Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы: Россия в 1917-м году.
Владимир Войтинский
1917-Й. ГОД ПОБЕД И ПОРАЖЕНИЙ
К оглавлению
Глава девятая ПАДЕНИЕ РИГИ
17 августа утром ген. Парский позвонил ко мне по телефону и просил приехать по спешному делу. Я застал его над картой. Озабоченно жуя губами, он смотрел на одну точку -- около Ик-скюля -- и мне указал на это место:
-- Здесь будут переправляться.
Место, где ген. Парский ожидал наступления противника, приходилось против участка, занятого нашей 186-й дивизией, входившей в состав 43-го корпуса. Дивизия считалась одной из наиболее надежных в армии, и к ней при последней перегруппировке были подтянуты значительные резервы.
Само собой разумеется, я знал о смысле этой перегруппировки. Но считая, что оперативная часть находится исключительно в ведении командного состава и не касается ни комитетов, ни комиссаров, я никогда не спрашивал Парского о его предположениях на случай наступления немцев. Теперь он сам заговорил о своих стратегических планах. Выработанный им план обороны распадался на две части: 1) препятствовать переправе противника; 2) если переправа, несмотря на сопротивление, состоится, атаковать переправившиеся на правый берег части и сбросить их в реку.
Ввиду возможности сосредоточения немцами ураганного огня на нашей передовой линии, Парский главную надежду возлагал именно на вторую фазу обороны, а появление немцев на правом берегу Западной Двины, то есть временный прорыв нашего фронта, считал предрешенным. Но он верил, что нам удастся вслед за тем контратакой восстановить положение. Только бы дух был хороший в войсках! И он просил меня съездить в 186-ю дивизию, подготовить полковые комитеты.
Поехал. Настроение дивизии показалось мне превосходным. Солдаты ждали наступления противника с твердой решимостью "защищать революцию". Позиция с окопами, прорытыми вдоль
гребня высокого обрывистого берега Двины, казалась неприступной. Были заготовлены убежища на случай ураганного огня. Начальник дивизии, ген. Дорфман, маленький, подвижный, с седой головой и юношески веселыми глазами, обходил со мною окопы, беседуя с комитетчиками, шутя с солдатами. Он боялся лишь одного: что немцы атакуют не его дивизию, а соседний участок, так что не его молодцам достанется слава отбитого удара. Когда он при мне высказывал эти опасения в окопах, солдаты успокаивали его:
-- Беспременно сюда вдарит. За теми вон кустиками, в речушке у него понтоны заготовлены...
И, подымаясь над бруствером, солдаты указывали то место, откуда должен показаться понтонный мост. Их забавляло, что они разглядели все хитрости "немца".
Возвращаясь из дивизии, я заехал в штаб 43-го корпуса к ген. Болдыреву. От него веяло решимостью и энергией. Немного смущали его лишь латышские батальоны, приданные ему в виде резерва. Я уверил его, что латыши не подведут.
Вечером в штабе армии я узнал, что атака противника ожидается на рассвете -- об этом сообщил перебежчик-эльзасец. В 186-ю дивизию и на соседние участки был послан приказ -- быть наготове и, в частности, иметь под рукой маски на случай газовой атаки.
Я хотел немедленно выехать на позиции, но ночью в Искосоле шли совещания, распределялась работа для предстоящих боев, давались последние указания прибывшим с фронта депутатам, и я должен был принять участие в этой работе. Перед рассветом я справился по телефону в штабе о положении. Мне ответили, что пока все спокойно, донесений о начале атаки не поступало. Я пошел к себе соснуть. Сквозь сон мне чудился отдаленный рев пушек.
Меня разбудил телефонный звонок: из штаба сообщали, что немцы ведут наступление против 186-й дивизии, но связь с ген. Дорфманом прервана и обстановка в районе боя представляется неясной. Я немедленно вытребовал автомобиль и поехал на позиции. На дороге было пустынно, автомобиль летел как стрела. С каждой минутой все ближе, все громче бухали пушки. Неожиданно мы влетели в полосу огня: снаряды ложились вправо и влево от дороги, местами полотно ее было взрыто широкими воронками, воздух был удушливый, отравленный газами. Но по-прежнему на шоссе -- ни души.
Доехали до мызы Скрипте, где накануне находился штаб 43-го корпуса. Пусто, в комнатах набросаны бумаги, в кухне раз
веден огонь, кипит вода в чугунном котле, в углу, на полу, телефонный аппарат. Видно, штаб снялся с места с большой поспешностью. Развернув карту, я соображал, куда мог передвинуться штаб. В это время послышались торжественные звуки Марсельезы: с пригорка спускалась походная колонна, с оркестром и красным знаменем впереди. Латышские стрелки!
Командир батальона сообщил мне, где находится штаб корпуса, и показал приказ, полученный батальоном: выступить в таком-то направлении, занять такие-то позиции и защищать их, а в случае встречи с неприятелем до указанного места -- атаковать его и продвигаться вперед. Батальон Мерным шагом проходил мимо меня. Лица у стрелков сосредоточенные, серьезные; идут, как на параде, под звуки революционного гимна.
Полчаса спустя я был в штабе корпуса. Здесь узнал о положении. От ген. Дорфмана с начала боев никаких известий. Его дивизия не то "легла костьми", не то разбежалась, -- во всяком случае, немцы уже в 9 часов утра навели в намеченном месте понтонный мост, переправились на наш берег, перевезли туда пушки и теперь продолжают наступление.
Я был поражен! Неприступная позиция... все меры приняты заранее... солдаты, подсмеивавшиеся над "немцем"... генерал, боявшийся, что другому достанется честь победы!.. И вдруг!..
Ген. Болдырев объяснил мне, что в переходе противника через Западную Двину нет ничего удивительного: при современной технике боя вода -- не преграда, при достаточной артиллерийской подготовке можно перейти через любую реку. Впрочем, пока что район прорыва не велик: верст 6 шириной, версты 3 в глубину -- дело поправимое. Теперь задача -- атаковать противника со всех сторон и уничтожить его или отогнать обратно за реку. Всем дивизиям посланы соответствующие приказы. Начальники частей сообщают о благоприятном настроении в войсках и надеются на успех маневра. Но донесений о результатах наших контратак пока не поступало -- телеграфная связь с дивизиями и полками прервана и штаб корпуса не знает, что творится кругом. Равным образом, и связь со штабом армии разрушена с самого начала боя.
Присутствовавший при разговоре начальник штаба корпуса ген. Симонов объяснил мне, что это у нас обычная вещь: всегда в начале операции рвется связь и начинается неразбериха. Но это ничего: если дух в войсках хороший и распоряжении отданы заранее, то недостаток связи не очень дает себя чувствовать.
Бой с каждым часом приближался к мызе, в которой расположился штаб корпуса. Бухали пушки, трещали пулеметы, над
мызой рвались снаряды. Приезжали верховые с донесениями, проходили кучки солдат. Минутами устанавливалась телеграфная связь то с одной, то с другой дивизией, затем вражеский снаряд перебивал проволоку, и мы вновь оказывались отрезанными от наших частей.
К вечеру противник приблизился настолько, что пришлось перебраться верст на десять к востоку -- иначе штаб корпуса мог попасть в плен. Картина понемногу выяснялась: наши части повсюду отходили под давлением противника. Отходили в порядке, взрывая оставшиеся снаряды и патроны, вынося из боя раненых. Полковые командиры доносили, что приказ об отступлении отдан ввиду совершенной невозможности держаться. Но в итоге из предложенной контратаки ничего не выходило: повсюду части, получившие приказ наступать, шли вперед, а затем, не дойдя до места назначения, потеряв связь с корпусом, по приказу начальства поворачивали и отходили назад.
Противник все дальше продвигался вперед, закрепляясь на захваченном участке. Но... бой продолжался, исход его еще не был известен, рано было падать духом! И в донесениях строевых начальников порою звучали героические ноты -- они свидетельствовали о "высокой доблести" войск, сообщали о штыковых атаках, о готовности умереть, о численном превосходстве противника. За весь день не было ни одного донесения о неисполненном приказе, о нарушении дисциплины, о бегстве.
Наладилась телеграфная связь с Ригой. Болдырев послал в штаб армии донесение. Показывая мне свою телеграмму, он сказал с горечью:
-- Знаю, начнут теперь ругать и позорить солдата. А это всего хуже --без того наш солдат в себя не верит, а шельмованьем и совсем в нем душу убьют.
Генерал явно просил меня заступиться за солдат, защитить их от готовой обрушиться на них клеветы -- просил об этом не только потому, что любил солдата, но и потому, что боялся за армию. Тогда я написал на листке полевой книжки следующую телеграмму на имя председателя Временного правительства и председателя ЦИК:
"19 августа под прикрытием ураганного огня противнику удалось переправиться на правый берег Двины. Наши орудия не могли помешать переправе, так как большая часть орудий, прикрывающих район переправы, была подбита противником... Войска принуждены были отступить на 5 в[ерст] от Двины на фронте протяжением 10 [верст]. Для восстановления положения двинуты свежие войска.
Перед лицом всей России свидетельствую, что в этой неудаче нашей армии не было позора. Войска честно исполняли все приказания командного состава, переходя местами в штыковые атаки и идя навстречу смерти. Случаев бегства и предательства войсковых частей не было".
Прежде чем сдавать телеграмму на аппарат, я прочел ее Болдыреву. Он прослезился, обнял меня и сказал:
-- Это -- правда! Спасибо вам!
* * *
В ночь с 19-го на 20-е мы ожидали в штабе корпуса донесения из дивизии генерала Скалона204, которая стояла левее 186-й дивизии и первая получила приказ ударить во фланг и в тыл переправившимся на наш берег немецким частям. Придавая решающее значение этому удару, Болдырев свой приказ Скалону закончил словами: "Вам и вашей дивизии будет принадлежать вся слава этого дня".
Но до вечера не было никаких признаков того, что противник атакован --немецкие части медленно и неуклонно ползли вперед. Между тем связь с дивизией прервалась. Немецкие батареи долбили по дорогам между штабом корпуса и районом, где должен был находиться ген. Скалон. Посланные в ту сторону ординарцы не возвращались. Я решил проехать в дивизию, выяснить положение. Трудность была в том, что по дороге, избитой снарядами, автомобиль не мог идти без огней, а фары могли привлечь внимание неприятеля, расположение которого в точности не было известно. Шофер колебался.
-- Как раз машину потеряем, а я вчера новые шины поста
вил...
Но в конце концов он решил рискнуть шинами -- мы поехали и без больших приключений добрались до ген. Скалона. По дороге в нескольких местах мне пришлось натыкаться на отдельные кучки солдат, частью мирно сидевших вокруг костра на опушке леса, частью шедших навстречу мне из района боя. На мой вопрос, откуда они и куда идут, солдаты отвечали, что разыскивают свой полк. На мое указание, что их полк находится на позициях, а не в тылу, объясняли, что "сбились с дороги", поворачивались и отправлялись в ту сторону, откуда доносились выстрелы -- не могу, впрочем, поручиться, что они вновь не "сбивались с дороги" после моего отъезда и доходили до своего полка.
Дивизия ген. Скалона -- или, во всяком случае, часть ее -- занимала старые позиции; правый фланг ее, к которому ариста
ли части растрепанной 186-й дивизии, оказался теперь висящим в воздухе.
Получили приказ командира корпуса об атаке? -- спросил
я ген. Скалона.
Получил и исполнил. Донести не мог из-за отсутствия связи.
А каковы результаты?
Полился рассказ о героических боях, выдержанных дивизией. Представители дивизионного комитета горячо поддерживали своего генерала.
С начала войны не бывало такого адского ураганного огня!.. Солдаты дрались как львы!.. Командный состав выше всяких похвал!..
-- А наступление?
Наступали целый день... Ходили в штыки... Теснили противника... Но при отсутствии резервов, при подавляющем перевесе сил противника пришлось в конце концов отступить на старые позиции...
Дождавшись рассвета, чтобы можно было ехать без фонарей, я вернулся в штаб корпуса и передал Болдыреву все виденное и слышанное мною в дивизии. Болдырев попрекнул Скалона за вялость действий, а о солдатах заметил:
-- Их винить нечего. Делают, что с них требуется...
Телеграфная связь с Ригой была перебита. Когда телеграфисты нашли место повреждения и аппарат вновь начал работать, я отправил в Петроград второе донесение, в котором писал:
"Войска дрались честно и доблестно... Один полк почти весь день сражался без всякой связи с другими полками дивизии, будучи отрезан от них. Другой полк... почти уничтожен, третий на протяжении нескольких верст теснил превосходящего его силами противника. Н-ский артиллерийский дивизион снялся с позиции с последними цепями пехоты... Потери у нас значительны, но настроение в войсках бодрое. В районе боев я нигде не встретил паники и только на тыловых дорогах наталкивался на отдельные кучки уклоняющихся от боя. К собиранию этих кучек принимаются меры. Считаю долгом отметить дружную работу комитетов и командного состава. Положение остается чрезвычайно серьезным. Не исключена возможность новых неудач, особенно ввиду получающихся известий о дальнейшем расширении района прорыва. Но бесконечно тяжелые часы, пережитые армией, пусть не родят ни паники, ни отчаяния. Вместе с командным составом вновь свидетельствую: армия честно выполняет свой долг, и неудача не ложится позором на те части, на которые обрушиваются удары противника".
Картина была освещена здесь односторонне. Оставалось невыясненным, почему при столь высокой доблести наши войска все же отступают перед противником, который, как оказалось впоследствии, отнюдь не превосходил их численно. Но я передал в этой телеграмме проходившие передо мною события по совести -- так, как я воспринимал и понимал их и как воспринимали и понимали их окружающие меня военные люди -- от солдат-комитетчиков до генералов Болдырева, Симонова, Скалона.
20-го немцы продолжали наступать. Но продвигались они медленно, шаг за шагом оттесняя -- точнее, отгоняя артиллерийским и пулеметным огнем -- наши части. У нас были значительные потери, у противника потерь почти не было. Поэтому у нас получалось впечатление, что наша армия оказывает немцам упорное сопротивление, а в донесениях германского штаба в эти дни подчеркивалось, что русские полки отступают почти без боя.
Район прорыва увеличивался и в ширину, и в глубину. Сумятица, неразбериха росли с каждым часом. Теперь в бой было втянуто с нашей стороны не меньше 10 или 12 дивизий. Но связи между ними не было, они путались на прифронтовых дорогах, посылали разведчиков навстречу одна другой, топтались на месте. Порой то одна, то другая дивизия, выполняя приказ, начинала наступление. Порой наступали отдельные полки. Были и звуки Марсельезы, и красные знамена, и комитетчики в передовых атакующих цепях -- а затем все катилось неудержимо назад. Именно катилось -- не бежало!
На тыловых дорогах, в лесу все чаще попадались кучки солдат, отбившихся от своих частей. Дезертиры, бежавшие с поля сражения? Нет, почти все были при оружии, и когда им говорили: "Ваш полк там-то, ступайте туда!" -- они, как и в первую ночь, покорно брели в указанном направлении.
В штаб корпуса заехали представители Искосола. Сообщили, что на остальных участках фронта все обстоит благополучно и к месту прорыва двинуты свежие части. Но "свежие части" почему-то не подходили. Мы отступали верста за верстой, едва поспевая налаживать связь с ближайшими дивизиями. От корпуса остались лишь отдельные полки. Где остальные части, ген. Болдырев не знал -- знал лишь, что они не погибли в огне и не бежали. Зато появились новые полки и команды, отбившиеся от своих дивизий и поступившие под начало командира 43-го корпуса. Ими Болдырев пытался заткнуть образовавшуюся во фронте дыру.
План немцев теперь был ясен: выйти на Рижское шоссе и отрезать вместе с Ригой весь правый фланг армии.
Ночь с 20-го на 21-е мы провели с Болдыревым и его начальником штаба над картой. Болдырев принимал донесения, писал приказы, но дело обороны все не налаживалось. Под утро он обратился ко мне с просьбой поехать в Ригу и лично ознакомить командующего армией с положением в районе прорыва: он считал дальнейшие попытки "контратаки" безнадежными, предвидел выход противника на шоссе и опасался за участь правофланговых дивизий армии, которым в таком случае был бы отрезан путь отступления.
* * *
Опять длинный томительный путь по обстреливаемым артиллерией дорогам. Чем дальше от боя, тем больше беспорядок. Толпы солдат, побросавших оружие. Пустые повозки, скачущие сломя голову неизвестно куда. Выбрались на Рижское шоссе. Дорога запружена обозами. Слева и справа от нее по полям и меж деревьев течет пехота. По-видимому, целые воинские части -- полки, может быть, и дивизии. Но в каком они виде -- базарная толпа, а не армия! То здесь, то там вспыхивает паника. Подымается беспорядочная ружейная пальба. Обозные соскакивают с телег и принимаются рубить постромки -- некоторые с испугу рубят колеса. Два раза налетали эскадрильи немецких аэропланов, бросая бомбы в движущуюся по шоссе живую реку, -- и тогда паника принимала формы совершенного безумия.
В Риге бросились в глаза следы недавней бомбардировки: кое-где разрушенные дома, в одном месте посреди улицы воронка, взрытая тяжелым снарядом*. Но на течении местной жизни обстрел города не отразился: нарядная толпа на тротуарах, переполненные кафе... Помню еще, в городском сквере садовник усердно трудился над цветочной клумбой...
В штабе армии я застал ген. Парского, его начальника штаба Посохова и начальников отделов. Шло совещание. Посохов разбирал какие-то бумаги, прочитывал их, передавал для подписи командующему армией и клал листки в заготовленные заранее конверты. Когда я вошел в комнату., ген. Парский приостановил эту работу:
-- Погодите, Андрей Андреевич. Может, что-нибудь другое придумаем...
* Рига уже давно была в пределах огня дальнобойных немецких орудий. Но противник явно щадил город, заранее считая его своей добычей. И теперь обстрел был не очень жестокий: было пущено несколько десятков снарядов --достаточно, чтобы вызвать панику в штабе, но слишком мало, чтобы разрушить город.
И он стал расспрашивать меня о положении на фронте. Я передал все, что видел. Парский слушал, кивая головой, пожевывая губами, время от времени вставляя:
Да. Так-так. Как всегда.
Затем обратился к Посохову:
Ничего не поделаешь, Андрей Андреевич -- рассылайте!
Начальник штаба принялся быстрее рассовывать листки по
конвертам. Другой генерал заклеивал и запечатывал их. Я спросил ген. Парского:
-- Что это?
Тот скорбно развел руками:
-- Оставляем Ригу. Могло и хуже кончиться. Армию, по
крайней мере, отведем к Вендену.
Мне стало нестерпимо обидно и больно, сказалась и усталость --напряжение нервов в боевой обстановке, две ночи без сна. Ген. Парский, заметив мое волнение, участливо подал мне стакан воды и со стариковской, почти отеческой лаской в голосе говорил:
-- Это ничего, это с непривычки, это пройдет.
Затем отвел меня к окну и, положив руку мне на плечо, пытался успокоить меня:
-- Вы, Владимир Савельевич, еще мало знаете русского сол
дата. Русский солдат -- необыкновенный солдат, равного ему в
мире нет. Он и в наступлении велик, и в отступлении. Когда
он наступает, никто не устоит перед ним. А когда отступает,
его не то что вражеская пехота -- конница не догонит! Что те
перь? Разве это бегство? Вы бы посмотрели, как наши с Карпат
отступали! Вот тогда в самом деле...
Увлекшись нахлынувшими воспоминаниями, генерал принялся было рассказывать о непостижимой стремительности бегства нашей армии с Карпат. Но спохватился, что время и место неподходящие для этого рассказа, оборвал свою речь и бросился отдавать распоряжения.
* * *
Фактически эвакуация Риги началась задолго до приказа о ее оставлении. В Искосоле было пусто -- Кучин и другие члены президиума не возвращались с фронта, канцелярия была отправлена на грузовике в Венден. Не задерживаясь в Риге, я вернулся к ген. Болдыреву.
За время моего отсутствия положение на фронте заметно ухудшилось. Теперь район прорыва определялся в 25--30 верст ширины и верст в 20 глубины. Насколько велики были силы
противника в этом районе, мы не знали, так как наши части по-прежнему отходили без прямого соприкосновения с врагом. Во всяком случае, неприятельская артиллерия била довольно энергично по всей 50-верстной вогнутой линии, охватывающей прорыв. У нас же артиллерии не оказалось: часть орудий была подбита еще утром 19-го, часть была брошена при отступлении; некоторые батареи успели отойти и теперь "рвались в бой", но не имели снарядов; другие тоже "рвались в бой", но запутались и пропали без вести в лабиринте лесных дорог; орудия, подвезенные с других участков фронта, не могли быть введены в дело ввиду отсутствия позиций -- короче, была "каша". Войска продолжали исполнять приказания, но их боевая "упругость" быстро падала. То здесь, то там вспыхивала паника. В одном месте мчавшаяся Бог весть откуда батарея смяла пехотный полк, выступавший на позиции. В другом месте свои открыли огонь по своим...
При таком положении было непонятно, почему немцы продвигаются вперед так медленно. Казалось, некоторое усилие с их стороны, и сопротивление наших перепутавшихся частей будет окончательно сломлено, вражеская конница прорвется на Рижское шоссе -- и тогда вместе с Ригой мы потеряем большую половину 12-й армии, а перед немцами откроется ничем не защищенный широкий путь к Петрограду.
А между тем немецкие войска за три дня прошли всего лишь 25--30 верст. Я и теперь не могу объяснить эту медленность их продвижения. Может быть, при мощности артиллерии у них не было в районе прорыва достаточного количества пехоты, чтобы решительным ударом закрепить свой успех? Может быть, моральное состояние их частей было ниже обычного уровня? Во всяком случае, наши войска, о которых немецкое командование так презрительно отзывалось в своих бюллетенях, все же чувствительным образом задерживали продвижение противника.
22-го ранним утром, еще до рассвета, я отправил Керенскому и Чхеидзе новую телеграмму, составленную в согласии с ген. Болдыревым:
"Положение в районе Двинского прорыва с каждым часом становится более грозным. Противник, развивая успех первых дней, наступает и теснит наши войска. Нет ни бегства, ни отказа от исполнения приказа, но складывается неуверенность войск в своих силах, отсутствие боевой подготовки и, как следствие этого, недостаток устойчивости в полевой войне. Решающее значение имеет также огромный перевес артиллерии про
тивника. Потери наши велики, но в других частях проявляются признаки усталости..."
В это время штаб 43-го корпуса находился на расстоянии 2--3 верст от передовых немецких цепей, между нами и неприятелем не было никакого прикрытия, а от Рижского шоссе, по которому тянулись обозы правофланговых корпусов, нас отделяло не больше 10--12 верст. Но подошли из тыла свежие полки, и продвижение противника снова было задержано. На шоссе немцы пробились лишь 24-го или 25-го, когда наши последние обозы уже вышли из-под удара. Не пытаясь преследовать наши войска, немцы повернули на север, к Риге, куда их кавалерия успела уже выйти с другой стороны (по побережью). Между тем наша армия без соприкосновения с противником продолжала отходить в юго-восточном направлении, к венденским позициям, заранее, задолго до революции подготовленным на случай падения Риги. На этих позициях армия остановилась 26--27 августа.
* * *
Я должен прервать здесь рассказ о нашем отступлении после Двинского прорыва, чтобы остановиться на одном эпизоде, связанном с моими донесениями о положении на фронте. Дело в том, что моя вторая телеграмма пришла в Петроград одновременно с сообщением ставки о падении Риги и о положении в 12-й армии: "Дезорганизованные масы солдат неудержимым потоком устремляются по Псковскому шоссе и по дороге Видер--Лембург..."
Обе телеграммы появились в газетах в один и тот же день. Получилось скандальное противоречие между свидетельством комиссара и утверждениями высшего командования, противоречие, которое немедленно было использовано на обоих флангах -- либерально-правыми кругами, с одной стороны, большевиками и интернационалистами, с другой.
Противоречие в известной мере было кажущееся. Медаль имела две стороны: в районе прорыва действительно не было "ни бегства, ни отказа от исполнения приказа", а тыловые дороги были действительно запружены потоком "дезорганизованных масс солдат". Люди опытные уверяли меня, что такую картину им приходилось не раз наблюдать на фронте и до революции. Но если можно было примирить фактическую сторону обоих донесений, то непримиримым оставалось противоречие их тенденций: ставка обвиняла солдат, комиссар их защищал. И отсюда одни делали вывод, что комиссар покрывает преступления солдатчины, а другие -- что ставка клевещет на армию.
Само собой разумеется, укреплению авторитета высшего командования в армии подобная полемика содействовать не могла. Но, находясь в районе боев, я не мог думать о том, как будет освещать события ставка, и, со своей стороны, доносил правительству и ЦИК о происходивших предо мною событиях так, как я их воспринимал. И теперь, перечитывая свои телеграммы, я могу упрекнуть себя лишь в одном: я не сумел уловить истинный смысл того, что происходило вокруг меня. Этот смысл заключался в том, что армия, не желавшая воевать, не может сопротивляться. А это значило, что уже в июле 1917 года продолжать войну было невозможно.
Я не сделал этого вывода -- и в этом была ошибка, которую я делил со многими, очень многими. Но сколь ни груба эта ошибка, несравненно грубее была ошибка ставки, воображавшей, будто можно использовать падение Риги для того, чтобы "подтянуть" армию и оправдать суровые меры репрессий! Если мои донесения хоть в малой мере способствовали срыву этой кампании "использования", то они сослужили хорошую службу армии -- предотвратили эксцессы, отдалили неизбежную катастрофу.
* * *
Как я упоминал, наше отступление закончилось 26--27 августа. За неделю 12-я армия как бы описала огромную дугу: левый фланг ее остался на прежнем месте, упираясь в Западную Двину, а правый, прикрывавший Ригу, откатился верст на сто назад и остановился между Ригой и Ревелем. Ночью с 27 на 28-е собрался в Вендене Искосол. Заседали в длинной и узкой комнате, заставленной шкафами, в канцелярии какого-то уездного учреждения. Участники совещания валились с ног от усталости, многие засыпали, сидя за столом (заснул и наш председатель Кучин над списком ораторов), и я чувствовал, что веки слипаются, голова падает на стол, голос делающего доклад товарища становится похожим на далекое журчание ручья...
В этой обстановке полного физического изнеможения, после ряда бессонных ночей и длившегося несколько суток непрерывного мучительного напряжения нервов, мы пытались разобраться в случившемся, подвести итоги, сделать выводы для предстоящей дальнейшей работы.
Увы -- это были напрасные усилия, так как никто из нас не подходил вплотную к тому вопросу, который являлся ключом всего положения, к вопросу о том, возможно ли продолжение войны. Я думаю даже, что если бы кто-нибудь из нас попытался
поставить вопрос в этой плоскости, его попытка вызвала бы общее возмущение. Станкевич, которого события застали в Двин-ске, был свежее других участников совещания и допытывался, как это случилось, что при исполнении солдатами всех приказов армия все же откатилась при первом толчке со стороны противника, да к тому же при толчке, которого мы давно ожидали и к отражению которого были заранее приняты все меры! Но для него это был вопрос о технических недостатках армии -- и только. Так же ставили вопрос и другие. Говорили о нераспорядительности штаба армии, который после приказа об очищении Риги в течение чуть ли не 24 часов блуждал между Ригой и Вен-деном и фактически был в безвестном отсутствии без всякой связи с корпусами. Говорили о нераспорядительности корпусных командиров и о недостатках снабжения. Обвиняли ген. Скалона в том, что он не выполнил своевременно приказа ген. Болдырева о контратаке. А попутно восхваляли доблесть и дисциплину солдат.
Выяснилось, что командный состав армии оценивает положение сравнительно оптимистично. Офицеры довольны солдатами и считают, что войска справились с выпавшей на их долю задачей. В солдатской массе, напротив, ползут слухи об измене в штабе. Но это в порядке вещей: такие же слухи ходили в войсках и до революции при каждой неудаче, при каждом отступлении! Чтобы положить конец этим слухам, Станкевич предложил передать в суд дело ген. Скалона. Искосольцы поддержали его. Я заявил, что не вижу в действиях Скалона нарушения долга и в этом смысле буду свидетельствовать перед судом. Но против судебного разбирательства я не возражал.
Подняли вопрос о ген. Парском. Шли слухи о предстоящем смещении его с поста командующего армией. Искосольцы видели в этом интригу штабных контрреволюционеров. Солдаты относились к Парскому с доверием, его увольнение произвело бы плохое впечатление на армию. Решено было, что комиссариат, так же, как и Искосол, сделает военному министерству представление в этом смысле. Той же ночью Станкевич и я выехали в Петроград для доклада правительству и ЦИК.
Глава десятая КОРНИЛОВЩИНА
С конца июля Петроградский совет и ЦИК перебрались в Смольный институт205, здесь теперь был центр революционной жизни столицы. Но я попал сюда утром 28 августа впервые, и странное впечатление произвели на меня полные суеты бесконечные лестницы и белые коридоры с мелькавшими на дверях институтскими надписями.
На мой вопрос, где Чхеидзе и Церетели, мне ответили, что сейчас происходит заседание президиума ЦИК, обсуждаются вопросы, связанные с выступлением ген. Корнилова.
Каким выступлением?
Разве вы не слыхали?
И я узнал, что два дня назад верховный главнокомандующий предъявил правительству "ультиматум", правительство постановило отрешить его от должности, но генерал приказу о сдаче командования не подчинился и двинул войска на Петроград. Тогда все министры вручили председателю кабинета прошения об отставке, так что правительства, собственно, уже не существует, и ЦИК предоставил Керенскому право формировать новый кабинет.
Я поспешил на заседание президиума. В обширной полупустой комнате, в расставленных в беспорядке кожаных креслах сидели Чхеидзе, Церетели, Б. Богданов, П. Авксентьев, В. Чернов и еще двое-трое из руководящей группы Совета, все усталые, измученные бессонными ночами, подавленные тяжелыми вестями. Церетели справился о положении на Северном фронте. Я ответил, что армия заняла указанные ей позиции и настроение солдат неплохое. Богданов мрачно спросил:
-- Как велики силы ген. Корнилова на Северном фронте?
Я не понял вопроса.
-- Нам необходимо знать, -- пояснил Богданов, -- сколько
корпусов, дивизий, полков может снять Корнилов с Северного
фронта для похода против Петрограда.
Я ответил:
-- Ни одной роты!
Богданов в волнении вскочил с кресла:
Опять этот оптимизм! Корнилов уже снял с фронта целый
корпус.
Какой?
Третий конный!
Вздор! Такого корпуса на Северном фронте никогда и не
было.
За Корнилова высказались все командующие армиями!
-- Пустяки! За командующим, который присоединяется к
Корнилову, не пойдет ни один солдат.
Богданов с видом отчаяния опустился в кресло. Но моя уверенность в отсутствии сил у ген. Корнилова, по-видимому, произвела некоторое впечатление на присутствовавших. Кто-то спросил меня, насколько велика популярность верховного главнокомандующего в армии. Я ответил, что об отношении к Корнилову офицерства судить не могу, но среди солдат это имя со времени московского Государственного совещания окружено всеобщей ненавистью...
Чхеидзе сообщил мне, что при ЦИК образован "военно-революционный комитет", руководящий обороной Петрограда против войск ген. Корнилова, и предложил мне войти в эту организацию. Чернов пригласил меня (по-видимому, как фронтового человека) проехать с ним в штаб округа, посмотреть, что делается там по части обороны. И вот завертелся я в лихорадочной петроградской работе.
Не помню состава "военно-революционного комитета". Общих заседаний у нас не было. Действовали отдельные комиссии, а чаще всего попросту инициативные, никем не уполномоченные группки. Кажется, и общего плана не было -- ни в смысле политическом, ни в смысле военно-техническом. Все делалось по наитию, в порядке импровизации; но чувствовалось, что на этот раз советская машина работает по-настоящему, что дело спорится, что с каждым часом выше вырастает стена перед идущими на Петроград войсками ген. Корнилова -- в реальность которых я, впрочем, мало верил.
В штабе округа, куда я поехал с Черновым и Гоцем, наоборот, было пустынно и мертво. Чернов поехал из штаба на "позиции". Мы с Гоцем прошли к Савинкову, на которого Керенский возложил дело борьбы с "мятежными войсками".
Энглизированный барчук в спортсменском френче, бесстрастно-неподвижное, непроницаемое лицо, папироска в зубах,
нога перекинута через ногу. Мы передали ему, что военно-революционный комитет опасается контрреволюционных выступлений со стороны военных училищ и считает полезным, в предотвращении кровопролития, обезоружить их -- по крайней мере, взять из училищ пушки и отправить их на противокорниловский фронт. Савинков процедил в ответ:
Не нахожу нужным.
Предложили ему еще какие-то меры.
Не вижу надобности.
Справились о мерах, принятых штабом. В ответ:
-- Признаю сделанное достаточным.
Мы встали и, не прощаясь, вышли из кабинета блистательного сановника. Гоц не удержался и в дверях бросил по его адресу словечко, не принятое в парламентском обиходе.
Хотели вернуться в военно-революционный комитет, но на площадке лестницы нас встретил один из офицеров июльского "сводного отряда" и потащил нас в кабинет ген. Баграту-ни206, который, по его словам, непосредственно руководил подготовкой операций против войск ген. Корнилова. Багра-туни показал нам план Петрограда и его окрестностей с нанесенным синим карандашом предполагаемым фронтом и принялся объяснять план обороны. Сперва он давал объяснения в строго официальном тоне, затем оживился, стал улыбаться, подмигивать.
-- Собственно, все это пустяки, -- говорил он. -- Вы пет
роградский гарнизон знаете? Если дойдет дело до боя, разбегут
ся от первой шрапнели. Против них не то что корпуса, и диви
зии настоящей много. Но до боя не дойдет. Все эти позиции,
заставы, окопы -- ни к чему.
Рассматривая план, я обратил внимание на состав отрядов, выставленных на дорогах к Петрограду: "2 роты, 2 орудия", "1 рота, 1 орудие", "1/2 роты, 1 орудие"...
Спросил:
Неужели вы считаете, что этого достаточно?
За глаза! Ведь сколько ни ставь, в случае боя все разбегут
ся. А для психологии этого достаточно... Только бы и нашим, и
тем казалось, что все готово к бою...
Когда мы вышли из кабинета Багратуни, Гоц тревожно спросил меня:
Как вы думаете, они оба участвуют в заговоре?
Багратуни едва ли, а Савинков несомненно.
Впрочем, роль Савинкова в завязывающейся борьбе была слишком прозрачна -- и сам он почти не скрывал, что он всей
душой с ген. Корниловым против Советов. Сложнее была роль штаба.
Что означали бутафорские заставы Багратуни? Подготовлял ли он ген. Корнилову легкую победу над петроградским гарнизоном или в самом деле думал, что до боя дело не дойдет? Я склонен был верить искренности ген. Багратуни, так как считал абсолютно исключенной возможность того, что войска ген. Корнилова станут всерьез драться с кем бы то ни было -- особенно с войсками, защищающими Временное правительство и Всероссийский ЦИК. Тактика выставлять небольшие заставы на всех дорогах, где могут появиться корниловские разъезды, казалась мне правильной. Но позже Чернов передал мне, что все эти "роты и орудия" существовали лишь на штабной карте -- в действительности штаб округа не выставил вокруг Петрограда ни одной заставы: на дорогах стояли лишь отряды вооруженных рабочих и солдат, организованные военно-революционным комитетом. Как согласовать эту действительность с той картой, которую показал нам ген. Багратуни, я не знаю.
Между тем в Смольном кипела работа, трещали телефоны, стучали машинки, приезжали и отъезжали автомобили, летели во все концы города воззвания, приказы, мандаты. Вместе с оборонцами работали и большевики -- для петроградских рабочих, для Кронштадта, да и для иных полков участие большевиков в военно-революционном комитете имело большое -- я бы сказал, решающее -- значение.
Кто-то поднял вопрос о необходимости немедленно выпустить из Крестов всех арестованных после июльского выступления. Мотивировка была двойная: 1) освобожденные приняли бы участие в обороне революционного Петрограда; 2) в случае победы Корнилова заключенным грозит самосуд. Второй довод был отброшен сразу -- настолько невозможным казался успех корниловского выступления. Первый довод представлялся более серьезным. Но решили, что политически целесообразнее не спешить с этим делом. И, что особенно врезалось мне в память, большевики согласились с политическими соображениями, приведенными против немедленного освобождения их товарищей: эта мера могла бы быть принята "корниловскими войсками" за доказательство того, что Петроград находится в руках большевиков, и командование не преминуло бы использовать это впечатление.
Ночь с 28-го на 29-е я провел частью в Смольном, частью в штабе. Смольный вооружал рабочие батальоны, руководил рытьем окопов вокруг Петрограда, отдавая распоряжения железно
дорожникам, посылал команды для обысков в "Асторию"207 и в другие подозрительные места, производил аресты. В штабе Баг-ратуни улыбался над своей картой, исчирканной синим карандашом, Савинков с каменным лицом курил папиросу за папиросой, а молодые офицеры и юнкера, захлебываясь от радостного возбуждения, передавали друг другу свежие новости: ген. Крымов208 уже в Луге... уже в Красном Селе... уже в Петрограде... уже начал вешать...
Что творилось в это время в других кругах Петрограда, я не знаю. Но вот как характеризует их настроение П.Н. Милюков:
"Общее впечатление всех известий на правительство и наиболее осведомленные круги столичного общества было самое удручающее. В течение дня впечатление это постепенно сгущалось, дойдя к середине дня до состояния полной паники. Успех Корнилова в этот момент казался несомненным"*.
Я думаю, что это свидетельство историка, поскольку оно касается кругов, настроения которых он мог непосредственно наблюдать, не должно внушать сомнений. Но в Смольном настроение было совершенно иное. Атмосфера Смольного особенно отчетливо запомнилась мне, так как я сам не вполне разделял царившее вокруг меня боевое возбуждение: я один в Смольном не верил в существование "войск ген. Корнилова" и старался умерить рвение товарищей по части арестов и обысков**. Мои уверения, что "корниловских войск" не существует в природе, вызывали ответные шутки товарищей. Я не помню другого момента, когда в советских кругах царило такое бодрое настроение, как в эту ночь.
Для восстановления картины "корниловских дней" в Петрограде интересно сопоставить эти настроения Смольного с тем, как переживалась эта ночь в Зимнем дворце. Об этом А.Ф. Керенский давал такие показания на следствии по делу ген. Корнилова:
"Была одна такая ночь, когда я почти в единственном числе прогуливался здесь -- не потому, что не хотел ни с кем действо
* Милюков П. Н. История второй русской революции, т. 1, вып. 2, с. 249.
** У деятелей корниловского лагеря была в корне ошибочная информация о
настроениях демократии в эти дни. Так, ген. Деникин в своих "Очерках русской
смуты" рассказывает: "Невзирая на громкие, возбужденные призывы своих вождей,
призывы, скрывавшие неуверенность в собственных силах, революционная
демократия столицы переживала дни смертельной тревоги. Приближение к
Петрограду "ингушей" заслонило на время все прочие страсти, мысли и интересы.
А некоторые представители верховной власти торопливо запасались уже
заграничными паспортами". (Ген. А.И. Деникин. Очерки русской смуты. Б/т,
б/м, т. 2, с. 57.)
вать. Просто создалась такая атмосфера кругом, что полагали более благоразумным быть подальше от гиблых мест..."
29-го с утра положение выяснилось. Все пути к Петрограду были перерезаны, повсюду стояли отряды военно-революционного комитета. Но... противник не показывался. Беспокоясь о положении 12-й армии, я стал собираться на фронт. Но в штабе округа мне сообщили, что Луга занята корниловцами (что не соответствовало действительности); ехать в Псков ни по железной дороге, ни по шоссе нельзя. Предложили лететь на аэроплане и тут же познакомили меня с молодым французским офицером-летчиком, вызвавшимся доставить меня куда я пожелаю. Но до сумерек мой авиатор не успел наладить свой аппарат, а в темноте лететь он не решился, так как не знал дороги. Пришлось отложить полет до следующего утра.
Вечер и часть ночи я провел в Смольном. Напряжения в работе здесь уже не чувствовалось. Казалось, все, что можно было сделать, сделано, все меры приняты -- теперь остается ждать результатов. На вечер было назначено заседание Петроградского совета. Но народу собралось мало -- большая часть депутатов была на "позициях". Вместо официального заседания открыли частное совещание. Говорили, главным образом, рабочие. Почти во всех речах чувствовался сильный уклон в сторону большевизма. Я не собирался выступать, но меня попросили сделать доклад о падении Риги. Я рассказал о событиях на фронте и закончил свою речь требованием, чтобы Петроградский совет энергичнее, чем до сих пор, поддерживал дело обороны. Меня встретили и проводили овациями -- ясно было, что мои призывы отскакивают от сознания слушателей, а существенно для них лишь то, что оратор в дни боев под Ригой заступался в своих телеграммах за солдат*.
Утром мне сообщили по телефону, что ввиду ветреной погоды аэроплан вылететь из Петрограда не может. Тогда мы со Станкевичем решили отправиться в Псков на автомобиле, прямым путем через Гатчину -- Лугу.
* * *
Обогнали толпы рабочих, выступавших с кирками и лопатами на позиции, рыть окопы. Миновали и самые позиции, и
* В газетных отчетах было передано, будто я приписывал ставке намеренную сдачу Риги и на этом строил обвинение ген. Корнилова в измене. Не знаю, кто выдумал и пустил в оборот этот демагогический вздор
передовые заставы. Навстречу нам движется группа всадников. Замедлили ход. Кавалеристы окружили нас, и один из них, приложив руку к фуражке, попросил разрешения взглянуть на наши документы. Показали ему наши удостоверения. Солдат снова приложил руку к фуражке:
-- Как же, мы знаем...
Станкевич счел момент благоприятным, чтобы обратиться к разъезду с речью:
-- Неужели вам, ребята, не совестно? Надо с немцами вое
вать, а вы тут против своих войну затеяли! Стыдно, ребята!
Кавалеристы, казалось, были смущены. Старший разъезда объяснил:
-- Точно так, г. комиссар, да только нам приказано.
Расступились и пропустили нас. Это были "наши".
Едем дальше. Поднялись на холм; дальнейший путь прегражден отрядом трех видов оружия: по шоссе движется навстречу нам кавалерия и артиллерия, по бокам дороги идет пехота. Мелькнула мысль: как странно ведут они наступление -- толпой, в которой перемешаны все части! Но автомобиль уже врезался в ряды корниловцев. Опять вежливый вопрос:
-- Ваши документы?..
К автомобилю подъехал молоденький офицер со славным, застенчиво улыбающимся лицом. Узнав в нем председателя луж-ского Совета солдатских депутатов Вороновича, Станкевич спросил с изумлением:
-- Неужели вы с ген. Корниловым?
Воронович, в крайнем смущении, объяснил, что он, собственно, не с Корниловым, что его отряд состоит из частей луж-ского гарнизона, который, храня верность революции, защищает подступы к Петрограду.
Тогда я задал вопрос:
-- Почему же вы ведете наступление на Петроград?
Офицер смутился еще больше и принялся объяснять, что
выполняемый отрядом маневр, собственно говоря, не наступление, а тактическое отступление. Из его довольно сбивчивых слов Станкевич понял, что гарнизон, признав свои силы недостаточными для борьбы с казаками, остановившимися под Лугой, отступает к Петрограду для соединения с правительственными войсками. У меня же создалось впечатление, что доблестный гарнизон, не теряя надежды собственными силами отразить врага, отступал лишь в поисках подходящей позиции для генерального сражения, предусматривая, правда, возможность того, что такой позиции до самого Петрограда не найдется.
Во всяком случае, противник мог нагрянуть в любой момент, и Воронович спешил увести своих людей подальше от греха. Попрощавшись и пожелав другу всего хорошего, мы расстались -- лужане продолжали путь на Петроград, а мы двинулись дальше, навстречу войскам ген. Корнилова.
Проехали Лугу -- ни солдат, ни казаков. Стали расспрашивать крестьян, работавших на полях вдоль дороги. От них узнали, что штаб 3-го корпуса расположился в деревушке в нескольких верстах от шоссе. Я предложил Станкевичу проехать в штаб и арестовать его именем Временного правительства и Всероссийского ЦИК. Станкевич сперва принял это предложение за шутку, но затем согласился. И вот мы пустились по проселочной дороге в поисках штаба корниловской армии. Но разыскать нам его не удалось -- оказалось, что на рассвете штаб со своими казаками поспешно покинул деревню и направился в сторону, противоположную Луге и Петрограду. Это тоже походило на "тактическое отступление" и делало бесполезным маневр лужского гарнизона. Мы послали Вороновичу записку с предложением вернуться со всем воинством в Лугу как в место, в достаточной мере безопасное; одновременно телеграфировали в Петроград о том, что противника за Лугой не видно, дорога на Псков открыта и нет надобности в дальнейшей обороне Петрограда. Продолжая путь, мы поравнялись с мотоциклистом, возившимся над опрокинутой машиной. На нем была казацкая бескозырка с желтым околышем. Остановив автомобиль, я подошел к казаку, назвал себя и спросил, откуда, куда и по какому делу он послан.
Из Уссурийской казачьей дивизии, от ген. Губина, в штаб
3-го конного корпуса, с донесением.
Дай пакет!
Казак, сдернув с головы фуражку, вынул из-под подкладки желтый конверт и, широко улыбаясь, протянул его мне со словами:
-- Мы, господин комиссар, завсегда готовы.
Разорвав конверт, я прочел донесение. Начальник дивизии извещал командира корпуса, что, согласно полученному приказу, он довел эшелоны до Ямбурга. Но здесь, вследствие проникших в среду казаков слухов о целях похода, в дивизии началось брожение. Офицеры никаких объяснений дать людям не могут, так как сами не знают, зачем приведены полки в Ямбург и каково их дальнейшее назначение. Начальник дивизии просит у командира корпуса указаний, что ему делать. Если указания не будут своевременно получены, он выгрузит эшелоны и расквар
тирует сотни в городе и окрестных деревнях. Я оценил положение: если у ген. Корнилова имеются какие-либо колебания относительно возможности задуманного "похода", донесение ген. Губина докажет ему безнадежность начатой авантюры.
Сделав на пакете пометку, что пакет был вскрыт мною и донесение прочитано, я вернул бумагу мотоциклисту:
-- Поторапливайся, товарищ, с починкой, донесение спеш
ное.
Казак бойко ответил:
-- Точно так, господин комиссар, а только казаки никуда не
пойдут.
Мы двинулись дальше, к Пскову.
* * *
Итак, борьба с войсками ген. Корнилова закончилась без единого выстрела. Как правильно констатирует П.Н. Милюков: "Вопрос был решен не столько... стратегическими или тактическими успехами правительственных или корниловских отрядов, сколько настроением войск. Вопрос решили... не полководцы, а солдаты"*.
Дело было не в том, что корниловские генералы испугались открытого мятежа против законной власти, как утверждает Суханов**. И не в том, что отсутствие "выступления" со стороны большевиков лишило ген. Крымова повода для дальнейшего похода на Петроград, как полагает ген. Лукомский***. Корниловские генералы могли проявить больше смелости. Дутов209, который должен был в эти дни "выступить" под видом большевиков, мог выполнить это поручение. Крымов мог придумать какой-нибудь другой, более или менее благовидный предлог для операций против Петрограда. На результатах похода все это не отразилось бы ни в малейшей степени: казаки не хотели идти за ген. Корниловым против петроградских солдат и рабочих -- и не пошли -- этим исчерпывается реальное содержание Корниловс-кой эпопеи****.
* Милюков П. Н. Указ. соч., вып. 2, с. 263. ** Суханов. Записки о революции, кн. 5, с. 310--311. *** См. Ген. Лукомский. Из воспоминаний.
**** Ген. Деникин так исчисляет "реальные причины" неудачи корниловского похода: "Энергичная борьба Керенского за сохранение власти и борьба Советов за самосохранение, полная несостоятельность технической подготовки корниловского выступления и инертное сопротивление массы, плохо верившей Корнилову, мало знавшей его цели или, во всяком случае, не находившей их
* * *
По приезде в Псков мне пришлось близко познакомиться с теми войсковыми частями, на которые пытался опереться верховный главнокомандующий, чтобы покончить с ненавистными Советами, а заодно и с "подпавшим под влияние Советов" правительством. Как известно, ген. Корнилов двигал против Петрограда 3-й конный корпус, который вместе с приданной ему мусульманской "дикой дивизией" должен был "развернуться" в армию. Помимо этих частей, ни один полк, ни одна рота в походе не участвовали. В дальнейшем "дикая дивизия" исчезла с нашего горизонта -- кажется, ее отправили на Кавказ, в родные аулы. О политических настроениях ее я знаю лишь со слов ген. Краснова, который передавал мне то же самое, о чем он рассказывает в своих воспоминаниях, а именно, что в штабе верховного главнокомандующего его уверяли, что "туземцам все равно куда идти и кого резать, лишь бы князь Багратион был с ними"*. Что же касается до 3-го корпуса, то он остался у нас на Северном фронте в качестве общего резерва и, приводя его в порядок, я должен был объехать чуть ли не все входившие в состав его части, причем подолгу беседовал и с офицерами, и с солдатами, и с казаками. На основании этих бесед я составил себе некоторое представление о состоянии корниловских войск перед походом, во время похода и по окончании злосчастной операции.
До начала августа это были превосходные боевые части. Стояли они на Румынском фронте, и здесь разложение совершенно не коснулось их: крепкие боевые традиции, сильно развитое чувство воинского долга, доверие к командному составу, дисциплина, порядок -- короче, недаром верховный главнокомандующий выбрал именно этот корпус. В полках были выборные комитеты, но они работали рука об руку с командным составом, ограничивались хозяйственными делами и настолько слились со своеобразным бытом казачьих полков, настолько "оказачились", что трудно было открыть их революционное происхождение. К большевикам казаки относились презрительно, как к "лодырям", "дезертирам", но о своих политических настроениях не раз говорили мне:
материально ценными" (Очерки русской смуты, т. 2, с. 71). Если последнюю характеристику "масс" отнести к корниловским войскам, к 3-му корпусу, то этой ссылки будет достаточно для того, чтобы объяснить то, что случилось: никакая "техническая организация" не могла спасти в основе своей безнадежное предприятие.
* Краснов П. На внутреннем фронте // Архив русской революции, кн. 1, с. 115.
-- Вы, товарищ комиссар, на нас не думайте... Мы с самого начала с народом.
Получив приказ двигаться на север, казаки бесприкословно этот приказ выполнили. Над вопросом о цели маневра в первый момент никто из них не задумывался: корпус уже не раз перебрасывался с фронта на фронт, и воинский долг требовал идти, куда приказано. Но все повернулось, лишь только казакам стало известно, что начальство намерено бросить их против "своих". Не требовалось ни советских агитаторов, ни прокламаций, чтобы казаки сразу определили свое отношение к этому плану. Настроение их было настолько недвусмысленное и твердое, что начальство, посвященное в планы ген. Корнилова, просто не могло передать им соответствующий приказ. И даже "железный" ген. Крымов* в решительный момент не придумал ничего лучшего, как опубликовать в "приказе по корпусу" всю телеграфную полемику между Временным правительством и ставкой!
Казалось бы, такой "приказ" безнадежным образом дезорганизовывал весь "поход" -- но поступить иначе Крымов не мог, так как в противном случае он рисковал вызвать в корпусе бунты и самосуды над офицерами. Для настроения казаков 3-го конного корпуса чрезвычайно характерно, что спор между Керенским и ген. Корниловым о том, кто и кому подослал Львова210, не произвел на них ни малейшего впечатления. Мало внимания обратили они и на то, что верховный главнокомандующий отказался сдать должность и выступил против правительства. О том, что главнокомандующие фронтов поддерживают ген. Корнилова, они просто не знали; о том, что казачьи организации признают ген. Корнилова несмещаемым главой армии, никто из них даже не вспомнил. Для них все сосредоточилось на одном-единственном факте: что их ведут против "своих", против народа.
Когда этот факт достиг сознания казаков и солдат, 3-й корпус рассыпался**. Вот и все.
Является вопрос: ну а что было бы, если бы между Керенским и ген. Корниловым не произошло известного конфликта,
* См. характеристику и оценку его роли в корниловском выступлении у ген. Деникина, "Очерки русской смуты", т. 2, с. 36--38.
** О состоянии корпуса при ликвидации "похода" ген. Краснов, вступивший в этот момент в командование им, рассказывает в своих воспоминаниях: "Большая часть офицеров Приморского драгунского, 1-го Нерчинского, 1-го Уссурийского и 1-го Амурского казачьих полков были арестованы драгунами и казаками. Офицеры 13-го и 15-го Донских казачьих полков были в состоянии полуарестованных. Почти везде в фактическое управление частями вместо начальников вступили комитеты" (Краснов П. На внутреннем фронте, с. 122).
если бы приказ о движении на Петроград был дан казакам именем верховного главнокомандующего и Временного правительства? В этом случае разложение в корпусе наступило бы несколько позже, а именно, при первой встрече с петроградскими солдатами и рабочими, в тот момент, когда казаки узнали бы, что их ведут против Советов. Утверждаю это с полной уверенностью. Ибо я в глазах казаков был не столько представителем ЦИК, сколько представителем правительства, а между тем, при объезде полков я никогда не слышал от казаков жалоб на то, что их вели против правительства -- все в один голос жаловались лишь на то, что их пытались, как при царе, пустить в дело против "народа" -- а понятие "народ" в их представлении было неотделимо от понятия "Советов рабочих и солдатских депутатов".
Итак, в результате "корниловского похода" 3-й корпус рассыпался и, как боевая единица, перестал существовать. Нужно было собрать рассеянные на пространстве чуть ли не пяти губерний сотни, свести их в полки, восстановить разрушенную организацию, а для этого прежде всего нужно было найти человека, который мог бы в сложившейся обстановке принять на себя командование корпусом. После самоубийства ген. Крымова естественным кандидатом на этот пост являлся ген. Краснов, которого ген. Корнилов назначил командиром 3-го корпуса при "развертывании" его в армию и переходе Крымова на пост командующего этой армией. Краснов принял назначение, в полной мере отдавая себе отчет в задаче, которую возлагал на него верховный главнокомандующий, и лишь случайные внешние обстоятельства помешали ему принять непосредственное участие в операциях -- он прибыл на "фронт" слишком поздно, не смог связаться со своими частями, попал в Псков и здесь оказался в положении полуарестованного.
Можно ли было отдать корпус в руки заведомого корниловца? Мы со Станкевичем, не колеблясь, решили, что это -- единственное средство спасти корпус. После некоторых усилий удалось убедить и армейские организации в целесообразности этого плана. И, таким образом, ген. Краснов, назначенный командиром 3-го корпуса для похода против Советов и Керенского, вступил в командование корпусом по приказу Керенского, в полном согласии с Советами.
Назначение оказалось удачным. Ген. Краснов обнаружил не только огромную энергию и административный талант, но и проявил много такта. К корпусу быстро стал возвращаться его "боевой дух". Но осталась глубокая трещина между казаками и
офицерами. Казаки не могли простить офицерам то, что те скрыли от них цель похода. Офицеры не могли забыть позора ареста своими же людьми. Мне пришлось выступить посредником между теми и другими. При этом пригодилось перехваченное мною на Псковском шоссе донесение начальника Уссурийской дивизии: ссылаясь на этот документ, я доказывал солдатам и казакам, что даже начальники дивизий не были посвящены в планы ставки. Вместе со мной, напрягая все силы, работали над восстановлением доверия казаков к командному составу полковые комитеты, и наше дело хоть медленно, но подвигалось вперед.
* * *
Одновременно с работой над восстановлением 3-го конного корпуса мне пришлось заниматься ликвидацией и других отголосков корниловщины. В тревожные дни, пока мы со Станкевичем были в Петрограде, образовавшийся в Пскове военно-революционный комитет произвел десятка два арестов. Обвинения и улики были по большей части незначительные -- чаще всего речь шла о публичных выражениях сочувствия ген. Корнилову. Было явной нелепостью судить или держать в тюрьме какого-нибудь чиновника, выразившего пожелание, чтобы "казаки расправились с гг. товарищами", -- в то время как было известно, походу Корнилова в большей или меньшей мере сочувствовали все цензовые круги и почти весь генералитет. Но и выпустить арестованных без разбора их вины было невозможно: солдатская масса с подозрительной настороженностью следила за их судьбой. Пришлось назначить для разбора возникших дел "чрезвычайную следственную комиссию" из представителей фронтовых революционных организаций. Руководство ею легло на меня, так как мы со Станкевичем и в Пскове делили работу так, что он вел дела со штабом, а я с организациями.
Работа оказалась довольно скучная -- все дела оказались похожи одно на другое, как стертые пятаки. Типичное дело. Мелкий почтовый служащий арестован своими сослуживцами за речь о том, что для спасения России нужно перебить всех жидов, начиная с Керенского. На допросе он сидит ни жив ни мертв от страха.
-- Говорили вы, что нужно повесить председателя правитель
ства?
На лице чиновника испуг сменяется недоумением:
Кто? Я?
Ну да, вы!
Г. председателя правительства?
-Да.
Никак нет. Я только... Я только сказал...
Горькие рыдания и признания шепотом:
-- Я только сказал, что мне... не очень нравится... г. Нахам
кис211.
Комиссия постановляет чиновника освободить ввиду его безопасности для революции.
Другое дело. Допрашиваем есаула, арестованного казаками за оскорбление казачьего войска. В чем было оскорбление, свидетели не говорят. Показывают лишь:
-- Всю ночь г. есаул по комнате ходили и все одно слово
повторяли.
С трудом удается установить, какое слово повторял обвиняемый. Слово, оказывается, в самом деле для казака обидное и неприличное.
Но почему вы думаете, что есаул это про казаков говорил?
А про кого же еще? Это они в ту ночь, как наша сотня
отказалась за гг. генералами идти.
Освобождаем есаула ввиду недоказанности, что употребленное им слово относилось к казакам. Свидетели тут же, в комиссии, мирятся с ним.
Раз вы, г. есаул, не про нас говорили, мы на вас не сер
димся. Так что и вы на нас не сердитесь.
Дураки вы, вот что.
Есаул и казаки целуются в знак забвения старых обид и отправляются вместе в свою сотню.
Лишь ген. Клембовского никак нельзя было оправдать: получив от правительства приказ вступить вместо Корнилова в должность верховного главнокомандующего, он этого приказа не исполнил и не только не принял мер к тому, чтобы остановить движение 3-го корпуса, но и прилагал все усилия, чтобы "протолкнуть" к Петрограду казачьи эшелоны. На допросе он пытался выкручиваться, лгал. Комиссия сделала заключение об его отрешении от должности, и генерал покинул Псков, напоследок выпросив у Станкевича разрешение воспользоваться для переезда до Петрограда штабным вагоном.
Так ликвидировали мы "дело о мятеже ген. Корнилова на Северном фронте".
Дело, начавшееся как трагедия, заканчивалось как фарс. Но остались другие последствия злосчастного "похода", и с ними справиться было не так легко.
* * *
Впечатление, которое произвело на солдатскую массу выступление верховного главнокомандующего, было убийственное. В два дня были стерты плоды шестимесячной работы армейских организаций и командного состава, был нанесен последний, смертельный удар доверию солдат к офицерам, были разрушены остатки дисциплины, уничтожена самая возможность беспрекословного исполнения боевых приказов, была дана новая пища для подозрительности и злобы темной солдатской массы.
Я не буду останавливаться здесь на этих последствиях корниловщины --тем более, что о них достаточно говорили авторы мемуаров*. Я хочу остановиться на другой стороне дела, которая представляется мне особенно существенной.
Планы ген. Корнилова, роль окружавших его авантюристов -- от Филоненко до Завойко212, двойная игра Савинкова, выступление Львова, переговоры Ставки с руководителями кадетской партии, сложная сеть интриг и заговоров -- для фронта все это были детали. Для солдат существенно было то, что генералы сделали попытку обманно повести их против народа, против других солдат.
Но если бы дело ограничивалось этим, беда была бы велика, но поправима: можно было бы сместить десяток генералов, но непоколеблемым остался бы авторитет центральной власти. Непоправимо, ужасно было другое: в раскрывшемся заговоре против революции и свободы вместе со ставкой участвовала часть Временного правительства. В самом деле, попробуем взглянуть на корниловское дело так, как оно представлялось солдатской массе.
Каждый солдат знал, что конфликту между Керенским и Корниловым предшествовали переговоры между ними; что речь в этих переговорах шла о смертной казни, об обуздании солдатских организаций, о возвращении власти начальникам -- короче, о том, как "прижать" солдата, вернуть его под "старый режим". Правда, в этих переговорах, как и на московском Государственном совещании, верховный главнокомандующий "наседал", а председатель правительства "упирался" -- и то, что он "упирался", было хорошо для авторитета центральной власти. Но вот выступает на сцену 3-й конный корпус. Он был снят с Румынского фронта и двинут на север еще в начале августа, при
* См.: например, "Воспоминания" Станкевича, с. 242--247.
чем с самого начала предназначался не против немцев, а против "своих". На этот счет между Керенским и ген. Корниловым до конфликта между ними существовало определенное соглашение, которое было вновь скреплено 23 августа: Керенский просил корпус, ген. Корнилов давал его, причем было предусмотрено, что отправляемые к Петрограду войска станут, в случае надобности, опорой правительства против Петроградского совета*.
В таком соглашении не было бы ничего предосудительного, если бы можно было смотреть на Совет как на "частную организацию". Но ведь Совет был источником -- и фактически единственным источником -- власти коалиционного правительства! Ведь в правительство входили три члена советского президиума, и одним из них был сам Керенский!
В этой обстановке переговоры о 3-м корпусе, проведенные втайне от Совета, за его спиной, принимали характер заговора. Именно так и восприняла корниловщину солдатская масса: как заговор председателя правительства и верховного главнокомандующего против нее!
Что генерал, вопреки желаниям Керенского, прибавил к корпусу дивизию дикарей-головорезов и поставил во главе отряда генерала, которого Керенский не хотел видеть на этом посту; что впоследствии между Корниловым и Керенским произошла размолвка и они обвиняли друг друга -- это было неважно. В результате размолвки все дело раскрылось, и тогда один из участников дела попал в тюрьму, а другой занял его место и стал верховным главнокомандующим.
Оговариваюсь: я не даю здесь юридического разбора корни-ловского дела, а пытаюсь лишь восстановить, как преломлялось это дело в сознании солдатских масс на фронте. На основании своих наблюдений я констатирую, что бескровный Корниловс
* Ген. Лукомский так передает обращение по этому поводу к ген. Корнилову Савинкова, действовавшего по поручению Керенского "...Савинков сказал Корнилову, что надо договориться относительно того, как обезвредить С[овет) р[абочих] и с[олдатских] д[епутатов], который, конечно, будет категорически протестовать против принятия требований ген. Корнилова; что Временное правительство, невзирая на протесты этого совета, утвердит.. проект; но что, конечно, немедленно последует выступление большевиков, которое нужно будет подавить самым беспощадным образом, покончив одновременно и с Советом р[абочих] и с[олдатских ] д[епутатов], если последний поддержит большевиков; что гарнизон Петрограда недостаточно надежен и что необходимо немедленно подвести к Петрограду надежные конные части; что ко времени подхода этих частей к Петрограду столицу с ее окрестностями необходимо объявить на военном положении" (ген. Лукомский. Из воспоминаний).
кий поход и шумиха обличительных телеграмм, которыми обменивались Петроград и Могилев, были менее губительны для армии, чем предшествовавшие тайные переговоры в ставке и завершившее всю эту историю назначение Керенского верховным главнокомандующим. При каких условиях состоялось это назначение, я не знаю. Но это была одна из самых грубых ошибок, допущенных за все время революции. Ликвидировать корниловщину могло лишь гласное выяснение роли всех участников дела. К несчастью, был избран другой путь. И последствия сказались: недоверие солдат к командному составу достигло небывалой остроты, с каждым днем расширялось в их представлении понятие "корниловцы". Понемногу "корниловцами" становились все, кто требовал повиновения правительству -- все офицеры, комиссары, члены комитетов. Подозрение в "корниловщине" ложилось и на ЦИК, и на недавно еще любимых революционных вождей...