Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы: Россия в 1917-м году.

Владимир Войтинский

1917-Й. ГОД ПОБЕД И ПОРАЖЕНИЙ

К оглавлению

Глава третья НАЧАЛО РАЗБРОДА В РЯДАХ ДЕМОКРАТИИ

В начале апреля авторитет Петроградского совета и его Исполнительного комитета* стоял на исключительной высоте. Со всех концов России неслись к нему приветственные телеграммы и резолюции солидарности. Смолкли рассуждения правых и либеральных газет о том, что Исполнительный комитет является частной, самозванной, анонимной организацией, представляющей лишь часть петроградского гарнизона, тогда как вся Россия, и в частности вся армия, стоит за Временным правительством и Временным комитетом Государственной думы: на второй месяц революции уже никто не мог отрицать, что вся армия и вся революционная демократия страны видят в петроградском ИК свой полномочный орган.

Но борьба правых кругов против Совета не прекратилась -- она лишь приняла новые формы. Началось натравливание одной части демократии против другой ее части -- солдат против рабочих, тех и других -- против большевиков. Солдатам внушалось, что рабочие -- их враги, пособники немцев, что они отказываются от работы на оборону в то время, как армия на фронте переносит жесточайшие лишения и подвергается смертельной опасности из-за недостатка снарядов.

Эта кампания была теснейшим образом связана с распространенной в либеральных кругах легендой о немецком происхождении Февральской революции**. Сторонникам такого взгляда ес

* Петроградский Исполнительный комитет на совещании был пополнен провинциальными делегатами и объявлен впредь до съезда общероссийским центром Советов.

** Эта легенда удержалась настолько прочно, что министр иностранных дел П.Н. Милюков на заседании правительства мог, не вызывая возражения со стороны своих партийных товарищей, говорить о том, что "ни для кого не тайна, что германские деньги сыграли свою роль в числе факторов, содействовавших перевороту" (Набоков В.Д. Временное правительство, с. 23)

тественно было апеллировать к армии против губящих ее вольных или невольных предателей, каковыми изображались в легенде о "германских деньгах" рабочие. И был момент, когда казалось, что солдатская масса не остается глуха к этим науськиваниям. С фронта приходили сердитые резолюции против петроградских рабочих, в иных из них недвусмысленно звучала угроза. Руководителям Петроградского совета приходилось серьезно считаться с возможностью раскола между двумя группами демократии, сыгравшими решающую роль в февральские дни.

В это время Петроград готовился к празднованию 1 Мая. Предполагалось, что блеск этого торжества в революционной столице подымет авторитет русской революции на Западе и даст толчок развитию всеобщей борьбы за мир на платформе воззвания 14 марта. Но в советских кругах при подготовке праздника больше всего думали о том, чтобы использовать его в интересах сплочения солдат и рабочих. Отсюда родилась идея отправки на фронт первомайских подарков от петроградских рабочих. Отсюда также характерные колебания по вопросу о дне празднования 1 Мая.

1 мая по новому стилю (18 апреля по русскому календарю) приходилось в 1917 году на вторник. Явилось опасение, как бы празднование этого дня не дало врагам Совета пиши для агитации против рабочих, которые, мол, не хотят работать и проводят время в митингах и манифестациях. Опасение было настолько серьезно, что ряд заводов (и, помнится, даже рабочая секция Совета) вынес резолюцию о том, чтобы перенести празднование 1 Мая со вторника на воскресенье, 16 апреля. Но это убило бы политическое значение манифестации, интернациональный характер которой подчеркивается именно ее одновременностью во всех странах. Поэтому Исполнительный комитет выдвинул компромиссное предложение: праздновать 1 Мая во вторник, но зато работать в воскресенье, 16-го, по возможности отчисляя заработную плату за этот день на подарки солдатам-фронтовикам.

Большую роль сыграло также посещение заводов депутациями с фронта. Приезжали эти депутации в Петроград, настроенные довольно подозрительно по отношению к заводским, а возвращались на фронт полные злобы против тех, кто натравливает их против "братьев-рабочих".

Не большего добились правые круги своей ожесточенной кампанией против большевиков и лично против Ленина. Говорилось о пломбированном вагоне, о немецких деньгах, раздавались призывы к расправе с изменниками, с агентами вражеского военного штаба. Был момент, когда эта кампания имела такой успех, что во многих полках большевики не могли показаться на митингах. Но после Всероссийского совещания большевики представляли собой лояльную оппозицию в рядах советской демократии. И естественно было, что Совет в целом поднялся на защиту своего левого крыла.

В это время я уже порвал с большевистской партией и вступил в меньшевистскую фракцию Совета. И именно как меньшевик я, как и многие другие, выступал ежедневно на 2--3-х солдатских митингах, защищая большевиков от клеветы, объясняя солдатам, что несогласные с советским большинством товарищи остаются, несмотря на эти разногласия, честными революционерами. В первую половину апреля это была одна из обычных тем на полковых митингах. И Исполнительный комитет был в это время достаточно силен, чтобы своим словом, как щитом, покрыть от ударов справа свою оппозицию.

К празднику 1 Мая (18 апреля) кампания была закончена -- удары справа были отбиты. Но за это время борьба внутри Исполнительного комитета обострилась настолько, что теперь руководящему большинству его приходилось серьезно думать об отражении ударов слева.

* * *

Инициатива "боевых действий" внутри Исполнительного комитета и вообще в рядах советской демократии принадлежала большевикам. Но большевизм еще не нашел себя, еще не наметил окончательно своей основной тактической линии, еще не собрал свои силы. Кроме того, положение его затруднялось позицией, занятой его представителями на Всероссийском совещании. Поэтому свою атаку против "оборончества" партия Ленина начала не с общих принципиальных вопросов, а с вопросов частных, более или менее случайных. И теперь, восстанавливая в памяти картину этих схваток, я должен признать, что в выборе точек для первых ударов наши противники обнаружили много ловкости.

Оборонческое крыло Комитета настаивало на отправке на фронт из петроградских запасных полков маршевых рот. Эта мера представлялась необходимой не только с точки зрения материальных интересов обороны, но и из соображений политического характера: немыслимо было, чтобы петроградский гарнизон отказывался от участия в обороне, в то время как Петроградский совет призывал всю Россию к отпору германскому империализму! Но легко было предвидеть, что призыв отправляться на фронт не встретит сочувствия среди солдат петроградского гарнизона. Большевикам, которых правая печать изображала предателями армии, представлялась возможность показать петроградским солдатам, что именно они защищают их интересы. И вот они открывают кампанию против отправки маршевых рот: это "шейде-мановщина"! Пусть на фронт идет буржуазия! Революционные полки должны оставаться в столице, на страже революции!

Кампания имела в казармах несомненный успех.

Затем встал вопрос об отношении Совета к "займу свободы"71. С точки зрения успеха займа сторонникам его благоразумнее было, пожалуй, не подымать вовсе этого вопроса: то, что могло "революционное оборончество" сделать для займа, оно уже сделало резолюциями Всероссийского совещания. Но раз вопрос был поставлен, уклоняться от ответа на него мы не могли.

Итак, мы открыли кампанию в поддержку "займа свободы". В ответ большевики начали кампанию против займа: правительство собирает деньги для продолжения войны, война же нужна только буржуазии, -- рабочим нужен мир! С рабочих и так собираются косвенные налоги, тогда как буржуазия лишь наживается на войне! Вместо того чтобы тянуть с рабочих их последние гроши, призывая их подписываться на заем, лучше было бы отобрать излишки у богачей!

Наше положение в споре, особенно перед рабочей аудиторией, было тяжелое, тем более что наши противники имели возможность использовать отсутствие ясного решения Совета по данному вопросу. Кампания против "займа свободы" была, пожалуй, первой кампанией, создавшей большевикам популярность в рабочих кварталах. Но еще больший успех имела их атака против Временного правительства, которую они приспособили к совершенно незначительному эпизоду.

Около этого времени Временное правительство приняло решение о выдаче пенсий кое-кому из деятелей старого режима. Деятели Таврического дворца, настроенные доброжелательно по отношению к кабинету, оказались в весьма затруднительном положении. Большевики же поспешили использовать решение правительства для борьбы против советского большинства и для дискредитирования в глазах масс идеи поддержки буржуазного правительства пролетариатом.

Довольно быстро у большевиков выработалась новая платформа, с внешней стороны имевшая мало общего с "тезисами" Ленина. В отличие от "тезисов", построенных в виде дедуктивного применения к российской обстановке принципов левого крыла Циммервальда и Кинталя72, эта платформа была, в основных

своих чертах, эмпирична; к 2--3 тактическим и программным требованиям Ленина она присоединила целый ряд требований Момента. Выражением этой платформы может служить резолюция, которую большевистские агитаторы предлагали на заводских и полковых митингах. Из заводов первым принял эту резолюцию "Старый Парвиайнен" (на Выборгской стороне), из воинских частей --1-й пулеметный полк. Вот полный текст этой резолюции в том виде, как принял ее названный завод:

"Мы, рабочие завода "Старый Парвиайнен", собравшиеся на общезаводском собрании от 13 апреля в количестве 2500 чел. и обсудив вопрос о текущем моменте, постановили:

Требовать смещения Временного правительства, служа

щего только тормозом революционного дела, и передать власть в

руки Советов рабочих и солдатских депутатов.

Совет рабочих и солдатских депутатов, опирающийся на

революционный пролетариат, должен положить конец этой вой

не, принесшей выгоды только капиталистам и помещикам и

ослабляющей силы революционного народа.

Потребовать от Временного правительства немедленного

опубликования тайных военных договоров, заключенных ста

рым правительством с союзниками.

Организовать красную гвардию и вооружить весь народ.

Выразить протест против выпуска "займа свободы", кото

рый на деле служит закабалением этой свободы.

Реквизировать типографии всех буржуазных газет, ведущих

травлю против Совета рабочих и солдатских депутатов и рабочей

печати, и предоставить их в пользование рабочих газет.

Впредь до отобрания типографий бойкотировать нижесле

дующие газеты: "Русская воля"73, "Новое время"74, "Вечернее вре

мя"75, "Речь"76, "День"77, "Маленькая газета"78, "Копейка"79, "Жи

вое слово"80, "Современное слово"81, "Петроградские ведомос

ти"82, "Петроградский листок"83, "Петроградская газета"84, "Един

ство".

Протестовать против вмешательства Англии в наши внут

ренние дела и против задержки эмигрантов.

9) Реквизировать все продукты продовольствия для нужд широ

ких масс и установить твердые цены на все предметы потребления.

Произвести немедленный захват помещичьей, удельной,

кабинетской, монастырской земель85 крестьянскими комитета

ми и передать орудия производства в руки рабочих.

Протестовать против вывода революционных войск из Пет

рограда.

12) Признать, что Временное правительство ни в коем случае не может распоряжаться деньгами для выдачи пенсий бывшим министрам и их семействам --этим коренным врагам народа"*.

Для политики советского большинства это было намного опаснее, чем схемы Ленина.

* * *

С момента образования в Совете большинства и меньшинства и оформления их политических стремлений неизбежна стала борьба между этими двумя течениями. Нужно было сделать вывод из этого факта. Ленин сделал свой вывод, устранившись с арены советской работы, отдавшись со всей энергией делу собиранию своей партии вокруг своих лозунгов и одновременно тщательно перерабатывая эти лозунги сообразно настроениям масс, стремления которых он всегда умел улавливать с такой чуткостью.

Из представителей советского большинства первым сделал выводы из нового положения Церетели. Числа 10 апреля он поднял в Исполнительном комитете вопрос о создании однородного бюро и о сосредоточении в его руках всей политической работы. Значит ли это, что Церетели недостаточно дорожил единством в рядах Исполнительного комитета? Нет. Но не было иной возможности наладить работу Комитета и вывести ее из трясины никчемных споров, словесных компромиссов, половинчатых решений. Ибо Совет мог вести ту или иную политику, но не мог проводить одновременно две прямо противоположные.

Предложение Церетели натолкнулось на сопротивление не только со стороны большевиков, но и со стороны весьма умеренных помощников присяжных поверенных, представлявших в Комитете петроградский гарнизон. Спор особенно обострился вокруг вопроса о Стеклове, которого наша группа не хотела вводить в бюро, считая, что он своим присутствием в этом органе не увеличил бы ни его работоспособности, ни его общественного веса. В конце концов наше предложение провалилось: бюро было образовано, но в составе, делавшем его неспособным к проведению ясной политической линии.

Это не могло не отразиться на ходе начинавшейся внутри советской демократии борьбы: в то время как большевики по всем правилам военного искусства вели осаду Комитета, обстреливая его со страниц "Правды" и готовя силы для штурма твердыни

? Известия, 1917, No 14, 15 апреля.

"революционного оборончества", осажденная и обстреливаемая, ожидающая штурма крепость не имела даже штаба, который мог бы руководить ее зашитой! Вместе с тем руки Исполнительного комитета оказались связаны и в той борьбе, которую он должен был вести с Временным правительством для обеспечения своей линии во внешней и внутренней политике.

* * *

В связи с неудавшейся попыткой сплотить в официальном органе ("бюро Комитета") силы "революционного оборончества" я должен упомянуть о том неофициальном органе, который в течение первого периода революции координировал и объединял работу этих сил -- такую роль играли совещания, происходившие ежедневно по утрам на квартире Скобелева (Тверская ул., д. 13), где жил также и Церетели. Совещания носили совершенно частный характер -- не было ни председателя, ни порядка дня, ни протоколов, ни резолюций. Просто товарищи, занимавшие ответственные посты в различных организациях, сходились в начале трудового дня сговориться относительно предстоящей им работы. Постоянными участниками совещания, кроме Скобелева и Церетели, были: Чхеидзе, Дан86, Анисимов87, Ермолаев88, Гоц и я. Позже появились С.Л. Вайнштейн89 и Рожков90. Иногда -- хотя не каждый день -принимал в этих утренних беседах участие Чернов91. Раза два-три появлялся Авксентьев92. Время от времени приходил Либер93.

Здесь, в этой "звездной палате", мы сговаривались в вопросах, которые нужно было поставить в Исполнительном комитете, подготовляли проекты резолюций и воззваний. Присутствие Гоца и Чернова делало из наших совещаний орган контакта между меньшевистской партией и партией социал-революционеров. Позже, в период "коалиции", здесь же обсуждались общие вопросы, относившиеся к кругу ведения министров-социалистов.

Душой совещаний был Церетели. Источником его влияния здесь, как и в Совете, была его непоколебимо твердая уверенность в правильности взятой политической линии. По мере того, как усложнялась политическая обстановка, по мере того, как росли колебания в рядах наших политических единомышленников, эта уверенность Церетели не только не уменьшилась, но как будто крепла, -- и это все более усиливало его влияние как главы течения.

Невольно напрашивается сравнение Церетели с руководителем противоположного крыла революционной демократии, с Ле

ниным. При всей противоположности интеллектуального и морального облика этих двух деятелей у них была одна общая черта, которая делает вождя, --уверенность в правильности выбранного пути. Но воля Церетели выявлялась в потоке проникнутых энтузиазмом речей, которыми он стремился убедить рабочих и солдат в том, что их собственные интересы, спасение революции, спасение России требуют от них подвига, жертв, самоотречения. А Ленин сравнительно редко выступал публично, больше работал молча, отыскивая в окружающей среде точки опоры для своей "линии", ловя в насыщенном грозой воздухе те лозунги, которые могли бы стать громовой стрелой его воли.

Но вернусь к совещаниям на квартире Скобелева. После Церетели наиболее деятельным их участником был Дан. Он нередко спорил с Церетели по второстепенным вопросам, но, в конце концов, почти всегда уступал и соглашался. Слабой стороной его позиции было то, что, проводя политику "революционного оборончества", он все время озирался на "интернационалистов". Роль Скобелева на совещаниях была незначительной: он говорил много, но всегда о пустяках -- о своих встречах, впечатлениях. Чхеидзе, наоборот, говорил очень мало. Он был постоянно встревожен, озадачен, производил впечатление больного человека, перемогающего себя и через силу остающегося на своем посту. Но соображения, которые он высказывал, всегда были к делу и производили впечатление. Молчалив был и Гоц. Несмотря на неизменную его улыбку, и в нем чувствовалась большая подавленность. Работа его протекала, главным образом, вне Таврического дворца, в Совете крестьянских депутатов, в эсеровской партии. И ход дел в этих кругах не радовал его. Оптимистически был настроен Чернов. Но он как-то не попадал в тон наших совещаний и нередко сбивался на тон митинговой речи или министерского доклада, тогда как остальные товарищи обменивались короткими замечаниями, соответствовавшими характеру непринужденной беседы. Анисимов и Вайн-штейн, насколько помню, постоянно молчали. Речи Либера, когда он появлялся, носили по преимуществу панический характер. Но мы все и без него знали, что "не все ладно в королевстве Датском"94, и потому эти речи, всегда искренние, всегда умные и талантливые, вызывали чувство, близкое к досаде. Моя личная роль в "звездной палате" была довольно скромная: влияние на политику руководящей группы я не оказывал, на мне лежала "литературная" часть, составление резолюций и воззваний, причем я делил эту работу с Даном. Проекты Дана всегда отличались обстоятельностью, солидностью. Я же добивался от

резолюций и от воззваний краткости, ударности. Ввиду этого различия в стиле, совместно писать мы не могли, и чаще всего темы делились между нами. Специальностью Дана были документы, относящиеся к международному рабочему движению, а я писал обращения к рабочим, крестьянам и солдатам и резолюции, касавшиеся войны, обороны, фронта.

& * *

Я упоминал выше об успехах, одержанных большевиками в середине апреля в борьбе с оборонческим большинством Совета. Но было бы извращением исторической перспективы представлять себе эти успехи в таком виде, будто большевизм в это время овладел уже душами рабочих и солдат, сразу, в первой же схватке, выбив из седла противоположное течение. Успех большевистской агитации был лишь частичный и пока еще далеко не решающий. Авторитет советского большинства все еще стоял очень высоко. И если кое-где на заводах и в казармах проходили резолюции, формально направленные против Временного правительства, а по существу бившие против политики Исполнительного комитета, то в других казармах и на других заводах в это время выносились резолюции, проникнутые совершенно иными настроениями.

Выступления в духе завода "Старый Парвиайнен" и 1-го пулеметного полка имели поэтому значение главным образом как симптом зарождающегося в рабочих и солдатских массах нового течения -- пока еще не очень сильного, но усиливающегося со дня на день. В провинции это новое течение ощущалось слабее, чем в Петрограде. Здесь "парвиайненских" лозунгов не решались защищать даже большевистские организации, считавшие обязательной для себя единогласно принятую Всероссийским совещанием95 резолюцию о поддержке Временного правительства.

С этими настроениями провинциальных большевиков я столкнулся на областном съезде Советов в Финляндии, куда Исполнительный комитет командировал меня для доклада. Съезд был назначен в Выборге на 16 апреля, но в этот день не открылся -- ждали представителей из Гельсингфорса, где почему-то затянулись выборы делегатов от военных судов.

Открыли частное совещание. Я делал доклад, выборгские большевики возражали. Спор велся сдержанно -- в тонах, от которых мы уже начинали отвыкать в Петрограде. Противники упрекали нас в отсутствии решительности, критиковали распоряжения Временного правительства и его внешнюю политику. Но в их критике не было демагогии, они ограничивались почти

академическими доводами в пользу необходимости устранения от власти буржуазии и сосредоточения власти в руках Советов.

17-го прибыли матросы, и открылся съезд. Делегатов было человек 125--130 -- приблизительно поровну солдат, рабочих и матросов. Так и сидели они тремя отдельными группами. Центром всеобщего внимания были матросы --они охотно говорили о себе: "Мы -- сила", и никто здесь не пытался оспаривать этот взгляд. К моему удивлению, депутаты-матросы оказались почти сплошь эсе-?рами и при том весьма патриотично настроенными. Но рассуждали они как-то по-своему, придерживаясь партийных шаблонов. Депутаты-рабочие более, чем матросы, тяготели к большевизму, но, как мне показалось, не решались до конца договаривать свои мысли: их как будто подавляло и связывало сознание, что Петроградский совет и Всероссийское совещание отвергли ту политику, которая представлялась им прямее всего ведущей к цели. Солдатское представительство было бесцветное, малозаметное.

Прения продолжались с утра до поздней ночи и минутами принимали страстный характер, но под конец наши противники стали сдавать свои позиции. По вопросу о войне я внес резолюцию, составленную в духе Всероссийского совещания, но еще резче и отчетливее подчеркивающую идею обороны. Подсчитывали голоса: за -- 113 голосов, против -- 4, воздержались -- 5. Бурные аплодисменты -- особенно со стороны матросов.

Переходим к вопросу об отношении к Временному правительству. Опять страстные споры, но в результате резолюция о поддержке (разумеется, "постольку, поскольку", ибо об иной поддержке по смыслу нашей политики не могло быть речи) принимается единогласно, при двух воздержавшихся.

В своем докладе я упомянул о "займе свободы", но в резолюцию внести этот пункт я не решился, так как в то время в Петроградском совете вопрос еще не получил окончательного решения. Когда матросы-эсеры указали мне на это упущение, я посоветовал им внести особую резолюцию от их фракции и помог им составить проект ее. Резолюция была принята большинством в 99 голосов против 5, при 8 воздержавшихся. А, между тем, треть съезда считала себя большевиками!

* * *

16 апреля состоялась первомайская демонстрация96. Опять, как и 23 марта, сотни тысяч рабочих, бесконечные колонны солдатских шинелей, лес красных знамен, опять рабочие хоры, военные оркестры. Демонстрация продолжалась с утра до поздне

го вечера, и вновь дала подтверждение непоколебимого влияния Совета в массах революционной демократии Петрограда. Успех этого дня был полный. Но, не знаю почему, мне казалось, что в толпе на этот раз не было того энтузиазма, который должен был озарить этот праздник революции. По сравнению с манифестацией 23 марта чувствовался какой-то надлом. И у меня осталось от этого яркого солнечного дня странное ощущение тревоги и щемящей тоски.

А 20 апреля во всех газетах появилась знаменитая нота Милю-кова. Формально эта нота была шагом правительства навстречу Совету: это была сопроводительная нота, при которой заграничным представителям России сообщался текст правительственной декларации от 28 марта; таким образом, документу, получившему, как мы видели, одобрение Всероссийского совещания Советов, придавалось значение международного акта. Но предпринимая с нескрываемой неохотой этот шаг, П.Н. Милюков в сопроводительной ноте постарался истолковать декларацию 28 марта так, что она получила смысл, прямо противоположный тому, который хотела видеть и видела в ней демократия.

Прежде всего, вместо того, чтобы прямо сказать "то, что есть", вместо того, чтобы признать, что декларация сообщается за границу по требованию Советов (или по желанию народа), министр иностранных дел придумал фиктивное объяснение предпринимаемого шага: цель его, мол, та, чтобы пресечь слухи о готовности России заключить сепаратный мир. Это объяснение извращало политический смысл сообщения союзникам документа, так как дело было вовсе не в том, что Россия не желает сепаратного мира, а в том, что страна жаждет всеобщего мира и настаивает на пересмотре целей войны. Тем не менее правительство в целом согласилось с Милюковым. Министр иностранных дел разъяснил, что "высказанные Временным правительством общие положения вполне соответствуют тем высоким идеям, которые постоянно высказывались многими выдающимися государственными деятелями союзных стран" --Ллойд-Джорджем97, Клемансо98, Вильсоном99. Далее подтверждалось, что Временное правительство "будет вполне соблюдать обязательства, принятые в отношении союзников", в том числе и подозрительные для масс "тайные договоры". А в заключение нота выражала уверенность в "победоносном окончании настоящей войны, в полном согласии с союзниками" и в том, что "поднятые этой войной вопросы будут разрешены в духе создания прочной основы для длительного мира и что проникнутые одинаковыми стремлениями передовые демократии найдут способ добиться тех гаран

тий и санкций, которые необходимы для предупреждения новых кровавых столкновений в будущем".

Едва ли возможны в настоящее время сомнения в том, что эта нота была ошибкой даже с точки зрения той задачи, которую она себе ставила. Ибо если задачей Милюкова было сохранить неизменным положение России в рядах Антанты, то решения этой задачи можно было искать лишь в соглашении с революционной демократией, то есть с Советами. Временное же правительство предпочло иной путь: игнорировать волю Советов, которые одни только обладали в то время реальной силой, дающей право говорить от имени страны, и, вопреки им, прокламировать от имени России такие обязательства, которые ничего не могли изменить в общеевропейской политике, а внутри, в России, должны были прозвучать как вызов цензовых кругов народным массам. Ибо при всей неопределенности в настроениях и стремлениях народных масс в то переходное время в одном вопросе воля их была несомненна: народ не желал продолжения войны во имя непонятных ему целей. А именно таковы для него были цели Антанты.

Сила "революционного оборончества" была в том, что оно формулировало новые цели войны (защита революции, приближение всеобщего мира). Только эта идеология обороны -- и то лишь при определенных условиях -- могла быть воспринята рабочей и солдатской средой и примирить ее с продолжением войны. И потому взрывать эту идеологию, заявлять, что революция не изменила ни в чем цели войны, значило взрывать фронт.

Как могли не видеть этой опасности члены Временного правительства? Я думаю, ослепление их можно объяснить лишь тем, что почти все они долгое время готовились к роли правительства в совершенно иной обстановке, чем та, которая создалась в результате рабочего и солдатского февральского восстания. Революцию они считали выдумкой крайних левых, привходящим обстоятельством, досадной помехой на пути возложенных на их плечи государственных задач.

В Совете нота Милюкова стала известна вечером 19 апреля. На сторонников обороны эта новость подействовала удручающим образом. Церетели с энергией, которая казалась энергией отчаяния, старался предотвратить надвинувшуюся катастрофу, с одной стороны, добиваясь соответствующих разъяснений от Временного правительства, с другой стороны, призывая Исполнительный комитет к осторожной, выжидательной тактике. Но авторитет Церетели в руководящих кругах Совета был поколеблен нотой Милюкова. Его предложения вызвали резкую критику

слева, страсти разгорались. Всю ночь с 19 на 20 апреля Исполнительный комитет обсуждал сложившееся положение, но решений, которые могли бы сплотить Комитет, не намечалось. Предложение Церетели -- требовать от правительства разъяснения ноты -- казалось недостаточным...

Утром 20-го собралось в Таврическом дворце бюро Комитета. Опять горячие споры, опять никаких путей для выхода из тупика. В это время стали поступать во дворец сообщения о том, что в городе неспокойно: нота Милюкова вызвала волнения в рабочих районах и в гарнизоне; заводы один за другим останавливаются, рабочие собираются на митинги, где раздаются призывы идти к Мариинскому дворцу100 требовать отставки Милюкова; еще сильнее возбужденье в казармах -- солдаты разбирают ружья, требуют от Исполнительного комитета указаний, что делать. Чхеидзе сидел за столом президиума мрачный, раздраженный и по мере поступления тревожных известий повторял все с большей яростью:

-- Вот что он наделал этой нотой!

Нужно было тушить пожар, и мы принялись за работу. Звонили по телефону в районные Советы, на заводы, в казармы, посылали людей во все концы города.

-- Исполнительный комитет занят вопросом о ноте Милюко

ва и ведет переговоры с правительством. Недоразумение будет

улажено, соглашение будет достигнуто. Комитет призывает солдат

и рабочих соблюдать спокойствие: манифестации могут лишь обо

стрить и усложнить положение.

Аппарат Совета работал вовсю. Но волнение возрастало. На улицах появились толпы вооруженных рабочих; с минуты на минуту должны были выйти на улицу и полки. Пришло известие, что многотысячная толпа с Выборгской стороны движется к Мариинскому дворцу. Идут с оружием. Чхеидзе, Станкевич и я сели в автомобиль и поехали наперерез манифестантам. Встретили их на Марсовом поле. Это была толпа: стройными рядами, тесной колонной шли рабочие через огромную площадь. Мы подъехали ближе и остановились перед головной частью колонны. Шествие задержалось. Нас узнали, обступили со всех сторон. Лица взволнованные, напряженные, почти у всех винтовки в руках, патронные ленты через плечо. Чхеидзе спросил тех, что стояли ближе к автомобилю:

Куда идете, товарищи?

Спасать революцию!

А оружие зачем?

На врагов революции.

Тогда Чхеидзе обратился к толпе с речью. После него говорил я. Слушали нас плохо, и впервые я почувствовал сдержанную враждебность в настроении толпы. Раздавались крики:

-- Кончайте скорее, идти надо...

Но мы не считали, что этой возбужденной, вооруженной толпе надо было идти к Мариинскому дворцу. И я нарочно затягивал речь. Когда я кончил, у автомобиля очутился один рабочий, который 10 лет тому назад был депутатом на общественных работах Совета безработных. Он с горькой укоризной сказал мне:

-- Эх, товарищ Петров, когда-то вы впереди всех шли, а

теперь настроение срываете...

Да, мы срывали настроение! Подъехал другой советский автомобиль. Я пересел в него и поехал по беспокойным районам, в то время как Чхеидзе и Станкевич вернулись в Таврический дворец. В рабочих кварталах кипело, как в котле. Встречали меня неприветливо: призывы к спокойствию вызывали раздражение толпы. Но у движения не было ни руководителя, ни программы действия; объединяли его лишь два лозунга: "Долой войну!" и "Долой Милюкова!".

Я не был перед Мариинским дворцом, когда там демонстрировали полки. Очевидцы передавали мне, что эта демонстрация приняла такой характер, что правительство одно время казалось арестованным солдатами. Но агитация Исполнительного комитета не осталась безрезультатна: рабочие Нарвского, Невского и Московского районов, а также Петроградской стороны, Охты и части Васильевского острова подчинились нашим призывам и, хоть неохотно, но отказались от демонстраций перед Мариинским дворцом и в центре города. Равным образом удалось удержать в казармах 9/10 воинских частей Петрограда -- выступило всего 5 или 6 полков, да и то их настроение было разбито тем, что на пути из казармы к Мариинскому дворцу они узнали, что Исполнительный комитет -- против их выступления.

Под вечер в здании Морского корпуса на Васильевском острове собрался Петроградский совет. Многотысячная толпа, окружавшая здание, встречала прибывавших депутатов громкими требованиями решительных действий и криками: "Долой Милюкова! Долой правительство! Да здравствует Совет!". Депутаты обращались к толпе с речами, призывая ее к спокойствию, выдержке, терпению. Но из толпы как будто исходили какие-то незримые токи, передававшиеся Совету -- заседание протекало непривычно бурно, прения носили беспорядочный характер, речи ораторов то и дело прерывались криками. Возмущение против Милюкова и Временного правительства было всеобщее. Но пред

ложение президиума -- отложить окончательное решение до завтра, а пока поручить представителям Исполнительного комитета переговорить с правительством и совместно с ним выяснить положение -- не встретило больших возражений и было принято почти единогласно.

В 10 часов вечера в Мариинском дворце открылось совместное заседание правительства с Исполнительным комитетом и Комитетом Государственной думы. На этот раз здание, в котором происходило совещание, оказалось окружено буржуазно-интеллигентской толпой ("публикой Невского проспекта") -- это были организованные кадетской партией101 манифестации сочувствия и поддержки Милюкову. Сравнивая эту толпу с теми толпами, которых мы сегодня не допустили ко дворцу, мы могли лишь улыбаться жалкой попытке друзей министра иностранных дел подкрепить его "поддержкой народа". Но члены правительства оценивали положение по-иному и держались уверенно -- почти как победители.

Собрание началось с докладов министра о бедственном состоянии финансов, транспорта, армии. Милюков говорил о необходимости крайней осторожности в дипломатических сношениях. Затем говорили представители Исполнительного комитета. Слово было предоставлено представителям всех советских фракций --от Церетели до Каменева. Церетели требовал правительственного разъяснения по поводу ноты Милюкова. Чернов рекомендовал Милюкову отказаться от портфеля министра иностранных дел и заняться народным просвещением. Каменев говорил о том, что власть должна из рук буржуазии перейти в руки пролетариата. Кое-кто из министров крикнул ему:

-- Так берите власть!

Каменев сконфуженно и скромно ответил, что его партия о захвате власти не помышляет.

Говорил еще Суханов. Он, по-видимому, ничего не имел ни против классового, ни против персонального состава кабинета, но хотел, чтобы этот кабинет вел другую политику.

Совещание затянулось далеко за полночь и закончилось соглашением, что правительство издаст разъяснение к ноте министра иностранных дел в том духе, как этого потребовал Церетели.

Остаток ночи я провел в Таврическом дворце. Вместе со мной дежурило несколько товарищей из военной секции Совета. Нам звонили из казарм, спрашивали, выступать ли завтра или нет. Мы отвечали, что выступления в данный момент крайне нежелательны, что Исполнительный комитет надеется на благополучное разрешение конфликта. У дворца дежурили автомобили.

То один, то другой из нас выезжал в казармы, чтобы живым словом рассеять недоверие солдат.

21-го с утра манифестации на улицах Петрограда возобновились. Невский проспект был залит "патриотической" публикой, пестрели знамена с призывами к "войне до победного конца". В это время рабочие района кипели толпой, настроенной на совершенно иной лад, и в десятках казарм солдаты порывались выйти на улицу, "проучить буржуев". Нетрудно было представить себе, к каким результатам привело бы столкновение рабочих и солдатских вооруженных колонн с "публикой" Невского проспекта, если бы между ними не стоял Исполнительный комитет с его авторитетом, все еще огромным, несмотря на удар, нанесенный ему правительственной нотой. Днем Исполнительный комитет выпустил воззвание к населению, призывая его "во имя спасения революции от грозящей ей смуты" сохранять порядок. Одновременно он обратился к петроградскому гарнизону с особым воззванием, в котором говорилось:

"Без зова Исполнительного комитета в эти тревожные дни не выходите на улицу с оружием в руках; только Исполнительному комитету принадлежит право располагать вами; каждое распоряжение о выходе воинской части на улицу (кроме обычных нарядов) должно быть отдано на бланке Исполнительного комитета, скреплено его печатью и подписано не меньше, чем двумя из следующих лиц... Каждое распоряжение проверяйте по телефону No 104-6".

День прошел без крови. Но вечером ружья начали стрелять. Странным образом кровавые столкновения разыгрались, когда острота положения уже прошла, когда конфликт был более чем наполовину разрешен.

Перед вечерним заседанием Совета Исполнительный комитет получил пакет выработанного правительством разъяснения по поводу ноты Милюкова:

"Ввиду возникших сомнений по вопросу о толковании ноты министра иностранных дел, сопровождающий передачу союзным правительствам декларации Временного правительства о задачах войны (от 27 марта) Временное правительство считает нужным разъяснить: 1) нота министра иностранных дел была предметом тщательного и продолжительного обсуждения Временного правительства, причем текст ее принят единогласно; 2) само собой разумеется, что нота эта, говоря о решительной победе над врагами, имеет в виду достижение тех задач, которые поставлены декларацией 27 марта; 3) под упоминаемыми в ноте "санкциями и гарантиями" прочного мира Временное правительство подра

зумевало ограничение вооружений, международные трибуналы и прочее. Означенное разъяснение будет передано министром иностранных дел послам союзных держав".

Это разъяснение было слабо, бледно, недостаточно. Оно окончательно лишало внешнюю политику Временного правительства всякой ясности -- для Европы эта политика определялась теперь тремя взаимно противоречивыми актами -- декларацией 27 (28) марта, нотой 18 (20) апреля и новейшим разъяснением.

Но все же некоторая уступка в разъяснении заключалась. Перед Исполнительным комитетом встала дилемма: принять эту уступку и сделать ее исходной точкой для дальнейшего "выпрямления" линии внешней политики России, сообразно требованиям революционной демократии, или отвергнуть разъяснение правительства и сбросить его (что технически не представляло никаких трудностей и могло бы быть выполнено простым принятием резолюции). Третьего выхода не было.

Брать власть в свои руки Исполнительный комитет не предполагал: как мы видели, на "историческом совещании" в Мариинском дворце перед таким разрешением кризиса отступил даже Каменев. Оставалось пока удовлетвориться достигнутым и продолжать борьбу. После страстных прений Исполнительный комитет большинством, 34 голосов против 19, принял эту точку зрения.

Вечером вновь собрался Совет. Заседание протекало с исключительным подъемом, с энтузиазмом, который лишь в редкие дни озарял заседания Совета. Масса депутатов несомненно склонна была считать правительственное разъяснение победой петроградских солдат и рабочих над Милюковым, победой дела мира над силами империализма. Конечно, победа была неполная, но все же она наполняла Совет ликованием. Церетели был предметом непрерывных оваций. Это настроение депутатов не оставляло сомнений в том, что Исполнительный комитет правильно учел положение, решая удовлетвориться правительственным разъяснением. Задолго до голосования было ясно, что резолюция, приготовленная нами в духе этого решения, будет принята огромным большинством голосов.

После приветствия революционной демократии Петрограда и изложения хода событий в резолюции говорилось: "Единодушный протест рабочих и солдат Петрограда показал и Временному правительству и всем народам мира, что никогда революционная демократия России не примирится с возвращением к задачам и приемам царистской внешней политики и что ее делом остается и будет оставаться непреклонная борьба за международ

ный мир. Вызванное этим протестом... разъяснение правительства... кладет конец возможности толкования ноты 18 апреля в духе, противном интересам и требованиям революционной демократии. И тот факт, что сделан первый шаг для постановки на международное обсуждение вопроса об отказе от насильственных захватов, должен быть признан крупным завоеванием демократии".

Во время доклада Церетели, защищавшего эту резолюцию, я и Дан должны были покинуть заседание Совета, чтобы ехать в типографию "Известий". При этой поездке мы попали в самую гущу свалки, ознаменовавшей конец этого тревожного дня.

Ехали Невским. Недалеко от Морской обогнали толпу манифестантов, человек в 500. Шофер задержал машину и предупредил нас, что сейчас начнется стрельба. Но признаков опасности не было видно, и Дан приказал ему ехать дальше, а я, чтобы лучше следить за происходящим, пересел на переднее сиденье. Происходило вот что. Главная масса манифестантов, заявлявших утром о своей преданности Временному правительству, уже схлынула с улиц. Остались лишь небольшие кучки, особенно воинственно настроенные и, по-видимому, не удовлетворенные итогами дня. В то же время в центре города появились отдельные группы рабочих, жаждавших "поучить буржуев". В районе Невского, Садовой, Морской и прилегающих улиц бродили эти кучки, при встречах осыпая друг друга ругательствами и угрозами. А затем они начали стрелять, причем впоследствии так и не удалось выяснить, с какой стороны была выпущена первая пуля.

Наш автомобиль попал под выстрелы на углу Невского и Садовой. У меня получилось впечатление, что начали стрелять со стороны антиправительственной (рабочей) манифестации. Но возможно, что это впечатление было ошибочное. Как бы то ни было, жертвы оказались в рядах "патриотической манифестации". Через минуту после начала стрельбы наш автомобиль въехал в толпу, в которой преобладали студенты и люди буржуазного облика. Определив в нас "советских" людей, они набросились на нас с ругательствами, но, узнав Дана и меня, стали жаловаться на рабочих и просить защиты. Тут же, поблизости, были раненые. Дан, как врач, принялся за перевязку пострадавших. А я, махнув рукой на типографию, поспешил обратно в Морской корпус, чтобы сделать доклад Совету.

В Совете, получив слово для внеочередного заявления, я описал то, что видел на Невском. Меня сменил на трибуне Дан, уже справившийся со своими врачебными обязанностями. Тут же, по предложению Скобелева, Совет принял единогласно по

становление о воспрещении на два дня каких бы то ни было уличных манифестаций. Это постановление не явилось выполнением какого-либо заранее выработанного в Исполнительном комитете плана -- оно было внесено и принято внезапно, под влиянием наших внеочередных сообщений о кровавом происшествии на Невском проспекте.

На другой день, 22 апреля, в городе было спокойно. Само собой разумеется, этим прекращением уличных столкновений не был разрешен кризис, в основании которого лежало глубокое расхождение в отношении к войне революционной демократии и цензовых кругов.

* * *

В мои задачи не входит исчерпывающий анализ "апрельского кризиса". Я восстановил лишь как свидетель некоторые штрихи событий. И этим я ограничился бы, если бы вокруг этих событий, имевших огромное значение для дальнейшего хода революции, не накопилось множества недоразумений. Отмечу некоторые из них.

Прежде всего, для либеральных кругов остался неясен размер возбуждения, царившего в эти дни в рабочих и солдатских кругах, и это лишило их возможности оценить смысл совершившегося. В. Набоков пишет о противоправительственной демонстрации 20 апреля:

"В сущности говоря, вся эта демонстрация была совершеннейшим пуфом и вызвала очень внушительные контрреволюции"*.

Совершенно так же оценивает положение и П.Н. Милюков, который в своей "Истории" замечает по поводу постановления Совета о запрещении уличных манифестаций:

"Этим запрещением достигалась, кстати, и другая цель: прекратить демонстрации сочувствия Временному правительству, совершенно заглушившие 21 апреля враждебные манифестации"**.

Как я пытался показать на предыдущих страницах, в эти дни Исполнительный комитет бросил все свое влияние, все свои силы навстречу волне возмущения, бившей из рабочих кварталов и солдатских казарм. Ему удалось остановить поток -- лишь отдельные валы перекатывались через воздвигнутую им плотину -- и силу брызгов, летящих поверх плотины, Милюков и Набоков

? Набоков В. Временное правительство, с. 64.

** Милюков П.Н. История второй русской революции, т. 1, вып. 1. София: Российско-болгарское издательство, 1921, с. 98.

приняли за силу потока! Эта ошибка вернула им спокойствие, и они готовы были торжествовать победу, в то время как под напором направленного против них и остановленного Исполнительным комитетом потока трещал авторитет Совета и колебалось его знамя, знамя "революционного оборончества". Не отдавая себе отчета в размерах апрельского движения, либеральные круги не могли понять и происхождение его. В "Истории" Милюкова этому вопросу посвящены такие строки:

"Кроме войск, в демонстрации (20 апреля) участвовали рабочие подростки, громко заявлявшие, что им за это заплачено 10--15 рублей. Позднее был арестован известный своими германскими связями литератор Колышко, в письмах которого в Стокгольм найдено выражение удовольствия по поводу того, что после долгих усилий удалось, наконец, свалить Милюкова и Гучкова102. Вернувшиеся в Россию из Берлина сестры милосердия Фелькерзам рассказывали, что задача устранения обоих министров прямо была поставлена в Германии. Все это показывает, что движение 20--21 апреля было инсценировано из тех же темных источников, как и другие ранее упоминавшиеся уличные движения"*.

Нет ничего невероятного в том, что какой-нибудь заводской парнишка на вопрос солидного буржуа на Невском: "Сколько тебе заплатили?" -- высунул язык и ответил: "10 рублей!". Но трудно принять эту остроту петроградского "плашкета" в связи с каким-то письмом "литератора Колышко" и с рассказами "сестер Фелькерзам" за объяснение движения, которое со стихийной силой било из глубины и было предвестником другого, более грозного потока, на много лет определившего судьбы России.

Апрельское движение вспыхнуло стихийно, неожиданно для всех. У него не было руководящего центра, а в отдельных пунктах во главе его оказались случайные люди, не знавшие ничего друг о друге и действовавшие по различным, прямо противоположным мотивам. Характерна в этом отношении роль Ф. Линде103, который стоял во главе Финляндского полка -- первого полка, пришедшего к Мариинскому дворцу с требованием отставки Милюкова. Ф. Линде, ученый, математик по специальности, социал-демократ меньшевик по убеждениям, был членом Петроградского совета по выбору Финляндского полка, в котором он служил. Настроен он был ярко патриотически -- и это свое настроение запечатлел позже смертью на фронте. Чело

* Милюков П.Н. История второй русской революции, т. 1, вып. 1. София: Российско-болгарское издательство, 1921, с. 25.

век страстный, импульсивный и вместе с тем замкнутый, он был потрясен нотой Милюкова, взрывавшей всю политику Совета; и, не справляясь со взглядом тех организаций, членом которых он состоял, отдался потоку и повел свой полк туда, куда рвались солдаты.

С другой стороны, во главе рабочих Выборгского района стояли заводские депутаты большевики. Можно ли из последнего факта делать вывод, что демонстрация была большевистская? Напомню, что писал об апрельских днях Ленин:

"Правительство капиталистов, в сущности, только повторило 19 апреля свои прежние ноты, облекавшие империалистическую войну дипломатическими оговорками. Массы солдат пришли в возмущение, ибо они добросовестно верили искренности и миролюбию капиталистов. Демонстрации начались как солдатские демонстрации, с противоречивым, несознательным, ни к чему не способным повести лозунгом "Долой Милюкова!" (точно перемена лиц или группок могла изменить суть политики)"*.

С точки зрения большевизма иначе и нельзя было оценить устранение Временного правительства Милюкова: ведь это означало бы частичное улучшение кабинета кн. Львова, то есть его укрепление, то есть удар по политике, требовавшей перехода всей власти в руки Советов!

Но не выдерживал критики с большевистской точки зрения и лозунг "Долой Временное правительство", поскольку с этим лозунгом не связывалась кампания за переход власти к Советам, и в самих Советах большевики еще не пользовались достаточным влиянием.

В связи с этим внутри большевистской партии завязалась любопытная полемика.

Центральный комитет партии вынес 22 апреля резолюцию, в которой разъяснялось:

"...Лозунг "Долой Временное правительство" потому и не верен сейчас, что без прочного (то есть сознательного и сооргани-зованного) большинства народа на стороне революционного пролетариата такой лозунг либо есть фраза, либо объективно сводится к попыткам авантюристического характера. Только тогда мы будем за переход власти в руки пролетариев, когда Советы р(абочих) и с(олдатских) д(епутатов) станут на сторону нашей политики и захотят взять эту власть в свои руки..."**.

* Статья "Уроки кризиса", без подписи (Правда, 1917, No 39, 25 апреля).-- Курсив мой.

** Правда, 1917, No 39, 23 апреля.

В ответ на эту резолюцию большевистская фракция Совета поместила в "Правде" письмо, утверждавшее, что "подавляющее большинство рабочих, участвовавших в манифестациях 20 и 21 апреля и несших плакаты "Долой Временное правительство", понимали этот лозунг в том смысле, что вся власть должна перейти к Советам и что рабочие хотят взять власть, лишь завоевав большинство в Совете р(абочих) и с(олдатских д(епутатов)"*.

Спорить о том, как понимался определенный лозунг отдельными участниками массовой демонстрации, дело бесплодное. Факт тот, что среди бесчисленных плакатов этого дня не было ни одного, намекающего на стремление изменить большинство в Советах рабочих и солдатских депутатов.

Как характерна эта путаница для стихийно родившегося движения, заставшего всех врасплох!

* * *

Каковы были последствия апрельского кризиса? У этого кризиса были две стороны: одну сторону его составляли нота Милюкова, переговоры представителей Исполнительного комитета с правительством, разъяснение правительства, резолюция Совета; другую сторону составляли манифестации солдат и рабочих -- их начало и их прекращение. Эта вторая сторона описываемых событий была наиболее существенной. Но в первый момент никто не понял ее влияния на группировку революционных сил. 23 апреля я писал в "Известиях" по поводу принятого Советом решения о воспрещении уличных демонстраций:

"...По властному слову Совета р(абочих) и с(оддатских) д(епутатов), по приказу его, не подкрепленному никакими угрозами, улицы Петрограда приняли обычный вид. Жизнь города вошла в русло.

Ни одно правительство в мире не могло бы добиться такой решительной, такой быстрой победы над смутой, грозящей свободе. Ни одно правительство в мире не могло бы издать приказа о прекращении манифестаций без риска вызвать против себя возмущение свободных граждан. На такой шаг мог решиться только Совет р(абочих) и с(олдатских) д(епутатов), ибо Совет -- это голос самого свободного народа, Совет -- это революция. День 22 апреля был демонстрацией сил Совета. В этот день сказалась власть Совета над стихийными силами революции. В этот день Совет доказал свое право говорить властно и громко от лица

* Правда, 1917, No 39, 23 апреля.

народа. И что значат рядом с этой демонстрацией кучки противников Совета, заполнившие накануне тротуары Невского проспекта?"*.

Да, в апрельские дни Исполнительный комитет овладел стихийными силами революции, одержал победу над ними. Это была победа. Но горе революционерам, когда им приходится бороться со стихией народного возмущения и побеждать ее! И трижды горе революции, когда стихийные силы ее приходят в столкновение с требованиями разума! Победа разума в таком столкновении -- почти всегда пиррова победа104. Пиррову победу торжествовали и мы на другой день после апрельского кризиса. Апрельские дни углубили пропасть между революционно-оборонческим большинством Исполнительного комитета и правыми (цензовыми кругами). Результатом явилось последовавшие вскоре после того отставки Гучкова, Милюкова, Корнилова105. С другой стороны, и взаимоотношения между советским большинством и советской оппозицией становились день ото дня все хуже и обостреннее.

Как одно из последствий кризиса можно отметить увеличение натянутости в отношениях между руководителями Петроградского Совета и Керенским. Представлялось необъяснимым, как мог Керенский "пропустить" ноту Милюкова, не предупредив своих товарищей по партии и Совету? Был ли он солидарен с Милюковым в его вызове революционной демократии? Или не понял, в чем дело? Или считал ниже своего достоинства обращаться в трудную минуту за помощью Совета? Во всяком случае, среди товарищей Керенского рождались сомнения в том, насколько соответствует его силам та роль, которую ему приходилось играть в развивающейся драме революции.

* Известия, 1917, No 48, 23 апреля.

Глава четвертая ВОЙНА ИЛИ МИР?

Еще до апрельского кризиса против кабинета кн. Львова раздавались слева и справа упреки в нерешительности, бездеятельности, бессилии. Апрельские дни доказали, что правительства в России вообще не существует: внутри страны кабинет оказался настолько бессилен, что лишь вмешательство Совета спасло его от ареста, а заявления, обращенные им к внешнему миру, были с такой решительностью опровергнуты народными массами, что его торжественная "нота" превратилась в пустую бутаду106.

Такое положение, очевидно, не могло быть терпимо. Страна нуждалась в твердой власти, без нее нельзя было ни положить предел распространению анархии, ни вести активную политику мира, ни продолжать войну. Проблема организации власти, которую три недели тому назад мы пытались разрешить формулой поддержки правительства "постольку-поскольку", теперь вновь встала перед нами. Ясно было, что бессилие и бездеятельность правительства, как и ошибки его, зависят не от личных свойств его членов, а от того, что оно построено на песке. Необходимо было подвести под государственную власть новый прочный фундамент. Задача эта особенно повелительно диктовалась положением фронта.

Я должен остановиться здесь несколько подробнее на последнем вопросе, так как в значительной мере сквозь призму его рассматривался у нас в описываемые дни вопрос о коалиции. Каково было в середине и во второй половине апреля состояние нашей армии? 27 апреля на торжественном заседании четырех Государственных дум107 военный министр Гучков горько жаловался, что армия "переживает тот же недуг, как страна: двоевластие, многовластие, безвластие... Вся страна когда-то признала: отечество в опасности. Мы сделали еще шаг вперед: отечество на краю гибели". А два дня спустя Керенский перед депутатами фронта говорил о состоянии фронта сло

вами отчаяния: "Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов? ... Я жалею, что не умер два месяца назад: я бы умер с великой мечтой, что мы умеем без хлыста и палки уважать друг друга и управлять своим государством не так, как управляли прежние деспоты".

Но если к этому времени процесс разложения армии зашел так далеко, что делал психологически возможными подобные слова, то начался этот процесс значительно раньше. Набоков в своих уже цитированных мною записках отмечает, что еще в середине апреля "на основании доклада ген. Алексеева108 приходилось констатировать, что революция нанесла страшнейший удар нашей военной силе, что ее разложение идет колоссальными шагами, что командование бессильно"*.

Другие наблюдатели относят начало разложения армии к самым первым дням революции. Особенно ценным представляется мне в этом отношении показание Станкевича. Керенский перед своим вступлением во Временное правительство обратился к нему за советом, брать ли ему портфель в министерстве кн. Львова.

Все равно, -- ответил Станкевич, -- возьмете или нет, -

все пропало.

Как все равно, -- переспросил Керенский, -- ведь все идет

превосходно.

Армия разлагается...

Уже в это время Станкевич оценивал положение такой формулой: "Через десять лет будет хорошо, а теперь, через неделю, немцы будут в Петрограде"**.

В это время я был далеко от Петрограда и потому не мог сопоставить с этим свидетельством свои личные наблюдения. Но я уже отмечал, что первые мои впечатления от встреч с частями петроградского гарнизона, впечатления, относящиеся ко второй половине марта, были не утешительные.

Впрочем, петроградские полки, как части тылового гарнизона, находились в иных условиях, чем действующая армия на фронте. Состояние фронтовых частей в описываемое время я могу воспроизвести лишь по рассказам приезжавших на фронт делегатов. Настроение делегатов было по большей части приподнятое, восторженное. В них энтузиазм революции проявлялся ярче, непосредственнее, чем в ком бы то ни было. Особенно сильные, горячие слова для выражения этого энтузиазма находили темные,

* Набоков В.Д. Временное правительство, с. 74. ** Станкевич. Воспоминания, с. 70,

политические малоразвитые окопники. И все же из их рассказов получалось отчетливое тяжелое впечатление: армия охвачена брожением, подавлена множеством новых вопросов, новых идей, новых лозунгов, не может в них разобраться, не знает, куда идти, к чему стремиться; старые скрепы ее распались, дисциплина разрушена, доверие к командному составу убито, воевать солдаты не хотят.

На этом последнем впечатлении я особенно настаиваю. Дело в том, что почти все фронтовики, приезжавшие в Петроград, были настроены патриотически, стояли на точке зрения необходимости обороны. В их устах заверения о революционной сознательности выбравших их воинских частей неизменно чередовались с обещаниями, что армия до конца исполнит свой долг. Порой эти обещания принимали и более торжественную форму, переходили в клятву освободить русскую землю от вражеских полчищ. Но это была парадная, казовая часть речей представителей фронта. За нею шли доклады о положении в окопах, и выяснилось, что выборным представителям солдат там, на фронте, приходится бороться с темнотой, несознательностью избравшей их массы.

"Освободим русскую землю!"

А рядом: "Устали очень... Четыре ведь года в окопах, а конца не видать... Спрашивают, скоро ли мир... По домам хотят..."

Этот контраст между настроениями делегатов и их информацией о настроении масс бросался в глаза. То же самое пришлось мне наблюдать среди частей петроградского гарнизона. В первую половину апреля настроение солдат на митингах было патриотическое, оборонческое. Затем наступил перелом, настолько резкий, что я тогда же отметил его дату: случилось это 14 апреля. Причина перелома: накануне, 13-го, солдатская секция Совета приняла решение об отправке на фронт маршевых рот!

В дальнейшем мне пришлось принимать участие в отправке маршевых рот почти из всех частей. Картина всюду была одна и та же. Масса солдат во всех частях одинаково не желала покидать Петроград и отправляться на позиции, менялись лишь формы выражения этого нежелания: мотивировка отказа идти в окопы бывала порой "оборонческая", порой "интернационалистическая". "Полк недостаточно обучен", "в ротах мало пулеметов", "старые солдаты должны оставаться в частях для обучения новобранцев" -- это один вид аргументации. "Мы в Петрограде на страже революции", "в окопы надо послать помещиков, буржуев, бывших городовых и жандармов", "нам немецкие рабочие и крестьяне -

братья", "не хотим умирать за английскую буржуазию", "мы не за войну, а за мир", "почему тайных договоров правительство не публикует?" -- это был другой ряд аргументов. А суть была одна и та же: в ожидании ли пулеметов или в ожидании публикования тайных договоров, ради защиты революции или ради обучения новобранцев, -- но солдат отказывался идти воевать. По всему, что я видел и слышал, я думаю, состояние армии на фронте в конце апреля 1917 года в общем мало отличалось от состояния петроградского гарнизона.

* * *

С состоянием армии и с настроением солдатской массы был тесно связан один частный вопрос, вокруг которого в конце апреля в советских кругах разгорелась крайне острая борьба, -- я имею в виду вопрос о братаниях на фронте. Несколько слов о происхождении этого явления. "Братания не были ни выдумкой Ленина, ни изобретением германского генерального штаба, ни специфическим "невиданным в истории порождением русской революции". "Братания", то есть мирные сношения стоящих друг против друга солдат двух вражеских армий, так же стары, как стара война. Следы таких сношений можно найти в истории любой войны: так, например, сошлюсь на оставленное Л. Толстым109 описание "братаний" при Севастопольской обороне110. Не новость и идея заключения мира путем "братания" сражающихся друг против друга армий -достаточно вспомнить классический рассказ об окончании римско-сабинской войны111.

Не только в настроениях революционеров-антимилитаристов, но и в мечтах умереннейших пацифистов "братания" всегда занимали почетное место. В самом деле, возможно ли более радикальное разрешение вопроса о войне, чем "братание" людей, предназначенных для взаимного убийства! Недаром в пророческих "Зорях" Верхарна112, написанных задолго до начала всемирной войны, вопрос о войне разрешается совершающимися одновременно восстанием в осажденном городе и братанием восставших с осаждавшими город вражескими войсками.

Когда вспыхнула всемирная война, мысль интернационалистов --противников войны, естественно, вернулась к этому способу прекращения кровопролития. "Братания" заняли почетное место в ряду циммервальдских лозунгов. И именно как общеизвестный лозунг революционного интернационализма Ленин включил "братания" в 1-й пункт своих знаменитых "тезисов".

Но в русской обстановке начала апреля 1917 года этот лозунг

прозвучал настолько странно, что Плеханов отметил его как один из признаков бредового характера "тезисов" Ленина. В последовавшие за приездом Ленина дни никто, насколько я знаю, не придавал этому лозунгу серьезного значения. И вдруг "братания" начались в небывалых до революции размерах почти по всему фронту сразу. Это явилось одинаковой неожиданностью и для оборонцев, и для большевиков.

В номере от 18 апреля "Правда" поместила статью-корреспонденцию Лашевича113, озаглавленную "Братание на фронте". "На съезде Западного фронта в Минске, -- говорилось в этой корреспонденции, -- всех поразил факт братания русских с немцами по всему фронту... Наши солдаты практически предлагали немцам уходить к своей границе и торжественно обещали немцам не переходить через свою границу. Они ручались честным словом, что русские солдаты их преследовать больше не будут... Немцы в ответ указывали, что простым уходом с русской территории войны не кончить, так как немцы воюют не только с русскими... Они категорически заверяли, что наступать они не будут, и просили о том же и русских. А пока они обещали не стрелять. И случилось то, чего никто не предполагал, -- фронт замер..."

Свое отношение к изображаемому в корреспонденции явлению газета выразила в статье "Новое на фронте". В этой статье газета отмечает "поразительную картину новых явлений на фронте" и, само собой разумеется, выражает свое удовлетворение по поводу этих явлений, но вместе с тем предупреждает: "Братание не должно превратиться в ловушку для революционных солдат той или другой стороны".

В этот момент большевики не связывали своей политики с начавшимися помимо них братаниями. С другой стороны, и оборонцы не сразу определили свое отношение к "братаниям". Так, один представитель Петроградского совета, отвозивший на фронт солдатам первомайские подарки солдатам, решил принять на себя устройство братания с целью революционирования германской армии. Это был рабочий-меньшевик, старый партийный работник, настроенный крайне патриотически и принадлежавший к правому крылу "революционного оборончества".

Исполнительный комитет Петроградского совета столкнулся впервые с вопросом о братаниях 14 или 15 апреля (за 3--4 дня до празднования 1 Мая). Обсуждался вопрос о лозунгах для майских манифестаций. Прения по этому вопросу были прерваны прибытием депутации от солдат-фронтовиков. Не помню, представителями каких организаций были неловко вошедшие в комнату Комитета и остановившиеся около дверей солдаты, но с первого

взгляда видно было, что это -- подлинные солдаты-окопники и что недаром добивались они, чтобы Комитет принял и выслушал их. Путаясь и волнуясь, говорили они о том, что на фронте началось что-то непонятное, так что скоро фронта не будет. Хорошо ли это или плохо? На пользу революции или на погибель ее? Поддерживать "братания" или бороться с ними? Мы были поражены и не знали, что ответить. Задавали солдатам вопросы: "Когда это началось? С чьей стороны была инициатива? Много ли было "бра-тальщиков"? О чем говорили?"

По-видимому, у явившихся к нам солдат было преувеличенное представление о размерах поразившего их воображение нового явления. В их передаче картина получалась потрясающая -- война, которую мы ненавидели всеми силами души и потому, что она была войной, и потому, что она грозила задушить революцию, -- проклятая война казалась близкой к концу... Но что если все это -- мираж, обман, ловушка?.. И мы не могли тут же, на месте, ответить солдатам на мучивший их вопрос -- хорошо ли это или плохо.

Когда депутация удалилась и Исполнительный комитет вернулся к вопросу о первомайских лозунгах, кто-то предложил включить в число этих лозунгов призыв к "братаниям" и именно "братаниями" ознаменовать день пролетарского праздника на фронте. Не помню точно, кто был автором этого предложения. Во всяком случае, оно исходило не от большевиков, а от оборонческого крыла Комитета, и я, со своей стороны, поддержал его. Присоединились к нему и наши представители военной секции. В пользу нового лозунга было большинство Комитета, но против него выступил Церетели. Он не осуждал "братаний", не возражал против этого метода прекращения войны, но доказывал лишь, что мы недостаточно осведомлены относительно характера начавшихся "братаний". Вывод его был: "Необходимо подождать". Церетели поддержал Чхеидзе, боявшийся как огня поспешных решений и считавший ожидание при всех обстоятельствах наилучшей тактикой. Исполнительный комитет согласился с ними -- и, таким образом, призыв к "братаниям" не попал в число советских первомайских лозунгов.

Насколько я помню, не было этого призыва и среди лозунгов, выставленных в этот день большевиками, на плакатах и знаменах которых мелькали надписи: "Помещики в окопы!", "Война до победы... над буржуазией!", "Опубликуйте тайные договоры". И только Ленин писал в первомайском номере "Правды":

"...Войну невозможно кончить ни простым втыканием штыков в землю, ни вообще односторонним отказом одной из воюющих

сторон. Практическое, немедленное средство для того, чтобы ускорить мир, есть и можеть быть только одно (кроме победы рабочей революции над капиталистами), а именно: братание солдат на фронте.

Немедленная, энергичнейшая всесторонняя, безусловная помощь с нашей стороны братанию солдат обеих воюющих групп на фронте!

Такое братание уже началось. Давайте помогать ему".

Да еще "Новая жизнь" с нескрываемым сочувствием перепечатала в своем первом номере, вышедшем 1 мая, немецкие призывы к братанию.

Но около этого времени (может быть, на 2--3 дня раньше) решительно выступило против "братаний" наше высшее военное командование. Я думаю, что генералы так быстро определили свое отношение к этому "новому" явлению не только потому, что они ближе, чем мы, стояли к жизни армии, но также и потому, что для них это явление было не совсем новым -- с ним они сталкивались не раз и в ходе всемирной войны, и раньше.

У оборонцев-революционеров этого опыта не было. 21 апреля оборонческая (меньшевистская) "Рабочая газета"114 сообщала:

"20 апреля общее собрание делегатов с фронта постановило допустить братания на фронте с целью революционной пропаганды в неприятельских армиях, но относиться к ним настолько осторожно, чтобы не отразились на военной мощи армии.

Было указано на необходимость установить на фронте особые пункты, в которых происходили бы братания..."

Я не помню, при каких обстоятельствах было принято это постановление, и думаю, что в данном случае газета приняла за решение просто мнения, которые высказывались на частном совещании случайного состава. Во всяком случае, до конца апреля было немало сторонников подобного оборонческого использования "братаний". Сторонникам такой точки зрения позиция, занятая в этом вопросе высшим командованием, представлялась досадной ошибкой, и они не выступали открыто против нее лишь из боязни уронить в глазах солдат авторитет командного состава и внести этим развал в армию. Но "Правда" в ответ на приказ Брусилова115 не останавливаться перед применением артиллерийского огня для прекращения "братаний" разразилась гневной передовицей:

"В братании солдат и рабочих -- единственная надежда кончить эту братоубийственную войну, кончить ее справедливым, демократическим миром. Правительства капиталистов, правительства Бетман-Гольвегов116 и Гучковых никогда не кончат войны, если

они не увидят, что рабочие и солдаты готовы сами стать правительством и взять судьбы страны в свои руки"*.

Этим намечался совершенно новый взгляд на "братания": речь шла уже не о том, чтобы перекинуть факел революции через линию окопов и распропагандировать вражескую армию, стоящую на русской земле и угрожающую русской революции; речь шла о том, чтобы у нас подготовить замену "правительства Гучковых" правительством "рабочих и солдат".

Но если не самые "братания", то призыв к ним можно было использовать еще и по-иному. И это превосходно учитывал Ленин, когда писал:

"Ясно, что братание есть путь к миру. Ясно, что этот путь идет не через капиталистические правительства, не в союзе с ними, а против них... Ясно, что этот путь начинает ломать проклятую дисциплину казармы-тюрьмы, дисциплину мертвого подчинения солдат "своим" офицерам и генералам, своим капиталистам... Ясно, что братание есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетенных классов, есть, другими словами, одно из звеньев в цепи шагов к социалистической пролетарской революции.

Да здравствует братание! Да здравствует начинающаяся всемирная социалистическая революция пролетариата..."

И далее, предупреждая возражения противников:

"Мы всегда советовали и советуем вести братания возможно более организованно, проверяя -- умом, опытом, наблюдением самих солдат, -- чтобы обмана тут не было, стараясь удалять с митингов офицеров и генералов большей частью злобно клевещущих против братания"**.

Само собой разумеется, ничего общего с "начинающейся всемирной социалистической революцией" братания не имели. Их характер к этому времени вполне определился. Армейские комитеты один за другим высказывались за нежелательность и недопустимость их. С другой стороны, они утратили тот стихийный характер, который был свойственен им вначале. Германское командование придало делу планомерный, строго организованный характер, создав команды "братальщиков", выработав инструкции, назначив ответственных руководителей из офицеров генерального штаба. Этим путем достигалось разложение нашей армии и парализовался Восточный фронт, то есть подготовлялось фактическое сепаратное перемирие на этом фронте, что являлось в то время венцом мечтаний военных руководителей Германии.

* Правда, 1917, 27 апреля. ** Правда, 1917, 28 апреля.

Характерно, что большевистские фронтовые организации кое-где уловили это изменение характера "братаний". Так, Исполнительный комитет 436-го Новоладожского полка, прогремевшего на всю Россию своими "братаниями", а также своей "Окопной правдой"117, опубликовал в петроградской "Правде" пространное разъяснение, в котором, между прочим, говорилось:

"Братание с немцами, бывшее около Пасхи в нашем полку (как и на других участках фронта), продолжалось всего два дня и было прекращено полковым комитетом по той причине, что немцы стали высылать "братания" преимущественно офицеров"*.

Итак, по ту сторону фронта братания ни в малейшей степени не ломали "проклятой дисциплины казармы-тюрьмы". Ломка происходила лишь с одной стороны, разбивалась, дезорганизовывалась лишь та армия, которая должна была защищать российскую революцию. В такой обстановке лозунг "братаний" получал новый смысл, совершенно непохожий на тот, который придавали ему схемы Циммервальда. "Братания" вообще, теоретически, абстрактно, означали торжество человеческих чувств над военным озверением. Массовые революционные братания означали бы восстание солдат против войны и, следовательно, приближение мира. Но братания русских революционных солдат со скованными железной дисциплиной и проникнутыми презрением к побежденному противнику солдатами Вильгельма II и с его офицерами, инструктируемыми Людендорфом118, такие братания -- а с конца апреля речь могла идти только о них -- означали поражение революции, упрочение прусского милитаризма, сепаратное перемирие и фактический отказ русской демократии от политики всеобщего демократического мира.

Большевики не видели этого -- или не желали это видеть, так как все их внимание было поглощено другой стороной вопроса: "братания" -- точнее, призывы к "братаниям" -- представлялись им мощным рычагом, при помощи которого они рассчитывали поднять солдатскую массу и бросить ее против офицеров и генералов, против "правительства Гучковых", против оборонцев. И они хорошо выбрали этот рычаг. "Мир" -- это было что-то далекое, отвлеченное. Солдат-окопник чувствовал, что заключить мир -- дело нелегкое. А "братание" -- это было просто, близко, доступно. Вышел за проволоку -- и "братайся". Не будет больше стрельбы, не будет больше опасности быть убитым или раненым. Начальство мешает братаниям? Значит, оно-то и затягивает войну.

* Правда, 1917, 28 июня.

Сила нового большевистского лозунга была в особенностях антивоенных настроений фронта. Лозунг, который не имел бы большого значения, если бы в основании этих настроений лежало сознательное стремление ко всеобщему миру, приобретал силу тарана, разрушающего армию там, где каждый солдат мечтал не об общем мире всего мира и даже не о мире для родной страны, а о мире для себя, о мире для того участка, на котором стояла его рота. А именно мечты о таком мире подсказывала солдату его усталость.

* * *

Отношение к братаниям оборонческого большинства Совета определилось, как я упоминал, не сразу. Немалое содействие прояснению нашей позиции в этом вопросе оказала явившаяся к нам делегация от армий Северного фронта (в составе Кучина, Виленкина и Ходорова). Делегаты жаловались на растущий в армии развал и требовали от нас ясных указаний фронтовым организациям. Говорили они с непривычной для нас резкостью, но чувствовалось, что единственный источник этой резкости -- сознание делегатами всей тяжести лежащей на них ответственности.

После речей делегатов я взял слово и сказал, что чувствую всю горькую правду их упреков. Наше несчастие в том, что мы не знаем жизни фронта, недостаточно подготовлены к решению встающих перед нами бесконечно сложных задач, и потому порой нашим словам, обращенным к армии, не хватает определенности, конкретности. Но по существу нет расхождения между нами и товарищами, ведущими работу в рядах армии, нас объединяет одинаково острое сознание того, что гибель фронта была бы гибелью революции, гибелью России. Меня поддержали другие товарищи.

Было решено немедленно обратиться к фронту с воззванием, в котором дать ответы на вопросы, поставленные представителями Северного фронта. Составление воззвания было поручено мне, и проект, тут же на заседании набросанный мною, был принят без изменений. В воззвании говорилось о дисциплине, о необходимости для революционной армии быть готовой к наступлению и о пагубности "братаний".

Как раз в это время в Петрограде заседала всероссийская конференция большевистской партии119. Конференция была не очень многолюдная и не привлекала к себе большого внимания. Но ей суждено было сыграть крупную не только политическую, но и историческую роль: она покончила с колебаниями, характеризо

вавшими политику большевиков в первый период революции, и вернула Ленину всю его прежнюю власть вождя и диктатора партии.

Из числа резолюций, принятых конференцией, выделялась резолюция по вопросу о войне, заканчивавшаяся словами:

"...В особенности же партия будет поддерживать начавшееся массовое братание солдат всех воюющих стран на фронте, стремясь превратить это стихийное проявление солидарности угнетенных в сознательное и возможно более организованное движение к переходу всей государственной власти во всех воюющих странах в руки революционного пролетариата."

Это было прямое объявление войны Исполнительному комитету. Ответить на вызов, естественно, должны были советские "Известия". На этой почве в редакции разыгрался бурный конфликт, и я хочу рассказать здесь об этом эпизоде, так как он представляется мне характерным для того, как ставился в это время--в конце апреля -- в советских кругах вопрос о братаниях.

Редакция "Известий" была в то время весьма многочисленна, так что никто даже не знал толком ее состава. В нее входили: Стеклов, Бонч-Бруевич120, Авилов, Гольденберг, Чернышев121, Гоц, я и, помнится, еще какие-то военные. Но Гоц у нас только "числился" и фактически не принимал участия в ведении газеты. Дан вплотную взялся за газету только в мае. Чернышев интересовался лишь специально экономическими темами. Более или менее постоянно работали в газете 5 человек, из которых трое (Стеклов, Бонч-Бруевич и Авилов) принадлежали к оппозиции Исполнительного комитета, а один (Гольденберг) занимал колеблющееся положение между оппозицией и большинством. Таким образом, защита "линии" Исполнительного комитета фактически лежала на мне одном. Моя задача осложнялась тем, что весь персонал редакции, подобранный Бонч-Бруевичем, относился отрицательно к комитетской политике. В результате этого нелепого положения и газета получалась нелепая. Не приходилось мечтать о том, чтобы поднять ее на должную литературную высоту. Все силы уходили на то, чтобы не допустить уклонения советского органа в сторону большевизма и время от времени проводить в нем статьи, развивающие и обосновывающие политику Совета.

Считая совершенно необходимым ответить в "Известиях" на большевистскую резолюцию о "братаниях", я тотчас же по появлении этой резолюции в "Правде" написал статью с ее разбором. Но собрать редакцию в этот день не удалось. Поэтому я показал статью Дану, Чернышеву, Гольденбергу, Гоцу и, заручившись таким образом поддержкой со стороны большинства редакцион

ной коллегии, сдал рукопись в набор. Статья, носившая название "О братании в окопах" и выяснявшая ту "опасность для дела революции на фронте", которая кроется в принятой большевиками резолюции, вызвала в "Известиях" целую бурю. Когда я пришел ночью в типографию, чтобы выпускать номер, наборщики сообщили мне, что Бонч-Бруевич как заведующий типографией запретил им набирать мою статью. Я потребовал от него объяснений, Бонч-Бруевич в повышенном тоне заявил, что считает мою статью контрреволюционной, погромной и печатать ее в "Известиях" не допустит. Я объяснил ему, что опираюсь на решение Исполнительного комитета и мнение большинства редакции, и снова послал рукопись в набор. Но Бонч-Бруевич не сдавался и пригрозил, что, опираясь на "своих" людей в типографии, он силой воспрепятствует появлению моей статьи. Я ответил угрозой вызвать из Исполнительного комитета воинский наряд, который обеспечит мне возможность вести газету в духе решений Комитета. Бонч-Бруевичу пришлось покинуть типографию*.

Итак, к концу апреля разногласия по вопросу о братаниях достигли у нас такой остроты, что сторонники противоположных точек зрения в единой редакции "Известий" апеллировали к силе для проведения каждый своего взгляда!

* * *

Споря о том, допустимы или недопустимы, полезны или пагубны братания, мы не сразу заметили, что речь здесь идет о том, быть или не быть на нашем фронте фактическому сепаратному перемирию, и что это лишь пролог к вопросу, быть или не быть сепаратному миру между Россией и Германией. Попытаюсь восстановить ту обстановку, при которой приходилось в конце апреля представителям различных общественных групп определять свое отношение к миру.

Солдаты не хотели воевать. На фронте установилось затишье. Немецкое командование прилагало все усилия к тому, чтобы закрепить это положение путем переговоров о сепаратном перемирии и сепаратном мире. В странах Антанты позиция революционной России в вопросе о войне вызывала раздражение -- не только в буржуазных, шовинистически настроенных кругах, но и среди демократии, среди рабочих, стоявших в большинстве за войну.

* Отмечу, что описанный конфликт имел одно хорошее последствие: он ускорил реформирование редакции. Члены ее, не разделявшие политики Исполнительного комитета, постепенно устранились от работы, а затем и официально заявили о своем выходе в отставку.

Об этом недвусмысленно напоминали нам представители социалистических партий Запада, привозившие в Таврический дворец "братский привет" и всякие комплименты великой российской революции и заканчивавшие свои приветственные речи призывами "сделать последнее усилие, чтобы сокрушить германский империализм"122.

С другой стороны, отношение германского империализма к российской революции оказалось иным, нежели мы ожидали: Вильгельм II не спешил на помощь своему низложенному с престола "брату", давление немецких армий на наш фронт ослабло, немецкие штыки не грозили непосредственно завоеваниям революции. Больше того: не могло быть сомнения, что наша революция была встречена в воюющих с нами странах с большим удовлетворением, чем в странах, связанных с Россией союзом. При таких условиях первоначальная простая и наивная формула "революционного оборончества" ("защита фронта есть защита революции") утратила свое ясное осязательное содержание. Уста ораторов еще повторяли слова этой формулы, зажигавшие миллионы сердец в первые дни революции, но теперь эти слова были холодны, бледны, безжизненны.

Теперь при решении вопроса о войне приходилось учитывать международную обстановку, думать о более или менее отдаленном будущем. Либеральные и правые круги требовали "войны до конца, в полном единении с союзниками". Это была платформа "патриотизма" буржуазных цензовых кругов. Каковы были психологические основы этого патриотизма? Несомненно, известную роль здесь играли не остывшие еще настроения первых лет войны. Наряду с этим чувствовалось сознательное стремление цензовых кругов раздуть националистические стремления в народных массах, чтобы воспользоваться ими как орудием против революционных партий. За "патриотизм "хватались как за антитезу революции. Война переставала быть средством и путем к победе. Война сама по себе начинала казаться благом, как противоположное революции начало*. Если в начале марта можно было говорить о реакции, мечтающей о том, чтобы заключить сепаратный мир с Германией и вражескими штыками подавить революцию, то те

* По-видимому, не чужд был этого взгляда П.Н. Милюков. В.Д. Набоков в своих воспоминаниях рассказывает: "Я припоминаю, как в одну из моих поездок куда-то в автомобиле с Милюковым я ему высказал (это было еще в бытность его министром иностранных дел) свое убеждение, что одной из основных причин революции было утомление войной. Милюков с этим решительно не соглашался. По существу же он выразился в том смысле, что "благодаря войне все у нас еще кое-как держится, а без войны скорее бы все рассыпалось..." (Набоков ВД. Временное правительство, с. 41).

перь враги революции открыто заключали союз с войной, чтобы руками ее задушить демократию.

К концу апреля то или иное отношение к войне стало основным признаком общественных группировок в России: за войну до конца означало против революции; против войны означало за революцию. Но это было лишь общее, теоретическое деление. Поперек него проходило другое, практическое деление -- деление в рядах демократии по признаку того или иного понимания путей, которые могли бы вывести Россию из огненного круга войны. Логически для России представлялись возможными два выхода из войны: всеобщий мир и сепаратный мир. Этому соответствовали и две мирные политики, из которых одна требовала сохранения связей России с союзниками, а другая обрывала эту связь.

Ясно было, что эти две политики взаимно исключали друг друга. Идя навстречу германскому военному командованию и вступая с ним в переговоры о сепаратном мире, Россия лишалась возможности влиять на союзников в смысле пересмотра целей войны и создания платформы всеобщего демократического мира, обрывала свои международные связи, отталкивала от русской революции симпатии социалистов и демократии в союзных странах. Наоборот, подготовляя совместно с социалистами Запада общую платформу мира и ведя переговоры по этому вопросу с союзными правительствами, Россия отрезала себе путь для сепаратных переговоров с генералами и министрами Вильгельма о перемирии или мире.

Приходилось выбирать. Политика сепаратного мира сулила немедленный успех: прекращение военных действий, демобилизацию армии и, быть может, возвращение (всех или части) занятых неприятелем территорий. Но, конечно, позже, при любом исходе всемирной войны за эти непосредственные выгоды Россия заплатила бы дорогой ценой. В случае победы Центральных держав123 Россия попала бы в тяжелую зависимость от Германии. В случае победы Антанты она разделила бы участь побежденных стран. В обоих случаях при заключении всеобщего мира открывалась возможность пересмотра сепаратного германо-русского договора -- и при том в ущерб интересам России.

Наряду с этим существовали соображения морального порядка. Заключение сепаратного мира с Германией было бы со стороны России актом вероломства по отношению к союзникам. Так был бы принят выход России из войны не только правительствами и официальными кругами союзных стран, но и широкими массами населения, которые обвиняли бы за этот шаг русскую революцию, русскую демократию. Характерно, что ни одна партия и ни одна группа в России не решалась в то время высту

пить с предложением сепаратного мира: даже большевики, которым предстояло в дальнейшем путем политики сепаратного мира прийти к власти, в то время, к которому относится мой рассказ, отрекались от такой политики.

В резолюции Всероссийской конференции большевистской партии, принятой 27 апреля, мы читаем: "...Конференция протестует еще и еще раз против низкой клеветы... будто мы сочувствуем сепаратному (отдельному) миру с Германией". В связи с этим протестом припоминается мне сцена, которая разыгралась в Совете рабочих и солдатских депутатов 2 мая, когда в полемике с Зиновьевым я заметил, что путь, предлагаемый ленинцами, ведет Россию к сепаратному миру. Мои слова вызвали взрыв негодования со стороны кучки делегатов-большевиков. В течение нескольких минут мне не давали говорить, прерывая меня криками: "Клевета! Клеветник!". И это негодование не было притворным: если не все большевики, то часть их действительно считала политику сепаратного мира недопустимой и постыдной! О правых и либеральных кругах нечего и говорить: в их глазах "сепаратный мир" был синонимом гибели России.

Задача сводилась к тому, чтобы вести такую политику мира, которая приводила бы к всеобщему, а не сепаратному миру. Но на этом пути мы с первых же шагов сталкивались со множеством трудностей. Нужно было привлечь на нашу точку зрения не только народные массы, но и правительства обеих воюющих коалиций. Начинать кампанию мира приходилось в атмосфере, отравленной кровью, насыщенной ненавистью, посреди тайных интриг и открытого недоверия, при отсутствии активной поддержки даже со стороны наиболее близких нам политических партий в странах Антанты. Предстояла продолжительная борьба. И если была хоть малейшая надежда довести ее до конца, то это при условии, чтобы во время ее Россия сохраняла свое положение в рядах антигерманской коалиции.

Итак, политика всеобщего мира приводила к необходимости для России продолжать участвовать во всеобщей войне. Участвовать в ней до каких пор? До тех пор, пока союзники примут нашу платформу мира без аннексий и контрибуций? Или до тех пор, пока мы не убедимся, что союзники этой платформы не принимают? В зависимости от того или иного ответа политика борьбы за всеобщий мир превращалась либо в нечто весьма близкое к милюковской политике "войны до победного конца", либо в политику сепаратного мира. Приходилось искать третьего ответа, идти третьим, средним путем и при этом прилагать все усилия к тому, чтобы выиграть время.

Таким образом, мы приходили к обороне, к продолжению войны во имя того, чтобы избежать сепаратного мира и успеть столковаться с союзниками. Получалась политика, имевшая две стороны -- борьба за всеобщий демократический мир -- в Европе, оборона -- у себя дома. Эти две стороны нашей политики были тесно связаны одна с другой: оборона была необходимым условием того, чтобы можно было сделать хоть что-нибудь для приближения всеобщего мира; борьба за мир была предпосылкой того, чтобы армия согласилась на продолжение военных действий.

Но эта двойная политика таила в себе большую опасность: военная сторона ее грозила оттеснить на задний план ее мирную сторону; то, что являлось средством, грозило заслонить то, что было целью. В самом деле, борясь за всеобщий мир, мы должны были, главным образом, преодолевать сопротивления, выраставшие на нашем пути в союзных странах. При развитии этой борьбы союзники должны были стать в глазах наших солдат виновниками затягивания войны. На фронте должна была создаться психология, несовместимая с интересами обороны. Являлась тенденция -- в интересах предотвращения этих нежелательных настроений смягчать столкновения с союзниками. Интересы обороны, которую мы принимали как путь ко всеобщему миру, таким образом связывали нам руки при борьбе за этот мир.

Из этого противоречивого положения был только один выход. Одновременно с обороной со всем напряжением сил и энергии вести борьбу за всеобщий мир, не останавливаясь ни перед возможным столкновением этой политики с интересами обороны, ни перед тем, что, исчерпав все средства воздействия на союзников, Россия в определенный момент может оказаться перед перспективой сепаратного мира...

Этого выхода мы не видели, и потому оказались пленниками политики, которая стремилась к миру, но к намеченной цели не вела и практически в известных вопросах делала нас союзниками наших врагов, сторонников "войны до конца", поднимая тем самым против нас волну неудовольствия в рядах тех классов, на которые мы опирались и интересы которых мы, по мере наших сил и разумения, защищали.

* * *

В глазах противников политики советского большинства, усвоенная им в конце марта и получившая дальнейшее развитие в течение апреля, политика укрепления фронта была разрывом с политикой известного воззвания "Ко всем народам мира". Не буду

доказывать здесь, что наши тревоги за состояние армии проистекали не из желания угодить французской бирже, английским империалистам и отечественным капиталистам, а из нашего стремления ко всеобщему демократическому миру. Отмечу лишь, что как раз в конце апреля, когда наша военная политика приобрела наибольшую отчетливость, одним из центральных вопросов советской политики стал созыв международной социалистической конференции. Это не была новая идея. За годы войны мысль о необходимости для представителей социалистических партий Европы встретиться и сговориться о совместных действиях в пользу мира высказывалась не раз. Но практически дело не шло дальше совещаний представителей интернационалистически настроенных "меньшинств", тогда как пропасть между руководящими партиями становилась все глубже, все шире.

Только российская революция создала возможность практической постановки на очередь вопроса о встрече на международной конференции социалистических партий, входивших в правительства обеих воюющих коалиций. Инициатива созыва такой конференции, как известно, принадлежала партиям нейтральных стран --Голландии, Швеции и Норвегии, -- вместе с которыми действовал и секретарь Бюро разрушенного войной Интернационала124 Камиль Гюисманс125. Но удельный вес голландско-скандинавского комитета126, создавшегося для проведения в жизнь этой мысли, был недостаточен, чтобы преодолеть сопротивление социалистов Англии, Франции и Бельгии и побудить их встретиться с представителями германской социал-демократии.

Посещавшие Таврический дворец представители социалистических партий Запада -- от Кашена127 и Тома128 до Вандервельда129 и Гендерсона130 -- прямо говорили о своем нежелании переговаривать о чем бы то ни было с Шейдеманом131. Ясно было, что если они согласятся на такие переговоры, то лишь скрепя сердце, уступая требованию русских социалистов. Насколько я помню, это и явилось главным основанием для решения Исполнительного комитета взять в свои руки дело, начатое голландско-скандинавским комитетом.

В конференции должны были принять участие как "большинства", так и "меньшинства" всех стран, как воюющих, так и нейтральных, -- все партии, готовые встать на платформу советского воззвания от 14 марта. Особым постановлением Исполнительный комитет призывал партии "большинства" оказать на свои правительства давление, чтобы обеспечить за представителями "меньшинства" возможность участия в конференции. 30 апреля

Петроградский совет принял воззвание к социалистам Западной Европы, в котором говорилось:

"Русская революция -- это восстание не только против царизма, но и против ужасов мировой войны. Это первый крик возмущения одного из отрядов международной армии труда против преступлений международного империализма. Это не только революция национальная, это первый этап революции международной, которая вернет человечеству мир".

И далее мы призывали социалистов союзных и вражеских стран на помощь русской революции. В частности, обращаясь к германским социал-демократам, мы говорили:

"Вы не можете допустить, чтобы войска ваших правительств стали палачами русской свободы, чтобы, пользуясь радостным настроением свободы и братства, охватившим русскую армию, ваши правительства перебрасывали войска на западный фронт, чтобы сначала разрушить Францию, затем броситься на Россию и в конце концов задушить вас самих и весь международный пролетариат в объятиях империализма..."

В Совете воззвание было принято с большим подьемом -- была вера, что слова его дойдут до тех, к кому мы их обращали. Была вера, что вопрос о войне получит свое разрешение на широком международно-социалистическом фронте и что политика укрепления армии даст нам возможность продержаться до этого момента. Но эта вера не шла дальше стен Совета. В широких рабочих и солдатских массах ни в это время, ни позже мне не пришлось наблюдать живого горячего интереса к международной социалистической конференции. Наоборот, можно было отметить скептическое отношение к ней, как к непонятной, хитрой затее. Причин для этого было много.

Идея социалистического Интернационала еще не была в должной мере усвоена массами. Они понимали обращение к народам всего мира, но механика переговоров с партиями, да при этом еще особо с "большинствами" и "меньшинствами", была для них слишком сложна. Затем, убивала всякий энтузиазм по отношению к предстоящей конференции деятельность антантовских министров-социалистов в России: речи Тома, Вандервельда, Ген-дерсона, доходившие до казарм и до заводов в упрощенном, нередко извращенном, виде, производили здесь крайне неблагоприятное впечатление. Наконец, на отношение масс к конференции оказала некоторое влияние и ожесточенная травля, поднятая против конференции большевиками. Предстоявшие переговоры с социалистами Запада большевистская печать изображала в виде совещания прислужников русского империализма с аку

лами французско-английской и американской биржи. Чего доброго могла ждать русская революция от такого совещания?

Забегая несколько вперед, я должен отметить, что и в советских кругах интерес к международной социалистической конференции быстро потускнел. В этом сказалась отмеченная мною выше слабая сторона нашей двойной политики укрепления фронта и борьбы за мир. Расходуя все силы, весь остававшийся у нас пафос на оборону, на осуществление военной части нашей программы, мы упускали из виду другую, главную часть этой программы и делали слишком мало для вовлечения широких народных масс в борьбу за мир. Создавалось представление, что наше дело -- удержать солдат на позициях, а условия всеобщего демократического мира явятся сами собой.

30 апреля было решено послать в Стокгольм для переговоров относительно созыва конференции Скобелева. Но не успел он доехать до места назначения, как его телеграммой вернули обратно, так как явилась мысль ввести его в состав коалиционного правительства. После этого в подготовке конференции наступила заминка. О ней говорили мало, без веры в успех. В Стокгольм послали с информационными целями Вайнберга132, который для этой задачи совершенно не годился, послали его просто потому, что он первый подвернулся под руку. Бесконечно долго, вяло тянулись работы специальной комиссии, подготовлявшей связанные с созывом конференции вопросы... Огня в кампании не было. Только в июне была сделана попытка оживить интерес демократии к вопросу о международной социалистической конференции, но без успеха. Впрочем, об этом ниже.

Вернусь к рассказу о событиях, непосредственно следовавших за манифестациями 21--22 апреля.

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова