Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Ф. X. Кессиди

CОКРАТ

 

К оглавлению

Номер страницы предшествует тексту на ней

192


Глава пятая
ЭТИЧЕСКОЕ УЧЕНИЕ СОКРАТА

1. «Познай самого себя»

«Познай самого себя» — эта формула мудрости, приписываемая одному из «семи мудрецов» (обычно Хилону или Фалесу), фигурировала среди других аналогичных изречений и заповедей («Ничего слишком», «Заручился — разорился») на фронтоне Дельфийского храма. [1] Знаменательно и то, что дельфийское изречение, известное до Сократа и после него, закрепилось за его именем. И это не случайно: ни один из мыслителей античного мира, кроме Сократа, не сделал установку на самопознание основной частью своего учения и руководящим принципом всей своей деятельности.

1 Как и всякая глубокая идея, дельфийская формула мудрости вышла за рамки своего времени. Популярная во времена античности, она нередко становилась ведущей идеей на поворотных пунктах истории и неоднократно изменяла «весь образ человеческой мысли в древнем мире и в последующие времена» (Трубецкой. С. 437).


193

Сократовская установка на самопознание, т. е. превращение проблемы человека и «человеческих дел» в главную проблему философии, ознаменовавшая собой новый этап в истории греческой теоретической мысли, сохранила свою остроту и стала весьма актуальной в век научно-технической революции. Во всяком случае, она невольно приходит на ум в связи с дискуссиями, развернувшимися за последнее время вокруг проблем: «человек — наука — техника», «наука — этика — гуманизм». Эти дискуссии перекликаются с сократовским пониманием основной задачи философии и ценности знания вообще. Неудивительно поэтому, что они нередко сопровождаются прямыми или косвенными ссылками на Сократа, его идеи и мысли.

Особый интерес в этой связи вызывает сократовское истолкование дельфийской заповеди. Если верить Ксенофонту, который не всегда вдавался в философские тонкости, смысл изречения сводился Сократом к рекомендации осознать свои способности и возможности, к указанию на полезность объективной самооценки. Ксенофонтовский Сократ заявляет: «Кто знает себя, тот знает, что для него полезно, и ясно понимает, что он может и чего он не может. Занимаясь тем, что знает, он удовлетворяет свои нужды и живет счастливо, а не берясь за то, чего не знает, не делает ошибок и избегает несчастий. Благодаря этому он может определить ценность также и других людей и, пользуясь также ими, извлекает пользу и оберегает себя от несчастий» (Ксенофонт. Воспоминания. IV. 2. 26-27).

194

Нельзя сказать, что у Ксенофонта не было никаких оснований для подобных суждений. Сократ, который не вполне разграничивал теоретическое знание и практическое поведение, нередко высказывался в духе этического утилитаризма и эвдемонизма. Кроме того, из его тезиса о добродетели как знании легко было сделать вывод о полезности познания самого себя и других, о возможности избежать ошибок и неудач на почве осознания своих способностей и сил. Тем не менее, не вызывает сомнения, что Ксенофонт понял Сократа узко и чрезмерно утилитарно. Если бы философ, у которого, как известно, слова не расходились с делом, придерживался позиции этического утилитаризма, приписываемой ему Ксенофонтом, то наверняка он не нашел бы ничего лучшего, как приспособиться к обстоятельствам своего времени: по меньшей мере, он избежал бы возбуждения против себя судебного дела, не говоря уже о том, что если бы такое дело и было возбуждено, то он, выражаясь в духе Ксенофонта, уберег бы себя от «несчастья» — от вынесения ему смертного приговора.

Между тем Сократ в своей деятельности менее всего исходил из соображений собственной выгоды и пользы, не считался ни с какими обстоятельствами и, веря в правоту своего дела, сознательно обрекал себя на «несчастье», не шел на компромисс со своей совестью и убеждениями во время судебного процесса и не пытался использовать возможность бегства из тюрьмы после вынесения приговора.

195

Очевидно, что в дельфийское изречение Сократ вкладывал более широкое содержание и более глубокий смысл, чем это представлено у Ксенофонта. Самопознание в устах древнего философа означало, прежде всего, познание человеком своего внутреннего мира, осознание того, что осмысленная жизнь, духовное здоровье, гармония внутренних сил и внешней деятельности, удовлетворение от нравственного поведения составляют высшее благо, высшую ценность. С этой ценностью не сравнимы никакие знания, какими бы полезными они ни были. Такой вывод следует, в частности, из диалога Платона «Хармид», где делается попытка выяснить смысл дельфийского изречения в связи с поисками определения благоразумия, рассудительности (###).

Из этого же диалога мы узнаем, что Сократ, отвергая ряд определений благоразумия, подверг критике также определение Крития, согласно которому благоразумие равнозначно дельфийской надписи и означает «познание самого себя» (164 е). Эта критика на первый взгляд представляется довольно неожиданной со стороны того, кто сделал самопознание главным моментом своего учения.

Но это только на первый взгляд. На самом деле Сократ отвергает не идею дельфийского наставления, а ее истолкование, предложенное Критием. Из рассуждения Крития следует, что самопознание ценно потому, что оно приводит к выяснению способностей как своих собственных, так и других людей, устанавливает уровень знаний и степень компетентности каждого, дает возможность правителям определить место того или иного гражданина в системе

196

полиса, словом, позволяет рационализировать все стороны общественной и государственной жизни, т. е. ведет к созданию рационально организованного общества, основанного на знаниях о человеке и обществе, на науке об управлении обществом и человеком.

В «Хармиде» (171 е-174 с) Сократ, возражая Критию, говорит: «Таким образом, благодаря рассудительности (###) и дом под нашим руководством хорошо бы управлялся, и государство, и все прочее, что подвластно рассудительности. И если ошибки будут устранены и воцарится правильность, то все, кто будут так настроены, в любом деле необходимо станут действовать прекрасно и правильно, а ведь те, кто действуют правильно, бывают счастливы. Не так ли говорили мы, Критий..., о рассудительности, когда утверждали, что великим благом было бы знать, кто что знает и чего он не знает?» — «Именно так...» — «Мне кажется, Критий, мы допустили неправильно». — «Почему?» — «А потому, что мы с легкостью допустили, будто для людей было бы великим благом, если бы каждый из нас делал сам то, что он знает, а то, что ему неведомо, препоручал бы людям знающим». — «Значит... мы неправильно допустили?» — «Мне кажется, неправильно». — «Ты говоришь о чудных вещах, мой Сократ». — «И мне так кажется...» (172 е).

Сократ продолжает рассуждать в том смысле, что «если бы нами руководила по преимуществу рассудительность, понимаемая так, как мы ныне ее определили, то она осуществилась бы сообразно знаниям (и не так, как это имеет место теперь); тогда не

197

обманул бы нас ни кормчий, который только носит это имя, а не заслуживает его, ни врач, ни военачальник; тогда не укрылся бы от нас никто, приписывающий себе такое знание, какого он не имеет. А через такое состояние дел наше тело было бы более здоровым, чем ныне; мы спасались бы от опасности и на море и на войне; у нас и посуда, и одежда, и обувь, и все вещи были бы изготовлены искусно, ибо нам служили бы истинные мастера. Даже если бы ты захотел, чтобы прорицание мы сочли также знанием будущего и поставили бы под управление рассудительности, то и тут мы избавились бы от хвастунов и избрали бы истинных прорицателей, которые действительно предсказывают будущее. Представляя человеческий род в таком состоянии, я признаю, что поступали бы и жили бы сообразно со знанием, потому что рассудительность (###) была бы на страже и не позволила бы, чтобы незнание вмешивалось в наши дела и занятия. Однако еще не можем сказать, любезный Критий, что, действуя согласно знанию, мы жили бы благополучно и были бы счастливы» (Там же. 173 a-d).

В ответ на эту речь, полную тонкой иронии, Критий замечает: «Но если ты недооцениваешь сознательный подход, ты нелегко отыщешь другое средство осуществления благополучия» (173 а). Но «разъясни мне еще немного», — продолжает Сократ и спрашивает: «К чему должен я применить сознательный подход? Не к изготовлению ли обуви, или к обработке шерсти, меди, дерева или еще чего-либо в этом роде?» — «Конечно, нет», — отвечает Критий. «Следовательно, — заключает Сократ, — мы не будем

198

продолжать настаивать на слове, гласящем, что человек, живущий сознательно, тем самым "благоденствует"» (173 е). Далее серией вопросов и ответов Сократ заставляет Крития признать, что жить благополучно и счастливо — это значит жить не со знанием вообще и не со всеми другими знаниями, а только с тем, что относится к добру и злу (Там же. 174 b-е).

Иначе говоря, никакие знания и никакие навыки сами по себе не гарантируют благополучия и не делают человека счастливым: технические и иные знания «полезны» (т. е. приобретают смысл и значение) в зависимости от познания добра и зла. Более того, и знание добра и зла, по Сократу, не является подлинным благом, если оно остается только голым знанием и не ведет к «врачеванию души» (Там же. 157 а), к укреплению ее «здоровья». Таким образом, дельфийское «Познай самого себя» было для Сократа признанием души (###)» руководящим началом в человеке, призывом к «заботе о душе», к осмысленной духовной жизни, к воспитанию благородства духа (Платон. Апология. 29 е—30 b). «Ведь я только и делаю, что хожу и убеждаю каждого из вас, и молодого, и старого, заботиться прежде и сильнее всего не о теле и не о деньгах, но о душе, чтобы она была как можно лучше» (Там же. 30 b). Философ был непоколебимо убежден в том, что только на пути интеллектуального и морального проникновения в свое «я», в свой внутренний мир возможны самосовершенствование, добродетель и благая жизнь.

199

Сократовское самопознание своим острием было направлено против «всезнайства» (###) софистов и их ориентации на внешний успех, против их «техники» доказательства и опровержения любого тезиса, даже заведомо ложного. По мысли Сократа, приобретенные знания и мастерство («техника») в какой-либо области деятельности, как таковые, еще не дают блага человеку. Они могут быть использованы и во вред ему. Поэтому нет гарантий относительно того, как и в каком направлении они будут использованы.

Рассуждая в духе Сократа, можно сказать, что «всезнайству» и мастерству софистов не хватает самого главного — знания человека, носителя знания и мастерства. Правда, если «знания о человеке» свести к знанию психологических механизмов человеческой природы и использованию их в определенных (узко эгоистических и политических) целях, то в этом деле софисты своим мастерством убеждать, своей «техникой» воздействия на аудиторию, красноречием и диалектическим (полемическим) искусством достигли многого. И секрет их успеха — безразличие к истине, к добру, равнодушие к человеку, к его нравственному миру. Ведь софистам важнее всего было доказывать и опровергать, а что именно — не имело значения: сегодня он защищал одни положения, а завтра уже не исключено, что он станет отстаивать прямо противоположные положения, также отвечая возможным оппонентам. Главное и решающее для софиста — это успех. Все остальное — лишь средства.

200

«Многознанию» софистов Сократ противопоставил знание своего незнания, которое свидетельствовало — подчеркнем еще раз — отнюдь не о его скептицизме или ложной скромности, а о его стремлении к более глубокому знанию, к отказу от свойственного софистам накопления разнородных знаний, пригодных во всех случаях жизни. По Сократу (и Платону), софисты знают многое, обладают энциклопедическими знаниями. Но их знания носят раздробленный характер, являются частичными. Это, собственно, и не знания, а всего лишь мнения. Раздробленность «знаний» (мнений) не позволяет им задуматься о единстве знания, о различии между разрозненными мнениями и пониманием; софисты многое знают, но мало понимают; они сведущи, но не мудры. Так и должно быть, ибо мудрость, тождественная пониманию, не сводится к набору знаний, к множеству мнений. Вот почему платоновский Сократ в «Пире» (202 а), указывая на отличие подлинного знания (понимания) от мнения или представления, замечает, что «правильное, но не подкрепленное объяснением мнение» нельзя считать знанием: «Если нет объяснения, какое же это знание? Но это и не невежество. Ведь если это соответствует тому, что есть на самом деле, какое это невежество? По-видимому, верное представление — это нечто среднее между пониманием и невежеством (###)». Итак, верное описание чего-либо существующего «на самом деле», не будучи неведением, представляет собой некоторую степень знания. В сущности же это не столько знание, сколько правильное мнение, адекватное представление. Подлинное знание выходит за пределы описания и констатации того, что есть «на самом деле»; оно требует обоснования «мнения», предполагает выяснение смысла и значения установленного, побуждает к познанию общего и единого.

201

Стремление к пониманию — отличительная особенность философии и философа.

Согласно платоновскому Сократу, софистам чуждо это стремление, они игнорируют понимание, ограничиваются установлением различий (в частности, описанием различных восприятий, представлений и оценок), останавливаются на индивидуальном, частном и субъективном; абсолютизируя индивидуальное, особенное и субъективное, они забывают об объективном и общем, о едином. Неудивительно, что для них нет ценности за пределами оценки индивида; ведь если «человек — мера всех вещей», то это значит, что каждый по-своему прав: нет ни истины, ни лжи, есть только «техника» внушения и убеждения. К овладению этой техникой софисты, по мысли платоновского Сократа, и свели всю ценность знания и познания: они хотят основать господство над человеком на науке о человеке.

При всем внешнем сходстве майевтики Сократа с полемическим искусством софистов эти два способа ведения диалога совершенно различны по своей сути и направленности. Искусство софистов, будучи «техническим» знанием, описательной наукой о человеке, имело в виду «овладение» человеком, эффективное манипулирование его сознанием и поведением, в то время как майевтика Сократа, ориентированная на самопонимание, ставила целью осознание человеком своей автономии, раскрытие им своей сущности как разумно-нравственного и свободного существа. Майевтика Сократа — это способ реализации дельфийского призыва, с помощью которого собеседник становится соискателем единой истины, единой добродетели, словом, соискателем общих определений.

202

Майевтику Сократа нельзя рассматривать просто как вспомогательное средство на пути совместного исследования этических проблем и поиска общих определений. Она основана на естественном стремлении человека к самостоятельному исследованию тех или иных проблем и их решению посредством диалога. Поэтому роль человека, владеющего майевтикой и вообще вопросно-ответным методом, заключается, по мнению Сократа, в том, чтобы ставить вопросы и прояснять их смысл, подвергать критике («обличению») выдвигаемые собеседником суждения, оставляя, однако, за последним окончательное решение вопроса о том, что является истиной, что — заблуждением, что — добром, а что — злом и т. д. Оценивая метод Сократа как величайшее завоевание человеческой мысли, известный американский ученый Г. Властос справедливо подчеркивает, что хотя сократовский метод делает исследование этических проблем доступным для любого смертного, тем не менее это далеко не легкое дело, требующее не только высокой интеллектуальной бдительности, но и наличия таких нравственных качеств, как искренность, скромность и мужество; сократовский метод предполагает, что высказываемое вами мнение должно быть вашим мнением, причем мнением, которого вы придерживаетесь на практике; в процессе диалога ваше «Я» порой может потерпеть фиаско, а признание этого факта требует определенного мужества; в результате исследования нравственно-этических проблем вы можете прийти к выводу, что избранный вами образ

203

жизни неправилен и подлежит коренному изменению. Здесь от вас требуется смирение и осознание своей ошибки. Но, спрашивает Властос, нет ли известной доли риска в том, что арбитром нравственной истины становится всякий человек, иначе говоря, где критерий того, что для одного человека будет считаться этическим или нравственным, а для другого — нет? По мнению Г. Властоса, такой риск, причем серьезный, несомненно имеется; сократовское «я знаю, что я ничего не знаю», явно означает, что «я могу ошибаться в результатах, достигнутых этим методом». Однако, если Сократ мог ошибаться, то тем более может ошибаться Том, Дик или Гарри. Почему же, в таком случае, сократовский метод открыт всякому? А потому, что для Сократа жизнь человека, лишенная исследования этических и других подобных вопросов, не стоит того, чтобы ее прожить (Платон. Апология. 38 а). В заключение Властос замечает, что трудно считать человека достигшим зрелости, если он не добился права иметь собственное суждение по нравственно-этическим проблемам; если же человек претендует на обладание этим правом, то он должен смириться с возможностью неверного суждения и преднамеренного риска. Это — цена, которую следует заплатить за право быть свободным человеком (Vlastos. P. 20-21).

Итак, сократовское самопознание — это поиск общих (прежде всего этических) определений, это забота о своей душе, о своем назначении. Ориентация на познание общего или всеобщего (нравственного и вообще идеального) в человеке, установка на оценку поступков в свете этого всеобщего и на гармонию

204

между внутренними побудительными мотивами и внешней деятельностью для достижения благой и осмысленной жизни по необходимости приводили Сократа к размышлениям о взаимоотношении познания (знания) и добродетели. Но прежде чем перейти к этой центральной части этического учения афинского философа, мы остановимся еще на одном сложном вопросе, на вопросе о «демоне» (даймоне, даймонионе) Сократа.

2. «Даймонион» Сократа

Что такое «демон», «демоний» или «даймон» Сократа, какова сущность его «даймониона», было неясно уже ученикам и друзьям философа, не говоря о более поздних античных авторах — Цицероне, Плутархе, Апулее, высказывавшихся на этот счет. О демонии Сократа говорили христианские писатели, причем для одних (Тертуллиан, Лактанций), враждебно настроенных к «языческому» миру, сократовский демоний был существом сатаническим, а для других (Климент Александрийский, св. Августин), придерживавшихся в отношении античности умеренной и примирительной позиции, — своего рода ангелом-хранителем. Здесь нет необходимости останавливаться на множестве догадок и соображений относительно демония Сократа, высказанных в последующие века. Укажем лишь на современные толкования. Одни исследователи (А. Ф. Лосев) видят в демоне Сократа метафору, которой он иронически прикрывал свои собственные совесть, разум

205

или здравый смысл (Лосев. 1970. С. 50); другие (Т. Гомперц, С. А. Жебелев) — просветленное чувство, просветленное внутреннее чутье или инстинкт (Гомперц. С. 65; Жебелев. С. 109); третьи (С. Н. Трубецкой, Дж. Г. Льюис) — выражение внутреннего (провиденциального) откровения (Трубецкой. С. 500) или проявление религиозного энтузиазма (Льюис. С. 164); четвертые (Ф. Ницше) — «чудовищный» феномен, при котором инстинкт и сознание (их функции) заменяют друг друга (Ницше. С. 102); пятые (Ж. Брен) — свидетельство того, что внутреннему миру каждого присуща трансцендентность (Вrип. Р. 96).

О демоне Сократа писал также молодой Маркс. Склоняясь к рационалистическому пониманию даймония Сократа и высказывая мысль о тенденции философа освободиться от всего мистического и загадочно-демонического (божественного), Маркс писал, что Сократ, сознавая себя носителем даймония, не замыкался в себе: «...он — носитель не божественного, а человеческого образа; Сократ оказывается не таинственным, а ясным и светлым, не пророком, а общительным человеком» (Маркс, Энгельс. Т. 40. С. 57). Действительно, Сократ не был ни вдохновенным провидцем, ни исступленным пророком, ни гением озарения. Но в личности Сократа было нечто такое, что сближало его, по представлениям современников, с провидцем и пророком или, во всяком случае, позволяло (и позволяет) говорить о нем как об уникальной фигуре.

206

Феноменальность Сократа состояла в крайне редко наблюдаемом соединении горячего сердца и холодного ума (Гомперц. С. 32), обостренного чувства и трезвого мышления, фанатизма и терпимости — фанатической преданности идее, доходящей до полного подчинения ей своей жизни, и способности понимать чужие взгляды и воззрения. Сократ — это воплощение аналитического ума в соединении с пророческой вдохновенностью; это — сплав критического мышления, свободного исследования с горячим энтузиазмом, граничащим с мистическим экстазом. Поэтому нет ничего удивительного в том, что ученики Сократа расходились в характеристике его личности и его «даймониона».

По словам Ксенофонта, «божественный голос» (даймонион) давал Сократу указания относительно того, что ему следует делать и чего не следует (Воспоминания. I. 1. 2; Защита Сократа на суде. 12). Основываясь на этом «голосе», Сократ будто бы давал советы друзьям, которые всегда оправдывались (Воспоминания. I. 1. 4). Таким образом, по Ксенофонту, Сократ предвидел будущее и признавал за собой дар пророчества. По-иному сообщает о даймонионе Сократа Платон. У последнего ничего не говорится ни о предсказаниях, ни о велениях божества, обращенных к Сократу, ни о каких-либо советах друзьям. У Платона сократовский даймонион — явление более сложное и редкое. «Началось у меня это с детства, — заявляет Сократ в "Апологии" (31 d) Платона, — возникает какой-то голос, который всякий раз отклоняет меня от того, что я бываю намерен делать, а склонять к чему-нибудь никогда не склоняет. Вот этот-то голос и возбраняет мне заниматься государственными делами».

207

Сделаем некоторые предварительные выводы: у Ксенофонта сократовский даймонион и отвращает от чего-либо, и побуждает (склоняет) к чему-либо. У Платона даймонион только отвращает (отговаривает), но никогда не склоняет. Сообщение Ксенофонта дает некоторое основание для трактовки даймониона Сократа как голоса совести и разума, или здравого смысла. Сообщение же Платона, напротив, на первый взгляд, во всяком случае, не дает каких-либо явных поводов для подобной трактовки. Надо полагать, что сократовский даймонион (называемый также «божественным знамением») у Платона (Апология. 40 а—с) означает некое обостренное предчувствие, некое «шестое чувство», или сильно развитый инстинкт, который каждый раз отвращает Сократа от всего того, что было для него вредным и неприемлемым. Оказывается, что и бездействие «привычного знамения» многозначительно: если «божественное знамение» не останавливает Сократа и не запрещает что-либо говорить и делать, тем самым оно молчаливо склоняет его к этому либо же предоставляет полную свободу действия.

Отсюда можно сделать вывод, что между ксенофонтовской и платоновской характеристиками даймониона Сократа нет столь существенного различия, как принято считать. Это и позволяет трактовать даймонион Сократа в рационалистическом духе, т. е. в качестве метафорического обозначения голоса собственной совести и разума или же аллегорического выражения собственного здравого смысла. Тем не менее подобная интерпретация верна лишь отчасти.

208

Дело в том, что даймонион Сократа основан на иррациональной вере в божество, на допущении тесной связи внутреннего «голоса» с вне и независимо существующим божеством. Поэтому сократовский даймонион — нечто большее, чем обычный голос совести. Это обстоятельство придает ему новую черту, новое измерение и заставляет предполагать, что даймонион — это своего рода полумифологическое олицетворение и полуметафорическое выражение всеобщего (истинного и объективного), содержащегося во внутреннем мире человека, в его разуме и душе. «Ведь и душа есть нечто вещее», — говорит Сократ в «Федре» (242 с). Поэтому Сократ не только осознает присутствие в себе даймониона, но и живо его представляет, чувствует и переживает как некую высшую реальность, как божественное знамение. Отсюда вытекает вывод относительно феномена Сократа, его даймония: хотя Сократ не может выразить всеобщее в слове, в рациональном определении, тем не менее он (как и его собеседник Лахес) чувствует, что искомое общее понятие (например, мужество) у него имеется. То, что Сократу не удается выразить в словах и понятийных определениях, он улавливает как «божественный голос», звучащий в нем самом, исходящий из глубин его души, его разума и совести. «Божественное» в душе и есть, согласно Сократу, даймонион.

По мысли древнего философа, «божественное» в человеке отвлекает от всего субъективного, произвольного и ложного, от всего эгоцентрического, преходящего и пошлого. Оно направляет на путь поиска всеобщего морального закона, сознательное и непринужденное подчинение которому является гарантией укрепления уз, связывающих человека с другими в личной и общественной жизни.

209

Согласно духу учения Сократа, выбор образа действия, соотносящегося с требованиями всеобщего нравственного закона, делает людей творцами своей судьбы. Однако афинский философ, оставаясь религиозным человеком, старался, по словам Ксенофонта (Воспоминания. I. 1. 9), «узнать волю богов посредством гаданий». Вместе с тем Ксенофонт (Там же. I. 1. 6—9) сообщает, что Сократ считал необходимым обращаться к гаданиям и вопрошать прорицателей (оракулов) лишь в тех случаях, когда исход предпринимаемого дела оставался неизвестным.

В сообщениях Ксенофонта обращает на себя внимание мысль Сократа о необходимости различать то, что зависит от самого человека, и то, что от него не зависит. В этой мысли заключен вопрос о границах свободы (и несвободы) человека, о возможности сделать правильный выбор образа действия. По высказываниям Сократа, представленным Ксенофонтом, в одних случаях выбор образа действия зависит от самого человека, его знаний, сил и способностей, в других — от богов, не подвластных человеку. Человеку подвластно лишь то, чем он обладает. Таким образом, человек свободен лишь в той мере, в какой он знает самого себя, свои силы и способности, в какой он в состоянии сделать правильный выбор на основе приобретенных знаний и опыта. И если речь идет о нравственном поведении, то разумный выбор будет означать, что «добродетель есть знание».

Рассмотрим более подробно этот тезис, считающийся одним из моральных парадоксов Сократа.

210

3. «Добродетель есть знание»

Со времени жизни Сократа прошло более двух тысячелетий, однако впервые поставленный им вопрос об отношении знания к добродетели все еще продолжает волновать людей. Об этом, в частности, свидетельствуют оживленные дискуссии, развернувшиеся за последние годы на страницах книг и журналов (как отечественных, так и зарубежных) вокруг проблемы взаимоотношения науки и нравственности. Разбор этих дискуссий не входит в нашу задачу (мы будем касаться их лишь по мере надобности). Нас интересует Сократ — «зачинщик» полемики об отношении знания к морали и нравственности, точнее, его тезис о добродетели как знании, ставший, особенно за последние десятилетия, предметом специальных исследований.

Прежде всего, сошлемся на свидетельства Платона, Ксенофонта и Аристотеля. В диалоге Платона «Протагор» (352 a-d), который рассматривается как завершение раннего (сократовского) периода творчества Платона, Сократ, обращаясь к Протагору, говорит: «Ну-ка, Протагор, открой мне вот какую свою мысль: как относишься ты к знанию? Думаешь ли об этом так же, как большинство людей, или иначе? Большинство считает, что знание не обладает силой и не может руководить и начальствовать; потому-то (люди) и не размышляют о нем. Несмотря на то, что человеку нередко присуще знание, они полагают, что не знание им управляет, а что-либо другое: иногда страсть, иногда удовольствие, иногда скорбь, иной

211

раз любовь, а чаще — страх. О знании они думают прямо как о невольнике; каждый тащит его в свою сторону. Таково ли примерно и твое мнение о знании, или ты полагаешь, что знание прекрасно и способно управлять человеком, так что того, кто познал хорошее и плохое, ничто не заставит поступать иначе, чем велит знание, и разум достаточно силен, чтобы помочь человеку?»

Аналогично свидетельство Ксенофонта (Воспоминания. III. 9. 5), согласно которому «Сократ утверждал также, что и справедливость, и всякая другая добродетель есть мудрость»; Аристотель же (Большая этика. 1182 а 20-25), характеризуя этические взгляды Сократа и Платона, пишет: «...если верить Сократу, все добродетели возникают в разумной (###) части души... После него Платон верно разделил душу на разумную и неразумную части, каждую часть наделив подобающими добродетелями».

Информация Аристотеля ценна прежде всего тем, что помогает разграничить воззрения Сократа и Платона, позволяет выделить из творческого наследия Платона то, что принадлежит Сократу. Кроме того, Аристотель определяет этику Сократа как безусловный рационализм (интеллектуализм). Об интеллектуалистической этике Сократа Аристотель говорит и в своей «Никомаховой этике» (VII. 3. 1145 b, 28), где, указывая на отрицание Сократом случаев невоздержанности и слабоволия, заявляет: "...странно было бы, — думает Сократ, — чтобы над человеком, обладающим истинным знанием, могло господствовать нечто иное и влечь его в разные стороны, как раба". Сократ, таким образом, совсем отрицал это положение, говоря, что в таком случае невоздержанность невозможна, ибо никто, обладая знанием, не станет противодействовать добру, разве только по незнанию. Это положение противоречит очевидным фактам...».

212

На трактовке и критике Аристотелем этических воззрений Сократа мы остановимся особо, здесь же следует уделить внимание этической терминологии греков. Это позволит лучше разобраться в столь сложном вопросе, каким является вопрос о взаимоотношении знания и добродетели у Сократа.

Рассмотрим употребление термина ### в V в. до н. э. Обычно арете переводится на русский и другие языки как «добродетель». Такой перевод является не совсем точным, так как у самих греков диапазон использования ### был крайне широким и с помощью этого термина они обозначали не столько «добродетель» (т. е. высокие нравственные качества), сколько «совершенство» в чем-либо и превосходное выполнение своей функции и назначения (причем не только человеком, но и каким-либо орудием производства). Поэтому греки под термином «арете» могли подразумевать не только «добродетель», но и «достоинство», «благородство», «доблесть», «заслугу», «добротность», «прекрасную организованность» и т. п. Так, они могли говорить об арете в смысле высокого мастерства у столяра, сапожника, оружейника и вообще об арете в каком-либо ремесле. Подобным же образом они говорили об арете в применении к искусству мореплавания или умелого ведения государственных дел.

213

Кроме того, греки тесно связывали арете с понятием ### (благо, добро, польза) и ### (счастье, благополучие, процветание), и человека, обладающего арете, считали не только добродетельным, но и добрым и счастливым. Предполагалось, что поступающий добродетельно творит добро, а кто творит добро, тот счастлив. Если при этом учесть, что греки нередко использовали понятия «добродетель», «благо», «польза» и «счастье» как синонимы и взаимозаменяемые термины и считали поступок этически оправданным в той мере, в какой он вел к достижению желаемой цели, то становится понятным утилитарно-прагматическое звучание их этического языка. Становится понятной и склонность греков оценивать поступок не столько по внутренним мотивам, сколько по объективным результатам.

Разумеется, нельзя сказать, что греки не ведали о добродетели, долге и совести, что им были чужды требования: «поступать добродетельно ради добродетели», «выполнять долг ради долга», «поступать по совести» и «быть справедливым ради справедливости». Ведь известно, что греки, высоко оценивая нравственные качества человека, употребляли слово ###, обозначавшее нравственное совершенство, моральную чистоту, безукоризненную честность и порядочность. Можно напомнить и о том, что из всех проявлений духовного совершенства человека более всего они прославляли выполнение долга перед отечеством, мужество, достоинство, мудрость, скромность, справедливость.

Все это так. Тем не менее, если, например, вести речь о термине «совесть», то оказывается, что в этическом языке греков V в. до н. э. не проводилось заметного различия между «сознанием» и «совестью».

214

Оба понятия они выражали терминами ###, ###.

Российский исследователь В. Н. Ярхо, специально рассмотревший этот вопрос на материале аттической трагедии, показал, что герои Эсхила, Софокла и даже Еврипида больше говорят об осознании (содеянного), чем об угрызениях нечистой совести (###, ###), больше о «стыде» и «позоре», чем о «совести» в собственном смысле слова. Говоря о родстве терминов «сознание» и «совесть» и о близости чувства стыда с феноменом совести, В. Н. Ярхо указывает на их различия: «Осознание — феномен чисто интеллектуальный, совесть — в огромной степени эмоциональный» (Ярхо. С. 257); «стыд предполагает в первую очередь оценку извне, совесть — изнутри; русское сочетание: "ни стыда, ни совести" очень хорошо передает эту разницу» (Там же. С. 262). [2]

2 Вместе с тем, следует отметить, что многие выводы В. Н. Ярхо в его статье с интригующим названием «Была ли у древних греков совесть?» вызывают серьезные возражения. Так, из-за отсутствия у древних греков понятия «совесть» автор склонен делать вывод об отсутствии у них феномена совести. Справедливо отвергая эту идею В. Н. Ярхо (ибо нет народа, к тому же цивилизованного, лишенного чувства совести), известный грузинский философ Г. Д. Бандзеладзе замечает: «Феномен совести может вообще не быть еще осознан в художественном или теоретическом мышлении, однако отсюда не вытекает, что этого феномена нет в действительности... Генезис чувства совести мы должны отличать от генезиса понятия совести». И далее: «Выдвигая тезис об отсутствии феномена совести у древних греков, В. Н. Ярхо не учитывает тот факт, известный в истории этической мысли, что еще Пифагор рассуждал о чувстве самостыда и феномене самопристыжения, а Демокрит дает первую характеристику данного феномена: "Не из страха, а из чувства долга воздерживаться от дурных поступков" (68 В, 41 ДК)..., не говоря уже о систематическом анализе понятия совести у Сократа, Платона и Аристотеля» (4, 32—93).


215

Вряд ли будет преувеличением сказать, что греки тяготели к интеллектуализму не только в понимании совести, но и в понимании добродетели и вообще явлений нравственности. Наблюдаемый интеллектуализм сказался и в тезисе Сократа о добродетели как знании. Правда, на это можно возразить, что сократовский тезис шел вразрез с общественным мнением того времени. Да и для кого не было (и не является) очевидным, что знание лучшего отнюдь не обязательно влечет за собой выбор лучшего. Или, согласно афоризму Овидия: «Знаю и восхваляю то, что лучше, но выбираю худшее (Video meliora proboque, deteriora sequor)» (Метаморфозы. VII. 20-21). Все это верно, но верно и то, что само выдвижение столь интеллектуалистически звучащего тезиса возможно было лишь в атмосфере интеллектуалистической этики греков. Охарактеризованная атмосфера смягчала тезис Сократа, но складывается впечатление, что сам Сократ как бы бросал вызов своим современникам, провоцировал их на полемику с ним и был полон решимости отстаивать свой парадокс, следуя выводам из раз принятых посылок.

216

За исходную посылку своих рассуждений о добродетели как знании Сократ брал разум в качестве решающего признака, отличающего человека от животного и вообще от всех живых существ. Из этой посылки вполне логично следовал вывод о том, что человек благодаря разуму ставит перед собой определенные цели и задачи; опираясь на приобретенные знания и навыки, он стремится реализовать свои намерения; чем полнее знания человека и чем выше его мастерство, тем успешнее он решает свои задачи и тем полнее удовлетворяет свои потребности. Сократ считал, что только знание позволяет человеку разумно использовать средства, которыми он располагает, например, богатство и здоровье, для достижения благополучия и счастья (Евтидем. 281 а—b). Отсюда он строил следующий силлогизм: богатство и здоровье сами по себе — ни добро (благо), ни зло. Они становятся тем или другим в зависимости от знания или невежества. Стало быть, знание — благо (###), невежество — зло (###) (см. также 281 с). Однако Сократ не останавливается на этом выводе. В «Евтидеме» (291 а-292 е), в особенности в «Хармиде» (173 а-174 е) Платона, говоря, что знание есть благо, Сократ считает, что знание знанию — рознь; одно дело — знание в производительной деятельности, например, плотника или кожевника, а другое — знание в области политического управления, направленного на то, чтобы сделать людей достойными (Евтидем. 292 d), не говоря уже о знании добра и зла в сфере нравственности, где оно по своей ценности превосходит все другие виды знания (Хармид. 174 b). Этическое знание у Сократа носит всеобъемлющий характер; оно есть знание того, что составляет счастье и определяет правильный выбор линии поведения и образа деятельности вообще для его достижения.

217

Мы уже отмечали, что Сократ считал неправомерным проведение полной аналогии между этическим поведением и практической деятельностью, например, по изготовлению вещей. О неприемлемости для него такой аналогии свидетельствует и то огромное значение, которое Сократ придавал этическому знанию по сравнению с другими видами знания. Однако выдвижение этического знания на первый план и ограничение аналогии между этическим поведением и практической деятельностью придавали его тезису о добродетели как знании, пожалуй, еще более парадоксальный характер, чем это было в начале его рассуждений, когда он говорил о роли знания вообще.

Казалось бы, легче всего решить этот вопрос так, как его решают некоторые современные авторы, заявляющие, что «знания — не единственный регулятор поведения. Помимо знаний, на поведение конкретной личности, особенно в житейских, межличностных отношениях, оказывают большое, а иногда и решающее влияние желания, чувства (симпатии, неприязни, зависть, равнодушие и пр.), воля, привычки и даже настроения» (Табунов. С. 54). [3] Приведенное

3 Продолжая, Н. Д. Табунов пишет: «Поэтому жесткой, однозначно фиксированной связи между научными знаниями и нравственностью конкретного индивидуума нет. Именно в этом факте кроется объективная основа порой диаметрально противоположных взглядов о взаимосвязи знаний и нравственности. Тем не менее, если брать не отдельную личность, а многих людей, связь между научными знаниями и нравственностью оказывается коррелятивной и выступает как устойчивая тенденция, как статическая закономерность» (Табунов. С. 54-55). Проще говоря, из сказанного следует, что на поведение отдельного человека большое (а иногда и решающее) влияние оказывают чувства, воля, привычки и желания, но эти же факты как бы испаряются, и нравственность в общем и целом оказывается в прямой зависимости от уровня научных знаний, когда речь идет о поведении «многих людей». Мы здесь не будем входить в обсуждение возникающего вопроса о том, когда чувства и настроения играют большую роль: тогда ли, когда выбор линии поведения делается отдельным индивидуумом, т. е. личностью, и наедине с самим собой, или же тогда, когда этот выбор совершается в структуре социальной (массовой) психологии «многих людей». Отметим лишь, что, в согласии с вышесказанным, сократовское понимание добродетели как знания представляется неприемлемым к отдельному человеку, тогда как применительно к «многим людям» оно не вызывает особых возражений.


218

соображение не ново. Оно было известно и Сократу. Многие из его современников утверждали, что бывает немало случаев, когда люди, «зная, что лучше всего, не хотят так поступать, хотя бы у них и была к тому возможность», а поступают вразрез со своим знанием потому, что «уступают силе удовольствия или страдания», или каким-либо другим переживаниям и эмоциям (Платон. Протагор. 862 d-e).

Создается впечатление, что, полемизируя с этим распространенным мнением, Сократ брался доказывать положение о существовании однозначной связи между знанием и поведением, о невозможности такой ситуации, когда человек, не принужденный внешними обстоятельствами, действовал бы вразрез со своим знанием, в противовес тому, что он считает правильным. Выдвинутая Сократом аргументация отличается изощренностью и чрезмерной сложностью, поэтому приходится прослеживать ее более или менее подробно, чтобы обнаружить ее уязвимость.

219

Прежде всего, Сократ направляет свое усилие на опровержение распространенного мнения о власти удовольствий или страданий как об источнике дурных поступков. С этой целью он разграничивает удовольствия и страдания на те, которые сопровождают поступок в данный момент, и на те, которые являются последствиями данного поступка в будущем. Вслед за этим Сократ показывает, что бывают поступки и действия (телесные упражнения, военные походы, лечебные прижигания, разрезы, прием лекарств и голодание), которые в настоящий момент мучительны, вызывают боль и страдание, но тем не менее считаются благом, поскольку в дальнейшем приносят «здоровье, крепость тела, пользу для государства, владычество над другими и обогащение» (354 а-b). В соответствии с этим он замечает, что хотя некоторые дурные поступки приятны, но, вопреки непосредственному удовольствию, ими вызываемому, всеми признаются злом, ибо последующие страдания и мучения, связанные с этими поступками, перевешивают заключенные в них удовольствия (354 c-d). [4]

4 Использование терминов «неудовольствие» (###) и «страдание» (###) дало в свое время повод некоторым исследователям заявить о так называемом гедонизме Сократа (и Платона), но эта точка зрения ныне оставлена большинством ученых, поскольку стало ясно, что Сократ употреблял названные термины в самом широком смысле.


Короче говоря, по ожидаемым последствиям люди судят о поступках, оценивают их. Отсюда Сократ делает вывод: если правильным поступком считается тот, в котором добро перевешивает зло, и если человек знает, что является лучшим, то «смешно... утверждение, будто нередко человек, зная, что зло

220

есть зло, и имея возможность его не совершать, все-таки совершает его, влекомый и сбитый с толку удовольствиями, и будто он, ведая благо, не хочет творить его, пересиленный мимолетными удовольствиями» (355, а—b). Сократ не допускает, чтобы человек, обладая знанием добра (блага), не стал бы творить его в угоду сомнительным удовольствиям. Он исключает возможность ситуации, когда человек, зная, что кратковременное и поверхностное удовольствие, доставляемое поступком в данный момент, сопряжено с грозным и глубоким страданием в будущем, стал бы обрекать себя на большее страдание из-за меньшего удовольствия. Ведь надо иметь в виду, говорит Сократ, что удовольствия и страдания сравниваются и оцениваются по большей или меньшей их величине: «...Они больше или меньше друг друга, обильнее или скуднее, сильнее или слабее» (356 а). Настаивая на том, что никакое иное различие между удовольствиями и страданиями невозможно, кроме их естественного различия, он понимает, что ему могут возразить: «Однако, Сократ, большая разница между приятным сейчас и тем, что в будущем будет то ли приятным, то ли тягостным» (356 а). На вопрос воображаемого оппонента Сократ отвечает: «Ты как человек, умеющий хорошо взвешивать, сложи все приятное и сложи все тягостное, как ближайшее, так и отдаленное, и, положив на весы, скажи, чего больше» (356 b). Рассуждение Сократа сводится к тому, что при указанном сравнении и взвешивании никто не выберет меньшее (и менее достойное) удовольствие вместо большего (и более достойного).

221

Следует вместе с тем отметить, что Сократ, уделяя главное внимание количеству удовольствия и страдания, отодвигает на задний план мгновенное или растянутое во времени наслаждение (удовольствие). Поэтому он идет дальше, обращаясь к «метрическому искусству», к искусству измерять, и развивает идею о том, что использование знаний в области этого искусства или науки обеспечит правильный выбор поступка. «Раз у нас выходит, — заявляет Сократ, — что благополучие нашей жизни зависит от правильного выбора между удовольствием и страданием, между обильным и незначительным, большим и меньшим, далеким и близким, то не выступает ли тут на первое место измерение, поскольку оно рассматривает, что больше, что меньше, а что между собою равно?» (357 а—b). Получив положительный ответ, Сократ продолжает: «А раз здесь есть измерение, то неизбежно будет также искусство и знание (###)» (357 b).

В сущности, аргументация Сократа при всей ее сложности строится на простом и ясном соображении о том, что, прежде чем на что-то решиться и что-то предпринять, сначала надо подумать и выбрать (по пословице «семь раз отмерь, один отрежь»). По мысли Сократа, никто не станет оспаривать того, что вопрос о благополучии есть вопрос «правильного» выбора поступка. Правильный же выбор определяется знанием.

222

Аргументация Сократа впечатляет. Не случайно к ней прибегают и некоторые современные авторы. Свою внушающую силу она черпает из понятия «выбор» (###). Использование этого понятия следует считать большим достижением древнего философа. В самом деле, если добро и зло являются основными этическими понятиями и если в соответствии с этим центральным вопросом морали и нравственности встает вопрос о выборе (добра и зла), то роль знания в поведении, на что впервые обратил внимание Сократ, приобретает первостепенное значение. Сократ был убежден, что в поведении человека «нет ничего сильнее знания, оно всегда и во всем пересиливает и удовольствия, и все прочее» (Платон. Протагор. 357 с). На этом основании он полагал, что те, кто ошибается в выборе между удовольствием и страданием, то есть между благом и злом, ошибаются по недостатку «знания измерительного искусства» (357 d). Видя источник ошибочного действия в отсутствии знания, он, естественно, приходил к выводу, что «уступка удовольствию», т. е. проявление слабоволия, есть не что иное, как «величайшее неведение» (357 е). Итак, следуя Сократу, можно заключить, что дурные поступки совершаются по невежеству, а хорошие — по знанию; что добродетель есть знание, а порочность — невежество.

Учитывая, что собеседники Сократа в диалоге «Протагор» во всем с ним согласились, он, казалось бы, мог закончить свой анализ на этом выводе. Однако этого не произошло, ибо Сократ отдавал себе отчет в том, что существует пропасть между мыслью и действием, знанием и поступком. Поэтому, идя дальше, он указывал, что в анализе рассматриваемой проблемы было кое-что существенное упущено, а именно «природа» человека. По его словам, «никто не стремится добровольно к злу или к тому, что он

223

считает злом», ибо «не в природе человека по собственной воле желать [5] вместо блага то, что считаешь злом» (358 d). Человеческая природа такова, что все люди хотят быть счастливыми (Платон. Евтидем. 278 е) и нет человека, который желал бы себе несчастья (Платон. Менон. 78 а).

5 В приведенном нами русском тексте «Протагора» Платона (Платон. Соч. М., 1968. Т. 1. С. 248) в переводе В. С. Соловьева допущена неточность: греческий термин ### («желать») передан как «идти». В дальнейшем будет видно, что понятие «желание» играет весьма важную роль в аргументации Сократа.


Заметим, что в приведенных текстах Платона Сократ включает в свой анализ столь важный момент в поведении человека, как «желание», и, ссылаясь на «природу» (разум) человека, не допускает мысли, чтобы кто-либо желал себе зла (несчастья). Небезынтересно отметить, что герой «Записок из подполья» Ф. М. Достоевского, такой же неутомимый парадоксалист, как и Сократ, не называя имени Сократа, но подразумевая его, самым решительным образом отвергает сократовское (и вообще рационалистическое) понимание человека как разумного существа и нормальный характер его потребностей. Исходя из того, что не разум, а воля (своеволие, своенравие) отличает человека от животного, и настаивая на иррациональных потребностях человека (страсть к разрушению и хаосу, стремление делать все противоположное собственному благу, любовь к страданию и наслаждение собственным страданием), герой «Записок» заявляет: «Скажите, кто это первый объявил, кто первый провозгласил, что человек

224

потому только делает пакости, что не знает настоящих своих интересов; а что если б его просветить, открыть ему глаза на его настоящие нормальные интересы, то человек тотчас же перестал делать пакости, тотчас же стал бы добрым и благородным, потому что, будучи просвещенным и понимая настоящие выгоды, именно увидел бы в добре собственную свою выгоду; а известно, что ни один человек не может действовать зазнамо против собственных своих выгод, следственно, так сказать, по необходимости стал бы делать добро? О младенец! о чистое, невинное дитя! да когда же, во-первых, бывало, во все эти тысячелетия, чтобы человек действовал только из одной своей собственной выгоды? Что же делать с миллионами фактов, свидетельствующих о том, как люди зазнамо, т. е. вполне понимая свои настоящие выгоды, оставляли их на второй план и бросались на другую дорогу... Ведь, значит, им действительно это упрямство и своеволие приятнее всякой выгоды...» (Достоевский. С. 110). Ф. М. Достоевский возражает Сократу и всем этическим рационалистам устами своего героя, утверждающего, что знание добра далеко не всегда сопровождается хотением делать добро. Даже напротив, «именно оттого, что человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно» (Там же. С. 113). Находя в собственном «хотении», «своеволии» самую «выгодную выгоду» для человека и видя в этом его отличительную особенность, герой Достоевского продолжает: «...рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочные способности человека, а хотение есть проявление всей жизни, и с рассудком и со всеми почесываниями» (Там же. С. 115).

225

Согласно же Сократу, желание себе зла противоестественно, ибо оно противоречит природе человека. Сократ стремился доказать, что в нравственном поведении знанию того, что есть добро (счастье), неизменно сопутствует и желание творить добро. Философ был убежден в существовании соответствия между знанием и желанием, точнее, для него знание добра заключало в себе и волю к добру, выбор добра. Указанное обстоятельство свидетельствует о многом: о том, что Сократ не игнорировал желание, хотение и волю; что его этическое учение не было столь рационалистическим, как обычно принято считать.

В связи с этим становится более ясным и смысловое значение термина «знание», употребляемого Сократом. Выше уже отмечалось, что, говоря о знании, он имел в виду не знание вообще, а этическое знание. Для него этическое знание было не просто теорией, теоретическим постижением добра и зла, но и нравственно-волевым желанием творить добро и избегать зла. Выдвигая своеобразную концепцию этического знания, он приходил к выводу о том, что во всех добровольных действиях знание добра является необходимым и достаточным условием для творения добра. Наряду с этим он предполагал, что подлинное этическое знание способно преодолеть пропасть, разделяющую мысль и действие, в состоянии стереть грань между сущим и должным. Возникает

226

вопрос: кто же был прав — Сократ, считавший добродетель знанием, или же общественное мнение его времени (и не только его), утверждавшее, что независимо от того, какими знаниями обладает человек, его желания, стремления и наклонности могут заставить его поступать вопреки знаниям? Вопрос можно сформулировать и иначе: обязательно ли знание и познание того, что является добром (счастьем), сопровождается желанием творить добро? Находится ли мера добродетельности в прямой зависимости от степени знания?

Оставим на время ответ на эти вопросы открытым и рассмотрим еще один этический парадокс Сократа, который сводится к тому, что никто не делает зла по своей воле, а лишь по неведению.

4. «Никто не делает зла по своей воле»

Об этом яснее всего мы узнаем из того места платоновского «Протагора» (345 с), где Сократ, обсуждая вместе с Протагором поэму Симонида, говорит: «Я по крайней мере думаю: никто из мудрых людей не считает, что какой-нибудь человек может охотно заблуждаться или охотно творить постыдные и злые дела; они хорошо знают, что все, делающие постыдное и злое, делают это невольно». В «Меноне» (77 а— 78 с) утверждается примерно то же с тем лишь различием, что здесь подразумевающееся в контексте слово «###» (зло, несчастье) обыгрывается, точнее, затушевывает различие (по-видимому, с целью ограничить обсуждаемый вопрос определенными рамками) между суждениями «желать зла себе» и «желать другому».

227

Обходя эти различия, Сократ показывает, что никто не желает себе зла и никто намеренно не стремится к злу, поскольку такое желание или стремление есть верное средство стать несчастным. Стать же несчастным никто не хочет. Поэтому надо предположить, что «те, кто не знает, что такое зло, стремятся не к нему, а к тому, что кажется им благом» (Там же. 77 а). Проще говоря, каждый человек, субъективно стремясь к добру (благу), может принять за добро то, что объективно является злом.

Аналогичную мысль мы встречаем и в «Горгии» Платона, в тех местах этого диалога, где Сократ ведет беседу с Полом и Калликлом. В беседе с Полом обсуждается, помимо прочего, вопрос о возможности причинения «зла другому», упущенный в «Меноне». (Правда, в «Горгии» данный вопрос рассматривается в несколько измененных терминах, берется в связи с вопросом о том, что хуже — чинить несправедливость или терпеть ее. Но это не меняет существа дела.) Не входя в детали диалога Сократа с Полом и Калликлом, отметим, что на прямой вопрос Пола, чего бы он, Сократ, больше желал — причинять несправедливость или терпеть ее, следует ответ: «Я не хотел бы ни того, ни другого. Но если бы оказалось неизбежным либо творить несправедливость, либо переносить ее, я предпочел бы переносить» (469 с).

228

Сообразно с этим излюбленным положением, повторяющимся в «Горгии» неоднократно (473 а, 474 b и сл.), Сократ считает, что причиняющий несправедливость более несчастен, чем терпящий ее. Доказывается же это положение приравниванием несправедливости к безобразному (постыдному) деянию и показом того, что с объективной точки зрения из двух безобразных вещей — чинить несправедливость или терпеть ее — более безобразным (и большим злом) является первая (Там же. 470 а— 475 с, 509 d).

Дальнейшее обсуждение вопроса приводит собеседника к выводу о том, что «никто не чинит несправедливости по доброй воле, но всякий поступающий несправедливо несправедлив поневоле» (Там же. 509 е). В связи с этим Сократ развивает мысль о том, что одного желания избегать несправедливости недостаточно, нужны, кроме того, «какая-то сила и искусство», обучение и практика (Там же. 510 а), воспитание души и тела в арете (Там же. 517 d). В конце диалога Сократ вновь подтверждает, что «чинить несправедливости опаснее, чем терпеть, и что должно не казаться хорошим человеком, но быть хорошим и в частных делах, и в общественных, и это главная в жизни забота» (Там же. 527 b).


5. Критика Аристотелем этических парадоксов Сократа

Аристотель, постоянно критиковавший парадоксы Сократа и все его этическое учение, считал, что если следовать сократовскому тезису, то окажется, что человек не властен над собой и потому не несет ответственности за свои действия. В «Никомаховой

229

этике» мы читаем: «Изречение "никто по воле не дурен и против воли не блажен", в одном очевидно ложно, а в другом истинно. В самом деле, блаженным никто не бывает против воли, зато испорченность (есть нечто) произвольное. Иначе придется оспорить только что высказанные (положения), и (окажется), что нельзя признавать человека ни источником, ни "родителем" поступков в том смысле, в каком он родитель своих детей» (III. 7. 1113 b, 15).

Далее Аристотель говорит, что справедливость отмеченного подтверждается как поступками отдельных лиц в сугубо частных делах, так и самими законодателями, ибо они наказывают и преследуют поступающих дурно, за исключением тех случаев, когда эти действия совершены под влиянием насилия или по неведению, в чем они неповинны, в то время как они (законодатели) награждают почестями поступающих прекрасно для того, чтобы одних вознаградить, а других устрашить... И незнание на-казуется в том случае, если окажется, что человек сам виновен в своем незнании, как, например, на пьяного налагается двойное наказание, так как принцип действия — в нем: ведь в его власти было не напиться, а пьянство и есть причина незнания. Точно так же они (законодатели) наказывают тех, кто не знает какого-либо закона, который знать положено и нетрудно знать (Там же. 1113 b 20-30).

Предвидя, однако, возможное возражение, что никто не властен над своими «представлениями» и что субъективно всякий стремится к тому, что кажется ему благом, хотя на деле это может быть злом, Аристотель пишет: «Но если всякий в известном отношении виновник собственного характера, то он в известном отношении может быть назван и виновником своих представлений».

230

В «Большой этике» Стагирит упрекает Сократа (если говорить в современных терминах) в примитивном детерминизме. По словам Аристотеля, Сократ утверждал, что не в наших силах быть достойными или недостойными людьми, поскольку, если бы пришлось спросить любого человека, хотел бы он быть справедливым или нет, ни один не выбрал бы несправедливость; то же самое было бы при выборе между мужеством и трусостью и другими добродетелями. Очевидно, следуя Сократу, необходимо признать, что люди порочны не по своей воле. Соответственно они не по своей воле и добродетельны. Но если это так, заключает Аристотель, то нелепо призывать к добродетели, ибо, хороши ли мы или плохи, — это от нас не зависит (1187 а 5-15).

Таким образом, налицо полное расхождение между Сократом и Аристотелем по вопросу о значении воли, о возможности проявления слабоволия и невоздержанности в поступках человека. Аристотель обвиняет Сократа в игнорировании очевидных фактов. Так, общеизвестно, что человек, нередко ведая о лучшем, выбирает худшее; зная о дурных последствиях своего поступка, не удерживается от соблазна и страсти. Вследствие слабоволия он пробует, например, сласти, исходя из того, что «сладкое приятно», хотя и придерживается мнения, что ему следует избегать сластей.

231

Кажется невероятным, чтобы Сократу с его жизненным опытом были неведомы такие явления, как невоздержанность и слабоволие, неизвестны случаи расхождения между знаниями и добродетельными поступками, а также конфликты между умом и сердцем. Ведь невоздержанность, слабоволие или, скажем, проявление человеком трусости — обыкновенные феномены, наблюдаемые в повседневной жизни. Да и по словам Ксенофонта, Сократ осуждал невоздержанность (Воспоминания. I. 5. 2) и восхвалял воздержанность, самообладание — ### (Там же. I. 5. 4), т. е. как раз то, что является противоположностью ###, или невоздержанности, которую он, Сократ, по словам Аристотеля, будто бы отрицал и считал невозможной.

В то же время трудно допустить, чтобы Аристотель, не поняв сути дела, исказил Сократа и приписал ему отрицание «очевидных фактов». Но если это так, т. е. если Сократ и Аристотель в одинаковой мере признавали «очевидные факты», то чем в таком случае объяснить столь разительное их расхождение относительно этих фактов? По этому поводу исследователи высказывают разного рода предположения.

Так, представляется правдоподобным взгляд, согласно которому Сократ, не отрицая очевидных фактов, давал им собственное толкование и потому употреблял термин «знание» в необычном смысле; он тесно связывал знание с моралью и считал, что подлинное знание есть этическое знание; для него — ни один человек, знающий, что такое добро, никогда не будет поступать дурно. Это означает, что критерий приложения термина «знание» у Сократа был более строгим, чем обычный критерий: никакое знание нельзя считать моральным (т. е. подлинным) знанием до тех пор, пока из него не будет с неизбежностью следовать хороший поступок.

232

Кажется, что все уладилось: Сократ употреблял слово «знание» в необычном смысле, Аристотель же апеллировал к обычному языку; первый не отрицал очевидных фактов, но давал им иное истолкование, второй признавал нововведение Сократа, но указывал на расхождение между сократовским и общепринятым пониманием знания. И Сократ, и Аристотель, по-разному истолковывая термин «знание», расходились в употреблении слов, т. е. спорили о словах. Но при таком допущении возникает вопрос: почему Сократу необходимо было прибегать к необычному употреблению слов, а Аристотелю понадобилось говорить о лингвистическом значении терминов, если все их разногласия сводились к расхождениям терминологического порядка?

Иногда высказывают мысль, что Сократ употреблял слово «знание» и другие подобные термины в необычном (парадоксальном) смысле, потому что необычное (парадоксальное) суждение сильнее воздействует и лучше запоминается. Но, как справедливо замечает Дж. Бамброу (Bambrough. P. 296), такое решение сократовского парадокса само по себе парадоксально, ибо ссылка на особенность стиля Сократа не может объяснить, почему этот вопрос занимал умы философов и ученых в течение двух с половиной тысяч лет: нельзя же полагать, что в течение столь длительного времени люди спорили о словах, боролись с тенями и становились на сторону Сократа или Аристотеля, не улавливая словесного характера их расхождений.

233

Но если спор, о котором идет речь, был и остается не мнимым, а действительным, то правомерен вопрос о сути дела, о предмете спора. Для ответа на этот вопрос мы предварительно обратимся к современным дискуссиям об отношении знания (науки) к нравственности, полагая, что выход в современность не помешает, а напротив, поможет разобраться в существе давних рассуждений.

Сошлемся на один пример. Русский философ Э. Ильенков, подводя итог дискуссии о взаимоотношении знания и поведения, в первую очередь обращает внимание читателя на то, что полемика идет об очевидных фактах, что тема спора знакома всякому. «Каждый из нас, — пишет он, — чуть ли не с детства постигает, что доводы ума далеко не всегда согласуются с велениями сердца, а голос совести частенько входит в конфликт с выкладками рассудка... Эта борьба мотивов, конфликт "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет", конечно, не выдумана злокозненными сторонниками философского дуализма» (Ильенков. С. 407). Считая, что задача заключается в преодолении антиномии «ума» и «сердца», он продолжает: «Одни хотят решить задачу путем гуманизирования научного мышления, хотят вооружить теоретически-бесстрастный интеллект "ценностной ориентацией". Другие, напротив, хотят оснастить силой научной прозорливости, мощью теоретического интеллекта гуманистические устремления людей, так сказать, "онаучить" гуманизм. И те, и другие с двух разных сторон делают одно и то же общее хорошее дело. Кому не хватает научной грамотности, того надо вооружать наукой, а кому

234

не хватает нравственного начала, того, конечно, надо прежде всего развивать в отношении нравственности... Не разрешен ли тем самым спор, не установлено ли этим, что, то "о чем спорят философы", в данном случае — противоречие мнимое?» (Там же. С. 415-416).

Далее автор отмечает, что существо расхождений более глубокое, чем это представляется на первый взгляд; оно сводится к отличию науки от нравственности, знания от «ценностей». «Наука бесстрастно описывает то, что есть, и теоретический разум, остающийся "чистым", не имеет ни права, ни сил судить о том, "хорошо" оно или же "плохо" с точки зрения "блага рода человеческого", его "самоусовершенствования". Именно поэтому Кант посчитал, что "чистый разум" должен быть дополнен абсолютно независимым от него автономным регулятором — "категорическим императивом", который научно ни доказать, ни опровергнуть нельзя. Его можно и нужно принять на веру» (Там же. С. 420). Говоря, что Кант предоставил право окончательного решения о том, что правильно, а что неправильно, моральному принципу как высшей инстанции, Э. В. Ильенков продолжает: «Теоретически эта позиция обосновывается у Канта тем, что рассудок (научно-теоретический интеллект) принципиально не способен учесть всю бесконечную полноту условий решения задачи, а "голос совести" каким-то чудодейственным способом эту абсолютную полноту бесконечного ряда схватывает интегрально, сразу, без аналитического копания в подробностях» (Там же. С. 422). Сказанное означает, что арбитром, причем безапелляционным, в вопросе о добре и зле у Канта оказывается «некий извне судящий науку жрец морали, своего рода поп новой формации, поп чисто моральной веры...» (Там же. С. 423).

235

Но, может быть, проблема решается иначе? Может быть, «не науку следует объявить служанкой морали (формой реализации моральных устремлений), а напротив, мораль объявить способом воспитания в человеке научно доказанных принципов поведения, т. е. науку наделять правом управлять моралью...»? Это решение, являющееся прямо противоположным кантовскому, можно было бы, по словам Э. В. Ильенкова, считать верным, но при одном условии: «...если бы понятие (наука) было бы и в самом деле абсолютным в смысле непогрешимости, безошибочности... Если бы научное понятие и в самом деле обладало всеми теми божественными совершенствами, которые ему приписали в свое время Платон и Гегель» (Там же. С. 425).

Итак, ни то, ни другое решение нельзя признать удовлетворительным. Удовлетворительным решением, согласно Э. В. Ильенкову, является следующее: «И наука, и моральность (подлинная, гуманистически сориентированная мораль, т. е. нравственность) есть две формы сознания, выражающие и осуществляющие одно и то же конкретно-исторически понимаемое существо человека и того мира, в котором человек живет и работает. Поэтому подлинная наука и подлинно высокая нравственность не могут не совпадать в самом своем существе, не могут противоречить друг другу» (Там же. С. 431). Создается впечатление, что нечто подобное (хотя и в иной терминологии) мы уже слышали от древнего Сократа,

236

когда в «Протагоре» и в других диалогах Платона он говорил о предвидении человеком последствий своих поступков и о подлинной добродетели как подлинном знании. Это впечатление усиливается, когда Э. В. Ильенков, развивая свою мысль, замечает, что «подлинной наукой он называет не отдельные науки», а «научное знание в целом» (научное мировоззрение) в качестве «интегрального представителя (идеального образа) научной истины в высшем смысле» (Там же. С. 432). Конкретизируя свое понимание «научной истины в высшем смысле», автор пишет: «Такого образа истины, который для науки доступен лишь в том случае и смысле, если под ней понимается не какая-то отдельная теория, а вся научно-теоретическая культура человечества, да притом еще в перспективе ее развития» (Там же. С. 432).

Право же, аналогичную мысль высказывал и Сократ. Если отвлечься от «интегрального представителя научной истины в высшем смысле» (поскольку об этом «интегральном представителе» Сократ говорил как о боге) и обратиться к «подлинной науке», то таковой в его глазах была философия, любовь к мудрости, влечение к ней. С точки зрения Сократа, подлинная мудрость (подлинное знание) и подлинная добродетель не могут не совпадать в самом своем существе, не могут противоречить друг другу. Поскольку же человеку, согласно Сократу, дано лишь влечение к мудрости (а не сама мудрость во всей ее полноте), постольку добродетель, ориентирующаяся на мудрость, представляет собой бесконечную задачу, решение которой предполагает охват всей мудрости человечества, да «притом еще в перспективе ее развития», как пишет Э. В. Ильенков.

237

Следуя сократовской логике рассуждений, можно было бы сказать, что ни один человек, обладающий всеми знаниями, не совершит неверного поступка, не выберет аморального образа действия. Но в то же время Сократу было известно, что ни он, ни кто-либо из других людей таким знанием не обладает. Он неоднократно повторял, что «ничего не знает». Здесь вновь возникает вопрос: зачем ему в таком случае понадобилось выдвигать парадоксальный тезис о добродетели как знании? Зачем он настаивал на том, что никто не зол по своей воле, а лишь по неведению, если ему были хорошо известны случаи слабоволия? Почему в беседе с Полом (в диалоге «Горгий») он отказывался называть счастливым Архелая, македонского тирана, который был повинен в величайших преступлениях и который, тем не менее, безнаказанно наслаждался счастьем — троном, богатством, свободой и властью? Короче говоря, отстаивал ли Сократ своими парадоксами какую-то идею или же высказывал бессмыслицу?

Попытаемся ответить на поставленные вопросы. Мы уже обращали внимание на то, что Сократ, употребляя такие общепринятые термины, как ### (добродетель) или ### (несдержанность, слабоволие), намеренно вкладывал в них смысл, отличный от общепринятого. То же относится и к термину ### (счастливый). В полемике с Полом Сократ, как мы уже сказали, отказывался называть несправедливого и преступного Архелая счастливым (Горгий. 472 d). Почему? Потому что Сократ склонен был оценивать

238

поступки людей и их образ жизни в плане «идеального образа» истины, добра и счастья. С его точки зрения, подлинная добродетель, основанная на подлинном знании (мудрости), несовместима с несправедливостью и злодеянием. Поэтому если Архелай несправедлив, то он несправедлив не по своей воле, а лишь по неведению, по своей непредусмотрительности. А неведение и непредусмотрительность свидетельствуют о ненамеренности его дурных поступков, его неверного выбора. Будь Архелай более знающим (мудрым), более осведомленным и дальновидным, его выбор был бы иным.

Мысли Сократа можно продемонстрировать на примере образа Эдипа. Намеренно ли убил Эдип своего отца Лайя? Ответ на этот вопрос есть в известной мере ответ на этические парадоксы Сократа. В самом деле, Эдип намеренно убил человека. Но, знай Эдип больше, он не совершил бы отцеубийства. Неведение Эдипа относительно человека, им убиваемого, делает его поступок непреднамеренным. Таким образом, на вопрос о том, намеренно ли убил Эдип отца, мы должны ответить: «И да, и нет».

Своими парадоксами Сократ хотел сказать, что всегда существует более широкое поле для размышлений, чем мы полагаем, когда принимаем решение и приступаем к действию. Концепция идеального предела, или, что то же, представление о совершенном образе знания, скрыто выраженное в сократовских парадоксах, исключает конфликт между знаниями и желаниями для того, кто дошел до ясного самопознания и совершенного познания мира. Сказанное означает, что для человека, овладевшего совершенным знанием, отпадает такое понятие, как ###, и не остается, тем самым, места для выбора дурного поступка.

239

Разумеется, легче всего указать на то, что сократовский идеал совершенного знания оторван от жизни. Но это было бы неосмотрительно, не говоря уже о том, что мы упустили бы весьма существенное в этическом учении философа. Начать с того, что, по мысли Сократа, все наблюдаемые случаи свободного и правильного выбора образа действия являются результатом большого жизненного опыта, большой жизненной мудрости и глубокого познания. Правильный выбор поступка предполагает, согласно Сократу, глубокое познание и самопознание. Но не только это. Правильный выбор не в меньшей степени требует познания нравственных и правовых норм и всех вообще общественных установлений. В соответствии с этим он считал необходимым, чтобы люди подвергали «испытанию», проверке как самих себя, так и все принятые в обществе нормы и установления. В качестве мерила испытания и проверки существующих обычаев и общественных порядков он брал идеал подлинной нравственности, возникающий из подлинного знания (мудрости).

Сократ был полон веры в возможность преобразования жизни сообразно этому идеалу и видел в соответствующем изменении чувств и способа мышления людей главное условие реализации морального образа жизни. Не будет чрезмерным преувеличением, если сказать, что одним из существенных моментов этики Сократа и была идея о преобразовании образа мышления людей и всего их нравственного облика

240

в качестве решающих предпосылок преобразования социальной жизни. Мы уже отмечали, что платоновский Сократ упрекал афинских политических деятелей в том, что в заботе о военном, политическом и экономическом могуществе Афин они оставили без внимания главнейший вопрос, вопрос о том, чтобы граждане стали «как можно лучшими».

Нет необходимости доказывать, что установка Сократа на реализацию нравственного образа жизни путем интеллектуального и нравственного самоусовершенствования и совершенствования других является идеалистической и полуутопической. Но ясно и то, что он был одним из тех, кто выдвинул (потенциально революционную) идею о преобразовании, совершенствовании человека и его жизни и столь упорно отстаивал ее.

Сведения, которыми мы располагаем о Сократе, не позволяют утверждать, что он предлагал какую-либо конкретную этическую или политическую программу преобразования человека и общественных порядков. Сократ был не политиком и политическим деятелем, а проповедником, моралистом и созерцателем-философом, учившим тому, как прожить жизнь лучше и как отвратить людей от зла и несправедливости.

То, что не было завершено Сократом, было по-своему продолжено его учеником Платоном. В этом отношении представляется верным высказывание Дж. Бамброу (Bambrough. P. 300) о том, что от сократовской идеи об общезначимости морального суждения для воспитания и самовоспитания, причем с акцентом на интеллектуальном совершенствовании,

241

открывающем пути моральному совершенствованию, один шаг до платоновской концепции добра, до представления о правителе-философе как носителе этой идеи. Поэтому, продолжает названный автор, нас не должно удивлять, что голос Аристотеля звучит диссонансом этой высокопарности; Сократ и Платон шли гораздо быстрее и дальше, чем считал допустимым Аристотель. Они рассматривали добродетельную жизнь, которая по необходимости была удалена от действительной жизни настолько же, насколько идеальный треугольник геометра далек от треугольника, начертанного маляром. Аристотель же ставил себе целью понять человеческую жизнь такой, как она есть, а не изменять ее. Поэтому сократовский парадокс, каким бы утонченным и сильным он ни был и как бы ни стимулировал раздумья о том, какой могла бы быть человеческая жизнь, Аристотель расценивал как ложное описание жизни, какой она является на самом деле. Здесь мы находим подлинное расхождение между Сократом и Аристотелем, между стремлением «спасти души» и стремлением спасти явления (###). Добавим, что оборот речи «спасти души» придает тезису Сократа христианское звучание, поэтому более верным было бы указать, что расхождение, о котором идет речь, являлось расхождением между сократовским стремлением утвердить идеал (добродетельной жизни) и аристотелевским стремлением познать действительную жизнь, исходя из опыта самой жизни. Сократ (и Платон) рассматривал и оценивал жизнь с высоты своего идеала (и в этом смысле с точки зрения будущего), Аристотель — с позиции реального положения вещей

242

(и в этом смысле — с точки зрения прошлого и настоящего). Вообще говоря, в их разногласиях и конфликте отражено расхождение между идеалом и действительностью. Поскольку жизнь без идеалов и «идеальных ориентиров» пуста и бесцветна, а идеалы и «идеальные ориентиры» без связи с реальной жизнью — это всего-навсего приятные мечты и сладкие иллюзии, т. е. область воображаемого и желаемого, постольку мы не можем признавать лишь одну из альтернатив и отвергать другую. Короче, в названном конфликте мы должны принять одну из альтернатив через критику ее другой, ибо каждая из них права в том, что утверждает и отстаивает, и не права в том, что отрицает и отвергает. [6]

Таким образом, мы вернулись к тому, о чем уже говорилось, — к отличию науки от нравственности, к расхождению между сущим и должным. Хотя это расхождение касается по преимуществу различия в обнаруживаемых нами исходных установках Сократа и Аристотеля и характеризует больше различие их умонастроений, чем их конкретных взглядов, тем не менее, мы считаем целесообразным рассмотреть одно из главных возражений Аристотеля против этического учения Сократа, его тезиса о добродетели как знании.

6 Говоря, что в споре между Сократом и Аристотелем надо встать выше их конфликта, Дж. Бамброу замечает: «Мы должны обуздать эпидемию божественного безумия Платона и вылечить ее здоровой аристотелевской человечностью; мы должны отозваться на призыв Сократа видеть жизнь в целом, никогда не забывать трезвого подхода к ней» (Bambrough. P. 300).

243

Возражение Аристотеля, оказавшее огромное влияние на всю новоевропейскую историю философии при оценке этики Сократа и давшее Ф. Ницше основание для его общеизвестных нападок на Сократа, сводится к тому, что последний отождествил нравственность с наукой и стал на позицию этического интеллектуализма (этического сциентизма, если говорить в новейших терминах). [7]

7 Современный греческий философ К. Цацос пишет, что установка Сократа «на подавление инстинктов, на осознание и уразумение подсознательных порывов жизни с тем, чтобы укротить их стихийную силу, сделала Ницше заядлым врагом Сократа, несмотря на тысячелетия, отделяющие первого от второго. Однако именно эта установка на провозглашение превосходства и главенства разума над влечением, чувственностью и вещественностью, а также воспитание мышления, разумности и меры в качестве главенствующего начала жизни и составляет принцип подлинной свободы, являясь не только величайшей заслугой Сократа, но и заслугой греческой мысли, греческого искусства и греческой культуры вообще» (###. С. 79).


В «Никомаховой этике» Стагирит пишет: «Таким образом, если Сократ думал, что добродетель — это (верные) суждения (###), (потому что [по его мнению] все они представляют собою знания), то мы считаем, что они лишь причастны (верному) суждению» (VI. 13. 1144 b, 25). Аристотель полагал, что Сократ не разобрался в отличии, существующем между теоретическими и практическими (продуктивными) науками, не выяснил различия между видами знания и отождествил их. Между тем, указывает Аристотель (Метафизика. II. 1. 933 о, 20), «целью теоретического знания является истина, а целью практического — дело». [8]

8 Следует иметь в виду, что Аристотель критикует Сократа в аспекте своего более разработанного этического учения, т. е. с точки зрения понятий и категорий, от которых Сократ был еще далек. Так, если Сократ говорил, что «добродетель есть знание», то Стагирит спрашивал: «О каком знании идет речь? Об общем (теоретическом) ли знании или о знании частном (практическом)? О знании в смысле теоретической мудрости (###) или о знании в смысле нравственной мудрости, рассудительности (###)?»


244

Трактуя этическое учение Сократа с позиций собственного различения теоретических и практических (продуктивных) наук, Аристотель (Ethica Eudemia. 1216 b, 3 cл.) заявляет: «Сократ считал, что конечной целью является знание о добродетели, и он спрашивал, что есть справедливость и каждая из частей добродетели? Это имело смысл, поскольку он полагал, что все добродетели есть науки; таким образом, знать, что такое справедливость, означало в то же время быть справедливым; потому что, как только мы изучили геометрию и зодчество, мы становимся зодчими и геометрами. Именно по этой причине он исследовал вопрос о том, что такое добродетель, а не о том, как и из каких (источников) она приобретается».

Далее Аристотель замечает, что тезис Сократа справедлив в случае теоретических наук: геометрии, астрономии и вообще наук о природе, целью которых является приобретение знаний ради знаний, но не продуктивных наук (###), для которых знание является только средством к достижению цели, результата. Так, целью медицины является здоровье, а политики — законность или нечто подобное этому.

245

В конце концов для нас (такова мысль Стагирита) не так уж важно знать, что такое добродетель, но важно знать, как добродетель приобретается и при каких условиях она внедряется в жизнь (Aristoteles. Ethica Eudemia. 1215 b. 22-25).

Аналогичную мысль Аристотель высказывает и в «Никомаховой этике» (II. 2. 1103 b. 27), характеризуя этику как вид практической (продуктивной) науки, конечной целью которой является приобретение добродетели, воспитание положительных нравственных норм, а не установление того, что такое добродетель. Такая постановка вопроса и такое понимание задачи этики как науки заставили бы Сократа (говоря словами Гатри) перевернуться в гробу. «Как, — запротестовал бы он, — я могу знать, каким образом достичь добродетели, если я не знаю даже, что она такое? Может ли кто-нибудь сделать пригодную обувь, если он не знает, что такое обувь и для чего она предназначена?»

На это возражение Аристотель мог бы со своей стороны ответить примерно таким образом: «Сократ, если даже согласиться с тобой в том, что приобретение добродетели — будь то мужество, справедливость или благочестие — предполагает в качестве необходимого условия знание природы добродетели и каждой ее части, то все равно нельзя сказать, что это условие является вполне достаточным. Ведь знание о том, что такое мужество, еще не делает человека мужественным.

246

Первое состояние является интеллектуально-теоретическим, а второе — эмоционально-действенным. Проявление мужества или трусости в большой степени зависит от черт характера. Впрочем, ты, Сократ, частично прав, когда утверждаешь, что знание является необходимым условием добродетели, но не прав, когда приравниваешь добродетель к знанию. Так, в "Протагоре" (350 с; 360 d) Платона ты сводишь мужество к знанию и заявляешь, что понимание (###) того, что страшно и что не страшно, и есть мужество. Аналогично этому у тебя все виды добродетели стали отраслями этического знания. Ты ошибочно истолковал этику как теоретическую науку и сделал конечной ее целью не достижение добродетели, а знание о том, что есть добродетель».

«Нет, — вновь запротестовал бы Сократ, — это ты, Стагирит, превратно истолковываешь меня, это тебе пришло в голову отделить мудрость от добродетели (теоретическое знание от практического, по твоей терминологии), и потому тебе показалось, что для меня знание о добродетели имеет большее значение, чем приобретение добродетели. Между тем для меня добродетель (благоразумие, справедливость и вообще нравственность) неотделима от мудрости» (Ксенофонт. Воспоминания. III. 9. 4-5); мудрость гарантирует достижение счастья и добродетели (Платон. Протагор. 352 b-с, 356 d; Менон. 88 с; 279 b-с). Кто мудр, тот и добр. Мудрый понимает, а не только знает: своим интеллектуальным взором он охватывает жизнь в целом, а не останавливается на констатации эмпирических ее проявлений, не ограничивается установлением того, что есть «на самом деле».

247

Мудрое проникновение в природу добродетели, неизменно порождающее убеждение и желание поступить добродетельно, является не только необходимым, но и достаточным условием, чтобы стать добродетельным. Истинная мудрость несовместима с порочностью и злом. (Или, говоря словами А. С. Пушкина, «гений и злодейство — две вещи несовместные».)

Такова мысль Сократа, точнее, таковым мог быть его ответ на критику Аристотеля. Нам же остается сделать разъяснения следующего порядка: в некотором отношении Аристотель искажает позицию Сократа, утверждая, что последний якобы больше был занят не тем, как приобретается, как воспитывается добродетель, а тем, что она такое. Однако Стагирит верно указал на уязвимое место в этическом учении Сократа — на его тенденцию интеллектуализировать нравственность, переоценку интеллектуальной деятельности в области морали и недооценку влияния особенностей характера на поведение личности. По словам Аристотеля, Сократ упраздняет внеразумную (###) часть души, а вместе с нею и страсть (###), и нрав (Большая этика. I. 1. 1182 а. 22-23).

Хотя Сократ говорил о другом — о возможности (и необходимости) изменения чувства и характера в процессе самопознания и познания других на пути поиска общих определений добродетелей, а не о том, чтобы «покончить» с чувством и характером, тем не менее трудно освободиться от впечатления, что, по Сократу, самопознание и связанное с ним постижение природы добра вполне достаточны, чтобы стать добродетельным. По Аристотелю же, интеллектуальное

248

постижение природы нравственности не обязательно сопровождается убеждением и желанием поступать хорошо. Для обретения добродетели требуется еще моральная устойчивость и, если можно так выразиться, эмоциональная убежденность. Вот почему в конце «Никомаховой этики» он пишет: «Ведь кто живет по страсти, пожалуй, и слушать не станет рассуждения, которые отвращают (его от страсти), а если и станет, не сообразит (что к чему). Как же при таком складе можно переубедить? И вообще, страсть, по-видимому, уступает не рассуждениям, а насилию. Итак, надо, чтобы уже заранее был в наличии нрав, как бы подходящий для добродетели, любящий прекрасное и отвергающий постыдное» (X. 10. 1179 b. 25 cл.).

Аристотель согласен с тем, что добродетели можно и нужно обучать, но он считает, что «невозможно и, во всяком случае, нелегко с помощью рассуждения совершить перемену в том, что издавна укоренилось в нравах» (1179 b. 15 cл.). Кроме того, продолжает Аристотель, доводы разума и обучение не на всех имеют одинаковое влияние; в воспитании добродетели, кроме обучения и сложившихся привычек, многое зависит «от природы» людей, их природных задатков» (Там же). На основании этих рассуждений Аристотель приходит к выводу, что обеспечение нормального поведения в обществе возможно через принуждение, через государственный контроль за соблюдением законов. По его мысли, большинство людей повинуются скорее страху, чем разуму, и скорее наказаниям, чем нравственно прекрасному (Там же. 1179 b-с. 10-15).

249

Здесь мы можем констатировать еще одно расхождение между Сократом и Аристотелем: первый видел в личном самопознании и в интеллектуальном постижении каждым человеком природы добра решающие условия для реализации разумного поведения, второй же не возлагал таких надежд на разум большинства людей и отвергал индивидуализм сократовской этики. Для Стагирита было очевидным, что «общественное внимание (к воспитанию) возникает благодаря законам, причем доброе внимание — благодаря добропорядочным законам» (1180 а. 35). Усматривая в принудительной силе закона средство формирования разумных привычек и нравов, а также правильных наклонностей, Аристотель считал вместе с тем, что закон имеет «принудительную силу (###), поскольку является суждением (###), основанным так или иначе на рассудительности или уме» (1180 а. 20 cл.). Если это так, то, значит, конечная цель разума — это поиски понятия добра, выяснение того, что хорошо и что дурно, ибо только на этом пути возможно утверждение разумных законов. Но сказанное в конечном счете означает, что «добродетель есть знание».

Остается добавить, что Аристотель, подвергнув критике тезис Сократа о добродетели как знании и обнаружив более глубокое понимание природы нравственности, не преодолел, тем не менее, интеллектуализм Сократа.

250

Такой была и позиция Платона. Хотя он во все периоды своего творчества руководствовался тезисом своего учителя о добродетели как знании, но никогда не покидавшее его обостренное осознание слабостей человеческой натуры в конце концов привело его к заключению, что более или менее успешная реализация идеала, заключенного в сократовском тезисе, невозможна без принудительной силы закона и государства. По Платону, большинство людей находится во власти эмоций и страстей, руководствуется в своем поведении эгоистическими мотивами (себялюбием), а не истиной, справедливостью и разумом (Законы. 731 d-732 b). Лишь исключительно одаренный человек способен следовать разуму, истине и справедливости: такой человек не нуждается «в законах, которые бы им управляли», ибо его разум не может быть «чьим-либо послушным рабом» (Там же. 875 с).

Так модифицирует Платон мысль Сократа (Протагор. 352 с) относительно могущества знания, его независимости от страстей и эмоций. У Платона гениальный человек, будучи подлинно свободной личностью, в своих поступках руководствуется истинным знанием. Но поскольку, продолжает Платон, «в наше время этого нигде не встретишь, разве что только в малых размерах» (Платон. Законы. 875 а), постольку надо прибегать к закону для воспитания добродетелей; сила закона необходима для защиты общих интересов из-за постоянного посягательства на них со стороны частных интересов, а также для охраны общественного (государственного) порядка от произвола отдельных лиц и своеволия большинства людей (Там же. 875 а-с).

251

Мы уже отмечали, что историческая заслуга Сократа состояла в поиске этических определений, в превращении этики и этических понятий в предмет философских изысканий. Вот почему Аристотель, постоянно критиковавший Сократа за этический интеллектуализм, вместе тем воздает ему должное и считает, что его поиск их определений явился толчком к анализу общих понятий (Мет. XIII. 9). Напомним также, что сократовский поиск общих этических определений, стимулированный софистами, был направлен против их нравственного релятивизма.

Восстав против софистов, Сократ стал защищать общеобязательность нравственных норм и понятий, отстаивать их объективную значимость. На этом пути он пришел к выводу о том, что добродетель едина и не может быть двух добродетелей, подобно тому, как не может быть двух истин об одном и том же предмете в одном и том же отношении.

Сократ делал из идеи о единстве добродетели и ее проявлений парадоксальные и подчас ошибочные выводы. Так, из его рассуждений следовало, что тот, кто обрел одно из проявлений добродетели, например, мужество, тем самым приобрел и все остальные виды добродетели. Приведем отрывок из диалога Платона «Протагор» (349 b—с), где Сократ, обращаясь к Протагору, говорит: «...Мудрость, рассудительность, мужество, справедливость, благочестие — пять ли это обозначений одной и той же вещи (добродетели. — Ф. К.), или, напротив, под каждым из этих обозначений кроется некая особая сущность и вещь, имеющая свое особое свойство, так что они не совпадают друг с другом? Ты сказал, что это не обозначения для одного и того же, но каждое из этих обозначений принадлежит особой вещи, однако все они части добродетели — не так, как части

252

золота, похожие друг на друга и на то целое, которого они части, а как части лица: они не похожи ни на то целое, которого они части, ни друг на друга и имеют каждое свое особое свойство». На это Протагор отвечает: «...повторяю тебе, Сократ, что все это — части добродетели и что четыре из них действительно близки между собою, мужество же сильно отличается от них всех. А что я прав, ты поймешь вот из чего: можно найти много людей самых несправедливых, нечестивых, необузданных и невежественных, а вместе с тем чрезвычайно мужественных» (Там же. 349 d). Затем серией вопросов и ответов Сократ заставляет Протагора признать, что «понимание того, что страшно и что не страшно, и есть мужество» (Там же. 380 d). [9] Это значит, что только разумно-расчетливое мужество (отвага, доблесть) является добродетелью, а разумно-необоснованный страх — пороком. Так, храбрый воин явля-

9 Обращает на себя внимание то, что это определение мужества в диалоге «Лахес» (195 а) опровергается Сократом на том основании, что, например, знание опасного и безопасного в болезнях не делает врача мужественным. Подобного рода расхождения дают некоторым исследователям повод утверждать, что Сократ, как и софисты, имел целью победу в споре, а не поиск истины. Возможно, конечно, что и Сократ подчас не был свободен от искушения достичь победы в споре ради победы, а не во имя поиска истины. Но если это даже так, нельзя, тем не менее, выдавать отдельные (нехарактерные) случаи за основную тенденцию. Мы полагаем, что Сократу, как и всякому мыслителю, были свойственны те или иные противоречия, неувязки и ошибки, в частности, попытка интеллектуально-рационалистического толкования мужества и других видов добродетели.

253

ется храбрым не потому, что встречает будто бы опасность без страха, но потому, что, ведая страх, опасается за свою жизнь и жизнь своих близких в случае, если война будет проиграна; только тот доблестен, кто рискует своей жизнью потому, что он не смеет рисковать чем-то большим, а именно достойной жизнью, т. е. жизнью, которою стоит жить; истинное мужество происходит не от бесстрашия, а от разумно-предусмотрительного страха, страха перед тем, что действительно страшно, страха перед потерей большего блага. Проще говоря, мужество (доблесть, отвага, храбрость) есть расчет и оценка, сравнение и выявление того, что в конечном счете представляет собой большую опасность, а что меньшую. Поэтому мудрый человек обязательно отважен, и только глупые люди — трусливы (Taylor. Р. 87-88). Нет необходимости доказывать, что мужество и многие другие морально-нравственные качества не сводятся к расчету, к рассудочной деятельности и разумному выбору наиболее выгодного, достойного и ценного. Тем не менее, идея Сократа о единстве добродетели и всех ее проявлений сыграла в этике греков столь же большую роль, какую сыграло положение Парменида о едином бытии в их онтологии (Gulley. Р. 458). В самом деле, если Парменид занялся поиском субстанции всех вещей, т. е. постоянной основы сменяющихся вещей, то Сократ стремился в многообразии изменчивых этических понятий и оценок найти их твердый базис, их, если можно так выразиться, субстанцию. Эту субстанцию Сократ увидел в благе (###), в осуществлении блага как цели человеческих устремлений.

254


6. Учение о благе и душе

В вопросе о том, что такое благо и в чем состоит высшее человеческое благо, мы вновь сталкиваемся с так называемым этическим утилитаризмом Сократа. Поэтому начнем с данных, которые дали основание говорить о его этическом утилитаризме и прагматизме, а затем рассмотрим вопрос о том, насколько все это совмещается с его учением о благе и добродетели, с основными принципами его этического учения вообще.

В «Государстве» Платона (336 с) один из участников диалога, Фразимах, требует от Сократа конкретного ответа на вопрос о том, что такое справедливость: «Да не вздумай мне говорить, что это — должное или что это полезное, или целесообразное, или прибыльное, или пригодное, — что бы ты ни говорил, ты мне говори ясно и точно, потому что я и слушать не стану, если ты будешь болтать такой вздор». Отвергая, так сказать, безадресное сократовское определение справедливости, Фразимах в ходе дискуссии заключает, что «справедливость — это то, что пригодно сильнейшему» (Там же. 338 с). В ответ на это Сократ замечает: «Я не согласен, что справедливость есть нечто пригодное. Но ты добавляешь: "для сильнейшего", а я этого не знаю...» (Там же. 333 b).

255

Создается впечатление, что нет принципиального расхождения между Фразимахом и Сократом, поскольку и тот, и другой понимают справедливость утилитарно. Да и формула, согласно которой «справедливость есть нечто пригодное» (для человека), — не единственный пример находимого у Сократа этического утилитаризма, сближающего его с софистами. В платоновском «Меноне» (87 d—е) Сократ приравнивает полезное и благое на том основании, что если добродетель делает людей хорошими (благими), а хорошее, или благое, должно быть чем-то полезным, то отсюда следует, что «всякое благо», приносимое хорошими людьми, «полезно». Аналогичные высказывания, в которых добродетель расценивается как то, что приносит благо и пользу, встречаются у Платона в «Протагоре» (358 b-с), а также в «Горгии» (474 d-e), где Сократ заявляет, что все прекрасные вещи (тела, цвета, формы, звуки, нравы) считаются таковыми либо ввиду их полезности и пригодности для какой-либо определенной цели, либо потому, что они доставляют то или иное удовольствие.

Впечатление, что Сократ придерживается этического утилитаризма, усиливается, когда мы обращаемся к сообщениям Ксенофонта. Последний в своих «Воспоминаниях» (III. 9. 4), говоря, что Сократ не проводил различия между знанием (мудростью) и добродетелью, вкладывает в его уста следующие слова: «Все люди, думаю я, делая выбор из представляющихся им возможностей, поступают так, как находят всего выгоднее для себя. Поэтому, кто поступает неправильно, тех я не считаю ни умными, ни нравственными». Таким образом, правильным, добродетельным поступком для Сократа является тот поступок, который люди выбирают, сообразуясь со своей «выгодой», с тем, что они считают для себя желаемой целью. Короче говоря, поступок правилен постольку, поскольку он полезен и целесообразен.

256

Принцип полезности и соответствия цели Сократ распространяет на все вещи. У него всякая вещь хороша и прекрасна в той степени, в какой она отвечает своему назначению. В «Воспоминаниях» Ксенофонта имеются два места, иллюстрирующие сказанное. Однажды Аристипп, известный как гедонист, решил сбить с толку Сократа и задал ему такой вопрос: знаешь ли ты что-нибудь хорошее? Избегая ловушки, Сократ не стал указывать на пищу, деньги, здоровье и т. п. Эти вещи, которые обычно принято считать хорошими и полезными, при определенных усилиях могут быть и вредными. Уточняя, Сократ задал Аристиппу встречный вопрос: хорошее от чего? От лихорадки, от глазной болезни или от голода? И «если ты спрашиваешь меня, — продолжает Сократ, — знаю ли я что-нибудь такое хорошее, что ни от чего не хорошо, то я этого не знаю, да и знать не хочу» (Там же. III. 8. 3).

В другой раз Аристипп спросил Сократа, знает ли он что-нибудь прекрасное. Ответив, что имеется много таких вещей, Сократ сформулировал свою мысль следующим образом: «Все, чем люди пользуются, считается и прекрасным, и хорошим по отношению к тем же предметам, по отношению к которым оно полезно» (Там же. III. 8. 5). На последовавший вслед за этим ядовитый вопрос Аристиппа, не будет ли в таком случае и навозная корзина прекрасным предметом, Сократ реагировал невозмутимо: «Да, клянусь Зевсом..., и золотой щит предмет безобразный, если для своего назначения первая сделана прекрасно, а второй — дурно» (Там же. III. 8. 6). И, вообще говоря, «одни и те же предметы бывают и прекрасны,

257

и безобразны, равно как и хороши, и дурны в разных отношениях: часто то, что хорошо от голода, бывает дурно от лихорадки, и что хорошо от лихорадки, дурно от голода; часто то, что прекрасно для бега, безобразно для борьбы, а то, что прекрасно для борьбы, безобразно для бега, потому что все хорошо и прекрасно по отношению к тому, для чего оно хорошо приспособлено, и, наоборот, дурно и безобразно по отношению к тому, для чего оно дурно приспособлено» (Там же. III. 8. 7).

В беседе с Евтидемом (Там же. IV. 6. 8—9) Сократ высказывает аналогичные мысли, определяя благое (###) как полезное (###), как соответствующее определенной цели. То, что является полезным для одного человека, может стать вредным для другого. «Стало быть, полезное есть благо для того, кому оно полезно». То же самое говорит ксенофонтовский Сократ и о прекрасном. Таким образом, по мысли Сократа, нет чего-либо благого или дурного, полезного или вредного вообще, как нет и чего-либо прекрасного или безобразного вообще. Поступок человека является добродетельным тогда, когда он направлен на благую (полезную) цель, а вещь хороша, когда она пригодна для выполнения своего назначения.

Казалось бы, что свидетельства Платона и в особенности свидетельства Ксенофонта позволяют говорить об утилитарно-релятивистском взгляде Сократа на добро и зло, на прекрасное и безобразное. Но при таком допущении неизбежен вопрос: как совместить предполагаемый нравственный утилитаризм и этический релятивизм Сократа с его защитой

258

единства добродетели и общеобязательности нравственной правды? Зачем, в самом деле, было Сократу ломать копья и восставать против софистов, если он, как и они, в сущности, придерживался принципа, согласно которому благом является то, что каждый считает для себя полезным и выгодным.

Здесь нет необходимости распространяться по поводу различных точек зрения, высказанных в историко-философской литературе относительно этого разительного противоречия в этическом учении Сократа. Отметим следующее: пресловутый этический утилитаризм, или нравственный прагматизм, Сократа обязан своим возникновением отчасти Ксенофонту. Отличаясь практическим складом ума и преследуя апологетические цели, Ксенофонт изобразил этическое учение Сократа в духе утилитаризма.

Нельзя, однако, таким образом объяснить все возникающие затруднения. Несомненно, печать утилитаризма и эвдемонизма, которой, как уже говорилось, был отмечен этический язык греков, характерна и для Сократа, для его понимания нравственных проблем. Наконец, нужно учесть и следующее: Сократ не смотрел свысока на жизненную практику людей и не был чужд попытке вывести принципы своего этического учения из эмпирии, жизненного опыта. Сократ, как и софисты, прекрасно сознавал ошибочность огульного навязывания жизни жестких правил, причем он шел дальше софистов, считая, что человеку не пристало бездумное отношение к стихии жизни. Из его призыва о необходимости сознательного отношения к жизни и требования отдавать себе отчет о добре и зле следовало, что благо, как и добродетель, есть знание.

259

Думается, что не будет парадоксальной мысль о том, что понимание блага как знания того, что «полезно» человеку, выводило этику Сократа из узких рамок утилитаризма и плоского прагматизма. Мы уже видели, что для Сократа вещь хороша и полезна, когда она отвечает своему назначению. В соответствии с этим создается впечатление, что он соглашался и с доводами здравого смысла (т. е. утилитарно-прагматическими представлениями) о том, что полезным для человека является то, что помогает ему добиться успеха, достичь желаемого результата. Однако наряду с этим Сократ выдвигал чрезвычайно важное соображение, которое полностью опровергало доводы здравого смысла: хотя люди считают, что полезно то, что помогает им достичь желаемого, но более всего полезно знать, чего следует желать. Ибо люди могут ошибаться в своих истинных желаниях, т. е. испытывать (субъективно) потребность в том, что им в действительности не нужно, бесполезно и даже вредно, и не хотеть того, что им (объективно) не хватает, не стремиться к тому, в чем они на самом деле нуждаются (Guthrie. P. 465). Но незнание своих подлинных потребностей и нужд, по Сократу, делает человека рабом его злейших врагов — невоздержанности и жажды удовольствий, ибо «невоздержанность удаляет от человека мудрость, это высшее благо, и ввергает его в противоположное состояние», заставляет служить неразумному и низменному; ибо «она мешает человеку устремлять внимание на полезное и изучать это, отвлекая его к наслаждениям, и часто побуждает его отдавать предпочтение худшему перед лучшим» (Ксенофонт. Воспоминания. IV. 5. 6).

260

«Мудрость есть высшее благо». И это высшее благо было для Сократа не только знанием, но и реализацией добродетели, выбором добра. Оно, высшее благо, не дается случаем, но приобретается познанием и упражнением и вытекает из благой деятельности (###) человека (Там же. III. 9. 14). Говоря о Сократе как о том, кто воплотил в своей жизни и деятельности идею способности человека добиваться высшего блага, Ксенофонт (Там же. IV. 8. 6) отмечает, что Сократ, оценивая свою жизнь, мог заявить, что никто не прожил лучшую и более полную удовольствий жизнь, чем он, «ибо лучше всех живет... тот, кто больше всех заботится о том, чтобы делаться как можно лучше, а приятнее всех — кто больше всех сознает, что он делается лучше». Таким образом, человек — творец самого себя и своего подлинного счастья, когда он более всего заботится о нравственном самосовершенствовании, о выборе высшего блага.

Благо благу — рознь. По логике рассуждений Сократа, когда речь идет о вещах, орудиях или видах профессиональной деятельности, то можно сказать, что они благотворны, хороши и полезны в зависимости от их пригодности к выполнению своего назначения. Но когда речь заходит о лучшей человеческой жизни, то вопрос существенным образом меняется: в этом случае нельзя назвать ни один материальный предмет и ни один вид профессиональной деятельности, которые обеспечили бы благую и счастливую жизнь. Ведь все вещи, как бы хороши и пригодны они ни были для той или иной цели, могут быть использованы и во вред человеку. Сказанное

261

в равной мере относится и к различным видам профессиональной деятельности. Только та жизнь является благой, осмысленной и добродетельной, которая посвящена поиску, самопознанию и самосовершенствованию. И если мы хотим знать, что такое высшая человеческая добродетель, объединяющая все частные виды добродетели, то мы должны познать самих себя, стать мудрыми, и от мудрости проистекают все добродетели и всякие блага, ибо «не от денег рождается добродетель, а от добродетели бывают у людей и деньги, и все прочие блага как в частной жизни, так и в общественной» (Платон. Апология. 30 b).

Здесь необходимо обратить внимание на следующее: в поисках ### (идеи, понятия) блага в самом человеке, Сократ покидает утилитарную концепцию блага и приходит к выводу о том, что самопознание и «забота о душе» являются главной задачей человека, основной целью его жизни.

Что такое самопознание и «забота о душе» у Сократа, было рассмотрено выше. Остается выяснить вопрос о понимании им души (###).

Свойственный этике Сократа интеллектуализм сказался и на его понимании души. Об этом мы узнаем, в частности, из «Апологии» (29 с) Платона, где Сократ заботу о душе отождествляет с заботой о разуме и истине. И по свидетельству Ксенофонта (Воспоминания. I. 2. 53), Сократ связывал душу с умственной деятельностью, считая ее лоном разума и мышления.

262

В сущности, Сократ был первым среди греческих философов, который со всей определенностью поставил вопрос об отношении души к телу. Правда, до него вопрос этот был одним из ключевых и для орфиков, и для пифагорейцев, но все дело в том, что последних он занимал больше в религиозном, чем в философском плане. Только с Сократа начинается философская трактовка отношения души к телу, носившая идеалистический характер. И когда Сократ призывал к заботе о душе, он имел в виду, как было сказано, мудрость, интеллектуальную активность и моральные усилия, а не святость.

Судя по всему, Сократ мыслил душу и тело в единстве, хотя и противопоставлял их друг другу, для него они составляли две части живого и целостного человека (Там же. I. 2. 23; I. 5. 5), но части далеко не равноценные и существенно отличные друг от друга. По его словам, душа «царит в нас», но в отличие от тела «она невидима» (Там же. IV. 3. 14). Эта незримая наша «хозяйка» управляет нашим зримым телом (Там же. I. 4. 9), так как в ней находится наш разум, который распоряжается телом, как хочет (Там же. 1. 4. 17). И не только телом, но и всеми поступками. Ибо добродетель есть знание, и моральное поведение есть поведение разумной души, а не тела.

По Сократу, душа — источник благоразумия, сдержанности и самообладания (###). И до тех пор, пока душа сохраняет контроль над телом и чувственными вожделениями, человек остается нравственным. Когда же физические вожделения и чувственные удовольствия берут верх над душой и заставляют ее «угождать им», человек перестает быть нравственным (Там же. I. 2. 23), становится

263

рабом чувственных наслаждений и доводит до «позорного состояния и тело, и душу» (Там же. I. 5. 6). Добавим, что Сократ не пренебрегал заботой о теле и призывал к умеренности в еде, питье и т. д. (Там же. I. 2. 2). Сократ ставит заботу о душе выше заботы о теле. Это свидетельствует о его убеждении в том, что нравственные ценности и душевное благородство выше материальных благ и всяких телесных наслаждений.

Наконец, следует сказать, что сократовское понимание души не было лишено народно-религиозных, хотя и переосмысленных, представлений о ней. По словам Ксенофонта (Там же. IV. 3. 14), Сократ считал, что «душа человека... причастна божеству». Здесь мы подходим к теологии и телеологии Сократа, к его религиозным взглядам, а также к вопросу о признании или об отрицании им бессмертия души.

7. Телеология Сократа

Вопреки заверениям Ксенофонта (Воспоминания. I. 1. 2-3; IV. 3. 5-12, 16-18) в том, что Сократ признавал богов народной религии, Сократ отходил от традиционной религии, о чем свидетельствует сам же Ксенофонт. «...Вера (Сократа. — Ф. К.) в промысел богов о людях, — сообщает Ксенофонт, — была не такова, как вера простых людей, которые думают, что боги одно знают, другого не знают; Сократ был убежден, что боги все знают — как слова и дела, так и тайные помыслы, что они везде присутствуют и дают указания людям обо всех делах

264

человеческих» (Там же. I. 1. 19). Тем самым выдвинутое против философа обвинение в непризнании им богов, почитаемых государством и народом, не лишено было некоторого основания. Мы говорим «некоторого», потому что Сократ, развивая рационалистическую по своему характеру теологию, не доходил до полного отрицания народной религии. К тому же он совершал общепринятые религиозные обряды, не пренебрегая гаданиями и прорицаниями оракулов (Там же. I. 1. 2; IV. 3. 12).

То, что Сократ называл «божеством» (богом и богами), ассоциировалось с религиозно-мифологическими представлениями народа о богах и боге и даже включало элементы этих представлений (бессмертие, вечность, всемогущество), но не сводилось к ним. В отличие от мифологических образов народной религии, сократовский бог не обладал индивидуальным обликом и не имел собственного имени. (Спешим, однако, прибавить, что сократовский бог не был и личностным богом монотеистических религий последующих веков.) Бог Сократа — это безличный вселенский разум, сверхчеловеческая мудрость, а отдельные боги, о которых он говорил, были для него проявлениями этого универсального разума. В боге как высшем разуме Сократ видел источник мирового порядка и мироправящую силу (Там же. IV. 3. 13). Поэтому, говорил он, нелепо допускать, что в мире «нет ничего разумного»; ведь если сделать это допущение, то мы, по его словам, должны пойти дальше и предположить, что наш ум якобы «по какому-то счастливому случаю» забрел в крошечные частицы материи, т. е. в нас, в наши тела, в то время как «этот мир, громадный, беспредельный в своей множественности... пребывает в таком стройном порядке благодаря какому-то безумию» (Там же. I. 4. 8).

265

По логике рассуждений Сократа, недопустимо, чтобы человек, будучи частью мира как целого, обладал разумом, а мир, вне которого немыслим человек, был лишен разумного начала. Ведь мир есть космос, стройный и разумно организованный порядок, а не бессмысленный беспорядок и безумный хаос. И недаром Гераклит утверждал, что прекраснейший космос был бы подобен беспорядочно рассыпанному сору, если бы в нем не господствовал всеобщий логос-разум.

Сократ — античный («языческий») философ-идеалист, пантеист и рационалист, а не средневековый спиритуалист и христианский богослов, для которых человек как творение Бога, как чисто духовное существо был существом «не от мира сего». Ставя заботу о душе выше заботы о теле и подчеркивая первенство идеального перед материальным, Сократ, тем не менее, рассматривал бытие человека в тесном единстве с космосом. Отправляясь от этого единства, он считал возможным проводить аналогию между человеком и миром, судить о мире по аналогии с человеком. Так, из наличия у человека тела и души он делал вывод о том, что мир в целом состоит не только из материальных вещей, но также из всеобщего разума-души. В соответствии с этим, существование ограниченного и несовершенного разума человека с его столь же ограниченным и несовершенным телом было в глазах Сократа свидетельством существования совершенного вселенского разума и прекраснейшего космического тела.

266

Более того, Сократ предполагал, что человек при всем своем несовершенстве в сравнении с грандиозным космосом и всепроникающим космическим разумом-богом, в отличие от животных и остальных живых существ, находится в особом, близком отношении к богу и универсальному разуму, что подобно тому, как незримая душа человека управляет его зримым телом и определяет его поведение, так и незримый бог, незримый всеобщий разум управляет наблюдаемыми физическими процессами и поддерживает прекрасный мировой порядок (Там же. I. 4. 17; IV. 3. 13).

Чувствуя, однако, что аналогия между ограниченным человеком и беспредельным миром является слабым (по крайней мере, недостаточным) доводом в пользу бытия вселенского разума, ксенофонтовский Сократ ссылался на наблюдаемую повсюду целесообразность в качестве неопровержимого доказательства того, что единый и стройный миропорядок с его гармонией противоположностей есть дело единого и всеобщего разума, мудрого демиурга, а не слепого случая, слепой случайности. Вот что мы читаем по этому поводу у Ксенофонта (Там же. I. 4. 5): «Так не кажется ли тебе, что тот, кто изначала творил людей, для пользы придал им органы, посредством которых они все чувствуют, — глаза, чтобы видеть, что можно видеть, уши, чтобы слышать, что можно слышать? А от запахов какая была бы нам польза, если бы не был дан нос?» Таким образом, легко заметить, что органы чувств человека, их устройство приспособлены для жизнедеятельности человека, сообразованы с удовлетворением его нужд и потребностей, предназначены для его благополучия. Сократ также указывал на инстинкт самосохранения, на присущее всем живым существам стремление к продолжению рода и на родительскую любовь к детям как на свидетельство разумного начала в мире.

267

В вертикальном положении человека, в его способности говорить и рассуждать и — что особенно важно — в наделенности его душой Сократ усматривал разительный пример божественного промысла и привилегированного положения человека в мире. «Неужели тебе не ясно, что в сравнении с другими существами люди живут как боги, уже благодаря своему природному устройству далеко превосходя их и телом, и душой? Если бы у человека было, например, тело быка, а разум человека, он не мог бы делать, что хочет; точно так же животные, имеющие руки, но лишенные разума, в лучшем положении от этого не находятся» (Там же. I. 4. 14).

Если верить Ксенофонту (Там же. IV. 3. 3-10), Сократ считал, что бог и боги в своей заботе о человеке, о его привилегированном положении предоставили ему дары природы (свет, воздух, огонь, благоприятную смену времен года и т. п.), дали ему возможность использовать растения и животных в своих целях; да и сам прекрасный миропорядок устроили на благо человека. Таким образом, следуя Ксенофонту, мы должны признать, что Сократ рассматривал человека как цель бога, следовательно, в своей телеологии придерживался антропоцентризма. В какой мере прав или неправ Ксенофонт, судить трудно. Однако и независимо от Ксенофонта телеология Сократа остается телеологией и наталкивает

268

на вопрос: где гарантия, что понятие мировой разумной цели не является субъективным? Не может ли оно быть продуктом переноса на природу сознательной деятельности человека? Имеет ли объективную основу то, что Сократ принимал за проявление разумной цели в мире, бытие универсального разума?

На эти вопросы нет ответа в сообщениях древних авторов о Сократе, можно лишь предположить, что в поисках общих этических определений и в предпринятых им попытках установить, что такое единая добродетель во множестве ее проявлений, а также в постановке им вопроса о том, существует ли всеобщая истина или истин множество, Сократ исходил из убеждения в существовании всеобщего и объективно разумного принципа в мире, названного им богом. Сказанное подтверждается и правдоподобным рассказом Платона о знакомстве Сократа с теорией Анаксагора (Федон. 97 b и сл.). Поэтому мы позволим себе привести длинный отрывок из платоновского диалога «Федон», в котором Сократ, обращаясь к своему собеседнику Кебету, говорит: «Однажды мне кто-то рассказал, как он вычитал в книге Анаксагора, что всему в мире сообщает порядок и всему служит причиной Ум; и эта причина мне пришлась по душе, я подумал, что это прекрасный выход из затруднений, если всему причина — Ум. Я решил, что если так, то Ум-устроитель должен устраивать все наилучшим образом и всякую вещь помещать там, где ей всего лучше находиться... С величайшим рвением принялся я за книги Анаксагора, чтобы поскорее их прочесть и поскорее узнать, что же всего лучше и что хуже.

269

Но с вершины изумительной этой надежды, друг Кебет, я стремглав полетел вниз, когда, продолжая читать, увидел, что Ум у него остается без всякого применения и что порядок вещей вообще не возводится ни к каким причинам, но приписывается — совершенно нелепо — воздуху, эфиру, воде и многому иному. На мой взгляд, это все равно, как если бы кто сперва объявил, что всеми своими действиями Сократ обязан Уму, а потом, принявшись объяснять причины каждого из них в отдельности, сказал: "Сократ сейчас сидит здесь потому, что его тело состоит из костей и сухожилий и кости твердые и отделены одна от другой сочленениями, а сухожилия могут натягиваться и расслабляться и окружают кости — вместе с мясом и кожею, которая все охватывает. И так как кости свободно ходят в своих суставах, сухожилия, растягиваясь и напрягаясь, позволяют Сократу сгибать ноги и руки. Вот по этой-то причине он и сидит теперь здесь согнувшись"... Нет, называть подобные вещи причинами — полная бессмыслица. Если бы кто говорил, что без всякого этого — без костей, сухожилий и всего прочего, чем я владею, — я бы не мог делать то, что считаю нужным, он говорил бы верно. Но утверждать, будто они — причина всему, что я делаю, и в то же время — что в данном случае я повинуюсь Уму, а не сам избираю наилучший образ действия, было бы крайне необдуманно. Это значит не различать между истинной причиной и тем, без чего причина не могла бы быть причиною».

270

Итак, Сократ критиковал Анаксагора за непоследовательность: назвав Ум причиной миропорядка, Анаксагор, по словам Сократа, стал объяснять все происходящее в мире механическими причинами (взаимодействием воздуха, воды, эфира и тому подобных факторов), которые в строгом смысле слова можно называть не причинами, а всего лишь необходимыми условиями. Сократу было ясно, что Анаксагор, объявивший наблюдаемый порядок вещей делом слепых сил природы, разрушает все здание его этического учения, подрывает всю его философию. В самом деле, если Ум Анаксагора не играет никакой миро-правящей роли, если, в сущности, в мире нет разумного и благого начала в качестве высшей эстетической цели и высшего этического идеала, рассуждал (примерно так) Сократ, то главная задача человека — самопознание и забота о душе — становится излишней. Излишним становится и основное назначение человека — быть разумным и добрым существом.

Телеология Сократа согласуется с его идеей о том, что смысл существования человека заключается в интеллектуальном и нравственном совершенствовании; с его верой в то, что его миссия изобличителя человеческих пороков и воспитателя добродетели есть веление бога; с его убеждением в том, что моральное удовлетворение надо искать в самом же моральном поведении, ибо с «человеком хорошим не бывает ничего плохого ни при жизни, ни после смерти и что боги не перестают заботиться о его делах» (Платон. Апология. 41 d; 28 b-31 с).

271

Нам остается рассмотреть вопрос о бессмертии (или смертности) души в учении Сократа. Одни исследователи (Гатри, Галлей, Фогель) считают, что Сократ верил в личное бессмертие, другие (Властос, Лосев) полагают, что в вопросе о бессмертии души философ оставался скептиком. Главным доводом в пользу веры Сократа в бессмертие души служит то место из платоновского «Федона» (115 c-d), где Критон, обращаясь к Сократу, спрашивал: «А как нам тебя похоронить?» (т. е. предать земле или сжечь?) «Как угодно, — отвечал Сократ, — если, конечно, сумеете меня схватить и я не убегу от вас».

Истолковывается это так: Сократ, который в настоящий момент беседует с друзьями и выдвигает различные аргументы в происходящей дискуссии, не тот человек, которого вскоре они увидят в виде мертвого тела. Душа переживет смерть тела. Душа не только стоит выше тела, но и отличается от него в той же мере, в какой вечное отличается от временного. С этой точки зрения, вера Сократа в бессмертие души согласуется с его представлением о душе как о божественной, невидимой, бестелесной сущности, определяющей подлинное Я человека, его личность. Это означает, что душа со смертью тела отделяется от всего материального, от всего изменчивого и преходящего, т. е. от всего того, что подчиняется физическим законам, и переходит в иной, идеальный мир, в мир вечности.

Однако возникает вопрос: можем ли мы принять в качестве сократовской веру в личное бессмертие, о котором идет речь в «Федоне» Платона? С этим вынуждены считаться и те исследователи, которые предполагают, что Сократ верил в бессмертие души. Так, Гатри признает, что аргументация в пользу бессмертия души, выдвигаемая в «Федоне», является

272

больше платоновской, чем сократовской. По словам Гатри, «Платон искал пути превращения бессмертия души из религиозной веры в философское учение. Но в результате это приводит к существенному изменению позиции. Однажды сосредоточив внимание на душе до такой степени, что возникает необходимость доказательства ее бессмертия, мы неизбежно, если не подсознательно, придем к той позиции, которую Платон излагает в "Федоне", к презрению к этой жизни и устремлению к другой. Философ жаждет уйти из этой жизни, и, пока она продолжается, он будет относиться к ней как к подготовке к смерти... Это положение Платона я бы назвал несократовским» (Guthrie. P. 484).

Поэтому представляется неприемлемой предпринятая в статье де Фогель (Vogel. P. 131—151) «Был ли Сократ рационалистом?» попытка приписать Сократу орфико-пифагорейские взгляды на бессмертие души, опираясь по преимуществу на платоновского «Федона». Аналогичное можно сказать и о стремлении представить Сократа последовательным сторонником «традиционной религии», ибо у Ксенофонта (Воспоминания. I. 1. 19), на которого Фогель ссылается (см.: Vogel. P. 99, 139), сказано: «Да, его (Сократа. — Ф. К.) вера в промысел богов о людях была не такова, как вера простых людей...» (разрядка моя. — Ф. К.). Относительно же оспариваемого Фогель «рационализма» и «гуманизма» Сократа мы не станем здесь распространяться, дабы не вести полемику о словах, о словоупотреблении. Так, Фогель признает, что Сократ отводил большую роль разуму и рациональному знанию в поведении и вообще

273

жизнедеятельности человека, но оспаривает «рационализм» Сократа на том основании, что Сократ «не был рационалистом типа, скажем, Джона Толанда, утверждавшего, что разум может объяснить все...», а также потому что Сократ не был «рационалистом-одиночкой» в том смысле, в каком это подразумевается у К. Поппера (Там же. С. 150). Точно так же Фогель считает неверным называть Сократа «гуманистом». Ибо «гуманизм» в современном смысле слова означает самостоятельность человека, его независимость от бога (Там же). Л. Версеньи (Versenji. Р. 75—83), понимая «гуманизм» как совершенствование человеческой природы и вообще человеческое благо, настаивает на гуманизме Сократа и говорит об отличии сократовского гуманизма от христианского, содержание которого определяется целями трансцендентного бога.

Для выяснения того, что думал Сократ о смерти и как он относился к ней, целесообразнее всего обратиться к «Апологии» Платона — к наиболее сократовскому из его сочинений.

В «Апологии» (28 d-e) Сократ, обращаясь к своим судьям, говорит, что было бы постыдным, чтобы он, подвергшийся по зову отечества смертельной опасности на поле боя, стал бы теперь из страха перед смертью не слушаться бога, обязавшего его жить, занимаясь философией и испытуя самого себя и других. «Ведь бояться смерти, афиняне, — это не что иное, как приписывать себе мудрость, которой не обладаешь, то есть возомнить, будто знаешь то, чего не знаешь. Ведь никто не знает ни того, что такое смерть, ни даже того, не есть ли она для человека

274

величайшее из благ, между тем ее боятся, словно знают наверное, что она — величайшее из зол... Я, афиняне, этим, пожалуй, и отличаюсь от большинства людей, и если я кому и кажусь мудрее других, то разве только тем, что, недостаточно зная об Аиде, я так и считаю, что не знаю. А что нарушать закон и не повиноваться тому, кто лучше меня, будь то бог или человек, нехорошо и постыдно, это я знаю» (Там же. 29 а-b).

После вынесения смертного приговора Сократ, обращаясь к тем, кто голосовал за его оправдание, говорит, что, пока шел суд, божественное знамение ни разу не удержало его, а это означает, что все случившееся с ним является благом для него и, видно, «неправильно мнение всех тех, кто думает, будто смерть — это зло» (Там же. 40 b—с). «Ведь сколько есть надежд, что смерть это благо!» Однако надежды — не довод. Поэтому Сократ продолжает: «Смерть — это одно из двух: либо умереть значит стать ничем, так что умерший ничего уже не чувствует, либо же, если верить преданиям, это какая-то перемена для души, переселение ее из здешних мест в другое место. Если ничего не чувствовать, то это все равно что сон, когда спишь так, что даже ничего не видишь во сне; тогда смерть — удивительное приобретение... Следовательно, если смерть такова, я, что касается меня, назову ее приобретением, потому что таким образом все время покажется не больше одной ночи.

275

С другой стороны, если смерть есть как бы переселение отсюда в другое место и верно предание, что там находятся все умершие, то есть ли что-нибудь лучше этого, мои судьи? Если кто придет в Аид, избавившись вот от этих самозванных судей, и найдет там истинных судей, тех, что, по преданию, судят в Аиде, — Миноса, Радаманта, Эака, Триптолема и всех тех полубогов, которые в своей жизни отличались справедливостью, разве плохо будет такое переселение? А чего бы ни дал всякий из вас за то, чтобы быть с Орфеем, Мусеем, Гесиодом и Гомером! Да я готов умереть много раз, если все это правда: для кого другого, а для меня было бы восхитительно вести там беседы... А самое главное — проводить время в том, чтобы испытывать и разбирать обитающих там точно так же, как здешних: кто из них мудр, а кто только думает, что мудр, на самом же деле не мудр... испытывать их было бы несказанным блаженством. Во всяком случае уж там-то за это не казнят» (Там же. 40 с—41 с).

Не исключено, что Сократ надеялся, что душа бессмертна, или, во всяком случае, склонен был желать, чтобы душа пережила смерть тела. И намек на это можно найти в его высказывании о том, что «боги не перестают заботиться» о судьбах хороших людей ни при их жизни, ни после их смерти (Там же. 41 d). Иными словами, если Сократ верил, что души праведных людей находятся в руках бога, то он не мог допустить, чтобы со смертью тела умерла и душа. Да и было необычным, если не странным, говоря в духе Гатри, чтобы Сократ рассматривал человека, с одной стороны, как высший объект заботы бога, как существо, с благом которого сообразован весь мир, а с другой — считал бы, что физическая смерть тела есть одновременно и смерть души.

276

Все это так. Однако нельзя упускать из виду и другое: Сократу недостаточно было просто надеяться и верить, он хотел знать. По-видимому, философ смутно сознавал, что его идея о сообразованности миропорядка с благом человека является больше пожеланием и субъективным предположением, чем рационально обоснованным знанием. Точно так же, надеясь на бессмертие души и даже желая верить в это, он следовал требованиям разума и оставлял вопрос о бессмертии души открытым. Во всяком случае, он считал для себя невозможным высказываться на этот счет с полной уверенностью. Сократ непоколебимо настаивал лишь на одном: о душе надо одинаково заботиться как в случае, если бы мы знали, что потеряем ее через сутки, так и в том случае, если бы знали, что она будет существовать вечно (Vlastos. С. 5). В подтверждение сказанного приведем овеянные светлой грустью и едва уловимой торжественностью слова Сократа, служащие заключительным аккордом всей «Апологии»: «Но уже пора идти отсюда, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а что из этого лучше — никому неведомо, кроме бога».

277


Глава шестая
СОКРАТ И ПРОБЛЕМА ГРАЖДАНСКОГО ПОВИНОВЕНИЯ

1. Судебный процесс над Сократом

По ходу изложения мы неоднократно говорили о причинах и обстоятельствах, повлекших за собой преследование философа в судебном порядке. Поэтому начнем с того, что назовем имена тех, кто возбудил судебный процесс против Сократа: молодой и честолюбивый Мелет, посредственный трагический поэт; Анит — владелец кожевенных мастерских, влиятельное лицо в демократической партии, заклятый враг софистов, к которым он причислял Сократа. Этот приверженец авторитета традиций видел в деятельности Сократа посягательство на религию и мораль, угрозу идеалам государственной и семейной жизни. Третьим обвинителем был оратор Ликон. [1]

278

Фактически главным обвинителем Сократа являлся Анит, но формально таковым выступил Мелет. (По-видимому, Анит не был уверен в успехе возбуждаемого процесса, а поэтому возложил функции официального обвинителя на Мелета, на случай оправдания Сократа.) Текст обвинения гласил: «Это обвинение написал и клятвенно засвидетельствовал Мелет, сын Мелета, пифеец, против Сократа, сына Софрониска из дема Алопеки. Сократ обвиняется в том, что он не признает богов, которых признает город, и вводит других, новых богов. Обвиняется он и в развращении молодежи. Требуемое наказание — смерть» (Диоген Лаэрций. II. 40). [2]

1 Анализ судебного процесса над Сократом, особенно мотивов привлечения его к суду, дан в интересном очерке А. В. Кургатникова «Суд современников», предпосланном в качестве введения к книге «Суд над Сократом: Сборник исторических свидетельств». СПб., 2000. С. 8-44.
2 Приводимый текст обвинения против Сократа был заимствован Диогеном Лаэрцием у Фаворина, ритора и друга Плутарха. По словам Фаворина, это обвинение, сохранившееся еще во II в. н. э., он видел в афинском храме Великой Матери богов.
Обвинительная часть жалобы содержится и в «Воспоминаниях» (I. 1. 1) Ксенофонта. Оба текста совпадают, за исключением одного слова, которое не меняет смысла. Пересказ формулы обвинения имеется также в «Апологии» (24 b) Платона.


279

Как отмечалось, Сократ постоянно «испытывал» людей и приводил их в замешательство тем, что обнаруживал их невежество в вопросах, в которых они считали себя компетентными. Более того, из «Апологии» (23 с—d) Платона мы узнаем также, что молодые люди, особенно сыновья богатых граждан, следуя примеру Сократа, подвергали «испытанию» старших и ставили их в неловкое положение. Естественно, что те, кто оказывались жертвой этого «испытания», считали Сократа человеком, который «портит молодежь». Кроме того, многие афиняне, видя в Сократе «наставника» врагов отечества Алкивиада и Крития, возлагали на него ответственность за их преступления. Правда, такого рода политические обвинения нельзя было выдвигать лишь на основании связей Сократа с этими лицами. Как-никак Сократ был противником Тридцати тиранов во главе с Критием и чуть было не поплатился головой за отказ исполнить их приказание.

Сократ не переставал подвергать критике некоторые стороны афинской демократии, в частности, нападал на практику выбора должностных лиц по жребию. Критику Сократа многие были склонны расценивать как подрыв государственного строя. Таким образом, мотивы, которыми руководствовались обвинители Сократа, были по преимуществу политическими. Однако выдвигать их в качестве основания для обвинения, помимо всего прочего, не позволяла и амнистия, объявленная восстановленной демократией (Аристотель. Афинская полития. XIV. 39. 5).

280

Итак, весной 399 г. до н. э. Сократ предстал перед одной из 10 палат суда присяжных (гелиэи). В состав суда входило 6 тысяч человек, из которых 5 тысяч были действительными и 1 тысяча запасными судьями. Выбор судей (гелиастов) происходил ежегодно по жребию из числа граждан не моложе 30 лет по 600 человек от каждой из 10 фил Аттики. Судебная палата, где разбиралось дело Сократа, состояла из 500 человек, точнее 501, поскольку к четному количеству судей присоединяли еще одного, приемного, для получения нечетного числа при голосовании.

Справедливости ради следует сказать, что Анит и другие обвинители не жаждали крови Сократа, не добивались его смерти. Они были бы вполне удовлетворены, если бы Сократ, не подвергнутый аресту, добровольно удалился из Афин и на суд не явился. Но вопреки предупреждению Анита, он пошел на суд, вполне сознавая грозящую ему опасность.

Текстов обвинительных речей не сохранилось, но предполагается, что обвинители обращали внимание судей, главным образом, на разлагающий, по их мнению, характер деятельности Сократа. По сообщению Платона, после выступления обвинителей взял слово Сократ и сказал, что он защищается только потому, что этого требует закон. Содержание защитительной речи Сократа, общий ее дух и тон, переданные Платоном, по мнению большинства исследователей, наиболее близки подлинной речи самого Сократа, произнесенной перед судьями. [3] Эта речь состоит из трех частей: защитительной речи перед судьями, речи о мере наказания, обращения к судьям после вынесения смертного приговора.

3 Наряду с платоновской «Апологией Сократа» до нас дошла также «Апология», или «Защита Сократа на суде», Ксенофонта, но она представляет гораздо меньшую ценность, так как Ксенофонт, в отличие от Платона, не присутствовал на суде Сократа и писал на основе других литературных источников и по воспоминаниям лиц, бывших на процессе. Впрочем, в «Апологии» Ксенофонта содержатся некоторые детали процесса, упущенные Платоном.
А. В. Кургатников в качестве источника материалов суда над Сократом рассматривает также «Апологию» Либания (314-393 гг. н. э.), одного из самых прославленных греческих риторов эпохи позднего эллинизма. Согласно А. В. Кур-гатникову, «в руках Либания были все исторические документы, и обвинительные, и защитительные» (С. 34), относящиеся к «делу Сократа», говоря в современных терминах.


281

В первой части (Платон. Апология. 17 a-35 d) речи Сократ говорит о своих прежних и нынешних обвинителях: первые из них — это те не известные ему люди, которые по своему невежеству, зависти или злобе распространили измышления о том, что он занимается натурфилософскими проблемами, т. е. тем, что находится под землею и что на небесах, и учит тому, как выдавать ложь за правду. Отвергая это обвинение, Сократ заявляет, что, во-первых, он не видит ничего предосудительного в исследовании натурфилософских проблем; во-вторых, он может найти сколько угодно свидетелей, в том числе среди его судей, которые подтвердят его непричастность к такого рода исследованиям; в-третьих, воспитание людей он считает полезным делом, но если воспитателями считать софистов, т. е. тех, кто берет плату за обучение, то всем известно, что он никакой платы за свои беседы не брал и в роли учителя никогда не выступал.

282

Далее, на возможные заявления о том, что «не бывает дыма без огня», Сократ отвечает в том смысле, что многие из почитаемых в городе граждан, будь то правители, поэты, ремесленники или кто другой, невзлюбили его вследствие того, что он подвергал их «испытанию» и обнаруживал их невежество в том, в чем они мнили себя наиболее знающими.

Затем Сократ переходит к своим новым обвинителям (Аниту, Мелету и Ликону) и указывает на необоснованность обоих пунктов их обвинения: развращение молодежи и непризнание богов. Сократ говорит, что нелепо считать его развратителем молодежи и одновременно признавать, что все остальные граждане, в том числе судьи или сами обвинители, никого не развращают. Даже если допустить, что он кого-нибудь развратил, то требуется доказать, что это развращение было умышленным; невольного же развратителя к суду не привлекают, а наставляют и исправляют (Там же. 24-26 а).

Переходя ко второму пункту обвинения, Сократ вскрывает противоречивость утверждений о «непризнании богов» и «введении новых богов». Отвергать одних богов и признавать других, замечает Сократ, — вовсе не значит быть безбожником, в чем его обвиняет Мелет. И если, продолжает Сократ, Мелет согласен, что «гениев-то я признаю», а гении — дети богов, то «какой же человек, признавая детей богов, не будет признавать самих богов?» (Там же. 27 d).

283

Хотя Сократ ограничился формальным опровержением обвинения его в атеизме, тем не менее, он верно указал на двусмысленность понятия «неверие в богов». Религия древних греков, не знавшая строгой догматики так называемых исторических религий, признавала безбожником того, кто вообще отрицал бытие богов, и карала за проявление внешнего неуважения к ним, т. е. за несоблюдение религиозных обрядов, не говоря уже об оскорблении богов, например, об осквернении их изображений. Правда, признание и почитание государственных богов так или иначе вменялось в обязанность гражданам, поскольку боги в глазах верующего народа были охранителями государства и находящихся в храмах государственных сокровищ. Кроме того, считалось, что вера в одних и тех же богов и в одни и те же клятвы, объединяя граждан, порождает чувство равенства, укрепляет их доверие друг к другу. С этой точки зрения, у обвинителей Сократа были некоторые, хотя и шаткие, основания считать его «безбожником». Мы говорим «шаткие», потому что мифы о богах, которые заменяли грекам религиозную «догматику», каждый мог трактовать по-своему; позволялось верить в одних и не верить в других. Наконец, в первой части своей речи на суде Сократ сообщает о миссии, возложенной на него богом, — воспитывать своих граждан в духе добродетели (Там же. 31 а-b).

Сократ говорил на суде не как обвиняемый, а как наставник, призывающий своих сограждан ценить духовные блага выше материальных. И потому он считал недостойным для себя и для судей, а также «для чести всего города» (Там же. 34 е) просить суд и самих афинян об оправдании, слезно упрашивать их о помиловании. По той же причине он не пытался привести с собой «своих детей и множество других родных и друзей», чтобы разжалобить судей, хотя и отдавал себе отчет в грозящей ему опасности. Предъявленное обвинение приравнивалось к государственным преступлениям и каралось смертью.

284

Решение суда было не в пользу Сократа. Он был признан виновным — при соотношении голосов 280 против 221 (по сообщению Диогена Лаэрция, соотношение голосов было 281 против 220). Таким образом, не хватало 30 голосов для его оправдания, поскольку для этого было достаточно получить 251 голос из 501. Впрочем, Сократ и не рассчитывал на оправдание. Но он был удивлен признанием его виновным со столь незначительным перевесом в голосах. Небольшой перевес объясняется, по-видимому, тем, что произнесенная Сократом речь произвела впечатление, равно как и тем, что многие из рядовых афинян при всей своей нелюбви и подозрительном отношении к софистам и натурфилософам мирились с их деятельностью. Почти с уверенностью можно утверждать, что философ не был бы приговорен к смертной казни и дело кончилось бы уплатой штрафа, заключением в тюрьму на определенный срок или же изгнанием из Афин, если бы не одно обстоятельство, о котором мы узнаем из второй части речи Сократа на суде (Там же. 35 е-38 b).

В практике судопроизводства греческих полисов было принято, чтобы обвиняемый после признания его виновным сам предлагал себе меру наказания, которую он заслуживает в собственных глазах. Это право, предоставляемое подсудимому, не будучи формально апелляцией, давало возможность смягчить наказание. Оно свидетельствует о гуманности

285

судопроизводства афинян. Суд же присяжных выбирал между двумя (предложенными обвинителем и обвиняемым) мерами. Третий вариант исключался. Так вот, вместо назначения себе какого-либо наказания Сократ предложил нечто совершенно неожиданное для суда.

Он сказал, что для него, человека заслуженного, но бедного, нуждающегося в досуге для назидания своих сограждан, «нет ничего более подходящего, как обед в пританее!» (Там же. 36 d), т. е. возможность получать обед на общественный счет в знак почета и особых заслуг перед государством. Предложение Сократа шокировало суд и было воспринято как дерзость. Сократ, не видя в этом ничего оскорбительного, говорил: «Убежденный в том, что не обижаю никого, я ни в коем случае не стану обижать и самого себя, наговаривать на себя, будто я заслуживаю чего-нибудь нехорошего, и назначать себе наказание» (Там же. 37 b). Но если, тем не менее, продолжал Сократ, необходимо назначить какое-то наказание, то он готов уплатить одну мину серебра (около 75—90 руб. золотом), [4] ибо он беден. Однако более состоятельные его друзья (Платон, Критон, Критобул, Аполлодор) уговаривали его увеличить штраф до 30 мин (около 1500-1800 долл.), которые они поручаются уплатить за него.

4 Понятно, что пересчет мины на нынешний курс доллара (рубля, драхмы) является весьма условным, очень приблизительным.


286

Возбудив недовольство и гнев многих судей неуместным предложением о назначении ему бесплатного обеда, Сократ не нашел поддержки и своему предложению об уплате штрафа. Суд присяжных вынес ему смертный приговор большинством уже в 80 голосов (Диоген Лаэрций. П. 42).

Третья часть речи (Платон. Апология. 38 с-42 а) Сократа обращена к судьям и друзьям, оставшимся на суде после вынесения смертного приговора. По мнению некоторых исследователей, прощальное слово, вложенное Платоном в уста Сократа, представляет собой всецело поэтическую или «стилизованную» правду, а не исторический факт: Сократ мог бы сказать это сообразно ситуации и логике вещей, но не сказал на самом деле. Однако даже если это так, то вряд ли стоит подвергать сомнению ценность этой правды. Как бы то ни было, правдоподобно, что, всегда верный себе, Сократ не меняет тона и в своем, пусть предполагаемом, последнем слове к судьям: «Я скорее предпочитаю умереть после такой защиты, чем оставаться в живых, защищавшись иначе» (Там же. 38 е). «Я ухожу отсюда, приговоренный вами к смерти, а мои обвинители уходят, уличенные правдою в злодействе и несправедливости. И я остаюсь при своем наказании... и не думается, что это правильно» (Там же. 39 b).

Обычно смертный приговор приводился в исполнение сразу же после его вынесения, но в случае с Сократом исполнение приговора было отложено на 30 дней в связи со следующим обстоятельством. Ежегодно афиняне отправляли на остров Делос к храму Аполлона священное судно с дарами, исполняя клятву Тезея, данную им богу Аполлону после уничтожения чудовища Минотавра на Крите и избавления

287

Афин от уплаты дани (семь юношей и семь девушек, отдаваемых на съедение Минотавру) критскому царю Миносу. Со дня отплытия священного посольства и до его возвращения в Афины смертная казнь запрещалась.

Друзья Сократа, воспользовавшись этим обстоятельством, навещали его в тюрьме, где он пребывал в ожидании казни, вели с ним беседы и готовили ему побег. Осуществить побег было несложно. Об этом мы узнаем из слов давнего друга, ровесника и земляка Сократа Критона, по имени которого назван один из диалогов Платона. В «Критоне» описывается встреча его с Сократом, их беседа за день до возвращения священного судна. Критон пытается уговорить Сократа бежать из тюрьмы. Но Сократ отклоняет настойчивую просьбу друга и остается верным отечественным законам.


2. Гражданин и закон

Как показано в «Критоне», мотивы отказа от побега вытекают из этического учения Сократа и сводятся к тому, что «несправедливый поступок есть зло и позор для совершающего его, и притом во всех случаях» (Платон. Критон. 49 b). Поэтому, вопреки общественному мнению, «не надо ни отвечать на несправедливость несправедливостью, ни делать кому бы то ни было зла, даже если бы пришлось от кого-то пострадать» (Там же. 49 а—с). Тем более нельзя совершать несправедливости в отношении отечественных законов, ибо только благодаря им существует

288

государство, благодаря им Сократ родился от законного брака, получил предписываемое ими воспитание и стал гражданином Афин, которые наделили его всевозможными благами. Будучи гражданином, он обязался поддерживать, а не подрывать законы своего отечества. Как против отца и матери, так и тем паче против государства и его законов недопустимо учинять насилия, даже если испытываешь от них несправедливость, в том числе такую незаслуженную кару, как осуждение на смерть.

Возражая Критону от имени олицетворенных законов, Сократ продолжает: законы позволяют каждому гражданину обсуждать и исправлять их, если они в чем-либо нехороши. Кроме того, законы предоставляют возможность всякому гражданину, если они ему не нравятся, «взять свое имущество и выселиться, куда ему угодно» (Там же. 51 е). Поэтому законы, говорит Сократ, сказали ему: «Ведь у тебя было семьдесят лет — довольно времени, чтобы уйти, если мы тебе не нравились и... казались несправедливыми» (Там же. 52 е). И если ты, Сократ, не покинул отечество, то это является одним из доказательств того, что «тебе нравились и мы, и наше государство, потому что не обосновался бы ты в нем прочнее всех афинян, если бы не испытывал к нему прочной привязанности» (Там же. 52 b). К тому же, «если бы ты хотел, ты еще на суде мог бы потребовать для себя изгнания и сделал бы тогда с согласия государства то самое, что задумал сделать теперь без его согласия» (Там же. 52 с).

289

Наконец, Сократ исходит из того, что если своим бегством из тюрьмы он нарушит законы, то это явится косвенным подтверждением справедливости обвинения в нарушении законов и совращении юношества. «Ведь губитель законов очень и очень может показаться также губителем молодежи и людей несмышленых» (Там же. 53 с). Говоря от имени законов, Сократ замечает, что ему, всю жизнь учившему справедливости и добродетели, не пристало противоречить себе в поступках и бежать из тюрьмы в страхе перед смертью, наподобие жалкого раба. А где ему найти новую родину, если на своей родине он стал нарушителем ее законов? Законы отечества сказали бы ему: «Если ты теперь отойдешь, то отойдешь обиженный не нами, законами, а людьми» (Там же. 54 с).

Создается впечатление, что вопрос о причинах, заставивших Сократа отказаться от побега из тюрьмы, исчерпан. Но это далеко не так. Дело в том, что некоторые принципиально важные суждения Сократа и линия поведения, избранная им после суда и вынесения ему смертного приговора, разительным образом расходятся с тем, что он говорил и на чем настаивал на суде. Это обстоятельство, как и вопрос об обосновании Сократом повиновения (или неповиновения) закону стали, особенно за последние десятилетия, предметом оживленных обсуждений среди исследователей. В самом деле, как совместить то, что утверждает сын Софрониска в «Апологии», с тем, что он говорит в «Критоне»? Из «Апологии» (29 c-d) мы знаем, что если даже будет издан закон, на основании которого потребуется под страхом смерти «оставить философию», то и в этом случае он, Сократ, слушаться будет «скорее бога, чем вас

290

(афинян. — Ф. К.)» и не перестанет философствовать. В «Критоне» же (250 а-53 а-b), напротив, высказывается мысль о гражданском повиновении, об обязанности гражданина полиса подчиняться отечественным законам. Кроме того, как совместить призыв Сократа к гражданскому повиновению с его (как уже нам известно) отказом подчиниться приказу Тридцати тиранов об аресте Леонтия Саламинского?

По этим и аналогичным вопросам, доставившим много хлопот ученым, были высказаны и высказываются различные мнения и суждения. Рассмотрим некоторые из них. В конце прошлого столетия известный русский религиозный философ В. С. Соловьев выступил против распространенной концепции, согласно которой в случаях коллизии между «внутренней правдой и законом» вопрос всегда должен решаться в пользу закона, ссылаясь при этом на Сократа, отказавшегося от побега из тюрьмы, как на пример гражданского повиновения законному, хотя и несправедливому приговору афинских судей. В. С. Соловьев писал, что в своем решении Сократ руководствовался не мотивами гражданского повиновения, а соображениями морального порядка: «Во-первых, он находил, что спасать бегством тот малый остаток жизни, на который он, как 70-летний старец, мог рассчитывать, было бы постыдным малодушием... Во-вторых, Сократ находил, что гражданин должен приносить в жертву свое личное благо отечественным законам, хотя бы и несправедливым, ради сыновнего благочестия» (В. Соловьев. VII. 116).

291

В. С. Соловьев акцентировал внимание также на том, что «в случае Сократа не было столкновения двух обязанностей, а только столкновение личного права с гражданской обязанностью, причем можно принять в принципе, что право должно уступать» (Там же). Далее, говоря, что «никто не обязан защищать свою материальную жизнь: это только право, которым всегда позволительно, а иногда похвально жертвовать», автор продолжает: «Другое дело, когда гражданский долг повиновения законам сталкивается не с личным правом, а с нравственной обязанностью, как в знаменитом классическом примере Антигоны, которая должна была выбирать между религиозно-нравственной обязанностью дать честное погребение своему брату и гражданской обязанностью повиновения нечестивому и бесчеловечному, однако легально-справедливому (как исходящему от законной власти отечественного города) запрещению давать такое погребение. Тут вступает в силу правило: подобает слушаться бога более, чем человеков, и ясно оказывается, что справедливость — в смысле легальности или формально-юридической законности поступков, не есть сама по себе добродетель, а может становиться или не становиться таковою, смотря по положению. Поэтому одинаково одобряется героизм Сократа, уступившего несправедливому закону, и героизм Антигоны, нарушившей этот закон... Сократ уступил свое материальное право ради высшей идеи человеческого достоинства и патриотического долга, а Антигона утверждала чужое право и исполняла тем самым свою обязанность... Допустим, например, что сыновнее

292

благочестие, доведенное до героизма, побуждает кого-нибудь не сопротивляться своему отцу, намеревавшемуся его убить. О нравственном достоинстве героизма можно спорить, но никому и в голову не придет оправдывать или находить героическим того же человека, если он сочтет себя обязанным из повиновения к отцу убить своего брата или сестру. Точно то же применимо к несправедливым и бесчеловечным законам, откуда явствует, что справедливость в смысле повиновения законам, как таковым, по девизу: fiat justitia, pereat mundus (пусть совершится правосудие, хотя бы погиб мир) — сама по себе не есть еще добродетель» (Там же. 116-117).

Допустим, что Сократ, побуждаемый сыновним благочестием, решил пожертвовать жизнью во имя торжества отечественных законов и нерушимости их приговора, хотя бы и несправедливого. Но и в этом случае указанное противоречие не снимается. Ведь нам известно, что в «Апологии» тот же Сократ не высказывает никакого сыновнего благочестия или патриотического чувства и заявляет, что даже под угрозой смерти он не откажется от философии. Мы также знаем, что в этом случае Сократ, подобно Антигоне, апеллирует к божественным, а не к человеческим установлениям, т. е. следует, говоря словами В. С. Соловьева, правилу: подобает слушаться бога более, чем человеков. Получается, что один и тот же Сократ руководствовался двумя противоположными правилами или принципами, в одном случае (на суде) отдавая предпочтение божественным законам, в другом (в тюрьме) — человеческим. Все это весьма странно, необычно и вызывает недоумение.

293

Некоторые исследователи считают, что противоречие в суждениях и поведении Сократа является словесным и чисто внешним, так как платоновские диалоги «Апология» и «Критон» преследуют различные цели и говорят о разных вещах. Так, Г. Янг полагает, что доводы в «Критоне», приводимые Сократом в пользу отказа от своего побега, не выражают точки зрения Сократа, но ставят целью убедить Критона, желавшего спасти жизнь Сократу и предпринявшего необходимые меры для побега, в несправедливости его, Критона, намерения, причем с позиции понимания вещей самим Критоном. «И если Сократ, — пишет Янг, — хочет убедить Критона, что для него несправедливо бежать из Афин, он не может опереться на принципы как на средство убеждения: эти принципы, по крайней мере, сами по себе не подействуют на Критона» (103, 6). Ведь Критон, продолжает Янг, неоднократно поднимал вопрос о том, что скажут, что подумают и что сделают «большинство» сограждан (Критон. 44 b-с, 44 d, 45 d—46 а, 48 b), если он и другие друзья Сократа не спасут последнего. Между тем для Сократа обсуждение вопроса о побеге надо внести независимо от мнения и намерения «большинства». И хотя Критон формально согласился с этим доводом, он, тем не менее, воспринял принципы Сократа весьма поверхностно. К тому же Критон был вне себя от осознания близкой смерти философа, его друга, и потому пренебрег сократовскими принципами, в частности, следующим: «Более всего нужно ценить не жизнь, как таковую, но жизнь хорошую» (48 b). Словом, хотя Критон и был другом Сократа, он, тем не менее, — один из

294

многих, т. е. один из тех, кто разделяет мнение большинства и склонен поступать так, как поступит в аналогичной ситуации большинство. Поэтому, чтобы примирить Критона с мыслью о его (Сократа) смерти, Сократ вынужден использовать доводы, отличные от тех, которые он сам считал решающими. То, что Сократ говорит в «Критоне», нельзя рассматривать как выражение его (или Платона) точки зрения.

Согласно Янгу, вопрос, который Сократ и Критон должны решить, состоит в том, является ли ### (справедливым. — Ф. К.) побег Сократа, а не в том, должны ли Сократ и Критон делать то, что поистине дикайон, т. е. в самом деле является справедливым (Young. P. 11). При обсуждении этого вопроса Критон, в сущности, выходит из диалога, и его место занимает Сократ, который, вместо того чтобы задавать вопросы Критону, сам отвечает на вопросы афинских (олицетворенных) Законов, вставших на его место. Вступление Законов в диалог и связанные с этим замены ролей вызваны, по мнению Янга, главным образом, эффектом, производимым Законами на Критона: «...перед законами и городом Критон, очевидно, испытывает больше страха, чем перед Сократом. Они наделены для него более высоким и непререкаемым авторитетом, нежели Сократ. То, что законы выступают против предложения Критона, является для Критона более веским основанием для отказа от этого предложения, чем тогда, когда с ним не соглашается Сократ» (Там же. 12). Кроме того, обстоятельство, связанное с введением в диалог афинских Законов, объясняется, по предположению автора, тем, что сам Сократ не разделяет всех доводов, которые они выдвигают.

295

Г. Янг подробно анализирует каждый из четырех аргументов, которые четко выдвинули Законы против предполагаемого намерения Сократа убежать из Афин, т. е. против предложения Критона о побеге Сократа из тюрьмы. Несмотря на пространный и несколько замысловатый характер изложения материала, проведенный автором, анализ заслуживает внимания.

Первый из указанных аргументов сводится к тому, что своим побегом Сократ хочет погубить законы и государство, ибо они не могут существовать, если решения, вынесенные судом, по воле частных лиц не выполняются, отменяются и становятся недействительными (Критон. 50 а—с). Сократ считает возможным оспорить этот аргумент, сославшись на то, что «государство поступило с нами несправедливо и неправильно решило дело» (Там же. 50 с). Критон хватается за это возражение, так как подразумевается, что Сократ вправе поступать несправедливо в отношении государства, которое поступило несправедливо по отношению к нему самому. Поэтому невыполнение Сократом несправедливого приговора суда приведет не к гибели государства и его законов, а всего лишь к аннулированию неправильного приговора. Однако Критон забывает, что ранее он согласился с этическим принципом Сократа, что (вопреки мнению большинства, выражающего традиционную этическую норму) не следует поступать несправедливо, даже если с тобой поступили именно так, и не следует отвечать злом на зло (49 b—d). Вместо того чтобы

296

указать Критону на это противоречие, Сократ (ставший на место Критона в диалоге с Законами) приводит возможное контрвозражение Законов: Законы условливались с гражданами полиса (города-государства) не о том, что они, граждане, будут подчиняться и исполнять только те судебные решения, которые им представляются справедливыми, а только о том, что отдельные лица должны выполнять все и всякие судебные решения, вынесенные Государством (50 с).

Второй довод говорит о том, что Сократ находится по отношению к Государству и Законам в такой же зависимости, как раб перед хозяином и как ребенок перед своими родителями — их отношения неравноправны, поэтому Сократ должен подчиниться решению суда (50 d—51 с). Государство нашло справедливым приговорить Сократа к смертной казни. Следовательно, попытка Сократа спасти свою жизнь бегством будет несправедливым деянием. Далее, в рассматриваемом аргументе проводится аналогия между родителями и ребенком, а также между господином и рабом, однако в остальных местах диалога о детях говорится как о пугливых и непоследовательных несмышленышах (46 с, 49 b), а о рабах — как о презренных существах (52 d; см. также 53 е). Следуя этой аналогии, можно доказать, что если Сократ, вопреки воле Государства, совершит побег из тюрьмы, он уподобится ребенку или рабу; но так как Сократ не хочет этого, он не совершит побега, не нарушит своих обязательств перед Государством, породившим и воспитавшим его. Однако весь смысл анализируемого аргумента как раз в том и заключа-

297

ется, что быть неравноправным ребенком или рабом не так уж плохо, чтобы Сократ выступал против такого положения вещей: он должен стремиться принять ограничения, вытекающие из его положения. Все это, замечает Г. Янг, является натяжкой, если не явной непоследовательностью, которая заставляет задуматься над тем, столь ли убедителен второй аргумент, каким он представляется с первого взгляда (Young. P. 18).

Третий аргумент, касающийся соглашения, заключенного между Сократом и Законами (50 с), состоит в том, что любой из афинских граждан, зная порядок принятия решений и ведения дел в Государстве, тем не менее не покидает Афины, тем самым молчаливо подчиняясь законам и исполняя все повеления со стороны Государства. В «Критоне» мы читаем: «...Кто остается, зная, как мы судим в наших судах и ведем в Государстве прочие дела, мы уже можем утверждать, что он на деле согласился выполнять то, что мы (Законы. — Ф. К.) велим; а если он не слушается, то мы говорим, что он втройне нарушает справедливость: тем, что не повинуется нам, ... дав согласие нам повиноваться, ... и не старается переубедить нас, когда мы делаем что-нибудь нехорошо, и, хотя мы предлагаем, а не грубо приказываем исполнять наши решения и даем ему на выбор одно из двух — либо переубедить нас, либо исполнять, — он не делает ни того, ни другого» (51 е-52 а; см. также 51 b-с). Обращает на себя внимание, что исполнение законов является дикайон, поскольку обязательство (соглашение) выполнять законы, взятое на себя гражданином государства, предполагает,

298

что: 1) гражданин имеет право оспаривать справедливость принятых решений, возможность переубедить государство и объяснить, в чем состоит справедливость (Там же. 51 с, 52 а); 2) принятие гражданином на себя обязательств исключает принуждение (###) или обман (###) со стороны государства (52 е); 3) заключение соглашения не связывает гражданина с государством навсегда, но предоставляет каждому гражданину право забрать свое имущество, поселиться за пределами отечества по своему усмотрению (51 d-e).

Нетрудно заметить, что по условиям соглашения государство или законы не гарантируют и вряд ли могут гарантировать, что они будут совершать по отношению к гражданину только благо и поступать с ним только справедливо. Единственное, что они обещают, — это предоставить гражданину возможность переубедить их, т. е. выслушать доводы гражданина, которые он пожелает изложить, относительно предполагаемой ошибочности и несправедливости вынесенных ими (законами) решений. Строго говоря, шансы на возможность переубедить их представляются иллюзорными. Ведь на деле убеждать (переубеждать) придется своих сограждан, в лице которых существуют и функционируют законы. Возникает вопрос и о правомерности проведения различия между гражданами государства и законами, поскольку последние, желая сохранить свое достоинство и уберечь себя от нарушений, говорят, что в случае неправильных решений гражданин будет обижен «не нами, Законами, а людьми» (54 b). Известное противоречие наблюдается также между вторым аргументом,

299

согласно которому гражданин, обязанный своим рождением и воспитанием государству, является чем-то вроде собственности или раба государства, и третьим доводом, значительно ограничивающим права гражданина, если и не обязывающим его к добровольному рабству. (Третий довод, принуждающий, согласно Янгу, гражданина к добровольному рабству, мы считаем недостаточно обоснованным, как, впрочем, и некоторые другие его высказывания, на которых мы здесь не будем останавливаться.) Во всяком случае, сами Законы признают, как мы уже видели, неравноправность гражданина перед государством (50 е).

Четвертый аргумент («Что повлечет за собой побег Сократа?»), анализируемый Г. Янгом, не меняет существа обсуждаемой проблемы, поэтому мы не останавливаемся на нем.

По нашему мнению, наиболее веским доводом Законов в свою пользу надо считать не столько неоднократно упоминаемое ими право гражданина добиваться отмены несправедливых решений, сколько их ссылку на право гражданина, которому не по душе государственные порядки и который не желает быть обязанным следовать принятым законам, покинуть свое отечество и поселиться где угодно, не дожидаясь, пока государство совершит над ним какую-либо предполагаемую несправедливость. Кроме того, складывается впечатление, что в диалог между Законами и Сократом Платон вплетает свою собственную точку зрения, в частности, идею о неравноправности отношений между гражданином и государством. Как бы то ни было, многое говорит за то, что в этом

300

диалоге Сократ условно стоит на позиции Критона и собственного мнения с целью убедить того же Критона в невозможности для него, Сократа, бежать из тюрьмы. Другими словами, вполне возможно, что доводы (во всяком случае, основные из них), выдвигаемые Законами, не разделялись самим Сократом. Тем самым противоречие между «Апологией» и «Критоном» устраняется и подтверждается тезис, согласно которому названные диалоги преследуют разные цели: в «Апологии» повиновение богу Сократ ставит выше повиновения людям, а в «Критоне» он использует традиционную идею о повиновении отечественным законам, чтобы примирить Критона с фактом своей смерти.

Не только в «Апологии», но и в «Критоне» Сократ придерживается точки зрения, что жизнь без философии и философствования — не жизнь. Поэтому в «Апологии» говорится, что он, предпочитающий повиноваться всевышнему более, чем людям, скорее примет смерть, чем откажется от философии. В «Критоне» же, отказываясь от бегства, Сократ ссылается на этот довод не потому, что он решил повиноваться людям более, чем богу, а по той простой причине, что бегство (помимо того, что послужило бы косвенным доказательством его вины) не сулило ему возможности философствования на чужбине. [5] Вот что говорят Законы Сократу: «...Если

5 По мнению Г. Янга, «единственное приказание города, которому Сократ готов открыто не повиноваться, — это требование отказаться от философии. Во всех остальных отношениях, даже если Законы прикажут ему умереть, он подчинится» (Young. P. 29). Но в таком случае неизбежен вопрос: почему Сократ демонстративно игнорировал приказ Тридцати тиранов об аресте Леонтия Саламинского? Г. Янг в своей работе не пытается ответить на этот вопрос.


301

отправишься в один из ближайших городов, в Фивы или Мегары, — ведь оба эти города управляются хорошими законами, — то придешь туда, Сократ, врагом их государственного порядка: все те, кому дорог их город, будут на тебя коситься, считая тебя губителем законов, и ты упрочишь за твоими судьями славу, будто они правильно решили твое дело... А может быть, ты намерен избегать благоустроенных государств и порядочных людей? Но в таком случае стоит ли тебе жить? Или ты пожелаешь сблизиться с такими людьми и не постыдишься с ними беседовать? Но о чем же беседовать, Сократ? О том же, о чем и здесь — о том, что для людей всего дороже добродетель и справедливость, обычаи и законы? Неужели, по-твоему, это было бы достойно Сократа? А ведь надо бы подумать об этом» (Критон. 53 b-d).

В самом деле, если деятельность Сократа его сограждане сочли губительной, то тем более не было надежды на то, что гражданами чужих государств она будет оценена иначе. Думается, что в этом пункте Сократ, принявший яд, разделял мнение Законов, точнее, отдавал себе отчет в сложившейся ситуации. Однако решающим (субъективным) доводом против побега из тюрьмы была, надо полагать, философская установка исторического Сократа, согласно которой, «вопреки мнению большинства, нельзя отвечать несправедливостью на несправедливость» (49 с).

302

Такая, казалось бы, философия непротивления злу насилием не только обезоруживает человека перед лицом зла, но, сама того не желая, даже поощряет зло. Или, как пишет М. Бергман: «Сократ не пытается предотвратить несправедливость, совершенную (государством) по отношению к нему, бегством: следовательно, он помогает и поощряет несправедливость этим упущением. Другими словами, Сократ стоит перед дилеммой: совершая побег, он нарушает закон государства, тогда как не совершая побега, он становится причастным к несправедливости... Кроме того, мы могли бы заявить, что его отказ от побега противоречит его прошлым поступкам, когда он отказался принять участие в акциях Тридцати тиранов, казнивших Леонтия Саламинского» (Бергман. С. 573).

На эти обвинения Сократ, в свою очередь, мог бы возразить примерно так: между поощрением несправедливости и согласием самому быть жертвой несправедливости есть значительная разница; ведь я, Сократ, пытался убедить судей в своей невиновности, но они не вняли моим доводам; я не причастен к несправедливому приговору, поэтому зло, связанное с этим приговором, проистекает от судей, а не от меня. И если я соглашусь стать жертвой формально законного, но несправедливого приговора, то это последовательный вывод из моей этико-философской установки, согласно которой «нельзя отвечать на несправедливость несправедливостью».

303

Но и здесь, в свою очередь, возникают вопросы: не равнозначна ли такая этико-философская установка призыву повиноваться всякому законодательному акту, как таковому, на том основании, что это акт законодательный? Разве не могут быть случаи, когда гражданское неповиновение оправдано и действительно необходимо? М. Бергман в этой связи пишет: «В наше время Нюрнбергский процесс признал эту возможность (гражданского неповиновения. — Ф. К.): были осуждены те лидеры Третьего рейха, чья деятельность не выходила за рамки закона, но чьи преступления против человечества рассматривались с точки зрения высшего правосудия, а не свода законов и судопроизводства Третьего рейха» (Бергман. С. 580).

С значительной долей уверенности можно предположить, что на выдвинутые вопросы Сократ ответил бы так: мой отказ от ареста Леонтия Саламинского представляет собой как раз пример гражданского неповиновения властям, а также последовательности моих поступков. Ведь я отказался выполнить приказ Крития и других тиранов по той причине, что они хотели учинить несправедливость в отношении другого человека, используя меня в качестве орудия исполнения своей воли. Другое дело, если бы те же Тридцать тиранов совершили несправедливость (вплоть даже до вынесения смертного приговора) в отношении меня самого. В этом случае я подчинился бы их приказу и не стал отвечать на несправедливость несправедливостью. (На возможное соображение о том, что Сократ имел основание не выполнять приказа Тридцати тиранов в силу его незаконности или неконституционности, он, Сократ, мог бы ответить контрвопросом: что представляют собой

304

приказы и законы государства, если они не выражают воли тех, кто обладает политической властью?) Итак, мы видим, что этико-философский принцип Сократа не исключает случаев гражданского неповиновения. Более того, он предполагает решительное гражданское неповиновение в случаях угрозы совершения несправедливости и произвола в отношении другого лица. Иначе говоря, сократовский принцип непротивления злу насилием надо понимать в весьма узком и прямом смысле слова, а именно: не отвечай на несправедливость и зло несправедливостью и злом, когда несправедливость и зло свершаются в отношении тебя самого, а не другого. Из поведения же самого Сократа, его выступления против незаконного (и несправедливого) осуждения афинских победителей-стратегов на смертную казнь, а также из его неповиновения Тридцати тиранам, напротив, вытекает следующее: оказывай сопротивление и не повинуйся власть имущим в случаях, когда совершается несправедливость в отношении других. Следуя принятой логике, Критон был, пожалуй, по-своему прав, рассматривая спасение жизни Сократа как его прямой долг, диктуемый правилом: подобает слушаться бога более, чем человеков. Но это не значит, что Сократ был неправ, решив не отвечать на несправедливость несправедливостью. Точнее говоря, мы не вправе были бы требовать от Сократа бегства из тюрьмы, ибо с точки зрения высшей справедливости (да будет дозволено употребить это словосочетание) каждый человек вправе распоряжаться своей жизнью по своему усмотрению. «...При некоторых обстоятельствах для человека может быть высочайшей ценностью пожертвовать своей жизнью и благополучием, если таким образом он может спасти свое подлинное "Я", свою моральную личность» (83 а, 62).

305

И наконец, за исключением разве что подкупа или обмана тюремщика, с точки зрения объективного положения вещей, не было бы ничего несправедливого (хотя формально и незаконного), если бы сын Софрониска согласился на побег из Афин. Диалог «Федон», написанный Платоном гораздо позже «Апологии Сократа» и «Критона» и посвященный доказательству бессмертия души, характеризует, как было сказано, мировоззрение самого Платона, а не Сократа. Но в этом диалоге в драматических тонах описывается кончина философа, раскрывается нравственный облик Сократа в последние минуты его жизни. Сократ остается Сократом до конца. Он прощается с детьми, женой и родственниками и посвящает оставшееся время беседе с друзьями. Друзья философа подавлены мыслью о предстоящей разлуке с ним и в то же время поражены величием его духа, его истинно философским спокойствием и необычайным мужеством перед лицом смерти.

Исключительность личности Сократа сказывается и в деталях. Чтобы избавить женщин от омовения своего тела после смерти, Сократ принимает последнюю ванну. Он отказывается ждать захода солнца, как ему советует Критон, и просит принести чашу с ядом, цикутой. Вот как описывает эту сцену Платон. Когда служитель протянул чашу, Сократ взял ее «с полным спокойствием... — не задрожал, не побледнел, не\изменился в лице, но... поднес чашу к губам, выпил до дна — спокойно и легко» (Платон. Федон. 117 b-с).

306

Сократ умер. Его смерть запечатлела его личность в памяти поколений. Она в значительной степени определила влияние его личности и учения на все последующие времена.

307


Заключение
ДУХОВНОЕ НАСЛЕДИЕ СОКРАТА

Сократ пошел на смерть не как фанатик-мученик, не как слепой приверженец исповедуемой идеи или веры, а как мученик философии, как убежденный мудрец, сделавший свободный выбор между жизнью и смертью. Уверенный в том, что истина, несовместимая с неправдой, рано или поздно восторжествует, он предсказывает в конце судебного процесса суровую кару тем, что осудил его на смерть. Покидая зал суда, он советует последним «не затыкать рта другим, а самим стараться быть как можно лучше» (Платон. Апология. 39 d-e).

308

Гнетущая политическая атмосфера, создавшаяся в Афинах] после казни Сократа, побудила Платона и некоторых других последователей философа покинуть Афины. Многие же из афинян, по-видимому, верили (или хотели верить), что, казнив всем известного Сократа, они укрепили демократию, веру в олимпийских богов и хорошие нравы. Вернувшись в Афины несколько лет спустя, ученики и последователи Сократа развернули широкую литературную деятельность вокруг личности и философского творчества своего учителя. Так возникла сократическая литература, одна из задач которой состояла в реабилитации Сократа в глазах современников и потомков.

Осуждение Сократа нашло своеобразное преломление в сознании более поздних поколений. Сложилось предание о раскаянии афинян и о наказании обвинителей Сократа после его смерти. Согласно одной версии, обвинители философа были казнены (Диодор. XIV. 37), согласно другой, подверглись изгнанию из Афин (Диоген Лаэрций. II. 43). Были в ходу и другие легенды, вроде рассказа о самоубийстве обвинителей Сократа, которые повесились, не вынеся презрения афинян, лишивших их, якобы, воды и огня. Однако легенды остаются легендами. Во всяком случае, им противоречит тот факт, что «Анит еще в 387 г. занимал ответственную должность ситофилака, то есть наблюдателя за хлебной торговлей» (Зайцев. С. 185). И если здесь мы упоминаем об этих легендах, то лишь затем, чтобы показать тенденцию потомков к мысли о возмездии тем, кто казнил невинного Сократа. Суд над Сократом волновал и продолжает волновать людей. Объясняется это тем, что поднятые на нем проблемы не утратили своего значения и до настоящего времени. Неудивительно, что день суда над Сократом навсегда остался в памяти человечества.

309

В самом деле, как быть, если индивидуальное сознание сталкивается с общественным, если совесть одного идет вразрез с убеждением многих? Что делать, если мнение одного из граждан противоречит интересам государства, его требованиям? Как поступить тем, теоретическая и практическая деятельность которых вызывает недоверие и вражду со стороны окружающих людей? Какой приговор можно вынести человеку, обвиненному в подрыве устоев общественной и семейной жизни, если к тому же он решительно отказывается от какого-либо компромисса с людьми, считающими его деятельность разрушительной и даже пагубной? Словом, как быть, если один идет наперекор всем и считает истиной то, что, по мнению остальных, является опасным заблуждением?

В этом вопросе мнения расходились ранее и расходятся теперь. Одни исследователи клеймят казнь Сократа и приравнивают ее к политическому убийству, учиненному «ретроградами и мракобесами» (28, 27), «реакционерами просвещения» (Зайцев. С. 145; Лосев. 1969. С. 81) — Анитом, Мелетом и Ликоном. Другие исследователи (История философии. I. С. 104) считают приговор справедливым. Иногда высказывается мнение о приговоре над Сократом как о странном недоразумении и загадочной акции.

Действительно, как понять тот факт, что Сократ решил выпить чашу с ядом, имея полную возможность, избежать смерти? Он мог не явиться на суд. Но он не только явился, но и произнес речь, которую можно назвать столько же защитительной, сколько обвиняющей судей. Это обстоятельство

310

озадачивает и невольно наводит на мысль о том, что «в сущности он (Сократ. — Ф. К.) и до сих пор остался непонятным, как непонятна его казнь, производящая такое впечатление, что не афиняне его казнили, а сам он заставил их себя казнить» (Лосев. 1970. С. 51; см. также: Jaspers. P. 114). Действительно, на первый взгляд может показаться, что Сократ своей будто бы вызывающей позицией на суде принудил судей к вынесению ему смертного приговора. Стало быть, если кто и виноват в смерти Сократа, так главным образом сам Сократ. Такой вывод напрашивается также из рассуждений авторов I-го тома «Истории философии» (с. 137): «Сократ не воспользовался возможностью бежать из Афин, явился на суд и был приговорен к смертной казни». Иначе говоря, смерть Сократа — это досадное недоразумение и самоубийство.

Между тем смерть философа — не самоубийство и не судебная ошибка. Позиция Сократа на суде неотделима от его философски-этической установки следовать велениям совести и разума, от его личности, чуждой конформизму и приспособленчеству к обстоятельствам. Сократ был убежден, что то, чему он посвятил свою жизнь, философствование и наставление граждан на путь самопознания и нравственного самосовершенствования, является благом, а не злом. Злом он считал интеллектуальную «спячку», в которой, по его мнению, пребывали его соотечественники.

311

Сократу, учившему, что главный вопрос жизни есть вопрос о добре и зле и что человек при всех ситуациях может и должен выбирать добро, была предоставлена возможность, причем на личном примере, доказать осуществимость того, чему он учит. На суде ему предстоял выбор: прекратить философствование и сохранить жизнь или под страхом смерти продолжать свою деятельность. Для Сократа отказ от своей миссии был равносилен отказу от жизни, ее смысла. Он выбрал смерть. Для таких цельных и честных натур, как Сократ, иной альтернативы не было. На это указывал еще Гегель. Точка зрения Гегеля разделялась Т. Гомперцем (с. 83) и другими учеными. Она находит сторонников и в настоящее время.

По Гегелю, вынесение смертного приговора Сократу было следствием правомерного конфликта между индивидуумом, сознательно высказывавшим «новый принцип духа», новое мировоззрение, и народом, отстаивающим свой «субстанциальный дух», т. е. то, что составляет основу его бытия, — существующее умонастроение, общепринятые традиционные представления о мире и жизни, сложившиеся обычаи и нравы (Гегель. X. С. 84-85). Этот конфликт, неизбежный «во всемирной истории», представляет собой трагедию, в которой погибает индивид-герой, но не выдвинутый им принцип. Гегель пишет: «В подлинно трагическом... два противоположных права выступают друг против друга, и одно разбивается о другое; таким образом, оба терпят урон, оба также правы друг против друга, и дело не обстоит так, что будто бы лишь одно есть право, а другое есть неправо» (Там же. 87).

312

Итак, афиняне, казнившие Сократа, были правы, гак как они отстаивали основы своей «нравственной жизни». Однако и Сократ был прав, так как он выдвинул новый принцип, ознаменовавший собой наступление новой эпохи, новой фазы в истории мира и всего человечества. [1]

1 А. В. Кургатников, говоря о суде потомков над Сократом, в частности, пишет следующее: «Отметим великого софиста нового времени Гегеля, который в одном из своих сочинений учинил заново суд над Сократом и вынес ему повторный смертный приговор, отделив от Сократа-человека его учение: дескать, автор виновен, но его учение бессмертно!» (Кургатников. С. 251).


Исходя из того, что сложившиеся в данную эпоху социальные институты и идейные структуры исторически оправданы, Гегель был склонен преувеличивать право старого на существование. Точнее, соотнеся право старого и право нового, он ставил бытие нового в зависимость от суда над ним старого, требовал, чтобы новое оправдалось перед старым. Отсюда одинаковое признание двух прав, признание двоякой справедливости. Но одинаковое признание двух прав, как и двух истин, мало кого может удовлетворить. Не могло удовлетворить оно и Гегеля, прославлявшего всемирную историю как единый процесс. Чтобы выйти из этого положения, он представил конфликт Сократа с его эпохой как феномен трагедии.

Между тем осуждение Сократа — не только трагедия, но и событие в общечеловеческой истории (а также факт нравственного порядка), подлежащее суду истории. Тот, кто признает, что с именем Сократа связан новый этап в истории философской мысли, не может оправдать приговора над ним. С этой точки

313

зрения, неприемлема и половинчатая позиция, занятая Гегелем в вопросе о справедливости приговора. Притупив остроту вопроса ссылкой на трагическое проявление справедливости в истории, на столкновение двух равных прав в ту или иную эпоху, Гегель пришел к выводу о, так сказать, невиновной виновности Сократа и предложил примириться с приговором.

Однако если и возможно какое-то примирение с приговором, то лишь с позиции самого Сократа, по словам которого, с хорошим человеком «не бывает ничего плохого ни при жизни, ни после смерти» (Платон. Апология. 41 d). Это убеждение вытекало из его идеи о том, что добродетель при всем ее многообразии и при всей противоречивости ее проявления едина и одна. Для него не было тайной, что понятия о добре и зле, о справедливом и несправедливом являются относительными. Он понимал, что один и тот же поступок является в одном отношении добром, а в другом — злом. Однако он отказывался считать два взаимоисключающих поступка (например, обвинение, выдвинутое против него, и непризнание им своей вины на суде) одинаково справедливыми, одинаково добродетельными на основании двоякого характера справедливости и добродетели. Это было для него равносильным одновременному признанию множества истин об одном и том же.

Столкнувшись с относительным характером этических понятий, Сократ пытался найти нечто постоянное, нечто субстанциональное в нравственности. Отсюда и его поиски общих этических определений, что считается его огромной заслугой в истории философской мысли.

314

Выдвинув духовные ценности на первый план, Сократ считал их создание главной целью человеческой жизни. А поскольку, по мысли Сократа, духовные блага не передаются в готовом виде от одного лица к другому, но раскрываются и приобретаются в поиске, в исследовании самого себя и других, в «заботе о душе», постольку отказ от такого поиска равносилен отказу от жизни. По Сократу, диалог и диалектический (вопросно-ответный) метод определения понятий являются необходимыми условиями совместного поиска истины.

Сократовский диалого-диалектический метод предполагает свободу человека и основывается на демократической идее о том, что человек есть существо ответственное, способное познать истину и принимать решения на свой собственный страх и риск.

Посредством «испытания» иронией Сократ разоблачал неосновательные претензии на всезнание и непогрешимость, ниспровергая все мнимое, псевдосерьезное и всякого рода ложные авторитеты. Сократовская ирония является поиском истинного и положительного, призывом к подлинно серьезному и значительному, к их постоянному «испытанию». Ирония Сократа проистекает из любви к мудрости и направлена на возбуждение этой любви как высшей ценности.

315

Область идеального, открытая Сократом, не выступила в его учении как самостоятельная сфера действительности. Однако в поисках всеобщего в нравственности Сократ делал упор на единстве, тождестве и родовой общности рассматриваемого многообразия этических явлений и оставлял в тени их видовые различия. Естественно, что от сократовских поисков «истины как таковой» один шаг до превращения понятий в самостоятельные сущности. Этот шаг был сделан Платоном.

Хотя попытки Сократа определить понятия, как правило, оканчивались неопределенностью вывода, для него общие понятия («мужество вообще», «справедливость вообще» и т. п.), в каждом из которых выражается «существо вещи», не были пустыми звуками, т. е. условными, номинальными обозначениями для столь же условных явлений. Напротив, общие этические понятия были для него выражением всеобщего в нравственности, и его поиски этого «всеобщего» основывались на уверенности, что каждый человек неосознанно владеет «всеобщим», обладает тем общим и объективным началом, которое должно быть раскрыто в понятии, определении. В отстаивании этого тезиса Сократ усматривал выход из субъективизма и релятивизма софистов, согласно учению которых истин и добродетелей столько, сколько людей, и каждый по-своему прав.

Сократ провозгласил: добродетель есть знание. Но не всякое вообще знание, а лишь добра и зла, — знание, которое ведет к правильным, добродетельным поступкам. На этом основании он пришел к выводу о том, что никто не зол по своей воле, а лишь по неведению. Этические парадоксы Сократа положили начало непрекращающейся и по сей день полемике об отношениях знания и добродетели, науки и нравственности.

316

С этическим интеллектуализмом Сократа связано индивидуалистическое решение им вопроса о нравственном совершенствовании. По Сократу, добродетель приобретается в результате самопознания, «заботы о душе», самосовершенствовании. Сократ был первым из мыслителей, кто сделал самопознание («Познай самого себя») основной частью своего учения и руководящим принципом своей деятельности. Идея Сократа о самопознании, популярная в период античности, нередко становилась ведущей идеей на поворотных пунктах истории и существенно изменяла образ мысли людей (Трубецкой. С. 437).

Сократу, говорившему о невозможности окончательных знаний о чем-либо («Я знаю, что ничего не знаю»), в равной степени было известно как то, что человек способен приобретать знания и умножать их, так и то, что знания и «искусство» («технэ») сами по себе — великая сила. Однако он был уверен в том, что эта сила может быть использована и во благо, и во вред человеку. Согласно его учению, если человек не сделал главным вопросом своего бытия вопрос о самопознании, альтернативу добра и зла при сознательном предпочтении добра, всякие иные знания — при всей их полезности — не сделают человека счастливым. Более того, они могут сделать его несчастным. Неудивительно поэтому, что учение Сократа о самопознании находится в тесной связи с теми дискуссиями, которые ведут в последнее время не только в философских и научных кругах, но и среди широких кругов интеллигенции как в нашей стране, так и во всем мире вокруг проблем «человек — наука — техника», «наука — этика — гуманизм».

317

Темы этих дискуссий перекликаются с сократовским пониманием задачи философии и ценности знания вообще. Названные дискуссии и обсуждения нередко сопровождаются прямыми и косвенными ссылками на учение и личность Сократа. И это не случайно: вопросы, над решением которых бился древний философ, не утратили актуальности; вот почему Сократ был и остается одним из вечных «спутников» человечества.


318

Приложение
СЛОВО ОБ УЧИТЕЛЕ*

Практически «слово» — «логос», это созвучие бытию, это само бытие, но в его чистом, обобщенном виде. Это такое обобщение, в котором отдельные элементы, частности не теряют своего общего значения, а скорее высвечивают его смысл и передают его значение. Вот в таком смысле хотелось бы предпослать несколько слов к книге Ф. X. Кессиди «Сократ», к книге Учителя, который давно стал другом. Для работ Феохария Кессиди (Феохарий — «любимый богами») понятие логоса — ключевое, без этого понятия невозможно говорить и о нем самом. Одна из его основных работ так и называется «От мифа к логосу» (М., 1972). Во многом общение с Кессиди-Учителем и воспринималось нами, тогдашними студентами и аспирантами, как переход от мифа к логосу.

* Впервые опубликовано в издании: Ф. X. Кессиди «Сократ» (Ростов-на-Дону, 1999). Автор книги не видит лучшего Послесловия и к нашему изданию.


319

Но такой переход возможен лишь на фоне могучего мифа, каким он и оставался в культуре Древней Греции и каковой трудно изъять и из современной человеческой жизни; к нему мы невольно возвращаемся, читая блестящее философское сочинение Ф. X. Кессиди о жизни и идеях Сократа, имя которого давно стало легендой. Да и сами события приобретают мифопоэтическую реальность: книга, которую Кессиди прислал в Россию (Ростов-на-Дону, а потом, исправленную и дополненную, в Санкт-Петербург) из Греции (Афин), некогда прочитанные им блестящие лекции в Ростовском государственном университете, которые происходили до его отъезда в Грецию. Надо сказать, что Феохарий Кессиди все эти годы не теряет связи со своими многочисленными друзьями и учениками, которые по-прежнему любят его и встречаются с ним во время его ежегодных приездов в Москву или же общаются с ним в письмах и по телефону.

Имя Кессиди вошло в отечественную философию как прекрасное и радостное событие на фоне идеологически выдержанных и скучных формул и положений. Его книга «Философские и эстетические взгляды Гераклита Эфесского», вышедшая в Москве в 1963 г., сразу же обратила на себя внимание заинтересованностью, профессионализмом, любовью к мудрости, чем по определению и должна быть философия и чем она, увы, не так уж часто бывает. Уже в этой книге проявляется еще одна особенность творческого стиля Кессиди, которая в те годы резко бросалась в глаза: использование широкого круга мировой литературы, как минимум на трех иностранных

320

языках — немецком, английском, французском. При этом он часто использовал работы греческих авторов, знакомил с ними русскоязычного читателя, и каждая его новая работа получала российское, греческое и мировое звучание. После этой книги для любого, как зрелого, так и начинающего философа, а к последним в тот период относился и я, любая статья, любая работа автора становились событием.

А статьи Кессиди с завидной регулярностью появлялись в интереснейшем журнале, который и сейчас остается таким же, — «Вопросы философии». Остановлюсь только на некоторых давних впечатлениях, которые остались в памяти от тех времен: соотношение мифа, религии и философии, понимание диалектики и метафизики в античном мире и многое другое. Как не сохранить впечатление о мифе как о подлинной действительности — действительности желания (по Кессиди), которая побеждает всякую серую прозу жизни, так называемую реальную действительность. Кессиди, глубоко переживший весь трагизм сталинского мифа, по-настоящему понимал истоки, опасность и силу мифотворчества. Может, поэтому он так бережно относился к рациональному наследию греческого гения. И здесь он не разрывал между собой рациональное и художественное, обращал внимание на образы и античную пластику и в особенности предостерегал от шаблонов типа: материализм — идеализм, диалектика — метафизика, предпочитая говорить о гилозоизме и пантеизме древних, их могучей стихийной диалектике.

321

В его статьях Гераклит и Парменид предстали не антиподами двух противоположных мировоззренческих позиций — диалектики и метафизики, а продолжателями одного и того же дела — поиска сущности вещей. При этом мир рассматривался ими с разных позиций. В одном случае — с позиций статики, в другом случае — с позиций динамики. Но при этом оказалось, что это один и тот же мир, что его иначе и нельзя рассматривать, что изменчивость, динамика — это неизбежные характеристики мира, в основе которого лежит неизменно сущее. Совершенно не случайно в этом контексте проявились интересы Кессиди к творчеству великого греческого философа Платона: в 1979 г. в Москве в издательстве «Наука» под редакцией Ф. X. Кессиди вышла книга «Платон и его эпоха» . Нельзя не отметить, что любимыми его философами оставались Гераклит и Сократ, им было посвящено несколько книг. И вот перед нами книга о Сократе, которая в данном, расширенном варианте второй раз предстает перед русскоязычным читателем.

Эта книга далеко не подводит итог творческим размышлениям автора, она скорее говорит нам о том, с мыслителем какого уровня мы имеем дело. Книга Кессиди о Сократе, в своем расширенном, теперешнем виде, еще не известная русскоязычному читателю, уже публиковалась во Франции (1982 г.), Греции (1984 г.), Чехии (1980 г.), Эстонии (1987 г.). Феохарий Харлампиевич Кессиди, доктор философских наук, профессор, член-корреспондент Афинской академии (основанной Платоном), академик Академии гуманитарных исследований и Академии гуманитарных наук, член ряда научных советов, достойно представлял Академию наук СССР (тогда он работал старшим научным сотрудником в Институте философии

322

АН СССР) на международных форумах, в частности, на международных конгрессах, посвященных Аристотелю и Демокриту (Греция, 1978 и 1983 гг.). Им написано и опубликовано гораздо больше: более двухсот работ по различным областям философского знания, преимущественно по проблемам древнегреческой философии. Труды автора вышли в свет на пятнадцати языках мира.

Но тут, чтобы не утратить лирико-эстетическую составляющую логоса о Феохарии (а, как отмечал, например, Карл Йоль, лирика и философия в равной степени есть проявление субъективного чувства), обратимся к личным воспоминаниям. Это было более 20 лет назад. Получив согласие Ф. X. Кессиди выступить официальным оппонентом по моей кандидатской диссертации «Изменение представлений о космосе в связи с социальным развитием полиса», я с нетерпением ждал его прибытия в Ростов. Надо сказать, что Кессиди должен был прилететь из Тбилиси, однако среди прибывших его не оказалось. Когда я дозвонился в Москву, его жена — Ольга Николаевна — объяснила мне, что Феохарий Харлампиевич приезжает в Тбилиси из Цалки, по горным дорогам, где могут быть снежные обвалы, и в связи с этим возможно опоздание. К моей радости, оказалось, что есть еще один рейс из Тбилиси в Ростов, который я и ожидал с величайшим нетерпением. Каково же было мое счастье, когда на сей раз в толпе прибывших оказался профессор Кессиди. Он и сам был удивлен, так как в связи с опозданием не ожидал, что его смогут встретить.

323

А затем была защита, которая прошла успешно, было выступление Кессиди, где перед членами диссертационного совета при Ростовском государственном университете уважаемый профессор разнес в пух и прах теорию рабовладельческого экономического базиса античной культуры. Впрочем, в РГУ всегда царила атмосфера творческого настроя и свободомыслия. С этого времени Кессиди стал настоящим другом ростовчан.

Вскоре последовал его очередной приезд в Ростов, когда он выступил с лекциями перед аспирантами и студентами РГУ. Было неформальное общение с академиком Ю. А. Ждановым, профессорами В. Е. Давидовичем, Е. Я. Режабеком, В. П. Яковлевым, которым он и до сих пор не забывает передавать приветы. Но постоянно рядом с маститым ученым находились молодые преподаватели: Геннадий Драч — ваш покорный слуга, и Александр Ерыгин. А среди слушателей были и те, которые в дальнейшем стали широко известны своими научными трудами, общественной и политической деятельностью — среди них Людмила Косарева (безвременно ушедшая), Эмилия Волкова, Тамара Матяш, Владимир Басин, Петр Мостовой.

Я держу в руках пожелтевшие страницы тетради лекций профессора Кессиди. Основная тема лекций — античность и современность, античная культура и философия, значение античной философии для современного человека. Среди поднимаемых вопросов — характеристика греческого мифа как мироощущения и художественной рефлексии, переход от мифа к логосу и, конечно же, о рабстве в Древней Греции. Особое место отводил Кессиди в своих лекциях любимому Сократу. Именно тогда мы узнали об этическом

324

и человеческом подвиге Сократа, об «экстравагантной» демократии и отношении к ней софистов и Сократа, о проблеме бессознательного у греков. Нет необходимости говорить, что это была целая эпоха в становлении философского факультета РГУ, которому в 2000 г. исполнилось уже 30 лет.

А затем были знаменитые «Аристотелевские чтения». Они проходили в городе Цалка тогдашней Грузинской ССР, в районе с компактным проживанием греков. Участников Всесоюзной конференции встречали в Тбилисском аэропорту, а затем на персональном транспорте доставляли непосредственно в Цалку. До сих пор поражает интерес к конференции, который проявляли жители небольшого городка. Каждое свежее положение, содержащееся в докладах и выступлениях, обсуждалось не только на научных дискуссиях, но и на улицах города и во время изумительных по красоте и роскоши застолий.

Именно на этих встречах могли познакомиться друг с другом молодые специалисты в области античной философии. Там я встретился с Владимиром Гуторовым, Василием Гораном, Анатолием Семуш-киным, Витольдом Зверичевым и многими своими коллегами из Тбилисского государственного университета и Грузинской академии наук. Михаил Махарадзе затем стал моим близким другом и оказал неоценимую помощь при подготовке защиты моей докторской диссертации в Тбилисском государственном университете. Особое впечатление произвели на нас мэтры грузинского антиковедения — академик Шалва Хидашели, члены-корреспонденты Гурам Тевзадзе и Рисмаг Гордезиани. Чрезвычайно широкий

325

и интересный круг вопросов, начиная от проблем онтологии и заканчивая проблемами антропологии, обсуждался на «Аристотелевских чтениях». Среди них знаменитый вопрос: «Был ли древний грек личностью?» Основное содержание обсуждаемых вопросов нашло отражение на страницах журнала «Вопросы философии», в том числе в моих публикациях и публикациях О. Н. Кессиди. Конечно же, особая заслуга в осуществлении этого античного «пира для души» принадлежала Ф. X. Кессиди. Он сумел объединить отечественное антиковедение вокруг себя.

А затем были наши встречи в Москве, уютная квартира Ф. X. Кессиди в Кропоткинском переулке, гостиная, где мы неизменно отмечали мой приезд в Москву, и кабинет хозяина, где меня уже ждали свежие книги, которые получал маститый ученый из-за рубежа, давая ознакомиться с ними своим молодым коллегам. Кессиди разработал особый маршрут прогулок по Москве, где мы, избегая городского шума, могли спокойно обменяться мнениями о прочитанном.

С 1993 г. Феохарий Кессиди живет и работает в Греческой Республике, однако связи с Россией не только не обрывает, но они, представляется, стали еще шире и разнообразнее. Он подготовил и опубликовал «Энциклопедию советских греков», обобщил свои многолетние исследования по человеческой генетике и, конечно же, продолжил глубокие философские размышления о греческой культуре, о национальном характере древних греков и о различии между антропогенной цивилизацией греков и современной техногенной. Часть этих материалов опубликована

326

и в нашей «Культурологии», которая также проникнута духом античной агонистики и антропологического изыскания в рассмотрении цивилизационного развития человечества. И вот теперь перед нами книга Ф. X. Кессиди о Сократе — основание для новой встречи, для проникновенного, вдумчивого диалога с интересным собеседником и глубоким проницательным человеком. Это может быть отнесено и к жившему тысячелетия назад Сократу, и к нашему современнику и другу Феохарию Кессиди.

Г. В. Драч, доктор философских наук, профессор, декан философского факультета Ростовского государственного университета

336


ЛИТЕРАТУРА
(античные авторы даются в тексте)

Александров А. Д. Научная установка нравственности: Наука и нравственность. М., 1971.

Александров А. Д. Раз уж заговорили о науке // Новый мир. 1970. № 10.

Асмус В. Ф. Сократ // История античной диалектики. М., 1972.

Асмус В. Ф. Античная философия. М., 1976.

Вандзеладзе Г. Д. Была ли у древних греков совесть? // Литературная Грузия. 1977. № 10.

Богдашевский Д. И. Об источниках к изучению Сократа // Богдашевский Д. И. Из истории греческой философии. Киев, 1898.

Боннар А. Греческая цивилизация. М., 1959. Т. 2.

Бузескул В. П. Перикл. Пг., 1923.

Васильева Т. В. Дельфийский оракул о мудрости Сократа, превосходящей мудрость Софокла и Еври-пида // Культура и искусство античного мира. М., 1980.

337

Виндельбанд В. Сократ // Виндельбанд В. Прелюдии. СПб., 1903.

Волков Г. У колыбели науки. М., 1971.

Габдуллин Б. Несколько слов о критике Абаем этических идей Сократа // Философские науки. 1960. № 2.

Гайденко П. П. Трагедия эстетизма. М., 1970.

Гачев Г. Д. Содержательность художественных форм. М., 1968.

Гегель Г. В. Ф. Лекции по истории философии // Гегель Г. В. Ф. Соч. М., 1932. Т. X.

Гиляров А. П. Источники о софистах: Платон как исторический свидетель. Ч. 1. Киев, 1891.

Гомперц Т. Греческие мыслители. СПб., 1913. Т. 2.

Доватур А. И. Политика и политии Аристотеля. М.; Л., 1965.

Доватур А. И. Аристотель и история // Вестник древней истории. 1978. № 3.

Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Л., 1973. Т. 5.

Жебелев С. А. Сократ. Берлин, 1923.

Зайцев А. И. Культурный переворот в Древней Греции VIII-VI вв. до н. э. Л., 1985.

Ильенков Э. В. Гуманизм и наука // Наука и нравственность. М., 1971.

История философии. М., 1940. Т. 1. 24.

История философии. М., 1957. Т. 1.

Кессиди Ф. X. От мифа к логосу. М., 1972.

Кессиди Ф. X. Философия, диалог и диалектика в Древней Греции классического периода // Проблемы античности культуры. М., 1986.

Кошеленко Г. А. Восстание греков в Бактрии и Сог-диане 323г. до н.э. и некоторые аспекты греческой политической мысли IV в. до н. э. // Вестник древней истории. 1972. № 1.

338

Кургатников А. В. Суд современников // Суд над Сократом. Сборник исторических свидетельств. СПб., 2-е изд. 2000.

Лосев А. Ф. Жизненный и творческий путь Платона // Платон. Соч. М., 1968. Т. 1.

Лосев А. Ф. История античной эстетики (Софисты, Сократ, Платон). М., 1969.

Лосев А. Ф. Сократ // Философская энциклопедия. М., 1970. Т. 5.

Льюис Дж. Г. История философии в жизнеописаниях. СПб., 1885. Т. 1.

Малиновская К. В. Понимание и его роль в науке // Философские науки. 1974. № 1.

Маркс К. и Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 20.

Нерсесянц В. С. Сократ. 2-е изд. М., 1984.

Ницше Ф. Из посмертных произведений. М., 1912. Т. 1.

Новгородцев П. И. Сократ и Платон. М., 1901.

Новгородцев П. И. Политические идеалы древнего и нового мира. М., 1919.

Подосинов. К проблеме сократовского диалога // Античная культура и современная наука. М., 1985.

Рожанский И. Д. Загадка Сократа // Прометей. 1972. Т. 9.

Сергеев В. С. История Древней Греции. М., 1963.

Смирнов П. Справедливо ли был осужден на смерть философ Сократ? // Педагогический ежегодник. 1895. 47. № 51.

339

Снегирев Л. Ф. Жизнь и смерть Сократа, рассказанные Ксенофонтом и Платоном. С приложением изречений Сократа. М., 1903.

Соболевский С. И. Аристофан и его время. М., 1957.

Соболевский С. И. Примечания к книге: Ксенофонт Афинский. Сократические сочинения. М.; Л., 1935.

Соболевский С. И. Сократ и Аристофан // Уч. зап. Московского горпедагинститута. 1947. Т. 6/1. Вып. 1.

Соловьев В. С. Собр. соч. СПб., 1894-1897. Т. VII.

Табунов Н. Д. Влияние научных знаний на поведение личности // Вопросы философии. 1973. № 11.

Толстых В. И. Сократ и мы // С чего начинается личность. М., 1979.

Трубецкой С. Н. Метафизика в Древней Греции. М., 1890.

Чернышев Б. С. Софисты. М., 1929.

Швейцер А. Культура и этика. М., 1973.

Шестов Л. Сократ и св. Августин // Мысль и слово. М., 1918-1921.

Шредер Ю. Наука — источник знаний и суеверий // Новый мир. 1969. № 10.

Ярхо В. Н. Была ли у древних греков совесть? // Античность и современность. М., 1972.

Bambrough J. R. Socratic paradox // The philosophical quarterly (St. Andrews). 1960. Vol. 10. No. 41.

Bertman M.A. Socrates. Defence of Civil Obedience // Studium Generale. New York. 1971. Vol. 24. Fasc. 5.

Brun J. Socrate. Paris, 1963.

Chroust C. J. Socrates, Man and Myth. London, 1957.

340

Dodds E. D. The Greek and Irrational. London, 1971 (есть русское издание — СПб., 2000).

Dover К. J. Socrates in the Clouds // The Philosophy of Socrates: A Collection of Critical Essays. New York, 1971.

Dupreel E. La legende socratique et les sources де Platon. Bruxelles, 1922.

Engelson S. Le divin Socrate // Suthense. Bruxelles, annee 8. 1953. No. 83.

Fischer J. L. The Case of Socrates. Praha, 1969.

Gigon O. Socrates: Sein Bild in Dichtung und Ge-schichte. Bern, 1947.

Guardini R. Der Tod des Socrates. Hamburg, 1956. 70.

Gulley N. The Philosophy of Socrates. Glasgow, 1968.

Gusdorf G. Mythe et metaphysique. Paris, 1955.

Guthrie W. К. С. A History of Greek Philosophy. Vol. III. Cambridge, 1969.

Jaspers K. Die grossen Philosophen. I. Munchen, 1957.

Kordatos J. K. Historia tes archaias hellenikos filosofias. Athenai, 1946.

Lacombe O. Socrate et la sagesse indienn // Revue du Nord. Lille, 1954. T. XXXVI. No. 142.

Louis S. Ein Versuch zur Losung des «Sokratischen Problems» // Filosophia. Athenai, 1977. No. 7.

Magalhaes-Vilhena V. de. Le probleme de Socrate: le Socrate historique et le Socrate de Platone. Paris, 1951.

Magalhaes-Vilhena V. de. Socrate et la legende platonicienne. Paris, 1952.

341

Maier H. Socrates: Sein Werk und seine geschicht-liche Stellung. Tubingen, 1913.

Michaelides K. P. He Sikratike aporia kai he hupar-xiake krise// Epoches. Athenai, 1966. No. 41.

Nachnikian G. The first Socratic paradox // Journal of the history of philosophy. Berkeley, 1973. Vol. II. No. 1.

Nebel G. Socrates. Stuttgart, 1969.

Nestle W. Grichische Geistesgeschichte. Stuttgart, 1944.

Plates E. N. Hoi kategoroi tou Sokrate. Athena, 1980.

Penner T. The unity of victue // Philosophical Review Ithaca. Nj. V, 1973. Vol. 82. No. 1.

Pohlenz M. Freedom in Greek life and thought. Dordrecht, 1966.

Robinson R. Socrates Definition // The Philosophy of Socrates: A Collection of Critical Essays. New York, 1971.

Rossetti L. La «questione socratica»: un problema nalposto // Rivista Critica di Storia della Filosophia. 1983. XXXVIII.

Santas G. The Socratic paradoxes // Philosophical Review. Ithaca, 1964. Vol. 73. No. 2.

Stenzel J. Sokrates (Philosoph) // Real-Encyclo-paedie. 2-Reiche. S-ta Halbband, 1927.

Steward D. Socrates' Last Bath // Journal of the History of Philosophy. Berkeley, 1972.

Tatakes B. N. Ho Sokrates. Athens, 1970.

Taylor E. Good and evil: A new direction. New York, 1970.

342

Turlington B. Socrates: The Father of Western Philosophy. New York, 1969.

Vernant J.-P. A la recherche du vrai Socrate // La Pensee. Paris, 1954. No. 4.

Versenji L. Socratic Humanism. New Haven; London, 1963.

Vlastos G. The Paradox of Socrates // The Philosophy of Socrates: A Collection of Critical Essays. New York, 1908.

Vogel V. J. de. Une nouvelle interpretation du probleme socratique // Mnemosyne. Leiden, 1951. Vol. 4. Fasc. I.

Vogel V. J. de. Philosophia. Part I. Assen. MCML XX.

Wehrli Er. Hauptrichtungen des Griechischen Don-kens. Zurich; Stuttgart, 1964.

Woodbury L. Socrates and the daughter of Aristi-des // Phoenix. Toronto, 1973. Vol. XXVII.

Young C. Socrates and Obedience // Phronesis. 1974. Vol. XIX. No. 1.

Директор издательства: О. Л. Абышко
Главный редактор: И. А. Савкин
Художественный редактор: В. С. Кучукбаев
Корректоры: Л. А. Абышко, Н. В. Лозовская
Оригинал-макет: Ю. В. Никитина
ИД № 04372 от 26. 03. 2001 г.
Издательство «Алетейя»:
193019, Санкт-Петербург, пр. Обуховской обороны, д. 13 Телефон издательства: (812) 567-2239 Факс: (812) 567-2253
E-mail: aletheia@spb.cityline.ru
Сдано в набор 15.06.2001. Подписано в печать 23.07.2001.
Формат 70x100/32. Объем 11 п.л. Тираж 1500 экз. Заказ № 4182
Отпечатано о готовых диапозитивов в Академической типографии "Наука" РАН: 199034, Санкт-Петербург, 9 линия, д. 12
Printed in Russia



 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова