Книга 1. Пространство и история
К оглавлению
Глава Первая.
Имя Франции - разнообразие
II
ОСТАВАЯСЬ В ПРЕДЕЛАХ ВОЗМОЖНОГО: ПОПЫТКА ОБЪЯСНИТЬ РАЗНООБРАЗИЕ
Осталось объяснить, в чем причина разнообразия: сломов - резких и не очень,-
разрывов, упорных размежеваний... Задача нелегкая, потому что дать эти
объяснения можно, лишь прибегнув к помощи различных наук: должны сказать
свое слово география (которая и сама по себе - сумма многих наук), экономика,
политика (точнее, ее история), культурология... Между тем хотя все гуманитарные
науки охватывают сразу несколько уровней реальности, каждая из них лучше
всего умеет объяснить лишь один аспект этой реальности. Как бы там ни было,
в этой главе мы предпримем не более чем первую попытку объяснения: наметим
основные проблемы, предложим самые общие их решения, те, что разумеются
сами собой. Исчерпывающие ответы - если их удастся отыскать - мы дадим
позже, когда работа над этой книгой подойдет к концу.
Разнообразная Европа, разнообразная Франция.Французское пространство
- не что иное, как кусок пространства европейского. Европа окружает Францию,
вторгается в нее, находит в ней свое продолжение, так что на этой оконечности
континента, в месте его сужения, сходятся и поражают разительным контрастом
те противоположности, которые теряются среди широких просторов Центральной
и Восточной Европы, раскинувшейся от Северного моря, до берегов морей Средиземного
и Черного.
Так, старые европейские горные массивы переходят в наши Арденны, Вогезы,
Центральный массив, в низкие армориканские плоскогорья, разворачивающие
перед наблюдателем целый веер платформ, хребтов, огромных плоских пространств.
Некогда очень высокие, массивы эти, многие миллионы лет разрушавшиеся водой
и ветром, "пенепланировались"1*, превращались
в равнины, по большей части неплодородные, бедные. Впоследствии мощные
процессы складкообразования, происходившие в третичный период, "омолодили"
их: отсюда многочисленные трещины, обвалы и утесы, появление высоких скал
и прячущихся между ними долин, накопления наносной плодородной почвы, вулканические
извержения в Оверни и Веле: "В целом Центральный массив можно назвать детищем
огня"102, а Веле еще около 580
года до н. э. был действующим вулканом. Богатые почвы залегают в широких
провалах, где накапливаются мощные толщи осадков: типичным примером является
Парижский бассейн, занимающий площадь в 140 000 км, что само по себе составляет
более четверти всей французской территории.
Самый значительный из этих старых массивов - Центральный массив (общей
площадью 85 000 км), "крепость, возвышающаяся в самой середине страны"104,
центр, откуда расходятся в разные стороны реки, дороги и люди. Быть может,
историкам следовало бы чаще присматриваться к нему, ибо он дал Франции
жизнь и служит ей защитой. Его толща разделяет разные Франции, но одновременно
и соединяет их, отправляя во все концы страны своих уроженцев; эмигранты
из Центрального массива - самые многочисленные из всех. "Да, в этом замке
было полно людей,- восклицает Жан Англад,- и люди эти покидали его всеми
возможными способами: верхом на ослах и мулах, в повозках, в построенных
из елового дерева кораблях (sapinieres), спускавшихся вниз по Алье и Луаре,
в плоскодонках, плававших по реке Ло... Главное же, пешком, на своих двоих..."103
В конечном счете Франция обязана этим центральным возвышенностям гораздо
больше, чем обычно считается: они предопределили и ее раздробленность,
и ее единство, они заслонили ее от врагов104.
Вспомним хотя бы, чтобы не ходить далеко за примерами, последний период
Столетней войны - отчаянную эпоху "буржского короля" Карла VII, очень вовремя
нашедшего себе в этих краях отважных защитников.
Разрушив и переменив строение наших древних массивов, складкообразование
третичной эпохи (затронувшее всю Европу) воздвигло на рубежах нашей страны
горы Юра, Альпы, Пиренеи - устремленные ввысь крепостные стены, которые,
однако, сами собой наполнились населенными пунктами и нимало не помешали
жителям разных областей страны общаться меж собой. Ибо горы эти вовсе не
были пугалом, областью, непригодной для обитания,- за исключением, быть
может, суровых и неприветливых Апеннинских гор, тянущихся вдоль итальянского
полуострова,- впрочем, это уже не Франция. Сомнений быть не может, наши
третичные горы - самые очеловеченные из всех гор на земном шаре. В первую
очередь это относится к Альпам с их санями на снегу, вьючными животными
и селениями, расположенными вдоль торговых путей и не затрудняющими, но
облегчающими сообщение между различными областями. Мне четырежды довелось
пересечь Анды на уровне Сантьяго - один раз в поезде и три раза в самолете;
я видел их покрытые вечными снегами вершины, любовался фарелонскими лыжниками,
но воспоминание об этих черно-белых пустынях, где нет ни деревьев, ни селений,
ни людей, наполняет мою душу тоской; разве можно сравнить эти горы с прирученными
человеком Альпами?
Итак, во Франции существуют три вида рельефа: во-первых, древние массивы,
где более выровненные, где более приподнятые; во-вторых, осадочные равнины;
в-третьих, высокие горные цепи типа альпийской. Впрочем, эта классификация,
носящая самый общий характер, лишь усложняет стоящую перед нами задачу.
Деления на три разряда явно недостаточно.
Дополнительные разграничения вносит климат: континентальный, близкий
к немецкому, на востоке; океанический, близкий к английскому, у берегов
Атлантики; средиземноморский на загражденном горами юго-востоке. Отсюда
- многочисленные и весьма сложные комбинации; подумайте о том, как много
определяет соотношение климата, почвы и рельефа,- от него зависят такие
важнейшие вещи, как характер земледелия, тип жилища, еда, образ жизни,
средства передвижения, источники энергии. Франция, по изящному выражению
Пьера Дефонтена, представляет собою "плод битвы климата с растительностью"105.
Следовало бы сказать (если бы этому не препятствовал строй фразы): битвы
рельефов, почв и, в довершение всего, битвы прошедших эпох, нажитого в
течение столетий опыта.
Когда речь заходит о климате, всякий француз прежде всего вспоминает
главное разграничение - разграничение между севером и югом, о котором неопровержимо
свидетельствует хотя бы северная граница распространения южных растений:
винограда, оливковых, каштановых и фиговых деревьев, а также кукурузы,
сравнительно поздно завезенной к нам из Америки. Пшеница, выращиваемая
у нас с доисторических времен, не в счет: она успела прижиться повсюду.
Начав свой путь в Нарбонезе - одной из провинций римской Галлии, завоеванной
римлянами в 120-100 годах до нашей эры, виноградная лоза воистину чудом
распространилась на севере Франции, дойдя даже до берегов Соммы: этому
способствовали жажда, мучащая всех смертных, тяга богачей к роскоши, поощрительное
отношение со стороны высшего духовенства и, в не меньшей степени, потребность
в церковном вине106. Римские купцы,
приравнивавшие стоимость полной амфоры к стоимости раба, очень рано приохотили
галлов к вину. Один историк говорит даже,- конечно, полушутя,- что римским
легионерам путь в Галлию открыло вино. Точно таким же образом много веков
спустя англичане и французы с помощью водки и рома подчинили себе американских
индейцев.
Другие южные растения не так легко прижились на неуютном севере. Ни
одно из них (кроме современной гибридной кукурузы) не сумело распространиться
по всей нашей стране. Но это, пожалуй, к лучшему. Зато направляясь в сторону
Средиземноморья, всякий уроженец севера с радостью замечает на юге Баланса,
на берегах Ропы108, в какой-нибудь
альпийской долине первое оливковое дерево - добрый знак, предвещающий появление
полей, огороженных низкими каменными заборами, душистых трав, белых домиков
с плоскими крышами, залитых потоками света! Меня эти вестники всегда радовали
несказанно.
Впрочем, даже сегодня северянин далеко не сразу привыкает к южной природе,
так непохожей на ту, к какой он привык; что же говорить о прошлом? Прославленный
английский путешественник Артур Юнг, побывавший в мае 1787 года в Монтелимаре,
рассказывает, что здесь рядом с оливковым деревом "вы впервые увидите гранат,
иудино дерево, чимсник, фиговые деревья, вечнозеленые дубы, а также отвратительных
тварей - комаров. Перебравшись через горы Оверни, Веле и Виварэ, я обнаружил
между Праделем и Тюэтом разом и тутовые деревья, и мошкару. Под мошкарой
разумею я те мириады насекомых, что составляют неотъемлемую и крайне неприятную
принадлежность южных стран. В Испании, в Италии и в тех областях Франции,
где произрастают оливки, насекомые эти причиняют путешественникам самые
страшные мучения. Мало того, что они жалят, кусают и ранят, они еще жужжат,
ни на секунду не оставляя вас в покое; они залетают в рот, в глаза, в уши
и в нос; они кишат в еде и питье, покрывают густым слоем сахар и фрукты;
они так назойливы, что если специально нанятый слуга не будет их отгонять,
вы не сумеете даже поднести ложку ко рту"108.
Столетие спустя ничуть не лучше чувствовал себя Жан Расин, дожидавшийся
в Юзесе, вдали от родного Валуа, бенефиция, которого, кстати, так и не
получил. Конечно, лангедокские девушки пригожи, но не испортит ли он свой
письменный слог и даже устную речь, слушая их "иностранные" разговоры,
ничуть не более "французские", чем нижнебретонский язык? А как вынести
ужасную летнюю жару? "Видели бы вы этих жнецов, жарящихся на солнце; они
трудятся, как черти, а выбившись из сил, бросаются наземь и, вздремнув
самую малость прямо на солнцепеке, снова принимаются за работу. Что до
меня, то я смотрю на все это из окна, поскольку на улице не выдержал бы
и минуты - воздух здесь раскален, как в печке, и жара не спадает даже ночью"109.
Расин всему удивляется, не в силах привыкнуть ни к зною, ни к цикадам,
ни даже к "учтивости этих обожженных на солнце мужланов в сабо, которые
молотят хлеб на току и отвешивают приезжему господину поклоны, словно танцуя"110.
Микроклимат, микросреда.
Деление на крупные климатические зоны слишком общо, чтобы дать понятие
о реальности во всем ее многообразии. Сказать, что вы живете в Альпах или
в Центральном массиве, не пояснив, о какой именно их части идет речь,-
значит не сказать почти ничего. После трудов Максимильена Сорра, утверждавшего,
что "одно из наиболее полезных и реалистических понятий" - микроклимат,
наши географы нередко прибегают к этому понятию. "Климат в каждой точке
земного шара,- объясняет Максимильен Сорр,- совершенно своеобразен и зачастую
вовсе не похож ни на один другой климат в мире. Легкое изменение высоты
над уровнем моря, переход с одной стороны холма на другую или с холма на
плато, продолжительность инсоляции, перемещения воздушных масс, колебания
температуры, количество осадков - все меняет климат. А вместе с ним - характер
растительности и реакцию нашего организма... Местный климат - основа основ,
единственный надежный источник для любых климатологических исследований"111.
На этот счет каждому есть что вспомнить. Возьмем хотя бы края, прекрасно
известные лично мне: альпийский край О-фосиньи, иначе говоря, долину Монжуа.
раскинувшуюся напротив гор Миаж и Арбуа и омываемую водами Боннана; долина
эта - своего рода приподнятая чаша. которую почти замкнутым кольцом окружают
горы. К чему это приводит? К тому, что, в отличие от западных предгорий
Альп, где постоянно идут дожди, здесь ВОЗДУХ по преимуществу сухой. На
этом небольшом участке земли почва удивительно быстро избавляется от дождевой
воды. "движется", а дороги стремительно высыхают после дождя. Другой пример
микроклимата, также очень благодатного,- террасы Аспр в Валлеспирс, в виду
Сере и Пиренеев. Если судить по карте, здесь дует трамонтана. которая,
как известно, плачет и воет на крышах, беспокойно колотится в стены, взбирается
вверх по стволам дубов, обрывая с них последние порыжевшие осенние листья,
ломает хрупкие ветки каменных дубов... Однако ни подле моего дома, ни в
соседнем городке Сере ничего подобного не происходит: трамонтана долетает
до нас утихомирившаяся, выбившаяся из сил и даже считается в здешних краях
предвестницей хорошей погоды.
Сходным образом в Провансе край холма, неглубокая впадина защищают деревню
или участок побережья от мистраля, который совсем рядом, за поворотом
дороги, дует так же сильно, как трамонтана, а может быть, и еще сильнее.
Еще пример: в Северном Эльзасе весна - и какая восхитительная весна! -
наступает гораздо раньше, чем по соседству, что и привело некогда в изумление
франкфуртца Гете.
Одним словом, остается только пожалеть о том, что географы так редко
"учитывали значение микроклимата и все его последствия". Больше того. жаль,
что никто не попытался истолковать понятие микроклимата расширительно и
с его помощью расчленить пространство на множество участков, каждый со
своей микросредой, создав таким образом целую микробиологию земли, где
мы живем.
Ибо земля - тоже живое существо. Ибо даже самые узкие полоски земли
являют нам изумительное многообразие почв и подпочв. Когда на поверхности
лежат пласты известняка (случай, весьма частый в Парижском бассейне), верхний
слой земли, рыхлимый плугом или киркой, постоянно осушается подпочвой;
после дождя вода просачивается вглубь и не препятствует труду землепашцев.
А в сухую погоду, напротив, вода благодаря капиллярности почвы поднимается
наверх и питает растения. До чего же непохоже все это на те районы, где
царствует глина - вязкая, непокорная; плут застревает в ней, вечные лужи
преграждают ему дорогу. Вообразите, что вы находитесь на меловой равнине
Ко: несколько шагов к северу, и перед вами предстанет Бре - а точнее, если
воспользоваться выражением географов, "бутоньерка" края Бре, царство глины,
водоемов, ручьев, буйной растительности, яблонь и груш, которые каждую
весну покрываются шапкой белых цветов112.
Так мозаика почв, подпочв и микроклиматов способствует дроблению французского
пейзажа. Конечно, все эти сады, поля, деревни, непохожие одна на другую,-
дело рук человека. Он в этом спектакле - актер и режиссер, но спектакль
не был бы поставлен, если бы природа не вдохновляла человека и не облегчала
ему его труд.
По контрасту я вспоминаю однообразные пейзажи Северной Европы, скованные
вечным ледяным панцирем. Думаю я и о красных сыпучих латеритных почвах
Мадагаскара или Бразилии; пейзаж там самый скудный, деревья редки; одежда,
лицо, волосы путешественника, оказавшегося там, тоже краснеют. А в аргентинской
пампе поезд несет вас по ровному, без единого поворота пути, и много-много
часов подряд вы видите за окном один и тот же пейзаж... Так что не говорите
мне, что география - во всяком случае, если речь идет о Франции,- не влияет
на жизнь страны.
Обособленные хозяйства, или Каким образом сохраняется французское разнообразие.
До начала промышленной революции каждый участок французской территории
стремился жить самостоятельно и замкнуто. Поэтому региональное разнообразие
дополняется разнообразием экономическим; второе подчеркивает первое, а
в определенной мере приспосабливается к нему и его объясняет.
Разумеется, французское пространство в целом - совокупность общих экономических
обстоятельств, то возникающих внезапно, подобно наводнению, то остающихся
неизменными в течение некоторого отрезка времени. Именно этим поверхностным
слоем и предпочитают заниматься историки, чей излюбленный предмет - глобальные
закономерности. Что же до меня, то я в этой главе хотел бы остановиться
только на самых примитивных местных хозяйствах (economies locales), имеющих
малый радиус влияния и тяготеющих к самодостаточности. Каждое из них обслуживает,
худо ли, хорошо ли, определенную группу населения, численность которой
то ползет вверх, то падает вниз, в зависимости от природных богатств и
колебаний урожаев и цен.
Дело в том, что существует уровень жизни (это касается и пищи, и жилья,
и одежды), ниже которого человека ждет гибель. И этот-то уровень, который
следует поддерживать во что бы то ни стало, в недавнем прошлом был примерно
одинаковым во всей Франции, если не брать в расчет нескольких - крайне
редких - блестящих исключений. Если необходимое равновесие поддерживается
постоянно, а будучи нарушенным, более или менее быстро восстанавливается,-
тогда маленький уголок земли сохраняет свое население, сберегает свои привычки
и традиции. Если же над заведенным порядком вещей нависает серьезная угроза,
понуждающая к решительным действиям, то действия эти могут быть весьма
различны. Предположим, что в деревне увеличилось число жителей,- в этом
случае следует распахивать новые земли, продуманно увеличивать посевные
площади или же вводить в обиход новые культуры (гречиху, кукурузу, картошку),
что позволяет улучшить качество производимой продукции и, следовательно,
прокормить большее число едоков; возможно также обращение к культурам более
прибыльным, вроде виноградников, которые, несмотря на официальные запреты,
занимают повсюду все больше и больше места, или красильных растений; прибыльным
может быть и разведение некоторых пород скота. Все это выходы, так сказать,
естественные. Наряду с ними существуют и пути искусственные: обмен, перевозки,
развитие промышленности... Обмен совершается иной раз по необходимости,
иной раз ради получения выгоды; в последнем случае он приводит к образованию
излишков. Перевозки подчас превращают крестьянина, развозящего свой товар,
в бродячего торговца. Особенно частый выход - развитие промышленности,
ибо это на руку близлежащим городам. О чем бы ни шла речь - о зачаточной
промышленности или об изготовлении примитивных ремесленных поделок, о севере
- например, о расположенной среди нормандских бокажей деревеньке Вильдье-ле-Пуаль,
с давних времен ставшей центром изготовления металлической посуды114,
или о юге, например, о Жеводане, где в самом сердце Центрального массива,
труднодоступном для приезжих, изготовляют очень дешевые грубые сукна (cadis)115,-
всюду к развитию так называемой сельской промышленности людей побуждает
нищета. Примеров можно привести тысячи, ибо шумный и упорный труд ремесленников
спас от вымирания тысячи маленьких "краев". Существует и другой способ
борьбы с тяжкими условиями: народ увеличивает свои шансы выжить, регулируя
рождаемость посредством поздних браков.
Все названные исходы спасают, сберегают старинные мелкие хозяйства,
а с ними - стойкое разнообразие наших "краев". Края эти никогда без нужды
не раскрывают своих границ во всю ширь; они берут у внешнего мира лишь
самое необходимое, дорожа своей особостью.
Замкнутость их тем более характерна, что вообще-то все, кто ведет обособленное
хозяйство, в поисках спасения от продолжительного или часто повторяющегося
кризиса либо от перенаселения прибегают, напротив, к эмиграции - бессрочной
или временной, а иногда регулярной, сезонной. Начинается с маленьких ручейков,
которые постепенно превращаются в речушки, а те в полноводные реки. Целая
"гидрографическая" система такого рода пронизывает Францию вот уже много
веков: мы застаем ее окончательно сложившейся к концу средневековья, но
нет сомнения, что она существовала и раньше. Во всяком случае, чем ближе
к нашему времени, тем сильнее она укрепляется, разрастается, охватывает
всю территорию страны. "Паводок" приходится на XIX век, ибо в этом веке,
как до, так и после появления железных дорог, подвижность населения сделалась
особенно велика. Лишь во второй половине нашего столетия, на рубеже 1970-х
и 1980-х годов этот людской кругооборот замедлился, захирел, утратил почву,
лишился прежней упорядоченности.
Некогда условия игры диктовались нуждой, бедностью. Наибольшее число
людей уезжало из Центрального массива, затем шли Альпы, Пиренеи, Юра, окраины
Парижского бассейна,- одним словом, районы, которые мы и сегодня вправе
назвать "бедной Францией".
Разумеется, нет ничего легче, чем восстановить путь этих эмигрантов,
приводивший их либо на городские стройки, либо в богатые сельскохозяйственные
районы, где в период жатвы, сбора винограда, молотьбы или перевозки урожая
так остро необходимы рабочие руки... Но нас интересуют не столько маршруты
эмигрантов или конечные точки их движения, сколько влияние, которое этот
людской круговорот оказывает на экономику крохотных уголков Франции, откуда
их обитатели уезжают и куда с непостижимым упорством возвращаются, подтверждая
правоту поговорки: "На Рождество домой вернись, на Пасху снова в путь пустись".
Отъезды и возвращения искателей счастья служат их родным деревням кислородными
подушками: отъезды - потому, что они уменьшают число душ, требующих прокорма,
возвращения - потому, что те, кто ушли на заработки, приносят домой сэкономленные
деньги, необходимые для уплаты налогов, для совершения неотложных покупок,
для создания крохотных сельскохозяйственных предприятий.
Эта система далеко не всегда увенчивалась успехом, она знавала полупобеды,
иногда к ней прибегали, что называется, за неимением лучшего. Настоящего
успеха добились, на мой взгляд, в столице Верхней Оверни - городе Орийяк,
уроженцы которого испокон веков отправлялись на заработки в Испанию. Факт
этот легко объясним: горные селения больше открыты миру, гораздо больше
преуспевают в сношениях с ним, нежели деревни Нижней Оверни, где, однако,
природные условия куда более благоприятны. Примерно так же обстоят дела
в Верхней Савойе, особенно в долине Монжуа (Фосиньи). Жители трех коммун:
Сен-Жерве, Сен-Никола-де-Верос и Контамин - еще в XIV веке стали переселяться
в Эльзас и Южную Германию. Они и впоследствии не забывали об этих католических
странах; более того, иные савояры составили себе там сказочные состояния.
Начиная с эпохи Регентства (1715-1723) они тесно сплоченными рядами покоряют
Париж, выступая на сей раз в качестве грузчиков, носильщиков, полотеров,
трубочистов, лакеев,- все как один работящие, держащиеся друг за друга,
чертовски прижимистые. Эти нищие эмигранты приносили родному краю кругленькие
суммы - например, в 1758 году 15 250 золотых франков116.
Переселенцы из других районов не всегда оказывались стомь же удачливы.
В Юсселе, на границе Лимузена и Оверни, в краю, "изрезанном ущельями [по
которым протекают горные реки] и покрытом бесконечными ландами"2*,
жизнь нелегка. Лишь около 1830 года здесь пролегла дорога из Лиона в Бордо,
"проезжая и прибыльная...". Отъезд - навсегда или на время (от дня Святого
Михаила до Иванова дня) - "парней, отправляющихся на лесопильни или на
стройки", отнюдь не всегда приносил большие барыши117.
Судя по наказам 1789 года, те, кто оставались в родных краях, "ели суп
да хлеб"118. Так же нелегко, если
верить отчету, присланному в 1762 году крестьянами деревни Сен-Парду-Ла-Круазий
их интенданту Тюрго, приходилось жителям лимузенских горных районов. "Толпы
людей, гонимых голодом и нищетой,- пишут они,- покидают всякий год наши
края, чтобы стать наемными солдатами в богатых странах, например, в Испании.
Другие нанимаются каменщиками, кровельщиками, пильщиками в различных провинциях
нашего королевства. Но, скажут нам, они возвращаются домой, немного поправив
свои дела; увы, на поверку выходит, что из десяти работников или странников
с деньгами возвращаются от силы двое; болезни, дорога, распутство пожирают
все заработанное, а те крохи, которые в конце концов достаются нашей провинции,
не в силах возместить ущерб, причиняемый земледелию отсутствием лишних
рабочих рук"119.
Поистине, проблема миграций оборачивается разными гранями. Вдобавок
довольно часто переселения из эпизодической меры, к которой люди прибегают
только для борьбы с нищетой, превращается в привычку, почти ремесло. Савойяр
из Маглана надолго покидает родные края и отправляется в Южную Германию
торговать часами исключительно оттого, что отец его и дед всю жизнь поступали
точно так же120. Однако, какова
бы ни была природа миграций, их причины и маршруты, несомненно, что они
способствуют сохранению французского многообразия, регулируют его.
Разумеется, в прошедшие века все эти процессы происходили в согласии
с экономикой всей страны, пусть даже она не всегда брала их в расчет. Не
так ли, mutatis mutandis3*, обстоит дело и
сегодня? Эмигранты, на сей раз из других стран, хлынули во Францию густым
потоком, они заполняют все щели в нашей экономике: североафриканцы, португальцы,
испанцы, африканские негры (которых мы встречаем на каждом шагу) нанимаются
на работу в нашей стране лишь в той мере, в какой наше общество им это
прощает и, более того, их к этому поощряет. То же самое происходило и вчера:
миграции были следствием определенных общих условий; в начале нашего столетия
условия эти исчезли, вследствие чего старинный кругооборот людей должен
был прекратиться - и в самом деле прекратился.
Но прекратился он отнюдь не полностью. Возникли новые потребяости; прежде
всего города, довольно быстро разраставшиеся и до 1850 года, затем стали
расти настолько стремительно, что в буквальном смысле слова опустошили
французские деревни. Дошло до того, что в 1970-е годы сделалось привычным
говорить о Париже и французской пустыне вокруг, "о Type и турской пустыне...
о Клермон-Ферранс и овернской пустыне"121
и проч. Города довольно рано начали высасывать все соки из многих наших
деревень; можно назвать не один удивительный пример этой - впрочем, довольно
беспорядочной - городской агрессии... Ей подвергались "бургундские деревни,
расположенные вокруг Крезо; лотарингские деревни, расположенные вокруг
металлургических заводов, шампанские деревни, расположенные вокруг Труа...
Но ни один город не простирал свои щупальца так далеко, как Париж. В Париже
живут выходцы из всех французских провинций: с середины XIX столетия две
трети парижан не являются уроженцами столицы"122.
С тех пор города забрали над деревнями еще большую власть: они много требуют,
ничего не давая взамен.
И тем не менее, как ни странно, весь этот ураган не уничтожил исконного
многообразия нашей страны. Напротив, те, кто не трогались с насиженных
мест, извлекли из своей малочисленности немалую пользу: они разделили между
собой и новоселами - если таковые имелись - оставшееся добро, а кое-где
даже сумели довольно быстро его преумножить. В баскской деревне Эспелет
в 1981 году "в то время, как население сельскохозяйственных районов резко
пошло на убыль, сельскохозяйственное пространство расширилось, а качество
производимой продукции повысилось, отчего существенно возросла и доходность
крестьянского труда": было распахано триста с лишним гектаров ландов, площадь
сельскохозяйственных угодий увеличилась на 40 процентов. Разумеется, все
это стало возможным благодаря покупке тракторов123.
Напротив, вокруг больших городов, чьи предместья постоянно разрастаются
вширь, а также в районах, где трудно или невозможно обрабатывать землю
машинами, сельское хозяйство отмирает; прекращается также разведение скота
в высокогорных районах. Одним словом, хотя современная экономика существенно
преобразила древнюю мозаику французских деревень, в целом мозаика эта сохранила
свою прежнюю пестроту - пестроту едва ли не вызывающую.
Разнообразие и смута сохраняются с благословения государства и общества.
Единообразия не способны добиться даже те, от кого оно, казалось бы, зависит
в первую очередь; мы имеем в виду "власти". Никакие упорядочивающие действия
власть имущих не приводят к стиранию различий, живущих словно сорная трава.
Их выпалывают, но они произрастают вновь: ни политическим, ни социальным,
ни культурным установлениям не удается навязать обществу подлинное, а не
мнимое единообразие.
В последние века своего существования французская монархия, стремясь
завершить создание единого государства, укрепляла и утяжеляла свой политический
и административный аппарат. Однако сколько трудностей, сколько препятствий
встретила она на этом пути, сколько раз натолкнулась на пассивное сопротивление
и деятельный протест! Монархия пожинала плоды своей собственной политики.
Она получила в наследство от многих поколений предков смуту, неорганизованность,
беспорядок, многообразие установлений, административную непоследовательность,
а иной раз и беспомощность. Французское общество при старом порядке подчинялось
государству отнюдь не безоговорочно. Никто не мог бы назвать его слугою,
"глядящим в рот своему хозяину"126,
как назвал Ален Турен наше общество, которое, впрочем, тоже не во всем
столь раболепно. Мы и по сей день еще не создали общества "глобального"127
(если воспользоваться выражением другого исследователя, Жоржа Гурвича),
единого, сплоченного, управляемого одними и теми же законами, подчиняющегося
одним и тем же обычаям и установлениям или по крайней мере стремящегося
им подчиняться. Чтобы страна начала двигаться к единству, должна была возникнуть
французская нация,- а она возникла сравнительно недавно и до сих пор обладает
для нас прелестью новизны.
Итак, перед нами не общество, но целый ряд обществ: более привычно рассматривать
их "по вертикали", но возможно и рассмотрение "по горизонтали"; именно
оно позволяет осознать исконную разнородность рассматриваемых объектов.
Несколько сгустив краски, можно было бы сказать, что еще вчера всякое территориальное
деление было делением социальным - в той мере, в какой оно отвечало потребностям
общества переменной величины, но, как правило, небольшого, общества, находившего
в этом делении разом и свои пределы и источники своего существования, общества,
жившего прежде всего за счет собственных внутренних связей. Единицами этого
территориального деления были деревни, городки, города и провинции. Самое
важное и красноречивое - иерархия этих обществ. Ведь ни одно общество в
мире не строится из равновеликих единиц, всякое имеет форму пирамиды, вершина
которой - местный господствующий класс, а основание - те, кто этот класс
поддерживают, формируют и сами формируются.
Самый элементарный тип общества - деревня; она занимает меньше всего
места в пространстве, а возникает в незапамятные времена, раньше Церкви
и феодальной системы. Деревня располагает своей территорией, своей коллективной
собственностью - общинными угодьями (les communaux), которые жители каждой
коммуны ревниво охраняют и отстаивают. Ее отличает почти полная экономическая
автаркия. У нее есть собственные обычаи, праздники, песни, говор, далеко
не всегда совпадающий с говором соседней деревни. У нее есть собственное
народное собрание, свои избранники, именующиеся везде по-разному (мэры,
синдики, консулы), собственное юридическое лицо. Ретиф де ла Бретонн говорит
о своем родном приходе Саси, в Бургундии, что он "управляется как одна
большая семья"128. Подчиняется
деревня также власти помещика и стоящего гораздо ближе к деревенским жителям
сельского священника. "Мы вправе предположить,- пишет Ипполит Тэн,- что
в дореволюционной Франции на каждое квадратное лье и на каждую тысячу жителей
приходилось одно помещичье семейство, проживающее в доме, увенчанном флюгером,
на каждую деревню - церковь с живущим при ней кюре, на каждые шесть или
семь лье - мужская или женская община"129.
Деревня подчинялась не только помещику, чью власть было подчас не так-то
легко сносить, но и собственному внутреннему распорядку, организующему
ее жизнь в течение дня или определенного времени года; в деревне имелась
своя иерархия: рядом с зажиточными крестьянами, в чьем хозяйстве иной раз
водился даже "приходской петух"130,
существовали крестьяне бедные. Накануне 1789 тода самые благополучные сельские
жители звались хлебопашцами в Парижском бассейне и на востоке Франции,
хозяевами в Провансе, а кое-где, по иронии языка, их величали бурмсуа.
Эти баловни судьбы, среди которых не было ни одного издольщика, а арендаторы
если и встречались, то непременно состояли на службе у "богатого семейства
или могущественной религиозной общины",- владели, как правило, "несколькими
упряжками лошадей или быков, не меньше чем десятком коров, по крайней мере
полусотней овец; в их распоряжении были также большие колесные плуги, бороны,
телеги с железными осями", а также слуги и служанки; вдобавок, по словам
историка - быть может, чересчур щедрого,- им принадлежали десять, а то
и двадцать с лишним гектаров земли131.
Подле богачей трудились мелкие фермеры, которые располагали лишь клочком
земли и, не имея ни упряжек, ни телег, ни плугов, при необходимости брали
все это в долг у хлебопашца; взамен они обязывались работать на него во
время сенокоса, жатвы или сбора винограда. Подобные тандемы бедных и богатых
крестьян существовали в Восточной Франции еще в 1914 году; нечто подобное
встречалось в моей родной деревне, и я до сих пор помню, какое это вызывало
раздражение. Значение таких тандемов очевидно: соотношение работников и
хлебопашцев позволяет безошибочно определить, насколько сильны противоречия,
пронизывающие деревенское общество; если на одного работника приходится
один хлебопашец, этот последний, можно сказать, имеет в лице работника
постоянного компаньона и помощника (так, например, обстояло дело в департаменте
Мез в 1790 году133). Если же на
одного хлебопашца приходится целых два работника, как это было в окрестностях
Меца134 в 1768 году, такое соотношение
наводит на мысль, что в этом краю, безусловно более богатом, чем департамент
Мез, собственность скапливалась в одних руках, а значит, росла социальная
напряженность135.
Впрочем, не следует чересчур упрощать дело: во Франции тысячи и тысячи
деревень, среди которых не отыщешь двух абсолютно одинаковых. Их расцвет
или запустение, благоденствие или бедствия зависят и от эпохи, и от местоположения.
Много значит и гнет помещичьей власти, которая особенно долго цепляется
за свои права в бедных краях. Так, в Жеводане епископ Мандский выступает
в роли сеньора-сюзерена, "едва ли не короля"136
Впрочем, все это не мешает существованию деревенских общин, которые совещаются
и принимают решения. Напротив, края чересчур развитые, чересчур богатые,
а также расположенные чересчур близко к большим городам - такие края, как
Бос или Бри,- очень рано подпадают под влияние входящего в силу капитализма.
Не забудем также о юриспруденции (писаных законах на юге, обычном праве
на севере), разной в различных провинциях, и, наконец, о многообразии
хозяйственной деятельности...
С городами дело обстоит сложнее, но по существу точно так же. Города
- согласно официальному перечню 1787 года, их, очень разных по величине
и значимости, насчитывалось во Франции больше тысячи, а точнее, одна тысяча
девяносто девять,- были в большей или меньшей степени свободны от власти
сеньоров, подчинивших себе в XI-XII веках всю территорию страны. Освобождение
городов явилось частью движения коммун, затронувшего всю Европу, движения,
развивавшегося сложно и прихотливо как в пространстве, так и во времени.
Даже города, преуспевшие в этой борьбе, такие, как Кан и Аррас, долгое
время не могли освободиться от власти сеньоров окончательно, ибо были слишком
слабы и слишком оторваны от окружающего мира.
Говорить о том, что осталось в жизни городов от эпохи "коммун", существования
под властью сеньора,- дело чересчур легкое и, пожалуй, не очень интересное.
Ибо следы этого существования - подчас весьма стесненного - были заметны
повсюду: так, жители Роанна страдали от требований их сеньора герцога де
ла Фейяда, а несменяемый мэр Лаваля и сменяемые члены тамошнего муниципалитета
долгое время вынуждены были повиноваться сеньору Лаваля герцогу де Ла Тремуйю.
В 1722 году город потребовал для городского совета права избирать мэра
- привилегию, которая по обычному или дарованному свыше праву имелась у
многих других городов,- но королевский совет семь лет спустя отказал ему
в этом. И только тогда сеньор, не признававший за лавальцами права на самостоятельность,
милостиво даровал им такую возможность...137
Что не помешало ему считать некоторые кварталы города своими фьефами4*:
их жители обязаны были платить ему оброк деньгами или продуктами, выплачивать
сборы за сделки по отчуждению имущества, печь хлеб, который замесили у
себя дома, в одной из коммунальных печей, сдаваемых в аренду булочникам,
и проч.
Впрочем, ускользнуть из-под власти сеньора в конце концов не представляло
большого труда. Другое дело - власть короля. Король осаждал города податями,
требовал их выплаты, призывал граждан к порядку. Постоянно нуждаясь в деньгах,
правительство не могло спокойно смотреть на городские богатства. Один пример
из тысячи - декларация от 21 декабря 1647 года, в которой власти извещают
об увеличении вдвое городской ввозной пошлины, причем излишки, настаивают
они, должны поступать в государственную казну; напомним и о том, как в
1771 году король повелел продавать муниципальные должности и тем принудил
города, желающие свободно избирать своих эшевенов5*,
эти должности выкупать. Тем не менее иногда королевской власти приходилось
смиряться с привилегиями сеньоров. Так, короли всегда боролись против умножения
дорожных пошлин - но боролись безуспешно. Еще в 1437 году Карл VII отменил
лишние, иными словами, открытые без разрешения, пошлинные заставы. Однако
в 1669, 1677, 1789 годах перед королевскими чиновниками неизменно встает
одна и та же проблема: как добиться от владельцев застав предъявления соответ-
ствующих документов. Борьба особенно обостряется оттого, что, как объясняет
одна записка 1789 года, "право взимать дорожную пошлину намного увеличивает
ценность фьефа". Спор идет из-за собственности сеньоров138.
Еще одна безуспешная борьба: весной 1683 года интендант Пуату Ламуаньон
де Бавиль готовится ввести в городе Пуатье "налог на дома". Глядя в податную
роспись, он радуется грядущей прибыли; это более 7000 ливров в год, "сумма
немалая, которая, однако, была бы куда значительнее", не составляй, увы,
половину города "фьефы Сент-Илер, Монстьернеф и Ангитар, а также прочие
мелкие фьефы, границы которых четко определены и испокон веков уважались
королевскими офицерами". А фьефы податями не облагаются!139
Еще забавнее ситуация, сложившаяся в 1695 году в Ангулеме: тут спорят не
о том, кому получать деньги, а о том, кому выкладывать их из своего кармана.
Городской замок обветшал. Он нуждается в скором ремонте, но "неизвестно,
кто за это отвечает: король или госпожа де Гиз..."140
Сколько городов, столько и социальных формул. Приведенные примеры дают
некоторое представление о положении городов. Находясь под контролем интендантов,
владельцев фьефов, сборщиков податей, королевского правосудия и сеньориальных
судов, города становятся ареной борьбы нескольких властей: власти сеньоров,
близящейся к закату, но подкрепляемой многочисленными привилегиями; власти
короля, находящейся на подъеме, но вынужденной считаться с древними традициями,
обычаями и льготами; власти коммун, то отступающей, то одерживающей победы,-
власти, опирающейся на разбогатевшую и почти всегда могущественную буржуазию.
Разумеется, в городах происходят выборы, но лишь для отвода глаз. Судьбами
Марселя, Лиона и едва ли не всякого французского города вершат несколько
семейств, тесно связанных между собой. Церемония выборов в Париже, о подробностях
которой невозможно слышать без смеха, происходит по заранее подготовленному
сценарию, так что одни и те же лица неизменно остаются на прежних местах.
Повсюду над массами работников без определенной специальности, над цехами
ремесленников вздымается социальная пирамида, вершину которой составляет
местная элита, из кого бы она ни складывалась.
А если элита существует, то она несомненно обладает властью, подчиняет
своему контролю повседневную жизнь города, В Лавале начиная с царствования
Людовика XV купцы и богатые домовладельцы тратят большие деньги на перестройку
своих домов: изменяют фасады, прорубают окна. Между тем даже столь незначительные
работы горожане вправе производить лишь с дозволения местных властей. Мы
жалуемся - и не без причины,- что нам приходится слишком долго хлопотать
о разрешениях на строительство: утешимся мыслью о том, что много лет и
даже веков назад французы сталкивались точно с такими же трудностями141.
Я не преувеличиваю. 1 ноября 1689 года - в письме, которое может быть названо
самым удручающим свидетельством о нравах аристократии, правившей городом
Лионом,- интендант де Берюль сообщает: "Давеча получена жалоба от некоего
буржуа: случилось ему укрепить у себя дома дверной косяк, пошатнувшийся,
когда он сию дверь затворял, вследствие чего посланы были к дому люди,
дабы оный косяк свалить, поскольку хозяин дома не испросил дозволения на
починку у городских властей". Бедняге не помогло даже заступничество интенданта!142
Встречаются города, похожие друг на друга, но, как правило, каждый город
живет по собственному распорядку, по собственной "социальной формуле".
В Монтобане, городе шерсти, первенствуют французские негоцианты (протестантского
происхождения): они владеют роскошными особняками, устраивают блестящие
литературные вечера, выезжают в загородные резиденции и на охоту, покровительствуют
местным художникам. Ренн - город чиновный и парламентский, провинциальная
столица. Тулуза - также административный центр, но ее, равно как и Кан,
окружают богатые сельскохозяйственные районы, поэтому здесь благоденствуют
в основном земледельцы. Огромные портовые города: Руан, Нант, Бордо, Марсель,
где полным ходом идет торговля, живут за счет моря и меньше других связаны
с центральной властью. Дюнкерк пользуется завидными привилегиями свободного
порта: жители его не платят ни податей в казну, ни налога на соль (gabelle),
ни гербовой пошлины; тон здесь задает десяток семейств143.
Что же говорить о Париже или о другой столице, которую Париж стесняет и
подавляет издали,- о Лионе? Какой город ни возьми, всюду увидишь иное социальное
устройство со своими оригинальными чертами, своей судьбой, своей особостью.
Особость провинций.
На своеобразие городов накладывается ярко выраженное
своеобразие провинций. По ходу долгого построения единого королевства -
плода многочисленных завоеваний, браков, наследств и тяжб - королевская
власть, хотела она того или нет, заключала с жителями новых территорий
целый ряд сделок - "исторических компромиссов", подчас официальных, а подчас
и нет. Следственно, присоединившиеся провинции жили вовсе не по тем законам,
что провинции, входившие в состав Франции с более давних времен. Каждой
удалось добиться оставления за нею собственных привилегий, традиций, "свобод"
(иначе говоря, способов самозащиты), а также и собственного беспорядка
- наследия ее прошлого.
Результат такого положения дел очевиден: монархия не сгладила различий
между провинциями, она лишь приспособилась к ним и постаралась использовать
их себе на благо при решении собственных задач, в число которых входили
охрана общественного порядка, отправление правосудия, обеспечение поставок
зерна, сбор податей, который производился повсюду, но повсюду же наталкивался
на упорное сопротивление, и, наконец, нескончаемое учреждение - и продажа
- государственных должностей. Монархия взяла себе за правило (и исключения
это правило лишь подтверждают) - уважать по мере сил исключительные права,
старинные привилегии, требования традиций и систем, вредоносность которых
для самой монархии и для жителей провинций правительственные чиновники
сознавали по крайней мере со времен Кольбера, а может быть, и раньше. Однако
бередить рану было рискованно и отнюдь не всегда выгодно; гораздо легче
оказывалось сохранять все ветхие провинциальные установления в неприкосновенности
и дожидаться, чтобы они умерли собственной смертью, как это случилось с
Нормандскими (1655) или Овернскими (1651) штатами. Вдобавок в провинциях
изобретались многочисленные и подчас весьма изощренные способы борьбы с
центральной властью. Признаюсь, например, что некоторые уловки дольской
счетной палаты или безансонского парламента покорили меня своей юридической
хитростью и ловкостью...
Итак, каждая провинция представляет собою клубок противоречий между
разными властями: некоторые сохраняют собственные штаты (в которых представлены
все три сословия), наделенные финансовыми полномочиями и правом взимать
и перераспределять налоги: это позволяет им оказывать давление и на налогоплательщиков,
и на короля, дает возможность торговаться с той и с другой стороной. Парламенты,
куда более воинственные, неизменно встают на защиту провинций. Не забудьте
также о густой поросли древних установлений, полуотмерших, но способных
в любую минуту ожить и начать борьбу с себе подобными; всякая провинция
буквально кишит выборными сборщиками податей, прево, бальи, сенешалями,
членами президиального суда, не говоря уже о множестве мелких чиновников.
Королевская власть теряется среди этих узких группок должностных лиц, которые
от нее почти полностью независимы, ибо купили свои должности, руководствуясь
исключительно собственным корыстолюбием и тщеславием.
В XVII столетии монархия отвечала на это направлением в непокорные провинции
интендантов, своих уполномоченных, которых наделяла практически неограниченными
правами; недаром ведь официально они именовались "интендантами судейскими,
полицейскими и финансовыми"! Лоу утверждал даже, что в его время Францией
управляли тридцать интендантов: "У вас нет ни парламента, ни штатов, ни
наместников, я бы даже сказал, что у вас нет ни короля, ни министров: счастье
или несчастье провинций, их благоденствие или нищета зависят от трех десятков
докладчиков, ведающих теми или иными провинциями"144.
Впрочем, как правило, интенданты верно служили государству и приносили
куда больше пользы, чем иногда считается. Тем удивительнее, что после 1750
года, в эпоху, когда экономическое процветание подвигает всю Францию на
широкую политическую модернизацию и многочисленные социальные реформы,
интенданты все больше и больше отождествляют себя с собственными провинциями
и принимаются отстаивать их права от диктата Версаля. Впрочем, могли ли
они вести себя иначе? Еще в 1703 году интендант Бретани Бешамей де Нуантель
восклицал: учтите, "в этой провинции людьми следует управлять не так, как
в других"145 - и обвинял в близорукости
маршала д'Эстре, который яростно преследовал двух дворян - членов Бретонских
штатов,- упорно отвергавших все требования правительства. Сходным образом
интендант Меца в 1708 году спешил объяснить королевским чиновникам, что
жители Меца "помнят о былой независимости, утраченной лишь после мюнстерского
мира"146, иначе говоря, в 1648
году, хотя известно, что Генрих II занял Мец еще в 1552 году.
С другой стороны, в XVIII веке, когда Франция переживала период бурного
развития, формальное уважение бесчисленных привилегий, потерявших с течением
времени всякий смысл, приводило к последствиям совершенно абсурдным. Отменив
все это административное многоцветье, революционный централизм просто-напросто
удовлетворил всеобщую потребность, ставшую очевидной накануне Революции.
Датированная 1782 годом записка пространно и весьма любопытно разъясняет,
в чем состоят поразительные привилегии "Лионского вольного уголка" - полоски
земли, тянущейся вдоль Соны по обе стороны от городка Треву, к северу от
Лиона. Вот к каким выводам приходит анонимный автор записки: "Поскольку
всякая власть должна зиждиться на порядке и единообразии, кои и являются
основными принципами правления, то из этого следует, что подданные одного
государства обязаны повиноваться одним и тем же законам, пользоваться одними
и теми же привилегиями, исполнять одни и те же повинности, а потому странно
помыслить, будто полоска земли площадью не более двух с половиной квадратных
лье, расположенная, так сказать, в самом центре королевства, пользуется
правами исключительными, не могущими не вызывать зависть соседних приходов
и... не возбуждать вражду, коя уже не единожды приводила к столкновениям,
требовавшим самого сурового вмешательства властей"147
Разумеется, помыслить такое странно. И возникает вопрос: отчего же провинции
так яростно противились тем нововведениям, которые, как правило, представляли
собою очевидный шаг вперед для всей страны? Прежде всего следует учитывать
своего рода местный национализм: французской "нации" в ту пору еще не существовало,
и провинциальная родина заменяла ее, вселяя в душу человека те чувства,
которые мы сегодня назвали бы автономистскими. Удивительные эти чувства
были чрезвычайно сильны накануне Революции, которая не замедлила положить
им конец. Как, однако, точно определить характер отношений между монархическим
правительством и провинциями в последние предреволюционные годы? Следует
ли согласиться с Токвилем и некоторыми весьма сведущими историками, полагающими,
что централизм в ту пору одерживал победу за победой?
Разумеется, провинция уже давно перестала быть единицей административного
деления и в качестве "политической реальности уступила место генеральному
округу (la generalite)"148. При
этом новое деление наложилось на старое - примерно так же, как на систему
генеральных округов наложилось впоследствии предписанное Учредительным
собранием деление на департаменты, имевшее целью отмену прежних порядков.
Нет ли, однако, натяжки в сопоставлении двух этих процессов? Не спорю,
расцвет Франции после 1750 года привел к укреплению королевской власти,
но одновременно он же усилил самобытность провинции. Ибо в столице каждой
из них имелась своя немногочисленная элита, сильная, властная, наделенная
привилегиями и отстаивающая эти привилегии под предлогом борьбы за интересы
всей провинции. Впрочем, разве это не всеобщее правило? Разве не очевидно,
что устроение пространства не может не сопровождаться устроением общества,
причем второе происходит одновременно с первым и сообщает ему необходимую
завершенность?
Возьмем хотя бы такой блестящий пример, как Бургундия. Возможно ли было
бы ее самобытное и обособленное существование, не управляй ею узкая каста
- дижонский парламент и его окружение? Касте этой так нетрудно удерживать
свое главенство, что она лишь по традиции ведет борьбу против счетной палаты
и штатов, сохраняющихся в провинции и подчас раздражающих парламент своими
претензиями. С другой стороны, парламентская элита куда лучше, чем обычно
полагают, ладит с губернатором, обязанности которого с 1754 по 1789 год
исполняет такой знаменитый человек, как принц де Конде. Без особого труда
она контролирует труды и дни коменданта, губернаторского наместника. Ладит
она и с интендантом, не доводя дело до серьезных, неразрешимых конфликтов.
Парламент полностью подчиняется этой элите, ибо в ее активе - вес в обществе
и богатство: земли, леса, виноградники, особняки, кузницы и ренты, рассеянные
по всей Бургундии. Брачные и имущественные узы превращают бургундскую элиту
в замкнутый круг, всегда готовый дать отпор любым попыткам купцов или разбогатевших
буржуа проникнуть в желанную для них среду. Некогда представители этой
элиты и сами принадлежали к сословию буржуа, но уже давно и без труда завоевали
право быть причисленными к так называемому дворянству мантии; более того,
среди них встречаются и отпрыски старинных дворянских родов - вспомним,
например, знаменитого президента де Бросса (1709-1777), потомка дворянина,
убитого при Форново (1495).
Итак, перед нами каста: "Члены парламента не просто передают должности
по наследству своим детям. Они радеют братьям, зятьям, шуринам, племянникам..."
Побеждают семейства наиболее разветвленные. Это эндогамное6*
общество долгие годы живет, отгородившись от остального мира. Члены его
умножают поводы для встреч, переписываются, охотно обмениваются впечатлениями;
"балы, концерты, театральные представления, игры, празднества, призванные
поразить гостей роскошью, обеды на сто персон" - все это поводы увидеться,
сговориться, поддержать друг друга. 30 марта колокола дижонского собора
торжественно возвещают рождение герцога Нормандского, будущего Людовика
XVII,- президент Жоли де Беви устраивает по этому случаю ужин на сто десять
персон, а перед его ярко освещенным особняком "рекою льется вино для народа"149.
Чтобы понять, чем живут эти группы людей, стоящие во главе той или иной
провинции и обороняющие вместе с ее самостоятельностью свои собственные
привилегии, мы с тем же успехом могли бы избрать для рассмотрения не Дижон,
но Ренн, Тулузу, Гренобль, Бордо. Впрочем, о Гренобле стоит поговорить
подробнее. Быть может, все дело в том, что эта "провинция" с ее привилегиями
и традициями расположена у самой границы королевства? Каждый из членов
гренобльского парламента движим своим личным интересом, но у них есть и
общая корысть - надзор за гренобльской ратушей, за городскими и сельскими
коммунами. "Я всечасно помню,- пишет в 1679 году интендант д'Эрбиньи,-
о необходимости назначить [в Гренобль] мирового судью и держать втайне
от парламента все, что делается в ратуше. Здешний парламент - самое сплоченное
сообщество во всем королевстве, прибравшее к рукам всю провинцию, и,
если один из членов этого сообщества принимает близко к сердцу какое-нибудь
дело, можно поручиться, что тот, кому он покровительствует, ни в коем
случае не проиграет"150. Если судить
по злоключениям маршала де Тессе в 1707 году, во время войны за испанское
наследство, интендант нисколько не преувеличил самовластность гренобльского
парламента. Французские войска, потерпевшие поражение под Турином, с огромными
трудностями возвращаются во Францию; король назначает маршала де Тессе
командующим Юго-Восточной армией и велит ему заверить грамоту, узаконивающую
это назначение в гренобльском парламенте. Прибыв в Гренобль прямо из Версаля,
маршал, разумеется, держится без излишней робости. И сразу наталкивается
на придирки и неучтивость президента де Грамона, обвиняющего приезжего
в желании занять место, ему не принадлежащее. Маршал сообщает об этом в
своих письмах с горестным изумлением, которое перерастает в подлинный гнев,
когда, отлучившись спустя три дня, он узнает, что парламент счел его полномочия
чересчур широкими и сузил их по собственному разумению. Полномочия его,
настаивает маршал, были совершенно четко определены королем, и никто не
имеет права их изменять; у короля-то он и просит "управы" на обидчиков.
В конце концов он добился своего, и президенту де Грамону пришлось принести
ему извинения. Однако сама по себе эта абсурдная война за главенство весьма
показательна151.
В Бордо могущественный, надменный парламент состоит из владельцев огромных
богатств, древний источник которых - бордоские виноградники. Еще в 1608
году Генрих IV с присущей ему милой непринужденностью высказал этим избранникам
судьбы все, что он о них думает: "Вы толкуете, что народ мой притесняют.
Кто же притесняет его, как не вся ваша компания?.. Кто выигрывает в Бордо
любой процесс, как не тот, у кого самая толстая мошна?.. Какой крестьянин
не трудится на винограднике, который принадлежит президенту или советнику
[парламента]? Какой бедный дворянин не живет на земле, которая принадлежит
им же? Кто стал советником, гребет деньги лопатой!"152
В Лионе в 1558 году духовенство обвиняет три десятка людей, из которых
"почти все - купцы", в том, что они подчинили себе весь город. В Моннелье
элита добивается еще большего успеха, ибо лангедокские купцы и финансисты
при Людовике XV переселяются в Париж и прибирают к рукам едва ли не все
откупа153. Иначе говоря - большую
часть всех французских богатств... Недурное дельце!
Окситанский язык (язык "ок.") и язык северофранцузский (язык "ойль")7*.
Итак, у Франции не было ни физического, ни экономического, ни социального
единства, но, быть может, имелось хотя бы единство культурное? Быть может.
Однако ни для кого не секрет, что если па верхнем уровне существует одна
французская "цивилизация" - элитарная структура или даже суперструктура,
стремящаяся блистать, потрясать, покорять, господствовать, повелевать,
то это никак не отменяет того факта, что в течение долгих столетий на нашей
территории сосуществовали по крайней мере две могучие цивилизации, каждая
в своем языковом пространстве; цивилизация "ойль" в конце концов победила,
цивилизации "ок" суждено было превратиться едва ли не в колонию. Север
подавляет ее своим материальным благополучием.
Поскольку я люблю обе эти цивилизации и изо всех сил стараюсь понять
их как можно лучше, не выказывая пристрастия ни к той, ни к другой, я рискую
прослыть националистом, ратующим за унификацию,- каковым я как раз и пытаюсь
не быть в своих исторических изысканиях.
Итак, между севером и югом вдоль всей лингвистической границы, тянущейся
от Ла Реоли на Гаронне до бассейна реки Вар и пересекающей на своем пути
немалую часть Центрального массива и Альп, зияет разлом, открытая рана.
Впрочем, главная культурная граница пролегает, пожалуй, даже севернее этой
лингвистической трещины - едва ли не по Луаре; это становится очевидно,
если внимательно присмотреться к недавним оценкам, опросам и наблюдениям
специалистов по исторической географии, с некоторых пор решивших обратить
внимание на топонимию и диалектологию. По мнению Пьера Бонно, Францию окситанского
языка отделяет от Франции языка северофранцузского не четкая линия, которую
можно провести раз и навсегда, но срединная Франция, срединная Романия,
чья поверхность испещрена шрамами, выступами, направленными как к северу,
так и к югу; отсюда напрашивается вывод, что большая часть территории,
обычно причисляемой к зоне окситанского языка,- Лимузен, Овернь и Дофинэ,-
ей не принадлежит (см. карту на с. 78).
Впрочем, к этому вопросу мы вернемся позже, а пока ограничимся констатацией,
что эта срединная зона делит надвое всю историю Франции. Как правило, если
нечто происходит на севере, на юге то же самое свершается иначе, и наоборот;
территория, где говорят "да" по-северному, и территория, где говорят "да"
по-южному,- это две почти во всем различные цивилизации, иначе говоря,
на севере и на юге люди по-разному появляются на свет, живут, любят, вступают
в брак, думают, веруют, смеются, едят, одеваются, строят дома и распахивают
поля, держатся друг с другом154.
На юге существовала, существует по сей день и будет существовать "вечно
другая" Франция.
Эту другую Францию жители севера то и дело открывают для себя, а открыв,
громкими криками выражают свое изумление и неудовольствие. Тем хуже для
них!
Расин - мы уже упоминали о неприятных чувствах, которые он переживал
в бытность свою в Юзесе,- проклинает всех тех, кто встретился ему южнее
Баланса, ибо не понимает ни слова из того, что они говорят. Меж тем Господь
свидетель, в ту пору все во Франции
говорили на местных наречиях, следовательно,
те диалекты, которые уроженец севера слышал прежде, чем очутился в царстве
окситанского языка, он в большей или меньшей степени понимал. "Клянусь
вам,- пишет Расин Лафонтену,- что я так же нуждаюсь в переводчике, как
нуждался бы в нем московит, очутившись в Париже... Вчера мне понадобились
обойные гвозди... я послал дядюшкиного слугу в город, наказав ему купить
мне сотни две-три этих гвоздей; он тотчас доставил мне три коробка зажигательных
спичек; судите сами, возможно ли не приходить в ярость от подобных недоразумений!"
"Я не понимаю французского языка, на котором говорят здешние жители,- признается
Расин в другом письме,- а они не понимают моего французского языка"155.
Итак, перед нами два мира, в полном смысле слова чуждых друг друту.
Это подтверждает тот поклонник камизаров8*,
который в 1707 году издал в Лондоне "Повествование о различных чудесах,
в недавнее время свершенных Господом [в Севеннах]". На его глазах с уст
самых простых, "бесхитростных" людей, на которых снизошла "благодать божья",
слетали "прекрасные увещевания" на французском языке. Это - истинное чудо,
ибо "тамошним крестьянам не легче произнести речь по-французски, чем французу,
приехавшему в Англию, заговорить по-английски"156.
Чудо, впрочем, вполне объяснимое, ибо в Севепнах читают Библию по-французски
и поют псалмы, сочиненные Клеманом Маро на том же языке.
А что почувствовал Проспер Мериме, парижанин, чьи предки были родом
из Нормандии, трезвый, умный наблюдатель, безоговорочно заслуживающий нашего
доверия,- что почувствовал он, сойдя в 1836 году с парохода, довезшего
его по бурной Роне до Авиньона? Что он попал в чужую страну157.
Впрочем, это не помешало ему позже вернуться сюда; смерть настигла его
в 1870 году в Канне. Оправдывает Мериме - если он вообще нуждается в оправданиях
- то, что в один прекрасный день он приобщил к французской литературе Корсику,
дочь Средиземноморья; это случилось в 1840 году, когда вышла в свет "Коломба".
Люсьен Февр, родившийся в Нанси (в 1878 году), но семейными узами и
сердечными склонностями крепко связанный с Франш-Конте, испытал потрясение
- потрясение от встречи с чужой цивилизацией,- когда отправился на юго-запад.
"Я ехал сюда [в Котре на лечение],- писал он мне 20 июля 1938 года.- дорогой
школяров, через Лимож, Периге, Ажан, Муассак, Ош, Лурд. Великолепный срез
Франции. Но Франции ли? Оказывается, для нас, жителей севера и востока,
эти края - дальние, экзотические страны!.. Святая София, внезапно вырастающая
перед вами в Периге на фоне прелестнейшего и нежнейшего французского пейзажа
- вылитых окрестностей Эзи с полотна Курбе; обескураживающая пошлость Муассака,
продавшего душу за корзину винограда, Муассака, на фоне которого скульптуры
и колокольни церкви Святого Петра выглядят так неприкаянно и нелепо; странная
душа города Ош - грозного каменного акрополя, некогда, вероятно, раздираемого
глубокими и фанатичными страстями, а нынче безмолвного,- все это рождает
в вашей душе удивительное чувство разлуки с родиной. Что же до маршала
Лиоте, этого "лотарингского принца"158,
он говорил коротко: "В Безье мне не по себе"159.
Каждое поколение переживает это потрясение заново, с неослабевающей
силой. В 1872 году страшную гримасу скорчил в свой черед Эрнест Ренан.
"Не знаю, прав ли я,- говорит он с притворной сдержанностью,- но я проникаюсь
все большим и большим доверием к некоторым положениям исторической этнографии.
С каждым днем я все сильнее убеждаюсь в сходстве Северной Франции с Англией.
Легкомыслием нашим мы обязаны югу, так что, не втяни Франция в свою орбиту
Лангедок и Прованс, мы оставались бы серьезными, деятельными протестантами
и парламентариями" 160. Сколько
утраченных добродетелей! И сколько смелости в гипотезе - особенно если
вспомнить, что в XVI столетии католическую веру спасли не кто иные, как
Париж, отнюдь не принадлежащий к числу южных городов, и Бретань, тем более
к ним не принадлежащая! Тогда как Ним или Севенны... Как ни умен был Ренан
- а может быть, именно оттого, что он был умен,- текст этот звучит отвратительно
- чтобы не сказать удручающе.
Впрочем, жителям севера нередко случалось без зазрения совести похваляться,
приписывая себе заслуги мнимые или даже подлинные, но объясняющиеся не
столько их собственными талантами, сколько политическими и экономическими
преимуществами, какими Северная Франция на деле обязана почти исключительно
одной истории.
Можно ли уравновесить приведенные высказывания северян о юге отзывами
чуть более теплыми? Вспомним Стендаля, радостно заявлявшего: "Я стал южанином,
и, по правде говоря, это не составило мне большого труда"161.
Однако, возразят нам, Стендаль родился в Гренобле (1783) и, следовательно,
не может считаться беспристрастным свидетелем. В самом деле, Гренобль -
город не северный. К тому же Стендаль - это Стендаль, он без памяти лю6ил
другой, ослепительный юг - Италию, с которой юг Франции имеет "поразительное
сходство"!162 Быть может, более
подходящий пример - Ван Гот? И да, и нет. В феврале 1888 года, проведя
два тяжких печальных года в Париже, этот законченный северянин попадает
в Арль. Он потрясен природой, красками, "огромными скалами, зеленым парком
с розовыми дорожками, кобальтовым небом". "Не сомневаюсь, что буду всегда
любить здешнюю природу,- пишет он брату.- Одиночество до сих пор не слишком
докучало мне: так сильно увлекает меня наблюдение за палящим солнцем и
его воздействием на природу... О, те, кто не верят в здешнее солнце,- святотатцы".
Даже "чертов мистраль" хоть и невыносим, но прекрасен "с виду". Все было
бы хорошо, если бы не люди, обитающие среди виноградников. "Мне донельзя
вредит незнание провансальского наречия... До сих пор я ни на сантиметр
не продвинулся к тому, чтобы завоевать людское доверие. Поэтому я много
дней подряд раскрываю рот только для того, чтобы заказать обед и кофе.
И так пошло с самого начала". Не стоит усматривать во всем этом только
предвестие грядущего безумия; перед нами неподдельное замешательство. "Сказать
ли правду,- восклицает он в марте 1888 года, вскоре после прибытия на юг,-
и признаться, что зуавы, бордели, восхитительные молоденькие арлезианки,
шествующие к первому причастию, священник в стихаре, подобный бешеному
носорогу, и любители абсента кажутся мне... выходцами с того света?"163
Дабы соблюсти справедливость, хотелось бы в ответ на язвительные, разочарованные,
несправедливые речи "нордических" путешественников привести насмешки, замечания
и сарказмы южан. Эффект вышел бы потрясающий. Однако я нарочно расспрашивал
нескольких знатоков окситанских языков; приходится признать, что урожай
мы собрали бы небогатый: одну фразу из окситанской пьесы, одну пословицу,
одну шпильку... Ничего броского. Ничего похожего на темпераментные восклицания
испанцев XVI века, которые, тяготясь жизнью в Нидерландах или Англии и
черпая силы в чувстве собственного превосходства, проклинают чересчур жирную
кухню и с ужасом и отвращением хлещут пиво164
либо сторонятся местных жителей, как поступал, например, тот посланник
испанского короля при лондонском дворе, который от избытка отвращения предпочел
вовсе не выходить из дома. "Non si accomoda niente alli costumi della nacione,-
сообщает о нем в 1673 году тайный агент Генуэзской республики,- vive sempre
retirato, поп ama conversatione" ("He соблюдает здешних обычаев, живет
весьма уединенно, не любит разговоров...")165.
Впрочем, Испания - это больше, чем юг, а Лондон - север куда более самобытный,
чем любой другой северный край.
Но что же наш юг - неужели он свыкся, безропотно смирился со всеми этими
сюрпризами языка? Говорить так было бы рискованно в наши дни, когда окситанская
культура начинает просыпаться, пускать первые весенние ростки. А может
быть, южане уклоняются от споров по причине тех побед, которые они уже
давно одерживают в северных краях на самых разных общественных поприщах:
в творчестве, в политике, в управлении государством, в предпринимательстве?
Может быть, и так, но скорее, дело в почтении южан к столице, которое они
переносят на весь север. В своей "Политической, религиозной и литературной
истории Южной Франции" (1842) Мари-Лафон, намного опередивший последующих
защитников Окситании, не насмехается над "французами", то есть людьми,
живущими к северу от Луары, но противопоставляет изысканность и свободолюбие
средневековых южан "грубому варварству" "рыцарей из-за Луары"166
- жестоких фанатиков и мародеров, которые, однако, одержали победу, точно
так же, как в более поздние времена монтаньярский террор победил жирондистов
- "истинных революционеров", которые во многих отношениях были детьми юга.
Мари-Лафон обвиняет, обличает. Но не смеется; кто станет смеяться над победителями?
Не точнее ли будет сказать, что южане испытывают по отношению к "французам",
или, как говорят в Тулоне, "французцам", ту неприязнь, какую внушает иностранный
оккупант?
Чтобы иронизировать над унылой Северной Францией - самодовольной, церемонной,
чопорной,- нужно быть Стендалем. "Можно подумать, что блаженство улетучивается
вместе с акцентом",- восклицает он. А плывя по Роне вниз, радуется: "Добродушие,
естественность... бросаются в глаза, как только достигаешь Баланса; здесь
чувствуешь, что наконец-то попал на юг. Жизнерадостность здешних жителей
заразительна. Она - полная противоположность парижской учтивости, выдающей
прежде всего огромное почтение, которое питает ваш собеседник к собственной
персоне, требуя того же почтения к ней и от вас". На юге люди разговаривают,
стремясь "выразить волнующее их чувство", а вовсе не "прослыть великодушным
в глазах собеседника или же выказать свое уважение к его общественному
положению. Господин де Талейран, окажись он здесь, имел бы все основания
сказать: "Во Франции никто не испытывает ни к чему ни капли" Стендаль отправляется
дальше, проводит три дня на Бокерской ярмарке и с удовольствием наблюдает
за народным весельем. "Что в Бокере редкость,- замечает он,- так это парижская
суровая сдермсанность... Здесь очень мало тех неприветливых, унылых и подозрительных
физиономий, что так часты... на улицах Лиона или Женевы. Этим отсутствием
унылой неприветливости мы, пожалуй, в немалой степени обязаны тому, что
бокерская толпа состоит в основном из южан"167.
Старинные различия не стерлись и по сей день. Всего несколько лет назад
мэр Армиссана, маленького лангедокското городка, говорил моему другу-историку:
"Господин Ложени, зарубите себе на носу, что, пересекши Норузский проход,
вы покидаете Францию; здесь у нас земля не французская, а окситанская".
Разумеется, в наши дни вся страна, как на севере, так и на юге, говорит
по-французски. Однако не далее как сегодня, 31 июля 1985 года, я только
что услышал по телевизору удивительные слова. Мишель Одийяр утверждал,
что в своих многочисленных сценариях никогда не употреблял арго и что герои
его говорят, как самые обычные парижане, но тут интервьюер напомнил писателю
чей-то отзыв о его фильмах: "Публике, живущей к югу от Луары, их лучше
смотреть с субтитрами!" Выходит, между народной речью северян и южан до
сих пор пролегает глубокая пропасть?
Местный уровень: бесчисленное множество диалектов (XVIII век).Вообще
проблема не так проста, как кажется на первый взгляд. Ибо большие культурные
пространства таят в себе бесконечные различия, которые то и дело выходят
на поверхность. Стоит вглядеться невнимательнее, и становится заметно поистине
изумительное обилие диалектных выражений в речи французов. Даже того, кто
прекрасно знает, каким многоцветьем обычаев, обрядов, костюмов, пословиц
и даже форм наследования (расходящихся с писаными законами) отличается
Франция, берет оторопь при чтении составленного в 1790 году аббатом Грегуаром
опросного листа, посвященного местным наречиям, в которых многие, в частности
Баррер, справедливо усматривали препятствие для распространения революционных
идей и насаждения "общественного духа". Подробные ответы, полученные Грегуаром,
неопровержимо свидетельствуют о том, что многообразие наречий, на которых
говорили французские подданные, отнюдь не ограничивалось окситанским и
северофранцузским языками; помимо языков, которые можно назвать иностранными
и которые были в употреблении на окраинах королевства: баскского, бретонского,
фламандского (на севере) и немецкого (на востоке),- и к северу, и к югу
от Луары в ходу было огромное множество провинциальных говоров, которые
Грегуар в своем отчете Конвенту сгруппировал в тридцать различных диалектов169.
Впрочем, от городка к городку, от деревни к деревне всякий говор претерпевал
более или менее существенные изменения. Не случайно 1 декабря 1792 года
администрация департамента Коррез выразила сомнение в необходимости перевода
политических текстов на диалекты: "Переводчик из кантона Жюйяк не разумеет
разговоров, ведущихся в других кантонах, ибо стоит проехать семь-восемь
лье, и язык, на котором говорят местные жители, изменяется самым явственным
образом"170. Понятно, отчего Пьер
Бернадо, бывший адвокат бордоского парламента, с такой гордостью сообщал
аббату Грегуару: "Знакомство мое со здешним краем внушило мне мысль перевести
священную Декларацию прав человека на общий язык, который представлял бы
собою нечто среднее между говорами всех местных жителей..."171
Вот, оказывается, как давно зародилась в умах идея эсперанто!
Чтобы не быть голословным, приведем несколько примеров: так, гасконский
диалект (распространенный в Гийенне и Гаскони) резко отличается от лангедокского
и провансальского. Однако и сам он очень разный по разные стороны Гаронны:
на правом и левом берегу "говорят на двух совершенно несхожих языках"172.
Наконец, в каждом округе говор не такой, как у соседей: переехав из Оша
в Тулузу или в Монтобан, вы столкнетесь в общении с немалыми трудностями.
Внутри Бордоского округа, утверждает человек, знающий толк в этих вещах,
"в общем употребительны два диалекта". Это - в общем, а что говорить о
частностях! В Ландах говоров столько, что "частенько невозможно понять,
чего хотят люди из соседнего прихода"173.
А разве на севере дела обстоят иначе? Бургиньонский диалект, сам по
себе непохожий на диалекты других провинций, звучит совершенно различно
в Дижоне и Боне, в Шалоне, на равнине Брес и в Морване... В Маконнэ "местный
говор изменяется от деревни к деревне; люди по-разному выговаривают слова,
по-разному произносят конечные слоги"174.
Вблизи Салена речь жителей каждой деревни отличается от речи соседей "почти
полностью" и, "что еще удивительнее", даже сам город, "имеющий в длину
половину лье, делится на две части, решительно несхожие нравами и языком"175.
Не стоит считать единым и бретонский язык, распространенный в деревнях
и в городах. Существует бретонский язык, употребительный в Третье, и бретонский
язык, на котором говорят в Леоне, причем печатные грамматики дают лучшее
представление о первом, нежели о втором. Наконец, произношение "через каждые
двадцать лье меняется так резко, что местный уроженец не способен понять
бретонский язык, на котором говорят соседи, без специальной подготовки".
Было бы скучно и бесполезно продолжать это лингвистическое путешествие
по Франции прошлых веков. Ясно, с одной стороны, что французский язык был
в ней распространен отнюдь не повсеместно. "Энциклопедия" гласит: "Диалект
- испорченный язык, на котором говорят почти во всех провинциях... Правильным
языком говорят только в столице"176.
С другой стороны, местные говоры почти не поддаются исчислению. Ла Шетарди177
недаром сказал в 1708 году по поводу религиозного образования: "Катехизисов
понадобилось бы примерно столько же, сколько имеется приходов и школ"178.
Тем не менее между положением дел к северу и к югу от Луары есть существенная
разница: на севере, за исключением Бретани, Фландрии и восточных провинций,
все понимают французский язык, хотя и не всегда говорят на нем; официальные
бумаги составляются на французском, на нем же читаются проповеди и идут
занятия в школе (впрочем, весьма примитивные). На диалектах здесь товорят
лишь крестьяне и городские простолюдины. Здесь-то, в Северной Франции,
диалекты и отмирают быстрее всего (см. карты на с. 73). Напротив, почти
на всей территории к югу от Луары они главенствуют. На них говорят и в
деревнях, и в городах люди всех сословий - "даже ученые и богачи", уточняет
аверонский корреспондент Грегуара179,
но если состоятельные буржуа, люди образованные, говорят также и по-французски,
то большая часть населения этого языка даже не понимает. В Гаскони "акты
обычного права составляются, как правило, на кухонной латыни, равно как
и все официальные бумаги",- сообщает безымянный корреспондент из Оша180.
Впрочем, это вполне естественно: ведь при переезде из Оша в Монтобан
"человек перестает понимать других, а другие не понимают его"181,
французский же язык здесь не может служить средством общения между жителями
разных деревень и городков. Дело доходит до смешного. Аббат Альбер, уроженец
Южных Альп, рассказывает: "Несколько лет назад, путешествуя по Оверни,
я никак не мог объясниться с крестьянами, которых встречал по дороге. Я
говорил с ними по-французски, говорил на моем родном диалекте, собрался
даже обратиться к ним по-латыни. Наконец мне это надоело, и я решил послушать
их: они же в свой черед заговорили со мной на языке, мне совершенно непонятном"182.
В таком случае что же удивительного в том, что арльские или тарасконские
прихожанки XV века, заполучив в качестве кюре уроженца Бретани или Шалона-на-Марне,
не могли сдержать возмущения? Они ни слова не понимали в воскресной проповеди!
Впрочем, переселенцы не единожды способствовали распространению на юге
французского языка. Так, в том же XV столетии люди с севера все чаще приезжают
в Арль и, разумеется, совсем не понимают местных жителей, говорящих на
диалекте. Благодаря приезжим французский язык проникает в город; с ним
свыкаются и высшие и низшие сословия. "Поэтому далеко не случайно Арль
еще в 1503 году, задолго до эдикта, принятого в Виллер-Котре (1539), становится
первым провансальским городом, где протоколы и решения коммуны пишутся
по французски183.
Переселениями объясняется и тот факт, что к концу XVIII века многочисленные
французские выражения проникли в диалекты и изменили их. На сей счет все
корреспонденты аббата Грегуара, в каком бы уголке страны они ни жили, совершенно
единодушны. К тому же в городах, где цветет торговля, французская речь
входит в моду. В Бордо, где в прежние времена купцы говорили по-гасконски,
"нынче по местному разговаривают только грузчики, базарные торговки да
служанки". Даже ремесленники предпочитают французский184.
Большинство наблюдателей считает, что на эти перемены, свершающиеся
очень медленно, ушло полвека, другие называют срок в тридцать лет, однако
все связывают этот процесс с развитием торговли и прокладкой больших дорог,
которые решительно изменили характер сообщения между разными местностями
- во всяком случае, между маленькими городками и большими городами. Но
разве могут дорожные работы XVIII столетия - гордость тогдашних инженеров
- сравниться с достижениями следующего века? Вдобавок для пропаганды французского
языка больше, чем шоссе и даже чем железные дороги, сделала школа.
Впрочем, несмотря на все эти усилия, деревни "офранцузились" не в один
день. "До 1850 года,- пишет Пьер Бонно,- наши окситанские крестьяне имели
весьма смутные представления о французском языке"185.
И если в 1878 году Роберт Льюис Стивенсон, прославленный автор "Острова
сокровищ", без труда объяснялся со всеми, кого встречал, путешествуя "верхом
на осле" по верховьям Луары, это отнюдь не означает, что никто в этих краях
уже не говорил на диалектах. В августе 1878 года Стивенсон попал в Монастье,
крупный городок в сорока километрах от Пюи. "А в Англии говорят на диалекте?"
- спросили меня однажды. Когда же я ответил отрицательно, мой собеседник
продолжал: "Значит, там говорят по-французски?" - "Нет-нет,- возразил я,-
и не по-французски".- "Ну, так, значит, там говорят на диалекте",- таков
был окончательный приговор"186.
В некоторых областях французский вытеснил диалекты еще позже. В 1902
году, несмотря на приказы, приходящие из Парижа, бретонские кюре отказывались
читать проповеди по-французски. В Руссийоне по сей день в ходу каталанский:
даже те из местных жителей, кто на нем не говорят, всё понимают. А бывший
лидер Комитета виноделов Андре Кастера, отвечая в 1983 году на вопросы
Жана Ложени, утверждал, что лангедокский диалект вышел из употребления
лишь в конце пятидесятых годов, и приписывал его исчезновение вовсе не
влиянию школы, насчитывающему не одно десятилетие. Причина - в телевидении,
в средствах массовой информации, главное же - в желании простых людей ничем
не отличаться от горожан и буржуа, повысить свой социальный статус.
Диалектология и топонимика как инструменты доисторической географии.
Местные наречия - или, лучше сказать, диалекты и говоры,- служат свидетельствами
не только о реалиях XVIII и XIX веков. Диалектология и топонимика (наука
о географических названиях), активно разрабатываемые лингвистами, поставляют
богатейшую информацию, которую ни традиционная география, ни самоновейшая
история до сих пор еще не сумели осмыслить. Заслуга молодого географа Пьера
Бонно в том, что он предпринял первую серьезную попытку найти этим сокровищам
применение в географических и исторических исследованиях.
Дело в том, что и диалекты (или то, что от них остается), и географические
названия, как бы они ни искажались с ходом времени (ведь искажения сами
по себе говорят о многом), представляют собой превосходные хронологические
ориентиры, которые, разумеется, не так просто понять и истолковать, но
которые при правильном подходе проливают свет отнюдь не только на "офранцуживание"
тех или иных провинций - явление в конечном счете достаточно недавнее,-
но и на многие другие загадки. Полученные данные позволяют заглянуть в
наше прошлое гораздо глубже.
Метод Пьера Бонно, основывающийся на терпеливом соединении разных наук,-
настоящее событие. Бонно начинает с распределения имеющихся у него показателей
во времени и пространстве: этот топоним древнее другого, этот диалект был
распространен только на данной полоске земли. Однако все эти многочисленные
факты необходимо свести воедино, что не так просто. Ученые-дендрологи (исследующие
годовые кольца деревьев) действовали сходным образом: они также имели в
своем распоряжении сведения о месте произрастания дерева и ряд относительных
- но не абсолютных! - дат. Проблема в том, чтобы включить эти даты в хронологию
истории, а точнее, в хронологию доисторической эпохи. А затем с помощью
полученных результатов в той или иной степени скорректировать наши представления
о прошлом. Точно так же и Пьер Бонно в своих кропотливых изысканиях стремится
распознать с помощью многочисленных лингвистических знаков "этнические
группы", "древнейшие исходные ячейки", которые некогда, в далекую эпоху
первоначального расселения племен по территории нынешней Франции, заняли
каждая свой более или менее обширный участок, что предопределило и облик
этого места, и его культуру. Какие бы потрясения ни переживали "ячейки"
впоследствии, "основа их остается неизменной, несмотря на любые бури".
В этом - причина вечного разнообразия нашей страны, разнообразия, остающегося
неизменным, сколько бы ни размывали, ни сглаживали его вражеские нашествия
и воздействие Государства, которое обосновалось в центре страны, в Парижском
бассейне, и, опираясь на национальный язык, медленно, но неуклонно проводило
в жизнь политику абсорбции и унификации187.
Итак, разыскания Пьера Бонно, сделанные им удивительные рентгеновские
снимки решительно меняют наши представления о мире. На наших глазах вырастает
из самой земли ее прошлое. Мы удаляемся на многие столетия и даже тысячелетия
от современности и с увлечением вслушиваемся в бесконечный диалог человека
с окружающей его средой. Мы встаем перед необходимостью постичь диалектику
отношений между существованием человека и естественными условиями этого
существования. Ведь социальные и экономические структуры жизни в том или
ином месте постоянно изменяются в зависимости от того, благоприятствует
им природная среда или сопротивляется. Таким образом, мы получаем возможность
проследить вплоть до невообразимых глубин процесс "заполнения пространства"
человеческими сообществами, которые после многих столетий кочевого существования
пустили корни, обосновались в том или ином месте и принялись упорным трудом
обустраивать свою жизнь.
Однако было бы ошибкой полагать, будто это заполнение пространства людьми
свершается - когда бы оно ни происходило, очень давно или совсем недавно
- раз и навсегда. Даже осев на земле, homo stabilis не превращается в homo
immobilis9*, Он не прекращает вести борьбу
с физической средой и либо приспосабливается к требованиям природы, дающей
ему пропитание, либо терпит неудачу: третьего здесь не дано.
Таким образом, очень вероятно, что вплоть до каролингской эпохи, вплоть
до последних "великих нашествий" большая часть народов, населявших французское
пространство, принадлежала к числу народов не вполне оседлых; вероятно,
что в этот период выращивание зерновых, которые мы переняли у доисторических
племен Центральной Европы, еще только-только входило в обиход даже в тех
районах, где оно позже сделалось господствующим занятием; вероятно, что
население огромных просторов занималось в ту пору исключительно полукочевым
скотоводством, перегоняя стада с равнин в горы и обратно. Другими словами,
"мозаика" наших пейзажей подвержена очевидным, хотя и медленным изменениям,
и наша задача - проникая сквозь толщу времен, восстанавливать предшествующие
состояния французского разнообразия. "Вся нынешняя сеть населенных пунктов
создана сравнительно недавно",- говорит наш вожатый188.
Далекое же прошлое упорно являет нам зрелище множества различных Франции.
Во-первых - исходные ячейки, которые мы называем "краями". Во-вторых -
районы (regions), агломераты "краев", которые тем мельче, чем дальше они
отстоят от центра относительно прочных территориальных образований. Книга
Пьера Бонно помогает нам увидеть и Лимузен, и дорогую сердцу автора Овернь,
расположенные в самом центре срединной Франции, в непривычном свете. Я
уже говорил, что и Лимузен и Овернь принадлежат к той части Франции, которая,
что бы там ни утверждали прежде, не является землей в полном смысле слова
окситанской, но, с другой стороны, отличается и от областей северофранцузских.
Мне было бы очень интересно узнать мнение Пьера Бонно о той своеобразной
марке10*, обширной укрепленной зоне limes
на границе между севером и югом, любопытную картину которой нарисовал Робер
Спеклен189: если верить Спеклену,
в римскую эпоху и до нее эта марка разрезала территорию нынешней Франции
поперек, тянулась от пуатевенского залива до Женевского озера, до севера
Оверни, которую тем самым как бы обосабливала от северофранцузских земель.
Разумеется, Пьер Бонно приводит множество других показательных примеров:
сходные процессы происходили на всей территории Франции. Так что я смогу
обогатить свою историю страны не одним живым, умным и свежим образом, почерпнутым
из этой прекрасной книги.
Автор ее между тем возвращается к важной мысли наших исследователей
доисторическою периода, заключающейся в том, что доисторическая "Франция"
подвергалась воздействию двух людских потоков: один исходил из Центральной
Европы, а другой - из Средиземноморья. Первый распространился благодаря
принесенному с востока умению выращивать злаки, для своего времени весьма
прогрессивному; по мнению Пьера Бонно, в эпоху мезолита "крестьянским континентом"
являлась в первую очередь Центральная Европа, и именно оттуда получал запад
и новые формы труда, и новых людей. Средиземноморский поток, двинувшийся
в путь много раньше, нес с собою навыки скотоводства, собирательства и
кочевого растениеводства.
Итак, сегодняшнее разделение на две Франции - северную и южную - восходит
к доисторической эпохе. И к ней же восходят наши "края", прообразами которых
являются "исходные ячейки", столь тщательно описанные и нанесенные на карту
Пьером Бонно. "Национальный институт статистических и экономических исследований,-
пишет Франсуа Сиго,- различает 473 "сельскохозяйственных района" на территории
современной Франции [не было ли их в недавнем прошлом гораздо больше?]...
В прежние времена в Бурбоннэ и Руссийоне, в Они и Боже число способов обработки
земли, по-видимому, никогда не опускалось ниже сотни [запомните, прошу
вас, это утверждение, к которому я еще вернусь!]... Поэтому до тех пор,
пока мы не отыщем методов, понятий, научных средств... для оценки этого
разнообразия... рассуждения наши останутся совершенно беспомощными"190.
Итак, нам предстоит наперекор стихиям создать из множества разрозненных
уголков единое королевство, как созидали его некогда французские короли.
Культурная антропология, или Семья против единства Франции.Говоря короче,
разобраться в том, что такое разнообразие Франции, не так-то просто. Особенно
много проблем ставит разнообразие культурное, оставляющее на лице страны
бесчисленное множество родимых пятен. Как же может Франция существовать,
если она постоянно распадается на мелкие части?
В поисках далеких культурных корней огромную помощь исследователям оказывает
с недавнего времени такая наука, как антропология. Не старая физическая
антропология с ее измерениями черепа и "расами", но так называемая культурная
антропология - одно из последних увлечений молодых и даже не очень молодых
историков.
Для себя и для нас эти историки-антропологи открыли семью. Как справедливо
замечает Жан Луи Фландрен, взрыв интереса к семье, трагической матрице
всякого общества, вызван бесспорно не чем иным, как процессами, происходящими
в современном обществе и ставящими семейную жизнь под угрозу191.
Ведь семья - источник и причина почти всего. Что сталось бы с ульем, вздумай
рабочие пчелы выходить замуж и рожать детей? Мы, историка, знали обо всем
этом раньше антропологов и даже раньше психоаналитиков. Однако благодаря
антропологам сегодня мы знаем это лучше, чем вчера. В итоге исследователи,
которые, исходя из современной статистики и картографии, отважно опускаются
в глубь ушедших времен, покоряют нас, даже если и не убеждают.
Чтобы понять игру, в которую играют Эрве Ле Бра и Эмманюэль Тодд в "Изобретении
Франции", следует уяснить ее правила, а для этого - изложить некоторые
предварительные сведения.
В западном мире по сей день существуют семьи узкие (отец, мать и дети,
не вступившие в брак; такие семьи часто называют ядерными, ибо они в самом
деле сведены к своему ядру) и широкие, которые, в свою очередь, подразделяются
на два типа. Во-первых, семья-ствол, или семья-род, включающая несколько
поколений по вертикали: родители, дети, внуки; это - авторитарная семья,
покорная отцу семейства, семья, где дети вступают в брак поздно, только
с согласия родителей, причем таковое согласие получает лишь один ребенок,
тот, кто является наследником родительского добра, остальные же дети остаются
холостыми или ищут счастья на стороне. Во-вторых, патриархальная, или общинная,
семья. Она распространяется вширь, по горизонтали, объединяя вокруг главы
семьи всех детей, как вступивших в брак, так и одиноких. Она включает в
себя сколько угодно супружеских пар, которые втягивает в свою орбиту по
мере их возникновения. Порой она расширяется настолько, что превращается
в "целое племя или местную общину". Самое важное различие между двумя типами
широкой семьи состоит в среднем возрасте вступления в брак: в семье первого
типа браки заключаются поздно, причем высок процент холостяков; в семье
второго типа браки заключаются рано и не отличаются прочностью, зато процент
холостяков низок. Таким образом, "брак - динамический элемент структуры
семьи, средство ее воспроизводства, опора общества... занимает в антропологии
примерно такое же место, какое в марксистской теории занимает классовая
борьба"193. Замечание, выдающее
наличие у авторов немалого чувства юмора.
В соответствии с тремя видами семьи Европа довольно четко делится на
три зоны: ядерная семья распространена почти на всей территории Англии,
семья-ствол преобладает в германском мире, патриархальная семья царит в
Италии, и лишь во Франции встречаются с одинаковой частотой все три типа.
В этом отношении, как и во многих других, она вмещает в себя всю Европу.
И то, что у соседних народов выступало в качестве характеристики нации,
становится во Франции характеристикой той или иной провинции; в самом общем
виде можно сказать, что расширенные семьи распространены на юге, а ядерные
- на севере, за исключением пограничных районов: Бретани, Эльзаса и Фландрии
(см. схему на с. 82). Южная расширенная семья чаще всего носит общинный
характер, а эльзасская и бретонская семьи - характер авторитарный.
Любопытно, что каждый из этих типов семьи закреплен за строго определенными
зонами с очень давних пор; следовательно, антропология в данном случае
имеет дело с "жесткими" закономерностями, иными словами, с культурными
реалиями большой протяженности (longue duree),что впрочем, не мешает относительно
стабильным границам этих зон часто подвергаться разрушительному действию
ускоренной урбанизации либо ничуть не менее мощному и разрушительному влиянию
индустриальной цивилизации. Это размывание семейных структур приводит к
тому, что в ущемленных социальных группах, населяющих окраины культурных
ареалов, учащаются приступы отчаяния, растерянности и подавленности, душевные
заболевания и массовые самоубийства, усиливается пристрастие к алкоголю...
Люди хотят ощутить себя в безопасности, чем и объясняется тот факт,
что в XIX веке в зонах, где преобладают "плодящие холостяков" авторитарные
семьи, большое влияние приобрела католическая церковь; с другой стороны,
попечение о потерянных людях - на сей раз из тех, что проживают в зонах
с преобладанием общинных семей,- взяла на себя коммунистическая партия,
в отличие от всех прочих партий прекрасно умеющая внушать людям ощущение
защищенности194. Самое удивительное,
что даже там, где семейные структуры разрушаются или по крайней мере искажаются,
эстафету принимают сопутствовавшие им религиозные и политические убеждения,
благодаря чему местное своеобразие сохраняется, несмотря на любые перемены.
Старые переломы не срастаются, старые раны болят по-прежнему.
Зная, какой тип семьи преобладает в данной местности, можно предугадать
многие другие характеристики этого региона. Я только что упомянул католическую
церковь и коммунистическую партию: каждая из них занимает господствующее
положение на территории, где доминирует определенный тип семьи. Еще более
поразительны соотношения типа семьи с результатами выборов: тех, что проходили
в 1974, 1978 и 1981 годах. Как правило, в зонах с преобладанием общинных
семей побеждают левые, в зонах с преобладанием семей-стволов - правые,
ядерные же, или, как упорно называл их Фредерик Ле Пле, "неустойчивые"
семьи - среда ненадежная: они склоняются то к одной, то к другой стороне195.
Разумеется, границы наших "семейных" зон определяются отнюдь не только
результатами выборов, но и множеством других факторов, хотя разные аспекты
жизни, такие, как взаимоотношения полов, миграционные тенденции, забота
о стариках и инвалидах, число детей в семьях, отправление религиозных культов,
проституция, севооборот, сельскохозяйственные навыки, формы наследования,
темпы строительства, популярность чародейства (с конца XVI века) и даже
перепады в распространении грамотности, влияют на конфигурацию этих зон
в разной степени. Перед нами - своего рода подпочва весьма разносторонней
истории нашей страны, подпочва, открывающая внимательному наблюдателю многие
глубинные структуры нашего прошлого.
Какой историк не удивится, обнаружив, что на севере Франции, равно как
и в богатом Парижском бассейне, в Лимузене и даже в Пуату, деревенская
жизнь примитивна и почти лишена жесткой организации, тогда как в более
южных провинциях, в Дофинз и Оверни, не говоря уже о Гийенне, Гаскони,
Лангедоке и Провансе, дело обстоит совершенно иначе?196
Вот лишнее доказательство того, что причины дробности Франции - в ее
прошлом. Изменчивость исторического времени чревата обидами и поражениями,
но у Эрве Ле Бра и Эмманюэля Тодда она вызывает изумление, восхищение и
даже улыбку! Исследователи утверждают, что дробность наша восходит по крайней
мере к 500 году, к эпохе Хлодвига и образования, вследствие варварских
нашествий, нескольких этнических зон197.
Быть может, они правы?
Культурная антропология поможет нам, историкам, лишь если, оттолкнувшись
от настоящего, опустится с помощью документов в бесконечную глубь веков.
Мне представляется, что, пойдя по этому пути, антропологи по-новому взглянули
бы на многие вопросы истории. Возьмем, например. Парижский бассейн. В наши
дни это - зона почти полного господства ядерной семьи. Так вот, эта же
самая ядерная семья, как показывает Мишлин Болан, преобладала в окрестностях
Мо, в самом центре интересующего нас района, в XVI, XVII и XVIII веках;
больше того, исследовательница даже употребляет, характеризуя окружающие
этот город деревни, выражение "раздробленные семьи"198
(по аналогии с заглавием нашумевшей книги Жоржа Фридмана "Раздробленный
труд"). Хрупкость такой семьи, ее "неустойчивость" особенно заметна на
фоне общества прошлых веков, которому чуждо само понятие социальной защищенности.
Стоит ядерной семье разрушиться из-за смерти одного из супругов, и на оставшегося
в живых обрушиваются одиночество, разорение, трагическая невозможность
продолжать нормальное существование. Мишлин Болан указывает на обилие поспешных
браков, заключавшихся в самом начале вдовства, как если бы мужчины и женщины
судорожно искали возможности спастись. "Николь Пикар родила восьмого, девятого
и десятого ребенка соответственно в июне 1739-го, августе 1741-го и мае
1744 годов; за это время она успела дважды овдоветь и дважды выйти замуж"199.
Заглянув в прошлое еще глубже, мы, возможно, обнаружим сходные явления
даже в средневековом обществе, что поможет опровергнуть многочисленных
исследователей, видящих в ядерной семье следствие современной эволюции
экономики и общества. Опорой нам послужит пример Англии: больше десяти
лет назад Питер Леслетт объяснил с фактами в руках, что узкая семья господствует
в Англии с XVI века200, Алан Мак
Фарлейн совсем недавно доказал, что расширенной семьи не существовало здесь
и в средние века; значит, в течение многих столетий англичане были обречены
иметь семью "ядерную"201.
Если учесть, что в окрестностях Парижа дело обстояло таким же образом
в самые отдаленные эпохи - в XI и XII веках,- станет понятнее ранний расцвет
феодального строя на территории между Луарой, Сеной и Соммой. Расцвету
этому немало способствовала слабость семьи, раздробленной и, без сомнения,
весьма податливой. У истоков феодального строя находится не только почти
повсеместное использование земли в качестве денег, в качестве платы за
службу: земля, конечно, играла важную роль, но ничуть не меньше значили
обычаи людей, на этой земле живших.
Напротив, к югу от Луары расширенная семья (какова бы ни была ее форма
и чем бы ни объяснялась ее величина) остается в силе благодаря царящей
внутри нее взаимовыручке, сопротивляется переменам и затрудняет распространение
"феодализма", сохраняя личные владения (поместья, свободные от любых повинностей),
защищая местные свободы городов и сельских общин. Итак, здесь мы снова
сталкиваемся с несходством положения дел к северу от Луары и к югу от нее,-
несходством, которое имеет многообразные последствия, ибо ядерная, "неустойчивая"
семья, обновляющаяся в каждом поколении, в меньшей степени прикована к
своим традициям, в большей степени открыта "модернизации". Итак, север
меняется раньше, чем юг; вдобавок он не умеет противостоять напору силы,
силой же, агрессивной по отношению к семье, очень скоро сделалось Государство.
Ибо между Государством и семьей идет непрестанное соперничество202.
Кстати, если согласиться с этой концепцией, нельзя ли увидеть в дроблении
английской семьи следствие битвы при Гастингсе (1066) и нормандского завоевания?
Понимание ядерной семьи как средоточия хрупкости и открытости - всего
лишь гипотеза, хотя, на наш взгляд, солидно подкрепленная фактами. Это
не мешает американскому социологу Ричарду Сенниту утверждать, что такая
семья, напротив, препятствует изменениям в обществе203.
А Жорж Дюби полагает, что "традиционную семью разрушил капитализм, нуждающийся
для своего развития в притоке свободной рабочей силы"204.
Все утверждения такого рода подразумевают, что ядерная семья возникла сравнительно
поздно. Ясно, что на сей счет ничего нельзя будет сказать наверняка до
тех пор, пока ученые не исследуют постановления обычного права и не произведут
изысканий в неисчерпаемых архивах нотариальных контор. Если реймский буржуа
записывает в дневник где-то в 1632 году: "Дед хочет, чтобы я женился. Я
отвечал: жить с женой не деду, а мне"205,-
означает ли это, что перед нами проявление "нового", современного мышления,
или же этот уроженец Шампани просто-напросто мыслит в соответствии с местными
традициями, предполагающими некоторую независимость человека от семьи?
Как бы там ни было, антропологические исследования, начатые совсем недавно,
уже доказали, что прошлое яростно вторгается в настоящее, преследует его.
Я понимаю Эрве Ле Бра и Эманнюэля Тодда, когда они, видя, какие глубокие
и древние трещины раскалывают Францию, восклицают, что "Франция - страна
невозможная", смесь множества разнородных племен и цивилизаций, которую
пришлось "выдумать"206. В самом
деле, Франции пришлось преодолеть массу препятствий, претерпеть массу разломов,
вовлечь в свою орбиту разные провинции, чьи истории неповоротливы, противоречивы,
грузны, тяжелы, как сама земля.
1* Пенепланироваться - превращаться в пенеплен, выровненный
участок суши. образовавшийся в результате длительных процессов разрушения
горных пород и переноса продуктов разрушения в пониженные участки. (Ред.)
2* Лапды - низменные песчаные равнины, лишенные какой
бы то ни было растительности, кроме некоторых кустарников. (Ред.)
3* с соответствующими изменениями (лат.).
4* Фьеф, или феод - наследственное земельное владение,
пожалованное сеньором своему вассалу на условии несения службы. (Ред.)
5* Эшевен - в городе феодальной Франции должностное
лицо с административными и судебными функциями. (Ред.)
6* Эндогамия - обычай заключения браков внутри определенной
общественной группы, например, племени, касты. (Ред.)
7* "Он" и "ойль" - разные формы произнесения слова,
соответствующего русскому "да", в языках, бывших в средние века в употреблении
к югу и к северу от Луары. (Ред.)
8* Камизары - частники крестьянского восстания в Лавгедоке
(1702-1705), вызванного усилением государственных поборов и преследованиями
гугенотов. (Ред.)
9* Человек, твердо стоящий на ногах; человек неподвижный
(лат.).
10* Марка здесь - пограничная область. (Ред.)
|