Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы.

Крейн Бринтон

ИДЕИ И ЛЮДИ: ИСТОРИЯ ЗАПАДНОЙ МЫСЛИ

 

К оглавлению

Глава 3

Поздняя классическая литература    
Единый Мир

Введение

Четвертое столетие до н. э., век Платона и Аристотеля, было последним столетием подлинно независимых греческих городов-государств, где возникла рассмотренная нами культура. В течение трех следующих столетий в средиземноморском мире выросли гораздо б?льшие политические системы. Это были «государства-наследники» эфемерной империи Александра Великого – Македония, Египет, Сирия и меньшие государства Малой Азии, а на Западе – Рим и Карфаген. Эти «сверхдержавы» боролись между собой до тех пор, пока Рим не разбил и не поглотил все другие державы к 100 году до н. э. Затем, в течение примерно трех столетий, греческая культура развивалась в обществе, политически зависимом от Рима. Из враждующего мира племен и городов-государств возник Единый Мир поздней греко-римской культуры. Это был и в самом деле в высшей степени единый мир, где хорошие дороги и организованные морские сообщения создавали возможность свободного движения людей – и идей; мир, где по крайней мере образованные классы, независимо от их происхождения – британские, галльские, испанские, италийские, африканские, греческие, египетские – принадлежали к подлинно космополитической культуре; мир, на какое-то время свободный от войн между его составными частями, а в целом мирно управляемый администраторами, воспитанными на римском праве.

В эти столетия выросли большие городские центры – Рим, Антиохия, Александрия, – в которых были библиотеки и университеты, очень высоко развившие гуманитарную ученость и даже некоторые из естественных наук. Филология этой эпохи для большинства из нас не имеет особого значения, если не считать того, что переписка текстов увеличивала вероятность их сохранения. Науки же, особенно математика, астрономия и физика, составили основу нашего современного знания и были переданы нам в значительной мере средневековыми схоластами и арабами.

Еще важнее, что в эти шесть столетий – в более широких рамках Македонии и Рима – разрабатывались многие из идей и жизненных установок, возникших в полисах великой эпохи. Идеи, сознательно развитые из этики и метафизики оригинальных мыслителей Греции, широко распространились если не в народных массах, то во всяком случае среди образованного меньшинства полусотни племен и рас. Греческие идеи потеряли свою остроту, свой неповторимый аромат; они были смягчены и перемешаны, приспособлены к потребностям космополитической элиты. Любителю чистой греческой культуры этот процесс все еще кажется обесценением, вульгаризацией этой культуры. Но для нас этот процесс важен, поскольку именно таким образом греческие идеи воздействовали на христианство – как бы ни оспаривалось это воздействие и его значение.

Самым важным из всего, что произошло в эти столетия, было развитие христианства, которое наряду с римским правом было единственным живым учреждением, пережившим этот Единый Мир греко-римской культуры. Философия истории может искать в тысячелетнем существовании греко-римской культуры ключи к проблеме долговечности всех других культур и попытаться уяснить себе по аналогии, находимся ли мы сами на закате или в зените нашей культуры. История права и учреждений, история языка и литературы могут найти тысячи прямых связей с нашими греко-римскими предшественниками. Историки реконструировали многие подробности этого сложного и утонченного мира, и кто увлекается ими, может наслаждаться греко-римским миром ради него самого. Но кто хочет найти ясную и надежную связь с прошлым, увидит важнейший, центральный факт этой эпохи – рождение христианства.

В этой главе мы последовательно рассмотрим три основных вклада в наше интеллектуальное наследие – еврейский, поздний греческий (или эллинистический) и римский.

Еврейский элемент

Самое семя христианства пришло в греко-римский мир извне. Иисус Христос был еврей. Он родился в то время, когда родина евреев управлялась эллинизированным монархом Иродом и представляла собой полунезависимую составную часть обширного конгломерата наций, именуемого Римской империей. Ко времени рождения Иисуса было уже много евреев, говоривших по-гречески и даже по-латыни и ставших по существу гражданами этого космополитического мира соперничающих идей, религиозных культов и эмоций. Однако раннее христианство имело почти исключительно еврейскую основу и несло на себе отпечаток единственного в своем роде еврейского опыта – парадоксальным образом и более узкого, и более универсального, чем опыт любого греческого города-государства.

Здесь мы сталкиваемся с трудностью, с которой мы еще встретимся в более острой форме при изучении самого христианства. Историк должен задаться вопросом, почему из всех племен и народов восточного Средиземноморья, живших в подобных же географических и материальных условиях и переживших примерно такую же раннюю историю, именно евреи должны были произвести религию, которая через две тысячи лет все еще остается формальной религией нашего западного мира. Он мог бы, пожалуй, ответить, что Бог избрал евреев, что все это произошло по божественному плану, и такого ответа потребовал бы от него христианский фундаменталист. Это ясный и неопровержимый ответ, весьма упрощающий задачу историка. Но мы ответим на этот вопрос иначе.

Если не верить в безусловное божественное вдохновение Библии – и Ветхого, и Нового Завета, – то остается великое множество возможных позиций, целый спектр, от полного принятия божественного происхождения Библии до его догматического отрицания; в этом последнем случае Библия должна рассматриваться как простое собрание исторических документов, к которому следует относиться, как к любым другим подобным документам – например, к «Илиаде» и «Одиссее» Гомера, к «Песни о Нибелунгах» или Корану. Антихристиане вроде Ницше, с которыми мы встретимся в конце книги, иногда перегибают палку в другую сторону, заявляя, что все написанное в Библии – скорее всего ложь.

Наша позиция в этой книге не будет догматической, и тем более не будет догматически антихристианской. Мы допускаем, c целью исторического анализа, что идеи и практика иудаизма и христианства являются исторически возникшими продуктами человеческой культуры. Разумеется, истины христианства можно рассматривать, подобно истинам платонизма, как выходящие за пределы истории – во всяком случае необъяснимые до конца в исторических терминах. Вероятно, никто не может быть скептиком во времени и верующим в вечности. Так или иначе, мы будем придерживаться в этой книге безобидного и даже несколько смиренного скептицизма.

С этой точки зрения, евреи были маленьким племенем пустыни, близко родственным народам, впоследствии известным под именем арабов или бедуинов, и происходившим, по-видимому, с Аравийского полуострова. После многих скитаний они поселились, вероятно между 1700 и 1500 годами до н. э., в гористой местности, примыкающей с запада к Иорданской долине. Вся область между долиной Нила и долиной Тигра и Евфрата – между Египтом с одной стороны и Вавилонией, Ассирией и Персией с другой – была в древности зоной фрагментации, населенной разнообразными племенами, воевавшими между собой и периодически подвергавшимися вторжению и «умиротворению» со стороны их могущественных соседей, восточных и западных. Во всяком случае, в поверхностном политическом смысле история евреев была очень похожа на историю небольших соседних племен. После недолгого периода, когда евреи были единым народом, доминировавшим в этом регионе под властью Давида и Соломона, Израиль раскололся на два царства – Израильское на севере и Иудейское на юге. Возникло соперничество между этими царствами, а также между евреями и их соседями. Были союзы, интриги, походы, битвы и все исторические перипетии, описанные в книгах Царств и Летописей. [Chronicles, в синодальном переводе «Паралипоменон»] Между тем на Востоке вырастала большая и воинственная держава, Ассирия, которая в восьмом столетии до н. э. уничтожила царство Израильское. Царство Иудейское, со священной столицей в Иерусалиме, боролось до 586 г. до н. э., пока не было захвачено другой великой державой Востока – Вавилонией. Около десяти тысяч евреев, в том числе бóльшая часть образованной элиты, были взяты в плен и переселены в Вавилон, что входило, вероятно, в вавилонскую политику рассеяния сопротивляющихся национальных групп. Хотя эти перемещенные евреи в конце концов вернулись в Иерусалим, хотя они пользовались некоторым политическим статусом (но в действительности никогда не были независимы), это уже было начало великого рассеяния. Родина евреев в шестом и пятом веке до н. э. стала частью великой Персидской Империи Ахеменидов, а после завоеваний Александра Великого попала под влияние греческой культуры. В эпоху Христа было еврейское государство под властью эллинизированного царя Ирода, оно представляло собой нечто вроде туземного царства, входившего в конгломерат Римской Империи; но были также тысячи евреев, рассеянных в соседних странах, живших обычно в особых еврейских кварталах Антиохии, Александрии, Коринфа и во всей восточной части империи. Вне Палестины евреи были уже преимущественно городскими торговцами, ремесленниками, ростовщиками, интеллектуалами и были отрезаны от земли.

Уже из этого краткого очерка видно, что было нечто отличавшее евреев от филистимлян, амалекитян, моавитян, амореев и всех других соседних народов, именами которых усыпан Ветхий Завет. Проще всего это «нечто» можно выразить как волю к выживанию, волю оставаться самим собой, волю быть народом. И вот теперь, через две тысячи лет после того как римляне разрушили подчиненное им еврейское государство, на политической карте мира вновь появилась страна Израиль.

По поводу этой единственной в своем роде истории евреев нет единого мнения. Конечно, верующий еврей может попросту утверждать, что Бог создал и сохранил евреев, что он исполнит свое обещание по поводу Мессии. Но для стороннего наблюдателя, ищущего естественное и позитивное объяснение, это легкое решение не подходит. Высказывалось мнение, что евреи – это раса, в действительности наделенная некими наследственными телесными и духовными особенностями, определившими ее историю. Но такие наивные верования в расу и расовую наследственность в наши дни неприемлемы ни для кого, кто хочет серьезно изучать человеческие отношения. Однако, модные в наше время объяснения человеческих отношений, исходящие из экономических и географических условий и составляющие материалистическую интерпретацию истории, в этом случае явно недостаточны. В самом деле, материальные условия, в которых жили все эти амалекитяне, моавитяне, амореи и так далее, вероятно, не отличались от тех, в которых сформировались евреи.

Объяснение единственности евреев надо искать в интеллектуальной истории. Евреи первые среди народов западного мира выработали страстную, фанатическую веру в единого Бога – всемогущего, ревнивого и яростно защищающего свой народ, если он доказывает своими поступками, что он в самом деле его народ. Как мы увидим, великие еврейские писатели древности приписывали своему Богу гораздо больше идей, и притом гораздо более благородных идей; но во всяком случае Иегова (Ягве) был бог воинств, бог-ревнитель, бог, не желающий иметь ничего общего с Зевсом, Дионисом, Ваалом или, что еще хуже, с женскими божествами вроде Афродиты или Астарты. Евреи держались вместе во всех своих испытаниях, потому что у них был Иегова.

Конечно, может возникнуть законный вопрос, каким образом евреи пришли к этим понятиям о своем боге. Если допустить, что различие между ними и их соседями составлял, в обычных абстрактных выражениях, достигнутый ими возвышенный этический монотеизм, то почему только они, из всех своих соседей, достигли этого верования? Как часто бывает в таких случаях, историк не может ответить на этот вопрос – во всяком случае, не может дать простой, количественный ответ. Эти верования были выкованы еврейской историей, в особенности между 1500 и 600 годами до н. э. Они могли отчасти зависеть от некоторых великих людей, таких как Моисей – призрачная и легендарная личность для историка, остающегося в рамках своей науки. Они могли зависеть от генов, от некоторой наследственной стойкости, утвердившейся среди сынов Авраама. Эти верования почти наверное зависели от рано возникшей жреческой касты, сохранявшей предания еврейского национализма: и в самом деле, их высочайшая этическая форма происходит от более поздних религиозных учителей, так называемых пророков. Отчасти эти верования зависели от давления, испытанного одаренным меньшинством, изгнанным в Вавилон в 586 г. до н. э.; давления, внушившего этому меньшинству миссию восстановить свой надлежащий «статус»; давления, побудившего этих людей идеализировать свой статус, сделав своего Иегову лучшим Богом, более нравственным Богом. Подобно политическим достижениям римлян и художественным достижениям афинян, религиозные достижения евреев были продуктом долгой истории, которую уже невозможно полностью понять или полностью восстановить.

Мы имеем о евреях замечательное свидетельство, которое христиане называют Ветхим Заветом. С точки зрения современного светского историка это сборник сочинений, созданных в разное время разными людьми. Некоторые из них – эпические произведения, еврейский эквивалент Гомера; некоторые – жреческие правила, предназначенные для прямого применения в Храме; другие – поэмы, афоризмы, патриотические этические исследования. Ко времени Христа бóльшая часть этого материала была уже собрана, более или менее официально утверждена, и стала служить евреям священным писанием, которое мы называем Библией. Для верующего Библия стала словом Божьим, продиктованным Богом его писцам, а никоим образом не простой книгой.

Включенное вместе с Новым Заветом в христианскую Библию, это собрание еврейской национальной литературы в течение столетий оставалось словом Божьим; тем самым, оно не могло быть предметом критического исследования, а подлежало лишь интерпретации, или экзегезе. Но после Возрождения и Реформации, и особенно в течение восемнадцатого столетия люди начали изучать библейские тексты критически, как они изучали тексты Гомера и Вергилия, Фукидида и Геродота. Эта деятельность завершилась в девятнадцатом веке триумфом гуманитарной учености – так называемой «высшей критикой», столь беспокоившей совесть наших прадедов. Высшая критика не привела к полному согласию. На высочайшем уровне Ветхий Завет ставит важнейшие проблемы человеческой судьбы, в которых мы попросту между собой не согласны.

Более того, современная критика, основанная на археологических данных, поставила под сомнение некоторые из главных суждений высшей критики прошлого века. И все же, эта высшая критика, иллюстрирующая конкретные достижения научного метода и труд нескольких поколений гуманитарных ученых, составляет замечательный памятник, свидетельствующий, что в этой труднейшей области возможно нечто вроде кумулятивного знания. Результаты этих исследований, в их общих чертах, могут теперь отрицать одни только фундаменталисты.

Таким образом, историкам ясно, что Ветхий Завет был скомпилирован из разных источников в разное время. Ученые никоим образом не согласны насчет подробностей; они все еще спорят, какому лицу или какой группе принадлежит тот или иной отрывок. В качестве примера того, что сделала высшая критика, можно взять Пятикнижие, – первые пять книг Ветхого Завета, по традиции приписываемые Моисею. Здесь исследователи различают три источника. Один из них, под названием J (от имени Бога Ягве (Yahweh), в английской транскрипции Иегова (Jehovah)), вероятно, старейший и самый примитивный. Этот Иегова – племенной Бог евреев, все еще общеизвестный, человекообразный (антропоморфный) бог, бог, которого мог бы понять сам Гомер. Второй источник, именуемый Е (от имени Бога Элоим (Elohim)), вероятно, более поздний, и несомненно отражающий более этичное, более абстрактное и более универсальное понятие о Боге. Третий источник, именуемый Р (от слова «жрецы», Priests), значительно более поздний и почти несомненно написанный жрецами, занимаетсяся законами, ритуалом и внешними церемониями, связывавшими евреев в единое социальное и религиозное сообщество – то, что мы назвали бы церковью. Много позже, возможно, лишь в пятом веке до н. э., эти три источника были соединены в еврейскую книгу Бытия, которую мы все знаем. Это соединение не было лицемерной попыткой кого-то обмануть; оно представляет идеи серьезных еврейский ученых о национальной миссии и национальной истории евреев, изложенные после вавилонского плена.
В Ветхом Завете есть много другого, что представляет собой историю в том же смысле; историю, написанную по более ранним источникам и по некоторым современным документам; эта история была написана с целью сделать евреев лучшими евреями, с неизменной памятью об ужасах изгнания. Ветхий Завет содержит также многое, относящееся не просто к истории, а к поэзии, философии и теологии. Таким образом традиционная эпическая история евреев переходит в творения пророков, в «писания» вроде книг Иова, Притч и Экклезиаста.

Бесполезно пытаться резюмировать всю эту массу сочинений, да и вообще от сокращенного изложения бывает мало пользы. Ветхий Завет – не одна книга, а литературный сборник, отрывочный, но не обманчивый: он отражает опыт одаренного народа. Он мало похож на то, что мы называем наукой, в нем очень мало проявляется то отношение человека ко вселенной, которое иногда называют объективным мышлением. В Ветхом Завете ничто не звучит подобно Фукидиду или Гиппократу, или даже Аристотелю; к нему невозможно применить такое выражение как «клиническое описание». Даже в афоризмах, так называемой «Книге Экклезиаста», начинающейся знаменитой фразой «суета сует, и всяческая суета», нет попытки реалистически анализировать человеческое поведение; это всего лишь отчаянная жалоба человека, каким-то образом обнаружившего, что недостаточна даже глубина. Таким образом, вся эта огромная масса литературы в подавляющем большинстве случаев есть литература чувства, стремление к высочайшему, поэтическому, к чему-то трансцендентному. [Выходящему за пределы (некоторой обстановки или системы)] Это литература, просто не принимающая этот чувственный мир с его средствами и орудиями – даже на время, нужное для его изучения.

Но Ветхий Завет великолепно изображает развитие еврейской совести, еврейского взгляда на отношение смертных людей к своему небесному господину. Это отношение – главная часть еврейского опыта, перешедшая в христианский опыт. Как мы уже заметили, Иегова на первый взгляд выглядит довольно обычным древним богом. Он не кажется особенно добрым. Когда мы с ним впервые встречаемся, он уже племенной Бог Израиля, высокомерный, одинокий, а не входящий в какой-нибудь драчливый пантеон богов. И он Бог одних только евреев.

Предполагалось, что у других племен есть другие боги. Иегова был ревнивый Бог, он не хотел, чтобы его собственный народ принимал каких-нибудь других племенных богов. И в самом деле, с точки зрения нынешнего гуманиста или рационалиста, некоторые самые неприятные места Библии повествуют о долгой и успешной борьбе Иеговы, защищающего себя и свой народ от соблазнов соперничавших с ним богов и богинь. Этот Иегова не был похож на учителя воскресной школы. Более того, у него были многие черты бога примитивного народа: он ходил по земле, говорил с Авраамом, боролся с посланцем Божьим, и ненадолго, но вполне телесно являлся Моисею на Синае во всем своем величии.

Антиклерикалы, позитивисты, всевозможные современные религиозные рационалисты, может быть, склонны преувеличивать примитивные, антропоморфные, племенные черты этого Иеговы, изображенного в Пятикнижии. Может быть и мы невольно преувеличили их в предыдущем абзаце. Но очень трудно сколько-нибудь внимательно читать книгу Бытия, не чувствуя при этом, что изображенный в ней бог и в самом деле очень далек от бога современных высоких религий, с которыми мы знакомы – еврейской, христианской, магометанской, индуистской.

В более поздних книгах Ветхого Завета, в так называемом Дейтеро-Исайе (в последних двадцати шести главах Книги Исайи), в Иеремии, в Иове уже нет сомнений: евреи пришли к представлению о единой универсальной религии, к высокому этическому монотеизму, который пророки считали истинным для всего человечества. Второй Исайя говорит вполне определенно: «Я, Господь…поставлю тебя в завет для народа, во свет для язычников». [Исайя, 42.6] И в самом деле, евреи стали более чем когда-либо Избранным Народом. Но избраны они не грозным старым пастушеским богом, чтобы наслаждаться зелеными пастбищами, проломив надлежащее число голов филистимлян; избраны они для того, чтобы показать своим примером всем людям, что Бог хочет, чтобы люди жили в мире и справедливости. «А мои свидетели…вы и раб Мой, которого Я избрал, чтобы вы знали и верили Мне, и разумели, что это Я: прежде Меня не было Бога, и после Меня не будет. Я, Я Господь, и нет Спасителя кроме Меня». [Там же, 43.10-11]

Книга Иова – произведение позднего еврейского поэта и философа, возможно настолько позднего, что он мог испытать влияние греческой трагедии; он сражается с проблемой, возникающей во всех высоких религиях. Это проблема теодицеи, проблема оправдания путей господних перед человеком. Бог всемогущ, всеведущ, всеблаг. Как же мы можем объяснить существование зла? Мы не можем сказать, что такой Бог уничтожил бы зло, но не в силах это сделать; еще меньше можно сказать, что, допуская зло, он сам творит зло. Но, как мы уже заметили, занимаясь Платоном, ум, решительно устремленный к иному миру, может усмотреть, что необходимый и конечный шаг к добру и полноте есть преодоление зла или неполноты каждым индивидом.

Однако, Иова беспокоит нечто более конкретное. Эта форма проблемы теодицеи всегда беспокоила христиан. Допустим, что Бог дозволяет зло, чтобы мы имели надежду преодолеть его, чтобы мы могли вести добродетельную жизнь, вопреки соблазнам дурной жизни. Не следует ли отсюда, что добрые дела ведут к успеху и счастью, а дурные – к неудаче и несчастью? Но все мы видим, как вокруг нас преуспевают дурные люди, а хорошие страдают. Иов был праведным человеком, богатым и счастливым. Бог разрешил Сатане испытать веру Иова, наслав на него ряд бедствий. На потерю богатства Иов ответил знаменитыми словами: «Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господа благословенно!» Иов выдержал физические страдания. Но по мере возрастания этих страданий друзья его стали думать, что за этими чрезвычайными страданиями должна стоять какая-то большая порочность. Тогда Иов, не сомневаясь в Боге, начал выражать крайнее самодовольство по поводу своих страданий. Наконец, явился сам Бог и напомнил Иову, что человек бесконечно мал, а Божественная мудрость бесконечно велика, а потому жалобы человека на свою судьбу есть в действительности высокомерие и порочность. Тогда Иов раскаивается: «Знаю, что Ты все можешь…Так, я говорил о том, чего не разумел, о делах чудных для меня, которых я не знал…Поэтому я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле». [Иов, 42.3-6] Тогда к Иову вернулось здоровье и благополучие, и с тех пор он всегда жил счастливо.

Это скудное, может быть, рационалистическое в дурном смысле слова резюме чего-то, что не поддается резюмированию. Книга Иова имеет эмоциональный смысл, во многом вызываемый самой поэзией, хотя большинство из нас воспринимает ее лишь в переводе. Но если из книги Иова можно вывести что-нибудь земное – это убеждение, что наш узко рассудочный человеческий разум никоим образом не может измерить Бога, не может приблизиться к нему. Нет никакой проблемы теодицеи, потому что самое допущение о ее возможности есть предел человеческого высокомерия. Наше отношение к Богу – никоим образом не измерение, не вопрошание, не проблематическое отношение, о котором можно думать, как думают о своих проблемах юрист, ученый или торговец. «Бог велик, и мы его не знаем». Мы не знаем и не можем знать его, иначе мы не были бы людьми; но именно потому, что мы его не знаем, мы веруем в него.

Не все евреи достигали того уровня мысли и чувства, который мы попытались изобразить, точно так же, как не все афиняне достигали уровня Платона и Аристотеля. Но еврейский народ выработал из своего долгого опыта организованную религию, систему учреждений, образ жизни, и в этом образе жизни началось христианство. Напомним еще раз, что интеллектуальная история занимается не только великими достижениями человеческого духа, подобными творениям еврейских пророков, но также путями приспособления этих идей к повседневной жизни.

Не весь еврейский народ смотрел на своего Бога, как Исайя. Как народ, он не мог полностью растворить своего племенного Иегову во всеобщем Иегове. Несомненно, для многих евреев религия означала соблюдение Закона, то есть сохранение ритуальной чистоты посредством точнейшего выполнения невероятно сложной системы правил и предписаний. Многие из этих правил – запреты, известные в наше время под названием табу, например, закон, запрещающий еврею есть свинину; другие, подобно обрезанию, включали определенные действия. Пророки были мятежники, отвергавшие букву Закона; они были по меньшей мере религиозные идеалисты, пытавшиеся выйти за пределы Закона, а в действительности расширявшие и углублявшие религиозную жизнь своего народа.

Итак, ко времени Христа сложился уже еврейский образ жизни, не более совпадавший с высшими идеалами пророков, чем наш американский образ жизни совпадает с высшими идеалами Эмерсона или Уитмена, но притом глубоко отличный от греческого или римского образа жизни. Еврей верил во всемогущего Бога, который, по причинам, недоступным разуму мудрейших людей, допускает и даже желает, чтобы на земле происходила борьба, которую мы, смертные, ощущаем как борьбу между добром и злом. Он верил, что в этой борьбе Бог избрал еврейский народ как носителя добра, более того, что Бог предназначил еврейскому народу вести человечество к окончательной победе над злом. Для этого он пошлет ему поистине великого вождя, нового Моисея, Мессию, который построит Новый Иерусалим.

Конечно, многие обыкновенные евреи, даже большинство из них понимали это как обещание мирской славы евреев, обещание возмездия за все обиды, испытанные ими от рук вавилонян, египтян, персов, греков, римлян, – короче, все то, в чем нетрудно узнать удовлетворение националистических чаяний. Некоторые евреи могли представлять себе этот конечный триумф не как потусторонний, мистический триумф добра над злом, а как вполне земное утверждение Израиля – униженной, разбитой «малой нации» – на месте Рима.

Но даже и такая мечта вряд ли могла быть чисто материалистической. Читая пророков, мы везде находим свидетельства, что они ощущали грядущее еврейское величие прежде всего как величие своего Бога. Например, Захария говорит: «Будет в те дни, возьмутся десять человек из всех разноязычных народов, возьмутся за полу Иудея и будут говорить: Мы пойдем с тобою, ибо мы слышали, что с вами – Бог.» Евреи не могли уже надеяться стать Римом или Персией, так же как ирландцы – при всем различии между современным и древним миром – не могут надеяться стать Соединенными Штатами или СССР. Некоторые несомненно полагали, что Мессия всего лишь восстановит величие соломонова царства в ограниченной области земли, в Палестине. Те же, кто выходил за пределы такого идеала, представляли себе Мессию скорее провозвестником духовного, а не материального триумфа.

Еще одно обобщение: у еврея, даже лишенного воображения законопослушного еврея, довольствовавшегося соблюдением установленных правил, было нечто присущее лишь немногим грекам – чувство греха. У греков – обыкновенных греков – было ощущение добра и зла, но в действительности они рассматривали добро и зло примерно так же, как правильный поступок и ошибку. Дурной поступок был ошибкой, которую разумный человек мог в следующий раз исправить. Конечно, некоторые люди были неразумны, что могло иметь серьезные и даже трагические последствия. Сами боги не вполне отчетливо различали добро и зло, и они тоже были подвержены неисповедимым законам судьбы. Даже в наихудшем случае, если этот мир и не был предназначен для удобства человека, обыкновенный грек он все же не считал его местом мучения и не предпочитал какой-то иной мир.

Но еврей ощущал злодеяние как грех, свидетельствующий, что виновный порочен, испорчен до глубины души. Зло было не ошибкой, а болезнью. Можно было применить против нее лекарство; таким лекарством могло быть правильное ритуальное поведение. Но излечить вас может лишь Бог, а Бог всегда видит дальше вашего поведения, проникая в ваши глубочайшие мысли и чувства. Эти мысли и чувства должны быть чистыми, они должны быть праведными, потому что Бога обмануть нельзя. Если вы в самом деле можете быть праведным, праведным до конца, то вы спасены. Евреи в действительности придавали меньшее значение учению о немедленном личном бессмертии, чем это делали впоследствии христиане, хотя можно предполагать, что ко времени Христа представление о личном спасении праведностью стало среди них обычным. Но еврею трудно было достигнуть праведности. Бог ужасающе испытует человеческую душу. Этот мир вовсе не приятен, и даже не разумен. Он вовсе не предназначен, чтобы в нем можно было жить, как это представляют себе обыкновенные люди – разумные, себялюбивые, рационально мыслящие и не склонные к героизму. Эти люди живут такой жизнью, какую навязывает им Сатана, искуситель, и это всем известная жизнь – жизнь греховная. Грех окружает нас со всех сторон, и мы никогда не можем быть уверены, что не грешны.

Впрочем, не будем преувеличивать. Обыкновенный еврей вряд ли проводил всю свою жизнь, одержимый чувством греха. И прежде всего, то конкретное поведение, которое казалось ему греховным, не совпадало с нашим американским представлением о греховности, если мы вообще еще помним о таких вещах. Еврей был не совсем пуританин, и уж конечно, он не был тем, что называется этим словом в нашем стереотипном языке. Он не был аскетом, ему были дозволены многие умеренные удовольствия, которые мы называем чувственными. И все же он был ближе даже к нашему стереотипному представлению о пуританах, чем к греческому образу жизни. Он не осуждал плоть, но не доверял ей. И прежде всего, у него не было рассуждающего ума, ума геометра, того ума, который пытается понять вселенную как совокупность измеримых вещей. Мир был для него неизмеримым и даже враждебным местом, где человек должен вслепую нащупывать свой путь, если Господь не просветит его особенным светом не от мира сего, светом, которого грешник может не заметить.

Эллинистический элемент

Между великой эпохой полисов, с шестого по четвертое столетие, и политическим объединением средиземноморского мира под властью римлян в первом столетии до н. э. был период бесконечной борьбы между великими державами – Египтом, Сирией, Македонией, Римом, Карфагеном. При Александре греки распространились по всей восточной части Средиземноморья, и их культура стала в некотором смысле культурой всех образованных людей этого региона, который называется теперь Левантом, или Ближним Востоком. Возникшая таким образом культура во многом отличалась от культуры полисов; уже самое ее распространение привело к ее изменению. Как мы уже заметили выше, историки назвали этот период «эллинистическим», и это название применяется обычно с неблагоприятным, снижающим оттенком.

Для интеллектуальной истории эллинистический период представляет интерес главным образом в двух отношениях. Во-первых, это был важный этап развития греко-римской цивилизации – драматический этап ее зрелого развития с начинающимся упадком. Этот период всегда привлекал внимание философствующих историков, видевших в истории древнего мира нечто вроде образца и пытавшихся угадать в нем нашу собственную судьбу. Но в качестве такого образца эллинистические столетия тесно связаны с римскими столетиями, так что лучше отложить эту сложную проблему до одной из следующих глав. Там мы займемся вопросом, действительно ли нынешнее западное общество движется в направлении, напоминающем греко-римское общество?

Во-вторых, эллинистическая культура – это часть нашего общего наследия. Ее наука, искусство, литература и философия, пожалуй, не меньше ранних греческих достижений способствовали возникновению того формального образования, которое мы до сих пор называем «гуманитарным» или «классическим». Ее ученые, библиотекари и переписчики составили важное звено в передаче нам работы предыдущих поколений. Но важнее всего для нас то, что эллинистические греки – обыкновенные люди и интеллектуалы – были именно те люди, в головах и сердцах которых главным образом и произошло преобразование христианства из еврейской секты или ереси в универсальную веру, пережившую универсальную римскую империю.

Последние три столетия до нашей эры были великими столетиями греческой науки. Эллинистические греки лучше всего проявили себя в математике (особенно в геометрии), в астрономии и физике. В медицине и биологии они не вполне оправдали надежды, завещанные Гиппократом и Аристотелем, а химия едва начала рассматриваться как область исследования. В общем можно сказать, что успехи науки были очень значительны. В наше время наука предполагает подготовленный персонал, специализированные учреждения, публикацию сообщений, неустанные поиски теорий для объяснения фактов и фактов для проверки теорий. Вероятно, до конца семнадцатого века наилучшим приближением к этому современному пониманию науки был Александрийский Музей, устроенный при ранних Птолемеях.

Мы не знаем в точности организацию Александрийского Музея. Девять греческих муз, по имени которых он был назван, были скорее литературные, а не научные дамы. В александрийской системе поощрения знаний литература была поручена большой библиотеке, персонал которой занимался тем, что в современных университетах называется гуманитарными науками. Но отчасти Музей был тем, что мы теперь называем естественнонаучным музеем, местом, где выставлялись интересные экспонаты; отчасти он был институтом для научных исследований, а также для образования – по крайней мере в смысле прямого отношения между учителями и учениками.

Таким образом, в эллинистическую эпоху существовало одно из главных условий процветания науки – специальный центр для преподавания и исследований. Вряд ли нужно повторять знаменитые имена. Архимед из Сиракуз был физик того же ранга, что Ньютон. Евклид написал учебник, использовавшийся для изучения геометрии больше двух тысяч лет. Аристарх Самосский, труды которого до нас не дошли и известны нам главным образом со слов Архимеда, разработал систему небесной механики, поставившую Солнце в центре нашей планетной системы, вокруг которого вращаются Земля и другие планеты. Эратосфен, основываясь на более ранней научной теории, рассматривавшей Землю как сферу, нашел длину окружности Земли, удивительно близкую к правильной. Мы не знаем с уверенностью современного эквивалента его единицы измерения – стадия; но он получил, вероятно, значение в двадцать восемь тысяч миль, [То есть около 40 000 км.] вместо двадцати пяти тысяч миль в современной географии.

Хотя значительная часть этой научной работы представляла собой чистую теорию, напоминающую по стилю философию, александрийцы вовсе не избегали трудной и кропотливой работы – наблюдения и эксперимента. Например, Эратосфен получил длину окружности Земли путем тщательного измерения тени, отбрасываемой вертикальным столбом в Александрии точно в полдень, в день летнего солнцестояния. Он знал, что в Сиене, на юг от Александрии, солнце в этот же момент того же дня вообще не бросает тени – то есть, в современных терминах, что Сиена лежит на Тропике Рака. Расстояние от Александрии до Сиены было ему известно. С помощью несложной геометрии он смог определить дугу земной поверхности, составляющую расстояние от Александрии до Сиены, и нашел 7º 12´, или 1/50 окружности. Его ошибка произошла главным образом от частных неточностей; Сиена расположена не в точности к югу от Александрии; она лежит не в точности на Тропике Рака; при измерении первоначального угла он мог неточно отметить половину солнечного диаметра. И все же это была замечательная работа – научный результат, основанный на теории и фактах.

Некоторые из более поздних александрийцев хотя и не были техниками или изобретателями в современном смысле, внесли немалый вклад в экспериментальную механику. Унаследовав от своих предшественников немало знаний о поведении жидкостей и газов, о рычагах, сифонах, насосах и т. д. – наука была уже определенно кумулятивной, – они сконструировали игрушечные паровые турбины, торговые автоматы, механических птиц, издававших свист, двери храма, автоматически открывавшиеся при зажигании огня. Кажется правдоподобным, что некоторые из этих изобретений намеренно использовались жрецами для усиления эффекта их церемоний. Но у нас нет свидетельств, чтобы какой-нибудь александрийский торговец использовал машины для продажи своих товаров, или какой-нибудь александрийский инженер использовал паровые двигатели.

История науки в позднем греко-римском мире производит фрагментарное впечатление. Там были великие умы, посвятившие себя этому делу, и там было по крайней мере начало системы образования и общественной организации, способной поддерживать кумулятивные исследования в науке. Но там никогда не возникала плодотворная связь между наукой, техникой и экономикой; а в ранние столетия римского мирового господства наука перестала развиваться, перестала продвигаться вперед. Непонятно, почему развитие науки таким образом остановилось – это одна из интереснейших проблем интеллектуальной истории. На нее нет простого ответа. Здесь, как почти всегда в человеческой истории, мы встречаемся с большим числом факторов, с множеством переменных, играющих ту или иную роль в рассматриваемом процессе. Мы не можем составить из них уравнение; мы можем лишь грубо оценить их.

Один из факторов часто преувеличивается, хотя он несомненно играл некоторую роль. Это, можно сказать, «благородный» элемент великой греческой традиции, представление, что культурный джентльмен может заниматься изящными предметами вроде музыки и философии, но не тщательной, кропотливой, «недостойной» работой в лаборатории или полевыми исследованиями; или, в более интеллектуальном выражении, представление, что истина постигается интроспекцией, вдохновением, чтением великих классических произведений, а не ухищрениями и манипуляциями чувственного опыта. Иными словами, греческие и римские интеллектуалы предпочитали следовать Платону, а не Гиппократу.

Это отчасти верно, но вряд ли благородная традиция могла сама по себе преградить путь античной науке. Было немало отдельных ученых, от Гиппократа до Архимеда и Эратосфена, не считавших ниже своего достоинства докапываться до фактов. Может быть, наука не была привлекательна для лучших умов, но у нас нет убедительных свидетельств в пользу такого объяснения.

Есть еще один фактор, который надо отбросить. Мы еще встретимся с представлением, что торжество христианства, с его особым вниманием к загробному миру, сделало греков и римлян неспособными справиться с различными проблемами этого мира, в том числе, естественно, с научными проблемами. Но, по крайней мере в этом конкретном случае, хронология оправдывает христианство. Христиане не имели серьезного влияния в Римской Империи до конца второго столетия нашей эры; между тем, эллинистическая наука еще несколькими столетиями раньше достигла своего высшего развития и вошла в период упадка или застоя.

Подлинно важным фактором здесь нужно считать неспособность чистой науки того времени влиять на технику и другую экономическую деятельность, а также воспринимать влияние с их стороны. Мы можем быть вполне уверены, что современная наука приняла свой нынешний вид, что она развилась и выжила в значительной степени благодаря коммерческой и промышленной революции Нового времени. Грубо говоря, наука стала окупаться. Но в древнем мире она не окупалась. Это приводит нас к дальнейшему вопросу: почему в древности не было промышленной революции? Там были начала промышленного развития и в банковской системе, и в технике. Но там не было недостатка в рабочей силе; в самом деле, при рабском труде вряд ли можно говорить о трудностях с рабочей силой. Таким образом, там не было мотивов для применения машинного производства.

Коротко говоря, из всей сложной матрицы [Матрица (здесь) – совокупность условий, формирующих или окружающих некоторый предмет] – интеллектуальной, экономической, социальной, духовной, – породившей современный научный мир, в греко-римском мире была полностью развита лишь интеллектуальная составляющая. Мы не знаем, могло ли более полное развитие науки и сопровождающей ее промышленности предохранить древний мир от его конечного упадка. Западные оптимисты девятнадцатого века склонны были верить, что промышленная и научная революция спасла бы древний мир. Но в наши дни многие интеллектуалы не так уж уверены, что эта революция спасла наш собственный мир.

Большинство современных критиков полагает, что художественные и литературные достижения эллинистического и всего позднегреческого периода уступают достижениям предыдущей великой эпохи. Но к этому позднему времени принадлежат некоторые авторы, сыгравшие важнейшую роль в классическом образовании целых поколений европейцев и американцев вплоть до последних лет – это моралист и биограф Плутарх, историк Полибий, поэт Феокрит, философствующий император Марк Аврелий. Более того, именно в эти годы – хорошо это или плохо – в западном мире отчетливо возникло культурное явление, которое мы называем гуманитарной ученостью. [Английское слово scholarship означает «книжное знание», то есть знание, полученное из чтения классиков. Мы переводим этот термин словами «гуманитарная ученость»]

Научному Музею в Александрии сопутствовала Библиотека. Эта Библиотека, в своем высшем развитии, насчитывала, вероятно, около пятисот тысяч отдельных свитков или, как мы сказали бы, томов. Книги эти писались от руки на длинных полосах папируса – бумаги, сделанной из обычного тростника, свернутой в рулоны, напоминающие старомодные валики механического фортепиано. Конечно, при чтении их надо было разворачивать. Они «публиковались» трудоемким способом – переписывались от руки, что обычно делали рабы высшей квалификации.

Несмотря на отсутствие современного технического оборудования, александрийские ученые развили профессиональные качества, напоминающие их нынешних коллег. У них было нечто похожее на наши докторские степени. Они редактировали, анализировали, снабжали примечаниями, реферировали и составляя каталоги трудов своих предшественников, гигантов от Гомера до Аристотеля. Их примечания на полях и между строками, написанные на подлинных рукописях, называются глоссами; они сохранились и сделали возможной значительную часть современной классической филологии. Таким образом, александрийцы образуют важное звено цепи, связывающей нас с великой греческой культурой. Их труд, как и деятельность всех филологов с тех пор, всегда вызывал насмешки людей с воображением, творчески одаренных писателей, и не вызывал уважения утилитаристов; широкая публика рассматривала его как нечто забавное. Но эта гуманитарная ученость, пережившая столь долгую историю, по-видимому имеет ценность для общества, хотя бы по мотивам дарвинизма. Во всяком случае, рискованно утверждать, что развитие учености само по себе является признаком культурного упадка.

Библиотеки, где работали эти ученые, были не очень похожи на наши американские библиотеки общего пользования. Они не были доступны для публики. Это были хранилища книг, предназначенные лишь для использования учеными. Грамотность все еще ограничивалась тогда небольшой частью населения, хотя, вероятно, была уже обычна в больших городах; но не следует преувеличивать значение грамотности при оценке доступности идей. Как мы уже заметили, афиняне больше говорили об идеях, чем читали о них. По мере того как греческий образ жизни распространялся на Востоке, вместе с ним перенимался их обычай оживленных публичных дискуссий. Греки принесли с собой свой язык, несколько утративший свое аттическое изящество, но никоим образом не выродившийся в нечто вроде пиджин инглиша [Карикатурный язык из нескольких сот английских слов, употребляемый на Дальнем Востоке], поскольку этот «общий язык», koiné, был язык св. Павла. Более того, старая греческая профессия лектора развилась дальше, так что интеллектуалы могли зарабатывать себе на жизнь – в более поздние времена особо одаренные или удачливые зарабатывали вполне прилично; это было нечто подобное ранней американской системе образования Чотоква [Chautauqua meetings – ежегодные летние собрания в Соединенных Штатах, с чтением лекций, концертами и спектаклями, обычно на открытом воздухе] или сети лицеев.[В Соединенных Штатах лицеями называются, в частности, учреждения для начального народного образования] Как мы знаем, удачливые гладиаторы в греко-римском мире хорошо оплачивались, подобно нынешним игрокам в бейсбол. Так же обстояло дело с популярными риторами, или публичными лекторами. Литературная и философская культура греко-римского мира была в некотором смысле широко распространена и несомненно не ограничивалась узкой прослойкой верхнего класса. Христианство распространялось среди людей, привычных к публичным дискуссиям.

В остальном эллинистическая культура весьма отличается от культуры великой эпохи, хотя даже в упадке и извращении в ней можно узнать классический стиль. Мы можем лишь указать здесь некоторые черты или характеристики эллинистической культуры.

Прежде всего, диапазон и разнообразие великой культуры стали еще шире. В позднем греческом и римском искусстве и литературе этого времени можно найти отражение почти всех видов человеческого опыта. Можно привести непристойный, но не лишенный важности пример: современный Запад, вероятно, внес очень мало нового в греко-римскую порнографию. Вероятно, эта продукция в значительной мере отражает индивидуализм, заменивший общественную дисциплину и общественные требования полиса. В эллинистическом мире было состязание за статус, власть, богатство и общественное внимание (человеческую цель, часто недооцениваемую социологами и политологами). Один из способов привлечь к себе внимание состоял в том, чтобы дойти в чем-нибудь до крайности, чтобы быть оригинальным. Например, один молодой человек поджег храм Дианы в Эфесе, чтобы его имя вошло в историю – и преуспел в этом. Некоторые психологи называют такое безудержное стремление к славе «геростратовым комплексом».

Таким образом, черты великой культуры распространялись, изменялись и по разному пародировались. Одно из направлений, особенно заметное в скульптуре, состояло в поисках выразительности движения, пафоса и возбуждения. Вместо спокойствия статуй Парфенона мы видим Лаокоона с сыновьями, извивающихся в кольцах змей, умирающего галла, жалкого слепого Гомера. Впрочем, продолжается также и старая манера: Венера Милосская и крылатая Ника Самофракийская – произведения эллинистической эпохи.

Другое направление стремится к украшениям и роскоши, особенно в частных помещениях. Даже в строительстве храмов более простой дорический ордер уступает место коринфскому ордеру с листьями аканта, излюбленному римлянами. Люди начинают похваляться размерами зданий, хотя вообще архитекторы древнего греко-римского мира не пытались добиться большой высоты, как это делали средневековые строители соборов и современные строители небоскребов.

Было еще одно направление, известное нашему времени – это эскапизм. [Эскапизм, от английского escape, «избегать», – стремление уклониться от окружающей действительности] Возможно, для эллинистических греков эскапизмом были ученость и наука, но самый очевидный пример – это возникшая в городском обществе мода на пасторальную поэзию. Мужчины и женщины высшего класса, окруженные комфортом и удобствами высокоразвитой цивилизации, любили читать о пастухах и пастушках, о лесных лужайках и еде из хлеба и салата, об истинной любви. Несомненно, большинство из них возвращалось после такого чтения к своим горячим баням, косметике, рабам, пиршествам и неверной любви. Но было меньшинство, не способное больше вынести все это. Впрочем, они вряд ли были эскаписты в простом смысле слова; они были мятежники, готовые на нечто посерьезнее Феокритовых идиллий. По существу они были готовы к христианству, и мы еще к ним вернемся.

Остроумие было также характерной чертой эллинизма – чертой, кажется, всегда возникающей в зрелой культуре. В самом деле, остроумие встречается уже у Аристофана, вместе с грубоватой откровенностью. Но эллинистическое остроумие злее, утонченнее, легко переходит в иронию – прием, когда автор говорит на первый взгляд одно, понятное вульгарному читателю, а подразумевает другое, предназначенное умным и посвященным. Иногда остроумие преследует причуды и слабости обычной человеческой природы. Поздние греки и их латинские последователи любили тонкие наброски характеров, сатиру, которая могла быть и очень горькой, и очень веселой. Эти сатирики часто были также реалистами. Вот, например, стихотворение позднего автора, сохранившееся в замечательном собрании греческой поэзии, известном под именем Палатинской антологии. Кстати, оно показывает, что вегетарианцы были уже в языческом мире!
 
И он пошел тогда в свой сад с ножом
И, всем растеньям горло перерезав,
Всю зелень подал кучею на стол
Гостям, как будто блеющим баранам:
Здесь были рута, лук и базилик,
Редис, цикорий, пажитник и спаржа,
Салат и мята, и люпин вареный –
Всего он дал нам вволю – я боялся,
Что следующим блюдом будет сено.
 
Однако из всех направлений эллинистической культуры наиболее привычен нам реализм, стремящийся к верному воспроизведению некоторой части внешнего мира или природы. Реализм в этом смысле проходит через всю эллинистическую культуру и даже доходит до крайностей. И в самом деле, правда в этом мире может нередко поспорить с вымыслом. Существует спектр или диапазон конкретных явлений внешнего мира, какие только может охватить человеческое воображение. Крайности в нем редки, иногда очень редки, и намеренное использование их в произведении искусства, особенно пластического искусства, раздражало бы греков великой эпохи; но греков эллинистического времени это не раздражало, а даже по-видимому удовлетворяло. Во всяком случае, эллинистические греки доходили до воспроизведения любой морщины, любого прыща и любой бородавки.

К этому периоду относятся, например, любопытные анекдоты о реализме, достигнутом великими художниками, истории о том, как зрители пытались выхватить из картины нарисованный фрукт или раздвинуть нарисованный на стене занавес. Старая комедия Аристофана, все еще сохранявшая ритуальные условности дионисийских празднеств, уступила место реалистической Новой комедии Менандра, который вывел на сцену обыкновенных мужчин и женщин и заставил их вести себя соответствующим образом. Один восхищенный критик позднего времени написал о Менандре эпиграмму: «Менандр! Жизнь! Кто из вас кому подражает?» Произведения Менандра дошли до нас только в отрывках, и по нашим понятиям эта эпиграмма кажется несколько преувеличенной, потому что Менандр как будто одержим найденышами, соблазнителями, внезапными поворотами судьбы и сценами узнавания, которые производят вымученное и искусственное впечатление.

Но в целом надо признать в этом художественном и литературном реализме нечто нам знакомое. Если эти реалисты часто находили действительность уродливой или тривиальной, или той и другой, то реалисты девятнадцатого века ощущали то же самое. Если иногда реалисты вдруг переходят от обыденного и привычного к удивительному и потрясающему, этот переход известен и нам. И мы можем представить самих себя на месте мужчин и женщин эллинистического искусства гораздо легче, чем если бы это были мужчины и женщины великой культуры, чем-то далекие от нас в своем совершенстве – и в своем несовершенстве. Вот отрывок из комической сцены Феокрита, которая цитировалась многими поколениями, и которая могла бы быть написана сегодня. Горгó, александрийская дама, наносит визит своей подруге Праксиное, сидящей у себя дома с ребенком и служанкой.

 Горго

 Дома еще Праксиноя?

 Праксиноя

 Горго! Наконец-то! Войди же!
Диво, как ты добралась. Ну, подвинь-ка ей кресло, Эвноя,
Брось и подушку.

 Горго

 Спасибо, чудесно и так.

 Праксиноя

 Да присядь же!

 Горго

 Ну, не безумная я? Как спаслась, и сама я не знаю.
Вот так толпа, Праксиноя. И всё колесницы, четверкой. . .
Ах, от солдатских сапог, от хламид – ни пройти, ни проехать.
Прямо конца нет пути – и нашли же вы, где поселиться!

 Праксиноя

 Всё мой болван виноват – занесло на окраину света,
Прямо в дыру, а не в дом, чтоб с тобой мне не жить по соседству.
На зло, негодный, придумал, всегда вот такой он зловредный.

 Горго

 Динона ты б муженька подождала бранить, дорогая.
Детка твой здесь: ты взгляни, на тебя он внимательно смотрит.
Мой Зопирион, мой славный, она говорит не про папу.

 Праксиноя

 Всё понимает мальчишка, клянусь.

 Горго

 Ах, твой папочка – милый!

 Праксиноя

 Папочка этот наш давеча (всё у нас давеча, впрочем)
Соды и трав для приправы пошел мне купить на базаре,
Соли принес, а верзила – тринадцать локтей вышинóю.
[Феокрит, Идиллия XV. (Перевод М. Е. Грабарь-Пассек)]

Эллинистическое формальное мышление завершает греческую философию. В высших проблемах метафизики и космологии оно мало прибавило к трудам философов великой культуры. Но в проблемах повседневной жизни, в этике эллинистические мыслители довольно подробно и разнообразно разработали мысли ранних философов. Филологическая ученость любовно распространялась и на философов, точно так же как на литераторов. Диапазон философии расширился, или во всяком случае прояснился, так что мы опять можем сказать, что современный Запад вряд ли прибавил что-нибудь новое к своему классическому философскому наследию.

Прежде всего, здесь были уже все виды и разновидности философского опыта. Как и в анекдотах о живописи, это разнообразие отразилось в популярных представлениях о философском мышлении. Здесь мы видим скептиков, сомневающихся в том, что они сомневаются в том, что сомневаются. Мы видим Диогена-циника, или «философа-собаку», живущего в бочке и превратившегося из аскетической личности не от мира сего, какой он, вероятно, был, в известного нам злоязычного, остроумного бунтаря против принятых обычаев. Мы видим самоуверенных, безмятежных рационалистов и позитивистов, умеющих объяснить (то есть рационализировать) все на свете, особенно отвергаемые ими религиозные верования. Они безжалостно рассмотрели все, что мы называем греческой мифологией, и все это в точности объяснили. Например, история Актеона, съеденного его собственными собаками за оскорбление богини Артемиды, объяснялась рационалистами как история расточительного молодого человека, истратившего все свои деньги на свору собак и преследуемого кредиторами. Главный представитель этой рационализации религиозных верований, Евгемер, написал длинную книгу, где все подобные верования получили «научное» истолкование.

Были также иррационалисты – если можно применить это обидное название в нейтральном смысле. Строго говоря, уже не в эллинистические, а в римские времена потусторонняя философия Платона была доведена до крайности, которую наши учебники именуют «неоплатонизмом». Величайший из неоплатоников, Плотин, родившийся в 204 году н. э., входит в длинную последовательность мистиков; некоторые из них были христиане, другие язычники. Плотин разделял общую веру мистиков, что надлежащим образом подготовленный человек может достигнуть состояния экстаза, в котором он больше не ощущает себя живым существом – наделенным чувствами и сознанием человеком. Согласно Плотину, избранные души могут буквально заставить физический мир уйти в небытие – составляющее его реальность – и слиться с Богом Света.

В этот же период философы и их ученики стали образовывать более определенные группировки, именуемые школами, сохранявшие и передававшие потомству мысли учителя – с неизбежными отступлениями. Последователи Платона приняли имя академистов, от рощи Академа, где учил Платон. Последователи Аристотеля назывались перипатетиками – «прогуливающимися» – по-видимому, потому, что они читали свои лекции и философствовали во время прогулок. Но характерными школами эллинистической философии, отчетливо восходящими к более ранним, были стоики и эпикурейцы. Обе они не столько занимались великими вопросами метафизики, сколько приспособлением человека к его природной и человеческой среде. Та и другая были утешительные философии, имевшие целью укрепить индивида в его борении с суровым миром.

Школа эпикурейцев, названная по имени ее основоположника Эпикура, уже с самого начала подвергалась наихудшим нападкам. Эпикурейцы верили в далеких богов, не занимающихся человеческими делами, и в спокойную жизнь на земле, избегающую борьбы и страданий. Эпикур полагал, что целью достойной жизни является удовольствие (по-гречески «эдонэ», откуда и происходит название «гедонизм», под которым известна философия Эпикура и ей подобные). Для противников этой школы и для широкой публики достаточно было одного слова «удовольствие». Они сразу же предположили, что Эпикур имел в виду чувственные наслаждения и всевозможные неприличные вещи. Как раз этого он не имел в виду. Сам он объяснял это следующим образом:

 «Когда мы говорим, что удовольствие является целью и завершением, то мы не имеем в виду излишества или чувственные удовольствия, как нас понимают некоторые по неведению, предубеждению или намеренному извращению. Под удовольствием мы разумеем отсутствие телесного страдания и душевного беспокойства. Это вовсе не бесконечные попойки, не половая любовь, не наслаждение рыбой и другими деликатесами роскошного стола, составляющими приятную жизнь; это трезвое рассуждение, поиски оснований для любого выбора или отказа и устранение верований, вызывающих наибольшее смятение души».

Естественно, философия, считающая удовольствие благом, может подходить самым различным темпераментам. Без сомнения, были дурные эпикурейцы, но дурные люди были во всех философских направлениях. Эпикурейскую философию склонны были принимать главным образом те члены привилегированных классов, вкусы которых были направлены к искусству, поэзии и другим мирным занятиям. Случалось, что эпикурейцем оказывался и человек с очень твердым характером, такой как латинский поэт Лукреций, поэма которого “De rerum natura” [«О природе вещей»] была трогательной защитой веры во всеобщее значение природы – то есть физической и человеческой вселенной. Лукреций был не вполне атеист; он всего лишь утверждал, что боги не вмешиваются в человеческую судьбу. Но вообще высшие классы, и прежде всего люди, постепенно пришедшие к власти в Едином Мире Римской Империи, были стоики.

Таким образом, стоицизм был самой важной системой верований позднего греко-римского мира, за исключением, конечно, нарождавшегося христианства. Его основатель Зенон, из сочинений которого до нас дошли лишь ничтожные отрывки, учил в крытом портике Афин под названием Stoa Poikile, откуда и произошло название «стоики», означающее «портик». Стоицизм, ставший образом жизни для элиты Римской империи, был в некотором смысле и религией, и философией. Несомненно, он никогда и нигде не имел успеха у простых людей. Это была суровая, но не аскетическая вера, в основном рационалистическая, нагруженная чувством моральной ответственности и не слишком обнадеживающая в отношении этого мира или иного. С подобным верованием, широко распространенным среди образованных людей, мы встретимся лишь в деизме восемнадцатого века. [Деизм – учение о боге, сотворившем мир, но не вмешивающимся в человеческие дела]

Стоики верили в единого бога, почитаемого под разными именами. Это был благой и всемогущий бог, заботившийся о своих детях и побуждавший их к добродетельной жизни. Вопрос, почему не все живут добродетельно – то есть проблема зла – был для стоиков таким же камнем преткновения, как и для других теистов. [Теистами называются верующие в личного бога, с качествами, подобными человеческим] Но средний стоик считал, что грех есть нечто, с чем следует бороться, и борьбу эту считал своим долгом. На практике представление стоика о достойной жизни было не так уж далеко от представления эпикурейцев; это были простота, приличие, спокойное выполнение обязанностей, к которым человек призван. Практический стоицизм в этическом смысле не очень далек от практического христианства. В своем самом известном произведении «Размышления» император Марк Аврелий высказал мысли, долго вызывавшие восхищение христианских писателей. Но стоицизм никогда не превратился в церковь, в религиозную организацию, никогда не имел формальной системы догм. И все же, Римская империя была ему чрезвычайно обязана. Люди, поддерживавшие существование и целостность империи, были большей частью стоики – не верующие сектанты, не строгие мыслители, не сочинители книг, а люди, для которых стоицизм был образом жизни. Более того, как мы увидим в следующем параграфе, рационалистический взгляд стоиков на равенство всех людей был существенной частью космополитического гражданства Римской империи.
Во всех этих этических системах, а в значительной степени также в художественной культуре и литературе этого времени, можно различить элемент эскапизма. И для эпикурейца, и для стоика достойная жизнь могла означать, а в поздний период империи в самом деле означала для многих знатных людей стремление избегать всего вульгарного, всей грязи и пота конфликтов, отступление в некий мистический мир вроде мира Платона и Плотина. Другие философские школы еще отчетливее предлагают бегство от действительности – у скептиков это называется ataraxia, спокойствие, у циников – autarkeia, самодостаточность. Но эти элементы эскапизма не надо преувеличивать, особенно у стоиков. Во всяком случае, когда они проникали в умы обычных образованных людей, то подсказываемый ими образ жизни был не столь крайним, не столь парадоксальным, как его литературное выражение. Можно следующим образом формулировать их общую установку. Они принимали этот мир не в точности таким, как он есть, но как нечто не поддающееся значительному изменению; и они пытались примирить свою индивидуальную жизнь со скромным, достойным принятием того, что им пошлет Бог, Судьба или Провидение. Это не было просто пассивное подчинение. Индивид, в особенности стоический индивид, исполняет свой долг здесь и сейчас, активно помогая держать этот мир в рабочем состоянии. Вряд ли кто-нибудь выразил эту точку зрения лучше одного француза, жившего на две тысячи лет позже. Вольтер, который мог бы быть в позднегреческое время кем-то вроде Лукиана, завершает своего «Кандида» словами: «Надо возделывать свой сад».

Римский элемент

К концу второго века нашей эры ряд больших войн между народами, начавшийся с Александра Великого, завершился победой одной из соперничавших сверхдержав – Римской Республики. Затем последовало еще одно беспокойное столетие, когда предводители республики Юлий Цезарь, Помпей, Марк Антоний, Август и другие боролись между собой; с точки зрения историка они в действительности пытались приспособить механизм единого государства к управлению миром. Это приспособление было достигнуто при Августе примерно в начале христианской эры, что мы и считаем началом Римской империи. В течение следующих четырех столетий наше западное общество, от Британии и Западной Германии до Египта и Месопотамии, было одним политическим целым, Единым Миром римлян. Это был не совсем мирный мир. Время от времени гражданские войны между конкурентами, боровшимися за императорский трон, принимали почти эндемический характер. В поздний период было постоянное давление мигрирующих германских варваров. На Востоке Персия и Парфия, хотя и не настоящие великие державы, были независимы и часто представляли угрозу. Но все же, особенно в век Антонинов, с 96-го до 180 года н. э., мир поддерживался на более обширной территории, чем когда-либо впоследствии в нашем западном обществе.

Рим был вначале лишь одним из многих городов-государств; он был населен народом, говорившим на латинском индоевропейском языке, и, вероятно, подобно ионийцам Аттики, весьма смешанным по происхождению. Город был расположен на холмах в нескольких милях от устья Тибра и занимал сильную позицию, поскольку это была главная река на западной стороне Италии; это географическое положение, несомненно, способствовало величию Рима. Возможно, этому величию способствовало и то обстоятельство, что он явился на международную политическую арену позже других и вошел в заключительную фазу борьбы сравнительно свежим. Но важнейший факт состоит в том, что Рим вовлек в эту борьбу объединенную Италию. Рим в некотором смысле разрешил проблему, которую никогда не могли разрешить ни Афины, ни Спарта, ни любое греческое государство – проблему выхода за пределы полиса, города-государства. Римская Италия в начале первого века до нашей эры не была, конечно, современным национальным государством, но по крайней мере была крупной территориальной единицей с общим гражданством и общими законами, и не простой восточной деспотией, а республикой. [В подлиннике commonwealth, что означает не только республику, но и вообще законную систему правления] Политические и юридические достижения римлян остаются самым поразительным свидетельством об этом народе, даже с точки зрения интеллектуальной истории.

Философская, литературная и художественная культура римлян была заимствована у греков. Это общее место в исторической литературе часто формулируется еще сильнее: во всем этом они подражали грекам. Но общая сумма языческих латинских сочинений и уцелевшие образцы римского искусства заслуживают не столь презрительной оценки. В конце концов, примерно до 1400 года прямое влияние греческого наследия на Западе почти не было заметно. Для всей Западной Европы Рим был великим передатчиком греческой культуры, и уже с этой точки зрения он сыграл важнейшую роль в истории нашей цивилизации. Более того, если в формальной философии вряд ли есть выдающиеся латинские сочинения (император Марк Аврелий писал по-гречески), то латинская литература, латынь Вергилия, Цицерона, Тацита, Катулла и им подобных, представляет одну из величайших мировых литератур – именно благодаря тому, что она столь многим обязана грекам. У нее есть свой собственный аромат, а у отдельных писателей – собственная личность.

Как мы уже заметили, обобщения в таких вопросах не поддаются научной формулировке. Те, кто пытается описать римский дух, римский образ жизни, римское мировоззрение, [В подлиннике немецкое слово Weltanschauung, заменяющее недостающий английский термин] расходятся между собой точно так же, как описывающие свойства американцев, французов или русских. Можно сказать, что римская культура была более практична, более деловита, чем греческая, менее страстна в поиске конечной – или воображаемой – истины о вселенной, что это была культура выживания народа, сумевшего достигнуть мирового господства, продвигаясь от компромисса к компромиссу. И все это будет справедливо. Если уж говорить до конца, то латынь даже как язык банальнее греческого.

Но латинские писатели нередко отступают от своего строгого достоинства. Если они не могут достигнуть высот, они могут погружаться вглубь. Катулл, один из самых ранних латинских поэтов, терзает свою душу с таким отчаянием, как какой-нибудь романтик девятнадцатого века. Сатира, часто отражающая нечто вроде моральной тошноты, по-латыни звучит еще более изощренно, чем по-гречески. Римлянин, как и многие другие люди с практическим складом ума, иногда впадает в грубость, в излишество, в буйство. Такое казарменное неприличие прямо встречается во многих латинских сочинениях, а косвенно – в реакциях моралистов на это явление.

Но в лучших образцах литературы римский дух выражается с большим достоинством, например, у Вергилия – хотя, как всегда в таких случаях, кое-кто находит это римское достоинство тяжелым, неуклюжим и скучным. И не только школьники воспринимают Цицерона как напыщенное ничтожество. Поскольку римляне уделяли больше внимания человеческому поведению, чем метафизике, теологии или естествознанию, из всей массы римской литературы можно во всяком случае извлечь немалую долю мудрости о человеке. Кое-что из этого звучит удивительно современно, как слова Катулла о его Лесбии: “odi et amo” – "ненавижу и люблю", – предваряющие значительную часть современных сочинений о психологической амбивалентности. [Амбивалентностью называется психическое состояние, не допускающее однозначного описания] Далее, римлянин как моралист представляется некоторым критикам слишком банальным и рассудочным, как например Сенека, или чересчур аристократичным, как Гораций.

Если теперь перейти от словесных искусств к искусствам, имеющим дело с вещами, то римляне лучше всего проявили себя в общественных зданиях, предназначенных для светских целей. Их храмы, вроде чудесно сохранившегося Maison Carrée [Квадратный дом (фр.)] в Ниме, в южной Франции, в точности воспроизводили греческие образцы. Но римские инженеры развили в архитектуре арку, чего никогда не делали греки; они умели строить большие акведуки, цирки, стадионы и обширные общественные здания, именуемые базиликами. Остатки их акведуков представляют теперь самые впечатляющие видимые свидетельства их величия, замечательные образцы функциональной архитектуры – восхитительный образец их Pont du Gard также находится около Нима. Римляне строили эти большие водопроводные пути, пересекающие долины, не потому, что не знали закона сообщающихся сосудов, а потому что не умели достаточно дешево изготовлять трубы, выдерживающие значительное давление воды.

В скульптуре, и по-видимому в живописи, римляне были прямыми подражателями греков. Есть одно исключение из этого правила – это многие сохранившиеся портретные бюсты позднеримского времени, хотя эллинистические греки тоже любили в скульптуре реализм. Конечно, они изображают людей высшего ранга, императоров, сенаторов, богатых землевладельцев; обыкновенные люди не удостаивались чести быть увековеченными в камне. Эти правители римского мира были примечательные люди, часто грузные, с тяжелыми челюстями, очень часто лысые, не очень похожие на греческие мужские скульптуры эпохи Перикла, но это несомненно люди, умевшие преуспеть в этом мире. И в самом деле, как группа в целом они чрезвычайно напоминают портреты удачливых американских дельцов и политиков.

В любой такой группе американцев непременно окажутся юристы. Так же было у римлян; римские деловые люди обычно разбирались в законах. И в самом деле, мы прежде всего связываем с языческим Римом не его литературу, даже не его инженерное искусство, а достижения римского права. Это право никоим образом не мертво. В той или иной форме оно сохранилось в существующих юридических системах западного общества, за исключением англоязычных стран. И даже в англоязычных странах римское законодательство оказало большое влияние на формирование современных юридических систем. Люди практического склада, без эстетических и философских склонностей, могут полагать, что Рим с его правом и его инженерным искусством дал нашей цивилизации больше, чем блистательные греки.

Заметим, что слово «закон», особенно в английском языке (law), многозначно и весьма затруднительно в семантическом смысле. Оно означает не только закономерности в области науки – например, закон тяготения, – но в обычном языке это единственное слово заменяет у нас два разных слова других западных языков: loi и droit французского языка, gesetz и recht немецкого, lex и jus латинского. Правда, в английском языке у профессиональных юристов есть еще термин equity, [Equity. “В юридическом смысле: а) Применение велений совести или принципов естественного права к урегулированию споров. б) Юридическая система или совокупность доктрин и правил, развитых в Англии и применяемых в Соединенных Штатах, служащая для дополнения и исправления ограничений и негибкости обычного права.” (Согласно Webster’s Dictionary of the English Language)] возникший в Англии как сознательная попытка избежать несправедливостей, какие могут возникнуть при строгом соблюдении буквы закона. Грубо говоря, первое слово в этих парах – это закон в смысле фактических правил, применяемых юридическими властями, а второе слово – закон в смысле этически основательного правила; equity представляет собой попытку модифицировать первое значение апелляцией ко второму. В общем, для благополучных членов общества эти два вида (или две концепции) закона чаще всего совпадают; но для неблагополучных они заметным образом расходятся. Кстати, тот факт, что слово law в английском и американском языках покрывает оба смысла, хотя и может показаться свидетельством нашего жесткого мышления, вероятно, всего лишь случаен; на практике мы вполне сознаем различие между законом, который просто есть, и законом, каким он должен быть.

Очевидно, в таком же положении были все древние народы, которыми мы занимались в этой книге. В самом деле, представляется вероятным, что даже самые примитивные люди различают существующие условия и более желательные условия, что психологически и составляет то основное простое различие, о котором идет речь. Но если не слишком углубляться в сложные проблемы философии права, есть еще и другое связанное с этим различие, полнее свидетельствующее об оригинальности и важности римского права в его зрелой форме. Можно рассматривать Закон как нечто столь священное, что все его практические предписания относятся к классу закона «каким он должен быть». Такой закон может быть нарушен в этом мире, в мире того, что «есть», но – и здесь современный американец должен напрячь свое воображение, чтобы понять примитивных людей – для примитивного человека такое нарушение имеет почти тот же смысл, как для нас нарушение закона тяготения. Человек может спрыгнуть с крыши в попытке нарушить закон тяготения, но такая попытка, конечно, не удастся. Примитивный еврей мог коснуться ковчега завета, вопреки запрету закона Иеговы, но если бы он попытался это сделать, он, конечно, тут же бы погиб. Таким образом, Закон с этой точки зрения есть нечто превосходящее человеческие измышления, нечто откровенное или обретенное, не сделанное человеческими руками, а совершенное, неизменное и абсолютное. Проведенная только что аналогия между откровенным законом, знакомым примером которого является Закон Моисея, и законом тяготения, как мы его обычно понимаем, страдает логическим несовершенством, как и большинство аналогий, но психологически полезна, так что стóит ее продолжить. Вы можете представить себе возможного нарушителя закона тяготения с оговоркой: «Но, может быть, у него есть парашют» (или воздушный шар, или вертолет).

Тогда этот человек не нарушит в точности закон тяготения, не пренебрежет им, но в некотором смысле обойдет его, или лучше сказать, приспособит его к своей цели. Так вот, по крайней мере с нашей современной точки зрения, общества, повиновавшиеся Откровенному Закону, делали с его величественными абсолютными правилами нечто в этом роде. Они их обходили. Они изобрели нечто, что мы (не они) называем юридическими фикциями. В действительности они делали нечто новое, нечто другое, они приспосабливались; но они использовали при этом старые формы, старые слова, старые «правильные» пути. В Законе сказано, что некоторые вещи может сделать только сын. У Семпрония нет сына. Но он может усыновить ребенка, притворяясь, что чей-то сын в действительности его сын. Он проделает для этого определенные ритуалы, и тогда у него будет сын, способный сделать то, что может сделать только сын. При этом он не пренебрег законом, но несомненно обошел его. Поведение этого рода никоим образом не исчезло и в современных обществах, вопреки мнению некоторых из наших рационалистов.

Однако мы, современные люди, привыкли уже к представлению, что законы – всего лишь соглашения с целью достигнуть определенных результатов в человеческих отношениях. Если мы хотим достигнуть чего-нибудь нового, то мы уже привычным образом отменяем старые законы и вводим новые. Подходящий пример представляют восемнадцатая и двадцать первая поправки к американской конституции. [18-ая поправка ввела «сухой закон», а 21-ая его отменила] Евреи, греки и римляне, все они, по-видимому, начинали с представления об откровенном и неизменном Законе, и все они на практике изменяли этот Закон. Насколько их вожди сознавали, чтó они делают, особенно в ранние времена, насколько они в действительности притворялись, что соблюдают закон, нарушая его – это интересный, но сложный вопрос. Мы оставим его в стороне.

Этот этап изменения старых законов при видимости их сохранения римляне несомненно прошли более решительно, чем другие народы древности. В самом деле, во времена империи римское право было уже сложным собранием положений, которые сами юристы производили ко многим источникам: вначале – к законам республики, модифицированным законодательными актами, решениями судей, интерпретациями ученых экспертов, а затем, начиная с Августа – к декретам императора, принцепса. Право очевидным образом изменилось, и продолжало меняться. Но полное осознание того, что мы назвали бы социологией права, было достигнуто лишь тогда, когда римское право, в его первоначальной форме и объеме, перестало расти. Крупнейшая кодификация, предпринятая при императоре Юстиниане в шестом веке нашей эры, совершилась на Востоке как раз перед тем, как на Западную Империю опустились Темные Века. Позднейшее развитие римского права, его адаптация христианской церковью (каноническое право), средневековым и современным европейским обществом – это уже другая история.

Римляне впервые превратили закон в живую растущую систему, сознательно адаптируемую законодателями к меняющимся человеческим требованиям. Надо признать за ними еще и другое достижение. Для более старых народов, например, для евреев, закон был не просто собранием божественных правил, совершенных и неизменных; это было собрание правил, предназначенных исключительно для них. Только еврей мог повиноваться Закону Моисея. И только афинянин мог быть судим по афинскому закону. Как мы видели, еврейские пророки поднялись до представления о Иегове и божественном законе, охватывающем все человечество; а в философском смысле греки еще на уровне независимых полисов смогли представить себе человечество без различия греков и варваров. Но римляне, характерным для них образом, сделали нечто подобное не в философском или теологическом, а в практическом смысле. Они распространили свои законы на другие народы.

Когда маленький полис возник на семи холмах у Тибра, у Рима были вначале, по-видимому, божественные и исключительные законы, составлявшие привилегию и достояние прирожденных римских граждан. Лишь постепенно римляне стали расширять основы римского гражданства. Их правители, осторожно действуя через сенат, наделяли римским гражданством отдельных иностранцев, которых желали привлечь на свою сторону, потом отдельные общины, потом бóльшие области. В раннее время они изобрели нечто вроде неполного гражданства – латинское гражданство, распространявшее на человека полезные коммерческие привилегии и им подобное, но не личные, политические, квазирелигиозные привилегии полного римского гражданства. И конечно, во время формирования законов с 500 г. до н. э. до 100 г. до н. э. все это делалось отнюдь не в соответствии с какой-либо сознательной теорией расширения политического суверенитета: не было никакой сознательной романизации, подобной американскому процессу приобретения гражданства посредством натурализации.

Римское гражданство, как и вообще римское политическое управление, расширялось деловыми людьми, пытавшимися добиться определенных целей, сгладить трения и напряжения между множеством народов. К тому времени, когда Рим втянулся в международные войны последних столетий до нашей эры, он обладал уже чем-то, на что не мог рассчитывать ни один греческий полис – обширной территорией, где признавалось его правление и где соблюдались его законы. Но процесс политического объединения происходил очень медленно; об этом свидетельствует тот факт, что даже в 90-ом году до н. э. против Рима восстали его италийские союзники – по мотивам, напоминавшим побуждения афинских союзников, восставших в пятом веке. Рим разбил мятежников в этой войне, а затем дал им то, чего они требовали – полное римское гражданство. В конечном счете при императоре Каракалле все свободнорожденные лица, все народы от Британии до Сирии получили римское гражданство. При этом, хотя у римлян был вполне развитый закон о представительстве, они так и не додумались применить представительство как политическое средство, и у них не было представительных собраний. Римский гражданин мог голосовать, лишь находясь в самом Риме. Естественно, в этих условиях римское всеобщее государство должно было управляться императором, бюрократией и армией. Таким образом, ко времени Каракаллы гражданство не имело уже особенного политического значения.

По поводу римского права можно сделать еще одно обобщение. Мы описали его как некоторое растущее целое – не продукт абстрактного мышления, а результат практических потребностей народа, не очень склонного к абстрактному мышлению. Но не надо думать, что римское право было делом рук не мыслящих людей, оппортунистов, действующих наугад, людей, враждебных логике и гордящихся своей способностью распутывать затруднения. Напротив, римское право очевидным образом было результатом серьезного логического мышления ряда поколений; более того, юристы никогда не упускали из виду представление об идеале, о том, чем закон должен быть – короче, о правосудии, которое мы обозначаем латинским словом «юстиция». [Justice, от латинского justitia] Но в изощренном мире позднего Рима они не могли сохранить старое простое верование, что свод законов внушен непосредственно богами. Эти практичные и разумные люди, привыкшие к ответственности, должны были верить в правосудие. Они не могли держаться представления, что правосудие – благородная, но нереальная абстракция, что правосудие сводится к захвату, что право сводится к силе. На место богов они поставили природу. Они создали концепцию естественного права, которая должна была сыграть столь важную роль во всем будущем политическом мышлении.

Естественное право в этом смысле – не обобщенное описание того, что действительно происходит в естественном мире, то есть в мире нашего чувственного опыта. Это не закон природы в том же смысле, как закон тяготения. В действительности это предписание, или описание того, чем мир должен быть. Но латинское слово natura [Природа (лат.)] и его греческий эквивалент physis без сомнения несут в себе коннотации этого мира, существующего здесь и сейчас. Может быть, одна из главных причин, способствовавших успеху концепции естественного права, состояла именно в том, что это по существу потусторонняя концепция, идеал – но идеал, ухитрившийся изобразить идеальный мир столь практическим образом, что он не кажется призрачным. Естественное представляется не только справедливым, но и вполне возможным.

Конкретное содержание естественного права, развившегося в греко-римском мире, включило в себя несколько различных направлений мышления и опыта. Зрелая классическая концепция естественного права в некотором смысле стала одним из самых успешных сплавов греческой и римской мысли.

Простейшим из этих направлений было мышление практикующих римских юристов. Как мы видели, римское государство рано распространило свое гражданство, или частичное гражданство, на различных индивидов и целые группы. Но некоторые из них, хотя и были союзниками, в действительности оставались иностранцами. Деловые отношения между этими индивидами разного статуса вскоре стали вызывать у римских судов трудности. Юристы не могли применять в таких случаях полный римский закон, который все еще был собственностью настоящих римских граждан – их квазирелигиозной монополией. Но предположим, что два тяжущихся – например, неаполитанец и латин [То есть представитель одного из родственных римлянам италийских племен] – выросли под властью разных законов. В подобных случаях римскийpraetor peregrinus, судья, ведавший такими делами, пытался найти некое общее правило, нечто вроде наименьшего общего знаменателя всех этих разнообразных местных законов и обычаев. В разных местах деловые контракты требовали разных формальностей. Что же было общим в обоих случаях, что лежало в основе контракта и составляло его смысл в обоих местах? Такие вопросы задавали себе римские юристы, и отвечая на них они выработали так называемый jus gentium, «право народов», как он назывался в отличие от jus civile, римского права в собственном смысле.

Они пришли к этому действенному международному праву, к этим правилам судебной процедуры для лиц разного гражданства, сравнивая существовавшие национальные, городские или племенные законы и пытаясь найти их общие черты. Они применяли при этом своеобразное абстрактное мышление, классифицируя по некоторым признакам живые, ощутимые исходные данные. Сравниваемые законы в целом казались не очень похожими. Если вы немного разбираетесь в ботанике, вы поймете, что они поступали подобно таксономисту, обнаруживающему родство таких непохожих на первый взгляд растений как земляника, роза, яблоня и войлочная таволга – принадлежащих в действительности одному семейству. Этот вид мышления, с классификацией и раскладыванием по полочкам, весьма обычен и встречается на разных уровнях, от простого здравого смысла до науки.

Таким образом римские юристы всего лишь создали рабочее средство для решения дел, касающихся различных правовых систем. При этом они просто перенесли на разные системы то, что делали раньше, сравнивая противоречившие друг другу законы своей собственной системы. Но им трудно было не заметить, что их новый jus gentium был чем-то более «универсальным», более совершенным, более пригодным для всех людей, чем отдельные местные законы, с которых они начали свой труд. И тут им пришли на помощь греческие философы, особенно стоики, превративjus gentium вjus naturale. [Естественное право (лат.)]

Стоики пришли к своеобразному аристократическому космополитизму, который подчеркивал общие свойства всех людей, несмотря на их видимые различия. Как полагали стоики, обыкновенные, лишенные мудрости люди замечают лишь внешнее разнообразие этого мира и его обитателей. Но мудрый стоик видит во всем Божьем творении лежащее в его основе единство. Он видит не временное и случайное, а неизменное. Природа обманывает человека, лишенного мудрости, она кажется ему непостоянной, разнообразной, изменчивой. Но тот, кто способен проникнуть в ее тайны, знает, что природа постоянна, последовательна и закономерна. Международное право, общее многим народам, jus gentium, казалось философу-стоику более естественным, чем кодексы и системы отдельных городов, племен и наций. Для правящих классов римского мира, воспитанных в уважении к закону и усвоивших стоические идеи, jus gentium стал чем-то вроде образца никогда не достижимого вполне jus naturale.

Важно подчеркнуть, что ни юрист, ни философ не смешивали то общее, универсальное и «естественное», что они искали, с тем, что мы называем «средним» или «самым обычным». Многие враждебно настроенные критики утверждали, что их идеал естественного был всего лишь скучной посредственностью, банальным усреднением регулярной частотной кривой. Но сами изобретатели естественного права вовсе не отождествляли всеобщее со средним. Универсалии [Здесь: общие понятия] юриста не сводились к самым обычным случаям юридической практики; это были основные объединяющие принципы всех правовых систем, какие он мог различить своим умом. Для стоика же идеалом было не поведение среднего человека, человека с улицы (никоим образом!), а правила поведения, выработанные долгим общением с вековой мудростью. В естественном праве «естественное» – это не то, что есть, а то, что должно быть; но оно основывается на чем-то, что есть – на вере, которая «есть».

Как мы знаем из истории, естественным было «то, что должно быть», что было желательно по крайней мере для образованных граждан самого различного расового происхождения – британцев, галлов, испанцев, греков, римлян, египтян, сирийцев. Естественное право, или его ближайшее земное воплощение, каким казалась великая система римского права, было предназначено для всех людей, в отличие от еврейского или афинского закона, составлявшего исключительное достояние одного племени. С другой стороны, это естественное право было не простым собранием практических правил для поддержания существующего порядка. Оно было также системой идеалов, высшим законом, попыткой утвердить на земле правосудие. Естественное право, порождение римского права и греческой философии, было одной из важнейших абстрактных идей западного общества. Мы еще встретимся с ним, особенно в Средние века и в восемнадцатом столетии. А в конце этой книги мы встретимся также с современными мыслителями антиинтеллектуального направления, считающими понятия вроде естественного права бессмысленными, или попросту попытками замаскировать тот факт, что человеческим обществом всегда управляли небольшие привилегированные группы. Но значение таких абстрактных идей как естественное право в системе человеческих отношений – трудная проблема; мы пока отложим эту общую проблему и ограничимся замечанием, что греко-римская концепция естественного права была некоторым идеалом, концепцией единства всего человечества, то есть в основе своей это была демократическая концепция.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова