Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Сергей Земляной

Клерикально-консервативная мифологическая дистопия: Алексей Лосев


Оп.: http://www.russ.ru/politics/meta/20001009_zemljano.html

Мое обращение к политическим сюжетам в биографии Алексея Лосева избирательно, селективно по определению: меня в рассматриваемой здесь связи интересует период наивысшей политической активности Алексея Лосева как поборника имяславия - 20-е годы. В позднейших воспоминаниях Лосев с неохотой возвращался к этому периоду: "Мне кажется, - заявлял Лосев Бибихину и Павлу Васильевичу Флоренскому в декабре 1987 года, - два были человека из всего православия, которые отнеслись к этому [имяславию - С.З.] серьезно и продумали это до конца. Это Павел Флоренский и Алексей Лосев. Вот... Ну, а потом наступила революция. Все это было забыто. А суть-то еще вопроса в том, что главные из архиереев [Русской православной церкви - С.З.] были против этого. Большинство было против этого. Только исключительно некоторые стали на точку зрения имяславия. А большинство считало это ересью <...> Все это забыто, уничтожено, и никто об этом ничего не знает, и только вот вы это раскопали. Но ведь вы же тут археологами являетесь. Вы тут являетесь архивариусами, археологами. Мало ли что в истории было. <...> Сейчас мы напрасно об этом говорим". "Архивариусы", "напрасно", "мало ли что", "ересь" - не вызвали у Лосева сочувственного ответа разыскания его знакомых о целом большом и трагическом этапе его жизни. Не вызвали.

Еще более смутной, чем в случае Флоренского, является ситуация с текстами Лосева, к этому этапу относящимися. С одной стороны, существует и переиздана в 90-е годы "Диалектика мифа", в которую автор некогда внес вставки уже после разрешения ее цензурой, что послужило поводом для ареста и судебного преследования Лосева. С другой стороны, даже в интерпретации Тахо-Годи, идеологические грехи Лосева в "Диалектике мифа" выглядят какими-то, что ли, легковесными: "Широко распространявшиеся через газеты, журналы, лозунги идеи об усилении классовой борьбы при успехах социализма порождают миф о страшном мире, в котором "где-то копошатся гады контрреволюции" <...> Добавьте к этим острым (!) и опасным (!) мыслям о новом мифотворчестве дерзкий и совершенно свободный стиль". Тахо-Годи имеет в виду здесь следующее место из "Диалектики мифа": "С точки зрения коммунистической мифологии не только "призрак ходит по Европе, призрак коммунизма" (начало "Коммун. Манифеста"), но при этом "копошатся гады контрреволюции", "воют шакалы империализма", "оскаливает зубы гидра буржуазии", "зияют пастью финансовые акулы" и т.д. Тут же снуют такие фигуры, как "бандиты во фраках", "разбойники с моноклем", "венценосные кровопускатели", "людоеды в митрах", "рясофорные скулодробители"... Кроме того, везде тут "темные силы", "мрачная реакция", "черная рать мракобесов"; и в этой тьме - "красная заря" "мирового пожара", "красное знамя" восстаний... Картинка! И после этого говорят, что тут нет никакой мифологии" (Алексей Лосев. Философия. Мифология. Культура. - М.: Политиздат, 1991; стр. 97). Все это звучит сегодня довольно забавно, но штампы суть всего лишь штампы, они были прежде и есть сегодня. Достаточно их и в текстах самого Лосева ("темная, безликая, миллионноголовая мужицкая гидра", "сатанинский фимиам фабрично-заводского воздуха" и даже, что меня искренне растрогало, "заветы Ильича"). Кстати, в критике пропагандистских штампов Лосев и Тахо-Годи нисколько не новы, и не таким уж опасным делом была такая критика даже на рубеже 20-го - 23-го годов. Достаточно вспомнить "Золотого теленка" Ильфа и Петрова с еще более пародийно-критической главой "Потный вал вдохновения": "Восточная Магистраль - это железный конь, который, взметая стальным скоком пески прошлого, вершит поступь истории, выявляя очередной зубовный скрежет клевещущего врага, на которого уже взметается девятый вал, грозящий двенадцатым часом, последним для прислужников империалистического Молоха, этого капиталистического Ваала..." и т.д. Лосев в амплуа пародиста плохо смотрится. Тут что-то другое.

Издатель рукописей из архива Лосева сообщила о том, что она знакомилась с делом Лосева, предоставленным ей ФСБ. Стало быть, мимо ее внимания не мог проскользнуть важнейший документ из этого дела - "Справка о роли профессора Лосева А.Ф. в а/сов [антисоветском - С.З.] движении", подготовленная в июне 1930 года Информационным отделом ОГПУ и имеющая гриф "Совершенно секретно". Неисповедимыми путями, точнее благодаря доброхотству некоего депутата Государственной Думы, переславшего бумагу в газету и пожелавшего при этом остаться неизвестным, ксерокопия этого документа оказалась в архиве редакции НГ, где коллеги помогли мне напасть на его след. Конкретные поводы к аресту Лосева органами ОГПУ описываются несколько по-иному, жестким языком профессионалов, ближе к тому, за что в действительности чекисты взяли Лосева: "В работах Лосева, - значится в данном документе, - особенно в его последних книгах "Диалектика мифа", "Дополнения к диалектике мифа", право-монархическое к.-р. [контрреволюционное - С.З.] движение получает развернутое идейно-теоретическое обоснование. <...> В работе "Дополнения к диалектике мифа" Лосев создает философско-историческую концепцию, которая должна обосновать необходимость непримиримой борьбы с Соввластью. <...> Дополнения к "Диалектике мифа" были написаны Лосевым в течение нескольких месяцев - осенью 1929 года. В ответ на успешное социалистическое наступление Лосев пытался выступить перед широкими слоями населения с открытым антисоветским призывом, добиваясь в Главлите напечатания "Дополнений" и увеличения тиража "Диалектики мифа", и когда "Дополнения" к печати разрешены не были, Лосев все же включил в "Диалектику мифа" ряд глав и абзацев из "Дополнений". <...> Лосев так характеризует причины, побудившие его написать "Дополнения", добиваться их напечатания и произвести незаконные вставки в "Диалектику мифа": "Положения, характеризующие социализм и Советскую власть, окончательно сформировались, под влиянием той агрессии, которую проявила Советская власть в своей церковной политике последнего времени, в своем курсе на индустриализацию и коллективизацию. Эти меры в своей крайней резкости заставили меня болезненно на них реагировать, резко ставя вопрос о тенденциях развития Советской власти и социализма - в сторону анархизма и гибели человечества. Несомненно, - добавляет Лосев, - внешние события не могли определить существа моих взглядов, определяли лишь форму их выражения. "Диалектика мифа" была написана в 27-м году, печатать ее в 1930 году без каких-либо изменений я не мог. Я должен был придать основным положениям книги ту конкретность и развернутость, которую они получили в результате моей дальнейшей работы над их диалектическим развитием". Стиль документа и политические оценки или натяжки оставляю на совести его составителей из ОГПУ.

Из изложенного следует, однако, что главным толчком к аресту Лосева послужила не сама по себе книга "Диалектика мифа", и даже не столько вставленные в нее без разрешения цензуры фрагменты, сколько тот текст, откуда они были взяты - "Дополнения" к "Диалектике мифа". В приложенном к "Справке" материале Информотдела ОГПУ "О рукописи Лосева А.Ф. "Дополнения к диалектике мифа" содержится оглавление этой доныне не опубликованной целиком рукописи Лосева, которая, согласно автору, "весьма симптоматичная и характерная для его поворота от абстрактно-теоретических исследований к освещению и осмысливанию конкретной исторической действительности". Она содержала "чисто теоретическую, догматическую часть" с разделами: "Познание бога", "Диалектика бесплотных сил", "Божественный алфавит", "Магическое имя". И часть политическую, историософскую, из которой обширные специально выделенные графически цитаты приводятся в указанном приложении к "Справке".

Как относиться к этим цитатам? Для каждого, кто знаком с издательской практикой Тахо-Годи, очевидно то, что упомянутая ею "машинопись большого объема (без названия)", полученная ею из ФСБ, - это и есть те самые "Дополнения" к "Диалектике мифа", из-за которых разгорелся сыр-бор вокруг Лосева. Опубликованная ею рукопись "Первозданная сущность", начинающаяся с "Понятия ангела", - это раздел "Дополнений" под названием "Диалектика бесплотных сил"; "названный" ею (Тахо-Годи), "исходя из контекста", фрагмент "Миф - магическое имя", также ею напечатанный, - это раздел "Дополнений" под названием "Магическое имя" и т.д. (См.: Алексей Лосев. Имя. Сочинения и переводы. - СПб: Алетейя, 1997.) Для чего понадобилась эта таинственность и плетение словес? Для того, чтобы не публиковать машинопись "Дополнений" в полном виде, с их историософскими и политическими главами. Почему не публиковать? Потому что их содержание со всех мыслимых точек зрения крайне специфично и оно не укладывается в канонизированный усилиями Тахо-Годи и ее помощников авторский облик Алексея Лосева.

Теперь о подлинности самой "Справки" и приложения к ней, равно как и о принадлежности Лосеву приведенных в них дословно фрагментов из "Дополнений"? Ни в том ни в другом практически нет никаких сомнений. Переклички с "Диалектикой мифа" и "Очерками античного символизма и мифологии", особенно с разделом последних о социальной природе платонизма, а также с более поздними высказываниями Лосева просто режут ухо. Многочисленны текстуальные совпадения. Подмена или фальсификация исключены. Темы, стиль, словарь, энергия письма - все лосевское. Вот, наугад, лишь один пример. В материале ОГПУ о рукописи Лосева "Дополнения" цитируется такое место из нее: "Раб не потому есть раб, что его утеснили. Рабом человек делается потому, что он раб в своем собственном сознании, раб по душе, потому что у него рабская душа и недоступны ему переживания свободы. Не стоит, бессмысленно освобождать такого раба. Всякую свободу он все равно обратит в рабство. Аристократ, в платоническом сознании, есть внутренне духовно-свободный и прекрасный человек". А вот слова Лосева в записи Бибихина: "Гитлер говорил: "Русский народ потому держит у себя советскую власть, что он не имеет никаких потребностей". Раб был раб – главное, по сознанию. Он не мыслит себе иного положения. Потому он механическое орудие. Не личность. Хотя мы, старые преподаватели, из кожи лезем вон, доказывая, что рабы были личности - но раб не ощущал себя как личность, и он даже потребностей не имеет" (04.01.1972). Вот выдержка из последней главы "Очерков античного символизма и мифологии": "Платонизм как социальная теория есть <...> проповедь аристократии. <...> Никакая демократия, никакая олигархия – вообще, ничто иное не способно выразить подлинной социальной природы платонизма. Платонизм диалектически требует аристократии, которая должна всем править и быть единственной властью для народа. Во-вторых, это есть, несомненно, духовная аристократия, аристократия духа. Аристократ ничем другим не занимается, кроме созерцания идей. Все классы должны быть так устроены, чтобы была безусловно обеспечена возможность этим аристократам-философам углубляться в идеальный мир". Здесь налицо специфически лосевская версия восходящей действительно к Платону концепции идеократии, воплощенной в бередящий душу картине "Философы на троне". Налицо и апелляция к такому авторитету по русскому вопросу, как Адольф Гитлер.

Основополагающие моменты представленной в "Дополнениях к "Диалектике мифа", в самой "Диалектике мифа" и в "Очерках античного символизма и мифологии" философско-исторической доктрины, в сжатом виде таковы. По своей идейной стилистике указанная доктрина не является ни философской, ни, тем более, научной: это - православная дистопия. Полагая достаточно выясненным значение понятия "утопия", попробую ввести категории "антиутопия" и "дистопия", ориентируясь на прекрасные работы Виктории Чаликовой об этих сюжетах: "Дистопия и антиутопия, - отмечала эта исследовательница, - сильнее и глубже противостоят друг другу, чем позитивной утопии. Отделяя дистопию от антиутопии, нужно прежде всего ориентироваться на их объективное содержание. Что ненавистно автору: миф о будущем рае и сам этот рай как враждебный личности (антиутопия) или сегодняшний ад, который только продолжится и усилится в будущем (дистопия)?" (Утопия и утопическое сознание. - М.: Прогресс, 1991). Лосеву в пору написания "Дополнений" было более всего ненавистно именно адское настоящее, и только вслед за ним шла коммунистическая утопия ("Коммуна"): "Если всякий сможет делать все, что он ни вздумает, если всякий сможет увидеть, услышать все, что творится на земном шаре [Интернет! - С.З.], если на малейшую прихоть будет отвечать тончайший аппарат, могущий исполнить желание в несколько секунд, то не есть ли все это сумасшествие - царство сплошного анархизма, царство некоего земного ада, где, действительно, все до последней глубины есть человек, в человеке, для человека и где все есть в то же время абсолютно земная жизнь, абсолютно земное общество, всемогущая и самоопределяющая власть того, что есть не нечто, есть великий и уже настоящий Израиль, единственно способный заменить старого трансцедентного Бога". (Полужирный курсив мой - С.З.) И вот почему полужирный: это еще одно свидетельство авторства Лосева. Для него было характерно именно такое, неверное, написание термина "трансценденция" [от лат. transcendo - переходить, переступать, преступать], которое я поначалу отнес на счет неграмотных переписчиков лосевских цитат из ОГПУ. Ср. в "Очерках": "Православие учит о трансцедентности Бога и несводимости его на тварное бытие" (Алексей Лосев. Очерки античного символизма и мифологии. - М.: Мысль, 1993, стр. 872). Видимо, и титульный редактор этой книги Тахо-Годи нетвердо знает, как пишется слово "трансценденция", иначе она внесла бы свою правку.

