Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы.

Иван Вороницын

История человечества АТЕИЗМА

К оглавлению


5. Атеисты и защитники религии в период революционного правительства.

Наиболее выдающимися из атеистов-практиков были Ребер, Клоотс, Шометт. Присмотримся поближе к ним и к их деяниям.

Жак-Ранэ Гебер (собственно Эбер — Hébert; 1757—1794) принадлежал к тем деклассированным элементам буржуазной интеллигенции, из которых рекрутировались большею частью сторонники крайнего якобинства, подвизавшиеся на административном поприще и в журналистике. Их неустойчивое социальное положение предрасполагало их к авантюризму в политике и в жизни и к крайним формам анархического индивидуализма в теории. Таким именно и был Гебер, человек без твердых правил и без ясных взглядов, больше плывший по течению революции, чем пытавшийся направлять ее к осознанной цели.

Его жизнь до революции — жизнь проходимца. Первоначальное образование он получил в иезуитском коллеже, потом где-то в провинции он изучал медицину. Любовные похождения отвлекли его от систематических занятий и понудили отправиться в Париж на поиски счастья. Однако, здесь ему не повезло. Начав жизнью литературной богемы, он опустился до службы лакеем. Его враги утверждали, что эту службу он был вынужден оставить, так как был уличен в воровстве. Позже он служит билетером в театре «Варьетэ», но и с этой должности его увольняют за неблаговидные поступки; говорили, за сокрытие выручки от проданных билетов. С началом революции он снова берет в руки перо и пишет на политические темы. Его произведения этого времени отнюдь не отличаются достоинствами. Они расплывчаты, бледны, умеренны. Но в них обращает на себя внимание подделка под народный разговорный жаргон, кажется, до того не встречавшийся в литературе.

С 1790 года в Париже начала выходить умеренно-конституционная газетка под названием «Самые простые письма отца Дюшена», «Добрый отец Дюшен» — это символическое обозначение парижского простолюдина, вроде английского «Джон Буля» или немецкого «Михеля». Успех газетки отца Дюшена побудил одного издателя предложить Геберу взять на себя редактирование новой газеты под тем же названием. Гебер согласился, и с этого момента (начало 1791 года) начинается его известность.

Ни издатель «Отца Дюшена», ни сам Гебер первоначально не ставили перед собой никаких политических задач. Газета издавалась для прибыли, а не для агитации. Поэтому она с самого начала приспособляется к изменчивым вкусам и настроениям тех читателей, для которых предназначалась.

По мере развития событий и параллельного революционизирования народных масс, газета становится все бойчей и задорней. Самый заглавный лист ее испытывает характерное преобразование. В первых номерах на нем изображался мирный и добродушный печник «отец Дюшен» с трубкой во рту и пачкой табаку в руке, а потом эти мирные аттрибуты исчезают, и перед нами кровожадный санкюлот с пистолетами за поясом и топором в руке, угрожающий священнику. В уголке написано: memento mori — помни о смерти. Статьи пишутся грубым стилем и неправильным языком и пестрят ужасающим количеством ругательств, бессмысленных проклятий, бестолковых жаргонных восклицаний. Политическая мысль в них почти отсутствует или представляет собой убогие заимствования из либеральной печати. В первый период своей журналистской деятельности Гебер выше литературного лакейства не поднимается; он только перекочевывает за своим читателем справа налево. Да и позже его мысль становится не столько более зрелой, сколько более самостоятельной и крайней: он пытался играть роль государственного человека и делает «Отца Дюшена» органом тех деятелей Парижской Коммуны, во главе которых становится и которые получают название гебертистов.

Добившись с помощью газеты влияния и денег, Гебер ведет широкую, разгульную жизнь. Бывший лакей обзаводится сам лакеями и экипажами, а в своей внешности подражает тем аристократам и богачам, против которых направлен топор «Отца Дюшена». Как только выясняется, что в борьбе Робеспьера против атеистов большинство патриотов не на стороне последних, Гебер бесстыдно отрекается от атеизма и нагло заявляет, что он «всегда проповедывал евангельскую мораль», что эта нравственная книга (евангелие) кажется ему превосходной и что нужно следовать ее поучениям, чтобы быть совершенным якобинцем. Будучи окончательно побежден и приговорен к гильотине, он не имеет мужества взглянуть в лицо смерти: его силой тащат на эшафот. Он — не герой и не мученик атеизма. Но он — распространитель его в массах и в то же время он — эхо атеистических настроений, пышно расцветших в этот бурный период революции. Только с этой точки зрения он и заслуживает внимания.

Как член коммунального совета и заместитель парижского прокурора, Гебер ведет линию на истребление религии. Закрытие церквей, аресты священиков, отмена религиозных похорон, запрещение ношения священнической одежды, уничтожение предметов католического культа и т. д., и т. п. — все это совершалось по его наущению и при его участии.

Как журналист, он вульгаризирует теории Гельвеция о себялюбии и воспитании, кладя их в основу своего практического анархизма. В своей проповеди атеизма он особенно смакует теорию происхождения религии из обмана жрецов и невежества народных масс. Вот образцы его антирелигиозных выступлений {Подробную характеристику Гебера и его газеты читатель найдет в книге Г. Кунова «Борьба классов и партий в Великой Французской Революции 1789—1794», 2-е издание под редакцией И. Степанова. Книгоиздательство «Коммунист», М. 1919. Оттуда же заимствованы выдержки из статей Гебера. См. также Луи Блан «История французской революции», СПБ, 1908, т. IX, стр. 384 и сл.}:

«Великое несчастье человечества в невежестве. Оно — причина почти всех низостей и всех преступлений, совершающихся на земле. Оно, чорт возьми, породило все то дурное, от чего мы теперь страдаем. Деспотизм — дело невежества, и фанатизм — его высочайшее творение. Ибо, дьявол побери, если бы у людей было больше здравого смысла, тогда они не дали бы провести себя всеми этими глупыми сказками мошенников и попов, тогда они не позволяли бы тем проходимцам, которые титулуют себя князьями, королями и императорами, связать себя и снабдить намордниками.

Первым жрецом был пролаза, несколько похитрее, чем остальные дикари, среди которых он жил. Он заметил, когда погода собирается перемениться, его кошка чешется или его осел прядет ушами. Гордясь этим открытием, он использовал его для того, чтобы обманывать и надувать других, рассказывая им, что «предвечный отец» или даже дьявол шепнул ему на ухо, что скоро пойдет дождь или наступит хорошая погода. И, как известно, всегда лиха беда лишь начать. Раз отыскав дураков, обманщик стал изобретать другие глупости, чтобы водить за нос простаков…».

Христос, по мнению Гебера, был якобинцем и санкюлотом, но, конечно, не был богом. Он, как Вольтер, отделяет учение христа от учения о христе. Христос был основателем первого революционного клуба, который состоял всего из двенадцати членов — сплошь бедные санкюлоты! «Однако, в их число протискался один фальшивый персонаж по имени Иуда, что на еврейском языке означает то же самое, как у нас Петион. Вместе с этими двенадцатью якобинцами Иисус учил подчиняться законам и проповедывал равенство, свободу, любовь к ближнему и братство. Уже он вел постоянную войну с жрецами и финансистами, уничтожая религию иудеев, — своего рода культ крови, — учил людей попирать богатства ногами, чтить старых, прощать оскорбления и так далее. Скоро вокруг него объединились все санкюлоты. Чем больше цари и императоры преследовали его учеников, тем больше росло их число. К несчастью, среди пшеницы замешались проклятые плевелы. За одним Иудой, который продал его, скоро последовали другие в том же роде. За распятием одного, едва он успевал умереть, быстро следовали новые распятья. Род Иудин сделался папами, кардиналами, епископами, аббатами, монахами и дьяконами. Эти богом проклятые мошенники обогащаются во имя того Самого божественного законодателя, который возлюбил бедность. Они грабят глупцов, рассказывая им о чистилище и аде и продавая дорогою ценой отпущения».

Такими сказками Гебер боролся с католицизмом. Впрочем, христос-якобинец, как две капли воды, похож на христа-социалиста, с помощью которого русские революционеры былых времен вели свою агитацию против богатых и попов. Легенда о христе-революционере и социалисте, вредная и цепкая легенда, и сейчас еще, пожалуй, не окончательно подорвана {Между прочим, в Брюссельском народном доме среди портретов предшественников и основоположников социализма еще накануне мировой войны красовалось изображение христа. «Социалист», заведывающий этим домом, объясняя посетителям присутствие христа среди изображений вождей пролетариата, говорил: «Он тоже наш. Он ведь проповедывал социализм, только капиталисты исказили его учение».}.

Совсем другой социальный тип представляет собой основатель культа Разума и прокурор Парижской Коммуны Пьер-Гаспар Шометт (1763—1794). Это — простолюдин с элементарным образованием, до революции — рулевой на одном из судов, плававших по Луаре. Он фанатически предан революции. Он — подлинный вождь парижских народных масс, трибун с громовым голосом и ясной, детской чистой душой. Правда, проявления его чувств грубы и некультурны: он не надевал на свои рабочие руки перчаток, когда делал черное дело революции. Он уничтожал врагов республики, потому что видел в этом священный долг патриота. И так же, творя новую жизнь, он с неведением ребенка уничтожал драгоценные памятники искусства, видя в них лишь материальные звенья той цепи лжи и суеверий, которою религия опутала народ. Можно ли ставить ему в вину как одно, так и другое? Над его невежеством издеваются профессора. Фр. Маутнер, например, указывает, как велика была «ученость» Шометта: этот простак, подражая моде, заменил свое скромное христианское имя именем греческого мудреца Анаксагора, потому что, — говорил он, — этот богоборец был мученик, повешенный за свой атеизм. Действительно, ляпнул не по-ученому. Но разве недостаток познаний в истории древней философии не искупался в нем той пламенной ненавистью к христианству, которая побудила его заменить имя, данное ему при крещении, звучным именем безбожника? К этому «обвинению» Маутнер прибавляет, что Шометт был пьянила. Может быть, правда, а может быть, и нет. Он в святые не метил. Но уже во всяком случае, неправда, что он грабил церковные ценности. Бедняком он был, бедняком поднялся на эшафот, а юный сын его после этого физическим трудом снискивает себе пропитание.

Шометт — выразитель пролетарских течений в революции, поскольку вообще можно говорить о тогдашнем пролетариате, как активной величине. Но, во всяком случае, он — представитель тех мелкобуржуазных низов, которые по своим настроениям сливались с тогдашним пролетариатом. Он еще не коммунист, каким был в то время Бабеф, но идеи социального равенства близки и дороги ему. Эти идеи, может быть, питает в нем его друг Сильвен Марешаль, будущий автор «Манифеста Равных» и сподвижник Бабефа (см. ниже). Впрочем, он совсем не теоретик, и его приверженость к мелкой собствености, равномерно распределенной между всеми гражданами, не есть принципиальная защита права собствености. От анти-капитализма до социализма всего один шаг, и возможно, что Шометт этот шаг сделал бы в 1796 году, если бы он не погиб под ножом гильотины в 1794 году.

Шометт в коммунальном совете был вдохновителем того социального строительства, которое отличает это учреждение. Программа возглавляемой им группы — в нее входили Паш, парижский мэр, Моморо, Любен — резюмируется в следующих требованиях: свобода от обложения низших ступеней дохода, прогрессивный подоходно-поимущественный налог на богатых, снабжение населения хорошим дешевым хлебом, «хлебом равенства», устройство больниц, учреждений для слепых, госпиталей, приютов и школ, организация общественных работ для безработных, самоуправление Парижской Коммуны, избирательное право независимо от уплачиваемого налога. Кроме того, Шометт и другие члены этой группы отстаивали раздел части национальных имуществ и передачу их в аренду неимущим и требовали решительной борьбы со спекуляцией продовольствием и с «узурпацией рынков» монополистами и торговыми кликами.

«Революцию сделал бедный в несравненно большей мере, чем богатый, — говорил Шометт в одной из своих речей. — Но в то время, как все вокруг него изменилось, он находится в прежнем положении. Он ничего не приобрел через революцию, кроме права жаловаться на свою нищету… Революция, давшая свободу богатому, принесла ему выгоды. Правда, она и бедным дала свободу и равенство. Но, чтобы жить свободно, надо иметь вообще возможность существовать. А если нет разумного соответствия между той ценой, которую рабочий получает за свой труд, и ценами необходимых продовольственных продуктов, он не может существовать». Правда, из этих трезвых мыслей делался утопический вывод: поставьте рабочего в такое положение, чтобы у него была надежда самому стать мелким собственником. Но этот вывод без труда мог быть изменен. Глубокое же понимание социальной природы революции, просвечивающее в этих словах, оставалось незыблемым фундаментом, способным выдержать и более солидную постройку.

Из этого понимания революции исходил Шометт в своей практической деятельности. Он поглощен новыми планами, проектами реформ. Общее благо — его единственная цель. Он поражает своим трудолюбием. Но на современный взгляд он страдает чрезмерной сантиментальностью и пафосом, похожим на актерство. В этом уж виноваты те вожди революции, которые ввели в моду и сантиментальность и пафос и которым Шометт добросовестно подражал, виноват и общий тон тогдашней литературы, далекой от простоты и естественности. Устраняя же из облика Шометта эти наносные черты, мы видим в нем редкого организатора просвещения и социальной помощи {Он сам разрабатывал проекты устройства больниц, приютов, убежищ, помощи бедным, ему в значительной мере Париж обязан учреждением консерватории, открытием публичных библиотек в будничные дни; он намечал реформу школьного дела и добился отмены телесного наказания в воспитательных заведениях.}, проповедника «республиканских добродетелей» {Он вел крайне энергичную борьбу с проституцией, закрывал публичные дома, кабаки, игорные притоны. Отрицая церковный брак, защищая незарегистрированный брак, заключенный «перед лицом солнца», он требовал в то же время правильной семейной жизни.} и, наконец, борца за атеизм.

Шометт еще меньше, чем Гебер, теоретизирует. Его заслуга — в проведении в жизнь атеистических учений, в практической борьбе с религией. Яркий пример этой стороны его деятельности представляет вышеприведенная резолюция Коммуны о закрытии церквей, об ответственности духовных лиц за смуты, происходящие на религиозной почве, и т. д. Его роль, как организатора празднества в честь Разума 10 ноября 1793 года, неоднократно описывалась. В своей речи, связанной с этим празднеством, он говорил: «Фанатизм с позором уступил свое место разуму, справедливости, истине, его косые глаза не могли вынести блеска света. Народ Парижа, собравшийся здесь (в Соборе Парижской Богоматери), впервые присутствует при том, как готические своды, столь долго отражавшие глас заблуждения, звучат кличем истины. Нет больше попов! Нет больше других божеств, кроме тех, которые являет нам природа. Из храма разума мы отправляемся в храм закона, чтобы еще раз отпраздновать торжество свободы. И мы обращаемся к Конвенту с требованием, чтобы бывший кафедральный собор Парижа был отныне посвящен разуму и свободе».

Видя поражение своей политики воинствующего атеизма, Шометт, подобно Геберу, отступает. Однако, это вынужденное отступление не носит характера отречения от своих взглядов. На заседании Парижской Коммуны 28 ноября 1793 г. он выступает с предложением отменить известное уже нам постановление совета Коммуны о закрытии церквей и пр. Это постановление он считает «бесполезным в той части, где оно предписывает меры, уже принятые самими гражданами», т.-е. в части, гласящей именно о закрытии церквей. Он, кроме того, считает это постановление опасным, потому, что «оно может вызвать фанатизм, озлобить недоверчивых (?) граждан». Он, наконец, вспоминает и о том, что Декларация Прав гарантирует свободу слова, а статья 122 Конституции провоглашает свободу культов. Внимательное наблюдение убедило его в том, что «воля народа не за атеизм». Но известная доля лицемерия слышится в его утверждении, что он высказывается так не по политическим соображениям. Нельзя сомневаться в том, что этот отход с позиций воинствующего атеизма продиктован именно тактическими соображениями.

Шометт поднялся на эшафот в результате поражения диктатуры Коммуны, как один из вождей ее. Его антирелигиозная политика была лишь частью той политической и социальной линии, которую он и его единомышленники проводили. Однако, революционный трибунал особенно подчеркивал обвинение в том, что Шометт хотел «истребить всякую мысль о божестве и построить французское правительство (то-есть, государственый строй) на атеизме». Частным пунктом обвинения, между прочим, было и то, что, заперев в ночь под Рождество церкви, Шометт помешал служению полуночной мессы в 1792 г.

Анахарсис Клоотс (1755—1794), одна из живописнейших фигур революции, также был бого- и тираноборцем и горячим приверженцем культа Разума. Собственно, звали его Жан-Батист Клоотс, и, кроме того, он обладал титулом барона Валь-де-Грас. Но от имени христианского он отрекся, как безбожник, заменив его греческим именем Анахарсиса, а от титула барона — как республиканец, заменив его громким званием «оратора человеческого рода». Еще он отрекся от прусского подданства, удостоившись почетного французского гражданства вместе с другими «чужеземными философами, защищавшими с мужеством дело свободы и послужившими на благо человечества». Происходил же он от родителей голландской национальности. Воспитание он получил, во всяком случае, французское и имел полное основание говорить о себе: «У меня французское сердце, а душа санкюлота». Эти слова были им сказаны, когда он произносил перед Законодательным собранием присягу «быть верным универсальной нации, равенству, свободе и верховной власти человеческого рода». Анахарсис Клоотс — человек громких слов и театральных поступков.

В ранней молодости он вращался в философских кругах и писал антирелигиозные сочинения, которые особой славы ему не создали, но вызвали правительственное преследование. Он вынужден скитаться в разных странах. «Я мог спастись от тиранов, духовных и светских, — говорил он в одной из своих речей, — лишь непрерывными путешествиями. Я был в Риме, когда меня хотели засадить в тюрьму в Париже, и укрывался в Лондоне, когда меня хотели сжечь в Лиссабоне. Только перебрасываясь, подобно ткацкому челноку, из одного конца Европы в другой, я спасался от полицейских альгвазилов, от всех господ и всех лакеев».

Но он очень богат — его ежегодный доход равен ста тысячам франков — и лишений материального порядка он не испытывает. В революции он остается тем же барином и продолжает жить в довольстве и роскоши. Его театральные выступления создают шум и доставляют ему известность. Особенно нашумело его появление перед Национальным собранием 19 июня 1790 года во главе делегации из разноплеменных иноземцев, в том числе арабов и негров. Он требовал допущения этой «депутации человеческого рода» к участию в торжестве 14 июля. Другое выступление его, 9 сентября 1792 года, было от имени типографщиков. Он требовал почестей Пантеона для изобретателя книгопечатания Гутенберга. В речи, произнесенной им по этому поводу, развивается та же идея всемирной республики, блестящим выразителем которой в литературе был Вольней.

«Хотите ли вы одним взмахом истребить всех тиранов? — говорил Клоотс. — Провозгласите торжественно, что верховная власть — это общий и солидарный патриотизм всех людей, входящих в состав единой нации. Такое широкое понимание тем более естественно, что ни одна из статей нашей Декларации Прав не применяется исключительно к Франции. Вечные принципы не измеряются меркой преходящих имен, мимолетных местных интересов, человекоубийственного соперничества. Французы, англичане, немцы и все составные элементы верховного повелителя (то-есть народы, образующие человеческий род) утратят свои готические этикетки, свою варварскую обособленность, свою относительную, спорную, воинствующую и разорительную независимость. Они утратят, говорю я, воспоминание о всех политических бедствиях, слившись во всемирное братство, в неизмеримо громадное государство Филадельфии (то-есть братской любви)… Первый из соседних народов, слившийся с нами, подаст сигнал ко всемирной федерации… Мы обретем в единой нации наилучшее из правительств с наименьшими издержками… Универсальную республику французов ожидает более быстрый и счастливый успех, чем универсальную церковь христиан. Католичество вечного катехизиса (основанного на природе) одержит победу над католичеством, основанным на священстве… Вселенная, разбитая на тысячу равноправных департаментов, забудет о своих прежних названиях и национальных соперничествах, чтобы вечно сохранять братский мир под эгидой единого закона…».

Идея вселенского государства, универсальной республики многим тогда казалась осуществимой, и Анахарсис Клоотс, как проповедник этой возвышенной мечты, встречал большое сочувствие. При выборах в Конвент он получил депутатские полномочия сразу от двух департаментов.

Но эта идея сочеталась у него с довольно глубоко продуманным теоретическим анархизмом. Современные анархисты с полным правом могут чтить в нем своего предшественника. «Он пришел к требованию уничтожения всякого правительства. Все функции государственного управления должны перейти к автономным свободным общинам; для выполнения задач, выходящих за пределы отдельных коммун, они могут составить братское объединение» {Генрих Кунов «Борьба классов и партий», стр. 474—475.}.

Это социальное устремление Клоотса неразрывно связывается с пылким богоборчеством. Говоря о своем участии в революции, он, между прочим, так рисует свою роль в ней и одушевляющие его идеалы:

«… В Париже было место оратора человеческого рода. Я не уезжал отсюда с 1789 г. С этого момента я удвоил свое рвение против мнимых владык неба и земли. Я стал во всеуслышание проповедывать, что нет бога, кроме природы, нет владыки, кроме рода человеческого, народа-божества. Народ сам довлеет себе, он будет вечно жить. Природа не преклоняет колен сама перед собой. Судите о величии свободного рода человеческого по французскому народу, который есть часть его. Судите о непогрешимости целого по разумности части, которая одна уже заставляет трепетать порабощенный мир. Комитету надзора за всемирною республикою будет меньше дела, чем теперь комитету самой малой из парижских секций. Общее доверие заменит всеобщую подозрительность. В моей республике будет мало присутственных мест, мало налогов, палача не будет вовсе. Разум объединит всех людей посредством одной группы представителей, без иной связи, кроме письменных сношений… Единственное препятствие к осуществлению этой мечты — религия. Настало время уничтожить ее».

В Конвенте Клоотс примкнул сначала к жирондистам, увлеченный повидимому, идеей федеративной республики. Но скоро он перекочевывает к монтаньярам и даже председательствует одно время в Якобинском клубе. Во время суда над Людовиком XVI он требует казни тирана «во имя человеческого рода». Этот вечный припев его о человеческом роде крайне раздражал Робеспьера, и одним из мотивов исключения Клоотса из Якобинского клуба было именно то, что он говорит всегда не от имени французского народа, а от лица всего человечества.

Неоднократно Клоотс выступает с антихристианским и атеистическими речами и предложениями. Между прочим, он предложил поставить памятник священнику-атеисту Жану Мелье, «первому священнику, имевшему мужество и честность отречься от религиозных заблуждений». Он принимает горячее участие в распространении культа разума и может считаться одним из его основателей. Любопытно, что у него понятие «универсального разума» совпадало с понятием «человеческого рода».

Вот еще ряд собственных высказываний Клоотса в интересующей нас области {Луи Блан «История французской революции», т. IX, стр. 390—392.}:

«Все, что есть в природе, вечно и неистребимо, как она сама. Великое все совершенно, несмотря на видимые или относительные недостатки его видоизменений. Мы никогда не умрем; будем вечно перемещаться в бесконечном воспроизведении существ, которых природа пригревает на своем лоне и питает бесчисленным множеством своих сосцов. Эта доктрина немного веселее доктрины отца сатаны, и дамы приспособятся к ней, как и мы. Нам нужно только слово cosmos (вселенная), чтобы стеречь в порошок аристократию… — Другого вечного, кроме мира, нет. Прибавляя непостижимого theos (бога) к непостижимому cosmos (миру), вы удваиваете затруднение, не разрешая его. Они говорят: «Всякое произведение указывает на существование работника». Да, но я отрицаю, что вселенная — произведение, и утверждаю, что она — существо вечное. Но вселенная чудесна! О, ваш создатель еще чудеснее! Меньшее чудо нельзя объяснить большим… — Точка опоры, которую тщетно искал Архимед, чтобы сдвинуть землю, и которую духовенство, по словам Юма, нашло в небе, вы, братья мои, найдете во Франции, чтобы опрокинуть троны».

Из этих положений отнюдь нельзя сделать того заключения, которое делает Луи Блан, а именно, что Клоотс «признавал бога лишь в совокупности всех существ» и что, следовательно, он был не атеистом, а пантеистом. Атеизм никогда не бывал голым отрицанием или полным отсутствием «веры». Весь вопрос лишь в том, в чем заключается его утверждение, и куда направлена одушевляющая его вера. В атеизме Клоотса утверждается природа в противопоставлении богу, а вера его обращена не к небу, а к земле и совершенно свободна от всякого мистицизма. Поэзии, правда, в нем сколько угодно, но в периоды социальных кризисов и поэзия неизбежно теряет свои мистические-корни и сливается с земной человеческой практикой, одевая ее в приманчивые наряды. Кажущийся мистицизм Клоотса был, в сущности, лишь поэтической оболочкой его социального энтузиазма.

Клоотс в тюрьме и вплоть до эшафота не изменяет своему воинстующему атеизму. Он «старался искоренить из своих товарищей последние остатки деизма и до конца проповедывал им учение о природе и разуме с пламенным усердием и непостижимым презрением к смерти». Он улыбался и шутил на пути к месту казни, а когда подошла его очередь подставить свою шею под нож гильотины, он пожелал быть казненным последним, чтобы, наблюдая, как валятся головы его товарищей, установить еще несколько принципов для подтверждения своего атеизма.

Клоотс был арестован еще в декабре 1793 года, но гильотинирован в один день с Гебером — 24 марта 1794 года. Основным преступлением его была признана пропаганда универсальной республики. Но больше всего ненависть Робеспьера и его сподвижников питалась атеизмом Клоотса, публично заявлявшего, что религия есть величайшее препятствие для осуществления его идеалов.

Диктатура революционной мелкой буржуазии в Париже была моментом наивысшего подъема революции. Разгром Коммуны и гибель ее вождей знаменуют начало торжества подлинно буржуазных групп, победу тех течений, которые полагали, что революция с учреждением республики осуществила все свои задачи. В то же самое время и антирелигиозное движение неизбежно должно было пойти на убыль, так как атеизация Франции явно не соответствовала ни интересам промышленной и средней буржуазии, ни настроениям крестьянства и огромной массы мелкой буржуазии. Короткий расцвет атеистического культа разума был реакцией против измены духовенства делу революции гораздо в большей степени, чем результатом пропаганды относительно небольшой группы крайних революционеров — сознательных и воинствующих атеистов.

Присматриваясь ближе к тем политическим группировкам, которые вели борьбу против крайних, мы видим, что отрицательное отношение к атеизму в этот период сопутствует защите экономических и политических интересов состоятельных слоев. Самый непримиримый враг атеизма — Робеспьер — соединяется с дантонистами, чтобы раздавить «анархистов». Дантонисты же после победы над жирондистами направляют главные свои усилия против Парижской Коммуны именно потому, что Коммуна стремилась перенести центр власти к низам народа, тогда как дантонисты хотели, чтобы полнота власти принадлежала образованным и обеспеченным слоям. «С дантонистскими воззрениями на свободу, — говорит Кунов, — совсем не мирились возрастающий перевес радикальных мелкобуржуазных элементов в парижском городском управлении, их атеистическая пропаганда и — еще более — их налоговая политика, все сильнее обременявшая состоятельных».

Сам Дантон не был особенно ревностным сторонником религии. Высказывались даже предположения, что в своих личных взглядах он склонялся к атеизму {В своих речах Дантон употреблял выражения: «божество вселенной», «верховное существо», но это могло быть только «способом выражаться» или же, как предполагает Олар, речь в этих случаях идет о «расширенном» представлении Дидро о боге. В Революционном трибунале, говоря о своей смерти, он сказал: «Моим жилищем скоро будет ничто».}. Но со свойственным ему оппортунизмом он был сторонником сохранения религии для народа, был, поэтому, противником отделения церкви от государства и до конца защищал Гражданское положение о духовенстве, полагая, что оно достаточно обезвреживает священиков, но в то же время оставляет неприкосновенным их положительное значение в государственной жизни.

В разгар атеистического движения он выступает в Конвенте (26 ноября 1793 г.) решительным сторонником Робеспьера. «Я требую, — говорил он, чтобы не происходило больше антирелигиозных маскарадов в стенах Конвента. Пусть лица, желающие сложить на алтарь отечества останки церквей, не делают из этого забавы, ни триумфа… Есть границы всему, даже поздравительным манифестациям. Я требую, чтобы был положен предел». В той же речи, высказывая мысль о желательности единой государственной религии для всех французов, он предлагает, — может быть, по подсказке Робеспьера, — учредить культ верховного существа. «У народа будут празднества, — говорит он, — во время которых он будет возносить фимиам верховному существу природы. Ибо мы не для того хотим уничтожить суеверие, чтобы установить господство атеизма». И неблагодарный Робеспьер, посылая Дантона на эшафот, обличал его, как атеиста!

Камилл Демулен, по существу, занимает ту же позицию, когда выступает совместно с Дантоном и Робеспьером против крайних. В своем «Старом Кордельере», журнале, созданном специально для борьбы с диктатурой Парижской Коммуны, он не стесняется в средствах, чтобы подорвать авторитет Гебера и Шометта. Он утверждает, что эксцессы «крайних» оплачиваются английским золотом. Он называет их «патриотическими контр-революционерами», стремящимися своими крайностями в угоду подкупившим их подорвать дело свободы. Вознося до небес Робеспьера, он, между прочим, говорит: «К стыду для попов он выступил на защиту того бога, которого они трусливо покинули». И тут же обрушивается на парижского епископа Гобеля, сложившего с себя сан, хотя и не отрекшегося от христианской религии. Этим Демулен подчеркивает, что отречение от священнического звания является в глазах его и его сторонников политическим преступлением. В последнем номере «Старого Кордельера» Демулен бесстыдно рекомендует религию, как средство для управления народом {Некоторые факты заставляют думать, что Демулен, вообще равнодушный к религии, был чужд сознательного лицемерия, когда защищал религию, как одно из средств политического воздействия. По поводу атеистического похода и в частности праздника разума он высказал следующие мысли, производящие полное впечатление искренности: «Больному духу человеческому нужна постель, порождающая сладкие сны. Эта постель — суеверие. Глядя на учреждаемые празднества и процессии, мне сдается, что больного только перекладывают на другую постель, да вынимают у него из-под головы подушку — надежду на другую жизнь».}.

Как Дантон, так и Демулен выступали против атеизма не из принципиальной и исходящей из глубокого убеждения враждебности к нему, а отчасти из соображений практической политики, отчасти же, подчиняясь настроениям тех слоев общества, которые за ними стояли. О Робеспьере этого сказать нельзя. Религия — составная часть его мировоззрения. Убежденная защита религии красной нитью проходит от начала до конца его политической карьеры. Можно думать, что мысль стать основателем новой положительной религии владеет им издавна, что она зародилась в нем еще с юности под влиянием чтения Ж.-Ж. Руссо. Как и для женевского гражданина, для него бог, провидение, бессмертие души — не холодные философские измышления, а жгучая внутренняя потребность, продукт созданного воспитанием мистического выверта ума. Склад его характера — подозрительного, нетерпимого, властолюбивого, при всей его революционной искренности, делает его страшным, беспощадным, не стесняющимся в средствах врагом, почти инквизитором в деле борьбы с атеизмом и вполне фанатиком в деле распространения его собственной религии, так называемого культа верховного существа. Его искренность можно подвергнуть сомнению во многих случаях, но он безусловно искренен, когда подозревает своих политических врагов-атеистов в самых черных преступлениях против революции. Атеизм, по его убеждению, не может не порождать самых гнусных пороков. Поэтому так огульны его обвинения в атеизме всех тех, с кем он борется за политическое влияние или кого он сразил уже в беспощадной партийной борьбе. Логика революции во многих случаях стояла на его стороне. Он был великим революционером. Но его борьба с атеизмом за утверждение религиозного начала отнюдь не была «борьба просвещения против атеизма», как это утверждает Фр. Маутнер. Здесь наши симпатии на стороне побежденных не только потому, что они были атеисты, но потому, что их атеизм органически был слит со стремлением преодолеть тот буржуазный республиканизм, в котором при активном участии Робеспьера увязла французская революция.

Еще в период борьбы Робеспьера с жирондистами, один из них, — может быть, Кондорсэ, — дал ему следующую ядовитую, но в основном не лишенную меткости и предвидения, характеристику: «У него все отличительные черты не главы религии, но главы секты; он создал себе репутацию из ригоризма, претендующего на святость; он становится на пьедестал; он говорит о боге и провидении; он называет себя другом бедных и слабых; он создает себе свиту из женщин и людей со слабою головою, он с важностью принимает от них обожание и почести; он прячется перед опасностью и появляется вновь, когда опасность уже миновала. Робеспьер — это жрец и всегда останется только им». Робеспьер, действительно, дает поводы для подобных суждений. Он не боится казаться смешным или, может быть, в своем увлечении не замечает, что далеко переходит границы смешного. Известна его ссора с жирондистом Гюадэ.

26 марта 1792 года в проекте одного адреса, предложенном им Якобинскому клубу, он говорит, что провидение «бодрствует над нами гораздо больше, чем наша собственная мудрость». С точки зрения людей, воспитавшихся на идеях просветителей, подобные мысли были чудовищны. И Гюадэ дал Робеспьеру достойную отповедь. «В этом адресе, — раздраженно сказал он, — часто повторяется слово «провидение». Мне кажется даже, что там сказано, что провидение спасает нас помимо нашей воли. Я признаюсь, что не вижу в этих словах никакого смысла, и никогда не подумал бы, чтобы человек, с таким мужеством стремившийся в течение трех лет извлечь народ из рабства деспотизма, мог содействовать тому, чтобы снова ввергнуть его затем в рабство суеверия». Робеспьер поднял перчатку со всем красноречием человека, оскорбленного в своих религиозных чувствах, и потребовал, чтобы собрание заявило, что политика якобинцев основана на идеях бога, провидения и загробной жизни. Поднялся страшный шум, и надо думать, что большинство было не на стороне Робеспьера, потому что собрание закрылось, не вынеся желательного ему решения.

Не менее, чем ссора с Гюадэ, другое выступление Робеспьера в клубе якобинцев ярко рисует его нетерпимость и фанатизм, доходящие до смешного. На этот раз его гнев направлен не против живых, но против мертвых атеистов. В клубе давно стоял бюст Гельвеция рядом с бюстами Мирабо, Ж.-Ж. Руссо, Брута. Робеспьер требует, чтобы бюсты Мирабо и Гельвеция были сброшены. «Только два человека здесь достойны наших почестей! — восклицает он. — Ж.-Ж. Руссо и Брут. Мирабо должен пасть и Гельвеций также должен пасть. Гельвеций был интриган, жалкий умник, один из самых жестоких преследователей этого доброго Ж.-Ж. Руссо. Если бы Гельвеций жил в наши дни, не думайте ,что он был бы сторонником дела свободы; он увеличил бы толпу умников интриганов, наносящих удары нашему отечеству». При бурном ликовании собравшихся бюсты сбрасываются, разбиваются, попираются ногами. Атеизм и философия торжественно посрамлены.

Отделение церкви от государства Робеспьер попросту считал мероприятием, «посягающим на народную нравственность». Но отношение к революции католического духовенства неизбежно требовало и от него борьбы с католицизмом, как с враждебной республике силой. Единственный выход из этого противоречия был во введении такой государственной религии, которая, служа делу революции, выполняя вообще ту роль какую «здравая политика» требует от религии, в то же время была бы действительной религией, а не атеистическим суррогатом ее вроде культа разума или культа отечества. И Робеспьер, несомненно, давно уже имел замысел такую религию ввести. Как трезвый политик, он в то же время понимал, что католицизм не может быть уничтожен сразу, но должен быть постепенно вытесняем этой новой «очищенной» религией. Отсюда его поддержка свободы культов и отсюда же его колебания при решении тех мероприятий, которые носили явно дехристинизаторский характер. Он, например, как мы уже говорили, долго колебался прежде, чем дать свое одобрение введению республиканского календаря. Знаменитая речь его в Якобинском клубе против атеизма (1 фримера II года — 21 ноября 1793), как и другие его речи подобного рода, с недвусмысленностью обнаруживают подготовку к проведению заветного плана. Он говорил:

«Полагают, что, принимая гражданские жертвоприношения, Конвент осудил на гибель католический культ. Нет. Конвент неповинен в таком дерзком поступке. Конвент никогда не решится на него. Его намерение — поддержать провозглашенную им свободу культа и в то же время преследовать всех, которые стали бы злоупотреблять ею с целью нарушить общественный порядок. Он не позволит подвергнуть гонению мирных служителей культа и будет строго наказывать их всякий раз, когда они осмелятся пользоваться своими функциями для обмана граждан и возбуждения предрассудков и монархизма против республики. Были доносы на священников за то, что они служат мессу; они будут служить ее еще более долгое время, если мы будем мешать им служить ее. Тот, кто хочет употребить в этом случае насилие, более фанатик, чем тот, кто служит мессу. Некоторые люди хотят итти дальше и под предлогом уничтожения суеверий, проповедует своего рода религию атеизма. Каждый философ, каждый индивид может держаться на этот счет какого ему угодно мнения. Всякий, кто хотел бы поставить им это в вину, был бы безумцем. Но общественный деятель, законодатель, принявший такую систему, был бы во сто раз большим безумцем. Конвент ненавидит ее. Конвент не сочинитель книг, не творец метафизических систем: это — политическое и народное учреждение, обязанное заставить уважать не только права, но и характер французского народа. Конвент не даром провозгласил декларацию прав перед лицом верховного существа. Быть может, скажут, что я обладаю узким умом, что я — человек предрассудков, фанатик? Я уже заявил, что говорю не в качестве частного лица или философа-систематика, а в качестве народного представителя. Атеизм аристократичен. Мысль о великом существе, бодрствующем над угнетенною невинностью и карающем торжествующее преступление, в высшей степени демократична. (Сильные аплодисменты). Народ, несчастные аплодируют мне! Если я встречу порицания, то они будут итти со стороны богатых и виновных. Я еще на школьной скамье был плохим католиком; я никогда не был ложным защитником человечества. Это только заставляет меня еще тверже держаться за моральные и политические идеи, только что высказанные мною. Если бы бога не существовало, надо было бы изобрести его»…

Будущий «первосвященник верховного существа», обвиняющий в фанатизме атеистов, в аристократичности атеизм и в чисто Вольтеровском духе утверждающий, что бог должен существовать для утешения страждущих и угнетенных, не останавливается в дальнейшем перед самой грязной клеветой. Он обвиняет проповедников атеизма в том, что они являются «эмиссарами иноземных тиранов» и «хотят утвердить колеблющиеся троны». «Эти презренные, — говорит он, — добиваются лишь того, чтобы оправдать те грубые клеветы, бесстыдство которых признала вся Европа, и оттолкнуть от вас в силу предрассудков или религиозных мнений, тех, кого нравственность и общие интересы привлекали к защищающему нами великому делу».

Расправившись со своими врагами — атеистами, Робеспьер спешит подготовить умы к введению новой религии. Его приверженец Кутон, по-видимому, искренне разделявший религиозные взгляды Робеспьера, уже 6 апреля 1794 года ставит Конвент в известность о том, что в ближайшем времени будет внесен «проект празднования десятого дня декады в честь вечного существа». «С этого момента, — говорит А. Олар, — действительно начинается реакционное движение в революции, противное принципам 1789 года в том смысле, что с этого момента уже позволялось свободно мыслить в области религиозных вопросов, и в революционном трибунале атеизм часто выставляется как один из признаков, характеризующих преступление против нации». Французский историк совершенно прав, хотя начало реакции, собственно говоря, следует отнести к моменту ареста гебертистов (ночь 13—14 марта), ибо реакция в области религиозной политики была лишь одним из проявлений общей реакции. Общая же реакция, несмотря на субъективную революционность самого Робеспьера и его сторонников, являлась неизбежным последствием того, что правящая группа могла отныне опираться в своей политике лишь на те слои буржуазии, которые были заинтересованы в низвержении диктатуры Парижской Коммуны. Революционная мелкая буржуазия Парижа была обезглавлена, революционная армия была распущена и, чтобы сохранить свои политическое влияние, Робеспьер вынужден теперь угождать имущим слоям населения. Его политика отклоняется вправо. Термидор и гибель самого Робеспьера делаются неизбежными.

7 мая 1794 года (18 флореаля II года) Робеспьер от имени Комитета Общественного Спасения делает доклад об учреждении культа верховного существа. В этом докладе он громит «неистовых апостолов небытия и фанатичных миссионеров атеизма». Среди называемых им имев этих ужасных людей фигурирует и имя Дантона, голова которого всего месяц тому назад скатилась под ножом гильотины. Он предает проклятию «секту» энциклопедистов. Он излагает затем основы нравственно-религиозной философии Руссо, но считает при этом необходимым лицемерно подчеркнуть, что говорит он не как философ, но как политик. «В глазах законодателя все, что полезно для мира и хорошо на практике — истина. Мысль о верховном существе и бессмертии души служит постоянным призывом к справедливости; следовательно, это — республиканская и социальная идея». И отсюда уже знакомый нам вывод: если бы бог и бессмертие души были только иллюзией, то и в таком случае они играют огромную роль.

Робеспьер так же, как и его учитель Жан-Жак, прекрасно понимает несостоятельность всех доказательств бытия бога или, в лучшем случае, их спорность. Он и не пытается серьезно что-либо доказывать. Он религиозно утверждает. Он говорит о свободе совести. Но этим словам противоречит жест в сторону гильотины. Отчасти он угрожает католическим священникам, противопоставляя их искаженному христианству истинное и очищенное христанство новой религии. Но главный враг — все тот же атеизм, при чем в атеистические скобки вносится все несогласное с его религиозными принципами. «Горе тому, — восклицает он, — кто старается заглушить высший энтузиазм!..» «Добивайтесь победы, но прежде всего погрузите снова порок в бездну».

Зная происхождение этого нового евангелия, нетрудно расшифровать истинный смысл его угроз. Руссо ведь утверждал, что без проникновения основными религиозными истинами нельзя быть хорошим гражданином. «Если вы не верите в них, вы будете изгнаны не как нечестивец, но как неспособный к общежитию». Руссо только не дошел до гильотины, тогда как Робеспьер в своем фанатическом усердии готов был воскресить все методы святой инквизиции.

Никто Робеспьеру не возражал. При восторженных одобрениях его сторонников был принят декрет, первый параграф которого гласил: «Французский народ признает существование верховного существа и бессмертие души». В остальных параграфах намечались нравственные основания новой веры, устанавливались праздники, названия которых заимствованы «у славных событий революции, у наиболее дорогих и полезных человеку добродетелей, у величайших благодеяний природы», при чем эти праздники должны были, по мысли законодателя, «напоминать людям о божестве и о их собственном достоинстве», затем объявлялось о сохранении свободы культов и, наконец, как бы для того, чтобы закрепить полицейско-административный характер религиозной реформы, в двух параграфах содержались угрозы по адресу «аристократических сборищ» и лиц, нарушающих общественный порядок религиозными распрями или вызывающих эти смуты «несправедливыми и ненужными насилиями». Первый праздник в честь верховного существа, своего рода освящение новой религии, назначается на 20 прериаля (8 июня).

Когда по принятии доклада послышались голоса, предлагающие напечатать речь Робеспьера и самый декрет, верный апостол новой религии Кутон с негодованием заявил, что провидение оскорблено этим предложением. Мало, мол, напечатать этот акт и распространить его обычным образом. Надо это сделать с особой торжественностью, надо напечатать его в виде больших афиш и расклеить на улицах, «чтобы на всех стенах и на всех будках можно было прочесть, какова истинная вера французского народа». Надо, кроме того, перевести его на все языки и распространить «по всей вселенной». Послушное собрание одобрило и это. Комитет Общественного Спасения пошел еще дальше. В резолюции, которую он принял по предложению того же Кутона и под которою подписался и сам Робеспьер, постановлялось, чтобы на фронтонах зданий, служивших прежде отправлению культа, надпись Храм Разума была заменена вышеприведенными словами первого параграфа декрета о введении культа верховного существа. Кроме того, Комитет постановил, чтобы речь Робеспьера и декрет прочитывались публично в тех же зданиях в течение месяца в десятые дни декад. Речь Робеспьера, таким образом, объявлялась священным писанием, евангелием новой религии.

И культ верховного существа начал облекаться живой плотью самой доподлинной религии. Парижский мэр, например, обращаясь к гражданам с прокламацией по поводу продовольственных затруднений, пророчески утешал их, что бог теперь (по случаю принятия декрета) не забудет Францию и будет посылать ей хорошие урожаи. «Вас ожидает изобилие, — писал он, — верховное существо, покровитель свободы народов, повелело природе приготовить для вас обильные жатвы. Оно наблюдает за вами. Будьте достойны его благодеяний». В Якобинском клубе один из членов правительства произнес речь, в которой утверждал, что религиозное чувство лежит в основе патриотизма, и солдаты революции, идущие на смерть во имя родины, стремятся только к одному — «броситься в объятия божества». Он же требовал изгнания из Франции всех неверующих в божество. И эта мера, может быть, и прошла бы, но в среде якобинцев нашлось слишком много людей, не вполне убежденных в вере, поднялся ропот, и Робеспьер самолично вынужден был смягчить предложение своего не в меру рьяного апостола: надо преследовать не всех неверующих, но тех лишь, которые «составляют заговоры против свободы». Все-таки, по его настоянию, клуб признал, что «истинными якобинцами» могут быть только верующие.

С каждым днем роль Робеспьера, как главы религии, росла. Ребяческая попытка покушения на него со стороны юной энтузиастки, раздутая и разукрашенная, послужила поводом к тому, что его голову охотно стали украшать ореолом мученичества и святости. Его даже стали провозглашать божеством. Многочисленные депутации стали являться в Конвент, чтобы там принести верховному существу благодарственные хвалы за спасение великого ревнителя веры. При отправлении католического культа заключительным возгласом молящихся сделалось «Да здравствует Робеспьер!». Верующим католикам и в самом деле могло казаться, что Робеспьер лишь осторожно и политично восстанавливает старую веру. С другой стороны, искренние революционеры в своем большинстве не разбирались в тонкостях и легко смешивали культ разума с культом верховного существа, а может быть, в их глазах личность Робеспьера, как вождя революции, заслоняла его, как основателя религии. Те же немногие, для которых ясна была сущность религиозных нововведений Робеспьера, не могли выступить против него совершенно открыто: участь Гебера, Шометта, Клоотса и многих других грозила всякому, кто в эти дни осмелился бы поднять голос в защиту атеизма и против религии.

Перед самым празднеством 8 июня Робеспьер был избран председателем Конвента, чтобы, выступая в качестве такового во время церемонии, подчеркнуть государственный характер основанной им религии. Он выступал в пышном одеянии первосвященника, окруженный не менее оригинально разодетыми народными представителями. Принимал величественные позы и произносил речи. И собственными руками поджег чучело, изображавшее атеизм. Этот зловещий акт достойным образом увенчивал весь шутовской маскарад.

«Он, наконец, наступил, навеки благословенный день, который французский народ посвятил верховному существу. Никогда еще сотворенный им мир не являл зрелища, более достойного его взоров». — Так начал Робеспьер свою знаменитую речь. В том же поповском духе он ее продолжал. Например, он прямо утверждал, что революция от бога, что именно бог избрал французский народ для свершения великих дел и наделил его нужной для этого силой. «Не его ли бессмертная десница начертала в сердце человека закон справедливости и равенства и тем самым приговорила к смерти тиранов? Не он ли в начале времен декретировал республику?». «Он сотворил мир, — догматизирует Робеспьер далее, — чтобы манифестировать свое могущество, он сотворил людей, чтобы они помогали друг другу и любили друг друга и чтобы путем добродетели они пришли к счастью». «Свобода и добродетель вместе произошли из лона божества». Даже в работе гильотины Робеспьер видит способ «чтить» божество!

В тот момент, когда чучело атеизма, пожираемое пламенем, исчезает и, согласно церемониала, перед восхищенной благочестивой толпой на его месте появляется статуя мудрости (кстати сказать, зловредный атеизм, сгорая, сильно закоптил ее белизну), первосвященник верховного существа в следующих словах выразил мораль этого действа:

«Оно превращено в ничто, это чудовище, которое коварство царей изрыгнуло на Францию. Пусть же с ним вместе исчезнут все преступления и все несчастья на земле».

Атеизм — это яд, изобретенный никем другим, как тиранами. Цари, мол, видя, что с помощью традиционного суеверия уже не могут «исказить лик божества», задумали совсем изгнать с земли божество. Напрасны их попытки. Бог существует и душа бессмертна. Не бойтесь смерти от руки тиранов! Смерти нет! — восклицает Робеспьер, обращаясь к защитникам отечества. — «Не в их власти уничтожить вас совсем!».

Введение культа верховного существа во многих частях Франции не только не ослабило движения, направленного против католицизма, но усилило его. Антирелигиозное движение, вызванное в основном непатриотическим поведением католического духовенства, сплошь и рядом применяло новый культ, как орудие против католицизма, против празднования воскресения, против почитания святых и т. д. И только в местностях с преимущественно сельским населением, где католицизм имел исключительно прочные корни и где всякая попытка борьбы с ним встречала физический отпор, новый культ более или менее мирно уживался со старым. В общем и целом, не найдя для себя достаточно подготовленной почвы, он оставался проявлением патриотического чувства, пока внешние победы не обеспечили безопасности страны. Эта никчемная и ублюдочная религия не пережила гибели своего основателя, оставив на имени «Неподкупного» смешное и грязное пятно, омрачающее его революционную славу.

 



 

 

 


 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова