Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

 

Михаил Бойцов

НЕ ДО КОНЦА ЗАБЫТЫЙ МЕДИЕВИСТ ИЗ ЭПОХИ РУССКОГО МОДЕРНА…

Оп.: Бойцов М. Не до конца забытый медиевист из эпохи русского модерна... // Л.П.Карсавин. Монашество в средние века. М.: "Высшая школа", 1992. C. 3-33.

Вряд ли большинству читателей хорошо известно имя автора этой книги. Нас всех слишком долго учили забывать тех, кто по праву мог составлять гордость национальной культуры, нашу гордость. Но запрещённые и оболганные когда-то книги и идеи этих людей рано или поздно возвращаются на родину, спустя десятилетия забвения. Читая авторов начала нашего века, понимаешь и степень последовавшей культурной, интеллектуальной деградации общества и испытываешь надежду на то, что подрубленные когда-то корни вновь смогут питать древо нашей жизни.

Имя Льва Платоновича Карсавина вернулось из полунебытия лишь в самые последние годы. Появились первые биографические очерки о нём,1) опубликованы по авторским рукописям или же воспроизведены со старых изданий несколько небольших его сочинений. Весной 1991 г. в Вильнюсе с успехом прошли первые «Карсавинские чтения». Издательские планы обещают подарить нам русский перевод пятитомника Карсавина по истории европейской культуры, а также его основную историческую монографию «Основы средневековой религиозности». Конечно, задолго до начала 90-х годов находились люди, пристально интересовавшиеся наследием Карсавина, собиравшие сведения о нём и, по сути дела, подготовившие нынешний «карсавинский ренессанс». Такие энтузиасты были в Литве, в Ленинграде и Москве, даже в Сыктывкаре...

В ближайшие годы будут, по-видимому, возвращены нашему читателю все основные произведения Карсавина, будут изданы его рукописи. Многое прояснится в сложной и порой загадочной биографии этого человека. Но уже теперь можно наблюдать (как и во всех сходных случаях) подспудную борьбу между весьма [3] различными общественными и идейными течениями за право включить имя Карсавина именно в свои собственные святцы. А это означает, что Карсавин и в самом деле возвращается...

До сих пор главное внимание Карсавину уделяют историки отечественной философской мысли. Но Карсавин был отнюдь не только философом или богословом. Он историк по образованию, и занятия западноевропейским средневековьем имели для него куда большее значение, нежели являлись просто подготовкой к последующим философским сочинениям. Они во многом сформировали саму личность учёного, стиль его восприятия чужих культур и культуры собственного народа. Ну и, наконец, эти штудии привели к созданию ярких исторических исследований, которые — теперь это уже очевидно — занимают важное место в русской медиевистике. А возможно, и в мировой.2)

В отличие от богословских сочинений Карсавина или, скажем, трудов по философии истории, его книги по религиозной жизни в средневековой Европе не ссылались в библиотечный спецхран. Их читали все, кто этого хотел и имел доступ в крупные библиотеки, — неважно, будь то во времена Сталина, Хрущева или Брежнева. Но вот упоминаний имени Карсавина в печатных текстах длительное время — с 20-х и до начала 60-х годов – избегали.3)

Справедливости ради надо сказать, что тогдашней исторической науке у нас Карсавин и не был особенно нужен. Её интересы лежали далеко от области истории сознания, от попыток проникнуть в духовный мир людей прошлого, т.е. от главной темы Карсавина-медиевиста. [4]

С начала 60-х годов в немногочисленных историографических трудах стали появляться небольшие очерки о Карсавине. Правда, с характеристиками типа «мистик и реакционер», «белоэмигрант», «оказался в рядах врагов революции». Карсавин и близкие к нему по духу историки стали «наиболее ярким выражением идейного кризиса русской медиевистики». Причем это течение «стояло в прямой связи с усилением субъективизма и мракобесия в тогдашней русской буржуазной философии и науке вообще (Вл. Соловьёв, Н. Бердяев, Е. Трубецкой и др.)».4) Надо заметить, что соседство с именами указанных «мракобесов» в глазах сегодняшнего читателя может послужить лучшей рекомендацией. Первый шаг к официальному признанию Карсавина был сделан тем не менее именно тогда — в начале 60-х. Ему выделили место в истории отечественной медиевистики, хотя вместе с неприятной ролью так и не вернувшегося блудного сына.

В 70-е годы политические ярлыки стали исчезать. Исторические работы Карсавина характеризуются подробнее и внимательней, хотя оценки их по-прежнему критические. Первым из историков, осмелившимся признать в печати свое «историческое родство» с Карсавиным, был, кажется, А.Я. Гуревич. Впрочем, он не только с почтением упомянул «труды видного русского медиевиста Л.П. Карсавина, незаслуженно забытые в последующей историографии»,5) но и продолжил в собственных исследованиях заложенную Карсавиным традицию.

Сейчас ссылаться на Карсавина уже никому не запретишь — скорее можно опасаться того, что ссылки эти приобретут характер научной моды, не говоря уже о поветрии в околонаучных кругах. Ну что ж, поверхностная сенсационность — неизбежная и не самая большая плата за возвращение очередного «полузапретного» автора. Важно лишь, чтобы общественный интерес держался не на пересказах трудов Карсавина, а на самих его текстах, которые нужно как можно скорее сделать доступными не только завсегдатаям центральных книгохранилищ. Переиздание сочинений Карсавина должно вновь включить его идеи, открытия, заблуждения и иллюзии в общий культурный процесс, хотя бы отчасти восстановить связь времён и поколений российской интеллигенции. Решению этой большой задачи, вероятно, будет способствовать и новая публикация книги Карсавина о западно-[5]европейском средневековом монашестве. Но прежде чем говорить об этой работе, стоит подробнее остановиться на судьбе её автора.

Лев Платонович Карсавин родился 1 (13) декабря 1882 г. в Петербурге. Его отец, Платон Константинович, довольно известный в свое время танцор, а затем педагог Мариинского театра, должен был оставить сцену, когда сыну было всего лет семь. С тех пор семья находилась в несколько стеснённых обстоятельствах. Поэтому вопрос, какое будущее по силам родителям обеспечить двум своим детям, был предметом самого серьёзного обсуждения в доме. Сошлись на том, что сын в любом случае получит высшее образование, а дочь всерьёз займётся балетом. Выбор этих поприщ оказался удивительно удачным. Если Лев Платонович занял впоследствии место среди самых известных интеллектуалов России, то его младшая сестра Тамара стала блистательной балериной, звездой дягилевских сезонов, соперничавшей славой с Анной Павловой.

Карсавин с детства проявил незаурядные способности в учёбе. Его мать, Анна Иосифовна Хомякова, бывшая смольнянка, женщина, по-видимому, твердой воли и незаурядного ума, сыграла важнейшую роль в складывании характера сына. «Мать часто говорила, что Лев похож во всем на неё... Мама утверждала, что интеллектуальные способности он унаследовал от неё. Она с гордостью рассказывала о своём знаменитом дядюшке Хомякове, поэте, философе, одном из вождей славянофилов. Мама питала искреннюю надежду, что Лев будет «весь в него». Так вспоминала впоследствии Тамара Карсавина.6) Не от этого ли родительского почтения к талантам сына идет заметное в текстах Карсавина ощущение значительности собственной личности, убеждённость в правоте делаемых умозаключений, безошибочности интуитивных озарений? И, может быть, несколько высокомерное отношение к некоторым научным предшественникам и тем из современников, кто критиковал его работы?

После окончания в 1901 г. с золотой медалью 5-й петербургской гимназии Карсавин поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета, где областью специальных занятий он избрал историю западноевропейского средневековья — медиевистику. Способный студент попал в семинар к Ивану Михайловичу Гревсу — одному из самых известных русских медиевистов и великолепному педагогу, о котором с единодушной признательностью вспоминали впоследствии целые поколения его бесчисленных учеников. Но к Карсавину Гревс явно благоволил особенным образом и возлагал на него самые серьёзные надежды. В семинаре Гревса Карсавин делает доклад об уставах ордена францисканцев, ставший тем зернышком, из которого в конце концов выросли все главные исторические труды [6] этого исследователя и, между прочим, книга о средневековом монашестве.

Правда, работа, которую мы бы сейчас назвали дипломной, посвящена у Карсавина иным сюжетам. В революционном 1905 г. он получил золотую медаль за сочинение «Аполлинарий Сидоний как представитель общества падающей Римской империи и как источник для изучения эпохи». Судить об этом первом исследовании Карсавина мы можем по опубликованным им впоследствии статьям.7) В отзыве на сочинение, который, вероятно, составлял Гревс, оно характеризуется как «честная и умная работа, проникнутая знанием дела и любовью к нему, содержательная и скромная, живая и сдержанная... От всего сочинения веет искренним научным одушевлением, и это особенно радостно и ценно видеть и чувствовать в момент (хотя бы и невольного) охлаждения нашего юношества к научному труду».8)

Гревс сам специально занимался V веком, судьбой позднего Рима и, очевидно, не случайно увлёк способного ученика хорошо знакомой научной проблемой. Правда, если сам Гревс публиковал исследования по социально-экономическим аспектам перехода от античности к средневековью, то Карсавина он ориентировал на историю быта и культуру этой эпохи. Вообще трудно переоценить значение школы Гревса для развития историко-культурного направления в отечественной медиевистике. Он, прежде всего, сам уловил, что в исторической науке происходит смещение интереса от «классических» социально-экономических проблем в область изучения культуры, и в результате резко сменил поле собственных изысканий. Его перу принадлежит немало сочинений (по большей части, правда, неизданных), весьма разнообразных по тематике, но группирующихся вокруг темы средневековой городской культуры. Пожалуй, ещё важнее — это знаменитые семинары Гревса по истории культуры, которым мы обязаны появлением блистательных историков, среди которых можно помимо Карсавина назвать О.А. Добиаш-Рождественскую, Е.Ч. Скржинскую, М.А. Гуковского, А.Д. Люблинскую, Н.В. Пигулевскую и др.9)

После окончания университетского курса Карсавин оставлен при кафедре (причём со стипендией) на два года — с сентября [7] 1906 по сентябрь 1908 г. К началу этой «аспирантуры» он уже успел поработать во Флоренции. В 1907 г. Карсавину снова предстояла краткая поездка по Италии и Германии. В России же ему приходится подрабатывать преподаванием в гимназиях. В 1908 г., видимо, по рекомендации Гревса Карсавин приглашён читать свой первый самостоятельный курс лекций «Развитие средневековой религиозности в IV—XIV вв.» на Высшие женские курсы. Весной 1910 г. для завершения магистерской диссертации Карсавин на два года едет с женой — Лидией Николаевной, урожденной Кузнецовой (они женаты уже шесть лет), и дочерью Ириной в Италию.

Собранный в этой командировке материал лег в основу двух основных исторических трудов Карсавина — «Очерки религиозной жизни в Италии XII—XIII веков» (1912) и «Основы средневековой религиозности в XII—XIII веках преимущественно в Италии» (1915), а также немалого числа статей. В Италии написана и книга о монашестве. С её помощью автор предполагал несколько поправить непростое финансовое положение семьи, которая тогда как раз увеличилась — в мае 1911 г. у Карсавина родилась вторая дочь.

Во время своих отлучек из страны Карсавин вёл регулярную переписку с учителем — И.М. Гревсом, которая, с большими или меньшими перерывами продолжалась до 1916 г. В сохранившихся, к счастью, письмах двух выдающихся медиевистов не только приоткрывается многое из существенных событий в жизни Карсавина, из его душевного мира тех лет. Переписка отражает и личную драму — охлаждение и разрыв между учителем и учеником.10) Но это случилось позже. А пока весной 1912 г. Карсавин возвратился в Россию. Он печатает статьи по истории, публикует текст своей магистерской диссертации «Очерки религиозной жизни...» и получает приват-доцентуру в Петербургском университете. 12 мая 1913 г. состоялась публичная защита диссертации. Официальными оппонентами были И.М. Гревс и Н.И. Кареев. Степень магистра присуждена единогласно после увлекательного и напряжённого диспута.

Нам мало что известно о преподавательской деятельности Карсавина тех лет, о том, как относились слушатели к его лекциям и семинарам. Правда, есть любопытный перечень «педагогической нагрузки» Карсавина в 1913/14 учебном году. Тогда Карсавин читал курс «История папства в средние века» и вёл просеминарий по истории религиозности в средние века (и [8] то и другое — по 2 часа в неделю) в Санкт-Петербургском университете. Но кроме занятий в университете, на плечах Карсавина были: на Высших женских курсах — лекции по истории папства (2 часа), просеминарии «Религиозная жизнь XII—XIII вв.» (2 часа) и «Экономический и социальный строй франкской монархии» (1 час); в Историко-филологическом институте, где Карсавин был профессором, — общий курс средней истории и практические занятия; в Психоневрологическом институте — лекции по средней истории (2 часа) и практические занятия (2 часа); на Высших историко-литературных курсах Н.П. Раева — общий курс истории средних веков (2 часа), практические занятия (2 часа) и «спецкурс» или семинар по методологии истории (1 час); на историческом отделении Высших курсов П.Ф. Лесгафта — общий курс лекций по средней истории (2 часа).11)

В этом списке не вполне ясна раскладка курсов по семестрам. Очевидно также, что Карсавин имел возможность повторять отработанные им лекции и семинары в разных аудиториях почти не внося изменений. И тем не менее всё это плохо согласуется с сегодняшними представлениями о сравнительно небольшой педагогической нагрузке дореволюционного профессора... Что касается тем семинаров Карсавина, то установить некоторые из них особого труда не составляет. Так, известно, что в 1912 г. студенты изучали у Карсавина источники по истории ересей XII—XIII вв., в 1915 г. весной просеминарий был посвящен знаменитому «Капитулярию о поместьях», а осенний — истории мистики в средние века.12)

В порядке своеобразной «общественной работы» Карсавин с 1913 г. являлся членом комитета Исторического общества при Петербургском университете. Кстати, именно в этом обществе, на одном из его заседаний, Карсавин сделал доклад «Символизм мышления и идея миропорядка в XII и XIII веках», на основе которого и написана статья, помещаемая в приложении к изданию книги о монашестве.

Мало кому сейчас известно, что участники III Международного конгресса историков (Лондон, 1913) под впечатлением выступлений членов русской делегации и в знак признания больших достижений российской исторической мысли решили провести следующий конгресс в Петербурге летом 1918 г. Карсавин стал [9] одним из двух секретарей российского подготовительного комитета. Но эта его деятельность по не зависевшим от него обстоятельствам не была доведена до конца...

Разумеется, наше внимание привлекают прежде всего труды Карсавина. Строго говоря, лишь десятилетие — 1905-1915 гг. (от окончания университета до выхода «Основ») было отдано Карсавиным медиевистике в собственном смысле слова. Поиски способов самовыражения неуклонно вели его за пределы исторической науки — сначала в область, которую в современной научной литературе обычно называют культурологией, и в методологию исторического познания, а затем и к высотам «чистой» теолого-философской спекуляции. Этот путь «из истории в философию» прослеживается у Карсавина довольно четко, на нём почти не видно зигзагов или попыток возврата. И история, и философия, и религия были для Карсавина, по-видимому, разными этапами рефлексии, ступенями познания самого себя, погоней за разгадкой смысла собственного существования. «Субъективизм» исторических построений Карсавина объясняется, на наш взгляд, прежде всего личными качествами автора, а уж затем, во вторую очередь, модными в начале нынешнего века методологическими новациями.

Карсавина, похоже, постоянно тревожил вопрос о сущности духовной субстанции, отличающей человека от прочего тварного мира. Это если попытаться дойти до самых глубинных мотивов его творчества как историка и философа. Вопрос из тех, что называют и проклятыми, и вечными. Однако не так уж много историков, в чьих работах столь постоянно ощущается подспудное присутствие «мученья автора о вечном», как у Карсавина. Пробираясь сквозь порой перегруженные исторической конкретикой труды Карсавина, угадываешь выраженное далеко не всегда явное стремление исследователя уловить, высветить одухотворяющее человека начало, и если не описать словами, то хотя бы дать почувствовать его читателю. И чтобы вспыхнула искра этого озарения, духовный мир человека XX в. должен столкнуться, как кремень с кремнем, с совершенно иным миром человека XIII в. Тайна должна раскрыться не из рассуждений и аргументов историка, а из чувства инаковости, отличия, даже отчуждения, возникающего у читателя при прикосновении к душам людей прошлого.

Ещё при чтении книг Карсавина создаётся впечатление, возможно и ошибочное, что средневековая религиозность для автора — не столько объект отстранённого изучения, сколько инструмент самовоспитания, какого-то подстёгивания души. Карсавин словно всматривается в духовный опыт прошлых поколений и постоянно берет что-то из него для себя. Он то снисходительно укажет на детски наивные суждения о божественном средневеко

вого [10] простолюдина, столь далёкие от рафинированной интеллектуальности представителя русского «Серебряного века», то как бы позавидует неподдельной и всепобеждающей страстности мистических откровений, свободных от хладных опытов рассудка европейца Нового времени. Медиевистика стала для Карсавина своего рода духовным упражнением, и вряд ли очень правы те историки философии, которые порой проводят резкую грань между историческими исследованиями Карсавина и его богословскими или философскими сочинениями и отказывают первым в серьёзном внимании.

Расположив тексты Карсавина в хронологическом порядке, видно, как со временем ему становится все теснее в рамках собственно исторических штудий, как постепенно накапливается элемент метафизичности, умозрительности в его сочинениях, как исторический материал, конкретный факт начинает «не поспевать» за идеей, увлекающей автора. Карсавин настаивает на своем праве на собственный манер воссоздать прошлое, уловив в нём главное — некое органическое единство. Поэтому его раздражают придирки оппонентов к какому-нибудь неточно переведённому им слову из источника или же несвоевременно оборванной цитате. Автор куда больше склонен доверять собственной интуиции, чем искать в текстах бесспорные аргументы. Эволюция, проделанная Карсавиным в этом направлении, хорошо видна, если сопоставить его первые — источниковедческие по преимуществу — исследования и книгу «Основы средневековой религиозности», подготовившую «переход» Карсавина из историка-медиевиста в новое качество.

Эта монография была защищена в качестве докторской диссертации 27 марта 1916 г., но коллеги-профессионалы сразу же почувствовали в «Основах» некое нарушение неписаных правил цеха историков, наличие недозволенного мыслительного экспериментаторства. Особенно раздражённой была рецензия известного медиевиста Д.Н. Егорова. О.А. Добиаш-Рождественская, чьи интересы лежали в области, очень близкой научным занятиям Карсавина, в корректно, более того, благожелательно по форме написанном отклике на «Основы» сочла тем не менее необходимым жёстко сказать об этой книге: «Она станет, нужно думать, любимой и вдохновляющей книгой образованных и чутких читателей. Но многое мешает этому труду в его теперешнем виде стать настольной книгой медиевиста... Автор сплёл душистый венок из отборных цветов, но вне его рук он увядает, потому что они оторваны от корней».13)

Отношения с коллегами-историками, в том числе и с сотрудниками по университету, становятся у Карсавина все более [11] напряжёнными. На восприятии научных достижений Карсавина, по-видимому, сказалось раздражение, вызывавшееся у коллег некоторыми неприятными с их точки зрения чертами личности автора «Основ». Карсавина явно не торопились делать профессором в Петербургском университете, что сильно задевало его самолюбие. Экстраординарным профессором его утвердили уже после революции — только в 1918 г.

Пожалуй, лишь двое русских медиевистов (сейчас несправедливо забытых ещё глубже, чем Карсавин) — Н.П. Оттокар и П.М. Бицилли разделяли основные из подходов Карсавина к исследованию прошлого. Кстати, книга Бицилли «Элементы средневековой культуры» (Одесса, 1919) давно уже требует переиздания.

Но Карсавин, похоже, уже и не собирался писать работы для историков-профессионалов. В рамках медиевистики становилось слишком тесно его мысли. Мировая война и революция только усилили его склонность к широким обобщениям, тягу к интуитивным прозрениям. Он ищет нового читателя и обращается к жанру научно-популярной литературы. Правда, лишь по форме, по характеру издания. Новый этап творчества Карсавина открывается двумя «очерками» 1918 г.: «История средних веков» и «Католичество».

Обе книжки вроде бы предназначались для сугубо популяризаторских, просветительских серий, но эти «синтетические», по определению Карсавина, очерки вовсе не являются приспособленным для широкого читателя изложением принятой в научных кругах точки зрения на тот или иной предмет. «Несерьезность» жанра позволила философу раскрепостить свою мысль и выпустить её на простор обобщений и поиска внутренних закономерностей исторического развития. Две эти книги — заявки на позицию, на определённую точку зрения, а не попытка её обосновать сколько-нибудь фундаментально. Суть авторского подхода, пожалуй, можно усмотреть в одной из вводных фраз к «Культуре средних веков», где человеческая культура, да и шире — история в целом рассматриваются как «раскрытие некоторой основной психической стихии, проявляющейся через индивидуальные осуществления во всех сферах жизни изучаемой коллективности — от социально-экономических отношений до высот мистико-философского умозрения».14)

В очерках 1918 г., как, впрочем, практически во всем, что писал Карсавин, он высказывал суждения, которые трудно назвать [12] общепринятыми. Практически к каждой его книге можно в качестве эпиграфа предпослать сказанное Карсавиным о самом себе в «Католичестве»: «Православные сочтут его труд проповедью истинности католического учения, протестанты признают его доводы софистикой, а католики вероятнее всего обвинят автора в ряде еретических положений».15) Собственно, так и было почти с каждым из сочинений Карсавина. На всех поворотах своего прихотливого духовного поиска Карсавин, похоже, раздражал, эпатировал уж во всяком случае не меньшее число читателей, чем привлекал к себе. Он был всегда необычен, изменчив, всякий раз выбирая новую, порой совершенно неожиданную форму выражения своих мыслей. Не так уж поэтому и удивительно, что у Карсавина не оказалось верных учеников и последователей, если, конечно, не считать Анатолия Ванеева, отчасти скрасившего тяжелые последние месяцы жизни философа.

О профессиональной критике со стороны бывших коллег-историков мельком уже упоминалось. Но после октября 1917 г. Карсавину пришлось выслушать в свой адрес замечания нового свойства.

Поводом для них послужили работы 1919-1922 гг. Прежде всего это два оригинальнейших создания Карсавина «Saligia, или весьма краткое и душеполезное размышление о боге, мире, человеке, зле и семи смертных грехах» (1919) и «Noctes petropolitanae» (1922), уже своим названием вызывавшее у образованного читателя массу историко-литературных ассоциаций, начиная от «Аттических ночей» Авла Геллия. Правда, современникам, очевидно, прежде всего приходил на память Жозеф де Местр с его «Санкт-Петербургскими вечерами», а это влекло за собой ассоциации уже политического свойства.16)

«Saligia» и «Noctes» — остроумнейшие стилизации. Первая по своей форме уподобляется средневековому теологическому трактату, вторая — творению какого-нибудь мистика XIV в. Обеими стилистическими манерами автор владеет артистически. Годы занятий историей религиозной мысли средневековой Европы позволили Карсавину буквально вжиться в образы, весьма противоречивые по своей душевной организации, — одно дело учёный-схоласт, рассуждающий о божественном, и совсем другое [13] - визионер, в экстазе созерцающий божественное, пылающий любовью к нему и пытающийся слабым человеческим языком передать собственные, ни с чем не сравнимые ощущения. Но оба художественных эксперимента Карсавина оказались в равной степени убедительны. В детстве Карсавин очень увлекался театром. Не из тех ли детских лет идёт стремление маститого историка к духовным перевоплощениям, не оттуда ли и идея «вживания» в прошлое как главного средства его познания, столь характерная для методологических поисков Карсавина?

Игра, мистификация, лукавство хорошо заметны непредубежденному читателю «Saligia» и «Noctes». Правда, читатель этот должен быть «свой» — человек того круга, где в состоянии оценить изящество игры со стилем письма и мысли иной эпохи. Для остальных обе работы Карсавина могут показаться смертельно скучными умствованиями о весьма далеких от нужд низкой жизни вопросах. Они написаны как бы шифром специально для интеллектуальной элиты. А что касается «Noctes», то у них, по-видимому, был один вполне конкретный адресат, так сказать, «главный читатель» (вернее, читательница, та же, которой спустя два с лишним десятка лет Карсавин перешлет свою «Поэму о смерти» — лучшее, по его словам, из всего, им созданного). Нам важно подчеркнуть игровой, экспериментальный облик этих сочинений Карсавина. Здесь, возможно, открылась важная черта личности автора, далеко не очевидная при чтении его «серьёзных» методологических или философских работ, но похоже очень важная для их понимания. Забава ума, интеллектуальная авантюра, нечто вроде придуманной знаменитым современником Карсавина «игры в бисер», влечёт автора куда сильнее, чем угрюмое методичное «построение системы». Озорство, желание удивить или даже подразнить добропорядочного читателя чувствуются во многих его работах. Автор не склонен идентифицировать себя со своим текстом, до конца раскрывать в нём душу, исповедоваться. Он разыгрывает заинтересовавшую его идею и может отказаться от неё, как только она перестанет вызывать у него личный интерес. Не оттого ли так нелегко специалистам восстановить «систему взглядов» Карсавина?

Впрочем, как и у Германа Гессе, «игра в бисер» Карсавина — занятие, при котором не чувствуется радости играющего. Скорее одиночество и спрятанный в глубине души трагизм мироощущения. [14]

В начале 20-х годов среди читателей Карсавина появились и такие, чьё удивление интеллектуальными розыгрышами Карсавина в конце концов весьма существенно и решительно сказалось на его личной судьбе. Карсавиным заинтересовались власти. Поводов для этого оказалось немало даже и без «Saligia» и «Noctes». Подозрительным было участие Карсавина в «проникнутом духом идеализма» «Вольном философском обществе», возродившемся в 1919 г. при университете в Петрограде, и в деятельности Православного богословского института. Раздражение вызвала брошюра «Введение в историю (теория истории)» (1920), все основные положения которой были, мягко говоря, далековаты от постулатов исторического материализма. Но чашу терпения переполнили статьи 1922 г. «О свободе» и «О добре и зле», опубликованные в журнале «Мысль».

Недавно образованные большевистские журналы «Книга и революция» и «Под знаменем марксизма» стали из номера в номер давать решительный отпор зарвавшимся буржуазным интеллигентам, и далеко не в последнюю очередь Карсавину. Это не было случайным совпадением. Руководство РКП(б), вынужденное согласиться на экономические уступки «товарной стихии», больше всего боялось, чтобы это «временное отступление» не привело к размыванию идейной основы диктатуры пролетариата. Поэтому и имело смысл, опираясь на занятые «командные высоты», нанести упреждающий удар против «философской реакции». Этот удар не заставил себя ждать.

В марте В.И. Ленин заканчивает статью, принципиально ставящую вопрос о борьбе с «поповщиной» — «О значении воинствующего материализма». В мае его же записка Ф.Э. Дзержинскому вменяла в обязанность членам Политбюро «уделять 2-3 часа в неделю на просмотр ряда изданий и книг, проверяя исполнение, требуя письменных отзывов и добиваясь присылки в Москву без проволочки всех некоммунистических изданий».17) Там же шла речь о планировавшейся высылке «контрреволюционных» интеллигентов из страны.

В июне вышло подписанное вместо Председателя Совнаркома А.И. Рыковым «Положение о управлении по делам литературы и издательств», создавшее печально знаменитый Главлит. [15]

На этом фоне многообещающее внимание большевистских журналов к трудам и личности Карсавина было вполне естественным. Интересно теперь прочитать некоторые фрагменты появлявшихся тогда статей. Очень любопытна, скажем, публикация В. Тер-Ваганяна с неласковым заголовком «Учёный мракобес», в которой автор круто расправляется с Карсавиным: «Стать в истории попом, а в поповском ремесле схоластиком — нужно же быть действительно мракобесом!»18) Анализируя брошюру Карсавина «Введение в историю», автор обнаруживает в ней помимо прочего «яркий признак невежества, либо мошенничества, сознательного или бессознательного — все равно».19) Он выясняет, что ради «хлеба, одежды, топлива и т.д.» г. Карсавин, «будучи на службе у хозяина-капиталиста сознательно или бессознательно приспосабливал науку к интересам хозяйского кошелька, а в дни «большевистского варварства» в тоске по хозяевам и, работая над их возвращением, силится...».20) Оборвем чересчур длинную фразу, смысл которой и так ясен. Что же касается стилистики, то боевитость была признаком хорошего тона — образцы давали высшие авторитеты, возьмём для примера уже цитировавшуюся записку: «Всё это явные контрреволюционеры, пособники Антанты, организация её слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи. Надо поставить дело так, чтобы этих «военных шпионов» изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу».21)

Некий сознательный рабочий Минин, неприязненно относясь ко всем философам вообще, предложил глубокое историко-классовое обоснование враждебности ряда современных «профессоров» (в том числе и Карсавина) победившему пролетариату: «Помещики-рабовладельцы, феодалы, крепостники пользовались оружием религии. Буржуазия воевала при помощи философии. Пролетариат же опирается в борьбе исключительно на науку».22) Справедливости ради надо сказать, что товарища Минина скоро немножко пожурили за явный перегиб с полным отметанием философии. [16]

Видный большевик Владимир Невский, осудив «средневековое мракобесие и сомнамбулическое бессмысленное бормотание» Карсавина, вместе с тем указал, что «нельзя рассматривать средневековые бредни Карсавина как, скажем, плод расстроенного воображения профессора, поверившего в шабаш ведьм и средневекового козла». В действительности же творчество Карсавина (как, впрочем, и Эйнштейна, Шпенглера, Бехтерева, Лосского, Николая Морозова, сведенных Невским в довольно пеструю компанию) есть выражение того, что «не только философская, но и научная мысль переживает глубокий кризис, причем кризис этот, перелом знаменует не преддверие новых научных достижений, а, как нам кажется, бесповоротную и решительную гибель буржуазной науки».23)

Это что касается классовой оценки. Но в уже цитировавшейся твердой отповеди В. Ваганяна есть и прямое пророчество о судьбе того слоя, среди которого были читатели «этой... «философии» (воздержимся от напрашивающихся сами собой резких эпитетов)» Карсавина. Что же ждет буржуазного интеллигента, который «покорно слушает (или завтра будет слушать) проповеди новых богословов и апостолов, днём спекулирует и лжёт, а вечером читает их маниловские медоточивые писания вместо гашиша или опиума»? Ваганян как в воду глядит: «Этого интеллигента могила исправит. Но наш читатель — не этот интеллигент».24)

Всё верно — и насчет «нашего» читателя, и насчёт исправления могилой. Правда, с исправлением «поверившего в средневекового козла» Карсавина пришлось подождать пару десятилетий. Тем не менее оргвыводы по итогам философской дискуссии не заставили себя ждать. Осенью 1922 г. Карсавина вместе с полусотней таких же «дипломированных лакеев поповщины» и прочих «контрреволюционно настроенных интеллигентов» вышвырнули из Советской России.

Пожалуй, к большевистскому правительству можно испытывать что-то вроде благодарности за эту знаменитую высылку цвета российской интеллигенции. Изгнанные были оторваны от своей земли, но все же остались жить, чего нельзя сказать о многих и многих, милостиво оставленных на родной почве и очень скоро смешанных с ней. [17]

Не уберегли Карсавина занятия проблемами, так подчеркнуто далёкими от текущих политических событий, такими «не актуальными» средними веками от гнева властей предержащих. Но вряд ли стоит упрекать т. Невского и его коллег, младших и старших его «по званию», в избытке подозрительности, в беспочвенной мнительности. Они были по-своему правы. Разве может человек, занимающийся переводами на русский язык сочинений каких-то Иоанна Скота Эриугены или Николая Кузанского, решивший издавать библиотеку мистиков (!) и даже выпустивший первый том в своём переводе («Откровения блаженной Анджелы», 1918), вписаться в общество победившего пролетариата? Аполитичность в условиях диктатуры всегда настораживает власти, ибо она сплошь и рядом выражение определённой политической позиции. Может быть, самое поучительное в рассмотренном эпизоде — это судьба самих В. Тер-Ваганяна и В. Невского, бывших орудиями в расправе с Карсавиным. Их жизни оборвались намного раньше, чем жизнь опального философа. Оба они не пережили период репрессий 30-х годов. В. Тер-Ваганяну довелось ещё прочитать про себя публичное обвинение в клевете, правда не по поводу «разоблачения» им Карсавина.25) Это стоит вспомнить не ради злорадства, а чтобы лишний раз убедиться: несущий другим зло рискует почувствовать его на себе самом.

Изгнание Карсавина — изгнание его сочинений. Анонсированная в книготорговой рекламе книга о Джордано Бруно вышла в свет в 1923 г., но уже не в петроградском, а в берлинском издательстве. Одна из самых ярких книг о Бруно на русском языке никогда не издавалась в нашей стране, да и ссылки на неё носили, как правило, сугубо формальный характер.

Книга о Джордано Бруно — последняя специальная монография Карсавина по средневековой истории (в соответствии с принятой сейчас у нас хронологией), а точнее — по истории философии. Пунктир статей и книг Карсавина прошёл сквозь всё тысячелетие средних веков: от времен Аполлинария Сидония, через век Франциска Ассизского и вплоть до столетия великих конфессиональных споров. Исследователям творческого наследия Карсавина ещё предстоит осознать, сколь сильное влияние западной культуры, западного типа мышления и западной [18] религиозности испытал он на себе. Европейское средневековье вошло в плоть и кровь русского историка и философа. Так что вряд ли, думается, возможно разобраться в движении мысли Карсавина, исходя только из российских национальных традиций философствования и вынося за скобки медиевистические «увлечения» этого человека.

Глубокое знакомство, даже родство с истоками западной культуры должно было, казалось, помочь Карсавину без особых сложностей войти в среду западноевропейских интеллектуалов. Вроде бы удел подобных рафинированных аристократов духа — ощущать себя одинаково свободно в Петербурге или Берлине, Париже или Риме, всюду в Европе чувствовать себя как дома... К тому же Карсавин в отличие от многих российских интеллигентов, чересчур увлекавшихся превознесением русского православия, всегда сохранял достаточно трезвое отношение к православной культуре, далекое от пошлого умиления и сверхпатриотического её возвеличивания. Столь же взвешенным был и его подход к католицизму как основе западного духовного миропорядка. Как писал Карсавин в работе 1922 г. «Восток, Запад и русская идея», «задача православной или русской культуры и универсальна, и индивидуально-национальна. Эта культура должна раскрыть, актуализировать хранимые ею с VIII в. потенции, но раскрыть их путем принятия в себя актуализированного культурой западной (в этом смысл «европеизации») и восполнения приемлемого своим. «Восполнение» и есть национальное дело, без которого нет и дела вселенского».26)

Но похоже, что Карсавину было весьма неуютно как среди эмигрантов из России, так и вообще за пределами отечества. Он не прижился ни в Берлине, ни в Париже, а тоска по родине выразилась в активном участии в так называемом евразийском движении, печально знаменитом своими тесными связями с ГПУ. Вряд ли Карсавин глубоко вникал в политические планы «евразийцев», но одним из главных идеологов «евразийства» он успел некоторое время побыть. Что привело Карсавина к участию в движении, на нынешний взгляд грешившем излишней снисходительностью по отношению к порядкам, установившимся на родине? Было ли это результатом не вполне удачного проецирования на конкретную политическую ситуацию самых [19] общих, метафизических основ «философии всеединства», или же всё дело в очередном проявлении оригинальности творческого характера Карсавина, искавшего неожиданных путей и поступков?27)

Двадцатые годы оказались в творческом отношении очень насыщенными для Карсавина-философа и теолога. У него выходит большая книга, написанная в целом, как и «Джордано Бруно», ещё в России, — «Философия истории», а кроме того, сочинения «О началах» (1925),28) «О личности» (1929), «О сомнении, науке и вере» (1925), «Диалоги» (1923). Тогда же Карсавин подготовил учебник для русской семинарии «Святые отцы и учители церкви — раскрытие православия в их творениях». Однако ни интенсивная работа мысли, ни заботы эмигрантских общин в Берлине и Париже, ни увлечённость публицистическим творчеством под знаменем «евразийства», по-видимому, не приносили Карсавину душевного удовлетворения. Последовал ещё один резкий поворот в биографии этого человека.

После предварительных переговоров гуманитарный факультет Литовского университета в Каунасе 15 ноября 1927 г. избрал Карсавина ординарным профессором по кафедре всеобщей истории. Карсавин оставляет Париж и переезжает в независимую Литву. Согласно широко распространённой легенде (возможно соответствующей действительности) Карсавин получил почти одновременно два приглашения — одно в Каунас, а другое — в Оксфорд. На постоянно задававшиеся впоследствии вопросы о причинах сделанного им выбора Карсавин отвечал примерно в одном ключе: «Литва — осколок Российской империи», «Литва ближе к дому», «в Литве пекут чёрный хлеб — такой же, как и в России». Был и другой мотив: «В Оксфорде хватает профессоров и без меня». Действительно, на то, чтобы по-настоящему самоутвердиться в стенах славнейшего британского университета, надо было затратить, наверное, куда больше сил, чем в молодом университете Литвы. Как бы то ни было, Карсавин никогда не жалел о сделанном выборе. Литва стала для него вторым домом, второй родиной. Карсавин всегда с благодарностью и почтением отзывался [20] о приютившей его стране, в свою очередь память об опальном русском профессоре бережно хранилась в Литве и после его смерти.

Сильнейшее впечатление на литовцев произвело то, что Карсавин всего за полтора года в совершенстве овладел их языком. Он не только читал лекции в университете имени Витаутаса Великого, но писал статьи научного и научно-популярного содержания, старался усовершенствовать философскую лексику в литовском языке, порой даже поправлял местных жителей, когда они допускали неточности в своей речи. Самое интересное из написанного Карсавиным в Литве — это уже упоминавшаяся «Поэма о смерти» (1932), а главное — капитальный труд «История европейской культуры».29)

Пятитомник (в шести книгах) «История европейской культуры» — самое большое из произведений Карсавина. На родине автора она была практически неизвестна до самого последнего времени. Сейчас предпринимаются попытки (будем надеяться — успешные) перевести этот труд на русский язык. «История культуры» — синтетическая работа с огромным количеством фактического материала, выстроенного вокруг авторской концепции. Подобного обширного труда не выходило на литовском языке ни до, ни после Карсавина. Но и для русского читателя такое издание — редкость. Благодаря широкой трактовке понятия «культура», сочинение Карсавина приближается по типу к современным западным «Историям цивилизации», но, пожалуй, с более ярко выраженной или присутствующей между строк общей историософской идеей.

Уже сам факт написания на чужом языке столь объемного труда показывает, что после суеты и треволнений жизни в эмигрантских метрополиях — Берлине и Париже — Карсавин получил, наконец, возможность на литовской окраине Европы заняться спокойной сосредоточенной работой. Он окружён почтением студентов и коллег. Они, кстати, отмечают всегда отличавшее Карсавина стремление эстетизировать язык научного сочинения или лекции, детали облика и быта учёного. Кажется, что литовский период — самый безмятежный и исполненный душевной уравновешенности в жизни Карсавина. Однако мирное [21] творчество философа-эмигранта резко контрастировало со всё более хмурым политическим небосводом над Европой.

Неизвестно, с какими чувствами встретил Карсавин 1940 год — присоединение Литвы к СССР. Столицей Литвы теперь стал Вильнюс, туда из Каунаса перебрался университет и вместе с ним Карсавин. Высылавшиеся в 1922 г. интеллигенты давали подписку: им известно, что в случае их появления на территории Советского государства их могут без суда и следствия расстрелять на месте. Теперь Советское государство само настигло Карсавина. Вряд ли почти 60-летний профессор всерьез думал о бегстве. Его конфликт с революционными властями казался эпизодом почти столь же давней истории, как средневековье: двадцать второй год и год сороковой принадлежат как бы к разным эпохам. Любое государственное злопамятство могло уже вполне выветриться за прошедшие восемнадцать лет. Да и куда, собственно, было Карсавину бежать из ставшей второй родиной Литвы? В Европе разгоралась вторая мировая война и вряд ли в её пламени нашёлся бы хоть где-либо спокойный уголок для стареющего профессора — дважды изгнанника.

Ободряющим для Карсавина мог, наверное, показаться и пример его старшего коллеги Роберта Юрьевича Виппера. Виппер в 1924 г. эмигрировал в Латвию и до 1938 г. был профессором университета в Риге. События 1940 г. обернулись для Виппера неожиданно благоприятным образом. Его вызвали в Москву, сделали профессором МИФЛИ и МГУ, вскоре (в 1943 г.) избрали академиком, вручили правительственные награды, переиздали его работу 1922 г. об Иване Грозном... Стремительное превращение вчерашнего «белоэмигранта» в советского академика даже породило слухи о том, что в эмиграцию он отправился якобы не просто так, а... по заданию Дзержинского. Столь триумфальное возвращение Виппера в Россию могло поселить и в Карсавине надежду, что родина не отвернется от него, несмотря на все его идеалистические и поповские заблуждения.

Решение сложной проблемы взаимоотношений с «настигшей родиной» пришлось отложить ещё на четыре года — в 1941 г. началась немецкая оккупация Прибалтики. В свое время Карсавин достаточно резко высказывался о гитлеризме. И сейчас он не скрывал своего нежелания сотрудничать с носителями «нового порядка». Оккупационные власти закрыли Вильнюсский университет, но Карсавин продолжал читать так сказать подпольные лекции. Профессора могли ждать серьезные неприятности, если бы об этих занятиях узнали в гестапо. Однако никто из слушателей на Карсавина не донёс. [22]

С тем же достоинством вёл себя Карсавин и после изгнания немцев из Литвы в смутную пору социалистических преобразований, «лесных братьев» и массовых депортаций. После войны он проработал во вновь открытом университете только один семестр. По воспоминаниям Д. Юделене, на собрании университетских преподавателей, где многие публично каялись в своих многолетних методологических забуждениях и объявляли, что теперь им открылись глаза на подлинное величие учения Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, Карсавин держался очень независимо. Он заявил, что думать иначе, чем до сих пор, он не может, что в качестве научной методологии он марксизм признать не в состоянии.

Из университета Карсавину пришлось уйти. Ещё при немцах он стал работать в Вильнюсском художественном музее, а с 1945 г. становится его директором. Несмотря на все ухудшающееся здоровье (подводило сердце, были признаки туберкулеза), Карсавин работал по многу часов в день над своими рукописями и делал всё, чтобы восстановить размётанное войной собрание музея. В эти же годы он успел съездить в Москву и Ленинград. В одних случаях старые знакомые или бывшие ученики встречали многолетнего эмигранта с неподдельной радостью, в других — просили передать ожидавшему профессору, что их нет и неизвестно, когда появятся.

В результате поездки Карсавина в 1947 г. в Москву ВАК без лишних проволочек выдал Карсавину дипломы доктора наук и профессора. Отсутствие советских дипломов у Карсавина было главной формальной причиной (вернее, предлогом) отстранения его от преподавания. Теперь руководство университета предложило Карсавину вернуться, но он отказался. Независимость профессора проявлялась и в его суждениях, разговорах с сотрудниками и друзьями. Он не боялся весьма рискованных шуток, которые в случае доноса могли стоить ему дорого. Коллега Карсавина по музею С. Пинкус передает одну из подобных реплик своего директора. «Знаете ли, до вчерашнего дня у меня были некоторые сомнения в гениальности Сталина. Но вот во вчерашнем некрологе Жданова сказано, что тот был соратником гениального Сталина. А некролог подписан Сталиным же. Если уж сам Сталин говорит о своей гениальности, то мне ничего не остается, как признать этот теперь совершенно очевидный факт».

Когда это произносилось, старшая дочь Карсавина, получившая образование в университетах Парижа и Оксфорда и работавшая в советском Вильнюсе на табачной фабрике, уже полгода была за решеткой. [23]

9 июля 1949 г. пришёл черёд и самого Карсавина. Его наконец настигла обычная судьба «буржуазного интеллигента» в России. Пусть и с опозданием на пару десятилетий, но с тем большей неумолимостью. Карсавина отправили сначала в известную всей Литве тюрьму в центре Вильнюса. Затем Особое совещание 26 ноября 1949 г. приговорило профессора к десятилетнему заключению за то, что Карсавин, «находясь за границей, издал большое число сочинений, в которых клеветал на советскую власть и В.И. Ленина, пересылал антисоветскую евразийскую литературу, а проживая в городе Вильнюсе, вел антисоветскую пропаганду».

Конечный пункт в скитаниях Карсавина — лагерный. Последние месяцы жизни философа, проведённые им в лагере Абезь (Коми ССР), как ни странно, известны лучше любого другого периода его многотрудной биографии. Этим мы обязаны солагернику Карсавина Анатолию Ванееву, ставшему последним и самым преданным, даже страстным учеником профессора. Он сохранил часть рукописей Карсавина и оставил подробные воспоминания о своём учителе.30)

В заключении Карсавин держался мужественно и твёрдо. Когда-то литовские друзья после выхода «Поэмы о смерти» называли Карсавина наполовину в шутку, наполовину всерьёз «наш Платон». Но то, как Карсавин встречал свою смерть, может вызвать в памяти и образ Сократа. Карсавин вел философские беседы с другими заключёнными, благо уровень интеллектуальной элиты лагеря был весьма высок. Он писал стихи — сонеты и терцины, создал несколько философских и богословских статей и фрагментов на русском и литовском языках.31) Здоровье Карсавина давно уже оставляло желать лучшего, а тюрьма его окончательно подорвала. Когда философ умирал на койке лагерного госпиталя, православный священник то ли опасаясь начальства, то ли из каких-либо иных соображений отказал в просьбе исповедовать умирающего. Тогда Карсавин позвал священника католического и произнёс ему свою исповедь на латыни. Это и породило легенду о переходе одного из выдающихся православных мыслителей в католичество на смертном одре. Мы затрудняемся сказать о её достоверности что-либо определённое, как и не видим здесь повода для унижающих память Карсавина возможных споров между чересчур рьяными адептами обеих великих конфессий о своих [24] «правах» на усопшего. На груди умиравшего Карсавина оказалось два креста — русский и латинский. И это слишком серьёзный символ, чтобы тревожить тень философа суетными земными склоками.

12 июля 1952 г. Карсавин скончался. Нельзя сказать, что благодарная отчизна в очередной раз не почтила память одного из своих известных сынов достойной эпитафией, как это было с сотнями выдающихся российских интеллигентов. Правда, почтение это оказалось выражено в форме несколько сюрреалистической. Ванеев написал «эпитафию» на листке бумаги, а лагерный врач Владас Шимкунас, положив листок в банку и герметично её закупорив, при вскрытии тела Карсавина незаметно зашил сей сосуд в животе покойного...

Попадись Карсавину подобный эпизод в старой хронике, уж он бы не преминул вывести длинную цепочку умозаключений о характере культуры, государства, типе общественных связей, да и той же религиозности из столь «колоритного» эпизода, когда один из самых ярких мыслителей своей страны и своего времени опускается в могилу не только вместе с чьей-то чужой только что ампутированной ногой, но ещё и с эпитафией, зашитой в собственную утробу. Какой многозначительный образ!

Сейчас место захоронения Карсавина обнаружено. Останки, однако, не были найдены специальной литовской экспедицией 1989 г. В 1990 г. архитектор Йонас Йодишюс возвел памятник на кладбище, где лежат Карсавин и ещё 11 тысяч погибших в Абези. На камне только одно слово, повторенное по-русски, литовски, коми и английски, — «Невернувшимся».

Только в 1989 г. Лев Платонович Карсавин был реабилитирован литовской прокуратурой. Впрочем, много ли значит сей формальный акт для нашего отношения к этому философу, историку, богослову?

Что касается внутренних забот нашего профессионального цеха, то вряд ли стоит, как это часто случается после совершенной неправедными властями и их не в меру послушными подданными несправедливости, пускаться во все тяжкие, чтобы превознести до небес Карсавина-историка и окурить его образ непроницаемыми клубами фимиама. Ему уже сейчас воздается должное. Карсавину принадлежит своё и весьма почётное место в отечественной историографии. Нет нужды делать из него «самого крупного» или же того более «гениального» историка, хотя в постановке ряда проблем он действительно обогнал и нашу, и зарубежную историческую науку на несколько десятилетий. Среди современников Карсавина было много прекрасных историков, в том числе и медиевистов. Имена одних с почтением учит любой студент-первокурсник, других ещё предстоит нам «осваивать» [25] заново. Но в одном хотелось бы подчеркнуть исключительность Карсавина. Он, как никто другой из историков, воплотил дух времени, дух русского «Серебряного века», дух «fin de siecle». Подобно тому как в архитектуре при наличии десятков профессионалов, работавших на рубеже веков, мироощущение современников, его своеобразие выразил, наверное, лучше всех Федор Шехтель, так и в исторической науке (сколь бы рискованными ни были подобные параллели) эпоха русского модерна представлена прежде всего Львом Карсавиным. Карсавин, как и Шехтель, может нравиться или вызывать раздражение, но его исторические сочинения написаны характерным почерком, который не спутаешь ни с каким иным: почерком славного десятилетия русской культуры между первой революцией и первой мировой войной.

Думается, было бы неверным заводить большой разговор об исторических взглядах Карсавина, его понимании хода развития человечества в предисловии к далеко не самой важной из его книг. Попытку такого разбора имеет смысл предпринять при переиздании «Очерков религиозной жизни в Италии», а ещё лучше «Основ средневековой религиозности» или тем более «Философии истории». И всё же несколько самых предварительных и общих замечаний на эту тему сделать необходимо.

В советской историографии имя Карсавина обычно связывают с понятием кризиса «буржуазной» исторической науки, так или иначе сказавшемся на всех национальных школах. Такая характеристика и сейчас не вызывает возражений при условии, что говорить об этом кризисе стоит без предубеждений и готовых ярлыков, а главное без высокомерия якобы познавших такие глубокие истины, которые были совершенно недоступны заблудившимся в методологическом тумане историкам рубежа веков.

Прежде всего, наверное, стоит признать, что мы имеем дело с очень широким и пока, кажется, ещё в полной мере не осмысленным явлением — кризисом европейского рационализма, вернее — его картезианско-ньютоновского варианта. На рубеже XIX и XX вв. ставятся под сомнение все основы мироощущения человека «классического» нового времени, и прежде всего его абсолютная уверенность во всепобеждающей мощи европейского («инженерного») разума, ведущего человечество державной поступью ко всё более и более замечательным ступеням развития цивилизации.

Кризис европейского рационализма, о причинах которого распространяться здесь нет возможности, затронул точные и естественные науки, философию, стиль европейской жизни, серьезно изменил быт, самосознание людей, литературу и искусство. С ним так или иначе связаны определённые [26] политические процессы и катаклизмы, в частности усиление радикальных партий и течений, две мировые войны, установление тоталитарных режимов...

Он не мог не оказать глубокого влияния на гуманитарные науки, и в частности на историю, поскольку именно в этой сфере культуры роль дискурсивного типа мышления всегда представляла собой проблему. Методологический кризис в исторической науке, в связи с которым называют обычно прежде всего немецких неокантианцев (В. Виндельбанд, К. Риттер), Макса Вебера, В. Дильтея, О. Шпенглера и Б. Кроче, представлял собой бунт гуманитариев против порабощения истории естественными науками. Под порабощением они понимали привнесение в историю методов исследования (да и мышления вообще), свойственных точным и естественным наукам, тенденцию «поставить историю на научную основу», т.е. уподобить её в основных характеристиках наукам par exellence, тем самым, в чьей «научности» сомнений никогда ни у кого не возникало.

Методологический кризис стал естественной реакцией на увлечение позитивизмом и близкими к нему течениями, обещавшими заставить-таки историю познавать основные законы развития общества и на их основе предсказывать будущие процессы, подобно тому как это делается в физике, химии, механике... Иллюзии развеялись в течение нескольких десятилетий. Оказалось, что изучение массовых явлений, а не личностей, типичного, а не индивидуального, состояний, а не событий, глубинных («базовых») процессов, прежде всего в экономике, а не культуры, интересов, а не идей открыло новые грани и возможности истории, но отнюдь не может исчерпать суть истории. Она по-прежнему осталась загадкой. Позитивизм XIX в. сильно двинул вперед развитие социально-экономической истории, но заслужил вместе с тем немало упреков в поспешности и некорректности использования общих понятий, в игнорировании массы индивидуальных особенностей «обобщаемых» явлений, в чрезмерной «материализации» исторического процесса и, наконец, в том, что позитивистская историческая наука стала очень скучной и всё меньше привлекает интерес общества, перестала быть «учительницей жизни».

В России традиции позитивизма в исторической науке были весьма сильны, прежде всего в силу того, что вся демократическая и либеральная общественная мысль в стране на протяжении многих десятилетий была увлечена крестьянским вопросом, а значит, проблемами хозяйственными и социальными. Художественная литература сохранила нам целую галерею русских интеллигентов-позитивистов — чрезвычайно распространённого в [27]  стране общественного типа, многое определившего в её культуре и судьбе.

Карсавин же был одним из тех, в общем весьма немногочисленных русских историков, кто попытался решительно порвать с позитивизмом и найти новые пути для истории. Если верить Ванееву, Карсавин и незадолго до смерти повторял мысль, которая многое объясняет и в его исторических сочинениях: «Репутации разума сильно повредил рационализм девятнадцатого века. Этот рационализм хотел все выболтать, между тем, удержанное втайне может быть важнее, чем высказанное вслух».32) В поисках тайны истории Карсавин обращается к человеческой душе, а не к производству или социальным конфликтам. Для него «социальная деятельность» есть прежде всего и по преимуществу «социально-психическая деятельность», а в основе исторического мышления лежит сопереживание. Поскольку история и личность историка не только не разделены непреодолимой преградой, но, напротив, близки по сути своей, то между ними возможен контакт: «Психичность и непрерывность позволяют сближать исторический процесс с нашим собственным душевным развитием, с непрерывным видоизменяющимся потоком нашей душевной жизни».33)

То, что постигает историк в ходе такого неопосредованного соприкосновения с прошлым, оказывается «не только и не главным образом его субъективное переживание, а реальное проникновение в иной душевный процесс, подлинное слияние с ним, как бы такое вживание в чужую индивидуальную и коллективную душу ни объяснялось».34)

Процитированные фрагменты из методологической брошюры Карсавина показывают, что его мысль шла скорее путем Дильтея или Кроче, нежели неокантианцев и Вебера. Но нужно быть осторожным, перенося эти теоретические суждения Карсавина на конкретные его исследования более раннего периода. Одно дело методология, другое — непосредственный поиск решения определенной исторической задачи. Тем более, что, как уже говорилось, Карсавину было присуще стремление к интеллектуальному эксперименту.

Что касается «вживания», то автор явно не просто занимается методологическими поисками, но и обобщает собственный опыт, рефлексирует по поводу своей исследовательской манеры. Карсавина [28] раздражали «придирки» оппонентов к частностям в его работах, когда он интуитивно чувствовал по доступным вниманию историка осколкам прошлого его органическое единство. Он ощущает, как это было, что думали люди XIII в., как они верили, и это ощущение дает Карсавину уверенность в полной правоте своих выводов. Ведь он занимается не подсчетом бочек селедки, вывезенной из одного средневекового порта в другой в таком-то году. Карсавин занимается сознанием людей прошлого, их мироощущением, проще говоря — душой. И тут не могут быть приемлемы способы обычного исторического анализа, наработанные позитивизмом, в том числе и российским. Карсавин ищет свой путь...

В книгах Карсавина о средневековой религиозности нет столь общих и столь категоричных деклараций, как в цитировавшемся сочинении 1920 г. Автор ставит перед собой новаторскую задачу и пытается найти методику её решения, исходя не из абстрактных идей, а из исторического материала и... склада собственной личности. (В последнем, кстати, нет ничего исключительного — личность историка сплошь и рядом влияет на характер его сочинения, но далеко не каждый исследователь может дать себе в этом отчёт.) Для Карсавина существенно не просто создать портрет внутреннего мира определённого человека или воспроизвести идеологию какого-либо еретического течения. Он ищет константы человеческого сознания, то, что объединяет и ортодокса, и еретика, и простого прихожанина, и мистика-визионера. Объект поиска — субстанция трудноуловимая. Её можно назвать духом средневековой религиозности. Карсавин предпочитает говорить о «религиозном фонде» эпохи. Современный историк наверняка вспомнил бы «заграничное» слово «ментальность» — понятие, пришедшее в нашу историческую науку и культурологию сравнительно недавно из западной, прежде всего французской, историографии. И хотя «ментальность» не вполне совпадает с тем, что изучал Карсавин, но он занимался очень близкими сюжетами, стараясь разобраться в смутных представлениях, неосознанных или полуосознанных идеях или даже грезах людей давно прошедших веков.

Он пытается не допустить, чтобы его исследования распадались на мозаику любопытных и остроумных примеров и наблюдений над отдельными, мало связанными между собой явлениями духовной жизни XII-XIII вв. Для этого Карсавин создает понятие «среднего человека», логическую абстракцию, которая должна помочь свести в целостную картину отрывочные сведения, крупицы материала, с таким трудом собранные в самых разных памятниках прошлого. Коллеги много критиковали Карсавина и за понятие «религиозного фонда», и за «среднего человека», не [29] замечая, что многие привычные им «общие понятия», будь то даже такие, как «феодализм» или «сеньория», тоже требуют и переосмысления, и нового обоснования. Заслуга Карсавина состоит, в частности, и в том как раз, что при охватившем историков начала XX в. скепсисе в отношении каких-либо обобщений он пытался найти дорогу от отдельных фактов к общим моделям и при этом в столь трудной области, как история культуры. По сути дела, в трудах Карсавина нащупываются пути и подбирается терминология для новой дисциплины, развившейся по-настоящему лишь значительно позже, — исторической антропологии...35)

Книга Карсавина о западноевропейском средневековом монашестве не относится к числу его главных исторических сочинений. Это популярный очерк, написанный по заказу издательства Брокгауза и Ефрона. Кстати, Карсавин был в авторском коллективе второго издания знаменитой энциклопедии (оно называлось «Новый энциклопедический словарь»), к сожалению, оборванного на середине из-за революции 1917 г. Книжка была адресована любому «интеллигентному» читателю, интересующемуся историей, — студентам, инженерам, гуманитариям, не занимающимся специально медиевистикой.

Но книга о монашестве — не отклонение от основного русла исследований Карсавина, она вырастает непосредственно из его занятий францисканцами и всевозможными еретическими и неортодоксальными течениями в Италии XII-XIII вв., является, так сказать, побочным продуктом его магистерской диссертации, в одном году с которой (1912) она и была опубликована. Это самый «медиевистический» период творчества Карсавина. Перекличек с его диссертацией, естественно, больше всего в последних главах, для которых, как представляется, характерна некоторая «скороговорочность» из-за перегруженности фактами и беглости изложения.

Современный специалист, профессионально занимающийся историей западного монашества, найдёт немало оснований, чтобы поспорить с автором переиздаваемой через 80 лет после первого выхода в свет книги. Но со всем прискорбием приходится подчеркнуть, что перед нами отнюдь не историографический памятник. Историческое сочинение живо до тех пор, пока в сознании читателей оно не перекрыто более качественным и подробным или просто более новым трудом. Так вот книга Карсавина по сю пору — самая свежая и самая новая обзорная работа на русском языке по истории западного монашества. До [30] сих пор студентов приходится отсылать к изданию 1912 г., чтобы они получили в сжатой и стилистически приятной форме основы систематических сведений о средневековых орденах, каноникатах и их основателях. Вряд ли даже слабым утешением может служить то, что подобных работ о монашестве российском тоже за последние десятилетия трудно припомнить. Совсем иначе дело обстоит за рубежами нашей страны, где исследования и популярные очерки о монашестве, как «нашем», так и «их», выходят постоянно. Небольшая часть этой литературы по теме книги Карсавина приводится в прилагаемом в конце её списке. Кстати, мы не сочли возможным опустить и историографическое приложение самого Карсавина, в котором он дает обзор использованной им литературы. Обзор представляется любопытным прежде всего для уяснения манеры Карсавина прорабатывать труды предшественников и составлять четкое мнение о характерных качествах той или иной книги. Это тоже входит в авторскую манеру, и знакомство с Карсавиным было бы, представляется, неполным без данного раздела. К тому же некоторые из указанных им книг не потеряли полностью своего научного значения и сегодня, и читатель может в случае нужды обратиться к ним за какой-либо конкретной справкой или уточнением.

Карсавин оставляет вне поля своего внимания обширные пласты поставленной в заголовке его книги темы. Так, он практически ничего не пишет о хозяйственной деятельности монастырей, если не считать раздела об «обмирщении» монастырской жизни. Между тем значительная часть существующих теорий аграрного развития средневекового общества, его социальной эволюции строится именно на материалах монастырского землевладения. Вообще, социальный фон эпохи в книге практически отсутствует. Это не упущение автора книги, а сознательная позиция, определившая характер отбираемого материала. Карсавина интересуют исторические воплощения идеала аскетической жизни как средства алкания духовности, сочетания этого идеала с идеалом апостольства. Все изложение и подчинено стремлению проследить судьбы подобного отношения к жизни в сознании людей средневековья, способы организационного оформления тяги общества к аскезе. Рассказ обрывается там, где, по мнению Карсавина, монашество утрачивает способность реализации общественного стремления к идеалу аскетической жизни, когда затухают последние импульсы в эту сторону в самом монашестве, и оно постепенно превращается в «обычный» социальный и политический институт.

Первый же абзац книги позволяет читателю заподозрить, что, как это часто бывает у Карсавина, в основе рассказа лежат сугубо личные ощущения и раздумья о соотношении добра и зла и [31] позиции человека по отношению к ним. Что автор имеет свой взгляд на то, как трансформировался аскетический идеал в новое время и каким он стал к началу XX в. Что автор сам знает цену аскезе, понимаемой, естественно, не как умерщвление плоти, самобичевание и питание исключительно акридами, а как «всякое самоупражнение, духовное самовоспитание, достигаемое путем воздержания от ряда своих желаний или путем устремления к добру». И наконец, что он относится сдержанно к «дуалистическому мирочувствованию», по-видимому, ощущая мир в большем единстве и целостности...

Все эти темы не получают развития на страницах «Монашества», хотя отзвуки их слышны в других, по преимуществу уже философских сочинениях Карсавина.

В качестве основного логического стержня книги можно назвать, пожалуй, идею «пульсирующего» монашества — череды периодов обострения активной борьбы со злом через разные формы аскезы и отступления, скатывания очередного «строгого» ордена в мирскую суету. Религиозность эпохи постоянно нуждается в реализации крайних своих идеалов, и они торжествуют на какое-то время в каком-либо новом монашеском движении или же в ереси. Но уже необходимость создавать любые организационные формы, существовать в миру неизбежно ведет к утрате первоначальных идеалов. И так до тех пор, пока не ослабевают идущие из глубин массовых религиозных настроений побуждения...

Для большинства читателей книга будет полезна прежде всего содержащимся в ней большим фактическим материалом, дающим хорошее представление о не слишком нам известной стороне жизни средневековой Европы. Вряд ли было целесообразно оговаривать в комментариях все отличия существующих сейчас точек зрения на конкретные детали истории черного духовенства от мнений Карсавина, все варианты современных историографических позиций, новые материалы и трактовки. Это чрезвычайно увеличило бы объём примечаний и по сути дела изменило характер издания, рассчитанного, как и 80 лет назад, на самого широкого читателя.

Зато показалось необходимым в качестве приложения к книге переиздать одну из самых известных у специалистов статей Карсавина о символизме мышления и идее миропорядка в средние века. Она не связана непосредственно с темой средневекового монашества, но дает неплохое представление о сути научных занятий Карсавина и характере его исследовательского почерка.

Статья не столько радует, сколько огорчает современным звучанием поставленных в ней вопросов. Огорчает потому, что наработки, оказывается, сделанные в отечественной науке ещё [32] накануне первой мировой войны, были ненужными нескольким поколениям отечественных историков, что возвращение к поднятым тогда темам состоялось лишь в 60-80-е годы. Причем стимулы к возрождению этого интереса исходили не из самой исторической науки, а со стороны различных направлений в филологии и от достижений западных историков. В наши годы при чтении статьи Карсавина может даже создаться впечатление, что всё это хорошо знакомо и неоднократно встречалось в литературе последних десятилетий. Хотя скорее зависимость обратная — идеи Карсавина в немалой степени предвосхитили появление нового направления и повлияли на его становление. Вариации «на тему Карсавина» сейчас встречаются постоянно в самых неожиданных сочетаниях и разнообразных текстах. Исходное авторство их порой забылось, что, вообще-то говоря, немалая честь для историка. Ведь получается, что его мысль стала неотъемлемой частью если и не религиозного, то уж во всяком случае «интеллектуального фонда» эпохи. Правда, через семьдесят или восемьдесят лет...

Конечно, после многочисленных отечественных работ о семиотике культуры некоторые рассуждения Карсавина о символе не покажутся глубокими, конечно, отдельные примеры из его статьи часто в последнее время цитируются, и всё же это удивительная научная миниатюра, которая заслуживает благосклонного внимания современного читателя.

Не будем спорить о перспективах открытого Карсавиным направления в отечественной истории, как и не будем перечислять непреодолённые им методологические трудности, не кажущиеся убедительными решения стоявших перед ним проблем. Постижение человеческой души — будь то в настоящем или тем более в прошлом — задача из в принципе неразрешаемых. И в то же самое время из тех, которые всегда будут тревожить и манить людей. [33]


[3] - конец страницы.

Постраничная нумерация примечаний заменена сквозной.

Л.П. Карсавин. Монашество в средние века. М., 1992 г.

OCR User Userovich


1) См.: Хоружий С. Лев Платонович Карсавин // Литературная газета. 1990. 22 февраля. С. 5; Ванеев А. Очерк жизни и идей Л.П. Карсавина // Звезда. 1990. № 12. С. 138-151.

2) См. подробнее статью А.Л. Ястребицкой, в которой сделана попытка показать, что «Л.П. Карсавин с полным правом может быть отнесен к числу тех, кто, как М. Блок и Л. Февр во Франции, стоит у истоков современной европейской так называемой «новой исторической науки», наиболее полно выразившей себя сегодня, в частности, в области медиевистических исследований. Он является одним из русских предшественников того их направления, которое называют «исторической антропологией». — Ястребицкая А.Л. Л.П. Карсавин об изучении истории и современная медиевистика // Историк-медиевист — Лев Платонович Карсавин (1882-1952). М., 1991. С. 43-44.

3) Нам удалось обнаружить единственное упоминание в статье О.Л. Вайнштейна «Развитие историографии средних веков в царской России» // Историк-марксист. 1940. № 1. С. 113-114. Назвав имена Л.П. Карсавина, А.С. Вязигина и П.М. Бицилли, автор констатировал «незначительность консервативного или реакционного сектора русских специалистов по всеобщей истории». И сразу же далее: «Не случайно, что именно представители этого реакционного сектора составили основные кадры историков, занявших враждебную позицию по отношению к Великой социалистической революции и очутившихся поэтому в рядах белоэмигрантов».

4) Очерки истории исторической науки в СССР. М., 1963. Т. 3. С. 437.

5) Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. С. 10. См. также характеристику Л.П. Карсавина как «выдающегося медиевиста» в книге А.Я. Гуревича «Культура и общество средневековой Европы глазами современников». М., 1989. С. 10.

6) Карсавина Т.П. Театральная улица. Л., 1971. С. 92.

7) Из истории духовной культуры падающей Римской империи (политические взгляды Сидония Аполлинария) // ЖМНП. 1908. № 2. С. 285-336; Магнаты конца Римской империи (быт и религия) // К двадцатипятилетию учебно-педагогической деятельности Ивана Михайловича Гревса. СПб., 1911. С. 1-62.

8) Отчёт о деятельности Петербургского университета за 1905 год. СПб., 1906. С. 138,141.

9) Подробно см.: Каганович Б.С. И.М. Гревс — историк средневековой городской культуры // Городская культура. Средневековье и начало нового времени. Л., 1986. С. 216-235.

10) Письма готовятся к изданию С. Клементьевой.

11) Научный исторический журнал. 1913. Т. 1. Вып. 1. № 1. С. 147; Вып. 2. № 2. С. 177-180.

12) Отчёт о деятельности Петербургского университета за 1912 год. СПб., 1913. С. 89; Отчёт... за 1915 год. Пг., 1916. С. 135.

13) Добиаш-Рождественская О.А. Религиозная психология средневековья в исследовании русского учёного // Русская мысль. 1916. № 4. Отд. 3. С. 28.

14) Карсавин Л.П. Культура средних веков. Пг., 1918. С. 1.

15) Карсавин Л.П. Католичество. Пг., 1918. С. 131.

16) Подробно см.: Хоружий С.С. Карсавин и де Местр // Вопросы философии. 1989. № 3. С. 79-92 и Карсавин Л.П. Жозеф де Местр // Там же. С. 93-118.

17) Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 54. С. 265.

18) Ваганян В. Учёный мракобес // Под знаменем марксизма. 1922. № 3. С. 54.

19) Там же. с. 46.

20) Там же. С. 50.

21) Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 54. С. 266. Речь шла о сотрудниках журнала «Экономист».

22) Под знаменем марксизма. 1922. № 5-6. С. 129.

23) Невский В.И. Нострадамусы XX века // Под знаменем марксизма. 1922. № 4. С. 97.

24) Ваганян В. Указ. соч. С. 54.

25) См.: Колоколкин В История большевизма в социал-демократическом освещении (о том, как В. Ваганян клеветал на Ленина). М.; Л., 1927.

26) Цитируется по переизданию в книге: «Историк-медиевист — Лев Платонович Карсавин...». С. 122.

27) Интересные подходы к теме «Карсавин и «евразийство» предлагает С. Хоружий в указанной выше статье из «Вопросов философии». См. также подборку А.В. Соболева и И.А. Савкина «Полюса евразийства» // Новый мир. 1991. № 1. С. 180-211.

28) Книга вышла и в немецком изложении: Karsawin L.P. (Ideen zur christlichen Metaphysik). Memel, 1928. Недавно обнаружены рукописи никогда не публиковавшихся 2-й и 3-й частей этого сочинения. Сейчас они готовятся к печати.

29) Karsavinas L. Europos Kulturos istorija. Kaunas, 1931-1936.

30) См.: Ванеев А.А. Два года в Абези // Наше наследие. 1990. № 3-4.

31) Венок сонетов опубликован в журнале «Вильнюс». 1990. № 11. С. 152-160. Из терцин пока изданы лишь отдельные в газете «Согласие». 1991. 28 апреля. С. 5.

32) Ванеев А.А. Указ. соч. № 3. С. 71.

33) Карсавин Л.П. Введение в историю (теория истории). Пг., 1920. С. 12.

34) Там же. С. 16.


35) Здесь вновь уместно отослать читателя к цитировавшейся статье А.Л. Ястребицкой.

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова