Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы: миротворчество.
БУДЕТ ПЛАЧ И СКРЕЖЕТ ЗУБОВНЫЙ
В первый же день строевой подготовки кучерявый лейтенантик говорил нам снова и снова:
– Солдаты, до сих пор вы были американскими пай-мальчиками и свято верили в справедливость и игру по правилам. Но здесь вас быстро переучат. Мы сделаем из вас злобных цепных псов, каких мир еще не видел. Забудьте о «Правилах маркиза Квинсбери» , о всяких там правилах. Нет запретов. Никогда не бейте противника выше пояса, если можно ударить ниже. Насладитесь воплями этого ублюдка. Убейте его любым доступным способом. Убейте, убейте, убейте, понятно?
Его слова встречались нервным смехом и гулом одобрения. Разве Гитлер и Тодзё не говорили, что американцы неженки? Теперь они узнают! И Германия с Японией узнали: демократия, подобравшись, выплеснула ярость, выжигавшую все на своем пути. Считалось, что это война разума против варварства, и на чаше весов лежали такие высокие принципы, что большинство наших пламенных борцов уже толком не понимало, почему они воюют… если на секунду забыть простое объяснение, что нашим врагом оказались банды ублюдков. Это был новый тип войны, когда одобряются любые разрушения, любая резня. На вопрос немцев, почему мы с ними воюем, распространенный ответ был таким: «Не знаю, но задницу мы вам начистим!»
Многих людей возбуждает идея тотальной войны. Это звучит современно, в духе велико-лепных достижений новейшей технологии. Для них это что-то вроде американского футбола: «Врежьте им, врежьте им, врежьте им…» Я голосовал на дороге, чтобы меня подбросили от военного лагеря в Аттербери до дома. В конце концов меня посадили в машину три пышки средних лет, жены местных лавочников.
– Ну что, много вы убили немцев? – светским тоном весело спросила меня женщина за рулем. Я ответил, что не знаю. Мой ответ восприняли как проявление скромности. Когда я вылезал из машины, одна из матрон матерински похлопала меня по плечу со словами:
– Теперь вы наверняка мечтаете перестрелять всех япошек?
Мы с ней перемигнулись, как два заговорщика. Я не сказал этим невинным агнцам, что, провоевав всего неделю, я попал в плен, а главное, не сказал, что я на самом деле думаю об истреблении грязных фрицев и всей этой войне. Причина, по которой мне было тошно тогда, да и сейчас, связана с событием, почти не освещенным в американских газетах. В феврале 1945 года немецкий город Дрезден был разрушен, а под обломками погибло более ста тысяч человек. Я был там. Мало кто знает: тогда Америка показала зубы.
Я был в числе ста пятидесяти пехотинцев, захваченных во время битвы при Балже и посланных на принудительные работы в Дрездене. Как нам сказали, из всех больших немецких городов Дрезден единственный избежал бомбардировок. На дворе стоял январь сорок пятого. Этому городу так повезло благодаря его совершенно невоенному виду: больницы, пивоварни, пищеблоки, склады с хирургическим оборудованием, керамический завод, фабрика по изготовлению музыкальных инструментов и все в таком духе. После того как началась война, на первый план вышли больницы. Ежедневно в это тихое прибежище привозили сотни раненых с восточного и западного фронта. По ночам мы слышали ровный гул отдаленных воздушных на-летов. «Сегодня бомбят Хемниц», – говорили мы, пытаясь представить у себя над головами открывающиеся бомбовые люки и бравых ребят, глядящих в перекрестье прицела. Слава богу, это «открытый город», думали мы, а также тысячи беженцев – женщины, дети и старики, кото-рые нескончаемым потоком тянулись в Дрезден, оставив позади дымящиеся развалины Берлина, Лейпцига, Бреслау, Мюнхена… Они наводнили город, увеличив его население вдвое.
В Дрездене не было войны. Да, почти каждый день завывала сирена воздушной тревоги и в небе появлялись самолеты, но они держали курс на другие цели. Сирена же давала передышку в однообразной работе, это было общественное событие, повод посплетничать в бомбоубежище. В сущности, эти бомбоубежища были, скорее, таким формальным жестом, мимолетным признанием существования опасности в национальном масштабе: речь в основном шла о винных погребах и подвалах со скамейками и мешками с песком в оконных проемах. В центре города, ближе к правительственным учреждениям, можно было найти более солидные бункеры, но даже они не шли ни в какое сравнение с мощнейшей подземной крепостью Берлина, неуязвимой для ежедневных бомбардировок. Но у Дрездена не было никаких оснований готовиться к воздушному налету – а в результате все обернулось кошмаром.
Это был один из красивейших городов мира. Широкие улицы, обсаженные тенистыми деревьями. Садики и скульптуры. Великолепные старинные церкви, библиотеки, музеи, театры, художественные галереи, пивные гроты, зоопарк и знаменитый университет. В недавнем прошлом рай для туристов. Наверняка они были более осведомлены, чем я, в отношении городских достопримечательностей. Для меня же Дрезден - в своих физических проявлениях - был символом добропорядочной жизни: приятной, честной, хорошо продуманной. В тени свастики подобные символы достоинства и надежды стояли в ожидании лучших времен, такие памятники вечной истине. Дрезден, живая сокровищница минувших столетий, красноречиво рассказывал о взлетах европейской цивилизации, которой мы стольким обязаны. Хоть и будучи военнопленным, голодным, грязным, ненавидящим своих надсмотрщиков, я не мог не любить этот город, видя его благословенное чудесное прошлое и многообещающее будущее.
В феврале сорок пятого американские бомбардировщики превратили эту сокровищницу в щебень и золу, перепахали тротилом, выжгли дотла. Притом что атомная бомба продемонстрировала технологический прорыв, нельзя не отметить, что примитивный тротил всего за одну ночь уничтожил больше людей, чем все массированные бомбардировки Лондона. Дрезденская крепость выпустила десяток снарядов по нашим летчикам. Вернувшись на свою авиабазу и попивая горячий кофе, они, верно, говорили промеж себя: «Слабоват был нынче минометный огонь. Ладно, по койкам». Захваченные в плен англичане из тактической авиации, прикрывавшие союзные войска на линии фронта, куражились над нашими парнями, что утюжили город своими тяжелыми бомбардировщиками: «Как только вас не стошнило от запаха кипящей мочи и горящих детских колясочек?»
Рутинная боевая сводка: «Прошлой ночью наша авиация атаковала Дрезден. Самолеты вернулись на аэродром без потерь». Хороший немец - это мертвый немец. Сто с лишним тысяч убогих мужчин, женщин и детей (все годные к военной службе были на фронте), навсегда очищенных от грехов против человечества. Случай свел меня с одним из непосредственных участников той бомбардировки.
- Это задание было для нас хуже, чем кость в горле, - сказал он.
Ту ночь мы провели под землей, на бойне, в мясном рефрижераторе. Нам повезло: лучше укрытия во всем городе не найти. Земля над нашими головами содрогалась от шагов великанов. Приглушенное топтанье где-то на окраине сменилось приближающейся грозной поступью, потом от грохота каблуков у нас заложило уши, и, наконец, шаги снова начали удаляться. Землю они утюжили основательно: ковровое бомбометание.
- Я кричала, и плакала, и царапала ногтями стены бомбоубежища, - призналась мне старая женщина. - Я молилась: «Господи, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, останови их!» Но он меня не услышал. Не нашлось такой силы, чтобы их оста
новить. Они накатывали волна за волной. А мы не могли ни
попросить пощады, ни хотя бы дать им знать, как это невыносимо. Нам оставалось только одно: сидеть и ждать утра.
В ту ночь погибли ее дочь и внук.
От нашей маленькой тюрьмы остались дымящиеся развалины. Нас должны были отконвоировать в лагерь для южно-африканских заключенных. Охрана состояла из пожилых ополченцев с печальными глазами и увечных ветеранов. Большинство из них жили в Дрездене, среди их родственников и друзей были жертвы Холокоста. Капрал, потерявший глаз на русском фронте, перед отправкой колонны признался, что у него погибла вся семья: родители, жена и двое детей. У него оставалась одна-единственная сигарета, которой он поделился со мной.
Наша колонна шла пешком в сторону окраины.
В центре города, казалось, никто не выжил. День обещал быть холодным, но из-за жара, которым дышала эта гигантская раскаленная печь, мы обливались потом. День обещал быть ясным, но непроглядное облако пыли превратило его в ночь. Дороги, ведущие из города, запрудили мрачные процессии; плачущие люди, вымазанные черной сажей, тащили раненых и убитых. Они выходили в поле. Никто не произносил ни слова. Немногочисленные санитары с красным крестом на рукаве старались оказать медицинскую помощь.
Неделю мы наслаждались беззаботной жизнью в компании южноафриканцев. За это время восстановилась связь со штабами, и нам было приказано совершить семимильный марш-бросок в район, наиболее пострадавший от бомбардировок. Ярость атаковавших не пощадила никого и ничего. Зубчатые остовы домов, расколотые статуи и поваленные деревья, изуродованные и сожженные автомобили, превращенные в груду металлолома. Единственным звуком, если не считать наших собственных шагов, было эхо обваливающейся штукатурки. Я не в силах описать всю картину опустошения, могу лишь попробовать передать наши ощущения словами бредившего английского солдата в передвижном госпитале для военнопленных:
- Мне страшно. Я шел по улице, а мне в затылок смотрели тысячи глаз. Я слышал, как они шепчутся за моей спиной. Поворачиваюсь, а там никого, представляешь? Я знаю, что они сзади, слышу их голоса, но не могу никого разглядеть. Мы его хорошо понимали.
Для проведения «спасательных работ» нас разбили на небольшие группы, каждая под присмотром охранника. Наша инфернальная миссия состояла в поиске погибших. В тот день, как и в последующие, улов оказался богатым. Поначалу шла «мелочь» - тут нога, там рука, изредка ребенок - но около полудня мы наткнулись на золотую жилу. Проникнув в подвал через пролом в стене, мы обнаружили зловонную залежь - более сотни трупов. Вероятно, прежде чем здание рухнуло, по нему пронесся огонь, так как тела, скорее, напоминали перезрелые сливы. Наше задание заключалось в том, чтобы выносить на поверхность останки из-под завалов. Подбадриваемые тычками в спину и громкой руганью, мы превратились в своего рода ассенизаторов, работающих по колено в омерзительном болоте из сточных вод и человеческих внутренностей. Некоторые жертвы, не убитые сразу, предприняли попытку спастись через узкий аварийный выход. Там, спрессованные, они и застряли. Их лидер успел подняться до середины лестницы, и тут его завалило по самую шею рухнувшими кирпичами и штукатуркой. На вид ему было лет пятнадцать.
Я не без сожаления навожу тень на плетень наших доблестных военных летчиков, но, ребята, вы отправили на тот свет несметное количество женщин и детей. Убежище, которое я описал, и великое множество ему подобных были набиты телами. Мы их эксгумировали и складывали в парках, где пылали погребальные костры. Так что я говорю со знанием дела. Когда же стали очевидны масштабы потерь, от погребальных костров пришлось отказаться. Для того чтобы сделать все, как полагается, просто не хватало рук, и тогда в подвалы отрядили солдат с огнеметами, чтобы кремировать трупы прямо на месте. Сожженных заживо, задохнувшихся от дыма, погибших под завалами - мужчин, женщин, детей, убитых без разбора. При всей возвышенности цели, за которую мы сражались, свой Бельзен мы в историю, безусловно, вписали. Вроде бы ничего личного, а по сути, не менее жестоко и бездушно. Увы, такова горькая правда.
Понемногу привыкнув к темноте, зловонию и трупам, мы стали размышлять, кем тот или иной убитый мог быть при жизни. То еще развлечение. «Король, королевич, сапожник, портной...» Кто-то имел при себе набитый кошелек и золотые украшения, кто-то прижимал к груди драгоценную еду. Мальчик и после смерти держал на поводке собаку. Руководили нашей операцией украинцы-перебежчики в немецкой униформе. Хорошо нагрузившиеся в винных погребах, они, судя по всему, получали настоящее удовольствие от этой работенки. Дело было прибыльное: они снимали с трупов все ценности, и уж потом мы выволакивали их на поверхность. Смерть стала настолько обыденной, что мы отпускали шуточки по поводу страшного груза и сваливали тела на землю, как груды мусора. А ведь поначалу все было иначе, особенно с молодыми: мы осторожно клали их на носилки, а после аккуратно, с приличествующим прощальной церемонии уважением готовили их к погребальному костру. Но со временем, как я уже сказал, наша поза скорбной благопристойности сменилась грубоватой бесцеремонностью. В конце очередного жуткого дня мы курили, поглядывая на внушительную гору трупов. Кто-то, швырнув в нее окурок, сказал:
- Гори все огнем. Когда Костлявая пожалует по мою душу, я не заставлю себя ждать.
Спустя несколько дней после авианалетов вновь завыла сирена воздушной тревоги. На этот раз на павших духом, чудом уцелевших людей посыпались листовки. Я потерял образчик этой эпической поэмы, но звучала она примерно так: «Жителям Дрездена: Мы были вынуждены разбомбить ваш город из-за переброски через него тяжелой военной техники. Мы понимаем, что не все наши бомбы попали в цель. Разрушение гражданских объектов, непреднамеренное и неизбежное, следует считать превратностями войны». Это, конечно, объяснило необходимость массового убийства к всеобщему удовлетворению, но вряд ли вызвало симпатию к американским авиаприцелам. Неопровержимый факт: спустя сорок восемь часов после того как последний бомбардировщик Б-17 отбыл в западном направлении на заслуженный отдых, трудовые батальоны, брошенные на разгромленные пакгаузы, практически вернули их к нормальной работе. Ни один железнодорожный мост через Эльбу не был уничтожен. Изготовителям авиаприцелов было от чего краснеть: благодаря их хваленым приборам бомбы ложились в трех милях от военных целей. В листовках следовало написать: «Мы разбомбили все ваши церкви, больницы, школы, музеи, театры, ваш университет, зоопарк и все жилые дома, но, ей-богу, мы это сделали не нарочно. C'est la guerre. Пардон. К тому же, сами знаете, ковровые бомбардировки - это писк моды».
У военных были тактические соображения: разрушить железнодорожные коммуникации. Маневр, конечно, блестящий, но его техническое осуществление! Через бомбовые люки на городские кварталы полетели тонны тротила и зажигательной смеси, и, судя по характеру попаданий, тут не обошлось без столоверчения. Сопоставьте достижения с потерями. На одной чаше весов - выведенные из строя железнодорожные пути, уже через двое суток восстановленные; на другой - превращенный в руины красивейший город и свыше ста тысяч погибших мирных граждан. Немцы считают, что за всю войну это были их самые значительные потери от налета авиации. Гибель Дрездена - величайшая трагедия, свершившаяся в результате столь же обдуманных, сколь и неоправданных действий. Массовому убийству детей, будь то «фрицы» или «япошки», нет и не может быть оправдания. На мои стенания есть простой ответ, такое расхожее клише, одно из самых отвратительных: «Они сами напросились. Эти люди понимают только силу». Кто напросился? Кто понимает только силу? Поверьте, не так-то легко рационально объяснить вытаптывание виноградников наличием в них «гроздьев гнева», когда ты корзинами выносишь из подвала детские тела или помогаешь мужчине разбирать завалы в поисках его погибшей жены. Разумеется, военные и промышленные объекты врага следует сравнять с землей, и горе тем, кто по глупости укрылся в непосредственной близости. Однако политика под девизом «Америка, покажи мускулы», проникнутая реваншистским духом и оправдывающая любые разрушения и убийства, принесла нам славу нации, способной на безмерную жестокость, и лишила Германию возможности стать мирной, интеллектуально процветающей страной в обозримом будущем. У наших лидеров был карт-бланш: что можно и что нельзя уничтожать. Они задались целью поскорей выиграть войну и имели все для достижения этой цели, но их решения о судьбе бесценных мировых жемчужин, таких как Дрезден, далеко не всегда были оправданы. В конце войны, когда немецкий вермахт терпел поражения на всех фронтах, я сомневаюсь, что те, кто послал наши самолеты сравнять с землей один из главных немецких городов, задавались вопросами: «Что мы выиграем от этой трагедии? Какими минусами она может для нас обернуться в перспективе?» Дрезден, прекрасный город, где все дышит искусством, олицетворение великой культуры, настолько антинацистский по своему духу, что Гитлер за весь период своего правления побывал в нем всего два раза, средоточие продовольственных запасов и медицинских заведений, то есть всего того, в чем так остро нуждалась страна, был перепахан вдоль и поперек и в придачу удобрен солью, чтобы на этом месте уже ничего не могло вырасти. Нет сомнений в том, что союзники воевали за правое дело, а немцы и японцы наоборот. Мотивы, по которым мы ввязались во Вторую мировую войну, были почти святыми. Но я остаюсь при своем убеждении: в контексте справедливости, начертанной на нашем флаге, массовые бомбардировки гражданского населения были актом святотатства. И разговоры, что, дескать, «они начали первыми», не могут служить нам моральным оправданием. То, чему я стал свидетелем в момент развязки европейского конфликта, несло на себе печать войны иррациональной, войны ради войны. Пай-мальчики американской демократии научились бить противника ниже пояса, чтобы ублюдок вопил от боли. Оккупационные русские войска во время встречи с нами крепко обнимали нас и поздравляли с тотальным опустошением, произведенным нашими бомбардировщиками. Мы принимали эти поздравления благосклонно, с приличествующей скромностью, но у меня было тогда такое чувство, да и сейчас тоже, что я жизнь отдал бы ради спасения Дрездена для будущих поколений. По-моему, мы все должны испытывать нечто подобное, о каком бы городе на земле ни шла речь.