Робин Коллингвуд
ИДЕЯ ИСТОРИИ
К оглавлению
Часть III. НАУЧНАЯ ИСТОРИЯ
§1. Англия
I. БРЭДЛИ
|129| В конце девятнадцатого века в европейскую философию вновь приходит весна, новое цветение после долгой зимы, начавшейся после смерти Гегеля. В критическом плане это новое движение мысли проявило себя прежде всего как восстание против позитивизма. Но позитивизм, фактически являясь определенной философской системой, не притязал на это звание. Он хотел быть только научным 1 . И на самом деле он был не чем иным, как методологией естествознания, поднятой до уровня всеобщей методологии, так как естественные науки отождествлялись для него с познанием вообще. Следовательно, критика позитивизма неизбежно должна была казаться восстанием против науки, равно как и восстанием против самого интеллекта. Но, правильно понятая, эта критика не имела ничего общего ни с тем, ни с другим. Она была не восстанием против естественных наук, а восстанием против философии, утверждавшей, что эти науки являются единственным видом знания, когда-либо существовавшим, или даже вообще единственно возможным видом знания. Она не была и восстанием против интеллекта, а восстанием против теории, ограничивавшей интеллект типом мышления, характерным для естественных наук. Но каждое восстание против чего бы то ни было одновременно является и восстанием во имя чего-то иного, и в позитивном плане это новое движение мысли было попыткой (что становилось яснее и яснее по мере того, как движение принимало все более зрелые формы) реабилитировать историю как форму знания, отличную от естественных наук и все-таки вполне правомерную саму по себе.
Тем не менее ранние носители этих новых идей делали свою работу в тени позитивизма и сталкивались с большими трудностями, освобождаясь от влияния позитивистских точек зрения. Справившись с этими трудностями в одних разделах своей теории, они вновь впадали в позитивизм в других. Все это привело к тому, что, когда мы сейчас ретроспективно оцениваем это движение, оно представляется нам запутанным клубком, в котором сплелись позитивизм и различные антипозитивистские мотивы. А когда мы пытаемся критически оценить полученные результаты и привести их в некоторую систему, мы быстро приходим к выводу, что самым легким способом решения этой задачи было бы устранение из него антипозитивистских элементов и оценка его как логически непоследовательного выражения позитивистской доктрины. |130| Однако такая оценка, конечно, была бы ложной, в ней ферменты нового движения ошибочно принимались бы за колебания слабой и непоследовательной мысли. Она неверно показывала бы и направление движения мысли этих новых философов: из нее следовало бы, что они капитулировали перед возникшими трудностями, а не смело взглянули им в лицо и преодолели их. При анализе мысли какого-нибудь философа, как и при анализе, скажем, какой-нибудь политической ситуации, всегда можно найти непоследовательности и противоречия; последние всегда имеют место между ретроградными и прогрессивными элементами. Чрезвычайно важно при этом, если мы хотим, чтобы наш анализ нам дал что-нибудь, правильно отличать прогрессивные элементы от ретроградных. Громадным преимуществом исторического подхода как раз и является то, что он позволяет с большой точностью произвести это разграничение.
В Англии лидером нового движения, о котором я говорю, был Ф. Брэдли 2 , а его первая опубликованная работа была специально посвящена проблемам истории. Мы говорим о «Предпосылках критической истории», написанной в 1874 г. Книга выросла из проблематики, с которой столкнулась библейская критика под влиянием работ тюбингенской школы 3 , и прежде всего Ф. Баура и Д. Штрауса 4 . Эти немецкие теологи применили новый метод исторической критики к текстам Нового завета, придя к выводам, нанесшим сильнейший удар по вере в достоверность этих источников. Разрушительность их выводов, однако, была связана не просто с использованием критических методов, но с тем позитивистским духом, который они проявили при использовании этих методов. Критический историк – это историк, которого уже больше не удовлетворяет следующая формула: «Авторитеты говорят, что такое-то и такое-то событие имело место, поэтому я верю, что оно действительно было». Он говорит: «Авторитеты утверждают, что оно было, а я должен решить, говорят они правду или нет». Отсюда – критический историк обязан задать вопрос, являются ли предания Нового завета в своем конкретном содержании описанием исторических фактов либо же вымыслом, явившимся одним из элементов легендарной традиции новой религиозной секты. Теоретически говоря, любой из альтернативных ответов был возможен. Возьмем, например, рассказ о воскресении Христа. Томас Арнольд, который в свое время был профессором истории в Оксфорде и ректором в Регби, описывал его как наиболее хорошо засвидетельствованный факт всей мировой истории. Но, возражали Баур и Штраус, то, что он был так хорошо засвидетельствован, доказывает лишь веру громадного числа людей в него, а не то, что он действительно имел место.
До этого момента их аргументация была вполне основательной, но позитивистские постулаты их мышления становились очевидными, как только они заявляли, что в состоянии показать: а) что это воскресение не могло произойти, б) что люди, верившие в него, имели бы достаточные основания верить в него даже в том случае, если бы его никогда не было. |131| а) Оно не могло произойти, доказывали они, потому что это – чудо, а чудо – нарушение законов природы; законы природы открываются наукой, поэтому весь престиж и авторитет науки поставлен на карту и зависит от доказательства того, что воскресения не было. б) Но ранние христиане не обладали научным складом ума; они жили в духовной атмосфере, в которой различия между возможным и невозможным вообще нельзя было провести; каждый человек в те времена верил в чудеса; вот почему так естественно было тогда, что их фантазия придумала чудеса, подобные чуду воскресения, чудеса, столь лестные для их собственной церкви и покрывающие такой славой ее основателя.
В результате эти критики, не питая ни малейших антирелигиозных или антихристианских предубеждений, скорее, наоборот, стремясь основать свою христианскую веру только на прочной основе критически установленных исторических фактов, принялись переписывать повествования Нового завета, выбрасывая из них все элементы чудесного. Сначала они не понимали, как далеко в критике истоков христианства заведет их та скептическая позиция, которую они заняли. Но очень скоро они встали перед проблемой: если из Нового завета выбросить все чудесное, все, отмеченное той же самой печатью сверхъестественного, то что же тогда останется? Если следовать этому критическому подходу, то первые христиане включили в Новый завет чудеса потому, что были не научно мыслящими, а доверчивыми людьми с богатым воображением. Однако это обстоятельство ставило под сомнение не только их свидетельство о чудесах, но и все их рассказы вообще. Почему тогда мы должны верить, что Иисус Христос вообще когда-либо жил? Из всего Нового завета, доказывали самые крайние из этих критиков, можно сделать только один вполне достоверный вывод, что люди, написавшие его, когда-то жили и были людьми того типа, который отразился в их произведении, а именно сектой евреев со странными верованиями; определенная же совокупность обстоятельств подняла постепенно эту секту до религиозного владычества над всем римским миром. Радикальный исторический скептицизм вырос не из самого применения критических методов, но из сочетания этих методов с некритически и бессознательно воспринятыми постулатами позитивизма.
Это положение и лежит в основе работы Брэдли. Вместо того чтобы занять ту или другую сторону в дискуссии, бушевавшей вокруг конечных выводов этих представителей критической теологии, он поставил задачу философского исследования их методов и тех принципов, на которых они основываются. Он начинает с констатации того факта, что критическая история существует и что всякая история в определенной мере критична, так как ни один историк не повторяет свидетельств своих источников в той самой форме, в которой он их находит. «Критическая история» тогда должна располагать некоторым «критерием оценки», и совершенно очевидно, что этим критерием может быть только сам критик. |132| Способ обработки им источников будет и должен зависеть от того, что он привносит в их изучение. Но историк – человек, обладающий собственным опытом; он испытывает на себе влияние мира, в котором живет, и именно этот опыт он и привносит в истолкование исторических свидетельств. Он не может быть просто чистым зеркалом, отражающим свидетельства его источников; до тех пор пока он не проявит усилий и не потрудится над их истолкованием, источники ничего ему не скажут, ибо сами по себе они не более чем «куча несогласованных свидетельств, хаос разрозненных и противоречивых преданий». Что он сделает из этого сумбура данных, зависит от того, чем он сам является, т. е. от всего того опыта, который он привносит в свою работу. Но и данные, с которыми он должен иметь дело, сами состоят из свидетельств, т. е. утверждений различных людей, и поскольку они претендуют на то, чтобы быть утверждениями об объективных фактах, а не просто описаниями субъективных переживаний, они содержат в себе оценки и логические выводы и подвержены ошибкам. Критический историк должен решить, судили ли люди, свидетельствами которых в том или ином случае он пользуется, правильно или ошибочно. Это решение он должен принять, исходя из собственного опыта. Его опыт и говорит ему, какие события могли произойти, и является тем самым критерием, с помощью которого он оценивает достоверность свидетельств.
Критическая ситуация наступает тогда, когда источник сообщает ему о факте, не имеющем никаких аналогий с опытом самого историка. Может ли он верить ему, или же ему следует отбросить эту часть исторического свидетельства? Брэдли отвечает, что если в нашем собственном опыте мы сталкиваемся с фактом, совершенно непохожим на то, с чем имели дело до сих пор, то мы будем иметь право верить в его реальность только после того, как проверим его «с помощью максимально тщательного и несколько раз повторяющегося исследования». Это – единственное условие, при котором я могу верить такому факту или свидетельству: я должен быть уверен, что свидетель – такой же добросовестный наблюдатель, как и я, и что он тоже проверил свои наблюдения тем же самым способом. В этом случае «его суждение будет точно таким же, как мое». Иными словами, он не должен позволять, чтобы религиозные или иные взгляды на мир, которые я не разделяю, влияли бы на его представления о том, что произошло, ибо в противном случае его суждения не могут быть тождественны моим; он должен затратить столько же усилий, для того чтобы установить реальность факта, сколько и я. Но в истории эти условия едва ли выполнимы, ибо очевидец – всегда сын своего времени, а простой прогресс знаний делает невозможным, чтобы его точка зрения и нормативы точности были аналогичны моим. |133| Следовательно, никакое историческое свидетельство не может установить реальность фактов, не имеющих аналогии в нашем современном опыте. Все, что мы можем сделать в тех случаях, когда поиск этой аналогии будет безрезультатен, так это принять свидетельство очевидца за ошибку и рассматривать эту ошибку как исторический факт, сам подлежащий объяснению. Иногда мы можем умозаключить, каков в действительности был факт, о котором он рассказал нам с такими ошибками, иногда же – нет, и здесь мы можем утверждать лишь одно: определенное свидетельство о факте существует, но в нашем распоряжении нет никаких данных для реконструкции самого факта.
Такова была вкратце точка зрения Брэдли. Она настолько богата и настолько глубоко проникает в суть вопроса, что было бы несправедливостью по отношению к ней ограничиться короткими комментариями. Но я попытаюсь отделить те ее положения, которые представляются вполне правомерными, от положений менее обоснованных.
Говоря о ее достоинствах, необходимо отметить, что Брэдли совершенно прав, считая историческое знание не простым принятием свидетельств, а их критической интерпретацией; он прав и в том, что эта критика предполагает наличие какого-то критерия достоверности, являющегося чем-то таким, что историк привносит с собой в свою работу по объяснению фактов, т. е., говоря иначе, этим критерием оказывается сам историк. Брэдли прав, отождествляя принятие свидетельства истериком со своеобразным актом превращения мышления очевидца событий в мышление историка с воспроизведением его мысли в сознании историка. Например, если очевидец говорит, что Цезарь был убит, и я принимаю его утверждение, то мое собственное суждение: «Этот человек прав, говоря, что Цезарь был убит», – с логической необходимостью приводит к моему собственному утверждению: «Цезарь был убит». Последнее же эквивалентно первоначальному утверждению очевидца. Брэдли, однако, не делает последнего шага, не понимая, что историк воспроизводит в своем сознании не только мысли очевидца, но и мысли исторического деятеля, о действиях которого сообщает очевидец.
Ошибки же у него возникают, я полагаю, в его учении об отношении критерия достоверности, применяемого историком к тому, к чему он его применяет. Брэдли считает, что историк приступает к своей работе, имея совершенно законченный опыт, основываясь на котором он и оценивает сведения, содержащиеся в его источниках. Так как этот опыт понимается Брэдли как законченный, то он не может быть видоизменен собственной деятельностью историка как историка: историк должен им располагать, и располагать в законченной форме, до того как он приступит к своему историческому исследованию. |134| Следовательно, этот опыт рассматривается Брэдли как опыт, базирующийся не на историческом знании, а на знании какого-то другого рода. И действительно, для Брэдли это – естественнонаучное знание, знание законов природы. Именно здесь господствующий позитивизм его времени начинает заражать его мысли. Он считает естественнонаучные познания историка тем средством, с помощью которого он проводит различие между тем, что может произойти, и тем, что не может. И это естественнонаучное познание он понимает позитивистски, основывая его на индуктивных обобщениях наблюдаемых фактов по принципу, что будущее будет похоже на прошлое, а неизвестное – на известное.
Все эти идеи работы Брэдли вырастают под сенью индуктивной логики Джона Стюарта Милля 5 . Но в самой этой логике имеется внутренняя непоследовательность. С одной стороны, она притязает на то, что открывает нам законы природы, законы, у которых не может быть исключений; с другой стороны, она утверждает, что открытие этих законов основывается на индуктивных выводах из опыта, выводах, которые никогда не могут дать нам всеобщего знания, которое не было бы всего лишь вероятным. Отсюда – попытка основать историю на естествознании в конечном счете терпит крах, ибо, хотя и могут быть факты, не согласующиеся с законами природы, как мы их понимаем (т. е. чудеса могли произойти), возникновение этих фактов настолько невероятно, что никакое возможное свидетельство не может убедить нас в них. Этот тупик на самом деле ставит под сомнение всю теорию, ибо то, что верно для такого экстремального случая, как чудо, верно в принципе для любого события вообще. Понимание данного обстоятельства и привело Брэдли к тому, что после завершения работы над своей книгой он обратился к тщательному анализу «Логики» Милля, анализу, результаты которого были опубликованы в его «Принципах логики» девять лет спустя.
Брэдли правильно понял, что критерий достоверности историка представляет собой нечто, привносимое им в изучение исторических данных, и это нечто – просто он сам, но при этом сам не как естествоиспытатель, как считал Брэдли, а сам как историк. Только практикуя историческое мышление, он учится мыслить исторически. Его критерий исторической достоверности поэтому никогда не бывает завершенным; опыт, из которого он его выводит, – его опыт исторического мышления, и он растет вместе с ростом его исторических знаний. История имеет свой собственный критерий, и его правильность не зависит ни от чего, кроме самой истории. История – автономная форма мысли со своими собственными принципами и методами. Ее принципы – законы исторического духа, и ничто иное, а исторический дух создает самого себя в процессе исторического исследования.
|135| Выступать с такими притязаниями во имя истории было слишком смелым поступком в эпоху, когда естественные науки безраздельно господствовали в интеллектуальном мире, но они логически вытекали из хода мыслей Брэдли, и со временем стала ясной вся их необходимость и справедливость.
Хотя сам Брэдли никогда явно не высказывал этого требования и хотя в своей дальнейшей философской карьере он специально больше не возвращался к проблеме истории, все же в последующих трудах он приступил к созданию, во-первых, логики, сориентированной на эпистемологию истории (обстоятельство, редко замечаемое его читателями), и, во-вторых, метафизики, в которой реальность понималась с радикально-исторической точки зрения. Я не могу здесь привести подробного доказательства этого и ограничусь только краткими примерами. В «Принципах логики» его постоянная полемика с позитивистской логикой имеет один конструктивный аспект, настойчиво призывая к историческому знанию и его анализу. Например, рассматривая вопрос о количественных характеристиках суждения, Брэдли говорит, что абстрактно-всеобщее и абстрактно-частное не существуют: «Конкретно-частное и конкретно-всеобщее – оба обладают реальностью, и они суть различные наименования для индивидуального. Действительно реально – индивидуальное, а индивидуальное, оставаясь одним и тем же, имеет внутренние различия. Его можно, следовательно, рассматривать с двух противоположных точек зрения. В той мере, в какой оно противостоит другой индивидуальности, оно частное. В той же мере, в какой оно остается самим собой во всех своих многообразных проявлениях, оно всеобщее» *. Здесь Брэдли утверждает тождественность всеобщего и единичного суждения, тождественность, которую двадцать лет спустя Кроче примет за определение исторического знания. А для того чтобы показать, что история является именно тем, за что он ее принимает, Брэдли приводит следующий пример: «Так, человек благодаря своим ограниченным и взаимоисключающим отношениям ко всем другим явлениям оказывается частным. Но он и всеобщ, потому что остается одним и тем же во всех его различных проявлениях. Вы можете назвать его частным или же всеобщим, потому что, будучи индивидуальным, он является фактически и тем и другим... Индивидуальность – одновременно и конкретное частное, и конкретное всеобщее».
Нельзя яснее выразить учение, по которому реальность состоит не из изолированных частностей и не из абстрактных универсалий, а из исторических фактов, бытие которых исторично. И эта доктрина представляет собой основное положение «Логики» Брэдли. |136| Если же мы обратимся к его «Явлению и реальности», то увидим, что оно получает дальнейшее развитие. Основной тезис этой книги таков: реальность – не нечто, скрытое за явлениями, но сами эти явления, образующие некое целое, о котором мы можем сказать, что оно составляет единую систему, включающую в себя опыт, и что весь наш опыт представляет собой ее часть. Реальность, определенная таким образом, может быть только жизнью самого духа, т. е. историей. Даже та фундаментальная проблема, которую Брэдли так и оставил нерешенной, свидетельствует одновременно и о том, что история была главным предметом его размышлений, предметом, который он стремился понять, и о том, почему ему не удалось этого сделать.
Суть проблемы состояла в следующем. Реальность – не просто опыт, она – непосредственный опыт, в нем заложена непосредственность чувства. Но мышление расчленяет, разграничивает, опосредует ее; поэтому, коль скоро мы размышляем о реальности, мы деформируем ее, разрушая ее непосредственную данность, и потому мысль никогда не может уловить реальность. Мы переживаем реальность в непосредственном потоке нашей духовной жизни, но, начиная размышлять о ней, мы перестаем переживать ее, ибо она теряет свою непосредственность: мы разбиваем ее на дискретные части и этим разрушаем ее непосредственность, а потому и ее самое. Брэдли, таким образом, завещал своим преемникам решение определенной дилеммы. Либо реальность – непосредственный поток субъективной жизни, и в таком случае она субъективна, но не объективна, может переживаться, но не может быть познана, либо же она – то, что мы знаем, и тогда она объективна, а не субъективна, она – мир реальных вещей вне субъективной жизни нашего духа, вещей, находящихся во внешних отношениях друг к другу. Сам Брэдли склонялся к первому решению дилеммы, но принять любое из этих решений означает впасть в принципиальную ошибку, расценивая жизнь сознания как простой непосредственный поток чувств и ощущений, лишенный всякой рефлексии и самопознания. Дух, понятый таким образом, является самим собою, но он не знает себя; его бытие в этом случае таково, что оно делает самопознание невозможным.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Principles of Logic. Second ed. Oxford, 1922, vol. 1, p. 188
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{1} Под научным методом имеется в виду естественнонаучный.
{2} Фрэнсис Герберт Брэдли – английский философ-идеалист, глава английского неогегельянства. В конце XIX в. выступил с резкой критикой доминирующей традиции английской философии – субъективного идеалистического эмпиризма Беркли Юма – Милля с позиций так называемого абсолютного идеализма с его учением о духовной природе подлинной реальности. Основная работа Брэдли – «Видимость и реальность» (1893) – возрождает идеи объективно-идеалистического трансцендентализма немецкой классической философии (Кант, Гегель). В последующем развитии английской философской мысли теория Брэдли явилась главным объектом критики со стороны эмпирически ориентированных реалистических и позитивистских школ (Дж. Мур, Б. Рассел, К. Вилсон). См. раздел «Мелкие философы» в «Автобиографии» Коллингвуда.
{3} Тюбингенская или новотюбингенская школа – группа немецких протестантских богословов во главе с Фердинандом Бауром, связанная с Тюбингенским университетом. Критические исследования новозаветной литературы, осуществленные этой школой в 30 – 40-х годах XIX в., вызвали ожесточенную борьбу мнений в религиозной и философской мысли Германии, хотя сами представители школы и не стремились делать атеистических выводов из своих исследований.
{4} Фердинанд Баур – немецкий теолог, глава новотюбингенской школы, основоположник критического и рационалистического метода анализа текстов новозаветной литературы. Давид Фридрих Штраус – немецкий теолог, философ-младогегельянец. Выявил мифологические элементы Священного писания. Происхождение новозаветных мифов объяснял с так называемой «субстанциальной» точки зрения, т. е, как порождение коллективного сознания. Впоследствии перешел к радикальной критике христианской религии, к отрицанию религии откровения вообще, к пантеизму.
{5} Джон Стюарт Милль – английский философ-позитивист, логик. В XIX в. явился главным представителем субъективно-идеалистической и агностической традиции в английской философии (Беркли, Юм). Наиболее известное произведение Милля – «Система логики дедуктивной и индуктивной» (1843). Милль внес значительный вклад в разработку принципов индуктивной логики и эмпирических методов исследований в общественных науках.
II. ПОСЛЕДОВАТЕЛИ БРЭДЛИ
Эта ошибка под влиянием работ Брэдли была как аксиоматическая истина воспринята в общем всей последующей английской философией, склонившейся ко второму решению указанной дилеммы. В Оксфорде она привела к появлению Кука Вилсона 6 и оксфордского реализма, в Кембридже – Бертрана Рассела 7 и кембриджского реализма. Термин «реализм» в обоих случаях означает доктрину, в соответствии с которой мышление познает нечто, отличное от себя самого, а в себе самом, в деятельности познания оно является непосредственным опытом и, как таковое, непознаваемо. |137| Александер 8 выразил эту дилемму Брэдли предельно ясно, сказав *, что познание – отношение между двумя вещами, мышлением и его объектом, и что мышление не познает, а только переживает само себя. Все, что мы знаем, поэтому находится вне мышления и образует некую совокупность вещей, которую правильнее всего было бы обозначить собирательным именем природа; история, являющаяся самопознанием духа, исключается, как невозможная.
Этот ход мыслей, конечно, связан с эмпирической традицией английской мысли, но связан не прямо. Он не основывается на Локке и Юме, ибо их главной целью было обогатить и развить познание человеческим духом самого себя. Он основывается на натуралистическом эмпиризме девятнадцатого столетия, для которого (вполне в духе позитивизма) познание отождествлялось с естественными науками. Реакция против Брэдли, в конечном счете вызванная ошибками самого Брэдли, подкрепила и упрочила эту традицию, так что английская философия последнего поколения совершенно сознательно ориентировалась на естественные науки и отвернулась от проблем истории с инстинктивным отвращением. Ее главной проблемой всегда было познание внешнего мира, данного нам в восприятии и постигаемого научной мыслью. Анализ литературы, ставящий своей задачей найти работы, хоть как-то касающиеся философских проблем истории, дает поразительные по своей скудости результаты. В этом вопросе мы сталкиваемся со своеобразным заговором молчания.
Серьезную попытку заняться философией истории предпринял Роберт Флинт 9 , опубликовавший несколько томов между 1874 и 1893 годами. Но он ограничился сбором и обсуждением точек зрения, предложенных другими авторами, и хотя эти тома обнаруживают большую эрудицию и старательность автора, они проливают мало света на избранный им предмет исследования. Флинт не сделал последовательных выводов из своей точки зрения, и потому его критика других поверхностна и вызывает неприятное чувство.
Несколько других английских философов, занимавшихся проблемами истории после Брэдли, не дали здесь ничего ценного, если не считать последних лет. Бозанкет 10 , тесно связанный с самим Брэдли, относился к истории с нескрываемым презрением, как к ложной форме мысли, «сомнительном рассказе о чередующихся событиях» **. Он, таким образом, считал правильным позитивистский подход к ее предмету, как к совокупности изолированных фактов, отделенных друг от друга во времени; а коль скоро такова была их природа, то историческое знание для него было невозможным. |138| В своей «Логике», уделяющей большое внимание методам естественнонаучных исследований, он ничего не говорит о методах истории. В другой работе он описывает историю, как «гибридную форму опыта, неспособную в сколь-либо ощутимой мере приобрести качества “бытийности или истинности”» ***, ту форму опыта, в которой реальность представляется в ложном свете, потому что ее рассматривают как случайную.
Этот грубо ошибочный взгляд на историю позднее был воспроизведен и еще более утрирован доктором Индже 11 , который вслед за Бозанкетом принимал – в платоновском духе – за подлинный объект знания вневременный мир чистых универсалий ****. Он отражается также и на трактатах по логике, таких, как работы Кука Вилсона и Джозефа, где специфические проблемы исторического мышления обходятся полным молчанием. Все же сравнительно недавно тот тип логики, который притязает на наибольшую современность, оказал влияние на учебник, написанный мисс Л. Сьюзен Стеббинг (A Modern Introduction to Logic. Second ed. London, 1933). Он содержит одну главу об историческом методе (гл. XIX, в особенности стр. 382 – 388). Содержание этой главы заимствовано полностью из хорошо известного французского учебника, написанного Ланглуа 12/13 и Сеньобосом 14 (Introduction aux etudes historiques. Paris, 1898) и характеризующего донаучную форму истории, которую я называю «историей, сделанной при помощи ножниц и клея», поэтому он примерно столь же полезен для современного читателя, как изложение физики без ссылок на теорию относительности.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Space, Time and Deity. London, 1920, v. I, p. 11 – 13.
{ ** } Principle Individuality and Value (London, 1912), p. 79.
{ *** } Ibid., p. 78.
{ **** } God and Astronomers (London, 1933), ch. III, IV.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{6} Джон Кук Вилсон – малозначительный английский философ-неореалист, профессор логики в Оксфордском университете. Примкнул к критике «абсолютного идеализма» Брэдли, данной Дж. Муром, Б. Расселом и др. с позиций неореализма (общую характеристику неореализма см. ниже, прим. 7). В оксфордскую школу неореализма наряду с Вилсоном входили также Г. Причард и Г. Прайс.
{7} Бертран Рассел – крупный современный английский философ, логик, математик, общественный деятель (один из учредителей Пагуошского движения). Автор отмечает один из этапов сложной философской эволюции Рассела – кембриджский период его деятельности (1898 – 1916), характеризуемый «восстанием» против английского неогегельянства и переходом на позиции так называемого неореализма. Неореализм восстанавливает гносеологическую противоположность субъекта и объекта в познавательном акте, независимость познаваемого от познающего. Однако признание объективного существования предмета при этом не сопровождается переходом на позиции материалистического монизма, что создает внутренние противоречия и непоследовательность в развитии школы, выявившиеся в дальнейшей эволюции философских взглядов Рассела. В состав кембриджской школы неореализма, в отличие от оксфордской тесно связанной с развитием точного естествознания, в начале века наряду с Расселом входили такие крупные представители английской философии, как Дж. Мур, А. Н. Уайтхэд. Свой кембриджский период Рассел описал в книге «Мое философское развитие» (1959).
{8} Самюэл Александер – один из главных представителей в Англии «идеалистического эволюционизма». В главном своем произведении – «Пространство, время, божество» (1920) – он пытался построить иерархизированную систему бытия с качественно несводимыми друг к другу ступенями. Критику «идеалистического идеализма» с его теорией так называемой эмерджентной эволюции (эволюции, основанной на телеологическом понятии конечной причины) см.: Богомолов А. С. Идея развития в буржуазной философии. М., 1962, гл. 5.
{9} Роберт Флинт – шотландский священник и философ, профессор этики и политической экономии в Университете Сент-Эндрю, затем профессор теологии Эдинбургского университета. Коллингвуд имеет в виду книгу Флинта «Философия истории в Европе» (1874, частично переработанное и дополненное издание – 1894).
{10} Бернард Бозанкет – английский философ-неогегельянец. Первые его работы связаны с логикой, которая трактовалась в гегелевском духе как «ключ» к познанию процессов реальности. Большая часть трудов Бозанкета посвящена разработке эстетических, этических, социально-философских положений английского неогегельянства. Основные работы этого периода: «История эстетики» (1892), «Философская теория государства» (1899), «Мысли по этике» (1918).
{11} Уильям Рольф Индже – английский священник, преподаватель философии в Кембридже, с 1911 г. – настоятель собора св. Павла в Лондоне. Автор ряда философских работ, написанных под сильным влиянием неогегельянства и платонизма. Кроме указанной Коллингвудом последней работы Индже, можно назвать: «Христианский мистицизм» (1899), «Философия Плотина» (1918).
{12/13} Шарль Ланглуа – французский историк-медиевист, профессор Сорбонны, директор Национального архива. Автор (вместе с Сеньобосом) популярного в начале века «Введения в изучение истории», на которое и ссылается Коллингвуд, неточно приводя год издания – 1898 (на самом деле – 1899).
{14} Шарль Сеньобос – французский историк, исследовавший различные области французской истории, в частности парламентскую и политическую историю.
III. ИСТОРИОГРАФИЯ КОНЦА XIX ВЕКА
Люди, занимавшиеся историческими исследованиями в конце девятнадцатого века, очень мало интересовались теорией того, что они делали. В полном соответствии с духом позитивистской эпохи историки того времени считали профессиональной нормой более или менее открыто презирать философию вообще и философию истории в частности. В своем презрении к философии они, с одной стороны, повторяли обычные нелепые утверждения позитивизма, будто естественные науки окончательно свергли философию; с другой же стороны, они реагировали тем самым и на позитивизм, ибо сам позитивизм был своего рода философией, доктриной, по которой естественные науки были совершенным типом знания, и даже самый неразмышляющий историк не мог не понять, что это слепое идолопоклонство перед естествознанием должно быть враждебно исторической мысли. Их презрение к философии истории не относилось к гегелевской или любой иной подлинной философии истории, о которых они ничего не знали. |139| Оно было направлено против позитивистских поделок, таких, как попытка Бокля 15 открыть исторические законы или же отождествление Гербертом Спенсером 16 истории с эволюцией в природе. В целом же английские историки конца девятнадцатого века шли собственным путем, редко останавливаясь, чтобы подумать об общих принципах своей работы. А в тех немногих случаях, когда они делали это, как, например, в книге Фримена «Методы исторического исследования» (Лондон, 1886) либо в различных местах своих вводных лекций, эти размышления не давали никаких заслуживающих внимания результатов.
Вопреки, однако, этому общему самоустранению английских историков от философской мысли их интеллектуальное окружение влияло на них весьма определенным образом. В конце девятнадцатого столетия идея прогресса стала почти символом веры. Это учение было примером чистой метафизики, выведенной из эволюционного натурализма и навязанной истории духовной атмосферой века. Конечно, оно имело свои корни в концепции истории, созданной в восемнадцатом столетии, истории как прогресса человечества по пути рациональности и по направлению к ней. Но в девятнадцатом веке теоретический разум стал означать господство над природой (знание было отождествлено с естественными науками, а естественные науки в общественном мнении – с технологией), а практический разум стал означать получение удовольствий (мораль была отождествлена с обеспечением максимального счастья максимально большому числу людей, а счастье – с количеством удовольствий). Прогресс человечества, с точки зрения девятнадцатого века, означал все большее и большее его обогащение и все более и более приятное времяпрепровождение. А эволюционная философия Спенсера, по-видимому, доказала, что такой процесс по необходимости должен продолжаться, и продолжаться до бесконечности, в то время как экономические условия тогдашней Англии, казалось, подтверждали эту доктрину, по крайней мере для Англии, т. е. для того, что было ближе всего сердцу английского исследователя.
Для того чтобы понять, насколько далеко заходила эта догма прогресса необходимо покопаться в самых неаппетитных отходах третьеразрядного исторического труда. Некий Роберт Маккензи опубликовал в 1880 г. книгу под названием «Девятнадцатое столетие – история», описывающую это столетие как эпоху прогресса от состояния неописуемого варварства, невежества и зверства к господству науки, просвещения и демократии. Франция до революции была страной, в которой свобода была полностью подавлена, король был подлейшим и самым низким из всех людей, знать – всесильна в подавлении народа и безжалостна в использовании своей власти. Британия (не Англия, ибо автор – шотландец) в книге являет собой картину, написанную теми же красками, с тем, однако, исключением, что здесь главную роль играют садистское уголовное право и индустриальные отношения, превращающие людей в зверей. |140| Солнечный луч пробивается в эту чащу только с принятием Билля о парламентской реформе, самого благотворного события в британской истории, открывающего для нее новую эру, когда законодательство, вместо того чтобы быть неизменно эгоистичным по своим целям, становится столь же неизменно направленным на ниспровержение несправедливых привилегий. Быстрое устранение всех этих злоупотреблений ознаменовало наступление золотого века, всеобщее счастье росло и росло, достигнув апогея в блеске крымских побед.
Но и победы мирного времени были не менее головокружительными. Они включают и великолепное состояние текстильной промышленности; и величественную идею передвижения с помощью пара, пробудившую дремавшую до сих пор любовь к путешествиям и научившую людей в самых отдаленных углах земного шара любить, а не ненавидеть друг друга; и смелую мысль проложить в глубинах Атлантики электрическую тропинку, дав каждой деревне неоценимое преимущество мгновенной связи со всеми обитаемыми местами мира; и газеты, которые каждое утро несут всем людям одни и те же сообщения, несут их, как правило, с большим знанием дела, умеренностью суждений, а часто и с непревзойденным искусством; и карабины с магазинами, броненосцы, тяжелую артиллерию, и торпеды (они также включаются в число даров мирного времени); и громадный рост потребления чая, сахара, алкогольных напитков, и фосфорные спички и т. д. Я пощажу читателя и не буду пересказывать главы, посвященные Франции, Пруссии, Австрии, Италии, России, Турции, Соединенным Штатам и Ватикану, и перейду сразу к выводу автора: «История человечества – это летопись прогресса, летопись накопления знаний и роста мудрости, это рассказ о постепенном продвижении от низших к высшим ступеням духа и благосостояния. Каждое поколение передает следующему сокровища, унаследованные им от прошлого, но сокровища, обогащенные его собственным опытом, увеличенные плодами всех тех побед, которых добилось оно само. Темп этого прогресса... неровен, а иногда даже судорожен... но нам только кажется, что в истории бывают периоды застоя... Девятнадцатое столетие явилось свидетелем беспрецедентно быстрого прогресса, потому что оно было свидетелем низвержения всех препон, мешавших прогрессу... Деспотизм угнетал и делал бесплодными все те силы, которые само провидение предоставило в распоряжение человечества для его прогресса; свобода дает этим силам возможность развернуться во всем объеме... Рост благосостояния человека, избавленного от злонамеренного вмешательства произвола монархов, предоставлен отныне лишь благотворному контролю великих провиденциальных законов».
|141| Все эти гимны, хоть и не были старомодными, когда впервые были обнародованы, оказались безнадежно устаревшими десятилетие спустя, когда их все-таки переиздали. Спенсеровский эволюционизм с его верой в унаследование приобретенных качеств и благотворную доброту естественного закона уступил к этому времени место новому натурализму более мрачного сорта. В 1893 г. Гексли 17 выступил с романизовской лекцией «Эволюция и этика», где утверждал, что социальный прогресс может быть достигнут только вопреки естественному закону, «только в противоборстве с каждым шагом космического процесса и при замене его другим, который может быть назван этическим процессом». Жизнь человека, коль скоро она подчиняется законам природы, оказывается жизнью животного, отличающегося от других только большей разумностью. Теория эволюции, закончил он, не дает никаких оснований для надежд на будущий золотой век.
Результатом этих раздумий был новый дух отрешенности, с которым историки стали подходить к изучению прошлого. Они стали думать о нем как о предмете, наиболее подходящем для беспристрастного, а потому и подлинно научного исследования, об области, в которой дух партийной пристрастности, хвала и порицание должны быть запрещены. Они стали критиковать Гиббона не за то, что он принял сторону противников, например, христианства, а за то, что он вообще стал на чью-то сторону, Маколея – не за то, что он был историком-вигом, а за то, что был партийным историком. Это был период Стаббса 18 и Мейтланда, период, когда английские историки, наконец, овладели объективными научными и критическими методами великих немцев и научились изучать факты во всех их деталях с помощью арсенала средств подлинной учености.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{15} Генри Томас Бокль – английский историк и социолог, автор знаменитой в XIX в. «Истории цивилизации в Англии» (1858 – 1861), представлявшей собой введение к неосуществленному труду по истории западноевропейской духовной и материальной культуры. В завершенной части работы сформулированы общие принципы анализа исторического процесса: географический детерминизм, прогрессистский эволюционизм, фритредерство и т. д.
{16} Герберт Спенсер – английский философ, представитель биолого-эволюционного этапа развития позитивизма. Пытался строить общую систему философии, основываясь на эволюционных теориях своего времени, по преимуществу додарвиновских (эмбриология К. Бэра, эволюционное учение Ламарка и т. д.). Автор имеет в виду распространение Спенсером своего абстрактного эволюционизма на динамику человеческих сообществ и теорию исторического прогресса (прежде всего в «Основаниях социологии», 1877 – 1896). Само понятие исторического прогресса у Спенсера формально-описательно, лишено исторической необходимости и увековечивает специфические черты «манчестерского» (домонополистического) капитализма, подводя под них псевдокосмическую базу. Критику спенсерианства см.: Нарский И. С. Очерки по истории позитивизма. М., 1960, гл. IV; Кон И. С. Позитивизм в социологии. Л., 1964, гл. 2 и др.
{17} Томас Генри Гексли – английский биолог-эволюционист, выдающийся пропагандист эволюционного учения Дарвина. Романизовские лекции – лекции, учрежденные английским биологом-эволюционистом Романизом в Оксфорде в 1891 г.
{18} Вильям Стаббс – английский историк, епископ в Оксфорде. Работал в области истории англиканской церкви и государственного права Великобритании. Главная его работа – «Конституционная история Англии» (1873). Издатель ряда ценных документов по истории английского государства и церкви в средние века.
IV. БЬЮPИ
Один из историков этого периода отличается от всех остальных совершенно необычной по тем временам философской подготовкой. Дж. Б. Бьюри 19 не обладал мощным философским интеллектом, но прочел ряд философских произведений и понял, что существуют философские проблемы, тесно связанные с историческим исследованием. Его работы поэтому несут на себе отпечаток некоторой методологической самоосознанности. В Предисловии к «Истории Греции» он делает не совсем обычное признание, говоря, что эта книга выражает его определенную точку зрения; во Введении к своему изданию Гиббона он поясняет принципы, на которых оно строится; кроме того, в ряде разрозненных очерков он рассматривает проблемы исторической теории. Ему принадлежат также несколько полуфилософских работ, таких, например, как историческое исследование «Идея прогресса», и меньшая по объему книга под названием «История свободы мысли».
|142| В этих трудах Бьюри выступает перед нами как позитивист в области исторической теории, но позитивист, несколько растерявшийся и непоследовательный. История для него в соответствии с требованиями истинного позитивизма состоит из совокупности изолированных фактов, каждый из которых может быть установлен и исследован без связи с другими. Поэтому Бьюри и смог совершить весьма курьезный подвиг, модернизировав Гиббона: он добавил в комментариях к событиям, нашедшим отражение на страницах Гиббона, бесчисленные факты, установленные после него, совершенно не догадываясь о том, что само открытие этих фактов было связано с возникновением исторического сознания, настолько радикально отличавшегося от гиббоновского, что такое дополнение можно сравнить с включением партии саксофона в елизаветинский мадригал. Он никогда не понимал, что хотя бы один новый факт, добавляемый к массе старых, предполагает необходимость полного пересмотра прежних знаний. Для английской читающей публики этот взгляд на историю как на сумму изолированных друг от друга событий нашел свое классическое выражение в Кембриджской новой, средневековой и древней истории – огромных компиляциях, где главы, а иногда даже параграфы пишутся разными авторами, на редактора же возлагается задача объединить плоды этого массового производства в единое целое. Бьюри был одним из ее редакторов, хотя первоначальный замысел принадлежал лорду Актону 20 , жившему поколением ранее.
Если проследить развитие идей Бьюри о принципах и методах истории *, то можно констатировать, что в 1900 г., рассматривая вопрос о причинах сохранения Восточноримской империи, он был вполне удовлетворен строгой позитивистской формулой – каждое событие должно рассматриваться не как уникальное, но как пример событий определенного типа, и объяснить его – значит выявить его причину, которую можно приложить не только к нему одному, но и ко всем событиям того же типа. Однако в 1903 г. в своей вступительной лекции в Кембридже Бьюри уже восстает против этого метода. В лекции он утверждает, что историческая мысль, как мы понимаем ее теперь, появилась недавно, не более ста лет назад; она отнюдь не тождественна естествознанию, но отличается специфическими чертами и дает человечеству новый взгляд на мир и новый арсенал духовного оружия. Чего мы только не смогли бы сделать, спрашивает он, с тем человеческим миром, в котором живем, если бы поняли все возможности, заложенные в этом новом интеллектуальном отношении к миру? Здесь ясно и четко сформулирована идея уникальности исторической мысли, но когда Бьюри, продолжая, спрашивает, чем же является эта новая мысль, он отвечает: «История – просто одна из наук 21 , не более и не менее». |143| Эта лекция говорит нам об уме, который мечется между двумя противоречивыми доктринами: одна, туманная, но мощная, резко отделяет естествознание от истории, вторая, ясная и сковывающая, утверждает их тождество. Бьюри попытался решительно преодолеть последнюю, но безрезультатно.
В следующем году, осознав свою неудачу, он предпринимает новую попытку. Является ли история, спрашивает он в лекции «Место современной истории в перспективах познания», простым резервуаром фактов, накапливаемых для социологов или антропологов, или же она независимая наука, изучаемая ради нее самой. Он не может ответить на поставленный вопрос, ибо понимает, что это вопрос философский и потому лежащий вне его компетенции. Тем не менее он рискует предложить гипотетический ответ. Если мы примем натуралистическую философию, «тогда, я думаю, мы должны сделать вывод, что история в рамках этой системы мысли подчинена социологии или антропологии... Но при идеалистической интерпретации познания дело обстоит иначе... Если мысль – не результат, а предпосылка естественного процесса, то отсюда следует, что история, для которой мысль – и отличительный признак, и движущая сила, принадлежит к другой категории идей, отличной от царства природы, и требует иного подхода».
Здесь он останавливается. Его духовное развитие подошло к драматической кульминации. Убежденность в значимости и ценности исторической мысли вступила в явный конфликт с его собственной позитивистской подготовкой и принципами. Преданный слуга истории, он сделал нужные выводы.
В 1909 г. он опубликовал очерк «Дарвинизм и история», в котором идея объяснения исторического факта ссылкой на общие законы подвергалась продуманной критике. Аналогии – да, законы – нет. На самом деле исторические события объясняются «случайными совпадениями». Примерами этих совпадений будут «внезапная смерть вождя, бездетный брак» и вообще решающая роль индивидуальности в истории, которую социология ошибочно сбрасывает со счетов, чтобы облегчить себе задачу свести историю к униформизму естествознания. «Главы, написанные случаем», постоянно искажают ход исторического процесса. В очерке «Нос Клеопатры» (1916) он повторяет ту же идею. История определяется не причинными рядами, аналогичными рядам, составляющим предмет изучения естественных наук, но случайным «столкновением двух или большего числа причинных рядов». Эти слова Бьюри кажутся простым повторением соответствующего тезиса Курно, высказанного им в его «Considerations sur la marche des idees et des evenements dans les temps modernes» [«К вопросу о движении идей и событий в истории нового времени» (фр.)] (Париж, 1872), где он развил теорию случайности, основываясь на разграничении понятий «общей» и «специальной» причины. |144| Случайность определяется им как «взаимонезависимостъ нескольких рядов причин и следствий, случайно накладывающихся друг на друга» (курсив автора: op. cit., v. I, p. 1). Сопоставление примечания в «Идее прогресса» ** Бьюри и ссылки в «Дарвинизме и истории» *** позволяет сделать вывод, что Бьюри заимствовал свою теорию у Курно. Тот, однако, разрабатывал ее, исходя из того, что если какое-нибудь историческое событие чисто случайно, то не может быть и никакой его истории. Подлинная задача истории, утверждает он, – разграничение необходимого и случайного. Бьюри развивает или, скорее, разлагает эту теорию, добавляя к ней идею о том, что неповторимость истории все в ней делает случайным, лишенным необходимости. Однако, завершая свой очерк, Бьюри высказывает предположение: «Со временем случайности станут играть все меньшую и меньшую роль в эволюции человечества и случай будет иметь меньшую власть над ходом событий».
Последний параграф этого очерка производит на читателя тяжелое впечатление. С большим трудом Бьюри в течение предшествующих двенадцати лет пришел к учению об истории как познании индивидуального. Он рано понял в процессе своего духовного развития, что эта концепция необходима, чтобы обосновать достоинство и значимость исторической мысли. Но к 1916 г. он настолько разочаровался в своем открытии, что был готов предать его и видеть в этом самом индивидуальном (а следовательно, случайном) иррациональный элемент мира, надеясь, что с прогрессом науки он когда-нибудь будет полностью уничтожен. Если бы он твердо придерживался собственной идеи, он бы понял и то, что эта надежда тщетна (ибо он сам же доказал необходимость появления случайностей в том смысле, как он их понимал), и то, что, питая надежду такого рода, он предает свое историческое призвание.
Этот катастрофический вывод, от которого он уже никогда более не отступал, можно объяснить следующим образом: вместо того чтобы считать индивидуальность самой сутью исторического процесса, он всегда рассматривал ее как всего лишь частное и случайное вмешательство в последовательность событий, которые по своей природе носят казуальный характер. Индивидуальность значила для него только необычное, исключительное, она – разрыв привычного хода событий, который означает казуально определенный и познаваемый наукой ход событий. Но сам Бьюри знал, и знал это уже в 1904 г., что история не состоит из казуально определенных и научно познаваемых событий. Эти идеи уместны для познания природы, но история, как правильно говорил он тогда, «требует иной интерпретации». |145| Если бы он последовательно развил идеи своего раннего очерка, он пришел бы к выводу, что индивидуальность как раз и является тем, из чего слагается история, а вовсе не есть что-то, время от времени появляющееся в истории в виде случайного, неожиданного. Этого вывода он не смог сделать из-за своего позитивистского предрассудка, будто индивидуальность, как таковая, непознаваема и, следовательно, научное обобщение – единственно возможная форма знания.
Таким образом, поняв, что «идеалистическая» философия – единственная философия, объясняющая возможность исторического знания, Бьюри снова вернулся к «натуралистической» философии, которую и пытался опровергнуть. Выражение «историческая случайность» свидетельствует об окончательном крахе его мысли. Случайность – нечто неразумное, непонятное, а случайность в истории – просто термин, означающий «роль личности в истории», роль, воспринятая через призму позитивизма, считавшего непонятным все, за исключением общего. Профессор Норман Бейнес, который сменил Бьюри на посту крупнейшего специалиста по позднеримской и византийской истории, говорил с горечью об «опустошительной доктрине случайности в истории», которая затуманила историческую прозорливость Бьюри к концу его жизни. Эта критика справедлива. Лучшие работы Бьюри были вдохновлены верой в автономность, внутреннее достоинство исторической мысли. Но атмосфера позитивизма, в которой сформировался его ум, подточила эту веру и свела подлинный предмет исторического знания до уровня чего-то такого, что, не будучи предметом естественнонаучной мысли, становилось непонятным.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Я здесь основываюсь на моей рецензии на посмертное издание его «Избранных очерков» (под ред. Г. В. Темперли. Кембридж, 1930), опубликованной: English Historical Review, 1931, p. 461.
{ ** } London, 1920, р. 368.
{ *** } Selected Essays, p. 37.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{19} Джон Багнелл Бьюри – английский историк, профессор истории в Дублинском и Кембриджском университетах. Исторические труды его в основном посвящены Поздней Римской империи. Издатель и комментатор сочинения Гиббона.
{20} Джон Актон – английский историк и политический деятель, профессор истории в Кембриджском университете, один из редакторов «Кембриджской истории нового времени». Основные работы Актона посвящены истории политической и религиозной свободы (веротерпимости), рассматриваемой с позиций викторианского либерализма.
{21} В английском языке слово «наука» (science), как правило, обозначает науку естественно-математического цикла.
V. ОУКШОТТ
Бьюри, однако, дал историкам пример того, как надо анализировать философские предпосылки их собственного труда, и этот пример не остался без внимания. В Кембридже он был воспринят по крайней мере одним из историков следующего поколения, историком, значительно превосходившим Бьюри в смысле философской подготовки. Я имею в виду Майкла Оукшотта 22 из Киз Колледжа, опубликовавшего книгу под названием «Опыт и его формы» (Кембридж, 1933), в которой он обстоятельно и мастерски рассматривает философские проблемы истории. Основной тезис этой книги таков: опыт – «конкретное целое, которое только в анализе можно разделить на переживание и то, что переживается». Опыт – не непосредственное сознание, простой поток ощущений и чувств, как у Брэдли, он также всегда включает в себя мысли, оценки, утверждения, касающиеся реальности. Нет ощущения, которое не было бы в то же самое время и мыслью, интуиции, которая не была бы и суждением, волевого акта, не являющегося также и познавательным. Все эти разграничения, как и разграничение субъекта и объекта, ни в коем случае не являются произвольными или мнимыми. |146| Мы имеем дело не с ложным расчленением самого опыта, они его интегральные элементы. Но они – различия, а не барьеры, и прежде всего они различия внутри опыта, а не различия между элементами опыта и чем-то, чуждым ему. Следовательно, мысль как таковая не выступает, как у Брэдли, фальсификацией опыта, ведущей к разрушению его непосредственности; мысль – это сам опыт, а мысль как «опыт без ограничений или барьеров, без предпосылок или постулатов, без пределов или категорий» есть философия.
Таким образом, дилемма Брэдли снимается, ибо опыт не рассматривается больше только как непосредственный, но включает в себя опосредование и мысль; реальное не делится больше на то, что «познает», но не может быть познанным («познает» взято в кавычки, потому что познание, субъект которого никогда не может сказать: «Я познаю», – не является познанием вообще), и на то, что «познается», но не может познавать. Право духа познавать самого себя восстановлено.
Но здесь возникает вопрос, в чем различие между такими формами мысли, как история и физико-математическое естествознание. Каждая из них – попытка увидеть реальность, т. е. опыт, с определенной точки зрения, осмыслить его в терминах определенной категории. История – это форма мысли, в которой мы понимаем мир sub specie praetoritum [с точки зрения прошлого (лат.)], ее видовое отличие состоит я попытке организовать весь мир опыта в форму событий прошлого. Физико-математическое естествознание – это форма мысли, в которой мы понимаем мир sub specie quantitatis [с точки зрения количества (лат.)], ее видовое отличие состоит в попытке организовать мир опыта в систему измерений. Обе эти попытки радикально отличаются по своим задачам от философии, ибо в философии нет подобного исходного и нерушимого постулата. Если мы захотим, чтобы аналогичная формула была применена к философии и зададим вопрос: «В каких категориях философия пытается понять мир опыта?», – то на него нет ответа. Философия – это попытка понять реальность не с какой-то частной точки зрения, а вообще понять ее.
Оукшотт формулирует это положение, говоря, что философия – это сам опыт, а история, естествознание и т. д. – «модусы» опыта. Опыт «модифицируется» (этот взгляд, конечно, восходит к Декарту и Спинозе) его остановкой в определенной точке, а затем использованием этой точки задержки как фиксированного постулата или категории и построением «мира идей» в категориях этого постулата. Мир идей этого рода – не конститутивный элемент самого опыта, не основное русло его стремительного потока, а заводь, отклонение от его свободного течения. Но он и не «мир просто идей». |147| Он не только сам по себе представляет единое связное целое, он способ выражения опыта как целого. Это не один из миров, изолированная сфера опыта, в которой вещи особого рода познаются особым способом, это – мир как таковой, мир, рассмотренный с некоторой фиксированной точки самого опыта и потому, с данной оговоркой, увиденный правильно.
История в таком случае – это опыт в его целостности, понятый как система событий прошлого. Исходя из этого, Оукшотт дает блестящий и глубокий анализ целей исторической мысли и характера ее предмета. Он начинает с доказательства того, что история представляет собой некое целое, или мир. Она не состоит из изолированных событий. С этой позиции он начинает яростную и победоносную атаку на позитивистскую теорию истории как рядов событий, внешних по отношению друг к другу, каждый из которых должен познаваться (если вообще что-нибудь может быть познано таким образом) независимо от всех остальных. «Исторические ряды», заключает он (указ. соч., стр. 92), – «признаки». История – не ряд событий, а мир, и это значит, что ее различные части влияют друг на друга, критикуют друг друга и делают понятными друг друга. Затем он показывает, что она не только мир, но мир идей. Это – не мир объективных событий, который историк каким-то образом эксгумирует из прошлого и делает объектом познания в настоящем. Это – мир идей историка. «Различие между историей, как она происходила (ходом событий), и историей, как она мыслится, различие между самой историей и просто переживаемой историей должно быть отброшено, оно не просто ложно, но бессмысленно» (стр. 93). Историк, воображая, что он просто познает события прошлого, фактически организует свое сознание в настоящем времени. В этом легко убедиться, поняв, что невозможно отделить «данные, доходящие до нас» от «нашей интерпретации их» (стр. 94). Все это не значит, что история – мир просто идей, «просто идеи» – абстракции, никогда не обнаруживаемые в опыте. Как и все реальные идеи, идеи историка – критические идеи, идеи истинные, мысли.
Далее, история схожа с любой иной формой опыта в том, что она начинает с некоторого данного ей мира идей и завершается приведением этого мира к связному целому. Данные или материалы, с которых начинается деятельность историка, не независимы от его опыта, они – сам исторический опыт в его начальной форме, они – идеи, уже понятые в свете собственных исторических постулатов, а критика исторического познания направлена прежде всего не на открытие еще неизвестных материалов, но на пересмотр этих исходных постулатов. Рост исторического знания, следовательно, осуществляется не в силу присоединения новых фактов к уже известным, а в силу преобразования старых идей в свете новой. «Процесс исторического мышления никогда не представляет собою процесса включения, это всегда процесс, в котором данный мир идей трансформируется в мир больший, чем данный мир» (стр. 99).
|148| Но довольно общих положений. Каковы конкретные постулаты, благодаря которым исторический опыт оказывается историей, а не опытом вообще или же какой-нибудь его особой формой? Первый постулат – идея прошлого. Однако история не является прошлым как таковым. Историческое прошлое – особое прошлое; оно – не просто запомнившееся прошлое, не просто воображаемое прошлое; не прошлое, которое просто могло быть или должно было быть; не все прошлое, ибо, хотя различие между историческим и неисторическим прошлым часто проводилось ошибочно и произвольно, это – реальное различие; не прагматическое прошлое, к которому мы лично привязаны, – примером может служить патриотическая оценка прежних завоеваний нашей страны или любовь к религиозным ценностям, которые мы связываем с особыми обстоятельствами возникновения нашей веры. Историческое прошлое – это прошлое «само по себе» (стр. 106), прошлое постольку, поскольку оно – прошлое, в отличие от настоящего и независимое от него, неподвижное и завершенное прошлое, мертвое прошлое. Так, как правило, его воспринимают историки. Но понимать его таким образом – значит забыть о том, что история – опыт. Неподвижное и завершенное прошлое – прошлое, оторванное от опыта настоящего и потому оторванное от всех свидетельств (ибо свидетельство всегда дано в непосредственном настоящем), оказывается непознаваемым. «То, что в действительности произошло», полностью тождественно тому, «во что заставляют верить нас свидетельства» (стр. 107). Таким образом, факты истории даны в настоящем. Историческое прошлое – мир идей, созданный свидетельствами прошлого, существующими в настоящем. В историческом выводе мы не переходим от нашего современного мира к миру прошлого; любое движение в опыте всегда оказывается движением в границах современного мира идей.
Из этого следует парадоксальный вывод: историческое прошлое – вообще не прошлое, оно современно. Это не прошлое, сохранившее свое существование в настоящем, оно должно быть современным. Но оно и не настоящее время как таковое, не простая современность. Оно – настоящее, поскольку всякий опыт вообще оказывается настоящим, но не просто настоящее. Оно также и прошлое, и эта его «ушедшесть» предполагает известную модификацию его характера как формы опыта. Историческое прошлое не стоит вне современного мира опыта, как нечто отличное от него. Это – особая организация этого мира sub specie praetoritum. «История, представляя собою опыт, лежит в настоящем... но, будучи историей, организацией опыта как целого sub specie praetoiitum, она – непрерывное утверждение прошлого, которое не является прошлым, и настоящего, не являющегося настоящим» (стр. 111).
Все это, я полагаю, означает, что мысль историка представляет собой форму подлинного опыта, но в опыте ему дано лишь то, что происходит в его сознании теперь; поскольку же он перемещает свой опыт на определенную дистанцию в прошлое, он искажает его природу; он размещает в воображаемых ящичках прошедшего времени то, что фактически является настоящим, а совсем не прошлым. |149| И из этого не следует, что он делает исторические ошибки в отношении прошлого. Для людей, которым чужды исторические формы опыта, прошлое не существует. Для историка же прошлое – то, за что он его принимает после тщательного и критического размышления. Он не делает ошибки qua историк; единственная ошибка, допускаемая им, – это философская ошибка перенесения в прошлое того, что фактически является абсолютно современным опытом.
Я не буду анализировать все доказательства Оукшотта. Сказанного мною достаточно, чтобы показать общий характер и направление его мысли. Оценивая их, необходимо прежде всего сказать, что они полностью восстанавливают автономию исторической мысли. Историк – хозяин в своем собственном доме, он ничем не обязан естествоиспытателю или кому-нибудь иному. И этот дом выстроен не из его собственных домыслов, которые могут соответствовать, а могут и не соответствовать идеям других историков или. тому реальному прошлому, которое все они стремятся познать. Это – дом, населенный всеми историками, и конструируется он не из идей об истории, а из самой истории. Это одновременное утверждение автономии и объективности исторической мысли, представляющих собой всего лишь два различных обозначения ее разумности, ее характера как подлинной формы опыта, позволяет Оукшотту без труда подвергнуть критике любую форму исторического позитивизма безотносительно к тому, пропагандируется ли он Бьюри, на труды которого он делает частые и основательные ссылки, или же применяется в исследованиях натуралистов-антропологов и их вождя сэра Джеймса Фрэзера. Кроме того, хотя фактически Оукшотт и не сделал этого, он был в состоянии пресечь все философские возражения против самой идеи истории, возражения, сделанные такими писателями, как Бозанкет или Индже.
Его работа – новое и ценное завоевание английской мысли. Но есть и другая проблема, которую, насколько я понимаю, Оукшотту не удалось решить. История для него не является необходимой фазой или элементом опыта как такового, наоборот, она заводь мысли, образованная приостановкой потока опыта в определенной точке. Но, если мы спросим, почему должна была произойти эта остановка, мы не получим ответа на наш вопрос. Если мы спросим, оправданна ли она, т. е. обогащает ли она опыт как таковой, то ответ должен быть отрицательным. Истинный опыт, не задерживаемый никакими барьерами, может быть только философией. Историк – это философ, свернувший с пути философской мысли, для того чтобы поиграть в игру, которая не становится менее произвольной от того, что она – всего лишь одна из бесконечного, множества таких игр; другими оказываются естественные науки и практическая жизнь.
|150| Проблема, которую не удалось решить Оукшотту, касалась ключевого вопроса: почему существует или должен существовать такой предмет, как история? Несомненно, он бы все сформулировал иначе. То, что я расцениваю как его неудачу в попытке ответить на этот вопрос, он бы считал своим открытием, открытием того, что этот вопрос не имеет ответа. Для него приостановка опыта в некоторой точке выступала как простой факт. Но я думаю, что такой взгляд противоречит его собственным философским принципам. Простой факт, изолированный от других фактов, для него (как и для меня) был чем-то чудовищным, не реальностью, а всего лишь абстракцией. Если философия – конкретный опыт, то она не может терпеть такие абстракции, она не может отделить что от почему. Поэтому вполне закономерен и неизбежен двоякий вопрос. Во-первых, в какой именно точке опыта он останавливает себя, чтобы стать историей, и каким образом развитие самого опыта подходит к этой точке? Во-вторых, как и почему иногда происходит приостановка опыта, когда последний достигает этой точки? На эти вопросы Оукшотт не дал ответа; и он мог бы ответить, на них, только сделав то, чего он не сделал, а именно дав такое описание потока самого опыта, набросав такую карту потока опыта, на которой были бы обозначены все точки его возможной приостановки.
Отсутствие такого описания опыта у Оукшотта я могу объяснить только одним: вопреки собственным утверждениям, что опыт – не просто непосредственная реальность, но включает в себя мысль, суждения, утверждения о ней, он не сделал нужных выводов из этого тезиса. А из него вытекает, что опыт – не просто некий аморфный поток идей, но включает и понимание себя самим собою, т. е. обладает характерными свойствами и осознает их. Из него вытекает, что формы опыта вырастают из этих характерных особенностей и поэтому в некотором отношении не случайны, а необходимы, они – не заводи, а основное русло потока, его струи и водовороты, его интегральные части. Из него следует, что такие особые формы опыта, как история, должны каким-то образом найти свое место в опыте как целом.
Это отсутствие у Оукшотта объяснения, как и почему история возникает в опыте в качестве необходимой его формы, связано, если я не ошибаюсь, с недостаточно четким пониманием одной черты самой истории. Мы видели, что Оукшотт ставит нас перед, дилеммой: объект исторической мысли – либо настоящее, либо прошлое; историк считает его прошлым, но именно здесь он и ошибается; фактически историком делает его философская ошибка, объект исторической мысли – настоящее. Этот ход рассуждений связан с другой дилеммой, которую он формулирует в самом начале всей своей аргументации: мы должны мыслить исторический опыт либо изнутри, таким, как он представляется историку, либо извне, таким, как он представляется философу. |151| Но, очевидно, наше исследование носит философский характер, поэтому мы должны полностью отвергнуть точку зрения историка. Мне кажется, однако, что в ходе последующего изложения, вместо того чтобы придерживаться сформулированной им дилеммы, он избегает обеих ее сторон, описывая исторический опыт таким, каким он представляется человеку, являющемуся одновременно и историком, и философом. Я утверждаю это потому, что его объяснение природы истории в той форме, в какой оно развивается далее в книге, проясняет те принципиальные положения, путаница в которых мешала и продолжает мешать историческим исследованиям в собственном смысле слова. Если я не ошибаюсь, сам Оукшотт, уяснив эти положения, стал более сильным историком. Его философия проникла в глубины его исторической мысли; но исторический опыт, будучи успешно исследован чем-то, совершенно отличным от него, а именно философской мыслью, не остался просто тем, чем он всегда был; эта мысль оживила и осветила его.
Вернемся теперь к первой дилемме: либо прошлое, либо настоящее, но не то и другое вместе. По Оукшотту, историк оказывается историком именно потому, что делает философскую ошибку, принимая настоящее за прошлое. Но он сам разоблачил эту ошибку. А разоблаченная ошибка, когда мы действительно признаем ее ошибкой, теряет свою власть над интеллектом. Разоблачение этой ошибки поэтому должно привести к простому исчезновению истории как формы опыта. Но Оукшотт не делает этого вывода, она остается для него значимой и правомерной деятельностью мышления. Почему это так? Я могу дать только один ответ: потому что так называемая ошибка не является ошибкой вообще. Из этой дилеммы есть выход. Историк, считающий исследуемое им прошлое мертвым, конечно, допускает ошибку; но Оукшотт предполагает, что в этой дизъюнкции 23 нет третьей возможности, что прошлое либо мертво, либо не прошлое вообще, а просто настоящее. Третья возможность состоит в том, что должно быть живое прошлое, прошлое, которое, не будучи простым природным событием, мыслилось кем-то, и потому может быть воспроизведено в настоящем, и при этом воспроизведении будет осознаваться как прошлое. Если принять эту третью возможность, мы должны были бы прийти к выводу, что история не основывается на философской ошибке и потому не является формой опыта, как его понимает Оукшотт, но интегральной частью самого опыта.
Причина, по которой Оукшотт исключает эту третью возможность (а делает он это без какого бы то ни было ее рассмотрения или даже упоминания о ней), кроется, на мой взгляд, в его недопонимании последствий его же собственного признания, что опыт содержит в себе элемент опосредования, мысли и утверждения реальности. |152| Из чисто непосредственного опыта, такого, как простое ощущение (если оно вообще возможно), следует, безусловно, что то, что внутри его, не может быть также и вне его. Субъективное – просто субъективно и не может быть одновременно объективным. Но в опыте, который оказывается опосредованием или мыслью, переживаемое реально и переживается как реальное. В той мере, в какой исторический опыт мыслится, то, что переживается и мыслится в качестве прошлого, в действительности оказывается прошлым. То обстоятельство, что оно переживается: также и в настоящем, не мешает ему быть прошлым. Здесь дело обстоит точно так же, как при моем восприятии отдаленного объекта. Если восприятие означает не только ощущение, но и включает в себя мысль, факт, что я воспринимаю его здесь, не мешает ему быть там. Если я смотрю на Солнце и ослеплен его блеском, то мое состояние ослепленности связано только со мной, а не с Солнцем. Но если я воспринимаю Солнце, думая о том, что ослепляет меня там на небе, то я воспринимаю Солнце как нечто, находящееся далеко от меня. Аналогично и историк думает о предметах своих исследований как о чем-то, находящемся там или, скорее, тогда, как об отдаленных от него во времени. А поскольку история – это знание, а не просто непосредственный опыт, он может переживать ее как происходящую одновременно тогда и теперь: теперь – в непосредственности исторического опыта, тогда – в его опосредовании.
Несмотря на ее ограниченность, работа Оукшотта представляет собой не только вершину английской философии истории, но и демонстрирует нам полное преодоление позитивизма, с которым была связана эта философия и от господства которого она тщетно пыталась освободиться в течение более половины столетия. Поэтому в ней воплотилась надежда на будущее развитие английской историографии. Правда, ей не удалось показать, что история – необходимая форма опыта; она только доказала, что человек свободен быть историком, а не обязан быть им. Но она доказала также, что, сделав этот выбор, он обладает неоспоримым правом и даже безусловной обязанностью играть в свою игру по ее собственным правилам, не допускать никакого вмешательства со стороны и не прислушиваться ни к каким аналогиям, почерпнутым из посторонних источников.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{22} Майкл Джеймс Оукшотт – профессор политологии Лондонского университета. Его единственное историко-философское исследование – анализируемый Коллингвудом «Опыт и его формы» (1933). В дальнейшем занимался политологией и историей политической мысли Англии (цикл работ о Гоббсе).
{23} Дизъюнкция – логическая операция, образующая сложное высказывание из объединения двух высказываний с помощью логического союза «или».
VI. ТОЙНБИ
Если работа Оукшотта являет собой переход исторической мысли с позитивистской ступени на новую ступень, которую бы я, пожалуй, назвал идеалистической, переход, осуществляемый посредством философской критики позитивизма изнутри, то в качестве примера противоположного рода я мог бы назвать великие «Исследования по истории» * профессора Арнольда Тойнби 24 , которые представляют собой переформулировку позитивистской точки зрения. |153| К настоящему времени Тойнби опубликовал три первых тома из своей гораздо более широко задуманной работы, но, что бы ни содержалось в последующих томах, первые три книги дают нам, вне всякого сомнения, вполне удовлетворительный образчик его метода и явно указывают, какие цели он преследует. В деталях его работа производит громадное впечатление, обнаруживая почти невероятную эрудицию ее автора. Но сейчас нас интересуют не детали, а принципы. Основной же ее принцип, по-видимому, сводится к тому, что предметом исторической науки оказывается жизнь определенных единиц или разновидностей человеческого рода, которые он именует обществами. Одна из этих единиц – наше собственное общество, называемое им Западным христианством; вторая – Восточное, или Византийское, христианство; третья Исламское общество; четвертая – Индуистское общество; пятая – Дальневосточное общество. Все они существуют как цивилизации и поныне, но мы можем также открыть своего рода окаменевшие остатки обществ, ныне исчезнувших; в одну из подобных групп входят монофиситы и христиане-несторианцы на Востоке вместе с евреями и персами, в другую – различные ветви буддизма и джайнизма в Индии. Различия и отношения между этими обществами он называет ойкуменическими; различия же и отношения в пределах одного общества, как, например, различия между Афинами и Спартой или Францией и Германией, он относит к совершенно иному типу и называет их провинциальными (или периферийными). Предмет исторического исследования ставит перед историком бесконечное множество задач, но наиболее важной среди них оказывается распознавание и разграничение этих основных структурных элементов исторического процесса, называемых обществами, и исследование отношений между ними.
Это исследование осуществляется с помощью некоторых общих понятий, или категорий. Одна из них – аффилиация [принятие в члены (лат.)] и ее коррелат – усыновление, проявляющиеся, например, в отношениях нашего собственного общества и эллинистического, из которого оно исторически возникло. Некоторые общества оказываются, так сказать, мелхиседековыми 25 , не принимаемыми никакими иными обществами; у других нет никаких обществ, примкнувших к ним; третьи связаны между собой через аффилиацию с одним и тем же прародительским обществом и т. д. Так возникает возможность разделить общество в соответствии с понятием аффилиации на различные классы, представляющие ее различные виды и степени.
|154| Другая категория Тойнби – понятие цивилизации и примитивного общества. Каждое общество или примитивно, или цивилизовано; подавляющее большинство из них примитивны. Последние, как правило, сравнительно невелики в смысле географического ареала их обитания и популяции, относительно недолговечны и обычно находят свою насильственную гибель, которую несет им либо цивилизованное общество, либо вторжение другого нецивилизованного общества. Цивилизаций меньше, и каждая из них крупнее по своему масштабу, но здесь нужно постоянно иметь в виду, что единство, образуемое ими, выступает как единство класса, а не индивидуума. Нет одного объекта – цивилизации, а есть, скорее, общее качество «цивилизованность», принадлежащее многим различным цивилизациям. Единство цивилизации – иллюзия, порождаемая тем специфическим способом, которым наша цивилизация запутала в сеть собственной экономической системы все остальные. Эта иллюзия сразу же рассеивается, как только мы взглянем не на экономическую, а на культурную карту мира.
Определенной категорией у Тойнби является междуцарствие, или тревожное время, хаотический период между гибелью одного общества и возвышением другого, аффилиированного с ним, например темные века в Европе между гибелью Эллинизма и возникновением Западного христианства. К категории философии истории Тойнби относится и «внутренний пролетариат», совокупность людей в обществе, ничем не обязанных этому обществу, кроме своего физического существования, хотя они вполне могут стать доминирующим элементом в обществе, аффилиированным с предыдущим, например христиане на закате Эллинистического общества. Еще одна категория – внешний пролетариат, или мир варваров, окружающих данное общество и объединяющих свои усилия с внутренним пролетариатом для разрушения этого общества, когда его творческий потенциал оказывается исчерпанным. К основным категориям Тойнби относит также всеобщее государство и всеобщую церковь, организации, концентрирующие в себе соответственно всю политическую и религиозную жизнь общества, внутри которого они возникли. Исследуя исторические документы в свете этих категорий, мы можем описать много уже исчезнувших обществ, переживших в свое время процесс развития цивилизации: сирийскую, минойскую, шумерскую, хеттскую, вавилонскую, андскую, юкатанскую, мексиканскую культуры, культуру майев и культуру Египта, самую длительную из всех – с четвертого тысячелетия до нашей эры до первого столетия нашей эры.
Основываясь на этих предпосылках, Тойнби приступает к решению главной задачи – к сравнительному изучению цивилизаций. Как и почему возникают цивилизации – вот его первый основной вопрос, как и почему они развиваются – второй, как почему они гибнут – третий. Затем в соответствии с планом исследования, изложенным во Введении к первому тому, он переходит к изучению природы универсальных государств и универсальных церквей, героических эпох и контактов между цивилизациями в пространстве и времени. |155| Вся работа должна завершиться разделом о перспективах Западной цивилизации и о «прозрениях историков».
Я начал свой анализ работы Тойнби с утверждения, что она представляет собой новое выражение исторического позитивизма. Я вкладывал в это определение следующий смысл: принципы, которые определяют ее характер, выведены из методологии естественных наук. Принципы же последней основываются на теории внешних отношений. Естествоиспытателю противостоят отдельные, дискретные факты, факты, которые могут быть сосчитаны, или же он рассекает явления, противостоящие ему, на исчислимые дискретные факты этого рода. Затем он приступает к выявлению отношений между ними, причем эти отношения всегда выступают как связи, соединяющие один факт с другим, внешним по отношению к нему. Совокупность фактов, связанная таким образом, в свою очередь образует единичный факт, находящийся в тех же самых отношениях внешнего типа к другим совокупностям. Первое условие всякого рабочего метода в естественных науках – возможность проведения четких разграничительных линий между одним фактом и другим. Они не должны перекрещиваться.
Руководствуясь именно этими принципами, Тойнби и подходит к изучению истории. Сначала он рассекает поле исторического исследования на определенное число отличающихся друг от друга частей, каждая из которых называется обществом. Каждое общество совершенно независимо. Очень важен для Тойнби вопрос, является Западное христианство продолжением Эллинистического общества или другим обществом, связанным с последним путем аффилиации. Правильным он считает второе. Тот, кто отстаивает первое решение или кто затушует абсолютное различие между этими двумя ответами, совершит непростительное преступление против первого канона исторического мышления в понимании Тойнби. Мы не имеем права утверждать, что Эллинистическая цивилизация превратилась в Западное христианство в процессе развития, включавшего усиление одних ее элементов, исчезновение других, возникновение новых в недрах самой этой цивилизации и заимствование некоторых элементов из внешних источников. Философским принципом, лежащим в основе набросанной нами картины, был бы принцип, утверждающий, что цивилизация может развить из себя новые формы, оставаясь в то же время самой собою. Принцип же Тойнби гласит: если цивилизация изменяется, то она перестает быть самой собой и возникает новая цивилизация. Эта дилемма, относящаяся к развитию во времени, полностью сохраняет свою силу и в отношении контактов между цивилизациями в пространстве. |156| Контакты между обществами имеют внешний характер и потому предполагают резко очерченные границы между одним обществом и его соседями. Мы должны сказать совершенно точно, где кончается одно и начинается другое общество.
Мы не имеем права говорить о постепенном переходе одного в другое.
Все это – позитивистская концепция индивидуальности, концепция, по которой индивидуальность конституируется как таковая лишь благодаря изоляции от всего остального и возникновению границы, резко отделяющей все, что внутри, от того, что извне. Внутреннее и внешнее взаимно исключают друг друга. Таким типом индивидуальности предстает камень или любое иное материальное тело. Она – первичная характеристика мира природы и отличает этот мир от мира духа, где индивидуальность заключается не в изолированности от окружения, а в способности абсорбировать это окружение в себя. Вот почему концепция изолированной индивидуальности не может быть применена к истории, ибо мир истории – мир духа. Историк, изучающий цивилизацию, отличную от его собственной, может понять ее духовную жизнь, только воспроизведя ее внутренний опыт в самом себе. Если современный западноевропеец изучает Эллинистическую цивилизацию исторически, то он усваивает духовные богатства этой цивилизации и делает их составной частью своего собственного духовного мира. И в самом деле, Западная цивилизация сформировалась именно таким образом, реконструировав в собственном сознании сознание эллинского мира, развив его богатство в новых направлениях. Таким образом, Западная цивилизация не связана с Эллинистической чисто внешне. Их отношения носят внутренний характер. Западная цивилизация выражает и, более того, приобретает свою индивидуальность, не отграничивая себя от Эллинистической цивилизации, а отождествляя себя с нею.
Тойнби не удалось этого понять, потому что его общая концепция истории в конечном счете натуралистична. Для него жизнь общества имеет натуралистический, а не духовный характер, она – нечто в своей основе просто биологическое и лучше всего может быть понята с помощью биологических аналогий. С этим и связано то, что он никогда не поднялся до концепции исторического знания как воспроизведения прошлого в сознании историка. Он рассматривает историю в качестве простого зрелища, как некую совокупность фактов, наблюдаемых и регистрируемых историком, внешних феноменов, предстающих перед его взором, а не как опыт, в который нужно проникнуть и сделать его своим. Иными словами, Тойнби не дал никакого философского анализа путей достижения исторического знания. Его собственные исторические познания безмерны, но он относится к ним как к чему-то такому, что он нашел в готовой форме в книгах, и единственное, что его интересует, – это приведение собранных знаний в систему. Вся схема его труда – схема тщательно упорядоченных и классифицированных ящичков, в которых можно разместить готовые исторические факты.
|157| Схемы такого рода не порочны сами по себе, но в них всегда кроются известные опасности, и в особенности опасность забыть, что факты, рассортированные подобным образом, неизбежно отделяются от контекста в ходе самого отбора. Этот факт, становясь привычным, ведет к тому, что человек забывает, что исторический факт, каким он был в реальности и каким историк знает его, всегда выступает как процесс, в котором нечто изменяется, превращаясь во что-то другое. Данный процесс – сама жизнь истории. Для того чтобы рассортировать факты, сначала надо убить живое тело истории (т. е. игнорировать саму ее сущность в качестве процесса), а затем уже подвергнуть его рассечению.
Таким образом, общие принципы Тойнби заслуживают критики с двух сторон. Во-первых, для него сама история, исторический процесс, разделена резкими границами на отдельные, взаимоисключающие части, при этом отрицается непрерывность процесса, та непрерывность, в результате которой каждая часть истории перекрещивается и входит в другую. Устанавливаемые им различия между обществами или цивилизациями фактически являются различиями между фокусными, узловыми точками процесса, ошибочно принимаемыми им за различия между грудами или скоплениями фактов, из которых складывается этот процесс. Во-вторых, Тойнби неправильно понимает отношение между историческим процессом и историком, который его познает. Он считает историка разумным созерцателем истории, подобным естествоиспытателю – разумному наблюдателю природы; он не понимает, что историк – органический элемент самого процесса истории, воскрешающий в себе опыт того, что он стремится познать именно как историк. Подобно тому, как различные части исторического процесса у Тойнби находятся друг вне друга, процесс как целое и историк тоже противопоставлены друг другу. Эти две линии в конечном счете фактически сходятся на одном и том же: история превращается в природу, а прошлое, вместо того чтобы жить в настоящем, как это имеет место в истории, мыслится как мертвое прошлое, каким оно является в природе.
В то же время я считаю нужным добавить, что моя критика касается только основных принципов его работы. В деталях же своего труда Тойнби обнаруживает очень тонкую историческую интуицию, и его конкретные исторические оценки искажаются из-за ошибочности его принципов в крайне редких случаях. Примером того, когда это все же происходит, может служить оценка Тойнби Римской империи, которая для него – всего лишь стадия упадка Эллинизма. Я имею в виду следующее. Поскольку Рим слишком близок к Греции, чтобы мы могли видеть в нем самостоятельную цивилизацию, и поскольку самостоятельность цивилизации – обязательное условие для того, чтобы он мог признать за нею определенные собственные достижения, Тойнби вынужден вообще игнорировать какие-либо достижения Римской империи и рассматривает ее как сплошной упадок. |158| Но в подлинной, реальной истории нет однозначных упадочных явлений. Каждый упадок – это и возникновение чего-то, и только собственные недостатки историка, частично связанные просто с его неосведомленностью, а частично – с его чрезмерной озабоченностью проблемами собственной практической жизни, мешают ему видеть двойную природу, одновременно творческую и разрушительную, всякого исторического процесса вообще.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Vols. I–III. Лондон, 1939 (Коллингвуд написал этот раздел в 1936 г. и не пересматривал его впоследствии. Тома IV–VI «Исследований по истории» вышли в 1939 г. – Прим. изд.).
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{24} Арнольд Тойнби – английский историк, автор одного из самых капитальных трудов в западноевропейской философско-исторической мысли – 12-томного «Исследования истории» (1934 – 1961). Из многочисленных советских работ, в которых анализируются взгляды Тойнби на историю, см., например: Кон И. С. Философский идеализм и кризис буржуазной исторической мысли. М., 1959.
{25} Мелхиседек (др.-евр. – «Царь мира») – загадочная фигура Библии (Бытие, XIV, 18 – 20). Называя некоторые общества мелхиседековыми, Коллингвуд характеризует таким образом отсутствие у них связи, родства с другими обществами. Мелхиседек, по Библии, достиг высокого положения в еврейской общине, хотя не принадлежал к «избранному» роду.
§ 2. Германия
I. ВИНДЕЛЬБАНД
В Германии, где родился метод исторической критики, в конце девятнадцатого столетия, а еще больше – в последующие годы ученые проявляли огромный интерес к теории исторической науки, в частности к ее отличию от естествознания. От своей великой философской эпохи, эпохи Канта и Гегеля, Германия унаследовала идею о том, что Природа и История – это в известном смысле два совершенно различных мира, отличающихся специфичными свойствами. Философы девятнадцатого века привыкли повторять эту мысль как нечто само собой разумеющееся, и, часто передаваясь из уст в уста, она поистрепалась и стала абсолютной банальностью. Лотце 26 , например, в своем «Микрокосмосе», опубликованном в 1856 г., учил, что Природа – область необходимости, а История – область свободы. Все это – отголоски посткантианского идеализма, с которыми Лотце не связывает чего-нибудь определенного, о чем совершенно ясно говорят туманные и пустые главы его книги, посвященные истории. Лотце унаследовал от немецких идеалистов, в частности от Канта, идею двойственной природы человека: физиолог по образованию, полученному в юности, он рассматривал человеческое тело лишь как совокупность механизмов, но в то же самое время утверждал свободу человеческого духа. Как телесное существо человек входит в мир природы, но как одухотворенное существо он принадлежит миру истории. Однако вместо того чтобы выявить связь между этими двумя сущностями человека, как делали великие идеалисты до него, Лотце оставляет весь этот вопрос висящим в воздухе, никогда не пытаясь его решить. Его работа характерна для расплывчатых и патетических философских построений, которые распространились в Германии после крушения идеалистической школы.
Другие немецкие авторы использовали другие формулы для описания обеих сторон этой же привычной антитезы. В «Основах историки» (Grundriss ker Historik. Jena, 1858) знаменитый историк Дройзен 27 определяет природу как сосуществование объектов (das Nebeneinander des Seienden), a историю – как последовательность становления (Nacheinander des Gewordenen); эта просто риторическая антитеза, которая приобретает какую-то степень правдоподобия лишь благодаря тому, что совершенно выпускает из виду то обстоятельство, что и в природе наблюдаются события и процессы, следующие друг за другом в определенном порядке, и в истории мы сталкиваемся с сосуществованием, например, либерализма и капитализма, представляющим собою проблему для исторического познания. |159| Тривиальность формул такого рода свидетельствовала о том, что различие между историей и природой принималось в качестве постулата, который не стремились понять.
Первая настоящая попытка осмыслить это различие была сделана в конце девятнадцатого столетия, и исходила она от возникающей неокантианской школы. Она основывалась на общих философских принципах этой школы, учивших, что понять различие между природой и историей можно, только подойдя к нему с субъективной стороны, т. е. необходимо разграничить способы и формы естественнонаучного и исторического мышления. Именно с этой точки зрения Виндельбанд 28 , выдающийся историк философии, рассматривает этот вопрос в «Ректорском слове» *, которое было произнесено им в Страсбурге в 1894 г. и сразу стало знаменитым.
В нем он утверждает, что естествознание и история – две разные области знания, располагающие своими собственными методами. Задача естествознания, поясняет он, – формулировка общих законов; задача истории – описание индивидуальных фактов. Говоря о двух типах научного знания, он дал им несколько напыщенные названия: номотетическая наука, т. е. наука в общепринятом употреблении этого термина, и идиографическая наука, т. е. история. Сама эта идея различия между наукой как познанием всеобщего и историей как познанием единичного не имеет особой ценности. Она даже неточно выражает явные различия между названными типами научного знания, и эта неточность сразу бросается в глаза, ибо утверждение: «Перед нами случай тифозной лихорадки», – принадлежит не истории, а естествознанию, хотя оно и касается индивидуального факта, а утверждение: «Все римские серебряные монеты третьего столетия обесценились», – принадлежит не естествознанию, а истории, хотя и представляет собой обобщение.
Безусловно, в определенном смысле разграничение Виндельбанда может противостоять этой критике. Обобщение насчет монетной системы третьего века фактически есть утверждение единичного факта, а именно финансовой политики Поздней Римской империи; диагноз же данного заболевания – не столько единичное суждение, сколько подведение некоего факта под общую формулу, а именно определение тифа. |160| Задача медика как такового – не диагностика тифа только в частном конкретном случае (хотя это также и его побочная задача), а определение общего характера этого случая; задача историка как такового – объяснение индивидуальных отличительных черт индивидуальных исторических событий, а не построение обобщений, хотя они и могут включаться в его работу как второстепенные элементы. Но если мы согласимся с этим, то поймем, что формулировка законов и описание индивидуальных явлений – не две взаимоисключающие формы мысли, которые в дружеском согласии делят между собой всю область реального, как полагал Виндельбанд.
Все, что фактически сделал Виндельбанд, анализируя взаимоотношения между естествознанием и историей, так это то, что он выдвинул требование: пусть историки делают свою работу собственными методами, без вмешательства со стороны. Это было свое-то рода сепаратистским движением, движением историков от цивилизации, порабощенной естественными науками. Но в чем состоит эта работа, каковы методы, которыми можно и должно пользоваться, – об этом Виндельбанд ничего не может сказать нам. И даже не осознает эту свою неспособность. Когда он говорит об идиографической науке, он предполагает тем самым, что существует возможность научного, т. е. рационального или неэмпирического, познания индивидуального; ко, как это ни странно для такого ученого – историка мысли, он не понимает, что вся традиция европейской философии от первых веков до его времени единодушно соглашалась с невозможностью такого знания – индивидуальное как мимолетное и преходящее существование можно воспринять и пережить только в том виде, в каком оно дано, и оно никогда не может быть объектом устойчивой и логически сконструированной системы, называемой научным познанием. Это положение совершенно ясно выразил Шопенгауэр: «У истории отсутствует фундаментальная характеристика науки, а именно субординация объектов суждения. В ее силах только представить простую координацию зарегистрированных ею фактов. Поэтому в истории нет системы, как в других науках...
Науки, будучи системами познаний, всегда говорят о родах, истерия – всегда об индивидуальностях. Поэтому историю можно было бы назвать наукой об индивидуальном, но это определение внутренне противоречиво» **.
Виндельбанд обнаруживает странную слепоту в отношении этого внутреннего противоречия, особенно в тех местах своей работы, где он поздравляет современников и соотечественников с заменой старомодного термина «история» (Geschichte) новым и лучшим термином Kulturwissenschaft, наука о культуре. |161| Фактически же единственное отличие этого термина от старого – «история» – заключается в его звучании: он похож на название какой-то естественной науки, т. е. единственная причина принятия этого термина та, что он позволяет людям забыть, насколько глубоко различие между историей и естественными науками, смазать это различие в позитивистском духе, отождествив историю с обобщенной моделью естественных наук.
В той мере, в какой Виндельбанд вообще касается вопроса о том, как может существовать наука об индивидуальном, он отвечает на него, утверждая, что знание историком исторических событий состоит из ценностных суждений, т. е. из высказываний о духовной ценности исследуемых им действий. Отсюда историческая мысль – этическая мысль, а история – ветвь морали. Но это равносильно тому, как если бы мы на вопрос, как история может быть наукой, ответили, что она не наука. В своем «Введении в философию» Виндельбанд делит предмет этой науки на две части: на теорию познания и теорию ценностей. История подпадает под вторую часть. Таким образом, история у Виндельбанда кончает тем, что вообще устраняется из сферы познания, а мы приходим к выводу: историк не мыслит и не познает индивидуальное, а каким-то образом интуитивно схватывает его ценность, занимается деятельностью, в известном смысле напоминающей деятельность художника. Но и это взаимоотношение между историей и искусством всесторонне не продумано.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Geschichte und Naturwissenschaft. Перепечатано: Praludien, vol. II (5-е изд. – Tubingen, 1915), p. 136 – 160.
{ ** } Die Welt als Wille und Vorstellung (3-е изд., 1859), Bd. II, S. 499 – 509. Uber Geschichte.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{26} Рудольф Герман Лотце – немецкий философ (по образованию физиолог и врач), профессор философии в Лейпцигском, Геттингенском и Берлинском университетах. Предшественник неокантианского движения в философской мысли Германии в конце XIX в. «Микрокосмос» – одно из основных философских произведений Лотце. Автор ссылается на первый (из трех) том книги.
{27} Иоганн Густав Дройзен – немецкий историк, профессор истории в Кильском, Йенском и Берлинском университетах. Исторические работы Дройзена посвящены эпохе эллинизма. В философско-историческом сочинении «Основы историки» (1858, 2-е изд. – 1943) Дройзен выступает как предшественник Риккерта и Дильтея (см. ниже), утверждая принципиальное различие между методами познания в естественных и гуманитарных науках.
{28} Вильгельм Виндельбанд – немецкий философ и историк философии, основатель баденской школы неокантианства с ее резким противопоставлением в теоретико-познавательном плане естественных и гуманитарных наук. Из философско-исторических работ Виндельбанда наряду с указанной автором знаменитой речью «История и наука», вводящей разграничения «номотетических» (обобщающих) и «идиографических» (индивидуализирующих) наук, может быть указана «Философия истории» (фрагменты из литературного наследства, 1916). Марксистскую критику взглядов баденской школы неокантианства см.: Асмус В. Ф. – В кн.: Современная буржуазная философия. М., 1972, гл. I. В истории философии Виндельбанд – создатель так называемого «проблемно-исторического метода», очень сильно повлиявшего на всю философию истории Коллингвуда, в особенности на его теорию исторического прогресса.
II. РИККЕРТ
Теория Риккерта 29 , первые работы которого, посвященные этому вопросу, были опубликованы во Фрейбурге в 1896 г., тесно связана с идеями Виндельбанда, но носит значительно более последовательный характер. Риккерт полагает, что фактически Виндельбанд устанавливает два различия между наукой и историей, а не одно. Первое – различие между обобщающей и индивидуализирующей мыслью; второе – различие между оценочной и неоценочной мыслью. Объединяя эти два различия, мы получаем четыре типа наук: 1) неоценочная и обобщающая, или чистая естественная, наука; 2) неоценочные и необобщающие, или квазиисторические, науки о природе, такие, как геология, эволюционная биология и т. д.; 3) оценочные и обобщающие, или квазинаучные, исторические дисциплины, такие, как социология, экономика, теоретическая юриспруденция и т. д.; 4) оценочная и индивидуализирующая, или история в собственном смысле слова.
Далее, он ясно понимает, что попытка Виндельбанда разделить реальность на две взаимно исключающие области – природу и историю – не может считаться безупречной. |162| Реально существующая природа состоит не только из законов: она состоит из индивидуальных фактов, точно так же как история. И Риккерт делает вывод, что реальность в целом фактически является историей. Естествознание – это некая система обобщений и формул, построенная человеческим интеллектом, и она представляется в конечном счете произвольной интеллектуальной конструкцией, не соответствующей какой-либо реальности. Именно эта идея и выражается в самом названии его книги «Die Grenzen der naturwissenschaftlichen Begriffsbildung» [«Границы естественнонаучного образования понятий» (нем.)]. Таким образом, его четыре типа наук, вместе взятые, образуют единую шкалу, на одном конце которой – предельный случай произвольного и абстрактного мышления, простая манипуляция искусственными концепциями, а на другой – предельный случай подлинного знания, знания реальности в ее индивидуальном существовании.
На первый взгляд кажется, что все это – решительная контратака, направленная против позитивизма. Естественные науки, вместо того чтобы считаться единственно возможным видом подлинного знания, низводятся до положения произвольной игры в абстракцию, игры, сконструированной в отрыве от реальности и достигающей своего совершенства как раз тогда, когда она отходит от реальной истинности конкретного факта. История же рассматривается не только как возможная и правомерная форма знания, но как единственное истинное знание, когда-либо существовавшее и способное существовать. Но этот реванш не только несправедлив по отношению к естественным наукам, он выставляет в ложном свете и саму природу истории. Риккерт позитивистски рассматривает природу как разделенную на отдельные факты и, переходя к истории, деформирует последнюю, считая ее такой же совокупностью индивидуальных фактов, отличающихся от фактов природы только тем, что они выступают и в качестве носителей ценности. Но сущность истории заключается совсем не в том, что она состоит из отдельных фактов, какие бы ценности они в себе ни несли, а в процессе развития от одного явления к другому. Риккерт не сумел понять, что специфической особенностью исторического мышления оказывается способ, с помощью которого сознание историка, будучи сознанием сегодняшнего дня, схватывает процесс, в котором возникло само это сознание, и возникло через духовное развитие прошлого. Он не смог понять, что ценность фактам прошлого придает то обстоятельство, что они не просто факты прошлого, они не мертвое, а живое прошлое, они – наследники идей прошлого, которые историк с помощью исторического сознания делает своими идеями. Прошлое, отсеченное от настоящего, ставшее простым зрелищем, вообще не имеет никакой ценности; это история, превращенная в природу. Таким образом, в конечном счете позитивизм отомстил Риккерту: исторические факты становятся у него простыми, разрозненными событиями и, как таковые, могут относиться друг к другу, только вступая в те же самые внешние отношения времени и пространства, смежности, подобия и причинности, как и факты природы.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{29} Генрих Риккерт – немецкий философ, основатель (вместе с Виндельбандом) баденской школы неокантианства, профессор философии Фрейбургского, затем Гейдельбергского университета. В философии наряду с систематической разработкой теории ценности уделял большое внимание проблемам гносеологической специфики исторических (шире – историко-культурных) наук. Указываемая Коллингвудом работа «Границы естественнонаучного образования понятий» вышла в свет в 1896 г. Той же проблеме посвящена другая работа Риккерта – «Наука о культуре и наука о природе» (1889, 5 – 6-е изд. – 1929). О Риккерте см.: Асмус В. Ф. Маркс и буржуазный историзм М.; Л., 1933; Кон И. С. Философский идеализм и кризис буржуазной исторической мысли. М., 1959.
III. 3ИММЕЛЬ
|163| Третья попытка построения философии истории, предпринятая в те же годы, связана с именем Зиммеля 30 , первый очерк * которого, посвященный этому вопросу, появился в 1892 г. Зиммель был наделен живым и многосторонним умом, отличавшимся большой оригинальностью и проницательностью, но ему не хватало основательности. В его работе по истории поэтому немало отдельных интересных наблюдений, но с точки зрения всестороннего исследования проблемы она имеет небольшую ценность. Он очень ясно понял, что для историка не может быть речи о познании фактов, если слово «познавать» понимать в эмпирическом значении: историк никогда не может непосредственно познакомиться с предметом своих исследований просто потому, что этот предмет – прошлое; его составляют события, уже свершившиеся, которые больше невозможно наблюдать. Следовательно, проблема разграничения истории и естествознания – так, как ее поставили Виндельбанд и Риккерт, – не возникает. Факты природы и факты истории не являются фактами в одном и том же смысле слова. Факты природы – то, что ученый может зримо воспринять или воспроизвести в лаборатории; факты же истории вообще не «здесь». В распоряжении историка только документы или иные реликты, из которых он и должен каким-то образом реконструировать факты. Далее, Зиммель понимает, что история – область духа, человеческой личности, и ее реконструкция историком возможна только потому, что сам он – личность, сам обладает духовностью.
До сих пор все превосходно. Но теперь перед Зиммелем возникает проблема. Отправляясь от документов, историк конструирует в своем сознании некую картину, которую он объявляет картиной прошлого. Эта картина существует только в его сознании и нигде больше, она – субъективная умственная конструкция. Однако он претендует на то, что эта субъективная конструкция содержит объективную истину. Как это может быть? Как могут чисто субъективные картины, созданные умом историка, проецироваться в прошлое и расцениваться как описание того, что в действительности произошло?
То, что он разглядел эту проблему, делает честь Зиммелю. Однако решить ее он не смог. Историк, по его мнению, испытывает чувство уверенности в объективной реальности его субъективных построений; он рассматривает их как что-то реальное независимо от того, что в данный момент оно существует только в его мышлении. |164| Но совершенно очевидно, что это не решение проблемы. Вопрос состоит не в том, испытывает ли историк чувство уверенности в объективной реальности образов прошлого, а в том, по какому праву он это делает. Является ли это чувство иллюзией, или же оно имеет под собой прочные основания? Зиммель не может ответить на этот вопрос. И эта его неспособность объясняется тем, что он не пошел достаточно далеко в своей критике понятия исторического факта. Он правильно считает, что факты прошлого, будучи прошлым, находятся вне восприятия историка; но, недостаточно уловив суть исторического процесса, он не понял, что собственное сознание историка унаследовало прошлое и приняло его современную форму благодаря тому, что прошлое развилось в настоящее, так что в этом сознании прошлое живет в настоящем. Он думал об историческом прошлом как о мертвом прошлом, и, когда он задает себе вопрос, как историк может воскресить его в своей голове, он, естественно, не может найти на него ответ. Он спутал исторический процесс, в котором прошлое живет в настоящем, с природным процессом, в котором прошлое умирает, когда рождается настоящее. Это сведение исторического процесса к природному – часть позитивистского наследства, так что и здесь неудача Зиммеля в построении философии истории объясняется не преодоленной им до конца позитивистской точкой зрения.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Die Probleme der Geschichtsphilosophie (Leipzig, 1892).
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{30} Георг Зиммель – немецкий философ и социолог, профессор философии в Страсбургском, затем в Берлинском университетах. Один из основоположников так называемой «философии жизни» в Германии в конце XIX в. По философским взглядам Зиммель близок к Ницше (пропагандистом которого он был в начале XX в.) и Бергсону. Философско-историческая проблематика творчества Зиммеля, анализируемая Коллингвудом, не получила у него дальнейшего развития. Указываемая автором работа «Проблема философии истории» (1892) имела, однако, очень большое влияние, выдержав шесть переизданий в Германии.
IV. ДИЛЬТЕЙ
Лучшая работа на эту тему, написанная в то время, принадлежала одинокому и непризнанному гению – Дильтею 31 . Его первая и единственная книга по философии истории появилась уже в 1883 г. и называлась «Введение в науки о духе» (Einleitung in die Geisteswissenschaften). Но вплоть до 1910 г. он продолжал публиковать очерки, разбросанные в разных журналах, очерки, всегда интересные и значительные, посвященные отчасти истории мысли (прежде всего серия весьма талантливых исследований о формировании современного сознания со времен Ренессанса и Реформации), а отчасти – теории истории. У него было намерение написать большую «Критику исторического разума» по образцу критик Канта, но ему не удалось его осуществить.
Во «Введении в науки о духе» он за одиннадцать лет до Виндельбанда утверждает, что история имеет дело с конкретными индивидуальностями, а естественные науки – с абстрактными обобщениями. Однако понимание этого не смогло привести его к созданию удовлетворительной философии истории, потому что индивидуальности, о которых он говорил, мыслились им как изолированные факты прошлого и не были включены в подлинный процесс исторического развития. |165| Мы уже видели (ч. III, § 9), что подобное понимание истории было характерной слабостью исторического мышления в течение всего этого периода; тот же недостаток стал для Виндельбанда и Риккерта помехой на пути к истинному пониманию философских проблем истории.
Но Дильтей не удовлетворился простой констатацией указанного различия. В последующих очерках * он ставил вопрос, каким образом, познавая прошлое, историк в действительности выполняет свою умственную работу, начиная фактически с документов и других данных, которые сами по себе прошлого не открывают. Эти данные, отвечает он, служат ему только поводом для воссоздания в его собственном сознании духовной деятельности, которая некогда и породила их. Именно благодаря собственной духовной жизни, в зависимости от ее внутреннего богатства, он может вдохнуть жизнь в мертвые материалы, лежащие перед ним. Таким образом, историческое познание есть внутреннее переживание (Erlebnis) ученым своего собственного предмета, в то время как естественнонаучное знание – попытка понять (begreifen) явления, данные ему в качестве внешнего зрелища. Эта мысль об историке, живущем в своем объекте или, скорее, заставляющем объект жить в нем, представляет собой громадное завоевание по сравнению с тем, чего достигли современники Дильтея в Германии. Но проблема исторического знания все же еще не решена, ибо жизнь для Дильтея означает непосредственный опыт, отличающийся от рефлексии или знания; для историка недостаточно быть Юлием Цезарем или Наполеоном: это так же не приводит к познанию Юлия Цезаря или Наполеона, как очевидный факт, что он является самим собой, не приводит к познанию самого себя.
Эту проблему Дильтей пытается решить, обращаясь к психологии. Существуя вообще, я оказываюсь самим собой; но только с помощью психологического анализа я прихожу к познанию самого себя, т. е. к пониманию структуры моей собственной личности. Аналогичным образом историк, воскрешающий прошлое в своем сознании, должен, если он хочет быть историком, понимать прошлое, которое он воскрешает. Путем простого сопереживания прошлого он развивает и обогащает собственную личность, присоединяя к своему опыту опыт людей, живших в прошлом. Но что бы ни включалось в сознание историка, оно становится частью структуры его личности, и здесь правило, по которому эта структура может быть понята только в категориях психологии, сохраняет свою силу. Что все это значит на практике, можно видеть из последней работы Дильтея, посвященной истории философии, рассматриваемой в духе его концепции. История философии сводится у него к изучению психологии философов и строится на принципе, по которому имеются определенные фундаментальные типы умственных структур, причем каждый тип характеризуется определенным отношением к миру и восприятием его **. |166| Различия между разными философами сводятся тем самым всего лишь к различиям их психологических структур или предрасположений. Но такой способ рассмотрения философии делает ее бессмысленной. Единственный вопрос, имеющий значение для философии, – вопрос, истинна она или ложна. Если же данный философ мыслит таким-то и таким-то образом просто потому, что он относится к определенному типу людей и не может мыслить иначе, то вопрос снимается. Философия, обработанная с психологической точки зрения, перестает быть философией вообще.
Все это показывает, что в рассуждениях Дильтея было что-то неправильное, и нетрудно установить, что именно. Психология – не история, а наука, и наука, построенная на натуралистических принципах. Утверждать, что история становится понятной только тогда, когда она осмысляется в категориях психологии, означает утверждение невозможности исторического знания, утверждение натуралистического знания в качестве единственно возможного; историк как таковой поэтому просто ощущает жизнь, а понимание этой жизни дано лишь психологу. Дильтей снова подошел к вопросу, для постановки которого у Виндельбанда и остальных не хватило проницательности: как возможно познание, а не непосредственное переживание индивидуального? Он ответил на него, признав, что познание индивидуального невозможно, и вновь принял позитивистскую точку зрения, по которой единственным способом познания всеобщего (единственно подлинного объекта знания) является естественная наука, или наука, построенная на натуралистических принципах. Таким образом, в конечном счете, как и все представители его поколения, он капитулировал перед позитивизмом.
Нетрудно определить и ту точку, с которой его рассуждения начинают идти в неверном направлении. Дильтей, как я уже объяснил, доказывал, что быть самим собой – одно дело, это – непосредственное переживание, понимать же себя – совсем иное, это – знание, принадлежащее психологической науке. Он принимает постулат, отождествляющий самопознание с психологией, но из его же собственных доказательств вытекает, что и у истории есть все основания считать себя наукой о самопознании. Я могу сейчас испытывать непосредственное ощущение дискомфорта и задавать себе вопрос, почему возникло у меня это чувство. Я могу ответить на него, припомнив, что сегодня утром я получил письмо, критикующее мое поведение настолько верно и основательно, что мне нечего возразить. В данном случае я не делаю никаких психологических обобщений, я детально воспроизвожу отдельное событие или ряд событий, которые уже отразились в моем сознании как чувство дискомфорта или неудовлетворенности самим собой. |167| Здесь мое самопознание, состояние моего духа является не чем иным, как историческим знанием.
Расширим несколько наш пример. Если как историк я вновь оживляю в своем сознании определенные переживания Юлия Цезаря, я не просто становлюсь Юлием Цезарем; напротив, я остаюсь самим собой и знаю, что я не что иное, как я сам. Способ, с помощью которого я включаю переживания Юлия Цезаря в свою личность, не основан на смешении меня с ним. Я отграничиваю себя от него и вместе с тем делаю его переживания моими собственными. Живое прошлое истории живет в настоящем, но оно живет не в непосредственном опыте настоящего, а только в самопознании настоящего. Этого не заметил Дильтей. Он считал, что прошлое живет в самом непосредственном опыте настоящего, но этот непосредственный опыт не относится к сфере исторического мышления.
Дильтей и Зиммель фактически имели дело с противоположными полюсами одной и той же ложной дилеммы. Каждый из них понял, что историческое прошлое, т. е. переживания и мысли деятелей, чьи поступки исследует историк, должно стать частью личного опыта историка. Оба философа затем стали доказывать, что этот опыт, будучи собственным опытом историка, оказывается сугубо частным и личным, непосредственным переживанием, ограниченным его собственным сознанием и не содержащим в себе ничего объективного. Каждый из них понимал, что в нем должно заключаться нечто объективное, если мы хотим, чтобы он был предметом исторического познания. Но как может он быть объективным, если он чисто субъективен? Как можно в нем найти нечто познаваемое, если это – просто состояние сознания историка? Зиммель отвечает: проецируя этот опыт в прошлое; история тем самым становится просто иллюзорной проекцией наших собственных состояний сознания на чистый экран непознаваемого прошлого. Дильтей отвечает: превращением его в объект психологического анализа; но история тогда исчезает вообще и заменяется психологией. Ответ же на оба эти тезиса таков: так как прошлое – не мертвое прошлое, а живет в настоящем, то перед историческим познанием вообще не стоит эта дилемма; оно не является ни познанием прошлого, исключающим познание настоящего, ни знанием настоящего, исключающим знание прошлого; оно – знание прошлого в настоящем, самопознание историком собственного духа, оживляющего и вновь переживающего опыт прошлого в настоящем.
Названные четыре мыслителя начали в Германии интенсивные исследования по философии истории. Вильгельм Бауэр 32 в своем «Введении в изучение истории» *** говорит даже, что в его времена философией истории занимались более энергично, чем самой историей. |168| Но, хотя книги и брошюры на эту тему наводнили книжный рынок, подлинно оригинальные идеи появлялись лишь в редких случаях. Общая проблема, завещанная потомству авторами, которыми я занимался, может быть сведена к вопросу о различии между историей и естествознанием, различии исторического процесса и натурального процесса. Этот вопрос решался на базе позитивистского принципа, по которому естествознание – единственно подлинная форма знания, из чего вытекало, что всякий процесс – природный процесс. Задача состояла в том, чтобы ниспровергнуть этот принцип. Снова и снова, как мы уже видели, он подвергался отрицанию, но те, кто его отрицал, не до конца освободились от его влияния. Сколь бы сильно они ни настаивали на том, что история – это развитие, и духовное развитие, им не удавалось сделать все необходимые выводы из этого положения, и в конечном счете они неизменно возвращались к натуралистическому подходу к истории.
Характерной особенностью исторического, или духовного, процесса является то, что, так как самопознание свойственно только духу, исторический процесс, будучи жизнью духа, выступает как самопознающий процесс, процесс, понимающий, критикующий, оценивающий самого себя и т. д. Немецкая школа Geschichtsphilosophie [философия истории (нем.)] никогда не понимала этого. Она всегда рассматривала историю в качестве объекта, противостоящего историку точно так же, как природа противостоит естествоиспытателю: история не может понять, критиковать и оценивать саму себя, все это делает историк, находящийся вне ее. Результатом такого подхода был отрыв духовности, или субъективности, в действительности принадлежащих к исторической жизни самого духа, от него самого и передача их историку. Это превращает исторический процесс в натуральный процесс, процесс, понятный разумному наблюдателю, а не ему самому. Жизнь духа, понятая таким образом, остается жизнью, но перестает быть духовной жизнью. Она делается просто физиологической жизнью, в лучшем случае жизнью иррационального инстинкта, которая, хотя и называется торжественно духовной, понимается все же чисто натуралистически. Это философско-историческое движение в Германии, о котором я говорю, никогда не сумело избавиться от натурализма, т. е. от превращения духа в природу.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Gesammelten Schriften, vol. VII.
{ ** } Das Wesen der Philosophie (Gesammelte Schriften, Bd. V).
{ *** } Einfuhrung in das Studium der Geschichte (Tubingen, 1921).
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{31} Вильгельм Дильтей – основоположник «философии жизни» с ее критикой абстрактно-спиритуалистической теории природы человека в немецком классическом идеализме, историк философии и духовной жизни Германии. В методологии исторического познания известен как создатель так называемой «понимающей» историографии, т. е. историографии, стремящейся постичь духовный мир исторических деятелей путем эмпатического сопереживания. Основное методологическое произведение Дильтея – «Введение в науки о духе» (1883).
{32} Вильгельм Бауэр – австрийский историк, профессор Венского университета. Основные работы Бауэра посвящены истории культуры, прессы, общественного мнения.
V. МЕЙЕР
В конце девятнадцатого столетия с крайними выражениями этого натурализма можно столкнуться в работах таких историков-позитивистов, как К. Лампрехт 33 , П. Барт 34 , Е. Бернхейм (автор хорошо известного учебника по методу исторической науки *), К. Брейзиг 35 , и других авторов, считавших, что истинной и высшей задачей истории является открытие причинных законов, связывающих некоторые постоянные виды исторических явлений. |169| Всем искажениям истории, возникающим при таком подходе, свойственна одна общая черта – деление исторической науки на два типа: на эмпирическую историю, выполняющую скромные обязанности установления фактов, и философскую, или научную, историю решающую более благородную задачу открытия законов, связывающих эти факты. Как только мы сталкиваемся с разграничением этого рода, натурализм выдает себя с головой. Не существует такой дисциплины, как эмпирическая история, ибо факты не даны эмпирически сознанию историка, они события прошлого, познаваемые не эмпирически, а в процессе логического вывода в соответствии с законами мышления на основе исходных данных или, правильнее, данных, установленных в свете этих законов. Не существует и такая гипотетическая стадия развития исторического мышления, как философская, или научная, история, которая открывает законы или причины фактов или же вообще объясняет их, ибо исторический факт, будучи однажды по-настоящему установлен, в процессе воспроизведения мыслей исторического деятеля в сознании историка, оказывается вместе с тем и объяснен. Для историка не существует различий между открытием того, что случилось, и объяснением, почему это случилось.
Лучшие историки всегда понимают это в собственной практической работе, а в Германии многие их них частично благодаря опыту своих исследований, а частично под влиянием уже описанных философских идей пришли к достаточно ясному осознанию этого положения, чтобы сопротивляться всем притязаниям позитивизма, во всяком случае в его крайних формах. Но вплоть до самого последнего момента такое понимание природы исторического объяснения в лучшем случае было всего лишь частичным, и поэтому даже самые строгие оппоненты позитивизма оказывались под его сильным влиянием и занимали не очень четкие позиции в отношении теории и метода исторической науки.
Хорошим примером служит Эдуард Мейер 36 , один из самых выдающихся современных историков в Германии, очерк которого «К вопросу о теории и методике истории» (Zur Theorie und Methodik der Geschichte), опубликованный в Галле в 1902 г., а позднее переизданный с рядом поправок **, показывает, как первоклассный историк с большим опытом думал о принципах собственной работы в начале нынешнего столетия. У него, как и у Бьюри, но в значительно более четкой форме, мы сталкиваемся со стремлением освободить историю от ошибок и искажений, вызываемых влиянием естественных наук, с антипозитивистским взглядом на ее задачи, которому, однако, в конечном счете не удается одержать решительную победу над духом позитивизма.
|170| Мейер начинает с детальной и глубокой критики позитивистской тенденции в историографии, господствовавшей в девяностых годах и о которой я только что упоминал. Если задача истории, как предполагается, – открытие общих законов, управляющих ходом исторических событий, то из нее, как нежелательные элементы, устраняются три фактора, имеющие в действительности чрезвычайно большое значение: случай или случайность, свободная воля, идеи или потребности и теории людей. Исторически значимое отождествляется с типичным или повторяющимся; отсюда – история становится историей групп или обществ, а индивидуальность исчезает из нее, исключая тот случай, когда она оказывается простым примером проявления общих законов. Задача истории, понимаемой таким образом, сводится к выявлению определенных социальных и психологических типов жизни, следующих друг за другом в определенном порядке. Мейер цитирует Лампрехта ***, как ведущего представителя этой теории. Лампрехт различает шесть таких типов-фаз в жизни немецкой нации и распространяет свой вывод на всякую национальную историю. Но при таком анализе, говорит Мейер, живые картины истории разрушены, а их место заняли расплывчатые общности, ирреальные фантомы. Результат – торжество пустых лозунгов.
Выступая против этого, Мейер утверждает, что подлинным предметом исторической мысли является исторический факт в его индивидуальной неповторимости, что случай и свободная воля – это такие определяющие причины, которые не могут быть удалены из истории без нарушения самой ее сущности. Историк как историк не интересуется так называемыми законами этой псевдонауки, более того, исторических законов вообще нет. Брейзиг **** попытался сформулировать двадцать четыре таких закона, но каждый из них либо ложен, либо настолько неопределенен, что не может иметь никакой ценности для истории. Они могут служить в качестве своего рода подсказок для исследования исторических фактов, но не являются необходимыми. Открыть законы историку мешает не бедность его материала или слабость его мысли, но сама природа исторического знания, задача которого – выявление и описание событий в их индивидуальной неповторимости.
Когда Мейер перестает полемизировать и переходит к позитивному изложению принципов исторической мысли, он формулирует в качестве первого принципа положение, что ее предметом являются события прошлого или же изменения как таковые. Теоретически поэтому ее предметом оказывается любое изменение вообще, но по традиции она ограничивается лишь изменениями в мире людских дел. |171| Это ограничение, однако, он не пытается ни защитить, ни обосновать. Но оно имеет принципиальное значение, и то, что Мейер его не объясняет, серьезная слабость всей его теории. Причина же этой слабости в теоретических построениях Мейера состоит в том, что историк занимается не событиями как таковыми, а действиями, т. е. событиями, порожденными волей и выражающими мысли свободного и наделенного разумом деятеля, и открывает эти мысли, воспроизводя их в собственном сознании. Но Мейеру не удалось понять этого, и на вопрос: «Что такое исторический факт?» – он никогда не дал более глубокого ответа, чем: «Исторический факт – это событие прошлого».
Первым следствием этой неудачи были затруднения, связанные с разграничением между бесконечным множеством событий, которые в свое время действительно произошли, и гораздо меньшим числом событий, которые могут быть исследованы историками или к которым, они проявляют интерес. Мейер пытается провести это разграничение, основываясь на том, что историк в состоянии познать только такие события, в отношении которых он располагает определенными свидетельствами. Но и тогда число событий, в принципе познаваемых, намного превосходит число событий, представляющих исторический интерес. Многие события познаваемы и известны, но ни один из историков не считает их историческими. Чем же тогда определяется историчность события? Для Мейера лишь те события оказываются историческими, которые были продуктивными (wirksam), т. е. привели к определенным последствиям. Например, философия Спинозы в течение длительного времени не оказывала на людей никакого воздействия, но позднее они заинтересовались ею, и она стала влиять на их мысли. Тем самым из неисторического факта она превратилась в исторический – она не имеет исторического значения для историка семнадцатого века и становится исторической для историка восемнадцатого века. Это, конечно, произвольное и ложное различие. Для историка семнадцатого века Спиноза – в высшей степени интересное явление независимо от того, читались ли его произведения и был ли он признан лидером мысли, ибо возникновение его философии само по себе было выдающимся завоеванием человеческого духа в семнадцатом веке. Предметом наших исторических исследований его философию делает не то обстоятельство, что Новалис или Гегель были с ней знакомы, но то, что мы можем ее изучать, реконструировать в нашем собственном сознании и понять тем самым ее философское значение.
Ошибочная позиция Мейера в данном вопросе связана с пережитками в его собственном мышлении того самого позитивистского духа, против которого он протестовал. Он понимает, что простое событие прошлого, взятое изолированно, не может быть объектом исторического знания, но он считает, что оно становится им благодаря связям с другими событиями, причем эти связи мыслятся им в позитивистском духе, как внешние казуальные связи. |172| Это означает, что он просто уходит от проблемы. Если историческое значение события оценивается с точки зрения его продуктивности в плане возникновения последующих событий, то чем же определяется историческое значение последних? Мейер едва ли стал бы возражать против того, что событие, производящее следствие, само по себе лишенное исторического значения, не может считаться историческим. Если, однако, историческое значение Спинозы связано с его воздействием на немецких романтиков, то в чем же тогда историческое значение немецких романтиков? Следуя этой логике, мы в конечном счете дойдем до наших дней и сделаем вывод, что историческое значение Спинозы – это его современное значение. И дальше пойти мы не в состоянии, ибо, как заметил сам Мейер, невозможно оценить историческую значимость чего-либо современного, поскольку мы не можем еще знать, к чему оно приведет.
Это замечание весьма обесценивает позитивную сторону теории исторического метода Мейера. Фундаментальной для этой теории оказывается концепция исторического прошлого как состоящего из событий, связанных друг с другом в каузальных рядах. Она-то и определяет мейеровское учение об историческом познании как поиске причин, об исторической необходимости как детерминации события этими причинами, об исторической случайности, или случае, как пересечении двух или более причинных рядов; об исторической значимости как порождении последующих событий в ряде и т. д. Все эти концепции окрашены позитивизмом и потому ошибочны.
Ценная же сторона его теории – учение об интересе историка. Только здесь он обнаруживает подлинное понимание сути проблемы. Осознав, что даже в том случае, если мы ограничим себя исторически значимыми событиями в смысле, определенном выше, мы все еще будем иметь перед собою ошеломляющее число последних, он пытается ограничить число объектов, заслуживающих внимания историка, вводя новый принцип отбора, основанный на интересах историка и современного ему общества, представителем которого он является. Именно историк как живое, действующее существо сам порождает проблемы, решение которых он стремится найти, и тем самым создает установки, с которыми подходит к изучению своего материала. Этот субъективный элемент – существенный фактор любого исторического знания.
Но даже здесь Мейер до конца не осознает всего значения своей теории. Его все еще волнует то обстоятельство, что какой бы значительной информацией мы ни располагали о данном периоде, мы всегда можем узнать еще больше о нем, и это большее может изменить результаты, казавшиеся до сих пор вполне надежными. Поэтому, доказывает он, всякое историческое знание ненадежно. Он не понимает, что проблема, стоящая перед историком является современной проблемой, а не проблемой будущего и заключается она в интерпретации материала, имеющегося на сегодняшний день, а не в предвидении будущих открытий. |173| Цитируя Оукшотта, можно сказать, что слово «истина» не имеет значения для историка до тех пор, пока оно не означает: «А на основании чего мы обязаны верить этому?»
Большой заслугой Мейера является его действенная критика откровенно позитивистской социологической псевдоистории, модной в его время. И в деталях своей работы он постоянно обнаруживает живое чувство исторической реальности. Его теория, однако, рушится там, где ему не удается довести свою атаку на позитивизм до ее логического конца. Он удовлетворяется позицией наивного реализма, рассматривающей исторический факт как одну, а познание историком этого факта – как другую сторону отношения. Отсюда в конечном счете он понимает историю как простой спектакль, наблюдаемый извне, а не как процесс, интегральным элементом которого оказывается сам историк, – и как часть этого процесса, и как его самосознание. Здесь исчезает близость отношения между историком и предметом его исследований, концепция исторической значимости становится бессмысленной, поэтому принципы исторического метода Мейера, основывающиеся фактически на отборе важного, существенного, растворяются, как воздушная дымка.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Lehrbuch der Historische Methode (Leipzig, 1899). 6. Ed. 1908.
{ ** } Kleine Schriften (Halle, 1910), p. 3–67.
{ *** } Zukunft, 2 Jan. 1897.
{ **** } Deutsche Geschichte (Berlin, 1892).
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{33} Карл Лампрехт – немецкий историк, профессор истории в Марбургском и Лейпцигском университетах. Историк аграрных отношений в средневековой Германии, автор ряда методологических и философско-исторических работ: «Культурно-исторический метод» (1900), «Введение в историческое мышление» (1912). Взгляды Лампрехта на исторический процесс как на прогресс культуры (понимаемой в качестве целостности форм и продуктов коллективной человеческой деятельности), направленные против индивидуализирующего метода школы Ранке и его последователей, вызвали в конце века бурную дискуссию среди немецких историков. Отголоски этой дискуссии чувствуются и в оценках Коллингвуда. Лампрехт не является «крайним позитивистом», а некоторые его положения заставляют видеть в нем предшественника ряда плодотворных социо-культурных и структуралистических направлений современной западноевропейской историографии.
{34} Пауль Барт – немецкий историк-позитивист. Для Барта характерно понимание истории как «конкретной социологии». Основная философско-историческая работа Барта – «Философия истории как социология» (1897).
{35} Курт Брейзиг – историк культуры, профессор Берлинского университета. Для исторических работ Брейзига характерна тенденция к выявлению универсально-исторических законов развития культуры. Он сильно повлиял на становление концепции морфологии культуры Шпенглера. Основные философско-исторические труды Брейзига: «История культуры нового времени» (1901), «Ступени и законы мировой истории» (1905), «О бытии и познании исторических явлений» (1935 – 1944). Как и во многих других случаях, вызывает возражение стремление Коллингвуда отнести даже такого спекулятивного «системосозидателя», как Брейзиг, к числу «крайних позитивистов».
{36} Эдуард Мейер – немецкий историк античности. Философско-исторические работы Мейера обосновывают принципы спекулятивно-морфологического подхода к историческому процессу, теорию цикличности истории с ее отрицанием исторического прогресса. Один из прямых предшественников О. Шпенглера в философии истории.
VI. ШПЕНГЛЕР
Рецидив позитивистского натурализма у Освальда Шпенглера 37 находится в резком противоречии с работой Мейера и трудами лучших историков Германии двадцатого столетия. Untergang des Abendlandes [«Закат Европы» (нем.)] пользовался таким успехом у нас в стране, в Америке, равно как и в Германии, что мне представляется целесообразным еще раз назвать те причины, по которым я считаю эту книгу принципиально неверной.
По Шпенглеру, история – последовательность замкнутых, индивидуальных формаций (units), которые он называет культурами. Каждой культуре присущ особенный характер; каждая из них существует для того, чтобы выразить этот характер во всех сторонах своей жизни и развития. Но каждая культура имеет сходство с остальными, проходя одинаковый жизненный цикл, напоминающий жизненный цикл биологического организма. Он начинается с варварства примитивной эпохи; затем развивается политическая организация, искусства и науки и т. д., вначале существующие в архаичных формах. Затем, в классический период культуры, наступает их расцвет, сменяющийся окостенением в эпоху декаданса, и, наконец, культура приходит к новому варварству, когда все становится предметом торговли, вульгаризуется, и это конец культуры. |174| Культура, переживающая период декаданса, не порождает ничего нового, она мертва, и ее творческий потенциал исчерпан. Теория Шпенглера фиксирует не только фазы в циклическом развитии культуры, но и их продолжительность, так что если бы сегодня, например, мы могли определить точку того цикла, который переживает наша собственная культура, мы сумели бы точно предсказать, каковы будут ее последующие фазы.
Эта теория носит откровенно позитивистский характер, ибо история как таковая заменена в ней морфологией истории, натуралистической наукой, ценность которой заключается во внешнем анализе, в открытии общих законов и (главное свойство неисторической мысли!) претензиях на предсказание будущего, основывающихся на научных принципах. Факты здесь рассматриваются в позитивистском духе, как изолированные друг от друга и не вырастающие органически друг из друга, но факты у Шпенглера – не столько единичные события, сколько своего рода совокупности, множества фактов, – факты более крупные и значительные, чем индивидуальные события, каждый из них имеет определенную внутреннюю структуру, соотносясь с другими, однако не в историческом плане. Факты соотносятся только: а) во времени и пространстве и б) морфологически, т. е. посредством отношений, основанных на сходстве их структур.
Этот антиисторический и просто натуралистический взгляд на историю определяет шпенглеровское понимание внутренних элементов каждой из культур, взятых сами по себе, ибо последовательность фаз в пределах одной культуры так, как он ее понимает, не более исторична, чем последовательность фаз в жизни какого-нибудь насекомого: яйцо, личинка, куколка, имаго. Таким образом, идея исторического процесса как духовного процесса, где прошлое сохраняется в настоящем, детально опровергается во всех ее аспектах. Каждая фаза культуры автоматически переходит в следующую, когда для этого наступит подходящее время, безотносительно к тому, как могли бы вести себя индивидуумы, жившие в ту пору. Далее, та неповторимая идея, которая отличает одну культуру от другой, мыслится Шпенглером не как идеал жизни, созданный людьми данной культуры в акте осознанного или бессознательного духовного творчества. Эта идея присуща им как некое природное свойство, как темная пигментация кожи у негров, а голубые глаза – у скандинавов. Таким образом, теория Шпенглера вполне сознательно и последовательно стремится изгнать из истории все то, что и делает ее историей, заменить всюду исторические принципы натуралистическими.
Книга Шпенглера обнаруживает громадную историческую эрудицию автора, но при этом факты постоянно искажаются и извращаются в угоду общему принципу. Приведем только один из многих примеров. Шпенглер утверждает, что для классической эллинско-римской культуры была в высшей степени характерна потеря ею всякого чувства времени, полная беззаботность в отношении прошлого и будущего. |175| Вот почему, по Шпенглеру, она (в отличие от египетской, обладавшей обостренным чувством времени) не создавала гробниц для мертвых. Он, по-видимому, забыл, что в Риме каждую неделю проводились оркестровые концерты в мавзолее Августа, что в течение столетий крепостью папам служила гробница Адриана и что самое обширное в мире собрание могильных памятников простирается на протяжении многих миль вдоль дорог, отходящих от Рима. Даже позитивистские мыслители девятнадцатого столетия, ошибочно стремившиеся свести историю к естественной науке, не заходили так далеко в беспардонной и беспринципной фальсификации фактов.
Сходство между Шпенглером и Тойнби бросается в глаза. Главное же различие состоит в том, что у Шпенглера культуры совершенно изолированы друг от друга, как монады у Лейбница. Их взаимоотношения в пространстве и времени, сходство между ними может установить только историк, находящийся вне их. У Тойнби же эти отношения, хотя и имеют внешний характер, составляют часть жизни самих цивилизаций. Для Тойнби чрезвычайно важно, что некоторые общества должны присоединиться к другим, обеспечивая тем самым непрерывность исторического процесса, хотя Тойнби и недооценил значение понятия непрерывности истории. У Шпенглера подобная аффилиация вообще невозможна. Между двумя культурами у него нет никаких положительных взаимодействий вообще. Таким образом, натурализм, который у Тойнби сказывается лишь на его общих принципах, у Шпенглера пронизывает каждое положение его теории.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{37} Освальд Шпенглер – крупный немецкий философ, один из основоположников современной зарубежной философии культуры. Философско-историческая концепция Шпенглера неоднократно подвергалась обстоятельной критике в советской литературе. См.: Кон И. С. Философский идеализм и кризис буржуазной исторической мысли. М., 1959. Как и в других случаях, вызывает возражение отнесение Коллингвудом Шпенглера к разряду «натуралистов». И по истокам своей философии (Ницше и немецкий неоромантизм последней трети XIX в.) и по складу мышления (антиэмпиричность, спекулятивность, апокалиптичность) Шпенглер ничего общего с натурализмом не имеет. В философии истории Шпенглера следует скорее видеть симптоматичное проявление «пророческих» и «эсхатологических» тенденций западноевропейской философии мысли XX в., принимающей иногда чисто религиозные формы (например, у Ясперса, Бердяева), иногда же внешне сциентистские, псевдонатуралистические формы (заигрывание с идеей культуры у Шпенглера и Тойнби).
§ 3. Франция
I. СПИРИТУАЛИЗМ РАВЕССОНА
То обстоятельство, что Франция, родина позитивизма, оказалась и страной, в которой позитивизм подвергся самой настойчивой и блестящей критике, только справедливо. Эта атака на позитивизм, в которую французская мысль вложила свои лучшие силы в конце девятнадцатого и начале двадцатого столетия, как и многие другие критические и революционные движения в этой стране, явилась еще одним доказательством неустрашимой последовательности французского духа. Просвещение, штурмовавшее в конце восемнадцатого века твердыню официальной религии, в своей основе было самоутверждением человеческого разума и человеческой свободы в борьбе с догмами и предрассудками. Позитивизм превратил естествознание в новую систему догм и предрассудков, и возродившаяся французская философия, вновь атакующая эту новую крепость, еще раз могла бы написать на своих знаменах старый лозунг Ecrasez l'infame.
|176| Это новое направление французской мысли в отличие от немецкой не было осознанно и сориентировано на историю. Но тщательное исследование ее основных черт показывает, что идея истории относилась к числу ее главных концепций. Если мы отождествим идею истории с идеей духовной жизни или процесса, то тесная связь французского спиритуализма с философией истории станет вполне наглядной, ибо хорошо известно, что идея духовного процесса является ведущей идеей современной французской философии. В некотором отношении, как ни парадоксально подобное утверждение, это направление французской мысли более непосредственно занималось проблемой истории, чем аналогичное направление в Германии. Немецкий историзм, как бы много он ни говорил об истории, всегда воспринимал ее в категориях теории познания – его действительный интерес всегда сосредоточивается на субъективных психических процессах, происходящих в сознании историка. Проникнутый общим предрассудком в отношении метафизики (предрассудок частично неокантианского, а частично позитивистского происхождения), он избегает исследования вопроса об объективной природе самого исторического процесса, что и приводит, как мы уже видели, к пониманию этого процесса как некоего зрелища, развертывающегося перед глазами историка, и, следовательно, к превращению его в природный процесс. Но французский дух, откровенно метафизичный по своим традициям, сосредоточивается на характере духовного процесса, внося тем самым значительный вклад в решение проблем философии истории, хотя слово «история» при этом вообще не употребляется.
Здесь я хочу остановиться лишь на нескольких идеях этого удивительно богатого и разнообразного направления и показать их значение для решения нашей основной проблемы. В нем постоянно присутствуют две темы: одна негативная – критика естествознания, вторая позитивная – изложение концепции духовной жизни или процесса. Все это – отрицательные и положительные стороны одной и той же идеи. Естественные науки, поднятые позитивизмом до ранга метафизики, понимают реальность как систему процессов, управляемую универсальным законом причинности. Все является тем, чем оно является, потому что оно было детерминировано чем-то другим. Духовная жизнь – это мир, реальность которого составляет его свобода или спонтанность, не мир без законов, или хаотичный мир, но мир, в котором законы свободно создаются тем же самым духом, который свободно подчиняется им. Если такой мир существует вообще, то метафизика позитивизма должна быть ошибочна. Отсюда необходимо доказать, что эта метафизика неверна; ее следует атаковать на ее собственной почве, и именно там она должна быть опровергнута. Иными словами, необходимо доказать, что сколь бы методы естественных наук ни были оправданны в их собственной сфере, эта сфера не охватывает реальность как целое, она – ограниченная, зависимая реальность, зависимая в самом ее существовании от свободы или спонтанности, отрицаемой позитивизмом.
|177| Равессон 38 в шестидесятых годах прошлого века сделал первые шаги на пути к этим идеям *, доказывая, что взгляд на реальность как на нечто механическое, управляемое действующими (efficient) причинами, не может служить метафизической доктриной, потому что не может дать описания целого, внутри которого действуют эти причины. Чтобы это целое существовало и сохраняло себя, причинность должна быть представлена в нем в двух формах: в виде так называемых «действующих причин», связывающих часть с частью, и в виде целевой причинности, организующей эти части в единое целое. Это – лейбницевская концепция синтеза действующих и целевых причин, которая дополнена другой доктриной, также заимствованной у Лейбница, согласно которой наше познание телеологического принципа выводится из нашего осознания его как принципа, действующего в нашем собственном мышлении. Наше познание самих себя как духовных сущностей, как самосозидающейся и самоорганизующейся жизни помогает тем самым нам увидеть ту же самую жизнь в природе; и (хотя позитивизм и не понимает этого) только потому, что природа представляет собой телеологический организм, имеются причинные отношения и между ее частями.
Здесь мы сталкиваемся с попыткой установить реальность духа путем растворения реальности самой природы в духовном. Но мы уже знаем из нашего анализа немецкой мысли, что такое сведение не только несправедливо в отношении естественных наук, отрицая существование чего бы то ни было природного вообще, но и опасно для учения о духе, так как оно отождествляет его с чем-то, что может быть найдено в природе. Опасность заключается в том, что в этом случае возникает тенденция заменять природу и дух чем-то третьим, не являющимся ни подлинной природой, ни подлинным духом. Этим третьим оказывается жизнь, мыслимая не в качестве духовной жизни или процесса сознания, но в качестве биологической или физиологической жизни – основной принцип теории Бергсона.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Rapport sur le philosophie en France au XIXme siecle (Paris, 1867).
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{38} Феликс Равессон-Мольен – французский философ-спиритуалист, археолог. Специалист по истории античной философии, автор цикла работ об Аристотеле и стоицизме. В основу собственной философии Равессон кладет освобождение от материалистических элементов учения Аристотеля об идеальной форме как о духовной субстанции мира.
II. ИДЕАЛИЗМ ЛАШЕЛЬЕ
Чтобы избегнуть этой опасности, необходимо было подчеркнуть, что жизнь духа – не просто жизнь, а рациональность, т. е. деятельность мышления. Человеком, понявшим это, был Лашелье 39 , один из крупнейших современных французских философов. В течение своей долгой преподавательской деятельности, которая сама по себе внесла неоценимый вклад во французскую философию, Лашелье мало печатался, но все опубликованные им работы – образец глубины мысли и ясности формы. |178| Его короткий очерк «Психология и метафизика» * – мастерское доказательство того, что психология как естественнонаучная дисциплина не может понять дух таким, каким он является в действительности; она может исследовать только непосредственные данные сознания, наши ощущения, чувства. Но сущность духа состоит в том, что он знает, т. е. его объектом оказывается не просто состояние его самого, но реальный мир. Это становится возможным благодаря тому, что он мыслит, а деятельность мышления – свободный, самосозидательный процесс, не зависящий в своем существовании ни от чего иного, кроме себя. Если же мы спросим, почему существует мысль, то единственно возможным ответом на этот вопрос будет ответ, что само существование, чем бы оно ни было, представляет собою деятельность мышления. В основу доказательства Лашелье кладет здесь идею о том, что само познание выступает как функция свободы; познание возможно только потому, что деятельность духа абсолютно спонтанна. Поэтому естественные науки, вместо того чтобы ставить под сомнение реальность духа, не находя его в природе, либо же, наоборот, восстанавливать его права на существование, открывая его в ней (что никогда не может быть сделано), реабилитируют его совершенно иным образом, так как сами они – продукт духовной деятельности ученого. Именно этого ясного учения о жизни духа, жизни, являющейся одновременно как свободой и познанием, так и сознанием своей собственной свободы, жизни, которую никакое научное мышление не может обнаружить или проанализировать, пользуясь категориями психологии, мы и не можем обнаружить в построениях немецкой школы. Это еще не теория истории, но это – основа для построения такой теории.
Если бы другие французские мыслители поняли концепцию Лашелье, они не стояли бы перед необходимостью заниматься; критикой естествознания, которая занимала столь большое место во французской философии конца девятнадцатого и начала двадцатого столетия. Аргументы Лашелье подрывали самый фундамент здания враждебной теории, а не ее верхние этажи, которые они штурмовали. Лашелье критикует не естествознание как таковое, но философию, пытающуюся доказать, что естественные науки – единственно возможная форма знания, сводя тем самым дух к природе. Мне нет необходимости поэтому описывать труды Бутру и его школы, попытавшихся отстоять реальность духовной жизни, бросая тень сомнения на обоснованность естественнонаучного познания. Но, чтобы показать, к чему привела эта критика, критика идущая до конца и поднятая до уровня конструктивной философии, я должен сказать несколько слов о работах Бергсона 40 .
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Oeuvres (Paris, 1933), vol. 1, p. 169–219.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{39} Жюль Лашелье – французский философ и логик, профессор в Эколь Нормаль. Приход туда Лашелье ознаменовал собою конец эпохи господства во французской философии середины XIX в. эклектической и догматической философии В. Кузена. Философия Лашелье – критический идеализм, исследующий способности человеческого познания в духе кантовской традиции философии, но в отличие от Канта делающий онтологические выводы о духовной природе реальности: каким условиям должна отвечать реальность чтобы быть познаваемой. Главное произведение Лашелье – «Психология и метафизика» (1885).
{40} Анри Бергсон – французский философ, профессор философии в Коллеж де Франс, Лауреат Нобелевской премии по литературе 1927 г. Один из самых влиятельных философов-иррационалистов XX в. Для «философии жизни» Бергсона характерна резкая поляризация органического и неорганического, учение о так называемой «творческой эволюции», резкая критика дарвинизма за якобы присущий ему механицизм. В области гносеологии Бергсон – один из основоположников современного интуитивизма с его противопоставлением «интуиции» как метода познания живого (в том числе и исторического) «геометризированному» рационализму, характерному для физико-математического естествознания. Излагаемые Коллингвудом положения бергсонианства взяты из докторской диссертации Бергсона «Непосредственные данные сознания» (1889), в которой анализируется время как форма существования жизни и сознания в противопоставлении пространству – основной характеристике неорганического. Среди многочисленных марксистских работ, дающих критический анализ философии Бергсона, можно назвать работу: Асмус В. Ф., Богомолов А. С. Антиинтеллектуалистический интуитивизм Анри Бергсона. – В кн.: Современная буржуазная философия. М., 1972.
III. ЭВОЛЮЦИОНИЗМ БЕРГСОНА
|179| Конструктивная направленность бергсоновской мысли видна уже из того, что его первая книга делает акцент на позитивную тему, которую я определил как одну из главных черт современной французской мысли. Его Essai sur les Donnees immediates de la Conscience» [«Очерк о непосредственных данных сознания» (фр.)] (переведено в 1913 г. на английский язык под названием «Время и свобода воли») представляет собой описание свойств нашей психической жизни в том виде, как они даны нам в нашем реальном опыте. Эта жизнь – последовательность психических состояний, но последовательность, понимаемая весьма специфически. Одно состояние не сменяется другим, ибо оно не исчезает, когда наступает следующее, они проникают друг в друга, прошлое живет в настоящем, сливается с ним, и именно в силу этого взаимопроникновения настоящего и прошлого последнее дано нам в определенном смысле и сейчас. Например, слушая мелодию, мы не воспринимаем отдельных звуков изолированно: наше переживание каждого последующего звука зависит от того, как мы слушали предшествующий звук и, вообще говоря, все ноты, до этого прозвучавшие. Цельное восприятие мелодии является, таким образом, прогрессирующей и необратимой последовательностью переживаний, включающихся друг в друга. Поэтому оно – не множество переживаний, а одно переживание, организованное особым образом. Способом их организации оказывается время, и время представляет собою не что иное, как именно способ организации опыта: оно – множество частей, которые в отличие от пространства проникают друг в друга, и настоящее включает прошлое. Эта временная организация характерна для сознания и является основой свободы человека, ибо, поскольку настоящее содержит в себе прошлое, оно не определяется прошлым как чем-то внешним по отношению к нему, как некоей причиной, следствием которой оно является. Настоящее – свободная и творческая деятельность, охватывающая и подкрепляющая свое прошлое собственным деянием.
До сих пор анализ сознания Бергсоном представляет собой ценный вклад в теорию истории, хотя он и не пользуется им в этих целях. Мы уже видели, что существенным моментом любой такой теории должно быть учение о душевной жизни как о процессе, в котором прошлое не выступает в качестве простого зрелища для настоящего, но действительно живет в настоящем. Но процесс, описываемый Бергсоном, хотя и является психическим процессом, не рационален. Это не последовательность мыслей, а простая последовательность непосредственных ощущений и чувств. Эти чувства и ощущения – не знания, наше осознание их чисто субъективно, а не объективно; переживая их, мы не познаем нечто, независимое от опыта. |180| Чтобы приобрести знания, мы должны обратиться к чему-то вне нас, а когда мы делаем это, мы воспринимаем мир вещей, отделенных друг от друга в пространстве, не проникающих друг в друга даже во временном отношении, ибо время, в котором они изменяются, совершенно отлично от взаимопроникающего времени внутреннего сознания. Это – время, измеряемое часами, время внешнего мира, пространственное время, в котором различные времена исключают друг друга, как части пространства. Поэтому наука, которая выражает наше осознание этого внешнего мира, деятельность интеллекта, оказывается полной противоположностью нашего внутреннего опыта: интеллект – это способность рассекать объекты на изолированные и самодовлеющие частицы. Почему же интеллект занимается столь странной деятельностью? Ответ Бергсона сводится к тому, что мы нуждаемся в нем в практических целях. Поэтому естественные науки – не способ познания реального мира, их ценность заключается не в их истинности, а в их полезности; мы не познаем природу с помощью естественнонаучного мышления, мы ее расчленяем для того, чтобы овладеть ею.
Во всех последующих работах Бергсон никогда не выходит за пределы этой исходной дуалистической точки зрения, хотя она постоянно принимает у него все новые и новые формы. Жизнь сознания всегда остается для него жизнью непосредственного опыта, лишенного всякой мысли, всякой рефлексии, всякой рациональности. Осознание ею самой себя – всегда лишь непосредственное созерцание ею своих собственных состояний. А отсюда – духовный процесс, хотя и напоминает исторический в том отношении, что он сохраняет свое прошлое в настоящем, не является все же подлинно историческим процессом, потому что прошлое, сохраняемое здесь в настоящем, – непознанное прошлое. Оно – лишь такое прошлое, отголоски которого в настоящем непосредственно переживаются человеком, как им переживается и само настоящее. Эти отголоски, наконец, умирают, и когда это происходит (просто потому, что они больше непосредственно не переживаются, а иначе переживаться не могут), то тогда уже их невозможно оживить. Следовательно, история невозможна, ибо история – не непосредственное самонаслаждение, а рефлексия, опосредование, мысль. Это интеллектуальный труд, цель которого – размышлять над жизнью духа, а не просто переживать ее. Но, по философии Бергсона, это невозможно – все внутреннее может только переживаться, а не мыслиться. Мыслимое же – всегда внешнее, а внешнее нереально, произведено для действия.
IV. СОВРЕМЕННАЯ ФРАНЦУЗСКАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ
Современная французская мысль, работая в указанных направлениях (ибо Бергсон пользовался и все еще пользуется популярностью, что доказывает правильность его анализа духа своей нации), обладает особенно живым самосознанием, пониманием самой себя как живого, творческого процесса и поразительным умением одушевлять все, что она может абсорбировать в этом процессе. |181| То же, что не абсорбируется им, французский ум рассматривает как нечто, радикально отличное от него, как простой механизм, с которым нужно считаться на практике, подходя к нему как механизму, действия которого прогнозируемы и полезны либо же непрогнозируемы и враждебны. Он никогда не пытается понять его изнутри, отнестись к нему с симпатией как к духовной деятельности, родственной его собственной. Так, в совершенно бергсоновском духе развивается французская политика в области международных отношений. В этом же духе действует и современная французская историография. Французский историк, следуя хорошо известному правилу Бергсона, стремится s'installer dans le mouvement», [включиться в движение (фр.)] «вработаться» в изучаемое им историческое движение, ощутить это движение как нечто, происходящее в нем самом. Ухватив его ритм, мысленно впитав его, он бывает в состоянии воспроизвести это историческое движение с исключительным блеском и правдивостью. В качестве примера я мог бы здесь сослаться хотя бы на один-два шедевра новейшей французской исторической литературы, на такие книги, как «История Галлии» Камилла Жюллиана 41 , «Философский радикализм» и «Историю английского народа» Эли Галеви 42 . Коль скоро историк сумеет добиться этой проницательности, источник которой – симпатия к описываемому процессу, ему легко описать основные его стадии на немногих страницах. Вот почему французские историки превосходят всех остальных в создании кратких и стимулирующих мысль работ, популярных в лучшем смысле этого слова, несущих широкой публике живое ощущение характера описываемого движения или периода. Им удается как раз то, чего не могут сделать немецкие историки, скованные своим сражением с фактами. Но французы не могут делать того, что так хорошо удается немцам, – обрабатывать изолированные факты с научной точностью и беспристрастностью. Недавний громадный скандал во французском академическом мире, связанный с глозельскими фальшивками {43}, показал одновременно как слабость французских ученых в области научных методов, так и то, как вопрос чисто технического порядка (каким ему и следовало бы быть) превратился в их умах в вопрос национальной чести. Споры вокруг Глозеля, сколь это ни гротескно, привели к созданию международной комиссии, и, разумеется, выводы комиссии не были приняты.
Таким образом, современная французская мысль запуталась там же, где и немцы. Каждая из них в конечном счете смешивает Дух с природой и не может отличить исторический процесс от природного. Но, в то время как немецкая школа в философии истории стремится найти объективный исторический процесс, существующий вне сознания мыслителя, и не может этого сделать как раз потому, что он не является чем-то внешним, французская школа стремится локализировать его в сознании мыслителя, дать его субъективное определение и не может этого сделать, потому что, включенный в сферу субъективного, он перестает быть процессом познания и становится процессом непосредственного переживания. |182| Он превращается в простой психологический процесс, в процесс ощущения, чувств, эмоций. Ошибка в обоих случаях коренится в одном и том же. Субъективное и объективное рассматриваются как две различные вещи, гетерогенные по своим сущностям, хотя и тесно связанные. Это учение справедливо для естественных наук, где процесс научной мысли оказывается духовным или историческим процессом, имея в качестве своего объекта природный процесс. Но оно ошибочно в случае истории, где процесс исторической мысли гомогенен с самим историческим процессом, так как они оба – процессы мысли. Единственное философское движение, которое твердо усвоило эту особенность исторической мысли и использовало ее в качестве систематического принципа, – это движение, начатое Кроче в Италии.
КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА
{41} Камилл Жюллиан – французский историк, профессор Бордоского университета и Коллеж де Франс. Специализировался по истории Поздней Римской империи и истории древней Галлии. Основная его работа – «История Галлии» (1907 – 1926) – рассматривает историю римской провинции Галлии как древнейшую историю Франции.
{42} Эли Галеви – французский историк политической мысли. Автор работы «Возникновение политического радикализма» (1801 – 1904) и «Истории английского народа в XIX веке».
{43} Под «главной проблемой французского спиритуализма» имеется в виду критика естественнонаучных методов мышления, рассматриваемых в качестве модели для любых форм познания, и разработка теорий сознания во французском идеализме XIX – XX вв.
В комментариях 41–43 печатного издания произошел сбой. Примечание 43 явной привязки к тексту не имеет – bellabs
§ 4. Италия
I. ОЧЕРК КРОЧЕ 1893 г.
В современной итальянской философии гораздо меньше компетентных авторов и разнообразных точек зрения, чем во французской или немецкой; в частности, ее литература по теории истории, хотя и более обширна, чем французская, представляется весьма небольшой в сравнении с немецкой. Однако в вопросе о предмете истории вклад итальянской философии более ценен, чем французской, так как она непосредственно рассматривает эту проблему и даже делает ее главным объектом своего внимания. Перед немецкой же философией она имеет то преимущество, что если традиция исторических исследований в Германии берет свое начало где-то не раньше восемнадцатого века, то в Италии она восходит к Макьявелли и даже к Петрарке. В девятнадцатом же столетии лидеры итальянской мысли заложили основы серьезных и настойчивых философско-исторических исследований, а продолжительность, разнообразие и богатство этой традиции придают особый вес выводам современных итальянских мыслителей по философии истории, ибо последняя проникла в самую плоть их цивилизации.
В 1893 г., когда Бенедетто Кроче в возрасте двадцати семи лет написал первый очерк по теории истории, он не только сам был выдающимся историком, но и опирался на обширную работу, проделанную в этой области новейшей итальянской философией. Результаты последней, однако, настолько полно вошли в его труды, что здесь мы можем ничего не говорить о предшественниках Кроче.
|183| Его очерк назывался «История, подведенная под понятие искусства» *. Вопрос, является история наукой или искусством, недавно был предметом дискуссии, особенно в Германии, и, как правило, на него отвечали, что она – наука. Можно вспомнить, что виндельбандовская критика этого тезиса появилась не ранее 1894 г. Поэтому сравнение очерка Кроче с соответствующей работой Виндельбанда может оказаться весьма поучительным. Во многих отношениях они сходны, но очевидно, что даже на этой ранней стадии своей научной карьеры Кроче превосходил Виндельбанда философским интеллектом и глубже понимал суть обсуждаемой проблемы.
Кроче начинает с уточнения понятия искусства. Он указывает, что искусство – не средство предоставления или получения чувственных удовольствий, не изображение природного факта и не построение и наслаждение системами формальных отношений (три наиболее популярные в то время теории), но интуитивное созерцание индивидуальности. Художник видит и изображает эту индивидуальность, а его аудитория воспринимает ее такой, какою он представил ее. Искусство, таким образом, не эмотивная, а когнитивная деятельность, оно – познание индивидуального. Наука же, напротив, – познание общего, ее задача – выработка общих понятий и определение их взаимоотношений.
История, далее, занимается исключительно конкретными индивидуальными фактами. «У истории, – говорит Кроче, – лишь одна обязанность – рассказать о фактах». То, что называется поиском причин этих фактов, на самом деле только более пристальный взгляд на сами факты и понимание индивидуальных отношений между ними. Бесполезно, ибо бессмысленно, называть историю «описательной наукой», ибо сама ее описательность препятствует ей быть наукой. Здесь Кроче как бы предвидит вопросы, поднятые Виндельбандом, и дает правильный ответ на них. Термин «описание» может, конечно, использоваться как слово, обозначающее аналитическую и обобщающую характеристику, которую эмпирическая наука дает своему предмету; но если этот термин обозначает то, что он значит в истории, то выражение «дескриптивная наука» является contradictio in adjecto (противоречие в определении). Цель ученого – понять факты в смысле распознавания в них частных случаев общих законов. Но история так не осмысливает свой объект, она созерцает его и все. А это как раз то, что делает художник, поэтому сравнение между историей и искусством, уже сделанное Дильтеем в 1883 г. и Зиммелем в 1892 г. и приводимое Кроче, совершенно справедливо. Однако для Кроче отношение между историей и искусством не ограничивается простым сходством – они тождественны. Искусство и история – это одно и то же – интуиция и воспроизведение индивидуального.
|184| Очевидно, мы не можем ограничиться лишь утверждением их тождества. Если история – искусство, то она во всяком случае весьма своеобразный его вид. Художник лишь фиксирует то, что он видит; историк делает не только это, но и убеждает себя в том, что увиденное им истинно. Кроче формулирует эту мысль так: искусство вообще, в широком смысле, воспроизводит или повествует о возможном; история же воспроизводит или повествует о том, что произошло на самом деле. То, что произошло, конечно, не невозможно, иначе оно никогда бы не случилось; отсюда – реальное включается в сферу возможного, а не лежит вне ее, и поэтому история как повествование о реальном оказывается подвидом искусства как повествования о возможном.
Таковы основные положения очерка Кроче. Он привлек к себе большое внимание и вызвал многочисленные критические отзывы. Но, перечитывая эту критику сегодня, можно видеть, что аргументы Кроче в целом были вполне обоснованными; он глубже понял вопрос, чем любой из его критиков. К действительной же слабости своей работы он сам привлек внимание в Предисловии к переизданию очерка двадцать шесть лет спустя.
«Я не почувствовал новой проблемы, которая заложена в самой концепции истории как художественного воспроизведения реальности. Я не увидел, что воспроизведение, в котором реальное принципиально отличается от возможного, является чем-то большим, чем просто художественным воспроизведением или интуицией. Это отличие создается понятием, не конкретным или абстрактным понятием науки, а понятием философии. Последнее же одновременно и представляет реальность, и оценивает ее, оно всеобще и вместе с тем индивидуально». Иными словами, искусство как таковое – чистая интуиция и не включает в себя мысль, но для того, чтобы отличить реальное от просто возможного, необходимо мыслить. Следовательно, определить историю как интуицию реального – значит утверждать одновременно, что она – искусство и более, чем искусство. Если выражение «описательная наука» – contradictio in adjecto, то таким же противоречием оказывается выражение «интуиция реального», ибо интуиция, как раз потому, что она интуиция, а не мысль, ничего не знает о различии между реальным и воображаемым.
Даже с учетом этой слабости ранняя теория Кроче представляет собой известное движение вперед по сравнению с немецкими концепциями, которые она так сильно напоминает. Каждый из подходов усматривает в различии между индивидуальным и всеобщим ключ к различию между историей и наукой. У каждого остаются свои неразрешенные проблемы. Но разница в том, что немцы согласны и впредь называть историю наукой, не отвечая на вопрос, как возможна наука об индивидуальном. В результате они понимают историческую науку и естественные науки как два вида науки – взгляд, оставляющий дверь открытой для натурализма и незаметно вводящий понимание истории, наполненное тем, что по традиции связывают со словом «наука». |185| Кроче, отрицая, что история – наука вообще, одним ударом освобождается от натурализма и обращается к идее истории как чего-то принципиально отличного от природы. Мы уже видели, что в конце девятнадцатого столетия основной проблемой, с которой столкнулась философия, была проблема ее освобождения от тирании естествознания. Сложившаяся ситуация потому и требовала той смелости, которую мы обнаруживаем в выступлении Кроче. И именно это сделанное им в 1893 г. четкое разграничение между идеей истории и идеей науки позволило ему развить концепцию истории значительно дальше, чем любому иному философу его поколения.
На то, чтобы увидеть слабые места своей ранней теории, ему понадобилось некоторое время. В первой крупной философской работе, а именно в «Эстетике» 1902 г., он еще придерживается первоначальной точки зрения на историю: она не ищет законов, говорит он **, она не образует понятий, она не пользуется дедукцией или индукцией, она не доказывает, она повествует. В той мере, в какой ее задача – дать изображение совершенно определенной индивидуальности, она тождественна с искусством. И когда он подходит к вопросу, чем история отличается от чистой фантазии в искусстве, он дает прежний ответ на него, говоря, что история в отличие от искусства отличает реальное от нереального.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } La Storia ridotta sotto in concetto generale dell' Arte. Перепечатано: Primi Saggi (Bari, 1919).
{ ** } Англ. перевод. 2-ое изд. Лондон, 1922, стр. 26–28.
II. ВТОРАЯ ФОРМУЛИРОВКА КРОЧЕ: «ЛОГИКА»
Только в «Логике», опубликованной в 1909 г., он ставит проблему, каким образом можно провести это разграничение. Логика – теория мышления, и только мышление может провести границу между истинным и ложным, что отличает историю от искусства в строгом (и, как теперь признал бы Кроче, единственно верном) смысле слова. Мыслить – это образовывать суждения, и логика традиционно выделяет два типа суждений: всеобщие и индивидуальные. Всеобщее суждение определяет содержание определенной идеи, например идеи равенства суммы углов любого треугольника двум прямым. Индивидуальное суждение констатирует индивидуальный факт, например когда мы говорим, что данный треугольник определяет границы земельной собственности такого-то лица. Эти суждения дают нам два типа знаний, которые могут быть названы априорным и эмпирическим (Кант), verites de raison и verites de fait [истины разума и истины факта (фр.)] (Лейбниц), отношениями между идеями и фактами (Юм) и т. д.
|186| Но, продолжает Кроче *, традиционное деление истин на эти два класса ложно. Разграничение между суждением об индивидуальном существовании, понимаемом как простая констатация фактов, verites de fait, всеобщим суждением, verlies de raison, приводит к выводу, что существование индивидуального иррационально. Но это абсурд. Индивидуальный факт не был бы тем, чем он является, если бы у него не было бы для этого каких-то причин. С другой стороны, отличать всеобщие истины как verites de raison от verites de fait – значит утверждать, что всеобщие истины не реализуются в конкретных фактах. Но что такое всеобщая истина, как не истина, подтверждаемая всеми фактами, к которым она приложима?
Кроче делает вывод, что необходимые, или всеобщие, истины и истины случайные, или индивидуальные, – не два различных типа знания, но неотделимые друг от друга элементы любого подлинного познания. Всеобщая истина истинна лишь постольку, поскольку она реализуется в частном примере; всеобщее должно, как он формулирует, воплотиться в индивидуальном. И далее он показывает, что даже в суждениях, которые на первый взгляд представляются совершенно и абстрактно всеобщими, т. е. в чистых определениях, фактически присутствует то, что он называет историческим элементом, элемент этого, здесь, теперь, поскольку само определение было сформулировано конкретным историческим мыслителем, столкнувшимся с проблемой, возникшей при конкретных обстоятельствах и в конкретный период истории мысли. С другой стороны, индивидуальное, или историческое, суждение – не простое созерцание данного факта или восприятие чувственного данного. Это – суждение, обладающее предикатом, и предикат в нем – понятие. Понятие же это дано сознанию человека, высказывающего индивидуальное суждение, как всеобщая идея, идея, которую он, если он понимает свои собственные мысли, должен уметь определить. Таким образом, есть только один тип суждения – суждение, являющееся одновременно и индивидуальным, и всеобщим – индивидуальным, поскольку оно описывает индивидуальное состояние вещей, и всеобщим, поскольку описывает это состояние, осмысливая его во всеобщих понятиях.
Проиллюстрируем эти два положения, выдвинутые Кроче. Во-первых, покажем, что всеобщее суждение на самом деле оказывается индивидуальным. Джон Стюарт Милль определил нравственный поступок как поступок, обеспечивающий максимальное счастье максимально большому числу людей. На первый взгляд такое определение выглядит как совершенно неисторическое, пригодное для всех времен и мест, если вообще верное. Но, высказывая это суждение, Милль фактически описывал то, что мы имеем в виду, называя тот или иной поступок «нравственным», и здесь слово мы вовсе не относится ко всему человечеству во всех местах его обитания и во все периоды его существования, мы – это англичане девятнадцатого века со всеми моральными и политическими идеями их времени. Милль описывает, хорошо ли плохо, конкретную фазу в развитии человеческой нравственности. |187| Он может не осознавать этого, но занимается именно этим.
Во-вторых, покажем, что индивидуальное суждение в истории является всеобщим в том смысле, что его предикатом выступает понятие, которое может и должно быть определено. Я открываю наугад историческую книгу и читаю такое предложение: «Не следует забывать, что такие монархи, как Людовик XI и Фердинанд Католик, несмотря на все их преступления, решили национальную задачу превращения Франции и Испании в две великие и могущественные нации». Это предложение предполагает, что писатель и читатель понимают термины «преступление», «нация», «могущественный» и т. д., и понимают их однозначно; оно предполагает, что у писателя и читателя есть некая общая система этических и политических идей. Данное предложение в качестве исторического суждения предполагает, что эти идеи образуют связную систему, могут быть логически обоснованы, т. е. оно предполагает наличие этической и политической философии. Именно посредством этой этической и политической философии мы воспринимаем историческую реальность Людовика XI; и наоборот, именно потому, что понятия этой философии воплощены в Людовике XI, мы ухватываем их значения.
Таково учение Кроче о логической взаимосвязи всеобщих, или дефиниционных, и индивидуальных, или исторических, суждений, равно как и его решение проблемы отношения философии (т. е. всеобщего суждения) к истории. Вместо того чтобы разъединять философию и историю, помещая их в две взаимоисключающие сферы, и тем самым сделать невозможной адекватную теорию истории, он объединяет их в едином целом, в суждении, субъект которого индивидуален, а предикат – универсален. История, таким образом, перестает пониматься как созерцание индивидуального; она не просто воспринимает индивидуальное, ибо тогда она превратилась бы в искусство. Она высказывает суждение об индивидуальном, поэтому всеобщность, априорность, неотъемлемо присущие всякой мысли, представлены и в истории в форме предиката исторического суждения. Мыслителем историк становится благодаря тому, что он постигает значение этих предикатов и находит эти значения воплощенными в индивидуумах, созерцаемых им. Но это постижение значения понятия есть философия, поэтому философия – интегральная часть самого исторического мышления; индивидуальное суждение в истории только потому оказывается суждением, что содержит в себе в качестве одного из элементов философское мышление.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Англ. перевод (Лондон, 1917), стр. 198.
III. ИСТОРИЯ И ФИЛОСОФИЯ
|188| Учение Кроче об отношении между философией и историей весьма примечательно и оригинально. До Кроче было принято рассматривать философию, как царицу наук, и отводить истории скромное место среди ее подданных, где-то на окраинах ее царства. Но для него в этот кульминационный период развития его мысли задача философии ограничивается осмыслением значения понятий, которые в реально функционирующей мысли существуют только как предикаты исторических суждений. Имеется только один вид суждения – индивидуальное суждение истории. Иными словами, все реальное – история и всякое знание – историческое знание. Философия же – только один из конституирующих элементов в истории; она – всеобщий элемент в мысли, конкретное бытие которой индивидуально.
Это можно сравнить с немецкой точкой зрения, выраженной, в частности, Риккертом: всякая реальность исторична. Но Риккерт пришел к своей теории, основываясь на номиналистическом принципе, по которому любое понятие представляет собою простую фикцию интеллекта. Отсюда следует, что суждение «Людовик XI совершал преступления» имеет чисто вербальный характер и означает: «преступление» – слово, которое я применяю для описания действий Людовика XI. Для Кроче «преступление» – не слово, а понятие, и утверждение, что Людовик XI совершал преступления, является поэтому утверждением не о произвольном употреблении слов историком, но о действиях Людовика XI. Риккерт и Кроче могли бы согласиться с тем, что исторический факт – единственная реальность, но смысл этого тезиса был бы совершенно различным. Для Риккерта это значило бы, что реальность состоит из изолированных, единичных событий, простых частностей, понимаемых так, как понимаются частности, например, логикой Милля, т. е. как частности, не имеющие в себе никаких элементов всеобщего. Всеобщее при таком подходе добавляется к частному произвольным актом сознания. Кроче бы, напротив, счел, что реальность состоит из понятий, или универсалий, воплощенных в конкретные факты, причем это конкретное – не что иное, как воплощение всеобщего.
IV. ИСТОРИЯ И ПРИРОДА
Но что же тогда понимается под естественной наукой и как природный процесс соотносится, с точки зрения Кроче, с историческим? Отвечая на этот вопрос, Кроче утверждает, что естественные науки вообще не знание, а действие. Он проводит резкое различие между понятиями науки и понятиями философии. Понятия философии – производные мышления, они всеобщи и необходимы: утверждая их, мысль просто мыслит самое себя. Невозможно, например, мыслить, не считая нашу мысль истинной. |189| Таким образом, акт мышления, утверждая самого себя, утверждает и различие между истиной и ложью. Понятия науки, напротив, – произвольные конструкции; ни одно из них не обладает обязательной силой для мышления. Есть два типа таких понятий – эмпирические, например понятие кошки или розы, и абстрактные, вроде понятия треугольника или равномерного движения. В первом случае понятие – только один из способов, избираемых нами для группировки определенных фактов, фактов, которые с равным правом могут быть сгруппированы и иным образом. Во втором случае понятие вообще не имеет своих эмпирических эквивалентов, оно не может быть истинным, так как оно было бы истиною ни о чем; все, что мы можем сделать с ним, так это постулировать его и извлечь из него ряд гипотетических следствий. Поэтому эти произвольные конструкции на самом деле вовсе и не понятия, их можно было бы назвать концептуальными фикциями. Кроче их называет также псевдопонятиями.
Однако вся естественная наука оперирует этими псевдопонятиями. Какова же цель их конструирования? Что они такое? Они не ошибки, настаивает он, но и не истины. Их ценность имеет практический характер. Создавая их, мы манипулируем реальностями, методами, полезными для нас. Применяя понятия, мы не понимаем реальности лучше, но делаем их более податливыми для осуществления наших целей.
Мы видим, следовательно, что Кроче применяет прагматическую теорию естественных наук, с которой мы уже встречались у Бергсона. Но есть и одно существенное различие: в то время как для Бергсона реальность, с которою мы манипулируем таким образом, не что иное, как непосредственный внутренний опыт (и тогда непонятно, как любое наше действие или чье-нибудь еще может превратиться в объективные, пространственные факты), для Кроче реальность, которую мы превращаем в природу, применяя к ней псевдопонятия, сама по себе является историей, последовательностью фактов, действительно случившихся и познаваемых кашей исторической мыслью такими, какими они являются в действительности. Наблюдаемый нами факт убийства птицы кошкою историчен и, как все исторические факты, представляет собой воплощение некоего понятия в конкретном времени и месте. Единственно верный и единственно возможный путь его познания – познание его как исторического факта. Познанный таким образом, он занимает свое место в совокупности исторического знания. Но вместо того, чтобы познать его таким, каков он есть в действительности, мы можем сфабриковать для наших собственных целей псевдопонятия кота и птицы и сделать общий вывод о том, что не следует оставлять кота наедине с канарейкой.
Таким образом, природа для Кроче в одном смысле реальна, а в другом – нет. Она реальна, если природа означает индивидуальные события, события, происшедшие и наблюдаемые. |190| Но в этом смысле природа – только часть истории. Она нереальна, если природа означает систему абстрактных общих законов, ибо эти законы – только псевдопонятия, пользуясь которыми мы упорядочиваем те исторические факты, которые наблюдаем, помним и ожидаем.
С этой точки зрения различие между природными и историческими процессами, о котором мы говорили выше, исчезает. История не выступает больше как особое познание мира человека в отличие от мира природы. Она просто познание фактов или событий такими, как они случались в действительности, в их конкретной индивидуальности. Различие остается, но это не различие между человеком или духом и природой. Это различие между пониманием индивидуальности некоей мысли с помощью мысленного проникновения внутрь ее, превращения ее жизни в свою собственную и анализом и классификацией этой самой вещи с внешней точки зрения. Сделать первое – значит понять данную вещь как исторический факт; сделать второе – превратить ее в предмет научного исследования. Легко видеть, что любой из этих подходов может быть принят по отношению к человеческим существам и их деятельности. Например, исследовать мысль философа прошлого таким образом, чтобы сделать ее своей мыслью, пережить ее так, как он переживал ее, а именно как мысль, выросшую из определенных проблем и ситуаций, проследить ее развитие в рамках, налагаемых на нее конкретными обстоятельствами ее возникновения и не более, – значит подойти к ней исторически. Если же исследователь не может сделать всего этого и способен только анализировать ее отдельные стороны и классифицировать ее, относя к тому или иному типу (метод работы Дильтея в истории философии под конец жизни), то это равносильно подходу к мысли как к объекту естественнонаучного исследования, т. е. превращению ее в нечто природное. Процитируем Кроче *.
«Хотите понять подлинную историю неолитического обитателя Лигурии или Сицилии? Попытайтесь, если сможете, мысленно стать неолитическим лигурийцем или сицилийцем. Если же вы не в силах этого сделать или не хотите, то ограничьтесь описанием и упорядочиванием в определенной последовательности черепов, орудий, рисунков, которые были найдены у этих неолитических народов. Вы хотите понять подлинную историю былинки травы? Попытайтесь стать былинкой травы; а если вы не сможете этого сделать, удовлетворитесь анализом ее частей и даже созданием из них некоей разновидности идеальной или воображаемой истории».
Что касается неолитического человека, то совет Кроче, очевидно, хорош. Если вы сумеете проникнуть в его душу и сделать его мысли своими собственными, то только тогда вы сможете создать его историю, и никак не иначе; если же вы не в состоянии сделать этого, то все, что вам остается, это упорядочивать его останки в разновидность организованной системы, и мы получим этнологию или археологию, но не историю. |191| Но реальность неолитического человека была исторической реальностью. Когда он создавал определенное орудие, у него была известная цель в уме; орудие возникало как выражение его духа, и ваш подход к нему как к чему-то недуховному – результат недостаточности вашей исторической проницательности. Но верно ли это применительно к былинке травы? Представляет ли она собой воплощение и выражение собственной духовной жизни? Здесь я не так уверен. А когда мы подходим к какому-нибудь кристаллу или сталактиту, я перестаю быть только скептиком и открыто восстаю. Процесс, с помощью которого формируются эти вещи, представляется мне процессом, в котором наши поиски какого бы то ни было выражения мысли были бы тщетными, и тщетными не в силу недостатков нашей душевной эмпатии. Это – событие, обладающее своей индивидуальностью; но у него нет той внутренней стороны, которая, согласно Кроче, составляет (и я думаю, совершенно правильно) критерий историчности. Подход к природе как к чему-то духовному представляется мне ошибочным, и возможность противоположного, естественнонаучного, неисторического подхода к духу как к явлению природы отнюдь не делает его правомерным.
Но все это затрагивает вопросы, лежащие вне сферы данного исследования. Поэтому я коснусь их лишь в той мере, в какой панспиритуалистские тенденции Кроче повлияли на его учение о духе, т. е. на саму его концепцию истории. И я не нахожу в работах Кроче следов такого влияния. Это объясняется тем, что безотносительно к тому, существует или не существует природа как нечто, отличное от духа, она при всех случаях не может выступать в качестве действующего фактора в мире духа. Когда люди утверждают такую возможность и говорят (как мы видели на примере Монтескье) о влиянии географии или климата на историю, они ошибочно принимают влияние представлений некоторых лиц и народов о природе на их действия за влияние самой природы. То обстоятельство, что какие-то люди живут, например, на острове, само по себе не оказывает никакого воздействия на их историю; влияет на их историю то, как они оценивают свое островное положение, видят ли они, например, в море препятствие или же открытую дорогу для торговли. Если бы дело обстояло иначе, то их островное положение, будучи постоянным фактором, оказывало бы и неизменное воздействие на их историческую жизнь, а на самом деле оно приводит к одним следствиям, если они не овладели искусством навигации, к другим – если они овладели им лучше, чем их соседи, к третьим – если они овладели им хуже своих соседей, к четвертым – если все пользуются аэропланами. Само по себе оно просто сырой материал для исторической деятельности, а характер исторической жизни зависит от того, как этот материал используется.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Teoria е Storia della Storiografia (Bari, 1917), p. 119.
V. ОКОНЧАТЕЛЬНАЯ ПОЗИЦИЯ КРОЧЕ: АВТОНОМИЯ ИСТОРИИ
|192| Кроче, таким образом, отстоял автономию истории, ее право заниматься своими делами, пользуясь собственными методами, от покушений на нее как со стороны философии, так и со стороны естественных наук. Философия не может вторгаться в историю, накладывая, по гегелевской формуле, философскую историю на обычную, потому что само различение этих двух типов истории бессмысленно. Обычная история уже является философской: она содержит философию внутри самой себя в виде предикатов ее суждений. Философская история – это термин, синонимичный самой истории. В пределах конкретного целого, которым и является историческое знание, философское знание – одно из его составляющих частей, оно – мышление предикатов-концептов. Кроче формулирует все это, определяя философию как методологию истории.
Реабилитация истории по отношению к естественным и точным наукам идет у Кроче в противоположном направлении. История застрахована от их покушений не потому, что она уже содержит их в себе в качестве одного из своих элементов, но потому, что научное мышление этого рода может начаться только после того, как история завершит свою работу. Наука – это расчленение и переструктурирование исходных материалов, которые должны быть даны до начала научного исследования; но этими материалами оказываются исторические факты. Когда ученый говорит нам, что его теории основываются на фактах, наблюдениях и экспериментах, он понимает под этим, что они основываются на истории, ибо идея факта и идея истории синонимичны. Что некая морская свинка получила прививку и затем обнаружила определенные симптомы заболевания, это исторический факт. Патолог – человек, принимающий во внимание этот и некоторые другие аналогичные факты и упорядочивающий их определенным образом. Следовательно, история должна быть свободной от любого вмешательства со стороны науки, ибо до тех пор, пока она не установит факты собственными независимыми методами, у ученого не будет материала для его исследований.
Эти идеи в их законченной форме были выражены в работах Кроче 1912 и 1913 годов *. Здесь мы находим не только полную формулировку идеи об автономии истории, но и двоякое доказательство ее необходимости: ее необходимости применительно к философии, ибо она – конкретная мысль, а философия – лишь методологический момент последней, и ее необходимости по отношению к точным и естественным наукам в качестве источника «научных фактов» – выражение, обозначающее те исторические факты, из которых ученые образуют классы.
|193| Давайте теперь рассмотрим более внимательно концепцию, которая возникает на основе этого подхода **. Всякая история – современная история, но не в обычном смысле слова, когда современная история означает историю сравнительно недавнего прошлого, а в строгом смысле слова «современность», т. е. она – осознание собственной деятельности в тот момент, когда она осуществляется. История, таким образом, – самопознание действующего сознания. Ибо даже тогда, когда события, изучаемые историком, относятся к отдаленному прошлому, условием их исторического познания оказывается их «вибрация в сознании историка», т. е. свидетельства о них должны быть даны ему здесь и теперь, быть понятными ему. Ибо история не содержится в книгах и документах, она живет только в сознании историка, живет как его увлеченность предметом, как ход его мыслей, когда он анализирует и истолковывает эти документы. Делая это, он воскрешает для себя состояния сознания, которым они были обязаны своим происхождением.
Отсюда следует, что предметом истории оказывается не прошлое как таковое, а прошлое, о котором мы располагаем историческими свидетельствами. Многое из этого прошлого исчезло, исчезло в том смысле, что у нас больше нет документов для его реконструкции. Например, мы верим на основании простых исторических свидетельств, что в Древней Греции были великие живописцы, но эта вера – не историческое знание, потому что их творения исчезли и у нас нет никакой возможности воскресить их художественный опыт. Там были также и великие скульпторы; но в это мы не просто верим, мы это знаем, потому что у нас есть их творения и мы всегда можем сделать их составной частью нашей современной художественной жизни. Наша история греческой скульптуры – это наше современное переживание этих творений.
Указанное разграничение позволяет разделить две совершенно различные вещи: историю и хронику. Имена великих греческих живописцев, переданные нам традицией, не создают историю греческой живописи; это хроника греческой живописи. Хроника тогда – прошлое, в которое мы верим только на основании свидетельств, но не прошлое, исторически познанное. И это верование – простой волевой акт, наша решимость сохранять определенные свидетельства, которых мы не понимаем. Если мы бы поняли их, они стали бы историей. |194| Всякая история становится хроникой, когда о ней говорит человек, неспособный воскресить переживания ее действующих лиц; такой, например, предстает история философии в устах или под пером человека, не понимающего мыслей философов, о которых он рассказывает. Но для того, чтобы существовала хроника, должна прежде всего быть история, ибо хроника – тело истории, из которой ушел дух, она – труп истории.
История поэтому, полностью завися от исторических свидетельств, не имеет вместе с тем с ними ничего общего. Свидетельство – просто хроника. В той мере, в какой кто-нибудь говорит об авторитетах или же о бесспорных свидетельствах и тому подобном, он говорит о хронике, но не об истории. История основана на синтезе двух вещей, вещей только и существующих в этом синтезе, – на свидетельстве и критике. Свидетельство только тогда и делается свидетельством, когда им пользуются как свидетельством, т. е. интерпретируют, основываясь на критических принципах; а принципы – только тогда принципы, когда они включаются в практическую работу интерпретации свидетельств.
Но прошлое оставляет остатки, даже если они и не используются никем как материалы для истории этого прошлого; эти остатки многообразны и включают в себя реликты самого исторического мышления, т. е. хроники. Мы храним их в надежде, что в будущем они станут тем, чем они сейчас не являются, а именно историческими свидетельствами. Какие именно конкретные элементы и аспекты этого прошлого мы сейчас называем исторической мыслью, зависит от наших современных интересов и нашего отношения к жизни; но мы всегда осознаем, что имеются и другие элементы, и другие аспекты, вспоминать о которых у нас сейчас нет никакой необходимости. Но поскольку мы понимаем, что и они однажды заинтересуют нас, мы считаем своим долгом не забывать и не уничтожать эти свидетельства. Задача охранять остатки прошлого до тех пор, пока они не станут материалом истории, – задача источниковедов, архивариусов, антикваров. Как антиквар хранит старые орудия труда и керамику в своем музее, не обязательно реконструируя по ним историю, как архивариус таким же образом хранит и пополняет фонд документов, так и источниковед издает, исправляет, переиздает тексты, например, древнейшей философии, не обязательно понимая идеи, которые они выражают, и не будучи в состоянии поэтому воссоздать историю философии.
Подобная деятельность эрудита часто принимается за саму историю. Она становится при этом тем особым типом псевдоистории, которую Кроче называл филологической историей. Понятая в таком ложном виде, история превращается в собирание и хранение свидетельств, а сам процесс написания истории будет заключаться в транскрибировании, переводе и компиляции. Эта работа полезна, но она не история: здесь нет критики, нет интерпретации, нет воспроизведения опыта прошлого в собственном сознании. Это просто ученость, или эрудиция. |195| Но, чрезмерно реагируя на претензии эрудиции отождествлять себя с историей, можно впасть и в другую крайность. Эрудиту не хватает живого отношения к предмету. Живое же отношение к предмету прежде всего выражается в чувстве, страсти. Но одностороннее подчеркиванье чувства или страсти ведет ко второму типу псевдоистории – романтической или поэтической истории, подлинной целью которой оказывается не открытие истины о прошлом, а выражение чувств автора в отношении прошлого. Это патриотическая история, партийная история, история, вдохновляемая либеральными, гуманитарными или социалистическими идеалами; это всякая история, главной задачей которой оказывается выразить любовь или восхищение историка своим предметом или же его ненависть и презрение к нему, «восславить» или «развенчать» его. В этой связи Кроче и указывает, что всякий раз, когда историк прибегает к гипотетическим построениям или позволяет себе принимать простую возможность за случившееся, он фактически поддается искушению поэтизации или романтизирования истории; он выходит за пределы того, что доказывают факты, и выражает свои личные чувства, позволяя себе верить в то, во что ему хотелось бы верить. В подлинной истории нет места для просто вероятного или просто возможного; она разрешает историку утверждать только то, что обязывают его утверждать находящиеся в его распоряжении факты.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
{ * } Они были высказаны в очерках, которые в 1915 г. были объединены в книге «Zur Theorie und Geschichte der Historiographie» (Tubingen), опубликованной в 1917 r. в Бари под названием Teoria e Storia della Storiografia.
{ ** } Этот раздел был написан в 1936 г. и поэтому не был дополнен материалами книги Кроче La Storia come Pensiero e come Azione (Bari, 1938). Английский перевод: History of the Story of Liberty (London, 1941) (прим. изд.).
|