот же урок по одному и тому же учебнику. Каждая школа в один и тот же утренний час под одну и ту же радиопередачу делает такие же, как и другие школы, гимнастические упражнения. Над школами, или полицией, или судом у общины нет своей автономной власти.
Таким образом, во всех отношениях японское управление сильно отличается от американского, в котором выборные лица несут высочайшую административную и юридическую ответственность, а местный контроль осуществляется местным руководством полиции и полицейскими судами. Но формально оно не отличается от организации управления в таких западных странах, как Голландия и Бельгия. Как и в Японии, в Голландии, например, королевский кабинет министров подготавливает все выносимые на обсуждение законы, парламент практически не инициирует законодательства. Голландская корона назначает даже мэров городов, и таким образом ее формальные права вторгаются глубже в сферу местных интересов, чем это было в Японии до 1940 г.; это так, несмотря даже на то, что голландская корона обычно практически одобряет местные назначения. Прямая ответственность полиции и судов перед короной — это также голландская специфика. Однако в Голландии школы могут быть созданы при желании любой сектантской группой, японская же школьная система дублируется во Франции. В Голландии также ответственность за каналы, польдеры и местную мелиорацию лежит на общине в целом, а не на мэре или политически избранных чиновниках.
Настоящее различие между японской и западноевропейскими формами управления — не столько в них самих, сколько в их функционировании. Японцы полагаются на старые, почитаемые ими обыкновения, сложившиеся в опыте их прошлой жизни и формализованные в их этической системе и в их этикете. Государство может надеяться на то, что при функционировании «Их Превосходительств» на своих «должных местах» к их прерогативам будут относиться с уважением не столько из одобрения их политики, сколько из-за признания в Японии ошибочным попрания границ между прерогативами. На высшем политическом уровне «мнение народа» неуместно. Правительство просит только «народной поддержки». Когда государство заявляет о своей собственной доле в сфере местных интересов, его юрисдикция принимается с уважением. Государство во всех своих внутриполитических функциях не является неизбежным злом, как это в общем принято считать в Соединенных Штатах. На взгляд японцев, государство скорее следует считать высшим благом.
Более того, государство щепетильно относится к признанию «должного места» за волей народа. Нет необходимости слишком много говорить, что в тех сферах, где легитимным считалось народное мнение, японское государство вынуждено было даже уговаривать людей ради их собственного блага. Государственный агент по аграрному развитию в целях совершенствования традиционной агрикультуры мог быть почти так же мало авторитарен, как и его коллега в штате Айдахо. Государственный чиновник, защищая имевшие государственные гарантии крестьянские кредитные ассоциации или крестьянские закупочно-сбытовые кооперативы, должен был вести долгие переговоры с местными лидерами и потом твердо придерживаться их решения. Местные дела требуют местного управления. Японский образ жизни отводит «должное место» власти и определяет надлежащую ей сферу. Он оказывает значительно большее, чем в западных культурах, уважение к «старшим», а следовательно, и предоставляет им свободу действий, но они также должны знать свое место. Девиз Японии: Всему свое место.
В религиозной области государственные деятели Мэйдзи осуществили значительно больше странных формальных преобразований, чем в области управления. Однако они следовали тому же самому японскому девизу. Государство избрало своей сферой культ с особым почитанием символов национального единства и превосходства, а во всем остальном предоставило отдельному человеку свободу вероисповедания. Этой национальной сферой было государственное синто125. Поскольку оно связано с должным уважением национальных символов, то, как и приветствие национального флага в Соединенных Штатах, государственное синто, по словам японцев, «не было религией». Поэтому, нарушая западную догму религиозной свободы ничуть не больше, чем это делается в Соединенных Штатах при обязанности приветствовать звездно-полосатый флаг, Япония могла требовать от всех граждан признания синто. Это было просто знаком лояльности. Поскольку оно «не религия», Япония, не опасаясь критики со стороны Запада, могла преподавать его в школах.
Государственное синто в школах превращается в историю Японии от эпохи богов и культа Императора — «правителя страны с древнейших времен». Государство содействует синто, государство им управляет. Все другие сферы религии, даже сектантское или храмовое синто, не говоря уже о буддийских и христианских сектах, были предоставлены самим себе, подобно тому как это происходит в Соединенных Штатах. Две области даже административно и финансово были разделены: государственное синто находилось в ведении своего бюро при министерстве внутренних дел126, а его священники, церемонии и храмы финансировались государством. Храмовое синто, а также буддийские и христианские секты были объектом заботы бюро религии при департаменте образования и содержались за счет добровольных взносов верующих.
Из-за официальной позиции Японии в этом вопросе нельзя говорить о государственном синто как об огромной государственной церкви, но можно, по крайней мере, назвать его огромным институтом. У него было свыше 110 тысяч храмов различных рангов — от великого храма в Исэ, храма Богини Солнца, до маленьких местных храмов, где священнослужитель сам наводил порядок перед совершением специального обряда. Национальная священническая иерархия являла собой параллель политической, и линия иерархов тянулась от священника низшего уровня, через священников окружного и префектурного уровней до «Их Святейшеств» на верху ее. Культ государственного синто не предполагал активного участия в нем народа и мало напоминал наш обычай посещения церкви. Так как государственное синто — не религия, его священникам по закону запрещалось проповедовать любые догматы и не дозволялось совершать никаких церковных служб в западном понимании их. Вместо этого в обычные ритуальные дни официальные представители общины приходили и стояли перед священником, в то время как он совершал обряд очищения, размахивая перед ними палкой с бумажными полосками и конопляными лентами127. Он открывал дверцу алтаря и пронзительным криком вызывал богов на обрядовую трапезу. Священник молился, и каждый участник обряда в порядке своего ранга с особо почтительным поклоном преподносил вездесущий в старой и новой Японии дар — веточку священного дерева со свисающими с него полосками белой бумаги128. Затем священник с таким же криком отправлял богов назад и закрывал дверцы алтаря. В дни праздников государственного синто Император сам выполнял обряды для народа и правительственные учреждения были закрыты. Но это были небольшие народные праздники, подобные религиозным церемониям в местных синтоистских храмах или даже буддийским праздникам. Последние существовали за пределами государственного синто, в «свободной» сфере.
В этой же сфере находятся близкие сердцам японцев крупные секты и праздники. Буддизм остается религией широких масс народа, и многочисленные его секты с их разными учениями и пророками-основателями обладают мощным и повсеместным влиянием. Даже в синто есть крупные культы, оставшиеся вне государственного синто. Некоторые из них были оплотом откровенного национализма еще до его признания правительством в 30-е годы XXв., некоторые являются вероисцеляющими сектами, их часто сравнивают с Христианской наукой129, некоторые придерживаются конфуцианских догм, некоторые специализируются на трансовых состояниях и паломничествах в священные горные храмы. За пределами государственного синто осталось также большинство народных праздников. В эти дни люди переполняют храмы. Каждый человек, ополаскивая рот, совершает обряд очищения и, дернув за веревку колокольчик или хлопнув руками, призывает бога снизойти. Благоговейно поклонившись, а затем, вновь дернув за веревку колокольчик или хлопнув руками, отсылает бога назад и возвращается к основным занятиям дня, каковыми являются покупки безделушек и лакомств у раскинувших свои палатки продавцов, наблюдение за состязаниями борцов, или экзорцистские представления, или танцы кагура130, щедро оживляемые клоунами, а в общем, к получению удовольствия от большой толчеи. Один живший в Японии англичанин процитировал стихи Уильяма Блейка, которые ему постоянно приходили на память в японские праздники: «Вот ежели в церкви дадут нам пивца / Да пламенем жарким согреют сердца / Я буду молиться весь день и всю ночь. / Никто нас из церкви не выгонит прочь»131. Если не считать профессионально посвятивших себя религиозному аскетизму, религия в Японии не аскетична. К тому же японцы увлекаются религиозными паломничествами, которые также представляют собой полные больших удовольствий праздники.
Итак, деятели Мэйдзи тщательно обозначили сферы функционирования государства в области управления и государственного синто в области религии. Другие сферы они оставили народу, но гарантировали себе как высшим чиновникам новой иерархии господство в тех сферах, которые, по их мнению, непосредственно относились к государству. При создании армии они столкнулись с подобной же проблемой. Как и в других областях, в армии они отказались от старой кастовой системы, но пошли дальше, чем в гражданской жизни132. Они даже объявили незаконным использование в вооруженных силах языка вежливости, хотя в обычной жизни, конечно, до сих пор существуют старые формы обращения. В армии начали также присваивать офицерские звания за заслуги, а не за принадлежность к знатному роду в таких масштабах, какие в других областях едва ли были по-настоящему возможны. В этом отношении ее репутация у японцев высока и, очевидно, заслуженна. Вероятно, это был самый лучший способ создать новую армию народной поддержки. Роты и взводы комплектовались из призывников — соседей по району, и в мирное время солдат проходил военную службу в гарнизонах, расположенных недалеко от его местожительства. Это было важно не только потому, что сохранялись местные связи, но и потому, что каждый мужчина, проходивший военную службу, проводил в армии два года, во время которых на смену отношениям между самураями и крестьянами, между богатыми и бедными в его жизнь входили отношения между офицерами и рядовыми солдатами, между солдатами первого и второго годов призыва. Армия функционировала как демократический уравнитель и во многих отношениях была подлинно народной. В то время как в большинстве других стран мира на армию полагаются как на твердую силу, поддерживающую status quo, в Японии симпатии армии к мелкому крестьянству проявились в повторяющихся выступлениях ее против финансистов и промышленников.
Японские государственные деятели, возможно, не одобряли всех последствий создания народной армии, но это был не тот уровень, где, по их мнению, обеспечивалось верховенство армии в иерархии. Они добились этой цели при помощи некоторых задействованных на самом высшем уровне механизмов. Они не включили эти механизмы в Конституцию, а просто последовательно сохраняли признанную ранее независимость верховного командования от гражданского правительства. В отличие, например, от глав министерства иностранных дел и бюро, ведавшего внутренними делами страны, министры армии и флота имели непосредственный доступ к самому Императору и поэтому могли воспользоваться его именем для проталкивания своих планов. Им не нужно было информировать своих гражданских коллег по кабинету министров или консультироваться с ними. Вдобавок к этому вооруженные силы держали под полным контролем любой кабинет. Они при помощи простого приема — отказа отпустить генералов и адмиралов для получения ими военных портфелей в кабинете министров — могли помешать формированию вызывавшего их недоверие кабинета. Если эти высшие офицеры действительной военной службы не занимали министерских постов, не могло существовать и кабинета: ни гражданским лицам, ни отставным офицерам не дозволялось занимать эти посты. Равным образом, если вооруженные силы не устраивало какое-нибудь постановление кабинета министров, они могли настоять на его отмене, отозвав своих представителей в кабинете. На этом высшем политическом уровне верхушка военной иерархии была уверена, что ей не нужны никакие ухищрения. Коль у нее возникала потребность в дополнительных гарантиях, одну из них она находила в Конституции: «Если парламенту не удается принять предложенный на его рассмотрение бюджет, то автоматически на текущий год для правительства действителен бюджет предыдущего года». Одним из примеров успешной поддержки армейской иерархией своих полевых командиров при отсутствии у кабинета согласованной политики служит оккупация армией Маньчжурии133 в условиях, когда министерство иностранных дел обещало, что армия не предпримет этого шага. В армии, как и в других областях, японцы, когда речь идет об иерархических привилегиях, склонны принимать на себя всю ответственность за последствия не из-за согласия с политическим курсом, а из-за неодобрения попрания границ между прерогативами.
В области промышленного развития Япония пошла курсом, не имеющим себе параллели ни в одной западной стране. Снова «Их Превосходительства» организовали игру и установили ее правила. Они не только затеяли это дело, но и за правительственный счет строили и финансировали развитие нужных, на их взгляд, отраслей промышленности. Государственная бюрократия создавала их и управляла ими. Были приглашены иностранные технические специалисты, и на учебу за границу послали японцев. Затем, когда эти отрасли промышленности стали, по мнению японцев, «хорошо организованными, а бизнес процветающим», правительство передало их частным компаниям. Они постепенно продавались по «низким до смешного ценам»134 избранным кругам финансовой олигархии — знаменитым дзайбацу, главным образом семьям Мицуи и Мицубиси. Государственные деятели Японии решили, что развитие слишком важно для страны, чтобы его доверить законам спроса и предложения или свободному предпринимательству. Но эта политика ни в коей мере не была связана с социалистической догмой: выгоду от нее опять же получили именно дзайбацу. Уже то хорошо, что с минимальными издержками удалось создать отрасли промышленности, считавшиеся нужными для развития страны. Благодаря этому Япония смогла скорректировать «обычный порядок начальных стадий развития капиталистического производства»135. Вместо производства потребительских товаров и легкой промышленности она сначала занялась ключевыми областями тяжелой промышленности. Приоритетным стало строительство арсеналов, верфей, металлургических заводов, железных дорог; они быстро достигли высокого уровня технической эффективности. Не все перешло в частные руки, и обширная сфера военно-промышленного производства осталась в руках правительственной бюрократии и финансировалась со специальных правительственных счетов.
Во всех этих поддерживаемых правительством областях промышленности не было «должного места» для мелких торговцев или управленцев-небюрократов. Только государство и крупные финансовые дома, пользовавшиеся доверием и имевшие политические привилегии, действовали на этом пространстве. Но, как и в других областях японской жизни, свободная от такой зависимости сфера существовала и в промышленности. Это были «пережиточные» отрасли, работавшие с минимальной капитализацией и максимальным использованием дешевой рабочей силы. Эти отрасли легкой промышленности могут обходиться и обходятся без современной техники. Они функционируют благодаря тому, что мы в Соединенных Штатах обычно называем домашними предприятиями с потогонной системой (home sweat shops). Мелкий предприниматель закупает сырье, передает его на обработку семье или небольшому предприятию с четырьмя или пятью работниками, потом забирает их продукцию, снова передает ее дальше для другого этапа производственного процесса и, в конце концов, продает продукцию торговцу или экспортеру. В 30-е годы XX в. не менее 53% занятых в японской промышленности работали по этой модели в мастерских или на дому, где число работников не превышало пяти человек136. Многие из этих работников находятся под защитой старых патерналистских обычаев отношений ученичества, и в их рядах много матерей, которые в больших городах, сидя у себя дома с привязанными на спинах детьми, выполняют сдельную работу.
Этот двойственный характер японской экономики так же важен для японского стиля жизни, как и двойственность в области управления или религии. Будто решив, что им нужна соответствующая их иерархиям в других областях финансовая аристократия, японские государственные мужи создали для нее стратегические отрасли индустрии, отобрали политически привилегированные торговые дома и связали их в «должных местах» с другими иерархиями. В планы правительства не входило избавление от этих крупных финансовых домов и от дзайбацу, получивших благодаря сохранению патернализма не только хорошую прибыль, но и высокое место. Благодаря традиционному японскому отношению к прибыли и деньгам финансовая аристократия неизбежно должна была оказаться объектом нападок со стороны народа, но правительству удалось построить ее согласно общепринятым представлениям об иерархии. В этом оно не совсем преуспело, поскольку на дзайбацу обрушились так называемые группы молодых офицеров в армии и жители сельских районов137. И все же в основном вся желчь японского общественного мнения была направлена не против дзайбацу, а против нарикин138. Слово нарикин часто переводится как «нувориш», но это неверно с точки зрения японского восприятия. В Соединенных Штатах нувориши, строго говоря, - это «новички» («newcomers»); они смешны, потому что неловки и не имели времени для приобретения должного лоска. Однако этот недостаток уравновешивается добросердечностью, принесенной ими из деревенского дома; они прошли путь от погонщиков мулов до нефтяных миллионеров. Но в Японии нарикин — это термин, взятый из японских шахмат и означающий пешку, прошедшую в ферзи. Это пешка, ведущая себя на доске как «важная персона». У нее нет иерархического права поступать так. Предполагается, что нарикин приобрел свои богатства за счет обмана или эксплуатации других, и желчь, выплескиваемая против него, очень непохожа на американское отношение к «доброму парню». В своей иерархии Япония предоставила место крупному богатству и заключила с ним союз; когда же богатство достигается за пределами отведенного для этих целей пространства, японское общественное мнение выступает резко против него.
Таким образом, японцы организуют свой мир, постоянно обращаясь к иерархии. В семье и в личных отношениях возраст, поколение, пол и класс диктуют должное поведение. В управлении, религии, армии и экономике сферы тщательно поделены иерархически, так что ни находящийся на более высокой позиции, ни стоящие на более низкой ступени не могут безнаказанно выйти за рамки своих прерогатив. До тех пор пока сохраняется «должное место», японцы не протестуют. Они чувствуют себя в безопасности. Конечно, с точки зрения защиты самого дорогого для них, они часто совсем лишены «безопасности», но у них есть «безопасность», поскольку они приняли иерархию как легитимное начало. И она столь же характерна для их взгляда на жизнь, как и вера в равенство и свободное предпринимательство — для американского образа жизни.
Когда Япония попыталась экспортировать свое представление о «безопасности», она натолкнулась на его отвержение. В самой стране иерархия отвечала народным представлениям, поскольку была ими сформирована. Амбиции могли быть только такими, какими их сформировал такого рода мир. Но этот коварный товар не годился для экспорта, народы возмущались высокомерными претензиями Японии, принимая их за наглость или того хуже. Однако офицеры и солдаты Японии в каждой занятой ими стране продолжали удивляться тому, что население не приветствует их. То ли Япония не предоставила этой стране места, хотя бы скромного, в иерархии, то ли иерархия не была желательной для тех, кто находился на низших ее ступенях. Японские вооруженные силы продолжали выпускать серии военных фильмов, показывающих «любовь» Китая к Японии в образе доведенных до отчаяния китайских девушек, обретающих счастье в любви к японскому солдату или японскому инженеру. Это была не нацистская версия завоевания, но имела она, в конце концов, не больший успех. Японцы не могли требовать от других наций того же, что требовали от самих себя. Их ошибка заключалась в том, что они этого не понимали. Они не осознавали, что система японской морали, заставлявшая их «занимать должное место», не рассчитана на всех. У других народов ее не было. Она — истинный плод творчества Японии. Японские писатели принимают эту этическую систему настолько бездоказательно, что не считают нужным описывать ее, а чтобы понять японцев, ее нужно описать.
[1] Курсивом Р.Бенедикт выделяет как смысловые акценты, так и восточные, преимущественно японские, термины, включенные ею в «Глоссарий». В отличие от оригинала, в русском переводе курсив для восточных терминов, исключая вошедшие в русскую лексику слова, используется не только при первом появлении их в книге, но и в последующем употреблении (прим. переводчика).