Далее, философско-историческая доктрина Лосева - это не только православная дистопия, но ультраконсервативная мифология. Алексей Лосев в своих работах 20-х - начала 30-х годов может быть смело причислен к классикам жанра, который стоило бы назвать "Миф ХХ века". И поставлен бок о бок, например, с Освальдом Шпенгелером (1880-1936), еще одним классиком данного жанра, прикосновенным к идеям "консервативной революции". Кстати, Шпенглеру, в котором, согласно Лосеву, "огромная ученость соединена с небывалой зоркостью и чуткостью к стихии искусства, религии, науки, философии и вообще культуры", посвящен большой раздел в первой части "Очерков". Своеобразие ультраконсервативной мифологии Лосева состоит в том, что, не будучи безличной, она принципиально безгеройна: в ней действуют не герои, а персонифицированные духовно-религиозные силы: Бог и Сатана, Христос и Антихрист, христианство и еврейство. Лосев пишет в "Дополнениях": "Израиль хочет создать себе спасение своими собственными руками, поэтому израильская стихия и лежит в основе новоевропейской культуры. Возрождение, просвещение, революция - все это имеет под собою опыт сведения благодати, которая дается даром, и по неизвестному определению, на естественные усилия человека. <...> Каббала есть принцип человеческого естества, активно направленного против стихии благодати. Каббала есть обожествление и абсолютизация Израиля. Израиль - принцип отпадения от христианства и оплот всей мировой злобы против Христа. Израиль - проклятие всего христианства. <...> Еврейство со всеми своими диалектическими последствиями есть сатанизм, оплот мирового сатанизма". Аналогично, хотя и менее профетично, высказывается Лосев в "Диалектике мифа": "Сущность всей Каббалы, как сообщил мне один ученый еврей, большой знаток каббалистической и талмудической литературы (у которого я, по скверной привычке европейского наблюдателя, доискивался точно узнать о неоплатонических влияниях в Каббале), заключается вовсе не в пантеизме, как это думают либеральные ученые, сопоставляющие учение об Эн Софе и Зефиротах с неоплатонизмом, а скорее - в панизраэлизме [так у Лосева; почему не "панизраилизм"? - С.З.]: каббалистический Бог нуждается в Израиле для своего спасения, воплощается в него и становится им, почему миф о мировом владычестве обоженного Израиля, от вечности содержащегося в самом Боге, есть такая же диалектическая необходимость, как для платонического космоса - быть одушевленным существом и всемогущим, всеблаженным божеством или для Христа - быть ипостасным богочеловеком" (Алексей Лосев. Философия. Мифология. Культура. – Указанное издание; стр. 182).

Философско-исторической доктрине Лосева присуща резкая клерикально-политическая направленность. Она заострена сразу против нескольких врагов. Ближайший из них, самый обрыдлый, но не самый главный, - это атеистический коммунизм, Советская власть с ее гонениями на церковь, индустриальный пролетариат. Который Лосев не любит еще больше, намного более пламенно, чем профессор Преображенский в "Собачьем сердце" Михаила Булгакова. "Да, я не люблю пролетариата", - всего-то и сказал, притом печально, милейший Филипп Филиппович, прежде чем нажать кнопку звонка. Иное дело - клокочущий страстями Лосев: "Рабочие и крестьяне, - делится профессор мыслями, нахлынувшими в связи с платоновским "Государством", - грубы, плоски, низки, им свойственен вульгарный пафос мордобития, зависть на все духовное, гениальное и свободное, матерщина, кабак и циничное самодовольство в невежестве и бездействии". Менее красочные, но по смыслу те же высказывания о "классе рабочих и крестьян" легко можно найти и в "Очерках". Идеологическую мишень par exellence для Лосева составляет русский коммунизм, который он то прямо, то косвенно, сближает с платонизмом: "Я уже указывал в нем, - отмечает мимоходом Лосев о Платоне, - на черты подлинного материализма и коммунизма" (Очерки. - Стр. 860). В "Дополнениях" профессор Лосев выражается более образно и развернуто: "Советская власть держится благодаря платоническим воззрениям русского народа (если только у этого многомиллионного стада баранов есть какое-нибудь мировоззрение), и за объяснениями русской революции нужно идти не к "Капиталу" Маркса и не к речам Ленина, но к "Государству" Платона и к "Политике" Аристотеля". С учетом этого чеканное лосевское определение того, что мы находим во втором из названных трудов, относится и к первому - в его русских изложениях: "Развернувши соответствующие сочинения, вы находите какую-то теорию конного завода вместо семьи и "мрачный" аскетизм вместо хваленой языческой плоти" (Очерки. - Стр. 775).

Именно эта аналогия держит на себе элегантную экcпозицию социально-политической теории Платона в интерпретации Лосева, данную Гоготишвили в послесловии к "Очеркам": "Вот основные черты платоновской социологии, которые, безусловно, приводились Лосевым в параллель к ситуации 20-х годов: личное растворено в общем до полной потери своей самостоятельности; общество имеет статуарно-жесткое строение, где каждый занимает свое четкое место; никакой частной собственности нет и не может быть, целое выше частного, господствует "род, порода", а не особь, политическая идея сама в себе ценнее, чем ее конкретное проявление. Общество имеет строгую классовую структуру. Первый класс - философы, носители и созерцатели идей, специфические проводники идей в материальный мир. Скрытый аристократизм этого класса, его монашеский характер. Второй класс - "стражи", воплотители монашеских идей: "...полиция, наряду с монахами, есть необходимое диалектическое требование платонизма". В обществе в целом не должно быть ни бедных, ни богатых. Третий класс - класс "рабочих и крестьян". Это восприемники монашеских идей, устанавливаемых через полицию. Их главная функция - кормить общество, по своей сути они - "послушники" политического монастыря, или "рабы". Такое тройное классовое деление и есть в платонизме "подлинная социальная справедливость". Никаких кардинальных изменений не должно быть, не нужно увлекаться ни законами, ни политической деятельностью. Платоническое социальное бытие - это языческий монастырь. В идеологической сфере должно быть отброшено все, что говорят о богах как об изменяющихся субстанциях, нельзя рассказывать людям о том, как боги ведут между собой войну и дерутся, из них должна быть исключена всякая тень зла, то есть должно быть создано догматическое богословие. Не может быть ни свободного искусства, ни свободной науки, более того, они отрицаются в самом своем корне, отрицается даже самый принцип искусства". Столь же, если не более, элегантны выводы из данной экспозиции: "После описания "идеального" платоновского государства, не оставляющего никакого сомнения в его скрытом смысле, Лосев заканчивает свою книгу развернутой анафемой платонизму, а значит - и анафемой окружающей его действительности. Даже удивительно, что арестованному вскоре Лосеву не инкриминировались наряду с "Диалектикой мифа" и содержание "Очерков...". Впрочем, ничего удивительного нет, "опасные" места поданы здесь в солидной академической форме, причем "встроены" в текст настолько плотно, что разыскать их - а отыскав, адекватно понять - оказалось трудным не только для далеких от серьезного знания истории культуры тогдашних "стражей" и "монахов", но для более поздних интерпретаторов, иногда ошибочно расставляющих акценты в поисках лосевских симпатий и антипатий". Мне любопытно, а что бы сказали вы, уважаемые читатели, если бы вам без приведения источников заявили, что ранний Лосев не был свободен от антисемитизма и сочувственно ссылался в пожилые годы на Гитлера? Как, интересно, вы бы расставили акценты? Правильно или неправильно?

Вся штука в том, что эти "симпатии" и "антипатии" Лосева были выражены в "Дополнениях" недвусмысленно и до отчаянности, до прямого цитирования Победоносцева, клерикально: "Всякому ясно - и монаху, и революционеру, что мир Христов есть нечто абсолютно противоположное революции. Для монаха революция есть сатанизм". И далее: "Коммуне и противостоит церковь. Мне кажется, эта антитеза совершенно ясна каждому, включая крайних "коммунистов" и крайних "церковников". Едва ли я погрешаю с точки зрения коммуниста или с точки зрения церкви, делая такое противопоставление. И опять ясно и диалектически необходимо, чтобы церковь оценивала коммунизм как сатанизм, а коммунизм оценивал церковь как вертеп эксплоататоров и идиотов". Не требует доказательств то, что для Лосева нет и не может быть никакого примирения между церковью и коммунизмом: поэтому Лосев не нашел ничего, кроме гнева и злой насмешки ("фарс"), по отношению к лояльным к Советской власти "иереям": патриарху Тихону и митрополиту Сергию. Отсюда проистекает масса следствий, в том числе и парадоксальных: Лосев, например, критикует за "идейное разложение", за ревизию подлинного платонизма коммунистов, которые восхищаются Пушкиным или пытаются совместить социализм с демократией. "С Платоном несовместима никакая социал-демократия, никакой парламентаризм, никакое равенство, никакой вообще либерализм" (Очерки. - Стр. 778). В "Дополнениях" Лосев поднимается до высокой метафоричности: "Нельзя быть коммунистом и в то же время любителем искусства. <...> Можно объединить православие и хулиганство, протестантизм и капитализм, но большевик, умиляющийся перед искусством, так же нелеп, как и Сократ в роли директора банка или демократ среди нынешних механистов или Диоген со своей бочкой на Сухаревском рынке".

Вот и назван по имени наиглавнейший политический враг Лосева, исчадием, порождением которого является и коммунизм: либерализм, буржуазный дух Нового времени, капиталистический этос. Лосев не устает подвергать поруганию все, что хоть сколько-нибудь припахивает либерализмом; он прямо-таки зациклен на его изобличении. Не трудно понять почему: именно либерализм, недостаточную жесткость царского режима по отношению к интеллигентским смутьянам и разрушителям основ монархии и православия он числит среди важнейших причин революции. Показательно такое рассуждение из "Очерков": "Либерализм, как, правда, и все на свете, живет противоречием. Но это противоречие только формально обще и одинаково для всего. По содержанию же своему оно везде разное. И вот, спецификум либерального "противоречия" заключается в том, что либерализм весь живет на счет известного политически-экономического и культурно-социального режима и в то же время систематически разрушает его. <...> "Свободное искусство" диалектически необходимо отождествляется с либерализмом, и либерализм есть его социальная природа. <...> Свободное искусство могло существовать только в эпохи развала того или иного культурно-социального режима, когда этот режим кормил революционеров, а революционеры, пользуясь его культурными и экономическими ресурсами, разрушали его и подготавливали революцию. <...> Так было в Средние века, накануне возрожденческой революции; так было и при старом режиме в Европе, когда короли кормили просветителей и революционеров; так было в России, когда Толстой и всякие высокие и низкие "освободители", сами владея большим состоянием и привилегиями, помогали революционерам и подрубали дерево, на котором сами сидели. Но так не может быть в сильном и крепком режиме, не умирающем, но рассчитывающем на долгую жизнь. Всякую такую "свободу" в Средние века сжигали, а теперь расстреливают" (Очерки. - Стр. 835-836). Тональность этого монолога не предполагает возражений, но с Толстым Лосев явно ошибался. "Лев Толстой, которого Переверзев [и Лосев вслед за ним - С.З.] считает представителем крупного дворянства, был помещик мелкопоместный и в письмах к Фету называл поместья в 100 десятин крупными" (Виктор Шкловский. Гамбургский счет. - "Записная книжка").

Либерализм, новоевропейский буржуазный дух погубили средневековье, которое Лосев, как и многие его современники, считал вершиной человеческой истории. Он отстаивает тот взгляд, что "феодальный строй и его идеология стремились не к эксплоатации трудящихся, а к истине - так, конечно, как это тогда понималось. Истина, которую исповедует феодальный строй, есть церковь и послушание ей. Тайна векового крепостного права есть тайна послушания и отказа от своей воли, во имя спасения души, через послушание истине". Поэтому логично, что Лосев безоговорочно поддерживает мнение Победоносцева, согласно которому, "естественнее всего было бы человечеству, если уже стоять на ступени феодализма, то и продолжать так дальше стоять". Беда, однако, заключалась в том, что червоточина крылась в самой сердцевине средневековья - в религии, в самом христианстве. Этой червоточиной был раскол восточной и западной, православной и католической церквей, после которого "латинство" превратилось в постоянную угрозу истинному православному благочестию. Соединившись с новоевропейским духом, латинство (или папизм) дало страшные побеги: прежде всего - социализм. По Лосеву, "в смысле субстанции социализм, в сущности, есть синтез папства и либерального капитализма. Здесь капитализм дан как папство, то есть обобществлен в некую безбожную церковь и абсолютизирован, и здесь папство дано как капитализм, то есть его функции сведены на регулирование и обобществление экономических отношений. Церковная деспотия совпала здесь с безбожным экономизмом" (Дополнения).

Тленом Нового времени были затронуты все христианские конфессии - не только католичество и протестантизм, но и православие. В "Очерках" Лосев изображает это растление христианства следующим образом: "Католицизм извращается в истерию, казуистику, формализм и инквизицию. Православие, развращаясь, дает хулиганство, разбойничество, анархизм и бандитизм. Только в своем извращении и развращении они могут сойтись, в особенности если их синтезировать при помощи протестантско-возрожденческого иудаизма, который умеет истерию и формализм, неврастению и римское право объединять с разбойничеством, кровавым сладострастием и сатанизмом при помощи холодного и сухого блуда политико-экономических торий" (Очерки. - Стр. 891-892). Ключевая среди них - марксизм, исторический материализм. И тут круг замыкается: "Марксизм есть типичнейший иудаизм, переработанный возрожденческими методами; и то, что все основатели и главная масса продолжателей марксизма есть евреи, может только подтвердить это" (Дополнения). Правда, из двух евреев, основателей марксизма, - один, Энгельс, был немцем. Но какая, в сущности, разница!

Конечно, если смотреть на это с высоты Божьего промысла в человеческой истории, разгадать который и стремился Алексей Лосев. Этапы воплощения Божьего промысла, вчерне, таковы: "В течение Средних веков сорганизовались Талмуд и Каббала. Выступить в открытый бой они смогли не раньше XIV-XV веков (XIII век - появление "Зогара"). Незримо таящееся, но неизменное, настойчивое и всесильное действие каббалистического духа низводит человека как раз по тем самым диалектическим ступеням, по которым он поднимался до появления в мире этого каббалистического духа. Триада либерализма, социализма и анархизма предстает перед нами как таинственные судьбы каббалистической идеи и как постоянное нарастающее торжество Израиля. Большинство либералов, социалистов и анархистов совсем не знают и не догадываются, чью волю они творят". Такой всеобщий иллюзионизм.

Историческое резюме получается крайне неутешительное: "Если средневековое мировоззрение все называют теологией, то новое мировоззрение точно так же все должны бы называть сатанологией, если бы не вековое ослепление либеральными побрякушками. Если сущность средневековья есть христианство, то сущность Нового времени есть сатанизм" (Дополнение). А раз сатанизм торжествует - значит, настали апокалиптические времена. Не будучи в состоянии бороться с чудищами капитализма и социализма, "церковь уходит сначала во внутреннюю, а потом и во внешнюю пустыню, чтобы ждать в апокалиптическом сознании давно предреченного конца времени. Для церкви нет иного выбора, как только между буржуазной или пролетарской организацией и, с другой стороны, между апокалипсисом". Лосев поднимается до пророчества: "Эта эпоха, однако, будет апокалипсисом для христиан. Уже не будет ни царей, ни патриархов, ни монастырей, ни церквей. Горсть оставшихся христиан уйдет в горы. <...> И ужас апокалиптических событий будет их единственным чувством. В Апокалипсисе есть ведь утешение для христианина. <...> Наличие апокалиптической эпохи вселяет в него надежды на близкий конец злу и сатанизму". Линия фронта в последней апокалиптической схватке прочерчена Лосевым властной рукой: "Так противостоят друг другу две враждебные мифологические стихии: православная монархия и патриархия, церковь и апокалипсис, с одной стороны, и папство, революция, коммуна и анархия - с другой. Это и есть диалектика социологической сущности послехристианской мифологии. Послехристианская мифология могла развиваться или по стопам Христа, или по стопам Антихриста".

Лосев в конце своих диалектических переходов срывается на крик, на кликушество: "Остается эта вечная и мировая проблема - антитеза христианства и еврейства. Кто-то из них должен смириться пред другим. Жить вместе им невозможно". Нервный срыв, как и срыв политический, не следует за истерикой: истерика и есть уже сам этот срыв.

* * *

В душной, тягостной атмосфере своей апокалиптики Алексей Лосев и сам не сумел удержаться надолго, и своих единомышленников и учеников с нею не сроднил. Тем более, не приняла ее православная Церковь. Все с его прикладным Апокалипсисом кончилось гораздо скорее, чем времена. Которые продолжали быть страшными и жестокими. Но суть апокалиптической эпохи в том и заключается, что она вечно надвигается и никогда не наступает. Мир переживает очередные сумерки. Но не кумиров. А канунов. И живет дальше. Но - другим и по-другому.


Сергей Земляной

Перелицовка как творческий метод политического высказывания

Юрий Лужков в амплуа российского Паркинсона

3 апреля 2000 г., "Русский журнал".

Во фрейдовском психоанализе есть одно понятие, которое представляется мне крайне важным для адекватного понимания российской политики (и политиков) 90-х гг. истекшего столетия: бегство в болезнь. Согласно определению авторов образцового "Словаря по психоанализу" Ж.Лапланша и Ж.-Б.Понталиса, бегство в болезнь - это "образное выражение, обозначающее тот факт, что субъект ищет в неврозе средства для избавления от своих психических конфликтов. <...> Речь идет о стремлении субъекта избежать конфликтной, напряженной ситуации посредством образования симптомов". По устоявшейся оценке мирового политического и политологического сообщества, Россия сегодня - "больной человек Европы". Не стану здесь ни присоединяться к этой оценке, ни оспаривать ее. Факт болезни - штука бесспорная, правда, менее очевидно другое. А именно, то, что российская политика и обслуживающая ее журналистика (в т.ч. публицистика) представляли собой до избрания Владимира Путина главой государства одно сплошное бегство в болезнь. Сплошное, ибо беспросветное. Господствующим способом избежать неизбежное, хотя бы иллюзорно, обойти проблемы, вытеснить конфликты как раз и было отмеченное Лапланшем и Понталисом "образование симптомов", выполнявших одновременно и функции сокрытия, и функции манифестации загонявшейся вглубь болезни. Вслед за Германом Гессе ("Игра в бисер") я буду называть длящуюся во времени совокупность этих симптомов "фельетонной эпохой", в которую после 1993-го и особенно после 1996-го гг. вступили российская политика и политический дискурс.

Намечу, следуя Гессе, некоторые наиболее характерные черты "фельетонной эпохи". Начатые шестидесятниками и продолженные демократами первого призыва битвы за свободу слова и мысли завершились в 90-е годы тем, что "дух действительно приобрел неслыханную и невыносимую уже для него самого свободу, <...> не найдя настоящего закона, сформулированного и чтимого им самим, настоящего авторитета и законопорядка". Этот период был ознаменован поразительными феноменами "унижения, продажности, добровольной капитуляции духа". Ведущими модусами политического высказывания стали стеб (=фельетон по-русски), анекдот, слух, "мочиловка", "слив компромата" и т.д.

Наконец, последняя из значимых в обсуждаемой связи черт "фельетонной эпохи": "В ходу были и доклады. <...> Помимо статей и специалисты, и бандиты духовного поприща предлагали обывателям того времени, еще очень цеплявшимся за лишенное своего прежнего смысла понятие "образование", и множество докладов, причем не просто в виде торжественных речей по особым поводам, а в порядке бешеной конкуренции и в неимоверном количестве. <...> Люди слушали доклады о писателях, чьих произведений они никогда не читали и не собирались читать, смотрели картинки, попутно показываемые с помощью проекционного фонаря, и так же, как при чтении газетного фельетона, пробирались через море отдельных сведений, лишенных смысла в своей отрывочности и разрозненности. Короче говоря, уже приближалась ужасная девальвация слова <...>". Если попытаться подвести сказанное под некий общий антропологический знаменатель, то без боязни ошибиться можно утверждать: ее, "фельетонной эпохи", главной особенностью в России было то, что все или подавляющее большинство всех занимались по преимуществу не своим делом, чему и отдавали, вполне беззаветно, свои силы и время.

Разумеется, переживаемая нашей страной "фельетонная эпоха" по внешним проявлениям, по конкретной симптоматике, по техническим аксессуарам далеко ушла и сильно отличается от той, что была нарисована творческим воображением Гессе. Но ее суть, ее, с позволения сказать, эйдос остались неизменными. В этом меня с ошеломляющей очевидностью убедила книжка московского мэра Юрия Лужкова "Российские "законы Паркинсона". Автор как будто задался целью превратить антиутопические предупреждения-предсказания-характеристики Гессе в сбывшееся пророчество. Не стану впадать в педантизм и остановлюсь на главном. Прежде всего, совершенно очевидно, что натянув на голову шутовской колпак юмориста и облачившись в вериги сатирика, Юрий Лужков выбрал совершенно не подобающий себе наряд: с юмором и остроумием у него похуже, чем у его покойного друга незабвенного Юрия Никулина, - если вменяемый читатель и улыбается при чтении этого текста, то улыбка неизменно выходит несколько недоуменнной и натянутой. Надо иметь большое и доброе сердце, быть записным весельчаком, вроде академика Евгения Велихова, чтобы "очень смеяться" при чтении книжки, - гораздо больше искреннего смеха, сдается, вызывает угодливо хвалебное предисловие самого ученого к публикации мэра. А что до сатиры в творении мэра, она получилась какая-то... перелицованная. О друге Белинского и Герцена литераторе Николае Кетчере (1808-1886) язвительный современник стихотворно обмолвился: "Перепер он нам Шекспира // на язык родных осин". Вот так и Лужков, пускай прозаически, перепер мысли и постижения англичанина же, наподобие Шекспира, Сирила Норткота Паркинсона на язык родных берез, инкрустировав их заимствованиями у других авторов и короллариями a la Спиноза собственного изготовления. Например, такими: "Закон Чизхолма: любые указания люди понимают иначе, чем тот, кто их дает. <...> Дополнение Лужкова: мат - единственный язык, указания на котором понимаются без искажений". Воля ваша, а мне импонирует, как наш правша матерно подковал саркастического джентльмена: бей чужих, чтоб карась в своем пруду не дремал. Если взглянуть на данный вопрос в широкой философско-исторической и культурологической перспективе, то выясняется: Лужков обнаружил превосходное владение доминирующим в "фельетонные эпохи" творческим методом перелицовки и тем самым заявил о себе как сложившемся постмодернисте. И как поклонник его незаурядного мастерства, я в дальнейшем поставлю акцент на рассмотрение секретов такового, в первую очередь - стилевых: как говаривал Хемингуэй, если есть стиль, остальное неважно.

Закономерен вопрос: коль скоро книжка Лужкова абсолютно не оригинальна - а ни протагонист "фельетонной эпохи", ни методолог творческой перелицовки, ни постмодернист по определению не могут быть оригинальными, - то зачем изнуренному кефиром занятому человеку ею заниматься? Отвечу, как на духу. В целях исследовательских, если угодно - археологических. Один известный, точнее сказать - печально известный, архитектор некогда сформулировал "закон развалин". Он звучит примерно так: надо проектировать и строить здания, которые, даже будучи разрушены, через годы, десятилетия и столетия будут выглядеть так, как смотрятся величественные развалины монументальных сооружений Древнего Рима. В этом смысле сатирическую юмористику или юмористическую сатиру Лужкова следует трактовать не как выражение его ренессансного порыва, а как обломок тех грандиозных начинаний в сфере государственно-политической архитектуры, коими был обуреваем в 1999 году мэр Москвы, зиждитель "Отечества", зодчий ОВР и поборник постмодернистской деконструкции ельцинского режима и радикального реформаторства. Указанные начинания и возведенные под их осуществление объекты в течение этого года и в первом квартале следующего стремительно обветшали, архаизовались, рухнули и руинировались. И ныне, на фоне развалин, текст Лужкова привлекает скорее археологический, чем какой-либо другой интерес, судя по таким его пассажам: "Наша цель - построить систему, где все навыки, свойства, традиции российского народа работали бы не в минус, а в плюс. <...> Не буду рассказывать, как мы представляем себе такую систему. Разговор об этом идет давно, в том числе, в материалах "Отечества", кому интересно, можете прочитать". Может быть, Лужков был прав, отказываясь разговоры разговаривать, поскольку такую "Систему", которая работает в плюс, они с Евтушенковым в Москве возвели; кому интересно, может посмотреть, если допустят. Но кто сейчас читает материалы "Отечества"? Построенное по представленному в них проекту политико-идеологическое сооружение рухнуло в 45-50 раз скорее, чем хрущевские пятиэтажки. Нет, археология, и несть ей конца! И, уподобляясь археологу, я попытаюсь по "Российским "законам Паркинсона" как обломку сего проекта восстановить некоторые архитектурные задумки ее автора (авторов).

Начну с того, что в разбираемую книжку включены 3 (три) текста: помянутое предисловие Велихова, лекция "Российские "законы Паркинсона" и "некоторые законы в вольных переводах и переложениях Юрия Лужкова" под скромным, изысканно старомодным (какой столичный мэр пользуется сегодня блокнотом?) общим названием "Из блокнота мэра". В каждом из этих текстов по-своему, на особицу определяется жанровая специфика всего произведения в целом: Велихов не обинуясь величает его "философско-психологическим эссе", как у Монтеня или Бэкона; Лужков-чтец - "лекцией", читанной не недоделанным пробным существом из "философов и публицистов", а посвященным из когорты "нынешних и будущих управленцев"; третья часть книжки "Из блокнота мэра" ближе к жанру "Записных книжек", "Заметок по случаю", "Затесей" и т.п. При всей моей вере в людей и особенно в мэров я отдаю себе отчет в том, что "философско-психологическое эссе" - это отнюдь не то же самое, что открытая лекция в Международном университете, а эссе и лекция, предполагающие некую оформленность, - совсем не то же самое, что фрагментарные, разрозненные "жизнемысли", на бегу занесенные в блокнот. Данное обстоятельство ставит читателя книжки перед проблемой ее тройного и более того авторства: в любом случае, авторы трех частей брошюры - соответственно Велихов, Лужков и Лужков' - слабо подозревали о существовании и творческих интенциях друг друга. Блистательный постмодернистский прием: за-авторство - это круто, но еще круче - авторство множественное! Один автор (Велихов) облыжно приписывает другому (Лужков) приверженность "мудрости" чиновников, в то время как второй несет по кочкам эту самую мудрость отечественной бюрократии, апеллируя к изобретенному им, доселе неслыханному "позитивистскому рациональному подходу": для нас, простецов, позитивизм - это эмпиризм, а рационализм - это отрицание всякой эмпирии в пользу единовластия Ratio. Это, по меньшей мере, интригует - это почище квантовой революции в физике, поминаемой в книжке. А мятежный Лужков' напрочь игнорирует присутствие прочих авторов в творении, равно как и заявленную в его заглавии тему, занимаясь главным образом "Законом Мерфи" Артура Блоха и лишь однажды ссылаясь на т.н. "Четвертый закон Паркинсона", который у самого Паркинсона в соответствующей работе является первым и, по существу, единственным: "Истина в том, что количество служащих и объем работы совершенно не связаны между собой. Число служащих возрастает по закону Паркинсона <...>" (С.Н.Паркинсон. Законы Паркинсона . - М.: Прогресс, 1989). Перевод Лужковым Паркинсона оказался немного чересчур вольным. Вообще-то, у меня нет полной уверенности, в точности ли то, что заявлено, он переводил или нечто совсем другое, и с какого именно языка, а также об одном предмете или о разных толкуют авторы.

Однако по соображениям экономии мышления в трактовке Эрнста Маха отставлю в сторону интеллектуальную продукцию г-на Велихова и Лужкова' и сосредоточусь на шедевре Лужкова. Он существует - виртуально - как устная речь, т.е. лекция, и одновременно как письмо, т.е. как написанный и напечатанный авторский текст. При всей их внешней идентичности они отнюдь не тождественны, даже в смысле жанровом и стилевом. В ипостаси устной речи "Российские "законы Паркинсона" суть превращенная форма конферанса: это зачитываемая вслух публичная псевдоимпровизация на объявленную тему, оснащенная "оживляжем" в виде почтенных и даже отчасти салонных анекдотов, слегка завуалированных неприличностей (цитата из Губермана: "Давно пора, ... три точки ... мать, умом Россию понимать", редакция цитаты Лужкова; или элегантная, хотя и матерная, русская пословица: "Либо баба вдребезги, либо мужик пополам") и выбранных мест из чужого и собственного "жизненного опыта", которые чем-то смахивают на повествования капитана Врунгеля.

Чтобы не прослыть безнадежным эстетом, помешанным на стиле, отмечу уже в применении к письменной речи, к тексту Лужкова: это есть не что иное, как выполненная в стандарте "мягкого PR" политагитка, эксплуатирующая идеи и сюжеты иностранных сатириков и критиков бюрократии в партийно-клановых целях и "со склонением на наши нравы", как любили выражаться коллеги Лужкова по цеху, русские вольные переводчики XVIII века.

Стилистика анализируемого текста - это скорее стилизация интеллигентского московского просторечия, имитация фонтанирующего остроумия и свободного потека, виноват, потока ассоциаций. Автор на бреющем полете проносится над вкусными именами: помимо сервированных уже в начале умственного пиршества обязательных Паркинсона, Блоха, Питера, Карнеги, подаются в произвольном порядке разблюдованные Вебер (Макс), Чаадаев на пару с Тютчевым, опять же Кюстин, Хайек с Фридманном, но без Поппера; Макиавелли со Жванецким, Бор (Нильс, советский агент, по совместительству физик) с Высоцким (Владимиром, пониженным гением застойной поры), Эйнштейн с Ресиным и tutti quanti, стало быть, все прочие. Синодик получился впечатляющий. Смущает одно: не "поминаются ли всуе", если использовать библейский оборот, эти достойнейшие имена? Попробую объясниться. Нет, имена написаны правильно, без ошибок, прямо по биографическому словарю "Кто есть кто в мире". Но вот незадача: мысли их носителей, за вычетом Ресина, как-то перевраны, что ли. Модифицированы. Взять хотя бы того же Макса Вебера. Лужков ходит здесь, как козырным тузом, отважным, хотя и риторическим, вопросом: "Разве не показал Макс Вебер в своей "Протестантской этике", сколь жестко был обусловлен европейский капитализм определенным типом ментальности?" Просвещенный читатель в растерянности: ничего такого и никому, даже московскому мэру, Вебер не показывал. Мало того, в указанной Лужковым работе по своей прирожденной стыдливости он даже прямо отказывался от таких показаний: "Мы ни в коей мере не склонны защищать столь нелепый (!) доктринальный тезис, будто "капиталистический дух" <...> мог возникнуть только в результате влияния определенных сторон Реформации, будто капитализм как хозяйственная система является продуктом Реформации" (М.Вебер. Избранные произведения. - М.: Прогресс, 1990, стр. 106). Ни о какой "жесткой обусловленности", вопреки Лужкову', Веберу и в голову не приходило доктринерствовать. Не надо прибедняться: это открытие целиком на авторской совести Лужкова. Вывод отсюда следует амбивалентный: либо автор не читал Вебера, либо прочел его неверно.

Если знамения не лгут, то Юрий Лужков и его alter ego Лужков не читали еще очень многого или многое прочли неверно. Лично для меня первостепенной удачей постмодерниста стал такой авторский (спичрайтеский, редакторский, издательский) ляпсус: "В борьбе обретешь ты имя свое", - песня не только политиков, но и, к сожалению, многих наших хозяйственников". Я ни секунду не колеблюсь в том, что и Лужкову' ведомо: не из песни вынуты эти слова. Не из песни. А вот откуда они, никто из авторов, спичрайтеров, редакторов, издателей разузнать так и не удосужился. Перегружены по работе, лудят новые безграмотные тексты. А ведь это - не что иное, как перевранный политический лозунг партии социалистов-революционеров, т.е. эсеров: "В борьбе обретешь ты право свое". Вот и разбери-пойми: то ли Лужков предлагает отечественным политикам дистанцироваться от эсеровской программы решения вопроса о земле, уже использованной большевиками, то ли наших хозяйственников предупреждает от создания новой боевой организации во главе с Азефом, то бишь Абрамовичем.

Некая мистика заключается и в том, что широкий круг участников текста "Российские "законы Паркинсона" остался невинно не охваченным даже "Золотым теленком" Ильфа и Петрова с его отнюдь не законспирированным от мэров и их помощников-публикаторов эпизодом. Где подпольный миллионер Корейко мигом разгадывает ребус, сочиненный дедом Зоси Синицкой. Цитату начинаю с реплики Корейко: "<...> А-а-а! Есть! Готово! - Да, - разочарованно протянул старик. <...> - А для чего вы этот ребус приготовили? Для печати? - Для печати. - И совершенно напрасно, - сказал Корейко. <...> "В борьбе обретешь ты право свое" - это эсеровский лозунг. Для печати не годится". Ну, с печатью сейчас дело обстоит несравненно более совершенно: сейчас можно печатать все, что угодно, лишь бы деньги были.

Например, предавать гласности мнение о том, что Макиавелли был родоначальником идей, на которые опирается "классическая наука управления", как это сделал Юрий Лужков. Если я правильно уразумел тонкий ход мысли автора, он имеет в виду наставления в трактате "Государь" князьям, силой захватившим власть, о том, как эту узурпированную власть удержать. Не считая себя специалистом по лужковской "классической науке управления", спрячусь за авторитет Ф. де Санктиса, лучшего знатока Макиавелли: "Цель их (князей - С.З.) не защита родины, а сохранение княжеской власти, однако же князь может заботиться о себе, только заботясь о государстве. <...> Свободы князь предоставить не может, но может дать законы. <...> Он должен заручиться благоволением народа, держа в узде и господ (олигархов, неономенклатуру - С.З.) и смутьянов (левых и правых радикалов, националистов, фундаменталистов - С.З.). Правь подданными, но не бей их до смерти, старайся их изучить и понять, не будучи ими обманут, а сам их обманывая. <...> Самое сильное чувство, на которое они способны, - это страх, поэтому князь должен стараться, чтобы его не столько любили, сколько боялись". Это вполне классическая наука, и называется она "макиавеллизм". Далеко метил Юрий Лужков, да не далеко метнул.

И последнее. С точки зрения словаря текст Лужкова не богат, но до изумления пестр. Это весьма любопытное смешение некоего абстрактного иностранного языка с латинским корнесловием со столь же абстрактными жаргонами. К примеру, Лужков испытывает неимоверные, вызывающие сочувствие трудности с подбором русского эквивалента для дорогого его взыскательному языковому вкусу иностранного термина "ментальность" ("менталитет"): надо-де познавать "именно нашу (!), российскую (!) ментальность (извините за словосочетание, но нет русского эквивалента) <...>". Ну, за извинениями дело не станет, приходилось извинять мэра и за большее. А что до эквивалента... Я не поленился и заглянул в словари, которые, видимо, в дефиците в широком кругу участников текста. Итак, "Толковый словарь русского языка": менталитет - мировосприятие, умонастроение. "Англо-русский словарь": mentality - способность мышления, интеллект; склад ума, умонастроение. "Большой немецко-русский словарь": die Mentalitaet - склад ума, образ мыслей. Это каким же надо быть стилистом, чтобы наотрез отвергнуть все словарные русские эквиваленты термина "ментальность"! Снимаю шапку, т.е., простите, кепку, перед мастеровитым автором.

И что еще впечатляет: бок о бок с неуловимой на скудном русском языке "ментальностью" стоят вульгаризмы и жаргонизмы, которые с ней и любым из ее словарных эквивалентов никак не вяжутся: "телик", "более-менее", "туши свет, сливай воду, отдавай концы", "они держат его как хохму" и т.п. Не брезгует Лужков и канцеляритом: "задействовать", "сделать так, чтобы подобные истины стали фактом поголовной грамотности" (с такими перлами автору не стыдно было бы выступать в рубрике "Нарочно не придумаешь", впрочем, давно закрытой). Не избегает он и оксюморонов: "игровая серьезность". Любит к месту и особенно не к месту влепить красное словцо: "веселая наука" управления. Найдется ли в широком кругу участников текста хоть один человек, который объяснит Юрию Михайловичу: "веселая наука" - это категория философии Фридриха Ницше, каковую он иcпользовал в названии (sic!) своей книги "Die Froehliche Wissenschaft" (1882).

В разборе книжки Юрия Лужкова стоит поставить точку. Или отточие... А завершу я свои размышления над ее страницами одним библейским сюжетом, который показался мне отменно уместным в контексте российских "законов Паркинсона", немецкого "закона развалин", крушения здания лужковской политархитектуры, смешения языков и взаимонепонимания авторов и участников текста, а также всего прочего: "И сказали они (народы, поселившиеся в Вавилоне - С.З.): построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли. И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать; сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город [и башню]. Посему дано ему имя: Вавилон" (Бытие 11, 4-9). Не пора ли признаться, соотечественники, братья и сестры, в том, что "третий Рим" из Москвы не получился в конечном счете, а Вавилон из нее и вовсе никакой?

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова