Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы.
К оглавлению
7. Лаланд и Марешаль.
Среди последних отпрысков безбожной философии XVIII века, даже в период злейшей реакции не растерявших славного наследства, наше внимание останавливают на себе Жозеф-Жером Лаланд (Делаланд) (1732—1807) и Сильвен Марешаль (1750—1803). Первый из них и старший по возрасту был астроном, оставивший по себе заметный след в истории науки, человек с обширным умом и склонностями к кабинетным занятиям. Второй — человек с беспокойной и мятежной душой, увлекающаяся натура, поэт философ, революционер. Но их сближает вражда к религии и своего рода религиозный атеизм. По замыслу и плану Лаланда Марешаль составляет «Словарь древних и новых атеистов», а после смерти Марешаля Лаланд продолжает это издание, выпустив одно за другим (в 1803 и 1805 гг.) два дополнения к нему.
В печати, как атеист, Лаланд выступает только в старости. Но вольнодумством он, по его собственным словам, заразился еще в ранней молодости, попав в «школу короля прусского и окружавших его философов». Это было в самом начале 50-х годов, когда только что умер Ла Меттри, а король еще покровительствовал безбожию. Вернувшись во Францию, Лаланд жил в тесном обществе с Дидро, Гельвецием, Гольбахом и др. Он любил вспомнить об этих славных атеистах и в своих спорах с верующими говаривал: «Они были убеждены, что только идиоты могут верить в бога». В «Методической Энциклопедии», затеянной Нэжоном, Лаланд редактировал астрономический отдел в духе исключения из науки всяких богословских гипотез.
В революционных событиях Лаланд прямого участия не принимал и вряд ли он сочувствовал «крайностям» революции. О нем рассказывают, что во время террора он спас жизнь многим аристократам. Он не был также и атеистом воинствующим. К религии, в отличие от своего друга Марешаля, он относился с большой — с чрезмерной даже — терпимостью. Повидимому, он склонен был думать, что этот опиум необходим для народа, чтобы держать его в послушании законам и правительствам. «Религия, — говорит он, — дает в руки своим служителям все средства, чтобы содействовать счастью человечества, и хороший деревенский священник — настоящее сокровище. Но духовенство чудовищно злоупотребляло своей властью, и пусть оно поэтому простит мне некоторое беспокойство в отношении его… Путешествуя в Италии (1765 г.), я выразил свое почтение к религии. Папа Климент XIII меня очень любил, потому что я был поклонником иезуитов. Зная мои философские мнения, он очень старался меня обратить, но ему не удалось получить от неба для меня благодати» {Как ни любил Климент XIII Лаланда, он категорически отклонил его ходатайство о том, чтобы из списка запрещенных для чтения католиками книг (index librorum prohibitorum) были исключены произведения Ньютона. Только в 1835 году Рим молчаливо допустил для чтения верующим сочинения, трактующие о двойном вращении земли.}.
С папой Пием VII у Лаланда тоже прекрасные отношения, и он не упускает случая похвастаться ими и еще раз подчеркнуть свое благорасположение к религии. «Папа говорил мне в 1804 году, — рассказывает он, — что такой великий астроном, как я, не может быть атеистом. Я ответил ему, что метафизические мнения не должны мешать тому почтению, с каким мы обязаны относиться к религии, и что религия — вещь необходимая, даже если она всего только политическое учреждение. Я рассказал ему, что у себя дома я требовал уважения к ней, что мой кюре всегда у меня бывает и получает помощь для бедных, что в этом году я приказал отправить к первому причастию моих внучат, что я очень хвалил иезуитов, что я обеспечил мой приход священной просфорой. А затем я перевел разговор на другую тему». Как видим, Лаланд принадлежал к породе тех покладистых атеистов, которые никакой социальной опасности — по крайней мере, пока они не публикуют своих взглядов — не представляют, и он, конечно, грешил против исповедуемого им почтения к религии, когда издавал вместе со своими добавлениями «Словарь атеистов», хотя, надо ему отдать справедливость, он издал его в небольшом числе экземпляров и только «для посвященных». Лаланд был на дружеской ноге не только с иезуитами, попами и папами, но и с самим Наполеоном I. Впрочем, Наполеон при всем своем презрении к «идеологам», любил беседовать с учеными атеистами типа Лаланда на религиозные темы. Сам он тоже в этой области отличался не малым вольнодумством и ладил с церковью лишь постольку, поскольку она соглашалась служить его политическим видам. Но Наполеон атеистом не был. Известен рассказ о том вызове философам-атеистам, который он сделал в одной из своих бесед с физиком Монжем, тоже бывшим редактором «Методической Энциклопедии» и считавшим большой честью для себя быть атеистом. «Моя религия, — говорил Бонапарт, — проста; я гляжу на вселенную и убеждаюсь, что она не может быть делом слепого случая, а состроена каким-то неизвестным и всемогущим существом, настолько же превосходящим человека, настолько вселенная превосходит лучшие наши машины. Попробуйте-ка, Монж, с помощью ваших друзей, математиков и философов, пошатнуть мою религию». Конечно, разубеждать Наполеона не брались ни Монж, ни Лаланд, ни другие неверующие ученые, составляющие его свиту, как Лагранж или Лаплас. Когда Наполеон спросил Лапласа, почему в своей «Небесной механике» он никогда не упоминает о боге, тот с гордой лаконичностью ответил: «В этой гипотезе я не нуждался». Лагранжу приписывает слова: «Я считаю совершенно невозможным доказать существование бога». Но все же ни один из этих ученых не считал нужным афишировать свой атеизм, как это делал Лаланд, рискуя навлечь на себя немилость и преследования.
Когда Марешаль приступил к составлению «Словаря атеистов», Лаланд потребовал, чтобы он тоже в нем был назван. «Я не хочу, — писал он, — чтобы обо мне могли сказать: Жером Лаланд, который был не из последних астрономов своего времени, не был одним из первых философов-атеистов». И под этим требованием он подписался: старшина атеистов. Когда его обвиняют, что он слишком выставляет на показ свой атеизм, он отвечает: — «Это — результат самолюбия. Мне кажется, что я благодаря этому возвышаюсь над толпой. Я более доволен собой, я сильнее уважаю себя, когда я вижу свою непоколебимую убежденность в такой спорной и так часто отвергаемой истине. Я больше доволен своими успехами в атеизме, чем своими достижениями в астрономии».
И в этом духе он пишет часто, утверждая, что атеистом труднее стать, чем сделаться хорошим ученым. Вполне естественно, что столь преувеличенному восхвалению академического атеизма соответствует и крайняя резкость в порицании тех ученых, которые до атеизма не дошли, или недостаточно мужественны в его исповедании. Часто, например, указывают, что такой гениальный ученый, как Ньютон, верил в бога, и из этого делают вывод о несостоятельности атеизма. Лаланда этим не собьешь. Ньютон, попросту, не был философом, — отвечает он. — В его мозгу были только математические фибры и из-за их чрезмерного распространения не оставалось места для фибр философских. Отсюда его религиозные предрассудки. Кроме того, его славословия божества вообще свидетельствуют о старческом слабоумии. Мне, — говорит Лаланд, — такого упрека сделать нельзя. Я исследовал весь звездный мир и не нашел ни малейшего следа божества. Когда мне, говорят: как вы, так много наблюдавший солнце, луну и звезды, не видите в них бога? — я отвечаю: Да, я вижу, что есть и солнце, и луна, и звезды и что вы — дурак. К врагам атеизма, особенно к тем, кто, подобно Лагарпу, изменил делу философии, Лаланд беспощаден, и нет меры его презрению к ним. Но он не особенно щадит и малодушных друзей. Говоря о Монтэне, он несколькими ядовитыми словами задевает Нэжона, который в последнее время (в предисловии к изданию сочинений Монтэна) стал смягчать свой атеизм. Я понимаю, — говорит Лаланд, — что в Афинах слыть атеистом грозило самой жизни. Но во Франции такая трусость непозволительна. Нэжон ненавидит меня за то, что он проставлен в нашем словаре. Он утверждает, что это помешало ему стать депутатом. Но ему очень резонно ответили, что по той же причине я не был сделан сенатором… Нэжон написал много хороших статей в «Методической Энциклопедии». Но он изъял свое предисловие к собранию сочинений Дидро, уже напечатанное и стоившее ему многих трудов {Речь идет здесь об «Исторических и философских мемуарах о жизни и сочинениях Д. Дидро», которые были предназначены служить введением к собранию сочинений Дидро, вышедшему в 1798 г. Нэжон, действительно, побоялся выпустить их в свет, и они вышли отдельным изданием только в 1821 году.}. Восстановление католической религии во Франции напугало его еще больше. Впрочем, он не один в таком положении: один знаменитый врач, просил меня не называть его здесь, потому что среди его клиентов очень много ханжей, для которых он служит оракулом, и его доходы сильно поуменьшились бы. — Лаланд имеет в виду здесь знаменитого Кабаниса.
Теоретическое содержание атеизма Лаланда несложно и неглубоко. Он был материалистом и свойствами материи объяснял мышление, ничего не прибавлял к теориям Ла Меттри, Гольбаха и других. Как многие из материалистов того времени, он видит, что эта философия недостаточна и не вполне удовлетворительно разрешает ряд сложных проблем. Но все-таки, — говорит он, — она лучше, чем спиритуалистическая гипотеза, которая является продуктом разгоряченного воображения и приводит только к сумасбродствам и глупостям. «Бог непостижим, невидим, и прямого доказательства его бытия нет. Без него же все можно объяснить». Нравственная ценность атеизма в то же время весьма велика. Добродетель атеиста более прочна и благородна, чем добродетель верующего. Если верующий честен, то его честность проистекает из низости, из страха, из интереса. Правда, в своем основании всякая добродетель исходит из интереса. Но интерес, лежащий в основе атеистический добродетели, не столь низменный.
Противопоставляя всеобщему отступничеству свою преданность до гроба безверию, Лаланд пишет в конце второго приложения к «Словарю»: «Я ничего не боюсь и ничего ни от кого не желаю. Я говорю всегда истину всю и полностью. Я исполняю свою обязаннсть. Мне достаточно никогда не лгать и не замалчивать истину. Я создаю себе врагов, я в состоянии войны с верующими, но я в мире с самим собою и я полагаюсь на потомство». За эти хорошие слова, которых многие из атеистов его времени не могли бы полностью применить к себе, 73-летнему Лаланду можно простить его практические уступки религии. Он, ведь, вышел из школы Ла Меттри, Гельвеция и Гольбаха и переучиваться у атеистов-санкюлотов ему было поздно. Его атеистическое выступление в начале XIX столетия было анахронизмом.
Сильвен Марешаль начал свою богоборческую деятельность еще в 1779 году с легкой поэзии и сразу занял ту в основном правильную позицию, которая в 1797 году позволила ему возвыситься до почетной роли одного из вождей Заговора Равных. Его атеизм с самого начала густо окрашен революционным возмущением против социального неравенства, звучит нотами мятежа, наполнен призывами к борьбе.
В 1781 году он анонимно выпускает в свет «Французского Лукреция», представляющего собою ряд поэтических фрагментов в честь атеизма {Ф. Маутнер («Der Atheismus», III, 440) называет «Французского Лукреция» переводом Лукреция. Это неверно. Отношение Маутнера к Марешалю, как и ко всем вообще революционным атеистам, поражает полным отсутствуем объективности и серьезного интереса к ним. Те, в большинстве случаев, немногочисленные строки, которые он им посвящает, проникнуты нескрываемым презрением. Социальная сторона этого атеизма ему непонятна.}. Это очень смелое произведение. Это, в то же время, произведение, рассчитанное не на философски подготовленного читателя, а на читателя со средним, даже минимальным образованием. Поэтому в нем совсем почти нет философской аргументации. Это — агитационное произведение, кавалерийский рейд, вполне своевременный после той философской битвы, которая уже привела в смятение и обессилила армию врагов просвещения.
Всесильный бог, — начинает Марешаль, — слабый смертный вызывает тебя на поединок. Прими мой вызов! — И в своих атаках на бога он не стесняется в выражениях — богохульствует, оскверняет алтарь и хвалился своей безнаказанностью. «Почему, — восклицает он, — так счастлив я тем, что своими разрушительными стихами мог разорвать повязку, закрывающую глаза твоих почитателей?». «Мыльный пузырь — вот прообраз бога: подуй на него и нет ни бога, ни пузыря». Он обращается к священникам: Откажитесь на момент от своих обманов, и вы увидите, что бог — это незаконнорожденное дитя природы». — «Бог, почему ты не обладаешь очевидностью солнца? Восходя оно доказывает свое яркое существование». «Все, что не есть тело, не только не бог, но ничто». «Существование бога — дрянной роман».
Ненавистью и гневной иронией дышут стихи Марешаля, когда он бросает свой взор на окружающий мир, где все полно преступлений во имя бога, где в угнетении стонет бедняк, где под сенью креста царствует торжествующее насилие и где действительный реальный бог — золотой телец. «Есть, во истину, есть бог, для которого все возможно и исключительные добродетели которого очевидны всякому смертному: перед ним склоняется и царский скипетр и пастуший посох, всюду славят его. Этот бог — золото, он — отец всех других богов». Жажда личного обогащения — начало всех несчастий человечества. Религия служит для угнетения бедняка. Угнетенная невинность свидетельствует против бога.
Из нищеты народных масс должно родиться иное, свободное мировоззрение, противоположное религии бессердечных богачей. «Что касается меня, — говорит Марешаль, — то я живу в очень близком соседстве с бедняками и терзаюсь бессилием облегчить муки моих ближних. Нечестивый гнев воспламеняет меня, и если я думаю о боге, то лишь для того, чтобы проклинать его».
Марешаль — республиканец еще до революции. «Боги породили царей, — говорит он, и потому я ненавижу богов». «Ненавидь всякое иго, — дает он новую заповедь, — даже иго бога». «Восстань, уважай себя, познай свою цену, не поклоняйся богу; ты равен всем». «К оружию! Беспощадная война божеству! Пора уже на гнусных развалинах старого провозгласить истину целиком и основать республику безбожных людей».
«Французский Лукреций» пользовался большим успехом и неоднократно переиздавался. Позднейшие издания имеют эпиграф: «Человек сказал: сотворим бога по образу и подобию нашему. И бог был, а творец преклонился перед делом рук своих». Ф. Маутнер говорит, что в этих немногих словах предваряется вся религиозная философия Л. Фейербаха. Это — правда. Но ведь Фейербах вообще — только новое и немецкое издание французского материализма, а в отношении атеизма он далеко уступает своим предшественникам.
Из других произведений Марешаля, вышедших до революции, упомянем: «Книга, которая спаслась от потопа» и «Альманах честных людей». Первое из этих произведений вызвало начало преследований: автор ее был лишен должности сотрудника библиотеки Мазарини (1784): второе, вышедшее в конце 1787 года, привело его в тюрьму Сен-Лазар и высылке из Парижа после четырехмесячного заключения. Самая же брошюра постановлением парижского парламента от 7 января 1788 года была присуждена к сожжению. В «Альманахе честных людей» предвосхищается идея республиканского календаря. Марешаль предлагает в нем покончить с религией и со святыми и начать новую эру с первого года царства Разума. Еще в одном произведении, появившемся в свет начале 1789 года и запрещенном полицией, он страстно восстает против неравенства и даже выдвигает идею всеобщей забастовки.
Во время революции он целиком отдается деятельности журналиста, защищая все те же идеи безбожия и социального равенства. Свои статьи он печатает в виде листовок и в газете «Парижские революции», в которой одно время занимает должность главного редактора. Достижениями революции он, естественно, не удовлетворен. Он стремится к социальной революции, или, как он говорил, к полной революции. «Французская революция, — пояснял он свою мысль, — это — настоящий аграрный закон {Аграрный закон — уравнительный передел всей земли.}, который народ проводит в свою жизнь. Народ уже овладел своими правами. Еще один шаг. и он овладеет своим богатством». Тогда же — в 1791 году — он говорил: «Революция — это нуль, если три четверти населения Франции не имеют даже четверти ее земли». Подобно Анахарсису Клоотсу, он приходит к коммунистическому анархизму. В памфлете «Ее Величество Природа перед Национальным собранием» он требует не только отмены частной собственности, чтобы устранить допущенное революцией чудовищное неравенство, но и упразднить государственную власть. Его идеал — независимые трудовые общины, основанные на родственной связи. Впрочем, эта утопия — лишь одно из многих его увлечений.
В период революционного правительства он близок к Шометту, борьба которого с религией, в сущности, целиком отвечает его крайним взглядам. Во время термидоровской реакции он поддается общему поветрию и присоединяет свой голос к хору завываний против террора, против Робеспьера, забывая о своем сочувствии беспощадной борьбе с внутренними врагами республики и помня только о частных расхождениях с великим вождем якобинцев. Вспомним, впрочем, что и сам Бабеф и многие другие будущие «равные» также приветствовали переворот 9 термидора, не распознав сразу его контр-революционной природы.
А затем мы его видим среди самых решительных участников Заговора Равных, членом Тайной Директории, отдающим делу социальной революции свой незаурядный ум и свое перо журналиста и поэта. Этот философ-революционер ставил на карту свою жизнь, и только случайной неосведомленностью правительства можно объяснить то, что он не был арестован.
Выше было уже упомянуто, что Сильвен Марешаль был автором «Манифеста Равных», служившего как бы неофициальной программой заговорщиков и являющегося самым полным выражением их стремлений. Этот замечательный исторический документ в то же время полностью выражает и мировоззрение его автора {«Манифест равных» приведен у Буонаротти «Гракх Бабеф и Заговор равных», стр. 69—74.}.
«Фактическое равенство является конечной целью социального строительства». Эти слова, принадлежащие Кондорсэ, служат эпиграфом к Манифесту. Равенство, по Марешалю, — это первое требование природы, первая потребность человека и основное звено всякого общественного союза. Но вопрос ставится не об юридическом равенстве, записанном в Декларации прав. «С незапамятных времен нам лицемерно твердят: люди равны. И с незапамятных времен над человеческим родом нагло тяготеет самое унизительное и самое чудовищное неравенство». Нам нужно действительное равенство. «Французская революция — только предтеча другой более великой и более величественной революции, которая будет уже последней». Это — революция социалистическая, «истиная революция». Дело идет вовсе не об аграрном законе, который представляется теперь Марешалю требованием скорее инстинкта, нежели разума. «Мы стремимся, — говорит он, — к более высокой и более справедливой цели, а именно: к коллективной собственности. Долой частную собственность на землю! Земля — ничья!». Плоды земные должны принадлежать всем. Возмутительное деление на богатых и бедных, на знатных и простых, на господ и слуг, на правящих и управляемых должно, наконец, исчезнуть. Только возраст и пол могут образовать различия между людьми. «У всех людей одинаковые потребности и одинаковые способности, — вслед за Гельвецием утверждает Марешаль, — пусть же воспитание и пропитание будут у них тоже одинаковыми».
Нет такой жертвы, которую нельзя было бы принести для осуществления этого величайшего идеала. «Мы готовы снести все до основания, лишь бы оно (равенство) осталось у нас. Если надо, пусть погибнут все искусства, лишь бы у нас осталось действительное равенство!». Эти слова, равно как и фраза, в которой отрицается деление людей на правящих и управляемых, показались Бабефу слишком сильными для того, чтобы Манифест мог служить публичной программой Равных. Следует ли из этого, как часто утверждалось, что что Бабеф не разделял тех взглядов, которые этими выражениями были облечены? Единственный достоверный свидетель Буонаротти говорит только, что Тайная Директория под влиянием Бабефа не одобрила этих выражений. Отсюда вовсе не следует, что такой неукротимый революционер, как Гракх Бабеф, остановился бы перед гибелью феодальной и буржуазной культуры, если бы ему казалось, что иным путем нельзя достигнуть всеобщего счастья. А только это и говорит Марешаль, при чем он это говорит, чтобы придать максимальную выразительность своему революционному энтузиазму. Слова же о возмутительном делении на правящих и управляемых свидетельствуют вовсе не об оголтелом анархизме, а, наоборот, о глубоком проникновении тем социальным демократизмом, которому учило «естественное право» и согласно которому народ, то-есть управляемые, дает правительственные полномочия, не уничтожая этим принципиального равенства между собой и правящими. И против этого Бабеф по существу возражать не мог, он мог считать только это выражение неудачным, так как оно было способно подать повод для кривотолков и клеветы.
Как революционная прокламация, «Манифест Равных» представляет собой художественно непревзойденный, пожалуй, образец, классический образец, во всяком случае. Вот короткий отрывок из него:
Французский народ!
… Организуемое нами священное дело имеет одну только цель: положить предел гражданской смуте и нищете народа. Никогда не замышлялся и не приводился в исполнение более широкий план.
Время от времени только отдельные гении и мудрецы говорили о нем тихим и трепетным голосом. Ни один из них не имел мужества высказать всю правду до конца. Пора перейти к решительным мерам.
Зло достигло своего апогея: оно распространилось по лицу всей земли. Хаос под именем политики царит на ней слишком много веков. Пусть же все придет в порядок и норму. Пусть по зову равенства сорганизуются все элементы, стремящиеся к справедливости и счастью. Настал момент основать Республику равных, эту великую обитель, открытую для всех людей. Наступили дни всеобщего обновления. Стонущие семьи, идите за общий стол, накрытый природою для всех ее детей.
Что касается практических указаний, то их в прокламации Марешаля почти нет. Кратко указывает он, что конституции 91 и 95 годов «только прочнее заклепывали цепи народа, вместо того, чтобы их разбивать!». Одна лишь конституция 93 года была значительным шагом вперед, но и она, конечно, цели не достигла. Политическое равенство, — такова мысль Марешаля, — как бы последовательно ни было оно проведено, не есть еще главное.
Нечего и говорить о том, что социализм Марешаля весьма расплывчат, ибо он, преимущественно, аграрный социализм, при котором единственным источником народного богатства признается земля. Промышленность, стремительно развивавшаяся уже в то время, лежит вне его кругозора; пролетариат, порожденный ею, еще не выделяется для него из общего понятия «народ», «угнетенные», «бедняки». Это — народнический социализм в лучшем случае, т. е. социализм мелкобуржуазный, то-есть социализм утопический. Бабеф несколько лучше разбирался в противоречиях классовых интересов. Но исторически и Марешаль и Бабеф в одинаковой мере являются выразителями пролетарских интересов и стремлений во Французской революции, которая — это надо помнить — была революцией буржуазной и иной быть не могла. Как один из теоретиков бабувизма, и как участник этого движения, Марешаль принадлежит к истории социализма.
Свое поэтическое дарование Марешаль также отдает на службу делу равенства. Его «Новая песня для предместий», напечатанная в социалистической газете «Разведчик», легко вошла в моду и распевалась вопреки полицейским запрещениям. Она начиналась следующими куплетами {Заимствуем их в переводе А. И. Пиотровского из книги М. Доманже «Бабеф и Заговор равных», Ленинград, 1925 г.}:
Лишенный хлеба и огня,
Лишенный прав, судьбу кляня,
Страдаешь ты, народ разбитый.
А злой и наглый богатей,
Возросший добротой твоей,
Смеется над тобой открыто.
Деньгой набитый новый люд,
Забыв нужду, заботы, труд,
Прибрал к рукам медовый улей.
А ты, трудящийся народ,
Раскрой голодный шире рот,
Как страус жри свинец и пули.
Тень Гракхов воззови в сей день,
Публиколы и Брута тень,
Героев, потрясавших троны.
Трибун отважный, поспеши!
Мы ждем. И миру напиши
Святого равенства законы.
Из других куплетов обращает на себя особенное внимание тот, в котором Марешаль противопостанвляет социалистический строй буржуазному парламентаризму. В дословном переводе этот куплет читается так: «О вы, машины для издания декретов! Без сожаления бросьте в огонь все ваши финансовые проекты! Жалкие умы! Оставьте же нас в покое! Равенство сумеет без вашей помощи вернуть изобилие».
Крушение заговора и стремительное усиление реакции лишают Maрешаля надежды на скорое осуществление его идеалов. Разочарование, а, может быть, просто жажда хоть какой-нибудь общественной деятельности, вместе с непониманием истинной природы этого движения, толкают его в ряды теофилантропов. Вероятно, он не долго оставался в этом болоте. Возвышение Бонапарта снова заставляет его взяться за перо публициста и указать обществу на новую опасность. Но голос его прозвучал одиноко. Тогда с юношеской энергией он опять принимается за борьбу с католицизмом и вообще с религией, не смущаясь ни клеветой врагов, распространивших слухи о повреждении его умственных способностей, ни возможностью новой тюрьмы и изгнания.
«Словарь атеистов» представляет собою достойное завершение начатого Марешалем в молодости мятежа против религии. Однако, это — не серьезная исследовательская работа. Среди лиц, приведенных в словаре, как атеисты, очень много спорных имен, и встречаются курьезы. Иисус христос, например. Марешаль полагает, что место христа здесь потому, что его учение содействует развитию неверия {В «Альманахе республиканцев», вышедшем в 1793 году и представлявшем собою усовершенствованное издание «Альманаха честных людей» (1788), Марешаль, между прочим, предлагает посвятить особые дни чествованию Моисея и христа. Первый заслуживает внимания республиканцев потому, мол, что он «в совершенстве обладал теорией восстаний». Христос же «был повешен аристократами и попами за то, что сделал попытку вызвать священное восстание среди иерусалимских санкюлотов». Впрочем, прибавляет Марешаль, не он ли своим личным примером обосновал справедливость поговорки: «Никто безнаказанно не бывает пророком в своем отечестве?!».}. Больше того, сам «господь бог» не остался обойденным, потому что, если бы он не был выдуман, не было бы и атеистов. В учениях многих философов и ученых, явно не бывших атеистами, Марешаль отмечает отдельные элементы, которые при дальнейшем их развитии содействуют возникновению неверия. Общая тенденция, преследуемая им, заключается в том, чтобы доказать, что истинная нравственность связана с безрелигиозностыо. В ответ на обвинения в неосновательности включения в словарь многих имен, Лаланд — в дополнении к словарю — ответил с полной искренностью: греха в этом нет, потому что, включая великих людей в числе атеистов, автор имел намерение тем самым придать новый блеск их славе.
Во «Вступительном слове» к словарю Марешаль пытается кратко охарактеризовать тип истинного безбожника.
Мало по тем или иным причинам не верить в бога, нужно обладать и известными положительными чертами ума и характера. Нельзя назвать истинным атеистом, например, сибарита, выдающего себя за эпикурейца, потому что он всего только развратник, говорящий в сердце своем: нет бога, следовательно, нет морали, следовательно, мне все позволено. Точно так же не атеист в полном смысле и тот государственный человек, который, зная, что божественная химера была придумана, чтобы держать в подчинении людей из народа, повелевает именем бога, над которым сам же издевается. Таких исключений много. Некоторые из них свидетельствуют об упадке к этому времени революционных настроений самого автора. Так, из атеистической церкви он исключает богоборцев революции, к которым когда-то был очень близок. Он теперь против того, чтобы проповедывать культ разума толпе, обладающей вместо разума одним лишь инстинктом. Психологически это отступничество понятно: победа католицизма над религией разума была бы невозможна, по его мнению, без невежества и слепоты народных масс.
Другие исключения носят характер сатирических намеков на современников. Тот академик, который оберегая себя, соглашается из интереса скрывать свое мнение; тот горделивый ученый, который хотел, чтобы, кроме него, атеистов в мире не было; тот робкий философ, который краснеет за свои мнения и посещает церковь, чтобы не заподозрили его в безбожии; тот физик, строитель систем, который отвергает бога лишь для того, чтобы затем иметь славу создать бога по своему, с помощью собственного воображения; — все это не подлинные атеисты.
Для настоящего атеиста, — продолжает Марешаль, — не существует даже вопроса о боге. В крайнем случае, для него он имеет не большое значение, чем вопрос о том, есть ли на луне животные. «Я так же не нуждаюсь в боге, как и он во мне… Да и на что мне бог? Я останавливаюсь лишь на том, что действует на мои чувства, и не довожу своего любопытства до того, чтобы стремиться найти в небесах еще одну машину. Довольно с меня и тех, которых я встречаю на земле! Моему разуму противно верить, чтобы кроме целого, часть которого я собой представляю, существовало еще что-нибудь». И далее Марешаль набрасывает довольно бесцветную картину атеистических добродетелей в духе Ла Меттри и Дюмарсэ. Момент социальный в этой картине отсутствует и восхваляются лишь индивидуальные отличия неверующего от «человека божия».
Больше интереса представляет для нас его критика той, якобы, пользы, которую человечество извлекло и продолжает извлекать из идеи божества. Бог полезен обществу? «Ну да, так же полезен, как старая мебель, которая не только не служит, но загромождает покои, в которых она поставлена. Ее передают из поколения в поколение и религиозно хранят, потому что сын получил ее от отца, а отец от деда». Говорят, что бог и духовенство так же необходимы, как полицеймейстер и шпионы. «Контрполиция попов никогда не сравняется с бдительностью хорошей полиции и уголовного суда. А двоевластие всегда только вредит и портит дело. Идеологи (философы, сменившие во Франции материалистическую школу) находят, что еще не приспело время отнять у народа его бога. «Чего же вы ждете — спрашивает Марешаль. — Бойтесь последствий полупросвещения… Бог мог иметь свою полезность в период детства политических тел. Теперь же, когда человечество достигает зрелого возраста, долой эти старые помочи». «Бог обязан своим существованием недоразумению. Он существует лишь благодаря очарованию слов. Познание вещей его убивает и уничтожает. Бог телесный противоречит здравому смыслу; бог отвлеченный совершенно неуловим, и однако, бог может быть только материальным или абстрактным. Бог есть или все, или ничто. Если же бог есть все, то он утрачивает свою божественность: с другой стороны, если его мыслить, как нечто исключительно духовное, то он существует лишь в человеческом мышлении».
«Один современный законодатель, — продолжает Марешаль, имея в виду Приера, одного из творцов метрической системы и члена Конвента, — осмелился в тесном кругу как-то сказать, что трем четвертям с лишним людей нужно подносить только опиум. Пусть эти слова рассеют ваше долгое усыпление! Слишком очевидная это правда, что по сей день людьми управляли, пичкая их сильно действующими снотворными средствами, религиозными и иными. Итак, оставьте бога: бог вам ни к чему, человечеству не нужно бога… Да будет благодетелем человечества провозглашен тот мудрый законодатель, который найдет средство стереть в человеческом мозгу самое слово бог, этот жуткий талисман, вызвавший столько преступлений и причинивший столько убийства». — В этих словах оказывается наш старый Сильвен Марешаль с его революционным атеизмом.
Будучи непреклонным и беспощадным врагом религии, Марешаль в личной жизни, в своих отношениях к людям был терпимейшим человеком. Он оказывал помощь благочестивым старушкам, к которым во время не пришла на помощь религиозная благотворительность, и одну из них, умершую на его попечении, даже похоронил по христианскому обряду, зная, что таково было ее последнее желание. Его жена страдала благочестием, и он в такой степени снисходил к этой ее слабости, что позволял увешивать образами и распятиями комнату, в которой жил и работал. Как известно, верующие не так терпимы и не так свято чтут последние желания атеистов. Марешаль завещал, чтобы на его надгробном камне была сделана следующая надпись:
Покоится здесь мирный (?) атеист.
Не глядя в небеса, он шел прямым путем.
От суеверий рабских он остался чист.
Друг добродетели — богов он был врагом.
Это его желание исполнено не было, и символ рабства — крест был водружен на могиле вольнодумца-революционера.
В пройденной до сих пор нами галлерее атеистов Марешаль занимает последнее место. Но в истории атеизма он играет почетную роль. Его атеизм — не философский вывод, не кабинетное учение, а живая вера участника революционного движения, питаемая преимущественно зрелищем общественного неравенства и сознанием, что для достижения его социалистического идеала необходимо искоренить религию — порождение эпохи рабства и угнетения. Этим уже превзойден атеизм просветительский, часто робкий, недоговоренный, всегда односторонний как бы глубоко научно и философски обоснован он ни был, атеизм радикальной буржуазии. Сильвен Марешаль представляет собою переход от буржуазного к современному социалистическому атеизму.