Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Одиссей. 1996. М.: Наука, 1996.

К оглавлению

Литературно-публицистический журнал "Одиссей" за 1996 г.

ИСТОРИК В ПОИСКАХ МЕТОДА

А. Я. Гуревич

ИСТОРИК КОНЦА XX ВЕКА В ПОИСКАХ МЕТОДА Вступительные замечания

Историк - дитя своего времени, и его труд не может не нести на себе отпечатка эпохи. Видение прошлого, как недавнего, так и самого отдаленного, в конечном итоге определяется исторической ситуацией, в которой историк творит. Меняется перспектива, смещается "точка отсчета", и история приобретает иной облик, получает новую оценку. Это переосмысление в той или иной степени затрагивает весь исторический процесс. Это, кажется, очевидно. Но особенно важно подчеркнуть следующее: изменяется методология исторического познания. В новых условиях обновляется арсенал исторической науки. Перестраивается система источников, подлежащих исследованию, меняются его методы, выдвигаются новые понятия. Более того, смещаются самые интересы историков: жизнь и профессиональная практика ставят их перед новыми проблемами, меняют ракурс рассмотрения старых проблем.

Видимо, приходится говорить о кризисе исторического знания. В постсоветском общественно-политическом и культурном регионе этот кризис налицо. Марксистская идеология в ее ленинско-сталинской предельно догматизированной и вульгаризованной форме перестала быть тем общеобязательным прокрустовым ложем, в которое историки-профессионалы на протяжении нескольких поколений должны были укладывать результаты своих изысканий. Но чтб пришло на смену воинствующей догматике? Едва ли ошибусь, утверждая, что значительная часть отечественных историков оказалась в состоянии философской и методологической растерянности. Разумеется, речь не идет о том, чтобы старую "цельнотянутую" теорию заменить какой-то иной, столь же общеобязательной. Мы обрели свободу, в том числе свободу мысли, - хотя бы внешне, формально. Но подлинная свобода научного творчества возможна лишь при условии, что историк напряженно вдумывается в эпистемологические основания своего исследования, творчески и критически осваивая при этом достижения гуманитарного знания своего времени. Эта работа только начинается и затрагивает сравнительно небольшую часть историков. Дело в том, что наши коллеги в большинстве своем довольно беззаботны в отношении к методу и теории познания, а потому, даже избавившись от повинности клясться именами "основоположников" и обновляя тематику своих изысканий (подчас меняя "черное" на "белое" или наоборот), они остаются во власти тех изживших себя принципов и об 6 HcropukBnouckaxMeToga

ветшавших познавательных приемов, которые были им внушены в "доброе старое время".

Но, судя по многим симптомам, кризис в той или иной мере и, разумеется, в иных формах охватил историческое знание далеко за пределами нашей страны. В изменяющихся нравственных и идейно-политических условиях с особой остротой встает вопрос об ответственности науки и ученых. Симптоматично в этом отношении то, что один из выпусков журнала "Диоген" за 1994 г. был целиком посвящен теме "социальная ответственность историка". Этот же вопрос оказался в центре внимания в докладе известного венгерского медиевиста Габора Кланицаи "Историк после или почти после XX века", который был прочитан на международном "круглом столе" в Будапеште в мае 1995 г. и вызвал живой отклик ряда специалистов . Чем вызвана повышенная озабоченность современных историков этическими и моральными аспектами нашей профессии? В обстановке растущего и по временам делающегося агрессивным национализма и шовинизма возникают или возрождаются всякого рода псевдоисторические мифы и измышления. Одновременно в условиях нарастающей интеллектуальной безответственности части гуманитариев расшатывается и делается все более проблематичным понятие исторической истины. Неимоверно убыстрившийся и сопровождающийся катаклизмами ход исторического развития грозит утратой исторической памяти и вместе с ней чувства преемственности с прошлым. Кто, как не историк, призван восстанавливать и культивировать историческую память?

Но для этого надобны огромные усилия как в плане бережного и всестороннего накопления и анализа конкретного материала истории, так и прежде всего в плане теоретическом и гносеологическом. Между тем многие основания, на которых традиционно строилось историческое исследование, ныне внушают серьезные сомнения и, по-видимому, нуждаются в уточнении и переосмыслении. Провозглашают коренную "смену парадигм" и даже новую "революцию в исторической науке". Течение в историографии, которое связано с ревизией установившихся взглядов на профессию историков и которое приобрело определенное влияние, в особенности в США, - постмодернизм. Это направление возникло в исторической науке под влиянием лингвистики и литературоведения. В области исторического знания оно, судя по всему, явилось реакцией части интеллектуалов на марксизм и структурализм и ставит перед собой цель освободить творческую индивидуальность от пут и ограничений, налагаемых на нее всякого рода глобальными детерминизмами. Представители этого направления поставили под сомнение привычное понимание исторической истины, а некоторые из них вообще отрицают самую возможность обсуждения подобного вопроса. Согласно логике их рассуждений, историк столь же суверенно творит исторический текст, как создают его

Я признателен профессору Кланицаи за предоставленную мне возможность ознакомиться с основными положениями его доклада и выступлениями в прениях.

А.Я.Гуревич. Hcropuk konua XXBeka в nouckax^neroga

поэт или писатель. Текст историка, утверждают постмодернисты, - это повествовательный дискурс, нарратив, подчиняющийся тем же правилам риторики, которые обнаруживаются в художественной литературе. Если последовательно стоять на подобной точке зрения, то не окажется ли, что любая версия истории в равной мере имеет право на существование и безразлична к истине: она способна выразить, собственно, лишь взгляды и оценки автора исторического сочинения, взгляды, по сути своей субъективные.

Но если писатель или поэт свободно играет смыслами, прибегает к художественным коллажам, позволяет себе произвольно сближать и смешивать разные эпохи и тексты, то историк работает с историческим источником, и его построения никак не могут полностью отвлечься от некоторой данности, не выдуманной им, но обязывающей его предложить по возможности точную и глубокую ее интерпретацию. В результате произвольного распространения приемов и принципов деструкционизма на ремесло историка из истории испаряется вместе с истиной и время, образующее "фактуру" исторического процесса. Доведенные до предела, постмодернистские критические построения грозят разрушить основы исторической науки. Термин "постмодернизм" ("постструктурализм" или "лингвистический поворот"), принятый представителями этого течения в качестве самоназвания, фиксирует внимание на разрыве с предшествующей исторической традицией, многие из коренных постулатов которой им отвергаются. Однако подобные резкие сдвиги и перевороты в науке, как правило, на поверку оказываются неоправданными. Историческое знание, как оно развивалось на протяжении XIX и XX столетий, при всей необходимости двигаться дальше от завоеванных им позиций, вместе с тем сохраняет свой творческий потенциал и никак не может быть отвергнуто. "Мы подобны карликам, стоящим на плечах гигантов, и лишь потому способны видеть дальше их", - эти часто цитируемые слова мыслителя XII в. Аделарда Батского не стоило бы забывать и тем современным критикам исторической науки, которые охвачены пылом "деструкции" и мнят себя стоящими в точке, якобы завершающей развитие исторической науки.

Я убежден в том, что история не кончилась ни в качестве реального процесса жизни человечества, ни в качестве научной дисциплины, существенно важной для общества.

Однако было бы, на мой взгляд, ошибочным отрицать тот факт, что постмодернистская критика историографии обнаружила действительные слабости в методологии историков. Она как бы разбередила раны, на которые историки до недавнего времени не обращали должного внимания. Исторический источник вовсе не обладает той "прозрачностью", которая дала бы исследователю возможность без особых затруднений приблизиться к постижению прошлого. Сочинение историка действительно подчиняется требованиям поэтики и риторики, представляя собою литературный текст с присущими ему сюжетом и "интригой", и опасность здесь

8 HcropukB поисках метода

заключается в том, что историки, как правило, не замечают этой близости между историческим и художественным дискурсами и поэтому не делают должных выводов. Метафоричность языка историков (у которых нет собственного профессионального языка) сплошь и рядом приводит к реификации понятий, которым придают самостоятельное бытие. Зависимость историка от современности - не только мировоззренческая, идеологическая и экзистенциальная, но вместе с тем и в первую очередь лингвистическая.

Так или иначе, проблема поставлена и требует внимательного и всестороннего обсуждения (см., в частности: Мучник В. М., Николаева И. Ю. От классики к постмодерну: о тенденциях развития современной западной исторической мысли // К новому пониманию человека в истории: Очерки развития современной западной исторической мысли. Томск, 1994). Отчасти именно по этой причине редколлегия "Одиссея" провела в марте 1995 г. "круглый стол" на тему: "Историк конца XX в. в поисках метода". Дискуссия, необходимость которой продиктована объективным положением дел, в какой-то мере отразила состояние умов наших историков: нередко мы слишком невнимательны к теории и гносеологии и не отдаем себе отчета в том, сколь насущно постоянно продумывать принципы и методы нашего ремесла. По выражению английского историка, "тот, кто владеет железной дорогой эпистемологии, контролирует всю территорию истории".

Внимательно и критически рассмотреть и оценить тот арсенал исследовательских принципов и методов, который унаследован от предшествующей стадии развития исторической науки, вдуматься в его гносеологические предпосылки и основы, которые историки далеко не всегда ясно осознают, - жизненно необходимая, настоятельная потребность современного исторического знания. С этим неразрывно связана другая не менее неотложная задача: выявить ведущие тенденции историографии нашего времени, те новые проблемы, которые перед ней возникли, присмотреться к новым, нетривиальным приемам обращения с источниками, - короче говоря, ориентироваться в перестраивающемся исследовательском поле истории.

"Круглый стол", как и следовало ожидать, являясь по сути дела одним из первых опытов подобного обсуждения, был далек от того, чтобы поставить все эти вопросы. Мы оказались во многом не готовыми к тому, чтобы взвешенно и с должной глубиной и полнотой рассмотреть актуальные аспекты сложившейся историографической ситуации. Но с чего-то нужно начать для того, чтобы приступить к последовательному критическому и, подчеркну это, самокритичному анализу положения дел. Здесь нельзя ограничиться одноразовым мероприятием, потребуется длительная и всесторонняя работа. Важно было сформулировать самую задачу. Столь же существенно было признать наличие кризиса исторического знания, кризиса не в смысле упадка и неизлечимой болезни, грозящей летальным исходом, но кризиса как симптома глубокого изменения, пере А Я. Гуревич. Hcropuk koHua XX eeka в nouckax метода _______ 9

стройки принципов и методов, который, нужно надеяться, принесет обновление нашей профессии.

На страницах "Одиссея" всегда уделялось внимание методологии истории и, в частности, историко-антропологическому подходу. В этом мы усматривали одну из наиболее важных своих задач. Теперь, однако, явно наступило время обсудить вопрос более широко и вдумчиво. Поскольку исследовательская практика историков неразрывно связана с теоретической рефлексией, мы хотели бы осуществлять эту стратегию во всех материалах, публикуемых в "Одиссее". Но приходится признать, что очень трудно реализовать эти намерения, и нам не всегда удавалось это сделать.

Я убежден в том (и хотел бы вновь это подчеркнуть), что только скрупулезный анализ как ведущих тенденций современной науки, так и ростков новых ее направлений способен дать нам прочные ориентиры.

В заключение было бы целесообразным хотя бы вкратце напомнить об этих направлениях и тенденциях (отдельные из них рассматриваются в материалах, публикуемых в настоящем выпуске "Одиссея").

Историческое познание как диалог культур, персонифицированный в лице исследователя и автора исторического источника.

Познавательные трудности, порождаемые "непрозрачностью" источника, и способы их преодоления. Вопрос об относительности и принципиальной неполноте знаний о прошлом.

Возвращение к истории-повествованию. Какова степень близости исторического нарратива с художественной литературой, и в чем заключаются различия между ними? Каков мог бы быть ответ историков на вызов, брошенный представителями "лингвистического поворота"?

"Микроистория" и "макроистория", их соотношение, специфический предмет "микроистории", особенности применяемых ею методов.

История понятий, как тех, которые встречаются в исторических источниках, так и тех, которые употребляются историками, сдвиги смысла, происходящие в результате смены социально-культурных формаций. Здесь уместно упомянуть недавно завершенную серию "Geschichtliche Grundbegriffe" (под редакцией Б. Козеллека): в этом фундаментальном издании прослеживаются те перипетии, которые на протяжении веков переживали основополагающие понятия и термины, наиболее существенные для уяснения исторического процесса.

Коренное изменение соотношения между социальной историей и историей интеллектуальной, ментальной. История общества и образующих его больших и малых групп не может долее изучаться в отрыве от истории картин мира, систем ценностей, форм социального поведения, символов и ритуалов. Речь идет, иными словами, о выработке такого способа рассмотрения истории, который был бы ориентирован на воспроизведение исторических целостностей. Достижению этих целей подчинен полидисциплинарный подход, который противопоставляется традиционному расчленению социально-культурной реальности на обособленные и

10 Hcropuk в nouckax метода

по сути дела не связанные между собой сферы. Соответственно, в свете проблематики и методологии исторической антропологии, по-своему интерпретируемой французской и немецкой историческими школами, а также "Новой социальной историей" в США, изменяется содержание понятий "социального" и "культурного" и предпринимаются попытки достижения нового исторического синтеза.

Проблема альтернативности исторического развития, наличия в истории разных тенденций и возможности их осуществления. Обсуждение вопроса о таящихся в "исторической материи" потенциях и вариантах неизбежно и логично возникает при отказе от идеи всеобщего детерминизма, которая еще недавно господствовала в нашей историографии. Нетрудно видеть, что проблема альтернативности теснейшим образом связана с пониманием того, что люди участвуют в историческом процессе не только в роли "актеров", но и в качестве его "авторов". Отсюда недалеко до идеи "несвершившейся истории". Обсуждение этой идеи, несмотря на ее критику теми, кто повторяет тезис "история не имеет сослагательного наклонения", на мой взгляд, могло бы приобрести существенное эвристическое значение. Тут мы вступаем на почву интеллектуального эксперимента в истории и вместе с тем предохраняем себя от неоправданных "спрямлений" и упрощений действительного хода событий.

Упомянутые сейчас вопросы проистекают из анализа опыта исторической науки последних десятилетий. Я перечислил лишь некоторые аспекты методологии и гносеологии современной исторической науки, которые, полагаю, нуждались бы в обсуждении. Легче поставить эти вопросы, нежели найти на них ответы. Но ведь история - это не что иное, как постоянно возобновляющаяся дискуссия, и в этой ее принципиальной проблематичности, видимо, и заключается ее смысл.

* * *

Публикуемые в настоящем разделе статьи частично отражают материалы проведенного редколлегией "Одиссея" "круглого стола". Вместе с ними мы печатаем работы, присланные нам иностранными авторами. Это - лишь начало дискуссии по вопросам гносеологии и методологии исторического исследования, которую мы предполагаем продолжить в следующих выпусках "Одиссея".

 

ПЕРСПЕКТИВЫ ПОСТМОДЕРНИЗМА

Г. И. Зверева

РЕАЛЬНОСТЬ И ИСТОРИЧЕСКИЙ НАРРАТИВ: ПРОБЛЕМЫ САМОРЕФЛЕКСИИ НОВОЙ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ ИСТОРИИ

...По какому-то странному наитию меня посещает чувство, что все написанное на этих листах, все читаемое сейчас тобою, неведомый читатель, не что иное как центон, фигурное стихотворение, громадный акростих, не сообщающий и не пересказывающий ничего, кроме того, о чем говорили старые книжные обрывки, и я уже не знаю, я ли до сей поры рассказывал о них, или они рассказывали моими устами.

Умберто Эко. Имя розы

Эпистемологические новации последней трети XX в. заметно меняют облик новоевропейского гуманитарного знания. Смятенное самосознание высокой культуры, обнаружившей жесткость привычных категорий, ищет выход из плена "логоцентризма". Найденное слово "постмодернизм" лишь отчасти способно выразить направление этого поиска. Тем не менее оно соединяет признание интеллектуалом значимости своего "ментального архива" (по выражению М. Фуко) и в то же время ощущение стабильности рационалистического новоевропейского мира '.

КОНТЕКСТ

Смена познавательных ориентиров выражается в пересмотре картезианско-ньютоновских представлений о способах получения и верификации знания (утверждение концептов преодоления субъектно-объектной дихотомии, слитности слова и вещи, текста и культурного контекста).

Особо следует отметить влияние когнитивных наук на содержание гуманитарного знания. Оно обнаруживается в усвоении гуманитариями (независимо от вида профессии) познавательных процедур, характерных для современной философии, антропологии, психологии, лингвистики, искусственного интеллекта, - дисциплин, все более сознающих себя в виде систем представления знаний и обработки информации, свойств и правил мышления ^ Внимание исследователей сосредоточивается главным образом на специальном изучении процессов интеллектуального творчества, форм языка, письма и речи, вербальных и невербальных текстов и, в конечном счете, на саморефлексии как таковой.

^ Hcmpuk в nouckax метода

Эти перемены сопровождаются укреплением антиобъективизма в гуманитарной среде. Обостренное внимание антиобъективистов к "ландшафтам мышления" повлекло переистолкование семантики понятий "наука", "вера", "знание", "теория", "метод". Десакрализация научности выражается в пересмотре традиционного определения науки как знания в его объективно-идеальном существовании, как объективно-мыслительной структуры. Знание представляется не в виде системы, завершенного познавательного опыта, а скорее как противоречивый интеллектуальный процесс, своеобразное узнавание, поименование бытия, обусловленное подвижным культурным контекстом.

Соответственно такому пониманию утрачивают абсолютный смысл признаки науки: всеобщность, вненаходимость, достоверность, выводимость, доказательность, проверяемость. Разрушаются конвенциональные представления об объективной иерархии знания, уровнях научной организации.

Релятивизация и историзация понятия "знание" способствуют складыванию иного отношения к самому логико-нормативному стандарту научности. Он формулируется как соответствие профессии, свод правил, ценностных требований, предъявляемых к познавательному процессу и его результату. Профессионализм сопрягается с понятием "институционализации" творчества, направленностью деятельности интеллектуалов на создание критериев и образцов, утверждающих интерсубъективность и верификацию знания. При таком понимании норма, которая вырабатывалась в пределах профессионального сообщества и идентифицировалась его участниками как научная, обнаруживает функции власти и репрессии . В итоге профессиональная культура предстает в виде определенной дискурсивной практики, совокупности познавательных ориентиров, специфического способа общения - ритуала, основанного на разделяемых представлениях и символах.

Неудовлетворенность антиобъективистов господством в гуманитарном знании социально-исторической теории содействовала возвышению литературной теории и теории коммуникации. В конечном счете это привело к критическому пересмотру самого этого базового понятия, переосмыслению его содержания и взаимосвязи с опытом. Теория стала трактоваться как культурный акт, свободно выбранная авторская позиция.

Иное истолкование в рассуждениях антиобъективистов приобретают и методологические регулятивы. Методология определяется ими как совокупность нормативных подходов, принципов, приемов, процедур, которые задаются профессиональным сообществом в определенном культурном контексте и призваны определять направление и цели творческого поиска. При этом метод утрачивает черты традиционно понимаемой инструментальности (по замечанию Р. Барта, "...метод ни в коем случае не может быть эвристическим, имеющим целью расшифровку и получение известных результатов..." ) и становится артефактом культуры, выражением определенного состояния интеллекта. Не случайно в методоло Г, И. Зверева. Реальность ч исторически нарратив 13 ----------~-*~~~-~~-"*-^ гическом арсенале антиобъективистов приоритет принадлежит эстетическому подходу.

Деобъективизация теории и метода повысила значимость понятия "интерпретация" и существенно расширила его границы.

Пересмотру подверглась и суть профессиональной работы гуманитариев. Для традиционного объективистского мировидения смысл познавательной деятельности субъекта заключается в том, чтобы с помощью правильно выбранной теории (этот атрибут присутствует в основном в рассуждениях приверженцев генерализирующего подхода) и научных методов, корректного использования профессионального понятийнотерминологического аппарата стремиться к постижению, объяснению и (по возможности) тождественному воспроизведению реальности в ее целостности. Такое представление предполагает возвышение ключевых слов - "картина мира" и ее "рассмотрение", "воссоздание" или "реконструкция" реальности - в ранг концептов. Однако там, где объективисты усматривают реальность, поборники новой эпистемологии констатируют текст, - текст без определяющих значений и границ, бесконечную игру означающих '.

В основании этих суждений лежит идея пересмотра содержания понятия реальности как исходной точки познания, предмета изучения, понимания, перевода, художественного изображения. Реальность есть не что иное, как культурный акт творения, совершаемый автором. В таком случае познающий субъект оказывается слитным с объектом - культурным контекстом, автор включен и даже растворен в нем. Подобное преодоление субъектно-объектной дихотомии предполагает иное понимание диалога.

Текст автора предстает не как конечный результат творческой деятельности, а открытое, изменчивое, текучее пространство культурного (вербального или невербального) со-общения. Это пространство выражено особыми культурными знаками, символами, образами и обусловлено сущностными свойствами культурного бытия, автора текста, читателя. Реальность, создаваемая и передаваемая автором как культурная реальность, неотделима от процесса понимания, интерпретации и устанавливается в тексте во имя согласованной (в пределах правил культуры, парадигмы, эпистемы), интерсубъективной истинности .

В рассуждениях гуманитариев-антиобъективистов выстраивается следующая логическая цепочка: авторское намерение - процесс письма - авторский текст - чтение-письмо читателя. В процессе письма погибает авторское намерение. В тексте говорит язык, а не автор ("смерть автора", по выражению Р. Барта). Читатель переводит, интерпретирует этот язык, создавая тем самым свой, со-авторский текст. Проблема авторского намерения и авторского текста ставится и решается не как проблема автора (письма), а как проблема читателя (чтения-письма). Так происходит замещение проблемы "кто автор (каково его намерение)" вопросами "что такое этот текст" и "что такое интерпретация этого текс ^ Hcropuk в nouckax метода

та читателем". Отсюда и преимущественный интерес к читателю, который, входя в авторский текст, привносит туда себя .

Декларирование формального отношения к тексту и уравнивание в правах текстов научных, литературных, художественно-изобразительных, вербальных и невербальных открыло для поборников нового гуманитарного дискурса богатые возможности метакритики.

НАМЕРЕНИЕ И ТЕКСТ

Эти новации оказали сильное воздействие на суждения историков о сущности и результатах исторического исследования. Взгляд на историографический процесс с учетом подходов, формировавшихся в русле когнитивных наук (по выражению П. Новика, "кризис историцизма в конце XX в. носит когнитивный характер"), усложнил отношение к основаниям дисциплины "история", проблематизировал содержание труда историка и достоверность получаемого знания, адекватность его восприятия читателем.

Осознание историками во второй половине XX в. познавательных открытий философской герменевтики и так называемого лингвистического поворота, освоение ими возможностей современного психоанализа и постструктурализма, семиологии, литературной критики - все это содействовало переосмыслению слов, с помощью которых строились рассуждения многих поколений профессионалов: "история", "историческая реальность", "историческое исследование" ("исторический нарратив"), "историческое свидетельство" ("исторический источник").

Идея реконструкции истории "такой, какой она была", воссоздания ее с помощью правильной (истинной, верифицируемой) теории и научных (истинных) методов-способов постижения, объяснения реальности, - уступала место концепту гуманитарного дискурса, создаваемого в соответствии с заданным правилом - режимом истины (по выражению М. Фуко), выбранным жанром, языком, теорией и методом ради культурного сообщения. Устанавливалась зависимость между определенным типом дискурса (историческим нарративом) и способом культурной коммуникации . В целом, познание выглядело как со-общение, а общение как рефлексия.

Сосредоточение внимания историков на изучении самого процесса интеллектуальной деятельности, того, как авторское намерение соотносится с историческим нарративом (авторским текстом), как происходит акт творения понятий, целостностей (типа "средневековье", "Ренессанс", "Просвещение", "кризис XVII века", "промышленная революция" и пр.) из отобранных исследователем дискретных исторических фактов, наконец, каким образом в этом процессе историописания участвует читатель (одновременно выполняющий функции писателя и интерпретатора), актуализировало проблему репрезентации авторского текста и ее взаимосвязи с восприятием читателя. Эти задачи стали определять облик так

/~ И. Зверева. Реальность и исторически нарратив 15

называемой новой интеллектуальной истории, сформировавшейся как феномен в последней трети XX в.

Самоидентификация новой интеллектуальной истории связана с общностью понимания членами этого сообщества предмета изучения. Этот предмет - онтология текста, содержание формы. "Новых интеллектуалов" объединила привлекательная идея преодоления субъективизма средствами метакритики при исследовании творческой деятельности. В отличие от традиционной критики (понимаемой реформаторами как письмо, выражающее жизненный опыт критика, ценностные ориентации, с помощью которых он определенным образом объективирует произведение) метакритика претендовала на то, чтобы выглядеть как чтениеписьмо. В процессе этого чтения критик стремится отрешиться от желания раскрыть первосмысл и, по сути, утвердить свою власть над текстом. В рамках концепции метакритики базовую позицию заняло понятие деконструкции, трактуемое не как метод в традиционном его выражении, а как переживание культурного текста, способ текстуального бытия ".

Название "интеллектуальная история" первоначально определялось в основном именем проблемного поля, выбранного историками для изучения. В дальнейшем оно стало означать общий подход к прошлому как к истории постижения, понимания прошлого. Отсюда и преимущественное внимание новых интеллектуальных историков к историческому нарративу, - к языку, структуре, содержанию текста, создаваемого исследователем в процессе прочтения исторических свидетельств.

В 70-90-е годы сообщества новой интеллектуальной истории сложились в Соединенных Штатах Америки, Великобритании, Франции, скандинавских странах. В короткий срок новые интеллектуальные историки сумели заявить о себе как об оригинальном направлении в современном историческом знании. Их участие в теоретико-методологических дискуссиях на страницах авторитетных журналов ("History and Theory", "Past and Present", "The American Historical Review", "Storia della Storiografia" и др.), организация ими международных конференций и симпозиумов по проблемам эпистемологии и методологии исторического знания, издание монографий, сборников статей, посвященных изложению своего подхода к изучению прошлого, - все свидетельствовало о появлении в среде историков-профессионалов удивительного (с традиционной точки зрения) культурного явления.

В новоевропейском историческом сообществе утвердились такие имена, как Хейден Уайт, Доминик Лакапра, Луи Минк, Стивен Каплан, Роберт Дарнтон, Поль Вейн, Дэвид Фишер, Ганс Келлнер, Лайонел Госсмэн, Марк Постер, Фрэнк Анкерсмит, Феликс Гилберт и другие 'ё.

Следует отметить, что сообщество новых интеллектуальных историков изначально не было однородным. Внутри него складывались разные направления, в том числе - ориентированное на "внешний мир", признание существующим профессиональным сообществом, адаптацию своих

^ ^ Hcmpuk в nouckax метода

положений к "нормальному" историческому знанию, и - замкнутое на самом себе, утверждавшее прежде всего свою инаковость по отношению к "традиционалистам". Среди новых интеллектуальных историков оказалось немало тех, кто, радикально переосмысливая содержание и задачи познавательной деятельности гуманитариев, стремился совместить приоритетные подходы с приверженностью к академическому марксизму и критической теории Франкфуртской школы (присутствовавших в их рассуждениях в обновленном виде). Часть "новых интеллектуалов" отстаивала принципиальное отличие своих рассуждений от ставших привычными для исторической профессии теоретико-методологических построений.

Сохранение внутренней целостности сообщества обусловливалось острым ощущением того, что основные установки его участников формировались из отрицания аксиомы объективной исторической реальности, которая определяла самосознание традиционных историков (независимо от их принадлежности к генерализирующему или индивидуализирующему направлениям).

Новые интеллектуальные историки позволили себе усомниться в основополагающем для новоевропейской историографии постулате: "пусть прошлое само заговорит", который подразумевал уверенность познающего субъекта в самодостаточности реальности. Ф. Анкерсмит воспроизвел логику конструирования этой формулы следующим образом: "Включение историцизмом самого себя в трансцендентную традицию имело два следствия. Во-первых, если существует трансцендентальный (исторический) субъект, который гарантирует надежное (историческое) знание, то это ведет к фиксации (исторического) объекта или (исторической) реальности, о которой это знание получено. Реальность выражает себя в том знании, которое мы имеем о ней. Эпистемологическая фиксация таким образом стимулирует онтологическую фиксацию, в данном случае, представления о минувшей реальности - неизменной и существующей независимо от историка, которую можно изучать как объект. Второе следствие состояло в том, что было придано правдоподобие прозрачности исторического текста относительно прошлого. Исторически неиспорченный, трансцендентальный познающий субъект вглядывается "сквозь текст" в ушедшую реальность, которая простирается перед ним" ".

Объективной исторической реальности новые интеллектуальные историки противопоставили образ реальности или эффект реальности - речевую конструкцию, введенную в оборот постструктуралистами в полемике с методологами-"традиционалистами" . Новая историография сконцентрировала внимание на феномене самого исторического текста - предмете, который оставался на втором плане рассуждений объективистов - как философствующих историков, так и тех, кто стремился избегать генерализаций.

В соответствии с тезисом о том, что не существует исторической реальности вне текста, "новые интеллектуалы" интерпретировали исто /~ И. Зверева. Реальность и исторический нарратив _____________1"?

рическое свидетельство как текст (вербальный или невербальный), который обладает своими специфическими формальными признаками при сравнении его с историческим нарративом. Тем не менее их объединяет общее свойство: и то и другое - не что иное как выражение образа реальности.

Широко используя для обоснования своей позиции положения, заимствованные из постструктуралистской литературной теории, "новой риторики" и теории коммуникации, концептуалисты новой интеллектуальной истории ввели в дискурсивную практику историков построения, казавшиеся на первый взгляд реанимацией устаревших тезисов, отодвинутых во внепрофессиональное пространство. В их числе - утверждение о родовой общности литературы и истории (историографии) как письма, несмотря на существование жанровых различий и особых правил дискурса, определяемых двумя разными профессиями. Значительная роль в возрождении и принципиальном обновлении этого тезиса принадлежит нарратологии - междисциплинарной области гуманитарного знания, утвердившей себя в 60-70-е годы ".

Постановка и теоретическая разработка новыми интеллектуальными историками проблемы сходства и отличий исторического нарратива от литературного нарратива позволили им определить "территорию" исторического исследования и - в процессе метакритики - выделить из "логики письменного знания" (Ч. Бэйзмэн) своеобразие "логики исторического нарратива" (X. Уайт, Л. Минк, Ф. Анкерсмит).

Их рассуждения исходят из принятого в современной нарратологии тезиса о процессе письма как временном модусе, который отличается от пространственных способов описания. Формулируя концепт в процессе письма и выражая его определенным образом лингвистически, автор текста - нарратор выражает не реальное время, а условную темпоральность, органично включенную в современный культурный контекст. Эта временная линия проходит через весь нарратив. Время выглядит как последовательность дискретных пунктов (событий), с постоянной отсылкой читателя к референту (условной, означаемой реальности), на который автор ориентируется и по отношению к которому он располагает все события. Сложившийся нарратив имеет начало (общую ориентацию), середину (постановку проблемы, ее оценку и разрешение), конец (коду и возвращение к настоящему). Таким образом, утверждается мысль о согласительности и коммуникативности нарратива, включенности читателя в условную историю, в создаваемую реальность.

Признание того, что нарратив как история (story) представляет собой целостность, конструируемую автором и читателем, побуждает исследователей специально обращаться к выяснению того пути, способа, каким идет читатель по авторскому тексту и какова репрезентация знания в результате глубокого (по выражению Р. Барта) прочтения. Активное использование "новыми интеллектуалами" теорий чтения, применяемых в современной нарратологии, обусловливает новации в способе

^ Hcropuk в nouckax метода

изучения авторского намерения . В их основе - изначальное недоверие к авторскому тексту (линейному его прочтению). Исследование намерения предполагает деконструкцию текста читателем, преодоление языка, содержащего согласованную истину, взрыв стандартных смыслов фраз-клише, акцентирование многомерности семантики речевых конструкций текста, коннотаций, т. е. своеобразное "плавание" читателя по тексту. В способе изучения авторского намерения, предлагаемого "новыми интеллектуалами", заложено также недоверие к авторской саморефлексии. В нем содержится осознание относительности конструирования намерения автора a posteriori, по созданному и отчужденному от автора тексту. Наконец, в этом способе изучения, - сознательное привнесение себя, киота/иеля-интерпретатора, в намерение автора.

Важнейший для нарратологии вопрос "как это происходит" стал главным для новых интеллектуальных историков. Стремясь понять правила построения текста при письме и правила его чтения - восприятия и интерпретации, - они сосредоточивают внимание на обнаружении свойств исторического нарратива. Это предполагает специальное изучение семантики языка исторического текста. Концепт традиционного гуманитарного дискурса - "истинность (или ложность)" исторического нарратива - трактуется в новой интеллектуальной истории как не имеющий смысла, поскольку и то и другое, с точки зрения логики, - не более чем утверждение-заявление говорящего. В вопросе о "реализме" истории новаторы неизменно отстаивают позицию о том, что существует лишь реальность нарратива. Доказательство автономности нарратива от прошлого строится на утверждении, что прошлое присутствует в тексте в терминах целостностей, несвойственных вещам или аспектам, которые ему принадлежат ("отсутствующее присутствие" по формуле Ж. Дерриды).

Исторические нарративы, по мнению X. Уайта, - это "не только модели событий и процессов прошлого, но также метафорические заявления, устанавливающие отношения сходства между этими событиями и процессами и - типами историй, которыми мы согласительно пользуемся, чтобы связать события нашего существования со значениями, закрепленными культурой... Исторический нарратив служит связующим звеном между событиями, которые в нем описаны, и общим планом - структурами, конвенционально используемыми в нашей культуре, для того, чтобы наделять смыслами незнакомые события и ситуации" ^

В своих рассуждениях на ту же тему Д. Лакапра идет дальше. По его мнению, исторический нарратив не может определяться как медиум для передачи (в какой бы то ни было форме) послания прошлого - читателю, поскольку историк работает не с прошлым, а с документами (образом реальности). Более того, нарратив не есть только передача собственного (авторского) опыта понимания прошлого, несмотря на то, что на язык нарратива влияют разнообразные культурные, экономические, социальные и другие (личностные) факторы, вносимые в текст автором в процессе письма. Момент "предъявления", представления, изображения нар Г. И. Зверева. Реальность и исторический нарратив 19

pamuea (то, что подразумевается под словом репрезентация), равно как и совокупность символов, образов, правил, формы и способы концептуализации, - все совершается при творческом соучастии читателя нарратива ^.

Рождение философии исторического нарратива в начале 70-х годов в большой степени обусловливалось неудовлетворенностью интеллектуалов-гуманитариев традиционной философией истории, которая, по их убеждению, не уделяла должного внимания вопросу о том, как историк нарративно интерпретирует результаты исторического исследования. По мнению Ф. Анкерсмита, именно процесс когнитивизации гуманитарных дисциплин в последней трети XX в. обусловил новую постановку проблемы природы исторического знания и содействовал формированию нарративной философии истории, которая стала основанием для конкретноисторических трудов новых интеллектуальных историков ".

ТЕКСТ И ЧТЕНИЕ: ОПЫТ САМОПРОЧТЕНИЯ-ПИСЬМА

Противоречивое намерение реформаторов историографии войти в круг конвенционального общения гуманитариев и в то же время разрушить сложившийся внутри исторической профессии эпистемологический консенсус, не могло не вызвать негативной или, по крайней мере, настороженной реакции у большинства традиционных историков. Внимательное прочтение текстов новых интеллектуальных историков убеждало профессионалов (членов исторического сообщества) в том, что в этой среде формируется "другая" культура понимания задач и возможностей исторического познания, складываются иные нормы историописания, выходящие за пределы допускаемого сообществом теоретико-методологического многообразия '^

В ходе дискуссий в историческом сообществе об этом феномене обнаружилось стремление части высоких профессионалов попытаться понять логику рассуждений "новых интеллектуалов", более того, использовать некоторые новации в собственной исследовательской практике. Дань "новой интеллектуальной истории" отдают Роже Шартье, Линн Хант, Карло Гинзбург, Дэвид Холлиндер, Питер Новик и некоторые другие авторитетные историки Запада '^.

Появление новой интеллектуальной истории заметно повлияло на тех профессионалов, которые занимали маргинальное положение в академическом сообществе (левые радикалы, феминистки, цветные и пр.). Постструктуралистские находки "новых интеллектуалов" используются ими в целях "отвоевания пространства", преодоления сложившихся внутри этого сообщества (репрессивных в их представлении) норм общения и правил выражения результатов исследований.

Потребность новых интеллектуальных историков в самоидентификации и самооправдании и повышенная саморефлексия побуждают их к обоснованию своего происхождения, корней в новоевропейской высокой

~~ Hcropuk в nouckax метода

культуре. Это выражается в устойчивом желании заявлять о своих интеллектуальных истоках и предшественниках.

Отстаивая свою позицию, они часто обращаются к рассуждениям профессионалов, авторитетных для исторического сообщества. Ссылаясь на заявления Я.Буркхардта, Р. Коллингвуда, Б.Кроче, К. Беккера, Г. Адамса, Л. Февра, М. Оукшотта и других известных историков прошлого о специфике исторической реальности (воссоздаваемой или конструируемой исследователем в процессе работы с источниками), "новые интеллектуалы" устанавливают тем самым определенную преемственность своих суждений с интеллектуальным опытом, который соответствует модернистской культурной парадигме.

К числу своих интеллектуальных источников они относят философов, историков, антропологов, лингвистов, представляющих основные направления культуры XX в.: "философию жизни", аналитическую философию, психоанализ, структурную антропологию, семиологию и пр.

В круге "любимых" тем исследования "новых интеллектуалов", по их собственному признанию, - творчество известных историков, философов, литераторов европейского средневековья и Нового времени. При выборе исследовательских областей предпочтение отдается эпохе Ренессанса, Просвещению, Французской революции конца XVIII в" и в особенности европейскому романтизму, свое родство с которым "новые интеллектуалы" неизменно подчеркивают,

В этом поименовании мира новой интеллектуальной истории, во многом носящем ритуальный характер, можно заметить некоторую ироничность и своеобразную отстраненность, поскольку "новые интеллектуалы" сознают необходимость предъявления профессиональному сообществу респектабельной "родословной" и демонстрируют готовность "изобретения традиции".

Момент своего рождения новая интеллектуальная история определяет достаточно четко - 1973 год - появление книги X. Уайта "Метаистория". Этапы взросления и самоопределения - дискуссии в европейских и американских периодических изданиях теоретико-методологического направления в 70-80-е годы. Зрелость - появление конкретноисторических работ в 80-90-е годы, написанных в соответствии с установлениями новой интеллектуальной истории.

При внимательном прочтении "парадной" коллективной биографии оказывается, что ее вехи не вполне соответствуют согласительной истине. Здесь уместно напомнить о любопытном суждении Л. Госсмэна по поводу структуры исторического нарратива, он обращает внимание на соотношение двух "этажей" авторского текста', "нижнего" - "вертикального", систематического (подстрочные примечания и отсылки к источникам) и "верхнего" - "горизонтального", синтагматического (последовательность событий, сюжет, тип дискурса). Рассуждая о свойствах французской романтической историографии первой половины XIX в., Госсмэн отмечает сложную взаимосвязь этих "этажей" в авторском текс Г. И. Зверева. Реальность и исторически нарратив 21

me, черты их родства, определяемые общностью заявленной темы, и в то же время известное противополагание и даже противоречие друг другу. "Верхний текст, - пишет Госсмэн, - очевидно не есть то же самое, что нижний. История не говорит недвусмысленно собственными устами, так как сам текст означает множество голосов" ^.

Такой тезис вполне применим к изучению теоретических и конкретно-исторических текстов "новых интеллектуалов". Глубокое, медленное чтение этих текстов, к которому они постоянно апеллируют, позволяет высказать предположение о присутствии в "нижнем этаже" отдаленных голосов, несколько меняющих представление о "примерной" историографии новой интеллектуальной истории.

В подстрочных примечаниях к текстам "новых интеллектуалов" и в их библиографических обзорах нередко встречаются работы европейских и американских гуманитариев 50-60-х годов с короткой оценкой "базовая", "блестящая", "ценная" работа. Специальное обращение к этим исследованиям дает основание говорить об определенной преемственности принципиальных построений модернистских и постмодернистских авторов. Интересно, однако, отметить, что в числе авторов упоминаемых (и почитаемых) работ практически не встречаются историки-профессионалы. Абсолютное большинство этих работ по проблематике истории новоевропейской историографии выполнено литературоведами-историками или теоретиками литературы. Среди них - труды О. Пиза ("История Паркмэна. Историк как литературный мастер"), Б. Реизова ("Французская романтическая историография"), Д. Левина ("История как искусство Романтизма" и "В защиту исторической литературы"), Л. Броуди ("Нарративная форма в истории и литературе"), П. Франса ("Риторика и истина во Франции. От Декарта до Дидро") и ряд других ".

Распространение практики междисциплинарности в гуманитарном знании середины XX в. и размывание границ профессиональной историографии существенно облегчили задачу реформаторов исторической дисциплины. Некоторые историки, принимавшие участие в становлении объективистской новой социальной и новой культурной истории, оказавшись читателями-интерпретаторами внепрофессиональных текстов, осознали необходимость выхода в иное языковое пространство, туда, где привычные слова-концепты неожиданно наполнялись новыми смыслами.

В частности, перенесение ими академичных рассуждений литературоведов-структуралистов о свойствах новоевропейской высокой культуры (литературы, истории, философии, искусствознания) в профессиональное поле историографии дало сильный импульс творческой энергии тем, кто работал в областях, пограничных с "нормальной наукой" (по выражению Т. Куна).

Появлению книги X. Уайта "Метаистория" предшествовал ряд работ (монографий и статей), в которых ставились примерно те же проблемы (например, статья А. Лоуха "История как нарратив" в журнале "История и теория", 1969, статья С. Бэнна "Круг исторического дискурса" в журна ^ Hcmpuk в nouckax метода

ле "Исследования XX века", 1970, и др.) ^. Нельзя сказать также, что Уайт стал восприниматься профессионалами родоначальником нового направления в историографии тотчас же после опубликования своей книги. Новаторский характер его работы был осмыслен историческим сообществом далеко не сразу. Это заметно по первым откликам на книгу и даже по содержанию дискуссии в журнале "История и теория" (1980), посвященной исследованию X. Уайта ^ .

Эта ситуация, как представляется, подтверждает тезис антиобъективистов о том, что конструирование авторского намерения совершается ретроспективно при участии читателя текста (в данном случае, "новых интеллектуалов", созидающих и осмысливающих собственную историю). В этой связи не следует, на наш взгляд, искать в деятельности реформаторов историографии следов заранее спланированной акции произвести постмодернистский переворот внутри профессионального исторического сообщества.

Значительный интерес для читателя коллективной биографии "новых интеллектуалов" представляет выбор ими проблемных полей конкретно-исторических исследований. Повышенное внимание авторов к наиболее ярким персонажам истории новоевропейской историографии XVIII-XIX вв., создателям культурного феномена, который в пределах модернистской парадигмы носит название "история исторической науки", само по себе мало оригинально. Однако смысл обращения к подобной тематике иной по сравнению с целями изучения этого периода истории в традиционном историческом знании.

В течение 70-х - начале 90-х годов в русле новой интеллектуальной истории сформировались массивы текстов о письменной и визуальной культуре Французской революции конца XVIII в. и французской историографии XIX в. как наследнице этой революции. В числе наиболее изучаемых авторов оказались Ж. Мишле, О. Тьерри, Л. Блан, А. Тьер, Ф. Гизо, А. Ламартин, Э. Кине, А. Токвиль.

Среди наиболее известных трудов новых интеллектуальных историков (помимо книги X. Уайта "Метаистория", содержащей фундаментальное положение история как письмо и принципиальные рассуждения о стилистике письма историков-романтиков), следует отметить книги и статьи Л. Госсмэна, Л. Шайнера, Л. Орр, чаще других цитируемые в новом гуманитарном дискурсе ^. Работы этих авторов (заметим, как и большинство "новых интеллектуалов", пришедших в историческую профессию из литературоведения) посвящены изучению текстов французской романтической историографии. Герой исторического нарратива Госсмэна - тексты Опостена Тьерри, Шайнера - текст "Воспоминаний" Алексиев де Токвиля, Орр - тексты Жюля Мишле, Луи Блана и ряда других историков, сформировавших, по ее выражению, "безголовую историю" (историю, которая писалась от имени "народа" и потому претендовала на объективную истинность, соответствие исторической реальности).

Г. И. Зверева. Реальность и исторически нарратив 23

Основную привлекательность для "новых интеллектуалов" представляет деконструкция авторских текстов - выявление структуры исторического нарратива, типов и особенностей исторического дискурса, референтов, коннотаций, голосов в тексте, жанровых свойств исторического нарратива в сравнении с литературным (чаще всего идет сопоставление с текстами Г. Флобера) и аналитическим (обычно - с текстами К. Маркса), наконец, культурного контекста. Имя историка-автора текста выглядит в дискурсе "новых интеллектуалов" как знак, индекс.

В основу подхода к изучению произведений европейских романтиков положен метод внимательного, бесконечного чтения - слова за словом, с желанием понять, как выбирались для текста речевые конструкции, как из текста возникал эффект "двойного объекта" (в данном случае соотнесенность темы Французской революции XVIII в. и контекста французского общества второй трети XIX в.), наконец, каким образом определенная (романтическая) текстуальная стратегия оказывала воздействие на фабулу, формируя сюжет и стилистику нарратива.

Свою задачу реформаторы историографии видят в том, чтобы показать читателю, как построен текст их предшественников, основателей "научной" профессиональной историографии, и как строится их собственный текст. Иначе говоря, каким образом можно представить в виде исторического нарратива темы, которые в традиционном историческом знании, как правило, не было принято обсуждать.

Повышенное внимание к читателю - наличие в текстах "новых интеллектуалов" глав и разделов, содержащих обстоятельный рассказ о своем подходе и работе с историческими нарративами - порождает мысль о намерении этих авторов утвердить свою власть над читающим текст. Однако в процессе "следования" авторскому тексту возникает устойчивое ощущение того, что "новые интеллектуалы", создавая текст о тексте, исторический нарратив о нарративе, осознанно стремятся стать и первыми читателями отчужденного от них текста, первыми интерпретаторами и со-авторами его.

Феномен новой интеллектуальной истории побуждает историков, которые соотносят себя с профессиональным сообществом, к критической саморефлексии и переосмыслению содержания своей работы, заставляет осознать условность основополагающей историографической установки - говорить, писать от имени прошлого.

' Foucault М. The Archaeology of Knowledge. N.Y., 1972; Idem. Language, Counter-Memory, Practice. N.Y., 1977; Derrida J. Writing and Difference. Chicago, 1978; Postmodernism. ICA documents / Ed. L. Appignanesi. L., 1989.

^ Gardner H. The Mind's New Science. A History of The Cognitive Revolution. N.Y., 1989. ' Kuhn T. The Structure of Scientific Revolutions (2nd ed. enlarged). Chicago, 1970; Foucault М. Power / Knowledge: Selected Interwiews and Other Writings, 1972-1977. N.Y., 1980; RortyR. Consequences of Pragmatism. Minneapolis, 1982. " Барт P. Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М., 1994. С. 566. ' Барт P. S/Z. М" 1994. С. 11-28.

^ Hcmpuk в nouckax метода

' CM. подробнее: Derrida J. Op. cit. Ch. 10: Structure, Sign, and Play in the Discourse of the Human Sciences; Ankersmit F. Narrative Logic. A Semantic Analysis of the Historian's Lan-" guage. The Hague, 1983.

" Leitch V. Deconstructive Criticism. L., 1983. P. III. Critical Reading and Writing. * Post-Structuralism and the Question of History / Ed. D. Attridge et al. Cambridge, 1987. " Textual Strategies: Perspectives in Post-Structuralist Criticism / Ed. J. Harari. lthaca, 1979; Derrida J. OfGrammatology. Baltimore, 1976; Morris Chr. Deconstruction: Theory and Practice. L" 1982.

'" While H. Metahistory: The Historical Imagination in Nineteenth-Century Europe. Baltimore, 1973; Idem. Tropics of Discourse: Essays in Cultural Criticism. Baltimore, 1978; Idem. The Content of the Form: Narrative Discourse and Historical Representation. Baltimore; L., 1987; Darnton R. Intellectual and Cultural History // The Past Before Us: Contemporary Historical Writing in the United States / Ed. M. Kammen. lthaca; N.Y., 1980; Modem European Intellectual History. Reappraisals and New Perspectives / Ed. D. LaCapra, S. Kaplan. lthaca; L., 1982; LaCapra D. Rethinking Intellectual History: Texts, Contexts, Languages, lthaca; N.Y., 1983; Idem. History and Criticism, lthaca; N.Y., 1985; The Writing of History. Literary Form and Historical Understanding / Ed. R. Canary, H. Kozicki. Madison; L., 1982; The Politics of Interpretation / Ed. W. Mitcheli. Chicago, 1983.

" Ankersmit F. The Reality Effect in the Writing of History: The dinamics ofhistoriographical topology. Amsterdam; N.Y., 1989. P. 7-8.

^ Барт P. Эффект реальности / Избранные работы. С. 392-400; Gombrich E. Art and Illusion. L., 1977; Ankersmit F. The Reality Effect in the Writing of History.

" Dijk Teun A. van. Text and Context: Explorations in the Semantics and Pragmatics of Discourse. L., 1977; Wallace M. Recent Theories of Narrative, lthaca, 1986; Textual Dinamics of the Professions. Historical and Contemporary Studies of Writing in Professional Communities / Ed. Ch. Bazeman, J. Paradis. L., 1991.

"* RuthrofH. The Reader's Construction of Narrative. L., 1981. Eco U. The Role of the Reader. Explorations in the Semiotics of Texts. Bloomington, 1984.

White H. The Historical Text as Literary Artefact // The Writing of History. Literary Form and Historical Understanding / Ed. R. Canary, H. Kozicki. Madison; L., 1982. P. 51-52.

^ LaCapra D. Rethinking Intellectual History and Reading Texts // Modem European Intellectual History. Reappraisals and New Perspectives / Ed. D. LaCapra, S. Kaplan. lthaca; L., 1982. P. 4-85.

'" CM.: Knowing and Telling History: The Anglo-Saxon Debate / Ed. F. Ankersmit. History and Theory. 1986. В. 25; The Representation of Historical Events // History and Theory. 1987. В. 26.

" CM. подробнее: Novick P. That Noble Dream. The "Objectivity Question" and the American Historical Profession. Cambridge, 1990. P. 573-629.

'" CM. об этом: Novick P. Op. cit.; The New Cultural History / Ed. L. Hunt. Berkeley, 1989. P. 1-24; 154-175.

^ Gossman L. Augustin Thierry and Liberal Historiography // History and Theory. 1976. В. 15. P. 55.

^ Pease 0. Parkman's History. The Historian as a Literary Artist. New Haven. 1953; Реизов Б. Французская романтическая историография. Л., 1956; Levin D. History as Romantic Art. Stanford, 1959; Mem. In Defense of Historical Literature. N.Y., 1967; Braudy L. Narrative Form in History and Fiction. Princeton, 1970; France P. Rhetoric and Truth in France. Descartes to Diderot. Princeton, 1970.

" Louch A. History as Narrative // History and Theory. 1969. N 8. P. 54-70; Ват S. A Cycle of Historical Discourse: Barante, Thierry, Michelet // 20th Century Studies. 1970. ј 3. P. 110-130.

" CM: Metahistory: Six Critiques // History and Theory. 1980. В. 19.

" Gossman L. Augustin Thierry and Liberal Historiography; idem. Between History and Literature. Cambridge, 1990; Shiner L. The Secret Mirror. Literary Form and History in Tocqueville's "Recollections", lthaca, 1988; Orr L. Headless History. Nineteenth Century French Historiography of the Revolution, lthaca, 1990 и др.

 

Л. П. Репина

ВЫЗОВ ПОСТМОДЕРНИЗМА И ПЕРСПЕКТИВЫ НОВОЙ КУЛЬТУРНОЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ ИСТОРИИ

Историческая наука переживает в конце XX в. глубокую внутреннюю трансформацию, которая ярко проявляется и на поверхности академической жизни - в трудной смене поколений, интеллектуальных ориентаций и исследовательских парадигм, самого языка истории. Современная историографическая ситуация все чаще и все уверенней характеризуется как постмодернистская '. Если сравнить некоторые аспекты историографической ситуации конца 60-начала 70-х годов с современной, то контрасты между ними бросаются в глаза. Это прежде всего и главным образом принципиальные различия в понимании характера взаимоотношений историка с источником, предмета и способов исторического познания, содержания и природы полученного исторического знания, а также формы его изложения и последующих интерпретаций исторического текста. Одним из наиболее заметных знаков перемен стало интенсивное использование в исторических работах источников литературного происхождения с помощью теорий и методов, заимствованных из современного литературоведения.

Наряду со словом "кризис", которое практически не сходит со страниц научно-исторической периодики последнего десятилетия, на них замелькали ставшие не менее "популярными" фразы "лингвистический поворот" и "семиотический вызов", В научной периодике появилось множество публикаций, обзоров, полемических выступлений, зачастую весьма эмоциональных, а иногда просто панических. В самом конце 80начале 90-х годов прошли серьезные теоретические дискуссии в журналах "History and Theory", "American Historical Review", "Speculum", "Past and Present", "The Monist" и многих других ^ Споры продолжаются и сегодня. В них принимают активное участие и философы истории, и сами историки. В этих научных дебатах оттачиваются новые концепции, совершенствуются формулировки, создается платформа для будущего консенсуса.

Материалом для моих наблюдений послужили все эти многочисленные публикации в периодике, а также монографические исследования и коллективные сборники статей, вышедшие в последние годы и отразившие не только те вызовы времени, с которыми столкнулись историки на рубеже двух веков и эпох (и даже тысячелетий), но и весь спектр реакций на эти вызовы.

Главный вызов постмодернизма истории направлен против ее представления об исторической реальности и, следовательно, об объекте исторического познания, которые выступают в новом толковании не как нечто внешнее познающему субъекту, а как то, что конструируется язы 26 Hcropuk a nouckax метода

ковой и дискурсивной практикой. Язык рассматривается не как простое средство отражения и коммуникации, а как главный смыслообразующий фактор, детерминирующий мышление и поведение. Вслед за семиотическим отрицанием "невинности" малых лингвистических форм по отношению к описываемой ими внеязыковой действительности, подвергается сомнению "естественность" исторического дискурса как такового, проблематизируется само понятие и предполагаемая специфика исторического нарратива как формы адекватной реконструкции прошлого. Подчеркивается креативный, искусственный характер исторического повествования, выстраивающего неравномерно сохранившиеся, отрывочные и нередко произвольно отобранные сведения источников в последовательный временнбй ряд.

По-новому ставится вопрос не только о возможной глубине исторического понимания, но и о критериях объективности и способах контроля со стороны исследователя над собственной творческой деятельностью. От историка требуется пристальнее вчитываться в тексты, использовать новые средства для того, чтобы раскрыть то, что скрывается за прямыми высказываниями, и расшифровать смысл на первый взгляд едва различимых изменений в языке источника, анализировать правила и способы прочтения исторического текста той аудиторией, которой он предназначался, и многое другое. Серьезные изменения в связи с формированием постмодернистской парадигмы в историографии происходят в сфере профессионального сознания и самосознания историков, поскольку этот вызов заставляет пересмотреть традиционно сложившиеся представления о собственной профессии, о месте истории в системе гуманитарно-научного знания, о ее внутренней структуре и статусе ее субдисциплин, о своих исследовательских задачах,

Итак, постмодернистская парадигма, которая прежде всего захватила господствующие позиции в современном литературоведении, распространив свое влияние на все сферы гуманитарного знания, поставила под сомнение "священных коров" историографии: 1) само понятие об исторической реальности, а с ним и собственную идентичность историка, его профессиональный суверенитет (стерев казавшуюся нерушимой грань между историей и литературой); 2) критерии достоверности источника (размыв границу между фактом и вымыслом) и, наконец, 3) веру в возможности исторического познания и стремление к объективной истине ("божественной истине западного сознания", по выражению Анны Вежбицкой). В этом смысле, пожалуй, наиболее выразительно звучит название книги П. Новика "Та благородная мечта", в которой обсуждается вопрос об объективности истории ^

Вот почему многие историки встретили "наступление постмодернистов" буквально в штыки. Психологический аспект переживания смены парадигм несомненно сыграл в этом решающую роль. Именно угроза социальному престижу исторического образования, статусу истории как науки обусловила остроту реакции и довольно быструю перестройку рядов

Л П. Репина. Новая kультуpнaя и интеллектуальная история27_

внутри профессионального сообщества, в результате которой смешалась прежняя фронтовая полоса между "новой" и "старой" историей и некоторые враги стали союзниками, а бывшие друзья и соратники - врагами. Эмоциональное предупреждение вечного стража профессиональной исключительности Дж. Элтона о том, что "любое принятие этих (постмодернистских. -Л.Р.) теорий - даже самый слабый и сдержанный поклон в их сторону - может стать фатальным" *, несомненно отражает широко распространенное ныне среди историков старшего поколения состояние. То поколение историков, которое завоевало ведущее положение в "невидимом колледже" на рубеже 60-70-х годов (и ранее), тяжело переживает крушение привычного мира, устоявшихся корпоративных норм.

При этом совершенно очевидно, что "железная поступь" постмодернизма звучит и воспринимается по-разному, например, в США и во Франции, в Германии и в Великобритании, в зависимости от динамики перемен и конкретной ситуации, сложившейся в той или иной национальной историографии. Тем не менее везде на виду, как это бывает всегда, оказались крайности: с одной стороны, заявления о том, что якобы "не существует ничего вне текста", "никакой внеязыковой реальности", которую историки способны понять и описать, с другой - полное неприятие и отрицание новых тенденций.

Именно в американской академической среде дискуссия шла на повышенных тонах. Но подспудно здесь велась и серьезная работа, которая долго оставалась незаметной под пеной модных увлечений и бряцание оружием с обеих сторон. В американском литературоведении, предельно открытом и весьма чувствительном к влиянию последних достижений западноевропейской теоретической мысли, идеи французских постструктуралистов и немецких неогерменевтиков получили благодатную почву, В свою очередь, распространение новых теорий и приемов критики за пределы того, что мы называем художественной литературой, на анализ собственно исторических произведений было связано с концептуальными разработками американских гуманитариев, прежде всего с так называемой тропологической теорией истории '. Поэтому вполне закономерным выглядит тот факт, что в основном усилиями американских историков во главе с ее автором, признанным лидером постмодернистского теоретического и методологического обновления историографической критики Хейденом Уайтом, было создано одно из наиболее перспективных направлений интеллектуальной истории.

В последние годы, по мере усвоения поначалу казавшихся сумасбродными идей, все больше стали звучать голоса "умеренных", призывающие к взаимопониманию и примирению. Сначала среди желающих найти компромисс ведущую роль играли философы, занимающиеся проблемами эпистемологии ^ Несколько позднее на страницах исторической периодики появился ряд статей, в которых были не только тщательно проанализированы очень важные, центральные моменты полемики, отразившие внутренний протест историков против крайностей "лингвистичес 28 Hcropuk в nouckax метода

кого поворота", но и предложены весомые аргументы в пользу так называемой средней позиции, выстроенной вокруг ставшей в настоящее время центральной концепции опыта, несводимого полностью к дискурсу.

Постепенно расширяется круг историков, разделяющих эту "среднюю позицию". Они исходят из существования реальности вне дискурса, независимой от наших представлений о ней и воздействующей на эти представления, однако переосмысливают свою практику в свете новых перспектив и признают благотворное влияние "лингвистического поворота" в истории постольку, поскольку он не доходит до того крайнего предела, за которым факт и вымысел становятся неразличимыми и отрицается само понятие истории, отличное от понятия литературы ". В этом смысле становится более обоснованным резюме Л. Стоуна, которое в свое время могло показаться чересчур оптимистичным: "Я верю, что возможно найти общую платформу, на которой сойдутся большинство историков моего поколения и наиболее осмотрительные из постмодернистов. Мое возражение в отношении работ историков, ослепленных соблазнами "дискурса", возникает только тогда, когда они доводят свое утверждение автономии "дискурса" до признания его совершенно независимым историческим фактором, что делает невозможным объяснение изменений на основе более сложного взаимодействия материальных условий, идеологии и власти" *.

Сменившиеся междисциплинарные пристрастия вновь поставили болезненную проблему: с одной стороны, история получила эффективное и столь необходимое ей, по мнению многих, противоядие от редукционизма социологического и психологического, с другой - недвусмысленно заявила о себе его новая форма - сведение опыта к тексту, реальности к языку, истории к литературе. "Средняя линия" все ближе придвигалась к той черте, за которую историкам отступать уже было просто некуда.

На недавно состоявшемся XVIII Международном конгрессе исторических наук в Монреале "третья позиция", отличная и от научно-объективистской, и от сугубо лингвистической, была выражена в полной мере. Именно в ее конструктивном духе были выдержаны все основные и обобщающие доклады по теме "Фиктивность, нарративность, объективность (история и литература, историческая объективность)", оказавшейся единственной секцией, специально посвященной обсуждению жгучих эпистемологических проблем. "Средняя позиция" была прямо декларирована и в названиях некоторых сообщений: "история между нарративом и знанием" (Р. Шартье), "между фиктивностью и объективностью: в поисках средней позиции" (Дж. Иггерс), "навстречу теории мидолграунда" (Г. Спигел). В представленных докладах подчеркивалось, что невозможность "прямого восприятия реальности" вовсе не означает, что никакого реального прошлого вообще не существовало, и поэтому "конструирование" этой реальности историком не может быть произвольным, а также обращалось внимание на обнадеживающие перспективы нового сближения истории и литературы и необходимость развернутого анализа их кон Л П. Репина. Новая 1"ультурная и интелле1(туальная история____________29_

кретного взаимодействия по всей пространственно-временной шкале ^ Тем не менее, как показали открытые после запланированных выступлений прения, над многими историками все еще довлеет синдром кризиса, ощущение насильственной ломки, которое не дает возможности "выйти из-за баррикад" и вплотную заняться пересмотром некоторых обветшавших теоретических постулатов. На необходимость ревизии старого "багажа" и вдумчивого, дифференцированного подхода к тому, что содержится в новых предложениях, указывают не разрешимые в рамках сложившейся парадигмы эпистемологические трудности, которые обнаружились в самой историографической практике и о которых уже столь много было сказано не только критиками, но и ведущими представителями nouvelle histoire 'ё.

Рассматривая проявление новых тенденций в историописании, будет, видимо, нелишним еще раз констатировать неразрывность интеллектуальных процессов в сфере гуманитарного знания. В этом смысле нельзя не согласиться с авторами коллективной монографии "К новому пониманию человека в истории", которым нынешняя историографическая революция видится "одной из важнейших составляющих постмодернистской трансформации западной культуры" ". В то же время, особенно в связи с жаркими баталиями, которые сопровождались созданием образа покушающегося на суверенитет истории внешнего врага, мне представляется существенно важным еще раз подчеркнуть, что в своей основе новые тенденции вовсе не были навязаны извне. Будучи одним из проявлений всеобщего культурного сдвига, так называемый лингвистический поворот воплотил в себе все то, что длительное время оставалось невостребованным и казалось утраченным, но постепенно вызревало в самой историографии, и то, что было переработано ею в лоне междисциплинарной "новой истории".

Следует признать, что по меньшей мере один "пророк", британский историк Артур Марвик, в совершенно не располагающих к этому обстоятельствах уже в 1971 г. отметил начало поворота "к такому типу истории, который характеризуется тесной близостью с литературой" ". Между тем энтузиазм нового поколения историков 60-70-х годов по отношению к социально-научной, социологизированной истории (продукт "социологического поворота", воспринимавшегося традиционалистами не менее апокалиптически), сменился неуклонно нараставшим разочарованием. Задолго до "лингвистического поворота" стала очевидной и необходимость структурной перестройки всех исторических дисциплин: старое деление на экономическую, политическую, социальную историю и историю идей изжило себя основательно. До поры до времени эта перестройка проходила латентно на постоянно "разбухавшем" исследовательском поле, колонизованном некогда новой социальной историей с ее переплетающимися и перетекающими одна в другую субдисциплинами. Наконец, на рубеже 70-х и 80-х годов в социальной истории происходит решающий сдвиг от социально-структурной к социально-культурной истории, свя 30 Hcropuk в nouckax метода

занный с распространением методов культурной антропологии, социальной психологии, лингвистики (прежде всего в истории ментальностей и народной культуры), с формированием устойчивого интереса к микроистории, с "возвращением" от внеличностных структур к индивиду, к анализу конкретных жизненных ситуаций. Особенно это стало заметным в 80-е годы, когда под влиянием символической антропологии сложилось и обрело множество сторонников соответствующее направление в антропологически ориентированной социальной истории.

Пожалуй, наиболее отчетливо ощущение континуитета, "процесса большой длительности" в историографии второй половины XX столетия сквозь призму личных воспоминаний выразил Л. Стоун, выступивший в дискуссии "История и постмодернизм" на страницах журнала "Past and Present" ". "Когда я был еще очень молод.., меня учили следующим вещам..: тому, что надо писать ясно и понятно; что историческая истина недостижима, а любые выводы предварительны и гипотетичны и всегда могут быть опровергнуты новыми данными..; что все мы подвержены пристрастиям и предрассудкам - национальным, классовым и культурным..; что документы - мы не называли их в те дни текстами - написаны людьми, которым свойственно ошибаться, делать ложные утверждения и иметь свои собственные идеологические позиции.., а потому следует принимать в расчет намерения авторов, характер документа и контекст, в котором он был создан; что восприятия и представления о реальности часто весьма отличны от этой реальности и иногда имеют не меньшее историческое значение, чем она сама; что ритуал играет важную роль и как выражение религиозных представлений, и как демонстрация власти вот почему мы восхищались "Королями-чудотворцами", а позднее "Двумя телами короля" Эрнста Канторовича. Ввиду всего этого, я полагаю, что, за некоторыми примечательными исключениями, мы вовсе не напоминали тех позитивистских троглодитов, которыми нас теперь часто представляют" ^

Совершенно не похожие на "позитивистских троглодитов", историки среднего поколения позитивно восприняли "семиотический вызов" и "реванш литературы" ^, можно сказать, перековав мечи на орала. В результате в новейшей историографии сформировалось два наиболее перспективных и широких течения, со своими оригинальными подходами, в которых проявляется мощное стимулирующее воздействие постмодернистских тенденций: новая культурная и новая интеллектуальная история. Эти родственные многослойные образования в одних трактовках напоминают сиамских близнецов, а в других обладают, кажется, способностью расходиться между собой и вновь смыкаться, как Сцилла и Харибда, и время от времени менять обличья, выставляя на первый план то одну, то другую из своих разнородных составляющих. Попытки разобраться в каждом из них в отдельности и в их непростых взаимотношениях предпринимаются с завидной регулярностью целым рядом ученых-практиков ^.

Л /7. Репина. Новая Культурная и интелле1"туальная история 31

Признание активной роли языка, текста и нарративных структур в созидании и описании исторической реальности является базовой характеристикой так называемого нового культурологического подхода к истории, под которым обычно понимают совокупность некоторых наиболее общих теоретических и методологических принципов, разделяемых новой культурной и новой интеллектуальной историей. Именно поэтому некоторые исследователи предпочитают не проводить между последними сколько-нибудь отчетливого водораздела. И эту позицию можно принять, если учесть, что нередко сами их представители дают им всеобъемлющее толкование. Но все же некоторые обстоятельства происхождения и специфические задачи, поставленные перед этими направлениями их "отцами-основателями", позволяют говорить о каждом из них отдельно.

Новая культурная история формируется, если можно так выразиться, в болевых точках "новой социальной истории", ставших в процессе переопределения самой категории "социального" и мобилизации всего наиболее жизнеспособного в арсенале социокультурной истории точками роста. Большие надежды возлагаются на переориентацию социокультурной истории "от социальной истории культуры к культурной истории социального", или "к культурной истории общества", предполагающей конструирование социального бытия посредством культурной практики, возможности которой, согласно версии Р. Шартье, в свою очередь определяются и ограничиваются практикой повседневных отношений. Главная задача исследователя состоит в том, чтобы показать, каким именно образом субъективные представления, мысли, способности, интенции индивидов включаются и действуют в пространстве возможностей, ограниченном объективными, созданными предшествовавшей культурной практикой коллективными структурами, испытывая на себе их постоянное воздействие. Это сложное соподчинение описывается аналогичным по составу понятием репрезентации, позволяющим артикулировать "три регистра реальностей": с одной стороны, коллективные представления - ментальности, которые организуют схемы восприятия индивидами "социального мира"; с другой стороны, символические представления - формы предъявления, демонстрации, навязывания обществу своего социального положения или политического могущества, и, наконец, "закрепление за представителем-"репрезентантом" (конкретным или абстрактным, индивидуальным или коллективным)" утвержденного в конкурентной борьбе и признанного обществом социально-политического статуса . В такой интерпретации социально-классовые конфликты превращаются в "борьбу репрезентаций". Аналитический потенциал концепции постоянно конкурирующих "репрезентативных стратегий" открывает новые перспективы в описании, объяснении и интерпретации динамики социальных процессов разных уровней.

Новая культурная история отвергает жесткое противопоставление народной и элитарной культуры, производства и потребления, создания и присвоения культурных смыслов и ценностей, подчеркивая активный и

32 Hcropuk в nouckax метода

продуктивный характер последнего '*. Именно в этом варианте новая культурная и новая интеллектуальная история как бы сливаются воедино. И все же последняя сохраняет свою специфику в том, что касается ее особого внимания к выдающимся текстам "высокой культуры" ^.

Итак,- если новая культурная история акцентирует свое внимание на дискурсивном аспекте социального опыта в самом широком его понимании, то домен новой интеллектуальной истории - произведения "высоколобых", история общественной, политической, философской, научной и -par excellence - исторической мысли ^. Вполне естественно, что эти направления по-разному представлены в отдельных исторических субдисциплинах. Под влиянием "лингвистического поворота" и конкретных работ большой группы "новых интеллектуальных историков" радикальным образом преобразилась история историографии, которая неизмеримо расширила свою проблематику и отвела центральное место изучению дискурсивной практики историка. Отклоняясь в сторону литературной критики, она имеет тенденцию к превращению в ее двойника - историческую критику, а возвращаясь - обновленная - к "средней позиции", получает шанс стать по-настоящему самостоятельной и самоценной исторической дисциплиной ".

Подходы и проблематика новой культурной истории как истории представлений проявились в самых разных сферах современного исторического знания. Позволю себе остановиться несколько подробнее на конкретном материале гендерной истории, само формирование которой было связано с рассмотренными выше общими процессами, а последующие изменения отличались, на мой взгляд, еще большей интенсивностью. Собственно сама "титульная" концепция гендера ("пола-рода"), альтернативная понятию биологически детерминированного пола-секса, появилась в истории женщин и стала ключевой категорией анализа в выделившейся из нее гендерной истории в 80-е годы ^, Согласно гендерно.й теории, отношения полов и соответствующие модели поведения не задаются напрямую природой, а являются культурно обусловленными, они "конструируются" обществом, предписываются институтами социального контроля и культурными традициями ^. Большинство сторонников гендерного подхода ставило перед собой задачу исследовать функционирование и репродуцирование различий и иерархии полов на основе их комплексной социокультурной детерминации. Вскоре, однако, базовая концепция гендерной истории была наполнена более емким содержанием. В обновленном виде она была введена в научный оборот известным американским историком Джоан Скотт и представлена в единстве четырех неразрывно взаимосвязанных и принципиально несводимых друг к другу компонентов: во-первых, наличествующих культурных символов, способных вызывать множественные противоречивые образы, которые можно было бы назвать гендерными репрезентациями; во-вторых, сложившегося

Л /7. Репина. Новая Культурная и интеллектуальная история 33

в религиозных, правовых, политических, педагогических и научных учениях комплекса нормативных утверждений, которые определяют спектр возможных интерпретаций этих символов; в-третьих, социальных институтов (семья, рынок труда, система образования, государственное устройство и др.), осуществляющих гендерно-дифференцированную политику ограничения и контроля; и наконец, в-четвертых, самоидентификации индивида. Таким образом, был предложен вариант теоретического решения проблемы взаимосвязи индивидуального и коллективного опыта.

В последние годы все более видную роль в исследованиях по истории женщин играют представители, вернее - представительницы "новой интеллектуальной истории", которым удалось в частности предложить свои оригинальные интерпретации развернувшейся в Европе XVI-XVII веков международной литературной и религиозной полемике о характере женщин. В результате существенно обогатилась сложившаяся в историографии одноцветная картина нормативных предписаний и расхожих представлений о женщинах, в которых обычно фиксировался сугубо мужской взгляд на этот предмет и, несмотря на наличие некоторых внутренних противоречий, рисовались в целом негативные стереотипы восприятия, а также навязываемые социумом модели женского поведения, жестко ограничивавшие свободу выражения. Работы "новых интеллектуальных историков", продемонстрировавшие активность женщин в общественном дискурсе, дали старт новой дискуссии - о возникновении идеологии феминизма или ее элементов в XVII в. ^

Так, например, авторы книги "Половина человечества" К. Хендерсон и Б. Макманус провели обстоятельный анализ литературного и социального контекстов "памфлетной войны" по поводу женских качеств, которая выявила диалогическое сосуществование противоположных комплексов представлений о женщинах в Англии эпохи Возрождения, и пришли к заключению, что "хотя защитницы женщин и не требовали реформ, которые могли бы улучшить их социально-политическое положение, они помогли заложить основание для более активного феминизма, воспитывая в женщинах уверенность в своих интеллектуальных и нравственных достоинствах" ". "Феминисты" начала Нового времени доказывали несостоятельность бытовавших в общественном сознании негативных женских стереотипов, которыми оперировали их противники, пытались разрушить образы "коварной соблазнительницы", "сварливой мегеры" и "расточительницы", приводя многочисленные примеры добродетельных женщин и создавая столь же стереотипные образы обманутой невинности, покорной жены, благочестивой матроны.

С точки зрения более общих проблем "новой культурной истории" привлекает внимание предложенное авторами книги объяснение особой остроты и общественной значимости ренессансных дискуссий вокруг представлений, имевших глубокие текстуальные "корни" и вовсе не отличавшихся для того времени своей новизной, В этом плане вполне обоснованно предполагается существование взаимосвязи между актуализаци 2 Зак. 125

34 Hcropuk в nouckax метода

ей присутствовавших в культуре негативных женских стереотипов, с одной стороны, и коллективным психологическим переживанием чрезвычайных событий и крупных структурных сдвигов переходной эпохи, включая перестройку в системе ценностей, - с другой. В этих условиях негативные женские образы подпитывались не "объективно зафиксированным" массовым поведением женщин, а вполне субъективными неосознанными или полуосознанными страхами мужчин - опасениями в отношении своей сексуальности (поздние браки - стереотип соблазнительницы), в отношении возможных покушений на свое главенствующее положение в семье (образ агрессивной склочницы), страх перед разорением в услових экономической нестабильности (жупел женской расточительности).

История гендерных представлений постоянно сталкивается с серьезными эпистемологическими проблемами, связанными со специфическими свойствами литературных памятников. Поиски их решения ведутся, как правило, с учетом постмодернистских перспектив, в довольно узком альтернативном пространстве. Большинство все же предпочитает, неизменно подчеркивая условность всех литературных жанров, искать "золотую середину" между "чисто литературным" и социально-интеллектуальным подходами. Считается одинаково непродуктивным как отрицать всякую связь между условными художественными образами и женщинами "во плоти", так и видеть в литературных произведениях прямое отражение реальных отношений между полами и массовых представлений о женщинах. В качестве компромисса между этими двумя крайностями механизм взаимодействия литературы и жизни понимается следующим образом: имея очень слабые социальные корни, литературные персонажи, создаваемые творческим воображением автора, которое подпитывалось культурной традицией, могли играть активную роль в формировании общественных взглядов и оказывать определенное влияние на поведение современников и даже представителей последующих поколений ^.

Такое "компромиссное" решение явственно обнаруживает свои постмодернистские истоки: представление о "непрозрачности" любого, тем более литературного текста (как, впрочем, и самого языка) и его нереференциальности относительно "объективной" действительности, подчеркивание роли знаковых систем в конструировании социальной реальности. Однако те же идеи, доведенные до логического предела, проецируются на тот же конкретный материал совершенно иначе. Вот как это второе решение звучит в формулировке М. Хоровиц: "Рассмотрение понятия "женщина" в литературных текстах иногда напоминает анализ понятия "единорог". Какой ученый сегодня может требовать, чтобы в каждой книге и статье о единороге различные представления о единорогах сопоставлялись с их реальной жизнью? Тем не менее история текстов о единорогах продолжается... "Женщина" текстов эпохи Возрождения, как и "единорог", является культурной конструкцией, содержащей в себе интертекстуальные отголоски более ранних текстов..." ".

Л П. Репина. Новая Культурная и uнкллelf^уaлы^aя история 3 5

Наконец, образцом третьего решения, признающе" о определяющую роль социального контекста в отношении всех видов коллективной деятельности, включая и языковую, может послужить книга британского филолога Д. Эрса "Общность, гендер и самоидентификация индивида: английская литература 1360-1430 гг." (по Марджери Кемп, Ленгленду, Чосеру и "Сэру Гавейну") ^*. Стремясь уйти от дихотомии "литературы" и "жизни", "индивида" и "общества", автор опирается на диалогическую концепцию Бахтина и социально ориентированный подход к изучению культурной практики, основанный на комплексном исследовании лингвистических, социальных и психологических процессов. Индивидуальный опыт и смысловая деятельность понимаются в контексте межличностных и межгрупповых отношений внутри данного социума, в данном случае позднесредневекового общества, с характерным для него сосуществованием множества "конкурентных общностей", каждая из которых могла задавать индивиду свою программу поведения в тех или иных обстоятельствах. С одной стороны, прочтение каждого текста включает его "погружение" в контексты дискурсивных и социальных практик, которые определяют его горизонты, а с другой - в каждом тексте раскрываются различные аспекты этих контекстов и обнаруживаются присущие им противоречия и конфликты.

В результате проведенного Эрсом анализа главных произведений английской литературы XIV-XV вв., в которых проблема самоидентификации (в том числе и роль гендерного фактора) нередко становится предметом рефлексии, ему удалось привести убедительные доказательства того, что процесс индивидуализации берет свое начало значительно раньше Нового времени и достаточно отчетливо проявляется уже в позднее средневековье.

Одной из самых интересных областей применения постмодернистских теорий является история исторического сознания, в предметном поле которой открываются многообещающие перспективы плодотворного синтеза новой культурной и интеллектуальной истории. "Воссоединение" истории с литературой пробудило повышенный интерес к способам производства, сохранения, передачи исторической информации и манипулирования ею. Работа в этом плане еще только начинается, о ней заявляется главным образом в форме исследовательских проектов. Тем более важно не упустить из виду эту тенденцию. Она, в частности, проявилась и в докладах, представленных на уже упоминавшейся секции XVIII Международного конгресса исторических наук. Проблемы исторической памяти были центральными в сообщении испанского ученого Игнасио Олабарри, в том числе ключевой и малоизученный вопрос о соотношении индивидуального и коллективного исторического сознания и их роли в формировании персональной и групповой идентичности. Во многом сходное направление исследовательского поиска нашло свое отражение в докладе канадского историка Марка Филлипса, построенного на анализе качественного

36 Hcropuk в nouckax метода

сдвига, который произошел в понимании задач истории и в историографической практике на рубеже XVIII и XIX вв. и выразился в смещении целевых установок от простого описания прошлого к его "реактивации" или "воскрешению в памяти" ^. Эти наблюдения, как мне кажется, прекрасно "накладываются" на соответствующий историко-литературный материал, в частности по исторической новеллистике. Динамика состояний исторического сознания проявляется на обоих его уровнях: и на профессионально-элитарном, и на обыденно-массовом. Траекторией движения историографии в намагниченном полюсами научной аргументации и литературной репрезентации поле может быть записана одна из интерпретаций ее непростой истории.

Существенно важное место в изучении представлений о прошлом людей разных культур и эпох должна занять проблема исторического воображения, а также концепция базового уровня исторического сознания, формирующегося в процессе социализации индивида как в первичных общностях, так и национальными системами школьного образования ^ё. Ведь в отличие от литературных рассказов о жизни людей в прошлом, на которых стоит клеймо вымышленности, рассказы на уроках истории как бы несут на себе бремя подлинности, детям внушается, что все это было на самом деле. Та информация, которую ребенка приучают упорядочивать, записывать, воспроизводить на уроках истории, как бы заверена "ответственными лицами" и снабжена печатью - "это действительно происходило". На основе этих закладываемых в сознание информационных блоков впоследствии создаются социально дифференцированные и политизированные интерпретации ".

Переосмысление процессов исторического познания и передачи исторического знания в духе постмодернистской культурной парадигмы еще очень далеко от своего завершения и сулит, видимо, немало неожиданных следствий. И все же нельзя не согласиться с И. Олабарри в том, что "историк не может выполнять мифическую функцию памяти или отказаться от контроля за результатами (своей профессиональной деятельности. -Л. P.). Перед историком стоит задача не изобретать традиции, а скорее изучать, как и почему они создаются. Мы должны сформулировать некую историческую антропологию нашего собственного племени. Но одно дело, когда антропологи симпатизируют тому племенному сообществу, которое они изучают, и совсем другое - когда они становятся его шаманами" ".

' Обстоятельный анализ центральных идей и основных проявлений "постмодерна" в исторической эпистемологии и методологии, а также обсуждение проблем исторического нарратива см. в коллективной монографии: К новому пониманию человека в истории: Очерки развития современной западной исторической мысли. Томск, 1994. Гл. 1: От классики к постмодерну. См. также: Зверева Г.И. Историческое знание в контексте культуры конца XX века: проблема преодоления власти модернистской парадигмы // Гуманитарные науки и новые информационные технологии. М., 1994. Вып. 2. С. 127-142.

Л П. Репина. Новая Культурная и интеллектуальная история 3 7

^ Из наиболее значительных публикаций следует отметить следующие: Ankersmit F.R. The Dilemma of Contemporary Anglo-Saxon Philosophy of History // History and Theory. 1986. В. 25. P. I-28; Partner N.F. Making up Lost Time: Writing on the Writing of History // Speculum. 1986. Vol. 61. N 1. P 90-117; Carr D. Narrative and the Real World: an for Continuity // History and Theory. 1986. Vol. 25. N 2. P. 117-131; Toews J.E. Intellectual History after the Linguistic turn: the Autonomy of Meaning and the Irreducibility of Experience // American Historical Review. 1987. Vol. 92. N 4. P. 879-907: Brown R.H. Positivism, Relativism and Narrative in the Logic of the Historical Sciences // American Historical Review. 1987. Vol. 92. N 4. P. 908-920; HobartM.E. The Paradox of Historical Constructionism // History and Theory. 1989. Vol. 28. N 1. P. 43-58; Ankersmit F.R. Historiography and Postmodernism // History and Theory. 1989. Vol. 28. N 2. P. 137-153; Forum. Intellectual History and the Return of Literature // American Historical Review 1989. Vol. 94. N 3. P. 581-626; SpiegelG.M. History, Historicism and the Social Logic of the Text in the Middle Ages // Speculum. 1990. Vol. 65. N 1. P. 59-86: Krausz M. History and its Objects // The Monist. 1991. Vol. 74. N 2. P. 217-229; Reisch G.A. Chaos, History, and Narrative // History and Theory. 1991. Vol. 30. N 1. P. I-20; Norman A.P. Telling It Like It Was: Historical Narratives on Their Own Terms // History and Theory. 1991 Vol. 30. N 2. P. 1 19-135; McCullagh С.В. Can Our Understanding of Old Texts be Objective? // History and Theory. 1991. Vol. 30. N 3. P. 302-323; Mazlich В., Strout С., Jurist E. History and Fiction//History and Theory. 1992. Vol. 31.N2. P. 143-181; Bevir M. The Errors of Linguistic Contextualism // History and Theory. 1992. Vol. 31. N 3. P. 276-298; Martin R. Objectivity and Meaning in Historical Studies // History and Theory. 1993. Vol. 32. N 1. P. 25-50; Zammito J.H. Are We Theoretical Yet? The New Historicism, the New Philosophy of History and "Practising Historians" //Journal of Modern History. 1993. Vol. 65. N 4. P. 783-814.

^ Novick P. That Noble Dream: The "Objectivity Question" and the American Historical Profession. Cambridge, 1988.

" Elton G.R. Return to Essentials: Some Reflections on the Present State of Historical Study. Cambridge, 1991. P. 41.

' White H. Metahistory: The Historical Imagination in Nineteenth-Century Europe. Baltimore; L., 1973; Idem. Tropics of Discourse: Essays in Cultural Criticism. Baltimore; L., 1978; Idem. The Content of the Form: Narrative Discourse and Historical Representation. Baltimore; L.. 1987.

' Приоритет здесь, пожалуй, нужно отдать известному голландскому философу Ф Анкерсмиту. См., в частности: Ankersmit F.R. Narrative Logic. A Semantic Analysis of the Historian's Language. The Hague, 1983; Idem. The Reality Effect in the Writing of History: The Dynamics ofHistoriographical Topology. Amsterdam; N.Y., 1989.

Charlier R. Intellectual History or Sociocultural History? The French Trajectories // Modern European Intellectual History: Reappraisals and New Perspectives / Ed. D. LaCapra, S.L. Kaplan. lthaca, 1982. P. 41; Spiegel G. Op. cit. P. 59-78; Darnton R. An Enlightened Revolution? // New York Review of Books. 1991. October 14. P. 33-36 etc. * Stone L. History and Postmodernism // Past and Present. 1992. N 135. P. 191. " 18th International Congress of Historical Sciences. 27 August-3 September 1995. Proceedings. Montreal, 1995. P. 159-181.

'ё CM., в частности, редакционные и методологические статьи на страницах журнала "Анналы" в 80-90-е годы и публикацию материалов международного коллоквиума в сб.: Споры о главном: дискуссии о настоящем и будущем исторической науки вокруг французской школы "Анналов". M.. 1993. " К новому пониманию человека в истории... С. 44. " ManvickA. The Nature of History. N.Y., 1971. P. 266.

" Кстати, эта дискуссия началась с короткой заметки самого Стоуна, в которой он счел необходимым обратить внимание читателей на ныне уже широко известную статью Габриэль Спигел в журнале "Speculum" - см. примеч. 2.

" Debate. History and Postmodernism. III. (L. Stone) // Past and Present. 1992. N 135. P. 189-190.

" CM.: Orr L. The Revenge of Literature: A History of History // New Literary History. 1986. Vol. 18. N 1. P. 1-22.

" White H. The Tasks of Intellectual History // The Monist. 1969. Vol. 53. N 4. P. 606-630; Krieger L. The Autonomy of Intellectual History // International Handbook of Historical Studies: Contemporary Research and Theory / Ed. G.G. lggers, H.T. Parker. Westport (Conn.), 1979. P. 109-125: New Directions in American Intellectual History / Ed. J. Higham, P.K.. Conkin.

38 Hcmpuk в nouckax метода

Baltimore, 1979; Darnlon R. Intellectual and Cultural History // The Past Before Us / Ed. M. Kammen. lthaca, 1980. P. 327-354; Bowsma W.J. Intellectual History in the 1980s: From History of Ideas to History of Meaning // Journal of Interdisciplinary History. 1981. Vol. 12. N 3. P. 279-290; Modem European Intellectual History..; LaCapra D. Rethinking Intellectual History: Texts, Contexts, Language, lthaca; N. Y., 1983;Dialogue & propos de l'histoire culturelle // Actes de la recherche in sciences sociales. 1985. Vol. 59. P. 86-93; Charlier R. Intellectuelle (Histoire) // Dictionnaire des sciences historiques / Sous la dir. de A. P. Burguiere. 1986. P. 372377; Toews J. Op. cit.; The New Cultural History / Ed. L. Hunt. Berkeley etc., 1989; Harlan D. Intellectual History and the Return of Literature // American Historical Review. 1989. Vol. 94. N 3. P. 581-609: Interpretation and Cultural History / Ed. G.H. Pittock, A. Wear. Basingstoke; L., 1991.

" Charlier R. Le monde comme representation // Annales E.S.C. 1989. N 6. P. 1505-1520; idem. Luttes de representations et identites sociales // 18th International Congress of Historical Sciences. P. 455-456.

'* Idem. Text, Printing, Readings // The New Cultural History. P. 154-175. '" LaCapra D. Op. cit. P. 23-69.

^ Уникальным образцом успешной комбинации двух подходов в монографическом исследовании представляется книга Р. Шартье о культурных истоках Французской революции (Chartier R. Les origines culturelles de la Revolution Fran^aise. P., 1991).

^ Проблемам формирования и развития постмодернистской парадигмы в истории историографии автор предполагает посвятить специальное исследование.

О концепциях, методах, эволюции и сегодняшних проблемах в этой отрасли историографии см.: Репина Л.П. "Женская история": проблемы теории и метода // Средние века. 1994. Вып. 57. С. 103-109; Ястребицкая А.Л. Проблема взаимоотношения полов как диалогических структур средневекового общества в свете современного историографического процесса // Там же. С. 126-136.

" Epstem C.F. Deceptive Distinctions: Sex, Gender, and the Social Order. New Haven, 1988. ^ Angenot M. Les champions des femmes: examen du discours suria superiorite des femmes 1400-1800. Monreal, 1977; lrvinJ.L. Womanhood in Radical Protestantism 1525-1675. N.Y.; Toronto, 1979; Elshtain J.B. Public Man, Private Woman: Women in Social and Political Thought. Princeton, 1981; Rewriting the Renaissance: The Discourses of Sexual Difference in Early Modern Europe / Ed. M.V. Ferguson et al. Chicago, 1986; Smith H.L. Reason's Disciples: Seventeenth-Century English Feminists. Urbana; L., 1982; Darmon P. Mythologie de la femme dans l'Ancien France. P., 1983; Woodbridge L. Women and the English Renaissance: Literature and the Nature of Womanhood, 1540-1620. Urbana; Chicago, 1984; Medieval Women Writers / Ed. K. Wilson. Athens (Ga.), 1984; Goreau A. The Whole Duty of a Woman: Female Writers in Seventeenth-Century England. Garden City (N.Y.), 1985; Lazard M. Images litteraires de la femme a la Renaissance. P., 1985; Denies S. The Idea of Woman in Renaissance Literature: The Feminine Reclaimed. Brighton, 1986 etc.

" Henderson K.U., McManus B.F. Half-Humankind. Contexts and Texts of the Controversy About Women in England, 1540-1650. Urbana, 1985. P. 31. " CM., в частности: Woodbridge L. Op. cit. P. 3-5.

" Horowitz M.C. The Woman Question in Renaissance Texts // History of European Ideas. 1987. Vol. 8. N 4/5. P. 588-589.

" Aen D. Community, Gender, and Individual Identity: English Writing, 1360-1430. L.; N.Y 1988.

" 18th International Congress of Historical Sciences. P. 177-179. ^ Ферро M. Как рассказывают историю детям в разных странах мира. M., 1992. " К. Стедман, в частности, подчеркивает, что претензия истории на правдивость и достоверность сообщает историческому нарративу особую функцию в формировании исторического сознания детей и взрослых (Steedman С. Latheorie qui n'en est pas une, or why Clio doesn't care // History and Theory. 1992. В. 31. P. 36-37.

" Olabarri 1. History and Science/Memory and Myth: Towards New Relations between Historical Science and Literature // 18th International Congress of Historical Sciences. P. 178.

В. П. Визгин

ПОСТСТРУКТУРАЛИСТСКАЯ МЕТОДОЛОГИЯ ИСТОРИИ: ДОСТИЖЕНИЯ И ПРЕДЕЛЫ

Настоящая статья развивает идеи, высказанные в докладе "Постмодернистская методология истории: философский подход и личный опыт". Размышления философа и опыт историка науки здесь соединяются, чтобы дать сжатую и поневоле неполную картину тех достижений в обновлении исторической методологической мысли, которые принесла с собой так называемая "структуралистская революция" (термин Ж.-М. Бенуа ') вместе с последовавшим затем постструктурализмом, внесшим в ее "золотой фонд" новые идеи и темы (прежде всего тему власти, "власти-знания"). Наконец, мы бы хотели показать пределы постструктуралистского направления, выявляемые на уровне философских и эпистемологических ориентаций.

Говоря предельно лаконично, истина объекта, взятая в определениях познающего его субъекта, есть метод. Оставляя в стороне чисто философские соображения о методе в истории, скажем только, что мы имеем в виду прежде всего тот концептуальный инструментарий, который "работает" (может "работать") в историческом исследовании. Речь идет о той широкой промежуточной зоне, которая граничит, с одной стороны, с философией истории, а с другой - с тем, что можно назвать методами конкретных исторических исследований.

Второе предварительное замечание состоит в том, что "структуралистская революция" в истории неотделима от общенаучной революции XX в., в частности, от революции в точных науках, прежде всего в физике. Нетрудно показать, что философско-методологическое осмысление революции в естествознании, начатое практически след в след с радикальными открытиями, перевернувшими его в первой трети века, позволило еще задолго до полномасштабной "структуралистской волны" 5060-х годов выявить направление основных методологических сдвигов в мышлении, значимых и для исторического познания. Некоторые крупные методологи науки тех лет были в то же время и историками науки. Таков, например, Г. Башляр, основоположник новой эпистемологии во Франции ^ Поэтому удобно начать анализ некоторых плодотворных, на наш взгляд, сдвигов в концептуальном аппарате истории, отталкиваясь от его работ. Позднее башляровская традиция в методологии истории науки внесла свой вклад и в методологию всеобщей истории. Мы имеем в виду работы Ж. Кангилема ' и, главным образом, М. Фуко, в творчестве которого структурализм трансформировался в постструктурализм, следуя общему ритму преобразований гуманитарного знания во Франции конца 60-х и особенно начала 70-х годов.

40 Исто[яЛвпоис1"ахметда БЕССПОРНЫЕ ЗАВОЕВАНИЯ СТРУКТУРАЛИСТСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

Образ исторического мышления благодаря понимаемой в широком смысле структуралистской революции (включая и постструктурализм) обновился главным образом, на наш взгляд, в трех основных направлениях. Во-первых, это относится к выдвижению на передний план категории дискретности (в рамках оппозиции "прерывность-непрерывность", "дискретное-континуальное"). Вторая особенность трансформаций в концептуальном багаже истории касается изменений онтологии истории в свете переоценки таких оппозиций, как "действительное-возможное", "субстанция-функция", "вещь-отношение". Третье направление преобразования исторической мысли связано с теоретической легитимацией воздействия познающего историю субъекта на нее саму как объект познания. Среди множества сдвигов, значимых для обновления образа истории, мы выделили только эти три направления как в силу их универсальности и важности для исторического мышления вообще, так и, особенно, потому, что их плодотворность, на наш взгляд, прошла проверку временем, ибо конкретные исторические исследования подтвердили необходимость включения формируемых ими новых черт образа истории в рабочий инструментарий историка.

Все эти три момента связаны между собой. Действительно, уже "предструктуралистское" направление в методологии науки выдвигало требование переоценки субстанциалистской онтологии (примата "вещи" над "отношением"). Сама структура мыслима лишь как устойчивая форма отношений: без реляционной модели объекта вообще, исторической реальности в том числе, невозможен и поиск структур как цель познания.

То, что в методологии науки получило название замкнутых концептуальных систем (В. Гейзенберг *), предполагало новую, некумулятивную концепцию построения и развития научного знания. Кумулятивизм, представлявший наследие XIX в" подразумевал континуальность процесса познания и, следовательно, фактически бесструктурность знания. При таком подходе рост знания мыслится экстенсивно, по принципу дискретности. Но если мы отдаем себе отчет в том, что знание организуется как связное целое, что оно обладает определенной единой структурой, тогда мы иначе должны понимать и его историю. В этом случае мы просто не можем избежать дисконтинуальных представлений и, в частности, того, что при известных условиях (например, в случае невозможности объяснить новое эмпирическое наблюдение существующей теорией) может рухнуть вся система знания как единое целое ("эпистемологический разрыв" в терминологии Башляра). Мышление истории в разрывах, таким образом, соединяется в одно целое с основным принципом структурализма как такового (принцип системного целого). В результате происходит обогащение понятийного языка истории. Перенося указанную методологическую ситуацию из истории науки во всеобщую историю, мы можем сказать, что существуют "разрывающие" исторический континуум собы В.П.Визгин. Постсгру1г1уралисг( Лая методология истории 41

гая, наподобие того, как в науке существуют открытия, "бьющие" по концептуальным целостностям знания, "разрывосозидающие" по своей исторической функции.

Историческая эпистемология Башляра, которую мы считаем образцом ранней структуралистской мысли в методологии науки, это, прежде всего, эпистемология разрывов. Разрыв мыслится Башляром как "переворачивание перспективы"; в научном знании действует системно-структурный принцип, означающий, что знание организуется как целое и в этом смысле характеризуется определенной замкнутостью, а поэтому его изменения неизбежно происходят взрывообразно, когда когнитивная система оказывается поставленной под вопрос и нуждается поэтому в замене ее новой; это и отмечается как разрыв или дисконтинуальность в развитии науки. Ярким примером разрыва в истории техники, считает Башляр, служит создание ламп накаливания. В лампе Эдисона "переворачивается" все техническое мышление, связывавшее горение как источник световой эмиссии с необходимостью его поддерживания. "Старая технология ламп, - говорит Башляр, - технология горения. Новая - техника предотвращения горения" '.

Действительно, прежняя осветительная техника исходила из принципа горения: при сгорании топлива происходит световое излучение. В лампе накаливания перспектива перевернута: чтобы такая лампа функционировала, она нуждается не в горении, а, напротив, в исключении самой его возможности. Система интуиций, задававших основу прежней технологии осветительных устройств, должна была быть полностью отброшена, поскольку это была целостная замкнутая система, в рамках которой техника просто не может совершенствоваться.

Это пример, демонстрирующий неизбежность дискретных представлений в силу смены самой перспективы интеллектуального развития, кажется нам корректным. Историк, в частности историк техники, должен научиться работать с историческими разрывами, включив в своей методологический багаж идею дискретности. При наличии такой смены сама установка на обязательный, казалось бы, для историка поиск предшественников (что характерно для континуалистской методологической ориентации) оказывается если и не совсем бесплодной, то, во всяком случае, сомнительной, маскирующей дисконтинуальные моменты в развитии науки,

Понятие эпистемологического разрыва вырабатывалось Башляром в споре с "континуалистами культуры" (Э. Мейерсон, П. Дюгем и другие). "Континуалисты. культуры" (выражение Башляра) ссылались на непрерывность истории как процесса развития практики и теории, перенося на объективную историю непрерывность субъективного рассказа о ее событиях. "Так как в истории строится непрерывный рассказ о событиях, говорит Башляр, - то легко верят в их существование в непрерывности времени, незаметным образом приписывая тем самым всей истории единство и непрерывность книги" ^ Непрерывность исторического рас 42 ИсторЛ в noudlax метода

сказа переносится, таким образом, на саму историческую реальность. Этому способствует и распространение такого жанра историко-научной литературы, в котором изложение идей, открытий и других когнитивных сторон науки перемежается элементами биографий ученых и внешней истории. Такая манера написания истории уже сама по себе способствует возникновению иллюзии ее непрерывности, так как представляется, что любой рассказ, любая деталь может быть как бы дополнительно "увеличена" и в нее можно при этом вставить новый рассказ с новыми деталями - и так далее до бесконечности. Кажется, что только нехватка места и времени не дали историку еще полнее (и, значит, еще непрерывнее) рассказать о событиях, реальность которых представляется как осуществленная непрерывность культуры. Башляр, однако, стремится совсем к другой истории науки, самое важное в которой, напротив, разрывоподобные движения рационального мышления, смены научных программ, инверсии в подходах и методах, возникновение теорий, разрывающих квазинепрерывность научного знания.

Другой аргумент "континуалистов культуры" в защиту их концепции состоит в отсылке ко множеству анонимных тружеников науки, к научной атмосфере, к влияниям и т. п. Башляр резко критикует расхожее и, как правило, некритически употребляемое представление о влиянии: "Чем дальше от фактов, - говорит он, - тем легче говорить о "влияниях"". И добавляет: "Это представление о влиянии, столь дорогое для философского ума, не имеет никакого смысла для понимания передачи истин и открытий в современной науке". Башляр истолковывает влияние как некоторое недоосознанное воздействие. Но, согласно его концепции, научный прогресс как раз приводит научное мышление к тому, что новые знания максимальным образом осознаются учеными. "Мало-помалу, говорит Башляр, - все, что имеется в знании бессознательного и пассивного, оказывается подчиненным". Нерелевантность представления о роли влияний в истории современной науки, по Башляру, объясняется и тем, что рационально организованная дискуссия составляет в ней саму "ткань" научного развития, и аргументы, которые в этой дискуссии перекрещиваются, это - подчеркивает философ - "поводы для разрывов" .

Концепция разрывного характера истории знаний у Башляра опирается на представление о прерывности времени, которое, в свою очередь, зависит от прерывности микромира, вскрытой квантовой физикой. Прерывность энергетических процессов в микромире указывает на вероятную прерывность времени, в том числе и исторического. Устойчивость же континуалистской концепции истории объясняется, по Башляру, прежде всего психологическими факторами - традиционными установками, педагогическими привычками и т. п. Континуализация истории происходит потому, рассуждает философ, что существует психологическая потребность, состоящая в стремлении свести новое знание к старым элементам, перевести неизвестное на язык знакомых нам понятий, редуцировать

В. П. Вчуин. Посктру1"туралисгс1{ая методология истории 43

новизну с помощью экспансии привычного, известного и знакомого, данного в прошлом и прочно усвоенного. И здесь в конфликт с такой редукционистской ассимиляторской установкой вступает вера Башляра в то, что высшие цели познания достигаются через движение разума и его творческие акты. А движение и творчество немыслимы без разрывов. Действительно, согласно Башляру, ум - начало прерывности, душа стихия непрерывности. "Музыкальное действие, - говорит философ, дисконтинуально, и только наш сентиментальный резонанс придает ему непрерывность" *. А в другом месте он обращает внимание на то, что "душа своими чувствованиями расплавляет прерывные определения ума" ^

Мы показали, насколько глубоко привержен Башляр принципу прерывности в истории знания, подчеркнув методологическую плодотворность этого принципа, особенно при анализе истории современной науки. "Истинная методологическая осторожность, - говорит Башляр, -состоит в том, чтобы постулировать дисконтинуальность, как только убеждаются в том, что изменение произошло. Однако в этом случае привычно стремятся к тому, чтобы утверждать подразумеваемую непрерывность" '".

Характерный для историко-научного структурализма Башляра дисконтинуализм не отрицает значимости категории непрерывности для анализа истории. Связь разрывов и непрерывности нельзя отрицать. Действительно, в начале исторического исследования знание предстает как смешанная, "спутанная" непрерывность - как бы аналог первородного "хаоса". Анализ историка, ставящего эпистемологические вопросы, обрабатывает этот "хаос" таким образом, что при этом фиксируются четкие линии разрывов. Но сами разрывы - не равноценны. На этой стадии исследования они выступают еще как бы хаотически. Аналитикуисторику, стремящемуся к глубокому постижению динамики познания, нельзя ограничиться констатацией разрывов без их упорядочивания. Если первая стадия этого процесса была нами обозначена как "спутанная" непрерывность, то вторая - это неорганизованная совокупность разрывов. Наконец, на третьей стадии исследования возникает упорядочивание самих разрывов, их иерархизация, выстраивание в ряды и последовательности. Благодаря этому возникает результирующая связность, т. е. непрерывность, построенная на базе самих разрывов. Порядок в разрывах говорит нам о магистральных линиях движения знания, о сквозных проблемах и т. п., т. е. происходит синтез непрерывности и прерывности, пусть при этом в конечном счете, как это имеет место у Башляра, ведущая роль и принадлежит разрывам.

Структурализм и следом постструктурализм подхватят идеи эпистемологии разрывов Башляра и разовьют их дальше применительно к ситуации глубокой лингвистической мутации гуманитарного знания и прогресса в эмпирических исторических исследованиях. В качестве примера можно указать на образец новой структуралистской методологии истории, данной в "Археологии знания" М.Фуко". Мой собственный опыт историка науки позволяет сделать такой вывод: обогащение арсена 44 Hcropuk в nouckax метода

ла историка дискретными представлениями, разработка аналитически выверенных приемов работы как с "разрывами", так и с "непрерывностями"-безусловные достижения "структуралистской революции". Они оказались плодотворными и для современной исторической мысли, которая тем самым расширила свой методологический горизонт.

Экспорт методологических сдвигов (происшедших в первой трети XX в. в точном знании) в гуманитаристику не ограничился усвоением дискретного подхода. Известно, что современная физика развила идеи корпускулярно-волнового дуализма. О "корпускулярности" и ее аналогах мы уже сказали, отметив плодотворность дисконтинуалистских представлений для истории науки и техники (и не только для них). Теперь же надо указать и на прямо противоположный, по-видимому, ход мысли, пробужденной структуралистским обновлением исторического знания. Речь идет об устойчивом и многообразном обыгрывании идеи "поля" (т. е. как раз идеи континуума, непрерывности, "волновой динамики") в структуралистской гуманитаристике.

Аналоги "полевых" представлений в истории имеют долгую предысторию в философском и методологическом освоении революции в естествознании (упомянем в этой связи, например, работы Э. Кассирера " и Г. Башляра ). Речь идет о новой онтологии, задающей образ исторической реальности. Вместо субстанциалистской, "вещевистской" метафизики на передний план выдвигается онтология реляционизма, функционализма и соответственно, в конце концов, структурализма, поскольку базой для понятия структуры выступают именно отношение и "поле". Метафорика динамического поля призвана заместить классическую онтологию вещеподобных агентов и событий истории. Пафос "смерти субъекта", "автора", "человека" в структурализме и постструктурализме (Фуко, Барт и другие) ^ означает как раз обращение к приемам безличного, деперсонализированного подхода, когда историческое полотно можно анализировать анонимно и "позиционно", не прибегая ни к индивидуальной психологии, ни вообще к личностям и именам как самоактивным центрам истории. В целом, на наш взгляд, этот поворот методологии и онтологии (они идут рука об руку) в концептуальном инструментарии истории следует оценивать дифференцированно. В нем мы отмечаем несомненные плодотворные моменты, обогатившие историю. Однако сам замысел полностью избавиться от субъекта потерпел фиаско: окончательно устранить его из истории вряд ли вообще возможно. История, как бы мы ее ни понимали, какие бы средства познания ни применяли для ее описания и объяснения, не может уйти от гипотезы, что ее агентами являются люди, действующие и взаимодействующие со всем объемом своих сознаний и бессознательностей и тем самым формирующие саму ткань истории как таковой. "Смерть субъекта" осталась пафосом общего

B.n.Bujiw. Посктру^туралиспЛая методология истории____________45^

методологического задания по обновлению исторической мысли, имевшим не столько прямое конструктивное значение для истории, сколько опосредованное и критическое, ибо этот тезис направлялся прежде всего против различных, как считали его адепты, скороспелых и ставших шаблонными генерализаций исторических событий, главным образом при помощи таких классических философских категорий, как трансцендентальный субъект, сознание, "Я" и т. п. (включая, как у Фуко, и ментальность ").

Однако, с другой стороны, этот сорвавшийся трюк с тотальной "смертью человека" оказался плодотворным для разработки того слоя исторической реальности, который ранее оставался скрытым, недоступным анализу. Аналогия с физикой здесь по-прежнему уместна. Уравнения квантовой физики таковы, что они в качестве своих решений дают набор дискретных позиций, которые могут заниматься индивидами - атомами, элементарными частицами и другими дискретными физическими образованиями. Точно так же и в исторической науке: вместо того чтобы описывать какую-то конкретную историю (а их стало поразительно много, и на эту "мультипликацию" историй как на эмпирическую базу опирался структурализм, предлагая свой вариант обновления исторической мысли) на языке людей (кто что сделал, кто на кого и как повлиял, кто для кого был предшественником и т. п.), можно описывать ее на языке безличных, бессубъектных позиций, занимаемых и реализуемых, конечно, людьми, которые как психологические индивиды при этом, однако, вовсе не творят из себя сами эти позиции, а, напротив, вынуждены считаться с ними и даже сами ими определяются. Можно сказать, что при этом описывается структура определенного социоисторического "поля", его потенциалы, уровни и другие характеристики. Функция исторического деятеля тем самым как бы переходит от человека (мыслимого в категориях психологии прежде всего) к самоактивному полю, к анонимному безличному механизму, к социальной системе, в дискретную и динамическую структуру которой человек входит независимо от своей воли и сознания, хотя и не без их участия.

"Полевое", целостно-динамическое и безличностное описание истории чрезвычайно многообразно. Его применение обогатило возможности науки, расширило ее горизонт. Теперь стало реальным писать истории "позиций" и "структур", а не истории "людей" в прежнем смысле традиционной историографии. Рамки биографизма, нарратива, идущего от персоны, были преодолены. В истории гуманитарного знания этот подход был развит, например, М. Фуко и его учениками, один из которых, Франсуа Делапорт, применил его к анализу истории ботаники в XVIII в. Сам Фуко, как известно, блестяще его продемонстрировал в ряде работ, в частности и в широко известной книге "Слова и вещи" (1966), в которой "полевой" аспект истории культуры оформился в концепции "эпистем". Результатом применения указанного подхода стало переопределение интеллектуальной истории Нового времени, подорвавшее доверие к

46 Hcropuk в nouckax метода

исключительной значимости анализа ее коронованных героев и суперзвезд, а также и к устоявшимся в культурном сознании и практике дисциплинарным членениям знания.

Многие историки, особенно историки науки, правда, встретили работы Фуко с немалой долей скептицизма, что вряд ли можно объяснить простым консерватизмом. Мы уже сказали, что в качестве радикального замысла "новой истории" пафос полного и окончательного устранения человека из истории провалился. И здесь "консерваторы от истории" показали, быть может, не столько свою инертность, сколько точность интуиции. Но в целом все эти методологические баталии конца 60-х и начала 70-х годов пошли на пользу истории, и со временем претензии на радикальное новаторство поубавились, а наработанные приемы и фактически проведенные исследования способствовали действительному продвижению исторической мысли, обогатили и расширили ее горизонт.

Если писать историю трансформации "полевых" конструктов в методологии истории, то следовало бы проследить, как "эпистемологическое поле" Башляра превратилось в "эпистему" Фуко, а та в свою очередь уступила место постструктуралистской "дискурсивной практике" с ее "правилами", а затем и со "стратегиями" власти-знания. Мы могли бы также показать, как эти конструкты преломляются у других теоретиков постструктурализма, например, у П. Бурдье, широко применяющего представление о "поле" и "габитусе" для описания динамики общества и истории . Само соединение в постструктурализме в единое целое концептов власти и знания можно рассматривать как проявление или эффект (тоже типично физический термин) "профессорского поля", типичного для западной культуры и, в частности, для сложившейся в ней системы образования. Эта тема была сначала пережита "уличным сознанием" в мае 1968 г., а уже затем перешла в теоретический дискурс сначала у Фуко (начиная с работы "Мир дискурса" -1971 г.) , а затем у Бурдье, Барта и других.

"Полевой" сдвиг в манифесте методологии новой истории (Фуко в "Археологии знания" - 1969 г.) обозначен как переход от традиционной концептуальной оси "сознание-познание-наука" к новой- "дискурсивная практика-знание-наука". Деперсонализация, дегуманизация, депсихологизация, составляющие главную направленность этого сдвига, нацелены прежде всего именно против первого члена традиционной триады - сознания. Не без влияния феноменологии Гуссерля и его последователей психологический субъект стал рассматриваться не иначе, как "ловушка". Так, например, уже упомянутый нами Ф. Делапорт говорит: "...Чтобы избежать ловушки психологизма, достаточно было описать различные позиции, которые могут занимать субъекты" '". Это действительно напоминает нам квантовую механику, рассчитывающую энергетические уровни, которые могут занимать отдельные частицы как индивиды. Классическая же механика, напротив, исходила из самой частицы и динамических законов, которым должно подчиняться ее дви В. П. Визгим. rkXTCTpykTypaAucKkM методология истории____________47^

жение. Аналогия с классической или традиционной историей идей здесь очевидна. Историк теперь может не погружаться в исследование биографий единичных субъектов (иногда для этого просто не хватает материала). Ему достаточно описать концептуальные позиции, которые эти субъекты могут занимать и действительно занимают при определенных условиях. Чем же тогда становится сама история? Из истории индивидуализирующей, психологизирующей она превращается в историю позиций и оппозиций, в историю структур и их трансформаций (в структурализме это слово явно предпочитается слову "развитие"). Отход от традиционного для истории XIX в. психологизма с его биографическим подходом и классическим нарративом приводит методологию истории к осознанию значимости понятий "структура", "диспозиция", "габитус", "эпистема" и т. п. Иными словами, историк теперь интересуется не столько прослеживанием индивидуального пути конкретной личности, сколько составлением целостных диспозиционных карт и определением их динамики в историческом и культурном пространстве.

Атакой на второй член указанной традиционной триады классической истории идей под вопрос были поставлены такие понятия, как "гносеологический субъект", "трансцендентальный субъект", "познавательный акт" и т. п. "Познание" действительно больше нагружено "субъективизмом" и "психологизмом", чем достаточно безличное само по себе "знание". Именно поэтому теория познания трансформируется у Фуко в "описание знания", в дескрипцию "дискурсивных позитивностей". Такой подход не столько "снимает", сколько обходит гносеологическую проблему, замещая ее развитие историей знаний как чисто дискурсивных образований (практик). Выдвинутые Фуко на этом пути конструкты (представление о порогах в эволюции дискурсивной формации, в частности о порогах эпистемологизации, научности, формализации) внесли новые моменты в методологические представления истории науки, пусть при этом сами историки поначалу достаточно прохладно встретили эти теоретические новации.

Если у Фуко со "смертью субъекта" начинается история дискурсивных практик (и недискурсивных тоже, но это уже - постструктурализм), то у Барта со "смертью автора" начинается царство "письма". Слова о "смерти человека" (субъекта, автора) - парафраз знаменитых слов Ницше о "смерти Бога" ". И это не поверхностная реминисценция и аналогия, а знак сути дела: ведь сам пафос этого теоретического "антропоцида" есть в действительности продолжение ницшевской революции с ее контрметафизической направленностью. Нам важно подчеркнуть, что весь этот философский и отчасти риторический "антропоцид" с его призывами к борьбе с антропологическим сном, с психологизмом, идеализмом, персонализмом, экзистенциализмом и т. п. дал свои научно значимые для истории результаты. Например, было показано, что "автор" - не столько психофизическая персона, индивидуальная субстанция, сколько культурная и историческая функция, определенная социокультурная диспозиция,

48 ______ HcTOpukB nouckax метода

возникшая и развившаяся в конкретном историческом контексте. Социологический редукционизм вновь ожил в этих не лишенных научной значимости положениях, обогатившись при этом своего рода культурологическим редукционизмом. Уже у Фуко ("Слова и вещи") индивид с его сознанием уступает место культуре с ее эпистемами (сама эпистема понимается при этом как определенным образом структурированное культурное поле). В дальнейшем, правда, этот культуроцентризм опять стушевывается в пользу своеобразного исторического социологизма: в центр внимания историка-теоретика попадают общество и цивилизация с ее анонимными стратегиями самоподдержки и развития, с ее волей к истине и волей к власти в их диалектическом переплетении. Фигура постструктуралистского мыслителя, как ее в особенности выявил Фуко, характеризуется фундаментальным парадоксом: такой мыслитель, радикально отрицая гуманизм и личность в теории, на практике в высшей степени озабочен именно освобождением конкретного человека, правами личности, борьбой людей за свои микрогуманистические проекты и интересы. Видимо, здесь мы сталкиваемся с фундаментальной дополнительностью на уровне целостной личности теоретика.

Третье направление преобразования исторической мысли, связанное с постструктурализмом, состоит во включении познающего историю субъекта в ее теоретическую картину. Речь идет об учете самой исторической концепции (шире: вообще любой относящейся к обществознанию конструкции) как фактора, формирующего историческую, соответственно, общественную реальность. В неклассической физике, в частности в квантовой механике, подобное проникновение субъекта в объект познания произошло и было осмыслено методологически раньше, чем это случилось в гуманитаристике, хотя, надо сказать, прорыв к неклассической парадигме, к преодолению жесткой дихотомии мира (субъект и объект) просматривается уже в таких симптоматических событиях европейской культурной истории, как философия Нищие, под знаком которой во многом и произошел переход от структурализма с его неоклассическим рационализмом к постструктуралистскому неоиррационализму власти, воли, желания. Структурализм критикуется постструктуралистами за его приверженность к логоцентризму (термин Ж. Деррида). Ритуал, жест, власть, тело замещают собой логос, рациональность, разум в их представленности в самоценных смысловых структурах. "Только под взглядом наблюдателя, - говорит Бурдье, - ритуал из танца становится алгеброй, символической гимнастикой, логическим расчетом" ^, Здесь мы снова не можем не вспомнить Ницше, поющего дионисический дифирамб жизни как танцу. Философия певца Заратустры истолковывает бытие как жизнь, а жизнь как танец, жест, телесный импульс, как, в конечном счете, борьбу за власть и могущество.

______________В. П. Вчуин. riocrcrpykrypaAlKTcka" методология истории____________49^

Итак, "практики" искажаются наблюдателем, оформляющим их теоретическое представление. Чтобы истина мира как "практики" и "воли", "тела" и "жеста" полнее перешла в спектакль представления, нужно включить в него эффект теории, учесть вносимую ею в историю деформацию, идущую от проникнутого соответствующим теоретическим сознанием субъекта. Если классическое мышление Нового времени видело спектакль мира как его истину, причем сценическая машинерия представления не загораживала и не искажала, а, напротив, раскрывала суть мира так, как он существует сам по себе, независимо от зрителя (блестящий образец такого мышления дает Фонтенель "), то теперь зритель осознает себя как помеху истине мира, которую он рассказывает на языке представления. "Основополагающая операция, - говорит Бурдье, ясно выразивший эту особенность методологии постструктурализма, - оформляющая практику (например, ритуал) в спектакль, в представление... производит важнейшее искажение, теорию которого нужно создать, чтобы регистрировать в теории эффекты этой регистрации и этой теории" ".

Теоретик-гуманитарий должен теперь не просто теоретически оформлять свой объект как от него в принципе независимый, а вводить в свою теорию теорию расхождения между этой теорией и самой практикой как ее объектом. Это означает, что современный гуманитарий - в отличие от классического - должен подвергать рефлексии свою собственную позицию и вводить в свою теорию поправки, учитывающие те искажения реальности, которые несет с собой "частичность", особенная ситуативность его позиции. Иными словами, если классическая познавательная модель предполагала возможность абсолютного наблюдателя (и теоретика вообще), абсолютную систему отсчета (как было, скажем, в ньютоновской механике), то теперь, вслед за эпистемологической мутацией в физике, в гуманитарном знании произошла подобная же мутация, полагающая такую модель принципиально невозможной.

Операция объективации, иными словами, сама должна объективироваться, поскольку позиция абсолютной объективации признана невозможной и недостижимой для социального теоретика, так как теперь отдают себе отчет в его включенности в конкретный диспозиционный контекст социоисторического пространства. Это сознание конструктивного вмешательства в объект со стороны теоретика как субъекта разворачивается в постструктурализме на почве, прокультивированной структурализмом с его гиперлингвистическим подходом. "Слова, - говорит Бурдье, - конструируют социальную реальность в той же степени, в какой они ее выражают" ^. Власть и слово, власть и дискурс, власть и символ здесь предстают во взаимопереплетении, так что одной из задач в свете по-прежнему актуального просвещенческого проекта выступает освобождение потребителей дискурсов от проникших в них властных отношений, способных как стимулировать волю к истине, так и закрывать доступ к ее результатам. Но в ницшеанской, по сути своей, постструктуралистской парадигме истина вряд ли вообще может быть освобождена

50 __________ Hcropuk в nouckax нетода.

от воли к власти. И Барт, и Фуко в своей постструктуралистской деятельности ставят себе целью разоблачение мифов сознания, мифов объективного (якобы) дискурса (научного), вошедших в состав западной цивилизации и ее истории. Основы этой методологии сформированы традицией "школы подозрения" (Нищие, Маркс, Фрейд), о чем мы подробнее скажем ниже ". Пока же нам важно только подчеркнуть научно значимое ядро в этом повороте методологической мысли, которое кратко можно обозначить как требование учета воздействия социальной и исторической теории на ее предмет.

Действительно, было замечено, что общественно-исторические теории сами способствуют реальному формированию таких структур, какие сконструированы в них идеально. Причем этот эффект теории тем сильнее, чем она мощнее, чем адекватнее своему объекту. Например, марксистская теория классов, замечает Бурдье, способствовала тому, что в истории возникали именно такого рода общественные структуры. Подобно тому как "слова социолога способствуют производству социального" ^, так и слова историка способствуют "производству" исторической реальности.

На этот эффект теории по отношению к ее предмету может быть сделана глобальная политическая ставка. Тогда история становится задачей сознательного, целенаправленного конструирования и производства, овеществляется, превращаясь как бы в целиком доступную рациональному планированию и созиданию. Привыкают говорить от ее имени, призывая к "деланию истории". Сама история выстраивается таким образом, чтобы такое "делание" можно было эффективно осуществлять. Для этого не только вырабатываются соответствующие концепции, но и создаются специальные социальные институты. Характерно, что подобные проекты тотального "оседлания" истории рождаются не только на почве откровенно тоталитарных доктрин, но они могут быть основаны и на либеральных идеях и на экологических убеждениях. Кстати, либеральный фундамент, пусть частично, подпирал и марксистский проект "поворота" истории. В этом повороте мы видим лишь предельный случай научно оправданного учета теоретиком своей ошибки, собственной позиционности, эффекта своей теории. Здесь "эффект теории истории" вместо уточняющей теорию поправки превращается в "локомотив истории", уверенно движущей ее якобы к ее концу (Гегель, Маркс, Кожев, Фукуяма...). Но "сверхчеловек" и "вечное возвращение" Ницше-это, впрочем, тоже "конец истории". Удивительно, но историцистский XIX век, век бума истории и историзма, стремится уравновесить свою страсть к истории теоретическими обоснованиями неизбежности ее конца. Общим корнем всех этих вариантов конца истории выступает проникшая в сознание и пробравшаяся в науку конечность человека как последнего и единственного - абсолютного - основания истории. Но при этом, надо заметить, конечность человека здесь обязательно подпитана пафосом его бесконечности - почти божественной, во всяком случае титанической.

В.П.Виуим. Постстру1"туралистЛая методология истории 51

Лишь "авторитетный", т. е. излучающий власть, дискурс историка может вносить свой вклад в созидание исторического измерения, оформлять его de facto. Поэтому в постструктуралистском политоцентризме (панполитизация общества и истории) тезисы об эффекте теории особенно значимы. Способностью созидать и разрушать наделены в подобной мировоззренческой "оптике" только власть и воля, слепое желание и абсурдное "хочу так", мечущееся по голой земле под пустым небом, порождающее борьбу, соперничество, войны и конфликты, ставкой которых выступают сами эти самоактивные центры воли и власти - воли к власти.

Говоря об этих основаниях постструктуралистской мысли, мы уже фактически перешли к характеристике философских рамок, а значит, и пределов намеченного ею обновления исторического сознания. Акцентируемые нами ницшеанские мотивы этого обновления не скрывают и сами представители постструктурализма ". Конечно, в самой теории власти, например, у Фуко, имеется существенный научный потенциал. Действительно, отход от прежней юридической матрицы в понимании власти, идеи биовласти и микровласти и многое другое в "политологии" постструктурализма приблизили нашу политическую и историческую философию к реальности сегодняшнего мира. Безусловно, все это обогатило историческую мысль и конкретные историко-теоретические исследования, проведенные в этом ключе. Мы имеем в виду, например, генеалогию власти-знания Фуко ", концепцию символической власти Бурдье ^.

За неимением места кратко отметив это, перейдем теперь к более подробному анализу пределов постструктуралистского направления, выявляя при этом прежде всего его ясно просматриваемые ницшевскомарксовы основания. Действительно, именно фигура Ницше с его концепцией "генеалогии морали" и "воли к власти" является здесь центральной, стоящей у истоков постструктуралистской темы власти-знания, воплотившейся не только в новых прочтениях истории западной цивилизации, начиная с Нового времени, но и, по сути дела, трансформировавшейся в своего рода ментальный шаблон.

ПРЕДЕЛЫ ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМА: ТРАДИЦИЯ "ПОДОЗРЕНИЯ"

Выше мы рассмотрели основные научные достижения структурализма и постструктурализма, значимые для обновления и обогащения методологического инструментария и потенциала исторической науки. Наш анализ во многом опирался на прослеживание соответствующих концептуальных сдвигов в области истории и методологии точного знания, которую мы сопоставляли с историческим знанием и, шире, с гуманитаристикой в целом. Теперь же от истории точного знания и научной методологии мы обращаемся к философскому анализу, опираясь на тексты, главным образом, Ницше, М. Вебера, Маркса. Гипотетический характер выдвигаемых при этом конструкций, равно как и эссеистская

52 Hcropuk в nouckax метода

манера, в которой порой проводится такой анализ, оправдываются, на наш взгляд, как сложностью и новизной самого предмета, так и потребностью избежать слишком уж специальных философских детализаций, требующих для своего развертывания исследований, выходящих за рамки данной работы. Переключение регистра всего нашего дискурса с научного pro в философское contra (по отношению только к постструктурализму) не означает, однако, механического соположения несовместимого, а представляет собой лишь особую иллюстрацию когнитивной диалектики, характерной для интеллектуальной истории вообще. Не бросая тени на научные достижения, связанные с постструктурализмом, философские сомнения, на наш взгляд, лишь стимулируют поиск новых научных подходов и установок.

XIX век гордится своими находками в самой преисподней бытия кто ниже всех спустится в походе за объяснениями, тот и герой познания. Идет как бы соревнование: кто кого превзойдет смелостью сведения высокого к низкому, доброго к злому, божественного к сатанинскому. Разум сводят к инстинктам, духовное к плотскому, человеческое к животному. Освещаемый слабеющим мерцанием христианских идеалов XIX век находит свой point d'honneur в исследованиях самых скрытых глубин и низин бытия. Действительно, для этого века характерны открытия таких глубинных, тяготеющих к автономии реальностей, как жизнь (физиология вместо систематики, Кювье вместо Линнея), язык (В. Гумбольдт) и труд, лежащий за поверхностью товарных обменов (Маркс). Самые сильные мыслители века известны именно благодаря своим выдающимся "глубинолазным" способностям - Маркс, Достоевский, Ницше, Фрейд.

Эту особенность устремлений века можно обозначить как развитие методологии подозрения, зрения из-под полы, украдкой, с тем чтобы застигнуть объект врасплох, зрения, охватывающего "низы" и "низины" вещей и уверенно выдающего это за их основания. Вырабатывается и совершенствуется техника снижающего взгляда. Так, например, у Ницше складывается генеалогический метод, лучом подозрения выхватывающий перипетии исторического явления, сводя его к жизни и ее проявлениям инстинкту, к мстительным чувствам ressentiment, к физиологии, к борьбе сил за власть, могущество, выживание и рост.

Генеалогия Ницше - метод критики высших ценностей "подозрительно косящимся смыслом" ^, постановка их под вопрос благодаря "знанию условий и обстоятельств" их исторического происхождения'. Ницше считал, что бьющий из "низин" бытия источник высших ценностей сознательно скрывается в их функционировании в настоящее время - аналогично тому, как, говоря привычным нам языком, прячет "компромат" власть имущий чиновник. И поэтому генеалогический метод должен быть направлен как на настоящее, маскирующее исток анали В. П.Визгин.Постстру1"туралисгс1{ая методология истории 53

зируемого явления, так и на прошлое, в котором он должен быть установлен, выявлен, назван своими словами. Филологизирующая герменевтика слов здесь соединяется с определенного рода философскими интуициями, задающими направление поиска. В частности, философской подосновой этого метода служит динамико-иерархическое истолкование бытия и истории, понимание их как непримиримой борьбы сил, где ставкой выступает господство, представляемое тоже динамически - как стремление к саморасширению и самовозрастанию. Этот силовой аспект онтологии истории характеризует, впрочем, не только Нищие, но mutatis mutandis и Маркса, и, наконец, Фуко и других постструктуралистов. Устойчивость. установки на подозрение характерна для всех этих мыслителей, хотя особенно ярко и откровенно обнаруживается она именно у Нищие.

Установка на подозрение сама легко подвергается генеалогическому подозрению: а не есть ли она в свою очередь результат ressentiment? Не является ли эпистемологическая нацеленность на снижающее зрение своего рода вытесненным унижением того, кто ее разделяет или применяет? Ведь подобного рода снижение другого автоматически как бы повышает в ранге того, кто это делает. В результате создается обширное поле подозрительности, способствующее превращению замыслов и ценностей в блики, иллюзии, оптические миражи.

Исследования М. Вебера, на которые своей генеалогией морали повлиял Нищие, показали, что конкретные генеалогические анализы последнего только частично могут быть оправданы. Так, например, подчеркивает Вебер, по отношению к буддизму Нищие попал впросак, так как "буддизм совершенно неподходящий объект для распространения на него генеалогической схемы, предложенной им" ". Дело в том, что буддизм - "религия спасения интеллектуалов, последователи которой почти без исключения принадлежат к привилегированным кастам", и поэтому ничего общего с моралью, основанной на мстительных чувствах низших групп, она не имеет. Но иначе обстоит дело с иудаизмом, в отношении которого, как признает Вебер, Нищие оказался прав, пусть только частично. "Религиозное чувство, - пишет Вебер, - выраженное в псалмах, преисполнено жаждой мести". И вывод Вебера таков: "Несмотря на то, что считать чувство мести собственно решающим элементом исторически сильно меняющейся иудейской религии было бы сильнейшим искажением, нельзя все-таки недооценивать его влияние на своеобразие этой религии" ".

Значение реакции Вебера на ницшевскую генеалогию состоит в том, что ему удалось убедительно показать многообразие импульсов и мотивов деятельности людей в истории. Благодаря этому ограниченность генеалогического подхода в духе Нищие была преодолена, а тем самым было поставлено под вопрос и само отождествление научности с редукционизмом в гуманитарном знании. В основе фундаментальной редукционистской предпосылки "школы подозрения" (выражение Рик„ра) лежит исключение из антропологического и онтологического горизонтов кате 54 Hcropuk в nouckax метода

гории доверия. Действительно, дискурс подозрения по меньшей мере ограничивает возможности человека как существа, способного и к доверию. И в этом смысле освобождение, на которое он претендует, развивая дискурс подозрения, скрывает в себе угрозу нового закрепощения. Сама способность к спонтанному доверию может стимулироваться в культуре, а может и подавляться. И, конечно, любой дискурс направлен на самоподдержку, тиражируя ту позицию, с которой он ведется и организуется. Речи "подозревателей" не могут не усугублять общей атмосферы подозрения. И наоборот: речи доверия укрепляют установку на него, в том числе и в эпистемологических диспозициях, распространяя климат доверия, без которого человек как субъект истории лишен полноты и подлинности.

Надо спросить у постструктуралистских освободителей-радикалов: а то, куда меня выбрасывает моя критика стратегии власти, проведенной в дискурсе, что это такое? Что остается после отбрасывания того, что я рассматриваю как покушение на мою свободу? Моя непредсказуемая эксцентричность? Нелепое и неизвестно чем мотивированное желание? Что такое, в конце концов, эта остающаяся в осадке после всех разоблачений, растворяющих властный проект, свобода? Да и есть ли этот остаток действительная свобода? И тогда надо спросить себя, а хочу ли я, по большому счету, такой свободы? Предположим, что мы заключили в скобки все то доминационное содержание, которое имеется в языке, культуре, во всех дискурсах, в том числе и в моих собственных. Тогда на дне, в осадке может оказаться (опять-таки!) не что иное, как самый устойчивый, но вполне партикулярный миф западного человека - все та же власть и могущество, воля к нему, представленная в индивиде и его рациональности в ее земной, слишком земной генеалогии. Далеко ли мы уйдем в этом случае от Ницше? От волевых и силовых утверждений сущего, лишенного и тени бытия? Здесь мы принимаем хайдеггеровское различение бытия и сущего.

Школа подозрения есть прежде всего школа редукционизма по отношению к смыслу, к автономии его сферы, к духовной реальности как таковой. Структуру мысли в общем виде можно представить как сочетание ее внешних условий (условий ее генезиса и воспроизводства) и ее внутреннего смысла или содержания. Существуют социально-материальные "ячейки", очаги мыслегенеза - наподобие колб Дьюара, в которых химик хранит жидкий азот. Но эти внешние условия позволяют светиться в их глубинах смыслу, предметному значению мысли, представляющему другой полюс ее структуры. Зазор между этими двумя сторонами открывает поле возможных толкований мысли и саму возможность процесса и диалога в понимании мышления и интеллектуальной истории. Вопрос, который здесь существен, состоит в определении связи этих сторон. Например, сводится ли смысл к этим внешним готовностям или диспозициям (прежде всего социально-материального или психофизиологического плана) или же нет? Установка на подозрение состоит в том, чтобы такое сведение провести, легитимизировав его в философском дискурсе.

В. П. BuJruH.nocTCrpykTypaMUCTCkM методология истории 55

Эту тенденцию школы подозрения можно обозначить как релятивизм, психологизм, историцизм, биологизм, экономический материализм... Установка эта имеет много вариантов. Ей противостоит установка, заявленная Гуссерлем, восстановившим в правах платонистское доверие к автономным смыслам, к сфере содержания мысли, независимого от материальных условий и от ее осуществлений.

Метафизику подозрения как познавательную ориентацию Ницше резюмирует в таком онтологическом суждении: "Мир, в котором мы живем, не божествен, неморален, "бесчеловечен"" ^. Из такой метафизики вытекает и соответствующая, снижающая объект рассмотрения герменевтика, ярким примером которой служит следующая фраза: "Немецкое недовольство жизнью, - говорит философ, имея в виду прежде всего шопенгауэровский пессимизм, - есть, в сущности, зимняя хворь, с учетом спертого подвального воздуха и печного угара в немецких квартирах" ". Что это значит? А то, что никаких метафизических предметов, никаких смыслов, выдвигаемых философским пессимизмом в качестве бытийных (самосущих), не существует, что вся онтология мировой воли с незаинтересованным представлением как способом ее избежать является только философской маской, скрывающей плохой немецкий климат с его зимней сыростью. Философские смыслы считаются при этом не только зависимыми от материально-социальных условий жизнедеятельности индивидов, а попросту несуществующими, чистыми фантомами сознания, голыми знаками материального бытия, которое мыслится единственно сущим.

Что это нам напоминает? Ну, конечно же, знаменитые тексты Маркса и Энгельса. В "Немецкой идеологии" читаем: "Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание... При втором, соответствующем действительной жизни (способе рассмотрения. -В. В.), исходят из самих действительных живых индивидов и рассматривают сознание только как их сознание" ^. Этот местоименный генитив означает, во-первых, что сознание принадлежит живым индивидам, но само не является самостоятельным индивидом. И, во-вторых, - сознание есть жизнедеятельность этих индивидов, и другого содержания у сознания нет. Это подтверждается (там же) фразой о сознании как осознании "реального процесса жизни" индивидов. Живые индивиды как условия и носители сознания выступают и как его содержание (смысл). Здесь у Маркса, как и у Ницше, содержание мысли (или сознания) в конечном счете сведено к ее материальным условиям. Это сведение и означает, что у Маркса подозрение также выступает как основная познавательная установка.

Итак, если читать мир сознания и мысли, культуры и истории снижающим или подозревающим зрением Маркса или Ницше, то вместо религий, философий, метафизик, мира идей и смыслов мы получаем характеристики физиологии, климата, условий труда, общественных структур и способа производства. Однако "несущие" мысль комплексы ее условий - условия возможности мыслегенеза, его очага или ячейки, диспозиционные ниши - отличны от самой мысли как смысла (от предмета

56 kkmpuk в nouckax метода

мысли, интенционально в ней заданного, от ее содержания, независимого от того, реализована мысль в материальных условиях своего существования или же нет). Редукционизм же школы подозрения сводит эту бинарную структуру мысли до одних лишь ее условий, "стирая" смыслы в условиях их эмпирического, практико-материального существования. От ницшеанско-марксистского "нооцида" до "антропоцида" в духе постструктурализма только один шаг...

Но XIX век знал и другую, уходящую в глубь истории традицию традицию не подо-зрения, а надо-зрения, узаконивающую доверие к высшим мгновениям человеческого бытия. Установка на подозрение с презумпцией быть единственно верной познавательной ориентацией возникла не в последнюю очередь, конечно, как реакция на длительное господство "надозрительной" установки сознания, истолковывающей низшее через высшее и представленной прежде всего в религиозном мироистолковании и в классической метафизике. Нищие прямо говорит об этой негативной зависимости подозрения от "морального истолкования мира": "Рассматривать природу как если бы она была доказательством божьего блага и попечения, интерпретировать историю к чести божественного разума как вечное свидетельство нравственного миропорядка и нравственных конечных целей...-со всем этим отныне покончено" ". Надозрительная установка' сохраняется в специфической форме и в идеализме, который за точку отсчета берет не единичного "живого индивида", а дух, всеобщее, мировой разум, в свете которого оценивается и постигается и сам индивид, получая от него санкции на свое бытие и действие. Поэтому и Ницше, и Маркс, в равной мере решительно отказываясь от традиции "надозрения", отвергают не только религиозное сознание, но и идеализм. При этом все традиционные практики и техники "надозрения" резко критикуются и отвергаются как донаучные, иллюзорные, препятствующие свободе индивида, росту его земной мощи. Правила интеллектуальной честности целиком и полностью отождествляются при этом с кодексом подозрения: за всеми формами сознания Маркс подозревает материальные экономические отношения, а Ницше за разумом и моралью подозревает волю к власти с борьбой жизненных инстинктов (в том числе и их упадок).

Классическая формула логики "надозрения" содержится в словах Г„те из финала "Фауста": "Все преходящее-символ, сравнение". Ницше в свойственной ему манере радикальной иронии "переоценки всех ценностей" переворачивает эту формулу: "Все непреходящее, - говорит он, - только символ" ("Так говорил Заратустра" II, "На блаженных островах"). В результате зазор, необходимый для жизни, исчезает и остается один лишь "знак" - телесность природного человека. Этот знак означает лишь самого себя - пульсация волевых толчков, дрожь желания, выступающие как последняя реальность, глубже которой ничего нет.

Но, на наш взгляд, возможна и третья позиция или установка, которую можно обозначить как прозрение в отличие от подозрения и надозре В. f 1. Buy им. Постстру1{турвлистс1(ая методология истории 57

ния. Прозрение мы можем задать через напряженное сложение двух конституирующих его векторов - подозрения и надозрения. Прозрение в таком случае выступает как результирующая этих двух противоположным образом ориентированных подходов к истолкованию мира. Условием презрительной способности является "держание" ^ вместе этих установок, что и открывает саму ее возможность. По слову А. Жида, выдающимся "проспектором" (по-русски "прозрителем") был Достоевский, сочетавший обе эти установки.

Установка на прозрение равносильна способности к непотаенности, к открытости, к тому, чтобы резервировать место для полагания осмысляющего анализируемое явление основания. Акты прозрения выступают как аутентичные акты познания, и поэтому можно говорить о подозревающих прозрениях (они были и у Маркса, и у Нищие), о надозревающих прозрениях (в них не откажешь Кьеркегору или Достоевскому). Именно здесь мы подходим к самой, на наш взгляд, важной проблеме философии истории - проблеме открытости основаниеполагающего разума, обладая которой человек способен впустить в горизонт допускаемого им свое другого. Откуда бы ни шли импульсы, определяющие действия людей (от "пустого желудка", обусловленного базисом общества, или от пламенеющего верою духа), они в любом случае проходят через подвижную призму культуры. "Наиболее существенным в человеческих отношениях, - справедливо, на наш взгляд, говорит Тойнби, - является не раса или язык, а секулярная и религиозная Культура" ^. Удерживать целостность мысли - значит удерживать вместе противоположности, в том числе противоположности подозрения и надозрения (или доверия). Но как же это нелегко - соединять в одно целое простодушную доверительность и недоверчиво косящееся подозрение! Однако без этого нет шансов на непотаенность, на прозрение, на спасительный инсайт в период мировой смуты. Только удерживание подобных противоположностей распахивает пространство возможных (и нужных) смыслов.

Культура и прежде всего культура доверия в наше время выступает как некий итог блужданий человека на путях радикального подозрения ^. Действительно, социолатрия Маркса в результате краха основанной на его учении утопии освобождает нас от прельщения социальностью. А сорвавшийся эксперимент с высшими ценностями Нищие освобождает нас от обожествления жизни, от безоговорочного поклонения ее стихиям, от безоглядной витомании и биолатрии. В результате мы понимаем, что сфера смысла превосходит как социальность, так и витальность, как общество, так и жизнь. В результате высвобождается автономное поле культуры, разума, смысла, без которого нет истории людей.

' BenoistJ.-M. La revolution structurale. P., 1975. ^ Визгин В.П. Эписгемология Башляра и история науки. М., 1995.

' Canguilhem G. Etudes d'histoire et de philosophie des sciences. P., 1968. О нем см.: Визгин В.П. Образ истории науки в трудах Жоржа Кангилема // Современные историконаучные исследования (Франция). М., 1987. С. 104-140.

58 Kcropuk в nolKkax метода

* Гешенберг В. Физика и философия. М., 1963. ' Bachelard G. Le rationalisme applique. P., 1949. P. 107. " Bachelard G. Le materialisme rationnel. P., 1953. P. 209. ^ Ibid. P. 212.

* Bachelard G. La dialectique de la duree. P., 1936. P. 116.

" Циг. по: BackesJ.-L. Le mot "contunuite"//L'Arc (Bachelard). 1970. N 42. P. 69-71, 75. 'ё Bachelard G. La dialectique de la duree. P. 49.

" Foucault M. L'archeologie du savoir. P., 1969. Концепция археологии знания Фуко и ее восприятие историками и философами рассмотрены в ст.: Визгин В.П. Археология знания Мишеля Фуко // Природа философского знания. М., 1978. Ч. Ill: Аналитическая философия и структурализм (критический анализ). С. 180-213.

Кассирер Э. Познание и действительность. Спб., 1912. " Баш^тяр Г. Новый рационализм. М., 1987.

'" См.: Фуко М. Слова и вещи. М., 1977 (переиздание: Спб., 1994). С. 483-487; Foucault М. Qu'est-ce qu'un auteur? //Bull. de la Soc. frani;. de philosophie. P., 1969, a. 63. N 3. P. 73104^ БартР. Смерть автора//?. Барт. Избранные работы. М., 1994. С. 384-391.

Визгин В.П. Ментальность (менталитет) // Современная западная философия (словарь). М" 1991. С. 176-178. " Delaporte F. Le second Regne de la Nature. Essai sur les questions de la vegetalite au

XVIIie siecle. P., 1979. " БурдьеП. Начала. М" 1994. '" FoucaultM. L'ordredudiscours. P., 1971. '" Delaporte F. Op. cit. P. 201. ^ Фуко М. Слова и вещи. С. 485. " Бурдье П. Начала. С. 174.

" Фонтенель Б. Рассуждения о множестве миров // Фонтенель Б. Рассуждения о религии, природе и разуме. М., 1979. Анализ классического мышления на примере этой работы Фонтенеля дан в кн.: Визгин В.П. Идея множественности миров. М., 1988. С 196-248. " Бурдье П. Начала. С. 176-177. " Там же. С. 198.

" Ricoeur P. Histoire et Verite. P., 1955; Idem. De l'interpretation. P., 1965. CM. также: Рик„р П. Конфликт интерпретаций. М., 1995. С. 230. В своих последних работах Рикер от ориентации на школу подозрения (его слова о линии: Маркс-Ницше-Фрейд) обращается к анализу установки на доверие, которую он рассматривает в рамках категории "аттестации". " Бурдье П. Начала. С. 87.

^" Фуко ясно раскрывает связь основ поструктуралистской методологии и онтологии истории с философией Нищие. Нищие близок к разделяемой Фуко и, по сути дела, всем постструктурализмом панполитизации культуры, общества, цивилизации. "Именно Ницше, - говорит Фуко, - определил отношения власти как общий фокус, мы сказали бы, философского дискурса... Ницше-философ власти, ухитряющийся мыслить ее, не ограничивая себя рамками какой-либо политической теории для того, чтобы такое мышление стало возможным (Foucault М. Prison talk // Foucault М. Power-Knowledge: Selected interviews and other writtings. 1972-1977. Brighton, 1980. P. 53). Кроме того, отмеченные нами методологические достижения структурализма и постструктурализма в обновлении истории, в частности дисконтинуальное видение, Фуко также связывает с именем Ницше. "История будет "эффективной", - пишет он, излагая Ницше, - в той мере, в какой она вводит дисконтинуальность в само наше бытие" (Foucault М. Nietzsche, la genealogia, la historia // Foucault M. Microfisica del poder. Madrid, 1979. P. 7, 20, 29).

" Foucault M. Surveiller et punir. P., 1975; Foucault M. Volonte de savoir. P., 1976. Анализ генеалогии Фуко см. в ст.: Визгин В.П. Генеалогия знания Мишеля Фуко как программа анализа научного знания // Исследовательские программы в современной науке. Новосибирск, 1987. С. 267-284; также в ст.: Визгин В.П. Мишель Фуко-теоретик цивилизации знания // Вопросы философии. 1995. ј 4. Кроме того, концепция власти Фуко в контексте постмодернизма рассматривается в работах В. Полороги и М. Рыклина (см.: Логос. 1994. ј5). " Бурдье П. Начала. С. 181-207.

В. n.BuJruH.rkxTCTpykTypaAUCrckM методология истории 59

'"НицшеФ. Соч.: В 2 т. М" 1990. Т. II. С. 418. "Там же. С. 412.

" Вебер М. Избранное. Образ общества. М., 1994. С. 165. "Там же. С. 161-163. " Ницше Ф. Указ. соч. Т. 1. С. 667. " Там же. С. 596.

"^' Маркс К.. Энгельс Ф. Сочинения. М" 1955. Т. IV. С. 25. " Ницше Ф. Указ. соч. Т. III. С. 523.

^ "Держание" как особая функция и способность сознания анализируется в работе: Визгин В.П. Держание: метафорика и смысл // Чтения памяти М. К. Мамардашвили. М., 1995. Вып. II.

^ ТойнбиА.Дж. Постижение истории. М., 1991. С. 636.

*ё Одним из примеров этого служат жизнь и творчество выдающегося социолога XX в. П. Сорокина, видного эсера. Он прошел ужасы гражданской войны в России, на склоне лет обратился к серьезному научному изучению альтруистической любви и духовного роста человека. См.: Сорокин П. Дальняя дорога (автобиография). М., 1992.

 

И. Н. Ионов

СУДЬБА ГЕНЕРАЛИЗИРУЮЩЕГО ПОДХОДА К ИСТОРИИ В ЭПОХУ ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМА (попытка осмысления опыта Мишеля Фуко)

Не быть, а течь в удел досталось нам. И, как в сосуд, вливаясь по пути То в день, то в ночь, то в логово, то в храм, Мы вечно жаждем прочность обрести.

Г. Гессе

Ретроспективный взгляд на развитие исторического знания в XIXXX вв. выявляет довольно странный образ науки, упорно, но безуспешно сопротивляющейся (в борьбе за свой научный статус) влиянию философии истории - своего лукавого alter ego, искушающего ее Мефистофеля, от которого очень хочется, но почти невозможно избавиться. Сейчас, когда отказ от глобальных обобщений и телеологических схем связывается с преодолением влияния на историческую науку социологии позитивизма и марксизма, не мешает вспомнить, что именно О. Конт и К. Маркс обещали освободить теорию истории от пагубного влияния философии, сделать историческое знание подлинно научным. Сегодня подобные же обещания мы слышим из уст их противников (или идейных наследников?) '.

У истории, как и у всякой науки, существует своя логика развития, преодолеть воздействие которой невозможно, не поколебав все здание культуры. Не случайно, что любой решительный уход в сторону индивидуализирующих подходов к истории рано или поздно непременно порождает (как это видно на примере недавней книги А. Я. Гуревича, посвященной истории Школы "Анналов") стремление восстановить общий контекст тотальной, целостной истории ^ В конечном счете это связано с тесным взаимодействием в нашей науке описания событий прошлого (res factae) и организующих идей, непосредственно выражающих логику исследования, а опосредованно - логику истории, как она представляется историку (res fictae). Оба эти компонента познания неустранимы и составляют, по М. Веберу, "контрольные инстанции" исторического знания. Однако при индивидуализирующем и генерализирующем подходе к истории их роль неодинакова. В рамках индивидуализирующего подхода на первый план выступает положительное содержание источникового знания (оно закрепляется в концепции, даже если противоречит логике исходной гипотезы). При генерализирующем подходе актуализируется "отрицательная" роль источникового знания. Важно не столько то, что источник подкрепляет исходную гипотезу, сколько то, что он не противоречит ей, не реализует свое "право вето", не разрушает оснований логической схемы. Пока гипотезу и дедуктивные выводы из нее можно согла И. Н. Ионов * Судьба генерализирукшего подхода k истории 61

совать с содержанием источников, историческая теория признается правдоподобной. Однако источникового материала никогда не бывает достаточно для того, чтобы считать теорию единственно истинной.

Влияние генерализирующих и индивидуализирующих подходов к истории - величина переменная, изменяющаяся как бы по синусоиде, испытывающая подъемы и спады. Последний из спадов авторитета генерализирующего подхода, пришедшийся на конец XX в., связан с кумулятивным воздействием разочарования в возможностях создания рациональной схемы мировой истории (постпозитивизм) и объективного познания культур прошлого как систем (постструктурализм). В связи с этим вопрос о новых познавательных основаниях исторических обобщений очень сложен и предполагает преодоление последствий сразу двух гносеологических кризисов. К тому же в этой проблеме можно выделить целый ряд уровней и аспектов. Некоторые конкретные особенности историографического процесса могут затемнять ее сущность. Поэтому во всем необходимо разобраться по порядку.

ГЕРМЕНЕВТИЧЕСКИЙ ПОДХОД-ГАРАНТ НАУЧНОСТИ ИСТОРИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ?

Воздействие познавательного импульса, разрушившего великие теории философии истории, созданные в XIX в., подорвавшего веру в позитивистские и марксистские схемы исторического процесса, еще сегодня ослабляет готовность отечественных историков признать факт, ставший на Западе для многих непреложным: несмотря на бурное развитие в последнее время антикваристских и индивидуализирующих подходов, обращенных к ценностям, смыслам и символам прошлого, их познавательная, логико-методологическая база столь же слаба, как и у любой из философий истории.

Еще в 10-30-е годы XX в. в результате исследований по теории истории Г. Зиммеля и открытия австрийским логиком К. Г„делем принципа неполноты формальных систем стало ясно, что время классических философско-исторических доктрин, претендующих на объективность и способность предсказывать будущее, кончилось навсегда. Г„дель сумел математически доказать, что любая сложная логическая система (в том числе исторические теории позитивизма и марксизма) должна быть принята на веру, ибо покоится на постулатах, принципиально недоказуемых в ее рамках. Для доказательства этих постулатов недостаточно привести конкретные данные, а необходимо построить еще более сложную и общую систему, основанную на новых, по-прежнему недоказуемых в ее рамках аксиомах ^ В поисках новых оснований для объективности исторического знания исследователи активизировали усилия в области индивидуализирующих, культурологических, герменевтических подходов к истории, на анализе культурного своеобразия удаленных исторических эпох и неевропейских народов.

62 Hcropuk в nouckax метода

Но сторонники этого пути решения проблемы не всегда осознают, что и основа индивидуализирующего подхода - классическая герменевтика, построенная на идее субъект-субъектного диалога историка и человека в истории - переживает столь же глубокий кризис. Это стало ясно в 60-е годы, когда американский логик У. Куайн предложил теорию референциальной неопределенности. Разрабатывая логику естественного языка, он поставил проблему его расплывчатости, неопределенности связи в нем символа и значения. В ситуации "радикального перевода", т. е. перевода текста, порожденного незнакомой культурой, это ведет к "неопределенности перевода", положению, из которого переводчик может выйти только путем адаптации или модернизации текста. Поскольку история культуры преследует цель познания нового, отличного от культуры исследователя, неопределенность присутствует всегда, элементы адаптации неустранимы. В интерпретации текста (источника) наряду с элементами иной культуры всегда отражается система культуры переводчика (историка). При этом разные стратегии перевода, ориентированные на культуру переводчика или на познание культуры автора текста могут давать различные варианты смысла написанного. Куайн утверждает, что все эти варианты "эмпирически эквивалентны" . Это связано с представлением ученого о том, что верификации может подвергаться не отдельный вывод или высказывание, а только целая система - теория или группа взаимосвязанных теорий (тезис Дюэма-Куайна). Тем самым историк вновь возвращается к дискредитированному генерализирующему подходу.

Идеи Куайна могут рассматриваться как форма интерпретации более известной у нас гипотезы лингвистической относительности, выдвинутой ранее американскими лингвистами Э. Сэпиром и Б. Уорфом, последний из которых писал: "Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит- в основном языковой системой, хранящейся в нашем сознании... Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические (и исторические. -И. И.) явления позволяют нам создать сходную картину вселенной только при сходстве или по крайней мере при соотносительности языковых систем" '.

Таким образом, уход от генерализирующего подхода к индивидуализирующему с использованием герменевтического метода почти ничего нового в смысле "объективности" и "научности" полученного знания историку не дает. В составе этого знания по-прежнему остаются элементы недоказуемой, взятой на веру (а теперь еще и неотрефлексированной) "большой исторической теории", а также следы воздействия субъективности исследователя, проявление которой, как следует из теории Куайна, принципиально неотделимы от проявлений субъектности человека прошлого. Тем самым подрываются надежды на возможность сделать из герменевтики основу для верификации исторического знания в рамках нео И. Н. Ионов * Судьба генерализируюшего подхода k истории 63

позитивистской научной программы. Правда, оговоримся, что эти замечания действительны лишь для ситуации "радикального перевода", т. е. усвоения принципиально нового знания. При чтении знакомого с детства текста "Дон Кихота" таких проблем не возникает. Но надо ли изучать в истории не новое, а "старое", близкое и родное?

Надо сказать, что эмпирическое понимание указанных проблем в разной мере достигалось рядом отечественных историков и философов. Так, Л. М. Баткин, например, отмечал: "Парадокс историзма состоит в том, что исследователь, настаивая на инаковости (т. е. существенном отличии от стандартов собственной культуры. -И. И.) разных типов культуры и недопустимости приложения к ним современных интеллектуальных мерок, в то же время прилагает к ним... наисовременную мерку, и чем последовательней он желает заставить далекую эпоху говорить с ним на ее собственном языке, тем больше такой язык требует перевода и тем принудительней сказывается роль нынешнего понятийного словаря" . Однако даже у наиболее проницательных из отечественных историков признание этого факта сопровождалось иллюзорным, на мой взгляд, убеждением в своей способности, стремясь к объективности выводов, сознательно "ограничить" сферу нашего воздействия на образ исторической реальности .

Философы занимали более радикальную позицию. Так, Э. М. Чудинов прямо писал, что "структура любого факта содержит теорию, в рамках которой он получен" *, т. е. "выделить" теорию из факта принципиально невозможно. Причем это касается как фактов, ставших элементами философско-исторических схем, так и фактов, полученных в процессе герменевтической процедуры изучения истории.

Говоря о герменевтическом познании, близкий Школе "Анналов" французский философ и историк М. Фуко (1926-1984), чья жизнь и исследования будут для нас путеводной нитью в хитросплетениях генерализирующего и индивидуализирующего подходов к истории, писал, что сам предмет герменевтической интерпретации - во многом фикция. В самом начале исследования историку просто нечего интерпретировать, ибо интерпретируемый знак является интерпретацией других знаков. Исторический факт тем самым можно охарактеризовать как интерпретацию интерпретаций ^ Поэтому из него невозможно выделить представление о реальности прошлого (хотя в его интерпретации можно найти полезный для нас культурный опыт). Интересной особенностью Фуко было то, что оставаясь на позиции "фактологического нигилизма", он создал исследования, высоко оцененные сторонниками как генерализирующего, так и индивидуализирующего подходов.

ДИАЛЕКТИКА "ОДНОРОДНОГО" И "ИНОГО"

Для того чтобы более предметно осмыслить современную познавательную ситуацию в исторической науке, полезно вернуться к прозву 64 Hcropuk в nouckax метода

чавшим словам Л. М. Баткина о качественном своеобразии, "инаковости" ушедших культур по отношению к современной. Это поможет как проиллюстрировать проблему соотношения подходов к истории, так и описать способ взаимодействия историка и интерпретируемых им явлений.

Дискуссия вокруг проблемы "Тождественного" и "Иного", рассматривавшая условия познания иных культур, началась в философской литературе еще в начале XX в. К 70-м годам с изучением Тождественного (или, скорее, Однородного, ибо о полной тождественности в истории говорить невозможно) связывалось рациональное познание общих с современными тенденций в истории, позволяющих создать целостный образ исторического процесса, таких как развитие хозяйства и производственных отношений для марксизма или развитие человеческого духа для социологии позитивизма. Изучение Иного связывалось с анализом особенностей локальной истории, не укладывающихся в общие схемы, восприятием не выводимых логически черт культуры прошлого, значительно отличающихся от существующей реальности и личного опыта историка. Иное выступало при этом как особая ценность, цель познания, то, что теоретик Школы "Анналов" М. де Серто называл "уроком истории". Сам историк при этом в традициях нефеноменологической герменевтики рассматривался как "ученик текста" 'ё. Для части "анналистов" 70-90-х годов поиск Иного превратился в самоцель, а работа на границе между Однородным и Иным - в способ утверждения научного статуса занятия историей. Создание исторической теории оказывалось промежуточной задачей. Главным стало найти пределы применимости логических схем и преодолеть их, выйдя из области логического в область "собственно исторического" ".

Однако если учесть идеи Сэпир-Уорфа и Куайна, то на Иное, его природу и место в процессе познания придется посмотреть под несколько другим углом. Суть дела в том, что и Однородное, и Иное - в значительной мере конструкты нашего сознания, продукты активности родного исследователю языка, имплицитно подразумеваемого или эксплицитно выраженного мировоззрения. Граница между ними, объективно существующая в реальности и очевидная для историка, в результатах исследования неминуемо смазывается. Процесс познания Иного можно условно, на уровне метафоры, сравнить с рассматриванием тусклого изображения в потертом старом зеркале, лишенном своей деревянной основы и приспособленном вместо оконного стекла. Это зеркало отражает преимущественно образ самого исследователя и только в тех местах, где амальгама окончательно стерлась, пропускает отдельные элементы изображения реальности, существующей за его плоскостью (трансцендентной, о чем писал еще в 30-е годы Э. Левинас) ". Если собственный образ достаточно явственен, хотя и тускл, то Нечто за зеркалом неопределенно, раздробленно, нуждается в интерпретации, смысловом контексте.

Сознание исследователя может попытаться вписать черты Иного в основное изображение (т. е. выделить в нем черты, соотносимые с логи ___________И. Н. Ионов * Судьба генерализирующего подхода k истории___________65^

кой и системой ценностей, естественных для него самого и современной ему культуры). Но исследователь может и попытаться, устранившись от восприятия основного изображения, соединить элементы Иного в их собственной, естественной для них (как ему кажется) логике. Но в первом случае Иное отчасти утрачивает свой статье, превращается в проявление Однородного, становится частью генерализирующей схемы. Во втором случае вступают в силу все ограничения, которые налагает на ситуацию "радикального перевода" теория Куайна. Стремясь рассказать об истории прошлого на ее собственном языке и восстановить факты этой истории во всей полноте их связей, историк адаптирует ее к своему представлению об Ином, также деформируя первоначальный образ.

На самом деле наиболее опасны крайние проявления этих тенденций, связанные с определенными психологическими деформациями восприятия. При игнорировании Иного, знакомство с проявлениями которого расширяет наш культурный опыт, вся история окрашивается в цвета современности. Эту крайность в терминах метафоры зеркала можно соотнести с психологической склонностью к нарциссизму. Причем объектом любования выступает не столько личность историка, сколько нормы и ценности привычного ему общества. Логическая схема, внеисточниковое знание вытесняют источниковое знание. Факты лишь иллюстрируют теорию. Такая позиция предполагает прочную укорененность в нормах и ценностях родного общества и потому особенно свойственна XVIIIXIX вв., "философской истории" того времени.

Противоположный подход, игнорирование Однородного, стремление самоустраниться из "изображения" ради возможно полного выявления сущности Иного можно в этом контексте соотнести с тенденцией к эскапизму. Внешне эта крайность более близка задачам истинной науки, стремлению к объективности и поискам нового. Но вместе с тем эскапизм - это еще и следствие психической деформации, попытка вытеснения своего образа и образа общества, в котором существуешь, логики своей культуры, в подсознание, невротическая реакция на неприятие индивидуальных и общественных норм и ценностей. При этом утрачивается значение логического как одной из "контрольных инстанций" исторического знания. Такая ситуация является одним из следствий кризиса ценностей, а потому более характерна для XX в. и особенно второй его половины. При этом знание об универсальной значимости структур родного языка и логики, воспринятой в процессе образования, знание о невозможности выделения Иного как особой самостоятельной сущности, даже если оно имеется, не вызывает адекватной реакции, желания применить это знание, а лишь углубляет невроз. В пределе возникает почти клиническая картина забвения собственного настоящего и связанного с ним прошлого при обостренной памяти на события чужого, часто весьма отдаленного прошлого.

Постмодернисты, которым часто свойственен такого рода подход, в том числе часть историков Школы "Анналов", как отмечают их немецкие

3 Зак. 125

66 Hcropuk в nouckax метода

критики Ф. Егер и И. Рюзен, отворачиваются от опыта модернизации и сосредоточивают свои усилия на "реконструкции утраченного при модернизации прошлого в его антикварных подробностях" ". При этом рационалистическое наследие Нового времени оттесняется в сторону вместе с линейно-стадиальными историческими схемами и возникает угроза временный дезориентации, когда "другое прошлое", не связанное с Новым временем, превратившись в замкнутую, самодовлеющую систему, "будет вспоминаться как подлинная собственная история, а истинное прошлое будет казаться чуждым, не собственным временем" ^. Фантомы Иного, особенно имеющие архаическую окраску, приобретают в этом случае разрушительную силу воздействия на родную культуру историка.

Надо учитывать, что логические схемы присутствуют в историческом исследовании не просто как "довесок" к фактам истории, но и как форма "восовременивания" (выражение И. Г. Дройзена) исторической действительности, способ выделения того, что современность может безболезненно и с пользой для себя усвоить из опыта прошлого. Наряду с познанием действительной истории выделение в ее наследии органично воспринимаемых обществом элементов - одна из задач исторической науки как части культуры.

МИШЕЛЬ ФУКО. ПОТРЕБНОСТЬ "СТЕРЕТЬ ЛИЦО"

О том, что угроза эскапизма - не иллюзия, говорит личный опыт нашего основного героя, М. Фуко, который лучше других отрефлексировал и откровеннее других высказал (в эксгибиционистской манере, напоминающей Ж.-Ж. Руссо) свои внутренние ощущения, сопровождавшие изучение им истории. Для Фуко его собственный образ в зеркале общественного мнения был вечной проблемой. Юношеские комплексы мешали его интеграции в сталинистскую коммунистическую ячейку в послевоенной Франции, куда входили люди, которых он уважал (в частности Э. Ле Руа Ладюри). Фуко так говорил о своих проблемах в одном из интервью в 1981 г.: "Я никогда реально не сумел утвердиться в коммунистической партии, потому что я был гомосексуалистом. Эта проблема, то есть проблема (социальной) изолированности душевнобольного - поняли ли ее историки? Нет, надо быть "свихнувшимся", чтобы задаться этой "вредной идеей", поставив одновременно личные и политические вопросы" ' (речь шла о книге Фуко об истории психиатрических больниц).

Осознание себя "свихнувшимся" постоянно побуждало Фуко внимательно анализировать восприятие его им самим и окружающими. Отсюда - необычное, преувеличенное внимание к метафоре зеркала, с многостраничного, утомительного и ничем не оправданного обыгрывания которой начинается его самая известная книга "Слова и вещи" ^. Отсюда же - ставшее программным стремление "стереть" свое лицо в картине мира. В книге "Археология знания" Фуко отмечал: "Я, вероятно, один из тех, кто пишет для того, чтобы стать безличным. Не спрашивайте меня,

И. Н. Ионов * Судьба генерализирукшею подхода k истории 67

кто я такой, и не просите меня остаться тем же самым. Это бюрократический подход, который требует, чтобы ваши бумаги были в порядке" ". В интервью, данном в 1974 г., Фуко утверждал: "Я не говорю о чем-то просто потому, что так думаю; я говорю о чем-то с целью саморазрушения, для того, чтобы быть уверенным, что с этого времени эти мысли будут жить вне меня и умрут смертью, в которой я не должен буду узнать самого себя" '*. Это обстоятельство отмечали и критики философа. Так, Р. Поль-Друа писал, что Мишель Фуко - это не то же самое, что Мишель Фуко. "Он никогда не идентичен самому себе" .

Надо сказать, что эта ориентация, это стремление к безличию или постоянной смене масок была не личной особенностью Фуко, а чем-то вроде моды, повального увлечения западных интеллектуалов 70-х годов. Образ "идеологического скитальца", характерный для нашего героя, был реализован во Франции также в биографиях Р. Гароди, Ж.-Э. Алье, Ф. Соллера и других. Отметим, что этот образ соответствовал социальному типу, который рассматривался тогда как новый, "прогрессивный". Этот тип охарактеризовал впервые зафиксировавший его существование американский социолог Д. Рисмен. В своей нашумевшей книге "Одинокая толпа" (1950, переведена во Франции в 1964 г.) он описал идеальный тип современного "направляемого извне" (other-directed), т. е. ориентированного прежде всего на моду, человека общества потребления. Это конформист, зависимый в своих взглядах от референтной группы и меняющий взгляды в соответствии с новыми предложениями на рынке идей для укрепления идентификации с группой. Главным инструментом ориентации в жизни для него является "радар" - прибор, принимающий внешние сигналы. Инструмент для внутренней ориентации - "гироскоп", обычный для "направляемого изнутри" человека XIX в. с его приобретенными раз и навсегда ценностями и идеалами, уже не работает, и призывы к его восстановлению рассматриваются Рисменом как признак культурного провинциализма.

Отказ от собственного "лица", постоянных и неколебимых норм и ценностей понимаются при этом как акт освобождения от тирании родительской власти, ибо, по Рисмену, именно непреходящее ощущение вины перед родителями заставляет человека быть постоянным в своих ценностных ориентациях. Целостность референтной группы, заменяющей семью в качестве базовой социальной общности, не допускает чрезмерной индивидуализации. Рисмен пишет, что группа такого типа отторгает тех, кто "считает, что чем-то является", кто не способен "отбросить всякую претензию на независимость суждения". "Во всех классах общества, подчиненных моде, - продолжает социолог, - только способность быстро освоиться с современным вкусом помогает избежать отставания; чтобы уйти от упрека в несходстве с другими, надо уметь во внешнем виде, языке, манерах показать себя отличным (Иным. -//. И.) от того, чем ты сам был еще вчера" . А жажда одобрения референтной группой - столь же неутолимая потребность человека второй половины XX в., как и поз*

68 Hcropuk в nouckax метода

требность в идеалах человека XIX в. Только такое одобрение может уменьшить боль от тревоги - нового "социализирующего чувства", сменившего в этой роли чувство вины ^.

В биографии Фуко все эти обстоятельства легко прочитываются. Однако сам он был на рынке идей производителем, а не потребителем, шел впереди массы, которая равняла по нему шаг, создавал интеллектуальную моду. Это обеспечило огромный интерес к его книгам, ставшим важным фактором общественной жизни западного мира. Их читали те же люди, которые увлекались книгами Рисмена (за 13 лет общий тираж "Одинокой толпы" достиг 1 млн. экземпляров).

Дело в том, что Рисмену удалось впервые описать реалии жизни средних классов постиндустриального общества, этой среды развития и потребления постмодернистской культуры с ее стремлением к стиранию лиц и игровому перебору масок, заимствованных из сферы Иного. Иное здесь - хорошо продающийся, всегда модный товар, а "большие теории" и связанные с ними идеалы - вещи устарелые и даже социально опасные.

За стремлением к "стиранию лица" нельзя не видеть и влияния определенного философского течения (или, точнее, умонастроения), успешно развивавшегося на фоне массового отказа от "философской метафизики". Я бы согласился в этой связи с оценкой, данной М. Фуко, некоторым из "анналистов" и, шире, постмодернистам австралийским историком науки К. 0'Фэрелл, которая писала, что критически выступая против законодательной власти философии, все они "в действительности усилили философские претензии в истории, но делали это в форме, более приспособленной для современных вкусов и требований. На самом деле история и философия оказались в гораздо большей степени связаны, чем когда-либо" ^.

Эти философские претензии, по моему мнению, - прежде всего претензии номиналистской ветви философии, отрицающей онтологический статус общих понятий, универсалий, таких как прогресс, цивилизация и т.п., и считающей, что сущности, отражаемые такими понятиями, существуют только в мышлении. Тут - альфа и омега индивидуализирующего исторического знания, неявная предпосылка его отказа от масштабных исторических теорий. Для строго номиналистически ориентированных историков сам понятийный аппарат и стиль мышления больших исторических теорий не имеют научного статуса. Но не надо забывать, что и сами эти историки невольно следовали определенной, сформулированной еще в средневековье философской позиции.

Дрейф в сторону номинализма был характерен для всех наук, а также для философии в конце XIX и XX в. Именно он породил постулаты Геделя и Куайна, подорвал позиции генерализирующего подхода не только в гуманитарных, но отчасти и в естественных науках. В конечном счете он разрушает последнее прибежище представлений о сущности ощущение человеком собственной человеческой сущности как основу

И. Н. Ионов * Судьба генерализирукшего подхода k истории 69

самоидентификации личности, провоцирует эскапизм. Недаром Фуко провозглашал конец эры гуманизма и вел яростный спор с Ж.-П. Сартром, считая противоречивыми его заявления о том, что "существование предшествует сущности" и что "я" дано нам в процессе воспитания как особая сущность. Любые уступки идее самоидентификации человека казались ему методологически ущербными. Фуко призывал без оглядки на собственную сущность свободно творить себя как произведение искусства, не ограничиваясь никакими пределами, напротив, преодолевая их, черпая опыт из Иного ".

Важным следствием номиналистического отношения к проблеме познания является то, что наряду с признанием формального права на развертывание в герменевтическом диалоге личности исследователя (ставящего вопросы) и личности человека в истории ("отвечающего" на вопросы) в условиях эскапистского избегания проблемы собственной сущности исследователя подчас фактически свободу инициативы приобретают лишь подсознательные реакции историка. Действительный межсубъектный диалог в истории мог бы свободно разворачиваться лишь при реализации целого ряда практически невыполнимых условий. Одно из них чтобы система "исследователь-источник" могла бы неограниченно усложняться. Однако свободно разворачиваться в диалоге фактически как правило может лишь одна его сторона. Поскольку исследователь сам ограничивает свое самопроявление, стремясь к "объективному" знанию, а его оппонент в ситуации "радикального перевода", как мы ранее выяснили, - не более чем мыслительный конструкт, свободу в этой ситуации приобретает третья, невидимая, но крайне активная сторона. "Стирая лица" историков, постмодернистская культура выпускает из подземелий чудовищ Бессознательного, от которых хранила общество культура традиционная. При этом новой защиты от них не предлагается.

ЦЕЛИ И ДЕЛА ФУКО: "С ТОЧНОСТЬЮ ДО НАОБОРОТ"

Однако вопреки провозглашенным целям и идеалам, сам Фуко все же не стер полностью своего лица, не отказался от стратегии больших теоретических обобщений. Напротив, он разработал ряд вариантов теории познания: теорию эпистемы, теорию дискурса, теорию власти-знания и другие, а также теоретические модели развития таких институтов европейской цивилизации, как тюрьма, больница, наука и т. п. Что же произошло? Почему Иного в трудах Фуко оказалось лишь немногим больше, чем в написанной веком раньше книге И. Г. Прыжова "История кабаков в России"? Продолжая обыгрывать избранную метафору зеркала, скажу: Фуко испугался остаться "без лица". И он остановился.

Эту непоследовательность Фуко в свое время отмечал М. Клавель. В беседе с ним Фуко признавался, что познавательная задача изучения Иного как оно есть показалась ему столь сложной и необъятной, что он "закрыл глаза" ^. Это очень характерный жест. Вместо того чтобы "стереть"

70 Hcropuk в nouckax метода

лицо и полностью погрузиться в Иное, Фуко предпочел сохранить представление о своей сущности (правда, устранившись временно от ее созерцания). Это и было началом внутреннего диалога, компромисса со своей сущностью, попытки вписать ее в картину мира.

Этот жест обеспечил Фуко возможность, оставаясь постструктуралистом, т. е. уже утратив представление о внутренне структурированном и логически познаваемом целом культуры, не превратиться полностью в постмодерниста, не свести свою деятельность к игре и смене масок. Естественно, это вызвало отрицательную реакцию таких классиков постмодернизма, как Ж. Бодрийяр, который отмечал, что "Фуко остановился на пороге нынешней революционной системы (постмодернизма. -И. И.), на пороге, который он так и не захотел перейти" ^.

Фуко создавал не просто историю Иного, формальная познавательная задача не была для него единственной и, может быть, даже главной. Он писал о тех, с кем себя невольно идентифицировал: о жизни душевнобольных и преступников, людей с неопределенной сексуальной ориентацией. Как известно, он почувствовал свое внутреннее родство с умалишенными уже в молодости, во время работы в больнице св. Анны. С тем же обстоятельством связана его идея о том, что сумасшедшие и преступники - естественные союзники революционеров (с которыми Фуко также отождествлял себя). Долгое время центральной в проблеме самоидентификации человека для него оставалась тема его самоопределения как субъекта сексуальности и т. п. ^.

Истерически настаивая на желании "не иметь больше лица", Фуко в действительности, как мне кажется, не столько стирал само это лицо, сколько, преодолевая двойственность своего облика, реинтерпретировал факты прошлого, общественно и культурно обусловленная трактовка которых изначально, при воспитании, была вплетена в его личный облик и разрушала его самоидентификацию. Ответственность за свою "ненормальность" философ делил при этом между собой и обществом. Он выявлял логику становления своего самосознания, строил "свою историю", утверждая ее универсальную значимость в рамках культуры Запада. Осознанное как "свое", Иное легко становилось частью логически связных, обобщающих схем исторического процесса.

Вся работа Фуко на деле оказывалась формой борьбы за "необщее выражение" своего собственного лица, яростным протестом против деперсонализации. Объектом его интеллектуальной агрессии выступало репрессивное общество, силой навязывающее индивиду свои нормы. Ж. Леонард отмечал, что труд Фуко - это следствие "скрытого гнева против навязывающего нормы общества" ". Столь же отвратителен для Фуко был образ истории, навязываемый обществом.

Это было движение на периферии, но все еще в рамках генерализирующего подхода к истории, критика последнего изнутри. Главным для Фуко являлось внеисточниковое, личностное знание и поиск способа "восовременивания" исторического, а не объективное воссоздание фак И. Н. Ионов * Судьба генерализирующего подхода k истории Ч 1

тов истории. Как у постструктуралиста, у Фуко не было особого уважения ни к историческому источнику, ни к построенной им исторической схеме. Он отказывался признать возможность выявления того, что люди действительно думали и делали в прошлом, считая исторические источники только "памятниками", которые можно организовать в имеющие смысл группы лишь один по отношению к другому, но не к ушедшей реальности ^. Выявляемая историком истина ассоциировалась у него не с обязательностью, а со свободой. Он не отделял истину от вымысла, считая ее инструментом, созданным для того, чтобы "сформировать свою субъективность" ^. Исторический факт трактовался им лишь как факт современной культуры, вне прямой связи с реальностью прошлого.

В своих размышлениях Фуко опирался на богатую традицию критики объективистских иллюзий в исторической науке. Как догадывался еще И. Г. Дройзен, а затем подтвердил Г. Зиммель и развернуто, на большом историографическом материале показал X. Уайт, лишь в навсегда ушедшем прошлом факты истории существуют в своей объективности и целостности. В настоящем историком воспроизводятся только их отдельные, донесенные источниками и необходимые для интерпретации элементы. Ведь, по Зиммелю, "преодолеть многообразие элементов прошлого невозможно без какой-либо перспективы" ^. Смена перспективы историком означает и смену набора элементов, с которым он имеет дело. Новый набор столь же неполон, как и прежний, по сравнению с общим объемом имеющихся материалов. Но он достаточен для формирования непротиворечивого образа исторической реальности. Этот образ, по X. Уайту, складывается в результате акта воображения, который "есть поэтика, поскольку он предшествует познанию и некритичен" ^ .

Развивая сходные идеи, М. Оукшотт еще в 30-е годы, задолго до Фуко, сделал вывод о том, что исторический факт, в сущности, есть факт современной культуры, а никак не восстановленный в своей целостности и необходимости факт прошлого . Фуко лишь развил эту мысль, показав, что исторический факт, будучи подан как факт реального прошлого (особенно в генерализирующих схемах, но не только в них), может быть инструментом власти, средством манипулирования людьми, препятствующим развитию их субъективности.

Деятельность Фуко была борьбой против такого манипулирования. Смысл этой деятельности родственно близок современным российским историкам, особенно тем из них, кто в доперестроечные времена должен был профессионально изучать отечественную историю и не понаслышке знаком с такими инструментами власти, как история КПСС или история СССР в ее утвержденном партийными органами виде. В Советском Союзе репрессивная сила исторического факта была отлично осознана и использовалась для управления процессами социализации и эволюции общественного сознания. До предела генерализированная, нарциссистская историческая схема марксизма не допускала даже мысли о культурном

72 Hcropuk в nouckax метода

опыте Иного. Достоверность схемы "доказывалась" непреложностью огромной массы догматически трактовавшихся исторических фактов.

Идеологическая роль этой совокупности фактов становилась самодовлеющей по мере нарастания кризиса теории марксизма и "реального социализма". Недаром в последнее предперестроечное десятилетие в СССР модными стали уход от теоретических обобщений, внешний объективизм, написание всякого рода хроник исторических событий, которые должны были "силой фактов" подкреплять разрушающиеся теоретические и идеологические схемы. У части тех историков-русистов, кто не находил путей для радикального преодоления марксистской модели, подобное давление "объективной реальности" вызывало "двоемыслие", подобное по своей сути состоянию М. Фуко, провоцировало культурную шизофрению, рост самоотчуждения и личностную деградацию ^

Фуко прекрасно проанализировал и охарактеризовал эту ситуацию в понятии "власти-знания". Власть, утверждал он, - это "больше чем реальность", а истина в этом контексте - лишь другое наименование власти, особенно если речь идет об обобщающих исторических схемах. Философ пытался найти свой путь борьбы с такими схемами, противопоставляя общей теории - идеи локального, специфического, фрагментарного, всего того, что противостоит "воспринятым" (а не пережитым) истинам. Только это, по его мнению, может предотвратить превращение интеллектуала одновременно в "объект и инструмент" власти " . Способ радикальной "локализации" позиции исследователя в истории он видел в борьбе с культурным и общественным нарциссизмом, в отказе от "драматизации" современности, в переходе к более сдержанной ее оценке, не позволяющей привязывать всю предшествующую историю человечества в ее многообразии к нормам, ценностям и идеалам существующего ныне общества ".

ПУТЬ ФУКО - СЛУЧАЙНОСТЬ ИЛИ ЗАКОНОМЕРНОСТЬ?

Однако необходимо отметить, что лишь случайность помогла Фуко остановиться на пороге постмодернистской "революции", сохранить остатки пафоса генерализации при внешнем ее осуждении, фактически построить приемлемую для постструктуралистской эпохи модель генерализующего знания об истории. В его творчестве заметно инстинктивное избегание тупиковых ситуаций, о которых говорилось ранее, в частности ситуации "радикального перевода", описанной У. Куайном. Характерно, что если в начале своей научной деятельности Фуко пытался подкреплять свои выводы примерами из жизни неевропейских, "примитивных" обществ, то постепенно он принципиально ограничился примерами из истории Франции и античной традицией, которая во Франции воспринимается как собственная ^. Он вызвал тем самым волну нападок и обвинений в национальной ограниченности, но одновременно уберегся от одного из эксцессов номинализма - сохранил представление о "родной", "собственной"

И. Н. Ионов * Судьба генерализчруюшего подхода k истории 73

истории, служащей основой его самоопределения как личности. Это было существенным ограничением влияния Иного на создаваемый им образ истории.

Нечто подобное произошло и с большинством историков Школы "Анналов". Отметим, что если И. Рюзен упрекает их в стремлении лишить Европу "собственного" прошлого, заменить его прошлым чужих стран, не имеющим прямой связи с Новым временем, то критически настроенный соратник "анналистов" Ф. Фюре, напротив, пишет, что те на деле не столько "стараются объяснить необычное, сколько обнаружить привычное за видимостью необычного" (т. е. встроить Иное в картину Однородного!) ". На деле правы оба критика, но в первом случае оценка скорее касается замысла, а во втором - его осуществления. Как и Фуко, историки Школы "Анналов" обычно не распространяют свои поиски Иного за пределы Франции и исторически связанных с ней стран. Во всяком случае, такие примеры довольно редки. Границы истории их собственной страны являются для них едва ли не единственными границами, которые они, несмотря на призывы М. Фуко, Ф. Броделя, М. де Серто и других, все же не торопятся переходить. Получается, что в рамках научности и культурного самосохранения "анналистов" удерживает некая пассивность, нежелание переступать подсознательно ощущаемые пределы.

Но нельзя не видеть при этом, что любая попытка универсализации идей Фуко или историков Школы "Анналов" может привести к дрейфу в сторону постмодернизма, отчуждению от собственной национальной истории или истории Нового времени, к утрате самоидентичности историком. Франция и Западная Европа представляют собой совершенно особое поле для поисков Иного. Можно сказать, что оно отчасти обезврежено от семян архаики и фундаментализма предшествующими историческими событиями, в частности вековым диалогом высокой рационалистической и народной культуры. Ни одна территория в мире не предоставляет таких возможностей историкам.

Это, на мой взгляд, было бы полезно учитывать отечественным историкам, следующим традиции "Анналов". Стремление к поиску Иного в свое время было для них совершенно естественным. Это была попытка побега из мира репрессивных фактов, восстановления полуразрушенной самоидентификации с европейской культурой, подрыва предельно генерализированных марксистских исторических схем. Они сумели занять при этом узкую полосу духовного пространства, уже свободную от деперсонализующего влияния марксизма, но еще свободную от деперсонализующего влияния русской архаики, противостоящей реалиям Нового времени и представляющей для современного российского историка амбивалентный, притягивающий и отталкивающий пласт, предпосылку "двоения" сознания.

Но остановка на этой воображаемой "полосе" также была во многом случайной, связанной с невозможностью всерьез заниматься в советский период проблемами русского средневекового менталитета. Сейчас дви 74 Hcropuk в nouckax метода

жение в этом направлении продолжилось, и появление националистических, основанных на архаических мифах трактовок отечественной истории ставит перед российскими историками проблему преодоления противоречий между этническими ценностями и европейской логикой исследования, европейскими и национальными составляющими индивидуального самосознания ^.

Мне кажется не случайным, что вопрос об опасности отчуждения от западной традиции Новой истории был поставлен именно немецкими историками, пережившими трагедию нацизма.- Ведь облик немцев, как и облик русских, склонен к "двоению". До середины XX в. они, как и мы, отличали себя от Запада, противопоставляя "ложным" западноевропейским ценностям (цивилизация) свои собственные, "подлинные" (культура) ^. Это были те самые претензии на "духовность" и "соборность", которые сейчас входят в моду в России. И немцам, и русским стоит опасаться, что в процессе поисков Иного, духовного преодоления границ западной цивилизации, утвержденных ею норм и ценностей есть опасность попасть под власть этнических мифов, которым нелегко сопротивляться, таких как миф о Вотане, описанный К. Г. Юнгом, или миф о Правде, описанный А. И. Клибановым *". Ведь еще коммунистическая идеология властвовала над умами большинства советских историков, опираясь на отмеченное Н. А. Бердяевым глубинное соответствие идеалов марксизма-ленинизма и русской культурной архаики^ Последовательное проведение в жизнь лозунга "локализации" истории, брошенного Фуко, применительно к России может ведь привести к ее культурному противопоставлению Западу, саморазрушению идентификации с Европой, т. е. к культурному эскапизму, по-новому возрождающему репрессивную силу исторических фактов.

НЕКОТОРЫЕ ПРЕДПОСЫЛКИ РЕАЛИЗАЦИИ ГЕНЕРАЛИЗИРУЮЩЕГО ПОДХОДА В НОВЫХ УСЛОВИЯХ

Как же в условиях постструктурализма можно реализовать теоретическое, обобщающее представление об истории? Конечно, последнее можно представить и как практически недостижимый горизонт познания. Против этого, кстати, не возражают и постмодернисты, протестующие против "тотализации" исторического знания: Ж. Деррида, Ж. Лиотар и другие ^. Но, на наш взгляд, несмотря на ограничения, налагаемые теоремой Г„деля, реальное приближение к этому горизонту все же возможно. Для этого надо воспроизвести и зафиксировать познавательные предпосылки, которые стихийно сложились у М. Фуко и некоторых историков Школы "Анналов", уйти от самоуверенного рационализма и ситуации "радикального перевода", сознательно сбалансировать интерес к Однородному, логически познаваемому, и Иному так, чтобы это не разрушало существующую культуру и не углубляло деперсонализации историка, а содействовало органическому развитию общества и личности.

_____________И. Н. Ионов * Судьба генерализирующего подхода k истории__________75^

Некоторые из этих предпосылок уже осмыслены в трудах М. Вебера и Р. Дж. Коллингвуда. Методология неокантианства и неогегельянства позволяла им сохранить рационалистический стержень исследования, соединив интерес к Однородному (рационально трактуемая предыстория рационализма) и Иному (неевропейские типы рационализации), преодолеть противоречия между стремлением к объективности исторического знания и активизацией субъективности историка. При этом деперсонализация преодолевалась Коллингвудом при помощи ориентации на изучение "живого прошлого как предыстории настоящего". Цель исторической науки он представлял как "самопознание историком собственного духа, оживляющего и вновь переживающего опыт прошлого в настоящем" ". Различия в духовном опыте историков при этом позволяли им анализировать разные пласты истории, а наличие связей с современностью - представлять исторический процесс как единое, логически связанное целое. Мысль о связи научной ценности исследования с субъективной ориентацией историка раскрыл М. Вебер, когда писал, что эта ценность "сама уже не доказуема средствами науки. Можно только указать на конечный смысл научной работы, который затем или отклоняют, или принимают в зависимости от собственной конечной жизненной установки" ^. Тем самым статус целостного представления об истории снижался с уровня претензии на истинность до уровня претензии на общезначимость, чем отчасти избегались ограничения, налагаемые теоремой Г„деля.

Однако и Вебер, и Коллингвуд жили задолго до эпохи постструктурализма и влияние рационалистических идей на них было очень сильным, Под влиянием этих идей проходил, например, отбор исследуемых ценностей М. Вебером, что снижало значимость его стратегии "воздержания от оценки" и вызывало в его адрес обвинения в волюнтаризме со стороны Р. Арона и Х.-Г. Гадамера ". Что касается Коллингвуда, то хотя он мимоходом и оговаривал возможность анализа историком Иного, "форм мышления, в которых он уже... не способен мыслить", но реально рассматривал лишь условия исторического познания прошлого, непосредственно предшествующего нашему настоящему (например, эпохи эллинизма) ^. Ни тот ни другой не предчувствовали угрозы постмодернизма и не пытались сознательно решить связанные с этим задачи.

Гораздо более современным выглядит на этом фоне М. М. Бахтин, который уже в одной из ранних своих работ "К философии поступка" (начало 20-х годов) сумел сделать большой шаг вперед в нужном нам направлении. Разрабатывая теоретические предпосылки эстетического знания, Бахтин развил идею Вебера о значении личной установки при познании прошлого и расширил обоснованный Вебером легитимированный контекст этого познания. В него, в частности, вошли и те предпосылки анализа, за неявную приверженность к которым социолога критиковали Арон и Гадамер.

Для Бахтина представляется принципиально невозможным получение знания об Ином с целью игрового перебора масок. Это, по его мне 76 ИсюриЛ в nouckax метода

нию, "соблазн эстетизма", ничуть не менее гибельный, чем соблазн "бесплотного теоретизирования", дающий лишь "иллюзию большей жизненности". "В эстетическом бытии можно жить, но живут другие, а не я, - отмечает Бахтин. - Это любовно созерцаемая прошлая жизнь других людей и все вне меня находящееся соотнесено с ними, себя я не найду в ней, но лишь своего двойника-самозванца, я могу лишь играть в нем роль, т. е. облекать плоть в маску другого - умершего". Отвергая этот соблазн "стирания лица", "алиби в мире", Бахтин ставит вопрос об ответственности актера (и всякого человека) за "уместность игры" ", форму своего присутствия в жизни и действии.

Этот момент ответственности философ считает ключевым для преодоления тупиков теоретизма и эстетизма (в нашем случае - объективизма и постмодернизма). Он рассматривает акт познания как личный поступок, в котором важную роль играет эмоционально-волевая сторона, "некая должная установка сознания, нравственно значимая и ответственно активная". "Действительно поступающее мышление, - продолжает Бахтин, - это эмоционально-волевое мышление, интонирующее мышление". Рациональность выступает при этом лишь как момент ответственности. В ответственном поступке познания единичное, индивидуальное соединяется с рациональным, историческое бытие освещается как бы изнутри. Если перебор явлений Иного в ходе эстетской игры есть выявление субъективно-случайного, то ответственный, личностно подкрепленный поиск ведет к выявлению "правды", необходимого, "ответственнозначимого" знания ".

Процесс познания сам приводит к перетеканию индивидуализирующего знания в генерализирующее. "Маленький мирок мною признанных ценностей" стремится к расширению и обретению общезначимости, находя свое основание в логической организации внешних явлений. "Ответственное расширение контекста действительно признанных ценностей с моего единственного места" позволяет создать целостный образ истории. "Из моей ответственности, - указывает Бахтин, - как бы расходятся лучи, которые, проходя через время, утверждают человечество истории" ^.

Тем самым исследователь уходит от "разнузданной игры объективности" и чисто формальных схем, противопоставляя им "личностно-наполненное" знание. Тотальность истории восстанавливается как развернутая тотальность субъекта исследования, как его "живое прошлое". Иное получает возможность быть включенным в целостность потому, что это не любое произвольно взятое, а "свое-Иное", выступающее не как предмет чистого интереса, а как средство самовыражения. "Нужна инициатива поступка по отношению к смыслу, - подчеркивает Бахтин, - и эта инициатива не может быть случайной" '".

Фактически Бахтин описывает здесь тактику пересечения границы несамотождественности, путь выступания за собственные пределы, минующий ловушки деперсонализации. Об этом еще раньше писал Э. Гуссерль: "Я не могу испытывать, обдумывать, оценивать какой-то другой

И. Н. Ионов Судьба генерализирукшего подхода k истории 77

мир, не могу жить и действовать в таком мире, который не имеет смысла и значения во мне самом" ". Путь Бахтина - это путь внутренней локализации "зон 'прозрачности" в затуманенном зеркале нашей метафоры, Познаваемость прошлого определяется при этом не столько наличием богатого источникового материала, позволяющего проследить повторяемость событий и явлений, сколько внутренней родственностью происходящего индивидуальности историка. Наблюдатель и объект оказываются при этом в "единстве бытия, нас равно объемлющем". Выход в это пространство бытия возможен лишь посредством ответственного поступка, осознания долженствования наблюдателя по отношению к объекту ".

Отметим, что при этом до определенной степени снимаются ограничения теоремы Г„деля (дурная бесконечность внешних оснований формально-логических систем) и теории Куайна (неадекватность "радикального перевода"). Ведь они касаются прежде всего ситуации формального, внеличностно, чисто познавательно (а не экзистенциально) ориентированного знания, в котором всегда остается стремление к сохранению "алиби" исследователя. Бахтин описывает совершенно иную ситуацию, при которой наличие ответственной личности наблюдателя, его "не-алиби", вопервых, не допускает нагромождения все новых оснований для генерализации (пределом является "должная установка" личности) и, во-вторых, предотвращает ситуацию "радикального перевода" (из-за определенной уже отбором изучаемого материала внутренней родственности познающего и познаваемого). По моему мнению, только в последнем случае и возможен действительный субъект-субъектный диалог в истории.

Основаниями концепции М. Бахтина были как западная, так и русская философская традиция. Отечественные философы XIX-начала XX вв. от И. В. Киреевского до С. Л. Франка успешно развивали гносеологические идеи "живознания", подразумевавшие единство процесса познания и жизни, рационального знания и веры (личной убежденности, установки), единение субъекта и объекта познания, основанное на их онтологическом и гносеологическом родстве. Эти идеи активно используются для построения теоретической модели современной науки. Они оказываются особенно актуальными в период компьютеризации научного знания. На это указывает, в частности, М. А. Сиверцев, который находит стабилизирующий элемент обобщающего знания в традиции священнокнижия . Но внешняя зафиксированность предмета веры, которая характерна для священнокнижия, оставляет, на мой взгляд, мало места для личного самоопределения и ответственности, на которые делает упор Бахтин.

Выход из познавательного тупика лежит близко, но несколько в ином направлении - в свободном, стимулируемом системой образования выявлении историком своей естественной ("конечной", по Веберу, а не преходящей) жизненной установки, слиянии исторического образования и личностного развития.

Попутно устраняется главная угроза постмодернизма - деперсонализация. Поиск Иного для игровой смены масок сменяется личностно

78 Hcropuk в nouckax метода

нацеленным поиском жизненно важного Иного, раскрывающего в истории скрытые особенности, потенции и реализованные потребности собственного "я" исследователя. Игровая или формально-познавательная ориентация сменяется экзистенциальной. Устраняется характерная для постмодернизма ситуация "колониализма наоборот", когда одна форма зависимости от Иного ("черные лица - белые маски" Ф. Фанона) заменяется другой, связанной с модой на экзотику, но на деле столь же отчуждающей и деперсонализирующей (белые лица - желтые, черные, лубочно-русские и т. п. маски). Возникает основа для диалога культур (европейской и неевропейских, городской и сельской и т. п.), для использования рационалистической европейской традиции при самопознании других культур. Иное, поглощаемое как "свое", не противостоит тотальности личности (а значит, и тотальности истории), а находит в ней свое место.

Подчеркну, что субъектом такого рода познания является не рисменовский, извне-направляемый индивид, а скорее человек идеалов и убеждений, более близкий русской философской традиции. Недаром знаток и почитатель идеи "живознания" американский философ К. Гарднер недавно попытался "перевернуть" схему Рисмена, представив именно выявленный последним тип личности как "устаревший". Гарднеровский человек "сам решает, что взять и что отвергнуть в историческом времени", обретает свободу и ответственность в соотнесении себя с историей "".

Фиксирование "естественной установки" требует волевого усилия, что в принципе отделяет эту стратегию от постмодернистских манифестов М. Фуко и Ж. Деррида. Но воля историка при этом не выступает в качестве внешней силы. Напротив, это воля человека к самоутверждению и саморазвитию. Эта воля не навязывает единого образа истории, который может служить инструментом власти. В данном случае воля исследователя - основа дифференциации образов исторического мира. Но возникающие целостные образы выступают не как противостоящие друг другу (это можно видеть на примере "гендерной" истории или истории цивилизаций). Они взаимно дополняют друг друга, являясь элементами более широкой и общей картины истории. О продуктивности их взаимодействия писал еще Ф. Бродель, который видел необходимые предпосылки своей "тотальной" истории в истории мира, написанной историками разных регионов со свойственных только им точек зрения ". Эти образы выступают одновременно в качестве альтернативных проектов возможного будущего человечества. В их стремлении к самовоплощению, подтверждению своей общезначимости можно видеть доказательство органичности, жизненности потребности человека в целостном видении истории, основанном на личной установке.

Не случайно, что структурализм К. Леви-Строса, давший импульс изучению ментальных структур прошлого, называли "романтическим позитивизмом". См.: ОсаченкоЮ.С, Дмитриева Л.В. Введение в философию мифа. М" 1994. С. 95.

_____________И. Н. Ионов Судьба генерализирующего подхода k истории___________79^

^ Гуреюч А.Я. Исторический синтез и Школа "Анналов". М., Г993. С. 283-284. ' Нагель Э., НьюманД.В. Теорема Геделя. М., 1970. 'Quine W.V.O. Pursuit of Truth. Cambridge, 1990. P. 102. ' Уорф Б.Л. Наука и языкознание // Новое в лингвистике. М., 1960. Вып. 1. С. 74. ' Баткин Л.М. О некоторых условиях культурологического подхода // Античная культура и современная наука. М., 1985. С. 308.

" ГуревичА.Я. Категории средневековой культуры. М., 1982. С. 33-34. * Чудинов Э.М. Природа научной истины. М., 1977. С. 56. " O'Farrell С. Foucault. Historian or Philosopher? L., 1989. P. 94. 'ё Cerleau М. de. L'Operation historique // Faire de 1'histoire. Nouveaux problemes. P., 1974. P. 84; RicoeurP. Hermeneutic und Structuralismus. MUnchen, 1973. S. 95. " Braudel F. Ecrits sur 1'histoire. P., 1969. P. 292-296; Cerleau М. de. Op. cit. P. 28. " Young R. White Mythologies. Writing History and the West. L.; N.Y., 1990. P. 14-15. Речь идет прежде всего о познании иной культуры. " Jager F., Rusen J. Geschichte des Historismus. MUnchen, 1992. S. 178-179. '"* Rusen J. Zeit und Sinn. Strategien historisches Denkens. Frankftirt a. M., 1990. S. 242. " FriedrichO., BurlonS. France's Philosopher of Power//Time. 1981. Nov. 16. P. 94. " Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М., 1977. " Foucault М. L'Archeologie du savoir. P., 1969. P.28. " Reflexive Water: The Basic Conceme of Mankind. L., 1974. P. 288-289. '" 0 'Farrell С. Op. cit. P. 46.

"ё Riesman D. La foule solitaire. P., 1964. P. 109, 112. " Ibid. P. 46.

"0'fa^e//C.Op.cit.P.37. " Ibid. P. 36-37,40.

" Clave! М. Се queje crois. P., 1975. P. 133-139. "BaudrUlardJ. Oublier Foucault. P., 1977. P. 20. " Friedrich 0.. Burlon S. Op. cit. P. 92. 0 'Farrell С. Op. cit. P. 98, 106, 114. " Ibid. P. 92. " Ibid. P. 62.

" Michel Foucault. Power, Truth, Strategy. Sydney, 1979. P. 74; The Foucault Reader. N.Y., 1983. P. 374.

'ё Simmel G. Die Probleme der Geshichtsphilosophie. Eine erkenntnis-theorethische Studie. MUnchen; Leipzig, 1922. S. 16.

" White ft. Metahistory. The Historical Imagination in XIX-th Century Europe. Baltimore, 1973. P. 31.

" Коллингвуд Р.Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 145-150. " Наиболее известным у нас, могучим механизмом манипулирования сознанием людей в России была и остается представленная как совокупность фактов реального прошлого история Великой Отечественной войны. Как ни странно, ее жертвами являются не только люди, войны не видевшие, но может быть в первую очередь ветераны. Лишь тонкий слой ветеранской интеллигенции, искатели "окопной правды", в основном писатели и поэты и только в гораздо меньшей степени историки через десятилетия после войны, в 70-80-е годы, восстали против репрессивной силы этих "фактов", деформированных идеологической схемой и разрушавших их самоидентификацию. Но судьба этих людей, как правило, была трагической. Убойная сила идеологического фантома оказывалась большей, чем сила пули или снаряда на фронте.

" Визгин В.П. Историографическая программа М. Фуко. От археологии к генеалогии знания. Аналитический обзор // Современные историко-научные исследования (Франция). М" 1982. С. 163; O'FarrellC. Op. cit. P. 108-109. " Ibid. P. 126. "' Ibid. P. 71.

" Furet F. L'Atelier de l'historien. P., 1982. P. 26.

^ Платанов O.A. Русская цивилизация. M., 1992; Ионов И.Н. Кризис исторического сознания в России и пути его преодоления // Общественные науки и современность, 1994. ј6. ^ LoewensteinB. DerEntwurfderModeme. Essen, 1987.

80 Hcropuk в nouckax метода

*ё Юнг К.Г. Психология нацизма // Карл Густав Юнг о современных мифах. М., 1994; КлибаимА.И. Народная социальная утопия в России (Период феодализма). М., 1977. '" Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 87-89. " DerridaJ. Writing and Difference. London, 1978, P. 41, 117. Young R. Op. cit. P. 81. " Коллингвуд Р.Дж. Указ. соч. С. 167. Впоследствии эту идею развил немецкий социолог Н. Люманн. См. подробнее Ионов И.Н. Теория цивилизаций. Этапы становления и развития // Новая и новейшая история. 1994, ј 4-5. С. 47-50.

** Вебер Af. Наука как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. М., 1990. С. 719.

^ Гадамер X. Г. Истина и метод. М" 1988. С. 625; Aron R. La philosophic critique de l'histoire. P., 1987. P. 234-235.

^ Коллингвуд Р.Дж. Указ. соч. С. 165, 208. Не случайно Коллингвуд, хотя и высоко ценил идеи М. Оукшотта (тот еще в 1933 г. писал о присутствии исторического факта, в отличии от факта прошлого, только в настоящем, о единстве волевого и познавательного акта, о невозможности отделить в историческом исследовании фактические данные от интерпретации), не использовал их в собственной работе. Линейный характер исторической схемы, казалось, делал эти "усложнения" ненужными. См.: там же. С. 145-150.

" Бахтин М. М. К философии поступка // Философия и социология науки и техники. М" 1986. С. 95. ^ Там же. С. 105, 107. "" Там же. С. 126. 'ё Там же. С. 114.

" Гуссерль Э. Парижские доклады//Логос. М., 1991. ј2. С. 10. " Бахтин М.М. Указ. соч. С. 93-95.

" Сиверцев М.А. Влияние дискурса традиционных культур на становление полицентрического образа фундаментальной науки (Востребование наследия традиционных культур в компьютерную эпоху) // Ориентация - поиск. Восток в теориях и гипотезах. М., 1992.

" Гарднер К. Между Востоком и Западом. Возрождение даров русской души. М" 1993 С. 959. " См.: Афанасьев Ю.Н. Историзм против эклектики. М., 1980. С. 107.

 

А. Я. Гуревич

"ТЕРРИТОРИЯ ИСТОРИКА"

"Территория историка" - это мой маленький плагиат, поскольку таково название двухтомного сборника трудов Эммануэля Леруа Ладюри, в котором собраны результаты многих его изысканий, охватывающих самый широкий спектр исследований: от истории климата и процессов распространения единой биосферы на разные континенты мира, от вопроса о соотношении статики и динамики в историческом процессе ("недвижимая история") до изучения социально-психологических элементов и применения к истории клиометрии '. Леруа Ладюри наглядно продемонстрировал, сколь широк может быть диапазон исторических изысканий и как такой междисциплинарный или, лучше сказать, полидисциплинарный подход расширяет кругозор историка, создает новое видение исторического контекста и тем самым открывает возможность углубить и природу исторического объяснения, понимания сущности тех феноменов, на которые ныне обращают свое сугубое внимание историки.

Но это понятие - "территория историка" - я хотел бы рассмотреть под несколько иным углом зрения. Причина заключается прежде всего в том, что в историографии на протяжении последнего десятилетия отчетливо наметилась тенденция, которая не может не внушать определенных сомнений и даже служит поводом для нового рассмотрения далеко не новых проблем исторического знания, исторической гносеологии.

В трудах историков, принадлежащих к весьма различным направлениям, довольно настойчиво повторяется мысль о том, что это историк изобретает свой собственный предмет, это он создает исторический источник, и в конечном итоге исследование истории расценивается как ее создание, как ее "изобретение". Не показательно ли, что вышедшая несколько лет назад книга американского историка Нормана Кантора носит название "Изобретая средневековье" ^ Кантор задается целью показать, что ведущие, на его взгляд, историки-медиевисты XX столетия избирали темы своих исследований и разрабатывали их, исходя прежде всего из своих личных склонностей и умственных предрасположений, исходя даже из собственного "бессознательного", с одной стороны, и повинуясь тому давлению, которое на них оказывает социально-психологическая среда и политическая ситуация - с другой.

Несомненно, историк живет в обществе и испытывает его воздействие, и в этом смысле его суждения не могут быть абстрагированы от умонастроений, движений мысли, характерных для его среды. Но тенденция, обнаруживающаяся в книге Кантора, свидетельствует о большем. Как он утверждает, именно' социально-политические взгляды и в особенности психологические свойства историка всецело определяют его интерпретацию той или иной проблемы средневековья. Например, в основе трудов известных немецких историков П.-Э. Шрамма и Э. Канторовича

82 Hcropuk в nouckax метода

лежат, с точки зрения Кантора, прежде всего и преимущественно их национал-шовинистические симпатии. Американские историки, работавшие в период президентства Вудро Вильсона, по мнению Кантора, отражали в своих исследованиях, посвященных истории средневековой Западной Европы, те или иные аспекты вильсоновской политики.

Кантор, я думаю, прав в том смысле, что здесь существовала связь. Но когда он настойчиво выводит все методы и все подходы историков из социально-политических и конъюнктурных явлений, невольно возникает вопрос: а где же историческая дисциплина как научное занятие со своими собственными закономерностями, традициями, со своим профессионализмом, присущими ей критериями истинности? Все это оттесняется на задний план или вовсе пропадает. Перед нами историк, который исходит не из объективных требований исторической науки, но из каких-то привходящих конъюнктурных обстоятельств. Я думаю, что подобный перекос ведет к серьезнейшему искажению традиций и тенденций исторической науки и в конечном итоге не проясняет логики ее развития.

Нечто подобное мы можем найти и в высказываниях отдельных современных французских историков, которые довольно охотно и даже настойчиво говорят о том, что историк изобретает свой предмет, создает свой источник и, следовательно, картина, возникающая под пером этого исследователя, сугубо субъективна, продиктована преимущественно воображением и склонностями данного историка ^ Без должных квалификаций, без объяснения смысла таких высказываний, формулы, подобные этим, взятые сами по себе, производят странное впечатление и, главное, легко могут ввести в заблуждение читающую публику. В самом деле, за этими словами скрывается некий смысл, который обнаруживается независимо от того, в какой мере авторы стремятся именно эту мысль внушить своим читателям: историк работает произвольно, он всецело исходит из своих личных склонностей и интересов, и поэтому с проблемой исторической истины, с поиском того, какова же была история прошлого, собственно, он связи не имеет. Это напоминает высказывания американских историков-презентистов, которые на рубеже 20-30-х годов утверждали: "всяк сам себе историк", каждое историческое исследование выражает представление только его автора.

Когда говорят, что историк создает свой собственный предмет, то в этом есть определенный смысл. На мой взгляд, смысл этот заключается в том, что историк формулирует проблему своего исследования. Она, разумеется, диктуется логикой исторического знания, теми трудностями, с которыми оно столкнулось. Вместе с тем проблемы, которые ставит историк, прямо или косвенно связаны с потребностями современной культурной и идеологической жизни. Понятно поэтому, что проблема исследования действительно в огромной степени зависит от историка, высказывающегося как бы от имени того общества, той культуры, к которым он принадлежит. Мы не можем задавать прошлому вопросы, которые нас оставляют холодными, которые нас не интересуют. В основе всякого на А.Я.Гуревич. ^Территория ucropuka" _______83

учного изыскания всегда лежит некий человеческий интерес. И поэтому естественно, что историк вопрошает прошлое от имени современности. Но это, разумеется, не значит, что он навязывает прошлому актуальные для его общества проблемы. Хотя они подсказаны ему современностью, в том числе и другими социальными науками, эти проблемы формулируются им, если это серьезный историк, не в той прямой форме, в какой они стоят перед ним ныне и здесь. Речь идет о том, что эти проблемы релевантны для его исторического изучения.

Например, проблема времени, которая встала очень остро перед культурным сознанием людей XX столетия, очевидно, отражает какие-то новые тенденции в общественной и индивидуальной жизни людей. Она по-новому интерпретируется в изобразительном искусстве, в кино, в литературе, в психологии, в физике и других естественных науках. Проблема времени, поставленная, скажем, на материале истории античности или средневековья, обнаруживает свою актуальность. Историк задает вопрос своим источникам: как воспринималось, как переживалось время людьми далекой цивилизации? И он находит весьма интересные вещи, которые еще недавно оставались вне поля зрения историков. Новая проблема, продиктованная движением современной культуры, будучи сформулирована как проблема историческая, оказывается существенной для того, чтобы раскрыть доселе неизученные аспекты удаленной от нас культуры.

То же самое можно сказать и относительно целого ряда других проблем, которые были поставлены историками за последние десятилетия. Они подсказаны соседними науками, подсказаны самой жизнью, и их постановка в высшей степени плодотворна для того, чтобы углубить наше понимание прошлого. При этом мы не навязываем эти проблемы тем памятникам, которые мы превращаем в исторические источники и изучаем; мы лишь подходим к этим памятникам с новой точки зрения, с которой раньше историки к ним, может быть, не подходили, и поэтому заставляем эти источники раскрыться по-новому, осветить аспекты жизни прошлого, дотоле не интересовавшие историческую науку. И так совершается прогресс исторического знания.

В этом смысле историк действительно как бы создает свой предмет, но этот предмет возникает лишь тогда, когда источник откликается на наш вопрос, когда удается посредством постановки нового вопроса поновому раскрыть те глубины, которые таятся в источниках.

Я позволю себе сослаться на собственный опыт. Когда была опубликована моя книга "Категории средневековой культуры", Л. М. Баткин задал вопрос: откуда взялся тот набор элементов или категорий, из которых я выстроил модель этой культуры? Не следовало ли бы более внимательно вглядеться в эту далекую от нас культуру и поискать в ней свойственные ей специфические аспекты? Не произошло ли здесь известного навязывания далекому прошлому вопросов, актуальных для нашего времени, но, может быть, вовсе не столь существенных для изучаемого предмета? " Я отдаю себе отчет в том, что такие аспекты миропонимания,

84_________________________ИсюриЛ в nouckax метода

как время, пространство, роль права, социальная организация человеческих коллективов, понятия собственности, богатства и бедности, наконец, вопрос о личности, были вольно или невольно продиктованы пониманием современной мне действительности. Модель мира человека второй половины XX в. витала в подсознании историка. Анализируя самые различные и разрозненные исторические памятники средневековья, я искал ответы на эти вопросы.

Но вот что произошло в дальнейшем. Исследуя новые для меня жанры источников, я встретился в текстах проповедей немецкого францисканца XIII в. Бертольда Регенсбургского с поучением о "дарах", которые вручены Творцом каждому человеку. За употребление этих даров христианин должен будет дать ответ по окончании своего земного существования. Это "персона", личность; это "призвание" индивида, предполагающее его права-обязанности, его социально-юридический статус и профессию; это его богатство и собственность; это время его жизни и, наконец, "любовь к ближнему", т. е. его включенность в коллектив и отношения с себе подобными . В проповеди ученого монаха, действовавшего в самой гуще общества, я нашел в концентрированном выражении, собственно, всю программу своих исследований, начатых задолго до того, как я прочитал этот в высшей степени знаменательный текст. Итак, ответы на мои вопросы, в немалой мере порожденные моей принадлежностью к собственной культуре, были даны прежде, чем я их задал.

Разумеется, мысли средневекового проповедника сконцентрированы в совершенно ином контексте, нежели тот, который строит современный исследователь. Рассуждения Бертольда- органическая составная часть его пастырской проповеди, тогда как историк анализирует их с тем, чтобы обнаружить присущие францисканцу XIII в. "антропологию" и "социологию". Иными словами, дискурсы монаха периода "междуцарствия" в Германии, с одной стороны, и историка конца XX в. - с другой, совершенно различны, а потому и смысл употребляемых в разные эпохи понятий ("личность", "богатство", "призвание", "время") глубоко изменился. Ответы, посланные представителем мира, строившегося на религии и свойственной ей системе ценностей, встретились с вопросами, сформулированными в интеллектуальном универсуме, который обладает иной природой. Отсюда- необходимость "перекодировки" моих вопросов и посильного проникновения в смысл полученных из прошлого ответов.

Обсуждая вопрос о "создании" историком исторического источника, следовало бы, как мне кажется, четко терминологически разграничить понятия "объект" и "предмет". Под объектом принято подразумевать внеположный нашему сознанию фрагмент мира. Это историческое прошлое, "каким оно, собственно, было". Но приходится признать, что история в этом смысле недоступна нашему познанию. Восстановить картину того фрагмента прошлого, который мы исследуем, во всей полноте и бесконечном многообразии, во всех его бесчисленных связях и переплетениях нам не дано. То, что мы, историки, изучаем, есть именно предмет, т. е.

А.Я.Гуревич. ^Территория ucropuka" 85

тот образ прошлого, который возникает перед нашим умственным взором, когда мы формулируем свои вопросы. Это тот образ прошлого, который в результате наших настойчивых усилий создается из дошедших до нас посланий исторических источников.

С этим связан вопрос о так называемом "изобретении" или создании исторического источника. Здравый аспект подобной формулировки, как мне кажется, заключается в следующем. Историк, уже, возможно, давно знакомый с теми или иными памятниками прошлого, но не придававший им раньше большого значения, теперь подходит к ним с новыми вопросами и обнаруживает, что эти памятники, остававшиеся как бы немыми и инертными для его предшественников, могут заговорить и сообщить сведения, которые для нас, несомненно, представляют интерес. Происходит преобразование памятника прошлого в исторический источник.

Принято говорить об исторических "данных". Но историку в начале исследования дано лишь немногое - то, что он получил в наследство от своих предшественников. Новое нужно исторгнуть из источника посредством постановки перед ним новых вопросов. И тогда источник под их ударами преображается и в этом смысле действительно становится новым источником, он как бы создается историком. Но он не создается ex nihilo, из ничего, он активизируется, он извлекается с полок архивов или библиотек для того, чтобы начать новую жизнь. Источник не создан историком, он перестроен им и по-новому истолкован. Все, что досталось нам от прошлого - будь то какие-то тексты или материальные остатки - само по себе непосвященного, неспециалиста вряд ли может непосредственно заинтересовать. Во всяком случае неспециалист едва ли способен правильно понять их культурное наполнение и внутреннее содержание. Для этого требуется поставить их в какие-то связи с другими памятниками, другими источниками, и здесь нужны соответствующие техника и подход исследователя.

Если исследователь берет памятник или группу памятников и начинает работать с ними, задавая им новые вопросы, то тем самым он и преобразует этот кажущийся немым и неинформативным текст в источник новых знаний.

Понятию создания историком исторического источника можно придать также и другой смысл, а именно: историк, беря тот или иной текст, анализирует его, расчленяя на определенные фрагменты, по-новому их группирует, выделяет из них те элементы, которые представляются ему особенно важными. Следовательно, тот материал, с которым историк работает, существенно отличается от памятника истории, каким он был до того, как к нему прикоснулась мысль историка. Этот преобразованный исследовательскими операциями историка источник действительно выглядит его созданием.

Однако проблема воздействия историка на изучаемые им источники, взаимодействия с ними за последнее время еще более усложнилась. Как подчеркивают представители так называемого "критического" или "пост 86 UcTOpuk в nouckax метода

модернистского" направления в новейшей историографии, нельзя недооценивать тот факт, что история есть рассказ. Результаты исследования организуются историком в связное и законченное повествование. Собранные и обработанные им данные группируются таким образом, что возникает то, что можно назвать "интригой". Вольно или невольно, историк ведет себя подобно писателю: он создает сюжет, которому в той или иной мере подчинены все собранные им данные. Даже в тех случаях, когда историк стремится быть максимально точным в интерпретации событий, они неизбежно, может быть, помимо его намерений, превращаются в элементы фабулы, в которой различимы завязка, кульминация и развязка. Такие современные критики исторической науки, .как Хейден Уайт и Доминик Лакапра настаивают на том, что создаваемое историком повествование точно так же, как и художественное произведение, подчиняется законам риторики. Подобно тому как автор романа или повести сочиняет сюжет, придавая ему законченность, историк выделяет из бесконечного потока событий некоторые, с его точки зрения, значимые эпизоды, обособляя их в связное и завершенное в себе целое. Из необозримого хаоса искусственно вычленяется и реорганизуется определенный фрагмент. Этот процесс "осюжетенья" (emplotment), подчинения исторического содержания повествовательной форме есть не что иное, как привнесение в историческую науку словесного искусства с его риторическими правилами, метафорикой и художественными приемами. Содержание "историирассказа" в большой степени зависит от его формы. Это было известно и прежде, но критики-постмодернисты предельно заостряют внимание на риторическом аспекте историописания. "Содержание формы" ("The Content of the Form") - таково название одной из главных работ X. Уайта. Язык, стиль изложения, использование риторических фигур сказываются, по его мнению, на интерпретации истории в не меньшей мере, нежели научные и идеологические позиции автора ^

Наблюдения критиков-постмодернистов едва ли можно игнорировать. Они заслуживают продумывания, тем более что в ряде случаев эти наблюдения опираются на тщательный анализ исторических сочинений. В частности, X. Уайт продемонстрировал существенное воздействие формы повествования на содержание трудов наиболее видных историков XIX в.: Мишле, Ранке, Токвиля и Буркхардта. Эти заключения постмодернистов, знаменующие своего рода "лингвистический поворот" в историографической критике, наглядно свидетельствуют о том, сколь серьезно и многообразно средостение между живой историей и ее научным изображением. Возникает вопрос: в какой мере историку, работающему при помощи системы риторических средств, заданной ему его языком и культурой, системы, выйти за пределы которой он не в состоянии, все же удается воспроизвести подлинную историю? Не конструирует ли он, в силу своей невольной порабощенности языком, стилем и всеми используемыми им художественными средствами, такую картину прошлого, кото А Я. Гуревич. ^Территория ucropuka" 87

рая лишь в очень отдаленной степени соответствует былой жизненной реальности?

Постмодернистская критика историографии, представляющая собой своего рода отголосок новых тенденций в литературоведении, которые связаны с именами Ролана Барта, Жака Деррида и других "деконструктивистов" или "постструктуралистов", по-видимому, произвела удручающее впечатление на часть современных историков и подорвала их веру в научность своей профессии. В самом деле, в интерпретации постмодернистов грань, казалось бы, четко отделяющая историческое повествование от художественного, делается не только зыбкой, но попросту стирается. Контуры прошлого, о восстановлении которых пекутся историки, расплываются, их заслоняют фигуры речи и риторические приемы. Но понятия, которыми оперируют новейшие постмодернистские критики историографии, - "метафора", "синекдоха", "комедия", "ирония"... - имеют отношение не к ремеслу историка, а к стилистике литературного дискурса. Допуская правомерность применения литературоведческого и лингвистического анализа к историческому нарративу, все же нельзя не задаться вопросом: не связан ли этот "лингвистический поворот" с отказом от таких целей исторического исследования, как поиски синтеза и, в конечном итоге, восстановление образа минувшей реальности, которая породила изучаемые историками тексты? Подчеркивая действительные трудности, неизбежно возникающие на пути исторического анализа, постмодернисты, по сути дела, отвлекаются от исторического контекста, в который объединялись разрозненные фрагменты прошлого, нашедшие свое преломленное источниками выражение. Нетрудно заметить, что постмодернистская критика уходит от проблематики социальной истории.

Всякое высказывание, в том числе научное, есть речевой акт. Следовательно, оно по необходимости несет на себе неизгладимый отпечаток языка, идеологии и стилистики культуры того, кто высказывается. И тем не менее научное высказывание в разных отраслях знания определяется особенностями этих научных дисциплин. Растворение исторического дискурса в литературном таит в себе опасность утраты историей ее специфического предмета и присущих ей методов анализа и обобщения.

Я не нахожу оснований для паники и вижу в вышеприведенных рассуждениях постмодернистов скорее новое подтверждение требования о необходимости повышения саморефлексии историка. Все применяемые им методы исследования, равно как и формы организации и изложения материала должны постоянно подвергаться проверке и осмыслению. Ни в коем случае нельзя забывать о том, что постструктуралистский анализ в литературоведении, из которого новейшие критики историографии черпают свои идеи и понятия, имеет дело с художественными текстами, создаваемыми писателями и поэтами, которые творят свои собственные, глубоко личные художественные миры, тогда как творчество историков имеет целью воссоздание образа существовавшей некогда действительности.

88 Hcropuk в nouckax метода

Подчеркну еще раз, что острие критики постмодернистов, в той или иной мере затрагивающей любой жанр изображения истории, направлено в первую очередь против повествовательной истории. Именно в историирассказе, сосредоточенном на событийном ряде, преимущественно и наблюдается воздействие формы дискурса на его содержание.

При этом важно помнить, что подобная "деформация", реинтерпретация начинается не под пером исследователя, - первая ее фаза имела место уже в момент создания того памятника, который ныне служит источником для историка.

Вызов, брошенный постмодернистами - критиками историографии, на мой взгляд, не явился полной неожиданностью; он ни в коей мере не перечеркивает того, что делалось в современной исторической науке. Но выдвинутые ими тезисы с новой силой и настойчивостью фиксируют внимание историков на ряде сложных и, может быть, наиболее противоречивых особенностей нашей профессии. О многом историки догадывались задолго до возникновения "лингвистического поворота" и даже время от времени обсуждали трудности, связанные с историческим анализом и синтезом, но новая постановка вопроса, более острая и даже вызывающая, побуждает вновь возвратиться к этой проблематике, расширить и углубить ее осмысление.

Историк постоянно стоит перед необходимостью критически рассмотреть все этапы своей работы и, в частности, остановиться на выяснении противоречивости пути, который проходят сведения об исторических явлениях, начиная с источника и кончая оформлением исследования. Как уже подчеркивалось выше, проблемы, волнующие нас ныне, претворенные в теме исследования, служат основанием вопросника историка, с которым он обращается к изучению источников, имея в виду попытку завязать "диалог" с людьми, их создавшими, и, в конечном итоге, с их эпохой и культурой.

Но попробуем начать это интеллектуальное путешествие с другого конца - из прошлого, в той или иной мере выразившегося в избранных нами памятниках. Традиционное отношение историка к памятнику прошлого имеет в своей основе убеждение, что этот памятник становится источником наших знаний, поскольку он кажется тем "окном", через которое мы только и можем разглядеть черты прошлого. Поэтому, если предварительный анализ памятника показывает его добротность, убеждает нас в том, что он не представляет собой подделки и сохранился в неискаженном виде, то мы как бы возводим его в достоинство исторического источника и делаем предметом нашего анализа. Но здесь таится целый комплекс сложностей и противоречий, подчас трудно преодолимых, и поэтому наш источник, прежде чем он окажется способным раскрыть нам какието аспекты прошлого, нуждается еще и в критике иного рода. Мы ожидаем от него информации о событиях или феноменах, имевших место в изучаемую эпоху, но в какой мере источник оправдывает наши ожидания относительно того, что он правдиво ответит на наши вопросы? Первое, с

А Я. Гуревич. ^Территория ucropukib 89

чем встречается историк на страницах облюбованного им источника, это личность его создателя, содержание и структура его сознания, тот мир представлений, который был присущ его творцу и, может быть, разделялся его современниками или какой-то частью их. Иными словами, исторический источник "непрозрачен", и к фактической информации, которая в нем содержится, прибавляются мысли, идеи, образы, присущие автору или составителю данного текста, с которым вынужден работать историк. То и другое- сведения о происшедших событиях и их субъективные оценки и освещение, идущие от создателя текста, неразрывно сплавлены воедино, следовательно, историк сталкивается с огромной трудностью дешифровки, демистификации источника.

...В 1087 г. скончался английский король Вильгельм 1 Завоеватель. Об обстоятельствах его смерти и погребения сохранилось несколько свидетельств. Первое представляет собой рассказ анонимного автора, который был записан в начале XII столетия и, следовательно, отстоит от момента смерти короля на одно или два поколения. Согласно этому повествованию, построенному в значительной мере по образцу "жития", король скончался как добропорядочный христианин, в окружении членов своей семьи и придворных, он отдал последние распоряжения, касавшиеся управления государством и наследования престола, попросил прощения у близких и получил отпущение грехов. Если вспомнить соответствующие страницы книги Филиппа Арьеса "Человек перед лицом смерти" ", сцена смерти Вильгельма Завоевателя гармонично вписывается в набросанную этим историком картину того, что он называет "прирученной смертью": умиротворенное расставание отца, главы семьи со своим непосредственным окружением. Критики уже указывали на то, что Арьес, опиравшийся в этом анализе преимущественно на литературные источники, с излишней смелостью перенес зафиксированный в них литературный мотив на конкретную историческую действительность. Это соображение пришло мне на память при рассмотрении рассказа об обстоятельствах смерти Вильгельма 1. Ведь анонимный автор не был очевидцем этого события, совершенно не ясно, мог ли он использовать показания свидетелей кончины короля, а потому остается открытым вопрос: что перед нами в данном случае - действительные обстоятельства ухода в "лучший мир" этого могущественного монарха или же следование некоему довольно распространенному житийному канону? На этот вопрос можно ответить, если обратить внимание на то, что приведенное сообщение почти буквально повторяет рассказ о смерти франкского императора Людовика Благочестивого (840 г.). Судя по всему, составитель интересующего нас текста следовал установившейся традиции изображения кончины монарха, руководствуясь мыслью, что именно так должен расставаться с жизнью христианский король. Вспомним, что жизнеописание Карла Великого, отца Людовика, было составлено его приближенным Эйнхардом таким образом, что в него были включены целые фрагменты повествования о римских цезарях, сочиненные Светонием: следовало не

90 Ucmpuk в nouckax метода

столько описывать индивидуальное и потому случайное в жизни государя, сколько подчинять это повествование установившимся представлениям о должном. Знакомство с текстом, повествующим о смерти Вильгельма 1, едва ли приближает нас непосредственно к имевшему место событию. Но этим данное сообщение вовсе не обесценивается в глазах историка. Оно переключает его внимание с факта смерти короля на рассмотрение представлений и литературных условностей, которые были содержанием сознания многих средневековых авторов, и тем самым способствует пониманию ментальности человека той эпохи.

Несколько позднее, еще через два или три поколения, известный историк Ордерик Виталий создает более развернутую картину кончины и погребения Вильгельма Завоевателя. Из его "Церковной истории" мы узнаем о том, что, когда Вильгельм умер в Руане, его придворные, ограбившие и оставившие без присмотра обнаженное тело короля, разбежались. Мало того, в городе вспыхнул пожар, и жители, озабоченные спасением своих домов и пожитков, позабыли о смерти короля, и лишь архиепископ предпринял меры для того, чтобы устроить достойное монарха погребение. Но одно бедствие сменилось другим. Новые зловещие обстоятельства, сопутствовавшие похоронам, заключались в том, что, когда тело монарха стали укладывать в саркофаг, последний оказался недостаточно просторным, труп Вильгельма пришлось силою в него вталкивать, и при этом туловище распалось надвое, живот покойника лопнул, и распространилось невыносимое зловоние. В конце концов Вильгельма похоронили. Сообщение Ордерика Виталия разительно отличается от рассмотренного выше повествования, оно содержит множество новых подробностей, Но можно ли довериться хронисту? Если рассматривать сообщение Ордерика в общем контексте "Церковной истории", то мы придем, скорее, к заключению, что и Ордерика менее всего заботило собирание информации о том, как в самом деле умер Вильгельм и каковы были обстоятельства его погребения. Церковный автор противопоставляет грешную земную жизнь радостям небесных чертогов; плоть обречена смерти и гниению, независимо от того, тело ли это монарха или простолюдина, ибо смерть уравнивает всех. Ордерик переключает внимание с факта смерти и похорон короля на созерцание противоположности небес и земли, вечности и скоропреходящего. Если его рассказ представляет собой источник сведений, то это сведения не об однократных и в высшем смысле малозначительных фактах земного бытия, а об извечном противостоянии жизни и смерти, о бренности человеческого существования, и именно в этом смысле этот текст опять-таки заслуживает внимания историка прежде всего как указание на картину мира средневекового монаха.

В обоих описаниях доминируют определенные идеологические штампы, их авторы явно озабочены тем, чтобы следовать хорошо им знакомым литературным канонам и религиозным установкам, но вовсе не тем, чтобы воспроизводить историческое событие в том виде, как оно в действительности произошло и каким его могли видеть непосредствен А Я. Гуревич. ^Территория ucropuka" 91

ные свидетели. Дело не столько в том, что они понимали под исторической истиной. Последняя должна была соответствовать неким априорным критериям, и под историческим фактом средневековые люди разумели совсем не то, что ныне таковым считается в научной истории *.

Сказанное сейчас подводит нас к более общему вопросу о технике раскрытия смыслов в средневековых текстах. Известно, что богословы и другие мыслители эпохи последовательно прибегали к "четырехсмысленному" истолкованию Библии: в повествованиях Ветхого завета наряду с историей народа Израиля искали и находили предвосхищение и провозвестие событий жизни Христа. Симметрия обоих Заветов сочеталась с нравоучительным их истолкованием и с поиском высшей трансцендентной истины. Если теологи отрицали правомерность применения "четырехсмысленной" интерпретации к иным текстам, помимо библейских, то на практике тенденция раскрывать символический смысл явлений была широко распространена. Историческое повествование как правило несло в себе и этот символический смысл; его нужно было раскрыть, и именно он придавал внутреннее единство ходу истории.

Поэтому историк-медиевист не может не подвергать изучаемые им повествовательные или философские тексты расчленению с тем, чтобы выделить в них разные уровни содержания и смысла.

Отправляясь на поиски данных о конкретной исторической действительности, мы сталкиваемся в изучаемых источниках со своего рода преградой, которая сплошь и рядом затрудняет или вовсе препятствует постижению этих фактов. Но это отнюдь не обесценивает значимости подобных источников, нужно лишь отдавать себе отчет в том, что даже в тех случаях, когда источники не позволяют проникнуть на уровень событий, они могут дать нам немаловажную информацию о представлениях и убеждениях авторов этих текстов и, следовательно, вводят нас в круг их идейных установок, т. е. помогают нам осознать характер духовной жизни эпохи. Необходимо еще раз подчеркнуть, что исторический источник - создание человека, и это его творение, - будь оно продуктом деятельности хрониста, поэта, теолога, законодателя или писца, либо купца, ведущего приходно-расходную книгу, или судьи, допрашивающего преступника, - неизменно и всякий раз по-своему несет на себе отпечаток его взгляда на мир, его психологии, равно как и установок сознания людей его времени, к которым он и обращался с текстом, превращенным в исторический источник современным историком. То обстоятельство, что историк, стремящийся восстановить фактическую сторону дела, неизменно наталкивается на незримую ментальную и языковую преграду, не должно повергать его в отчаяние. Но, очевидно, он должен осознать неизбежность "сопротивления материала" и отчетливо понимать, что ментальная среда, в которой, может быть, затем и удастся распознать факты прошлого, должна быть превращена им из препятствия к их познанию в новый источник сведений, но уже не об этих фактах и событиях, а об их интерпретации участниками исторического процесса и в особенности те 92 ___ Hcropuk в nouckax метода

ми, кто оставил нам эти тексты. Историк находится в постоянном единоборстве с источником, ибо последний представляет собой одновременно и единственное средство познания и ту преграду, природу которой необходимо по возможности глубоко исследовать.

Постмодернисты вновь настойчиво подчеркнули "непрозрачность" исторического источника, сосредоточив внимание преимущественно на повествовательных жанрах. А как обстоит дело с источниками, анализируя которые историки пытаются раскрыть сущность тех или иных институтов?

В сагах о конунгах начального периода истории Норвежского государства рассказывается, в частности, о том, как Харальд Прекрасноволосый, первый объединитель страны, утверждая свое господство, якобы отнял земельные владения у всего населения. В саге о Хаконе Добром, сыне Харальда, сообщается, что этот государь возвратил жителям Норвегии их земли, чем и объясняется его прозвище. Эта информация, содержащаяся в сочинении исландца Снорри Стурлусона "Круг Земной", в свое время вызвала оживленную дискуссию среди норвежских историков, которые предлагали различные интерпретации. В конце концов возобладала точка зрения, что рассказ об "отнятии одаля" (так назывались наследственные земельные владения) не имеет под собой реальных оснований и не может внушать доверия, тем более что описываемые события относятся к концу IX-началу Х в., тогда как "Круг Земной" был составлен в первой трети XIII в. По мнению современных скандинавистов, Снорри едва ли мог располагать подобной информацией, относящейся к периоду, когда в Скандинавских странах еще не существовало письменности. Подобная критическая установка кажется обоснованной и в должной мере осторожной. Но прежде чем давать окончательный отвод рассказу об "отнятии одаля", следовало бы, на мой взгляд, возвратиться к обсуждению того, чтб представляла собой эта форма землевладения. Одаль - владение, которое переходило в семье из поколения в поколение и по сути своей было неотчуждаемым. Даже тогда, когда земля одаля передавалась в руки другого владельца, прежний собственник или его наследники сохраняли право выкупить его. Для этого достаточно было доказать в суде, что на протяжении трех (в одних областях Норвегии) или пяти (в других ее районах) поколений по прямой нисходящей линии земля оставалась в собственности одной и той же семьи.

Изучение памятников древненорвежского права и других источников убеждает в том, что связь между владельцем и его семьей, с одной стороны, и их одалем, с другой, была, по сути дела, нерасторжимой. Можно пойти дальше и утверждать, чтО между семейной группой и ее одалем устанавливались отношения, которые выходят за рамки права, ибо эти отношения несли на себе явственный эмоциональный отпечаток. Не только земля принадлежала семье, но и ее владелец как бы принадлежал одалю, распространяя на него свою "субъективность". Одаль и семья, члены которой из поколения в поколение с незапамятных времен ("со

А. Я. Гуревич. ^Территория ucropuka, 93

времен, когда хоронили в курганах") населяли его и возделывали, представляли собою органическое единство, и человек, владевший одалем, так и назывался "одальман". Его социальный статус, т. е. совокупность его прав и обязанностей, его положение в обществе, его личное достоинство и самосознание, самооценка находились в непосредственной и неразрывной связи с обладанием одалем. Разве не показательно то, что наряду с термином o5alma5r в древнескандинавских памятниках права фигурирует термин e5elma5r, "человек благородного происхождения", "знатный", "полноправный"? Свободное происхождение индивида теснейшим образом переплетается с обладанием неотчуждаемой земельной собственностью. При этом нужно подчеркнуть, что в среде одальманов преобладали не представители знати, а полноправные рядовые свободные люди.

То, что право одаля не ограничивалось сферой владения, пользования и распоряжения земельным участком, но охватывало куда более емкую сферу социальных отношений и идеальных представлений, доказывается анализом одной из эддических песней- "Песни о Хюндле". Некий молодой человек по имени Оттар готовится к судебной тяжбе из-за "отцовского наследства". Для того чтобы выиграть спор о земельном владении, он обращается за помощью к языческой богине Фрейе. Та, в свою очередь, пробуждает великаншу Хюндлю и велит ей поведать Оттару о его предках. Великанша начинает с перечисления пяти поколений непосредственных предков Оттара. Как мы уже знаем, именно перечисление пяти поколений владельцев одаля требовалось для того, чтобы доказать право на него. Однако, и это самое интересное, Хюндля не ограничивается перечнем одальманов, - она называет далее огромный ряд имен легендарных героев и знатных людей, приговаривая время от времени: "Таков род твой, неразумный Оттар". В этот перечень попадают и имена скандинавских военных предводителей и конунгов, а завершается он упоминанием языческих богов - асов. Если "первоначальный список" одальманов, прямых предшественников Оттара, можно принять за фактическое сообщение, то все дальнейшее безграничное перечисление славных имен переводит речь великанши на мифопоэтический уровень. Оттар должен явиться на тинг - судебное собрание, на котором будет разбираться его тяжба об одале, вооруженный знаниями о том, что весь "срединный мир" - Мидгард выступает на его стороне.

Как видим, земельная собственность не оставалась у древних скандинавов только лишь предметом правовых и имущественных отношений, но охватывала несравненно более широкий круг явлений, и в том числе эмоциональных, эпических и мифологических. Обладание одалем было одновременно и признаком свободы и полноправия владельца и символом его человеческого достоинства.

Возвратимся теперь к упомянутому выше сообщению об "отнятии одаля" в свете изложенных соображений о природе этого института. Историки имели основания усомниться в достоверности рассказа Снорри Стурлусона, поскольку трудно себе представить, что Харальд Прекрасно 94 Hcropuk в nouckax метода

волосый, только еще начинавший объединение Норвегии, был в состоянии конфисковать земельные владения, принадлежавшие всему населению страны. Но если мы примем во внимание, что, осуществляя объединение, Харальд, по свидетельству car, применял насилие по отношению к непокорным и даже якобы поставил многих перед необходимостью покинуть страну, переселившись в только что открытую Исландию, то, может быть, рассказ об "отнятии одаля" стоило бы истолковать несколько поиному. Харальд посягал на собственность лишь некоторых знатных лиц, с которыми находился в конфликте, но его насильственная политика объединения страны должна была восприниматься как недопустимое посягательство на независимость, полноправие и свободу бондов - сельского населения; Харальд отнимал или, во всяком случае, угрожал нарушить вольности свободного населения. Несколько позже его сын Хакон Добрый пошел на уступки и отказался от самовластной политики своего отца. Вот эти-то посягательства Харальда и могли восприниматься бондами как угроза их одалю, т. е. их свободе и полноправию. То, что, на мой взгляд, должно привлечь внимание историка, заключается в невольной подмене Снорри Стурлусоном понятия свободы понятием одаля. Такого рода подмена могла произойти только потому, что одаль, как я старался подчеркнуть, представлял собою не просто наследственное земельное владение, но и ядро личных, эмоциональных и даже мифопоэтических представлений, далеко выходящих за рамки обычного понятия земельной собственности. Перед нами одна из центральных и всеобъемлющих категорий мировоззрения скандинавов эпохи раннего средневековья.

Оба приведенных примера (первый - о смерти Вильгельма Завоевателя заимствован из статьи немецкого историка Александра Пачовского, второй принадлежит мне ") при всем очевидном несходстве имеют, на мой взгляд, нечто общее. Они свидетельствуют о том, что при изучении самых различных аспектов истории, будь то история событий или история институтов, исследователь не должен уклоняться от анализа того, что является, собственно, сферой ментальных, идеологических отношений. Он по необходимости погружается в область представлений авторов исторических источников, в ту систему культурных стереотипов и ходов мысли, которая была неотъемлемой стороной их творчества. Иными словами, для того чтобы расшифровать дошедшие до него послания из прошлого, историку не избежать проникновения в культуру изучаемой эпохи, в культуру, понимаемую в историко-антропологическом смысле. Вне этого поистине всеобъемлющего универсума невозможно правильно оценить никакое сообщение источника. Несомненно, это обстоятельство крайне усложняет анализ, вводя в него новые и в высшей степени сложные параметры. Но вместе с тем такой поворот только и способен возвратить историка к попытке мысленно реконструировать то целое, вне которого отдельные фрагменты исторической действительности не могут быть представлены и поняты с должной глубиной.

А Я Гуревич. территория ucropuka" 95

Древнескандинавские памятники, записанные на родном для их носителей языке, несравненно более богаты информацией относительно жизни и самосознания рядовых свободных людей, нежели памятники, которые были записаны на латыни в начале средневековья на континенте Европы. Что мы знаем о свободных франках? В повествованиях историков и хронистов эпохи Меровингов и Каролингов о них почти вовсе нет упоминаний, ибо эти авторы обращали свое преимущественное внимание лишь на высший слой общества. Зато в записях обычного права, известных под названием leges barbarorum, речь идет в значительной мере как раз о свободных соплеменниках, и в этих судебниках рассматриваются самые различные виды проступков (убийства, членовредительство, грабежи, кражи), за которые полагается платить вергельды и другие возмещения. Бблыыая часть титулов "Салического закона" ("Lex salica") начинается словами: "si quis..." Кто этот "quis", который был повинен в правонарушении или явился жертвой такового? В ряде случаев можно установить или хотя бы предположить его социально-правовую принадлежность. Но мы- ничего не знаем о причинах или побудительных мотивах противоправных поступков, которые, видимо, были весьма частыми во франкском обществе VI в. Если обратиться к "Истории франков" Григория Турского, в центре внимания которого короли и их ближайшее окружение, но отнюдь не простолюдины, то может создаться впечатление, что франкская знать была поглощена раздорами и борьбой за власть и богатство, не считаясь ни с какими нравственными, религиозными или правовыми нормами. Сопоставление рассказов турского епископа, как и других хронистов, с постановлениями "Салического закона" может привести к выводу, будто и в среде рядовых свободных царили такие же необузданные жестокость, и произвол.

Но, как мне кажется, эти исторические источники могли бы выглядеть несколько иначе, будучи подвергнуты следующему мысленному эксперименту. Существует известное основание для того, чтобы сопоставить франкское общество VI-VII вв. со скандинавским обществом, как оно рисуется в сагах и записях древнего права, ибо при различии во времени их фиксации налицо, несомненно, типологическое сходство. Оба эти общества были родственны, являя два варианта развития германских народов. Если подобное сопоставление допустимо, то оно дало бы историку возможность несколько глубже понять, какого типа индивиды скрывались за расплывчатым "quis" "Салического закона" и других "leges". Анализ исландских саг показывает, что описываемые в них распри между отдельными лицами и семьями, сопровождавшиеся кровопролитием и актами мести, которые нередко длились на протяжении поколений, вовсе не были признаком якобы царивших в обществе анархии и разнузданности или господства "кулачного права". Напротив, принципом, на котором основывалось это общество, было признание господства права: "На праве страна строится, неправьем разоряется".

96 ___________ ИсгорчЛ в nouckax метода

Вражда между индивидами и группами, которые их поддерживали, вызывалась не столько борьбой за собственность или власть, сколько стремлением свободного человека защитить свою честь и личное достоинство, к малейшим посягательствам на которые северные германцы проявляли чрезвычайную чувствительность. Индивид, чье доброе имя было поставлено под сомнение в глазах окружающих в силу причиненного ему ущерба (пусть совершенно незначительного) или оскорбления, стремился во что бы то ни стало восстановить нарушенное равновесие. Скандинав эпохи саг как бы смотрел на себя глазами представителей своей социальной среды. В одной из песней "Старшей Эдды" читаем: "Гибнут стада, // родня умирает, // и смертен ты сам; // но знаю одно, // что вечно бессмертно: // суд над умершим". Этот "суд над умершим" был не чем иным, как оценкой индивида, его поступков и поведения, оценкой, даваемой его социальной средой при его жизни и после смерти. Более всего свободный человек страшился причинить ущерб своей общественной репутации, собственному моральному и социальному статусу, именно в этом отношении его реакции на оскорбление были особенно острыми и болезненными. Отсюда - месть или судебная тяжба.

Нельзя ли предположить, что за убийствами, членовредительством и другими преступлениями, о которых говорится в континентальных leges barbarorum, нередко скрывались подобные же эмоциональные состояния? Если это предположение правомерно, то франкский "quis" перестал бы быть только лишь юридической и социологической абстракцией, представителем того или иного разряда населения, и выступил бы перед нами как человек со своей психологией и системой нравственных ценностей.

Я рискну высказать еще одно предположение. Как уже упомянуто, франкские историки меровингского периода, рисуя события, происходившие при Хлодвиге и его преемниках, почти неизменно акцентируют распри, раздиравшие королевский род. Из их повествований явствует, что причиной цепи кровавых злодеяний были неуемная жажда богатства и власти. Франкская знать предстает на страницах их сочинений в виде буйных, неукротимых насильников и убийц, лишенных каких бы то ни было моральных ограничений. Я не ставлю под сомнение достоверность сообщаемых фактов, но хотел бы высказать следующую гипотезу: не являлась ли эта поистине удручающая картина плодом столкновения двух разных религиозно-культурных традиций? Григорий Турский, выходец из галло-романской аристократии, христианский епископ, описывает историю германского племени франков, носителей совершенно иной культуры. В какой мере этот прелат и образованный человек был способен и склонен проникнуть в строй мыслей и представлений народа, который он пытался наставлять на путь истины Христа? Ведь и из других источников той эпохи мы знаем, что церковные миссионеры как правило не понимали смысла язычества и скрывавшихся за ним духовных ориентаций тех, к кому они обращались со своей проповедью. Первоначальная и в высшей степени поверхностная христианизация Хлодвига, его окружения и пре А Я. Гуревич. .Территория ucropuka" ___ 97

емников едва ли могла покончить с издревле культивировавшейся у германцев системой ценностей и жизненных установок. Не могла она сразу разрушить и тот мощный мифопоэтический пласт сознания, который и в гораздо более позднее время порождал германский героический эпос.

Но знакомство с эпосом германцев свидетельствует: распри, вражда, кровавые деяния находили свое объяснение в контексте известных нам песней и преданий. То, что на поверхности выглядит как безудержная варварская алчность, при более углубленном анализе оказывается стремлением утвердить "удачу", "везение", "счастье", в свою очередь обусловленные судьбой индивида. Восприятие германцами богатства, прежде всего золота и других сокровищ, имело важные особенности: в этих ценностях материализовались качества, органически присущие вождю и воину, и драгоценные предметы, которыми они обладали и которых домогались, не были чем-то внешним по отношению к их человеческой сущности '". Будучи изъяты из контекста верований и императивов поведения, поступки германских и, в частности, франкских вождей утрачивают свой подлинный смысл и выступают в изображении христианских авторов как череда злодеяний, диктуемых одними лишь низменными побуждениями. Если бы в то время нашелся свидетель, способный проникнуть во внутренний мир варваров и описать его в своем сочинении, то, как я полагаю, перед нами предстала бы существенно иная картина.

Франкские источники, как правило, скрывают от нас внутреннюю природу индивида, и для того чтобы к нему пробиться, надобны, как мы видим, обходные пути. И в данном случае работа с источником органически связана с изучением культуры. Источниковедение из вспомогательной исторической дисциплины перерастает в нечто совершенно иное - в изучение культуры, в недрах которой возник исторический источник. Вместе с тем источниковедческий анализ перестает быть некоей предварительной стадией исторического исследования, ибо единоборство с источником не может не пронизывать это исследование от начала до конца.

Знакомство с трудами постмодернистов, работающих на поприще историографии, приводит к заключению, что они концентрируют внимание на трудности, если не на невозможности пробиться сквозь текст источника к породившей его исторической действительности. Соглашаясь с тем, что подобная процедура и в самом деле подчас головоломна, я все ^ке-склонен утверждать: памятники прошлого способны дать нам информацию о нем, сколь ни сложно то преломление, в каком оно предстает в источниках. Сталкиваясь с герметичностью того или иного сообщения, историк вынужден расширять поле своих наблюдений и исследовать не изолированные тексты, а их комплексы, ибо только в более широком контексте разрозненные свидетельства могут обрести свой смысл. Иными словами, в историческом источнике мы имеем дело с определенной интерпретацией. Его версия служит для современного историка материалом для новой, вторичной интерпретации.

4 Зак. 125

ЙЙ

98 Hcropuk в nouckax метода

Все эти процедуры, как может показаться, все дальше уводят нас от события в его "первозданном" виде. Но историческая наука, основывающаяся на нарративе, на рассказе о событиях, всегда неизбежно сопряжена с указанными трудностями. Историки, сосредоточивающие свое внимание на событиях, поступках людей, на хаосе повседневной жизни с ее бесчисленными течениями, неизбежно остаются в зависимости от своих информаторов, точно так же, как сами эти информаторы - лица, некогда писавшие об этих событиях, в свою очередь зависели от широты или узости собственного кругозора, от системы взглядов и ценностей, которой они были привержены, от случайной констелляции доступных им сведений.

Не потому ли Марк Блок и Люсьен Февр, порывая с традициями позитивистской историографии, столь решительно отвергли "историюрассказ"? Противопоставляя повествованию о событиях исследование глубинных пластов исторической действительности, они стремились докопаться до таких явлений, сообщения о которых не подвластны или в меньшей мере подвержены воздействию индивидуального сознания или намерений автора исторического текста. Помимо того, о чем прошлое устами хронистов намеревалось сообщить, в текстах источников можно обнаружить немало такого, о чем оно, это прошлое, вовсе и не собиралось рассказать; это ненамеренные, непроизвольные высказывания источников, это то, о чем авторы исторических текстов проговаривались помимо собственной воли. Этот "иррациональный остаток", не подвергшийся цензуре сознания создателей текстов, - наиболее драгоценное и подлинное историческое свидетельство. На самом деле, этот остаток и представляет собой наиболее рациональное содержание исторического источника.

Предостережения постмодернистов, адресованные историческому нарративу, в гораздо меньшей мере затрагивают историю культуры, быта, повседневной жизни, систем ценностей, ментальностей и картин мира. Именно здесь, в этом пласте исторической действительности в первую очередь можно получить новые знания.

Здесь нелишне вновь подчеркнуть, что богатство собираемого историком материала определяется тем, как им очерчен общий исторический контекст, в рамках которого исследуется этот материал, и кругом вопросов, задаваемых источникам.

"Непрозрачность" источника представляет собой, однако, лишь часть тех трудностей, с которыми сталкивается историк. В своем исследовании он неизбежно вступает в отношения с предшественниками - историками, которые разрабатывали ту же или сходную проблему до него, и он не может игнорировать историографическую традицию. Он либо примыкает к ней, либо пытается пересмотреть ее, но в любом случае он от нее зависит. Он наследует от своих предшественников научную проблематику, равно как и методы исследования. В течение периода, отделяющего историческое событие от современного историка, сменились поколения исследователей, и важно знать те трансформации, которые пере А Я. Гуревич. ^Территория историка" 99

жило толкование этого события в трудах представителей разных школ и направлений исторической мысли. Мы зависим от своих предшественников даже в тех случаях, когда ставим под сомнение плоды их исследований.

Новые поколения историков подчас воспринимают некоторые основополагающие парадигмы как неоспоримую и необсуждаемую данность. Так, к современной историографии перешла от предшествующей идентификация письменной культуры с культурой вообще. Подобное приравнивание на первый взгляд кажется естественным, поскольку о прошлом историкам известно только из памятников письменности. Историк изучает тексты, которые сохранились в книгах и рукописях, и ими, как правило, ограничивается его горизонт. Но при этом, вольно или невольно, он переносит на прошлое те представления, которые присущи современности. В Новое время устная традиция оттеснена на далекую периферию культуры, расценивается как нечто второстепенное и ни в коей мере не определяющее ее природу и содержание. Эту модель без особых оговорок переносят, в частности, и на средневековье. В результате его изображают в виде культуры Книги, т. е. Библии, и книг, сочиненных богословами, философами, поэтами. Это "официальное" средневековье воспринимается как единственно существенное и достойное изучения.

То, что подавляющее большинство населения Европы не было приобщено к грамотности, истолковывается учеными как бескультурность. Противоположность "ученых", "образованных" (litterati) "неграмотным", "невежественным" (illiterati) - одно из профилирующих разграничений в средневековом обществе. Образованность, владение книжной культурой были признаком принадлежности к числу посвященных, к элите. Незнание латыни, языка, на котором, собственно, только и можно было обращаться к Богу, напротив, служило симптомом "мужицкой неотесанности". Все, что лежало за пределами книжной грамотности, расценивалось как примитивное и не заслуживающее интереса.

Но было бы глубочайшим заблуждением, если бы историки безоговорочно восприняли эту официальную установку церкви. В действительности, письменная коммуникация представляла собой лишь один аспект средневековой культуры. За пределами книжности оставались огромные массивы человеческих отношений. Мифы, сказания, предания, повествования и песни о героях древности на протяжении многих столетий передавались изустно, неприметно трансформируясь и вбирая в себя новые мотивы и эпизоды. Историкам литературы известна лишь небольшая часть этих песней и легенд, а именно то, что по тем или иным причинам попало в поле зрения образованных и привлекло их внимание. Все остальное либо безвозвратно утрачено, либо сохранилось в незначительных фрагментах. Многие легенды и сказания носили языческий характер, в силу чего ученые авторы вообще не считали возможным фиксировать их на пергаменте или бумаге. Между тем устный эпос представлял собой ту необъятную стихию, в которой функционировало человеческое сознание,

100 Hcropuk в nouckax метода

черпая из нее свои определяющие координаты - представления о жизни и смерти, о потустороннем мире и его обитателях, о времени и пространстве... Мифопоэтическое и эпическое сознание характеризовалось специфическими идеями о достоверности и истинности, которые существенным образом отличаются от идей, присущих сознанию общества с развитой письменной культурой. Эти особенности сознания наложили свой отпечаток и на многие памятники средневековой письменности. Как правило, сообщения авторов той эпохи, касающиеся цифровых данных или хронологических отрезков, внушают серьезные сомнения. Сугубая приблизительность их сведений о численности участников событий или расстояниях несет на себе отпечаток устной традиции, опиравшейся на память. Историческое время, т. е. время, охватываемое достоверным знанием, было кратким, а по мере углубления в прошлое делалось легендарноэпическим и туманным. Из многих документов, в том числе относящихся и к концу средневековья, явствует, что люди сплошь и рядом не знали точно даже собственного возраста. Не показательно ли то, что, судя по имеющимся свидетельствам, среди грамотных преобладала тенденция читать письменные тексты вслух, а не про себя? Читатель книги как бы оставался в ситуации устной коммуникации и не был способен полностью "приватизировать" процесс чтения. Многие авторы диктовали тексты писцам, а не записывали их сами, - и здесь устное, звучащее слово не сдавало своих позиций.

Структура и объем памяти человека той эпохи радикально отличались от памяти члена общества, в котором письменность доминирует. Точность и упорядоченность материала, стремление избегать противоре чий и алогизмов - признаки скорее письменной культуры, нежели устной. Вполне вероятно, что Февр был прав, когда утверждал, что в средние века слуховые восприятия были более существенны, нежели зрительные. Слухи, рассказы, в которых реальное смешивается с баснословным, вера в сверхъестественное, склонность доверять самым невероятным известиям, подчас порождавшая массовые панические настроения, образовывали ту социально-психологическую атмосферу, какая ныне присуща преимущественно кризисным состояниям, тогда как в средние века подобный духовный климат был скорее нормой, чем исключением. Сведения и знания, сохранявшиеся одной лишь человеческой памятью и не зафиксированные в письменном виде, не были отчуждены от сознания, которое продолжало подвергать их постоянной переработке. Мысль, запечатленная в рукописи, тем самым обретает свою окончательную форму, тогда как непосредственный дискурс живет и неприметно изменяется. К числу "мудрых" в средние века относили не только и, может быть, не столько людей начитанных, сколько лиц, которые обладали обширной памятью и в случае необходимости могли связно воспроизвести ее содержание. В противоположность письменному тексту, хранящему законченное сообщение, устная информация оставалась незавершенной, постоянно обновляясь. Было бы неверно расценивать все песни и поэмы, в которых воспе А.Я.Гуревич. ^Территория ucropuka" 101

валось героическое прошлое и которые все вновь возвращаются к тем же героям и эпизодам, как разные "редакции" некоего "исходного текста": каждое из этих произведений черпало свой материал из обширнейших запасов памяти и фантазии.

В памяти людей хранились не одни лишь легенды и сказки, но и основной массив представлений о праве и обычаях. С течением времени часть правовых положений была письменно зафиксирована, но фиксация эта распространялась преимущественно на те правоотношения, в упорядочении которых была заинтересована центральная или местная власть. Широкий спектр обычаев оставался достоянием человеческой памяти. Право воспринималось как неизменное и добротное именно в силу того, что верили в его исконность. Было распространено убеждение, что право не создано законодателем, а обретено, "найдено" людьми.

Социально значимое слово - компонент устойчивой формулы, вне которой оно не обретает должного смысла и остается неэффективным. Использование клишированных выражений, несомненно, облегчало их запоминание, но дело вовсе не исчерпывалось их мнемоническим удобством. Сбивчиво или неточно произнесенная формула не имела правовой силы.

Столь же неотъемлемая и существеннейшая составная часть устной традиции - жест, ритуал, церемония. Самые различные поступки, которые должны были повлечь за собой устойчивые отношения - торговые сделки и передача имущества, договоры, вступление в вассальную зависимость или ее расторжение, посвящение в рыцарское достоинство, принятие в цех нового мастера, судебные тяжбы и ордалии, помолвки и вступление в брак, - облекались в ритуальные действия. Словесные формулы и демонстративные жесты объединялись в ритуал, который нередко приобретал сакральное и магическое значение. В ритуалы вовлекались самые различные предметы, использование которых было не менее обязательным, чем словесные формулы и физические жесты. По выражению Ж. Ле Гоффа, средневековье - это "мир жестов". В контексте ритуала слово, жест и предмет обладали символическим значением, и подобное же значение могли приобретать и письменные тексты, например книги или куски пергамента.

Формулы, песни, устные рассказы подчас расцениваются фольклористами и историками литературы в качестве "простых форм". Полагают, что господство устной культуры априорно обрекает составляющие ее жанры на примитивность. Более внимательное их изучение свидетельствует о том, что иные из этих устных форм словесного творчества были весьма сложными и изощренными. Изменения словесной культуры отнюдь не сводились к развитию от простого к более сложному.

Короче говоря, подлинный состав средневековой словесности радикально отличается от той ее стилизованной картины, которая традиционно изображается историками и принимается ими за непреложную данность. Духовный мир средневековых людей был намного богаче, он

102 Hcropuk в nouckax метода

был разнопланов и в высшей степени своеобразен. То, что рисуется взору исследователей книжной культуры, представляет собой лишь видимую часть айсберга. Значительная часть "материка", образуемого всем комплексом духовной жизни эпохи, - это своего рода Атлантида, исчезнувшая по ряду причин из поля зрения историков. Среди этих причин - не только отсутствие необходимых средств увековечения, но и сознательные усилия церкви, которая как правило видела в устной традиции не более чем комплекс суеверий и пережитков язычества, ересь и всяческие заблуждения.

Но необходимо отметить еще одну причину забвения вышеуказанных отличительных особенностей духовной жизни средневековья: применение к этой эпохе масштабов и критериев, заимствуемых историками из опыта Нового и Новейшего времени. Свидетельств существования и даже господства устной культуры в средние века не так уж мало. На них не обращали должного внимания по той простой причине, что интерес историков был направлен в прямо противоположную сторону. Символический мир средневековой культуры раскрывали почти исключительно на уровне книги, игнорируя тот факт, что и самую эту книжную культуру едва ли можно глубоко и верно понять в изоляции от универсума устной традиции.

Поскольку об устной культуре средневековья мы можем узнать только лишь из памятников письменности, эта устная традиция недоступна нашему пониманию в своем "первозданном" виде ". В письменных текстах историки способны обнаружить преимущественно только ее разрозненные фрагменты, к тому же в большей или меньшей степени переработанные и даже искаженные учеными авторами. Смысл обычаев и сказаний, верований и "суеверий" был далеко не всегда понятен тем, кто их записал, не внушал им интереса и уважения. Сообщения устной традиции по-своему преломлялись и перетолковывались образованными людьми. Сохранилось свидетельство монаха из монастыря Монтекассино: когда он был еще ребенком, у него было видение, о котором он поведал аббату; теперь этот монах ознакомился с записью своего видения и убедился в том, что настоятель монастыря исказил его содержание. Любопытно сообщение о видении английского крестьянина Туркилля (нач. XIII в.). После того как он "умер и возвратился к жизни", он рассказывал окружающим о том, что ему довелось узреть в потустороннем мире, но повествование его было невнятно и сбивчиво, ибо он был человеком простым и невежественным. Лишь после его беседы с приходским священником, который, несомненно, постарался привести откровения Туркилля в соответствие с учением церкви, рассказ о видении сделался более последовательным и осмысленным ^. Таким образом, фрагменты устной традиции, которыми располагают историки, представляют собой продукт взаимодействия с иной традицией, традицией книжной учености. Но эта сложность не должна препятствовать нам при оценке значимости народной

^ ^

А Я. Гуревич. 'Территория ucropuka" 103

культуры, которая не только использовалась культурой образованных людей, но и оказывала на последнюю постоянное воздействие.

Разительным примером такого взаимодействия могут служить вера в ведьм и их преследования, широко развернувшиеся в конце средневековой эпохи. Согласно гипотезе К. Гинзбурга, средневековая Европа унаследовала от архаических времен евро-азиатский миф о колдунах и ведьмах, объединявший культ мертвых с культом плодородия. В конце средневековья эта мифология и соответствовавшая ей магическая практика были использованы церковью, которая развивала демонологическое учение. В итоге ведьмы и колдуны, представлявшие собой один из неотъемлемых компонентов народной жизни, в особенности в деревне, были превращены в прислужников дьявола, против которых развернулись широкие преследования. Охота на ведьм, охватившая в конце средних веков и начале Нового времени Западную Европу, явилась продуктом взаимодействия народной и ученой традиции ' .

Но возвратимся к понятию "территория историка". Внимательно изучающий свои источники историк очень скоро в процессе работы замечает, что источники не только отвечают на заданные им вопросы, но и ставят свои вопросы перед ним. В источниках обнаруживаются какие-то явления, которые не предусмотрены вопросником историка, но на которые он не может не обратить внимания. Я позволю себе привести примеры из собственной практики.

Изучая средневековые идеи о смерти и загробном суде над душою умершего, я, естественно, обратился к так называемым "visiones" - "видениям" потустороннего мира. Занимаясь ими, как и иными памятниками, я обнаружил среди многого другого следующее. Некоторые, казалось бы, коренные представления, сложившиеся у историков, изучающих средневековую мысль с помощью анализа теологической литературы, оказываются соседствующими с совершенно иными представлениями. Всем известно, что согласно официальной богословской доктрине время на том свете отсутствует. И вместе с тем в текстах "видений" мы встречаем явные указания на то, что загробный мир вовсе не чужд времени, хотя оно течет не так, как в мире живых. Скажем, душа человека, которая побывала в чистилище, воспринимая это свое пребывание за тысячелетие, на самом деле отсутствовала, если исходить из категории земного времени, всего лишь какой-нибудь час или день. Следовательно, течение времени различно здесь и там, но и здесь и там это течение времени имеет место.

Второе наблюдение: церковь учила, что в неопределенном будущем, сроки исполнения которого ведомы одному лишь Господу Богу, наступят Конец света, Второе пришествие Христа и Страшный суд. И на Страшном суде пред Христом предстанет род человеческий, и каждый умерший, когда бы он ни жил, получит приговор, либо оправдательный, и тогда перед ним откроется Лоно Авраамово, либо он будет осужден и попадет навечно в геенну огненную. Подобный Страшный суд не только возвещен в богословских трудах и в проповеди, но и изображен на западных

104. ИсториРвгюиЛахметода

порталах средневековых соборов, так что и невежественные, неграмотные люди могли созерцать эти скульптурные изображения Конца света и получать соответствующее религиозное обучение.

Между тем в "видениях" рассказывается о совершенно другом Страшном суде. Он происходит над каждым индивидом в отдельности в момент его смерти. К одру умирающего слетаются ангелы и бесы, демоны, и между ними развертывается тяжба из-за души грешника. И те и другие предъявляют доказательства, одни- его невинности, другиеего греховности, и в результате этой тяжбы душа умершего непосредственно после кончины попадает либо в ад, либо в рай. Несомненно, за этими сообщениями скрываются довольно устойчивые верования, определенные представления людей средних веков. Обнаруживается весьма любопытное противоречие, о котором историки до совсем недавнего времени ничего не знали. Перед нами две версии Страшного суда, как бы две эсхатологии: великая эсхатология - Страшный суд в конце времен над родом человеческим и так называемая "малая", или индивидуальная, эсхатология, заключающаяся в том, что происходит суд над индивидом, над душой отдельного, только что умершего или даже умирающего человека, и приговор приводится в исполнение немедленно.

В "видениях" и некоторых других источниках Страшный суд в конце времен вообще игнорируется. Но мы знаем, что в религиозном сознании верующих эта великая эсхатология присутствовала.

Возникает вопрос: каким образом обе эсхатологии, великая и малая, коллективная и индивидуальная, могли сосуществовать в одном и том же человеческом сознании? Здесь явное противоречие, но оно осознается лишь современным исследователем, его обнаружившим. В средневековых памятниках это противоречие никак не обозначено. Следовательно, перед нами своеобразное явление: два, казалось бы, несовместимых истолкования Страшного суда на самом деле совместимы в одном и том же религиозном сознании.

Как объяснить это противоречие? Я думаю, что Ф. Арьес и другие историки неправы, полагая, что эти две формы эсхатологии образовывали некоторую временную последовательность, что в ранний период средневековья существовала идея только великой эсхатологии, а позже она начинает оттесняться эсхатологией "малой", или индивидуальной. Но мы видим Страшный суд в конце времен на фресках с самого начала средневековья, он изображается на западных порталах соборов XII, XIII и следующих столетий. И в XVI в. вы легко найдете картины Страшного суда, написанные великими мастерами. Вспомним хотя бы "Страшный суд" Микеланджело в Сикстинской капелле и многое другое. Великая эсхатология с самого начала и до конца средневековья и в более позднее время естественно оставалась неотъемлемым компонентом христианской веры. И вместе с тем идея "малой" эсхатологии присутствует уже в сочинениях церковных авторов VI-VIII вв., мы наблюдаем ее в памятниках XIII в.,

А.Я.Гуревич. ^Территория исто puka" _____ 105

мы находим изображения подобного индивидуального суда на гравюрах XV столетия.

Итак, во времени и в культурном пространстве обе эсхатологии совмещены и странным образом сосуществуют. Что это значит? Очевидно, перед нами своеобразный социально-психологический и индивидуально-психологический феномен, с которым приходится считаться: игнорирование противоречий, игнорирование времени, что составляет неотъемлемые характерные черты "коллективного бессознательного", которые зафиксированы в изученных нами памятниках. Это маленькое открытие представляет собой неожиданность для историка, не расположенного искать подобные противоречия в источниках. Возросший интерес к обнаружению внутренних несогласованностей в текстах, к смысловым "зазорам", к текучести и неполной координированности ментальностей, которые заложены в этих текстах, вынуждает историка не сглаживать расхождения в их интерпретации одного и того же феномена, а, напротив, концентрировать внимание на противоречиях и пытаться раскрыть их смысл. Поставив эти вопросы, мы неожиданно для самих себя сталкиваемся со своеобразными на них ответами, которые никак не предусматривались предшествующими исследователями .

Другой пример. Согласно христианской доктрине, различные категории сверхъестественных и природных существ занимают строго отведенные места в иерархии творения. Казалось бы, никто не мог смешать ангелов с бесами. И так же никто не может смешать человека с животным. Но вот мы изучаем памятники и обнаруживаем феномен св. Гинефора, борзой собаки, о котором впервые сообщил доминиканский инквизитор XIII в. Этьен де Бурбон и который подробнейшим образом исследовал Ж.-К. Шмитт ^. Как совместить этот казус; с официальной церковной доктриной? Источник заставляет исследователя по-новому поставить проблему иерархии творения в понимании простолюдинов.

Третий пример. Я позволю себе напомнить о тех "странностях" интерпретации Христа и святых, с одной стороны, и нечистой силы, с другой, которые многократно встречаются в нравоучительных "примерах" средневековья. В источниках упоминаются случаи, когда разгневанные святые и сам Христос обрушивали всякие несчастья на головы непокорных или непочтительных верующих, избивали и даже умерщвляли их. В тех же источниках упоминаются бесы, готовые оказывать услуги людям, не посягая на их бессмертные души и действуя так из любви к ним. Такого рода интерпретация сакральных и демонических сил явным образом противоречит религиозной доктрине, которая четко и недвусмысленно противопоставляет добро и зло и никогда их не смешивает и не меняет местами. В упомянутых "странностях" можно предположить отражение фольклорных, народных верований ^.

Что же, историк подошел к этим памятникам, желая найти подобные феномены? Но о них раньше исследователи ничего не знали. "Видения", нравоучительные "exempla" были опубликованы сто или несколько де 106 Исто[яАвпоис1(ахметода

сятков лет тому назад. Но исследователи не видели тех "странностей", о которых я сейчас очень кратко напомнил. Эти "несообразности" прошли мимо сознания историков, и легко представить себе почему. Парадоксальный облик святых и облик демонов явно противоречит официальной богословской доктрине. Поэтому "злые святые" и "добрые бесы" оттеснялись куда-то на периферию сознания историков, их не упоминали. Однако беспристрастное изучение, углубленное исследование этих памятников в контексте проблемы средневековой народной культуры, проблемы, поставленной лишь недавно, обнаруживает столь странные феномены. О чем это говорит? Очевидно, о том, что тот уровень и характер религиозности, который нашел прямое или косвенное отражение в названных мною исторических памятниках, был существенно иным, нежели тот, который был предусмотрен официальной церковной доктриной. Мы вскрываем новые пласты религиозного сознания средних веков. И это происходит потому, что наш вопросник, чуткий к выявлению подобных удивительных, нелогичных, с точки зрения официального богословия, феноменов рано или поздно заставляет нас расслышать голоса тех людей, которые жили когда-то, в том же XIII или VI в. и оставили нам свои "странные" сообщения, и "нужно только очень внимательно прислушаться" к речам этих людей для того, чтобы найти в источниках подобные указания и дать им объяснение, найти место в той картине средневековой религиозности, которая должна быть перестроена таким образом, чтобы включить в себя также и эти алогичные, амбивалентные, странные аспекты средневекового миросозерцания.

Подчеркну еще раз: историк не только ставит свои вопросы перед источниками, но, вчитываясь в них в поисках ответов, он рано или поздно начинает разбирать язык людей, которые оставили нам эти памятники, и понимает, что у этих людей было что ему сообщить помимо того, о чем он сам их спрашивает.

Серия вопросов, которые исследователь задает источникам, как бы пробуждает активный ответ последних, и оба движения - одно, исходящее от историка, и другое, идущее от людей прошлого, - встречаются и объединяются в некоем синтезе. Здесь перед нами действительно прямое взаимодействие мысли современного историка и умонастроений, верований, убеждений, смутных представлений людей, которые жили много столетий тому назад.

Где же происходит эта встреча - встреча мысли историка с мыслью автора исторического источника? Происходит ли она только в современности? Я думаю, что нет. Как не происходит она и в прошлом. Метафорически говоря, встреча сознания исследователя с фрагментами сознания людей, от которых до нас дошли оставленные ими тексты, и людей, для которых они были в свое время созданы, т. е. для современников авторов этих источников, - эта встреча происходит не в настоящем времени и не в том прошлом, которое мы изучаем. Эта встреча происходит в особом "времени-пространстве". Вот этот "хронотопос" (употребляя выражение

А.Я.Гуревич. ^Территория ucropuka" ______ ___ 107

М. М. Бахтина), который мысленно нужно было бы поместить не в прошлом и не в настоящем, а в воображаемой сфере, - это, собственно, и есть "пространство-время" исторического исследования ". Именно в этом пространстве-времени делаются специфические открытия, накапливается новое знание. Когда же мы производим изыскание исключительно на нашей "территории", в современности, анализируя, скажем, те же средневековые тексты, то мы, по-видимому, получаем только те ответы, о которых мы вопросили наши источники. Формулируемые таким образом вопросы могут оказаться не вполне адекватными культуре изучаемой эпохи. Можно вопрошать ее об экономической мысли или хозяйственной жизни, о демографическом состоянии общества и иных "субстанциональных" материальных отношениях. Подобная постановка вопросов может показаться здравой и актуальной. Но медиевист, который воздерживается от деформации сообщений источников и их общего контекста, убеждается в том, что вопросы эти поставлены некорректно. Например, в средние века не существовало, собственно, экономической мысли как таковой, и все рассуждения о хозяйстве, собственности, богатстве и прибыли развертывались преимущественно или даже исключительно в рамках теологического дискурса. Под знаком спасения души, греха и искупления расценивались в ту эпоху не только хозяйство, но и брачная жизнь, отношения родителей и детей, порядок наследования и многое другое. Создаваемые историками модели сплошь и рядом обнаруживают свою приблизительность и несоответствие своеобразию изучаемой эпохи. Они нуждаются в переформулировке, в приведении их в согласие с коренными свойствами культуры прошлого.

Таким образом, понятие "территория историка" приобретает новый смысл. Взаимодействие сигналов, сообщений, идущих из прошлого, с вопросами и моделями, которые посылает в прошлое исследовательская мысль современного историка для того, чтобы получить необходимые ей ответы, - оба эти уровня совмещаются на специфической "территории историка". Встреча двух культур происходит в особом интеллектуальном пространстве. Это и есть, собственно, "пространство истории".

И поэтому представляются односторонними рассуждения тех крайних постмодернистов, которые переносят всю проблематику своих рассуждений исключительно в современность. Они считают, что историк творит свою историю, создает свои источники и поступает так, как ему диктуют современная система мысли, язык, законы повествования. Я думаю, что эта идея глубоко ошибочна, она ведет к игнорированию истории, к отрицанию ее, к провозглашению тезиса о полнейшей ее непознаваемости. Для подобных нигилистических и панических настроений нет никаких оснований. Конечно, историку трудно добраться до прошлого. Трудно, в высшей степени трудно расшифровать язык, на котором говорит это прошлое.

Перед моими невидящими глазами, на внутренней стороне век, когда я слушаю какой-то текст, который мне читают, вырисовывается доска

108 Hcropuk в nouckax метода

с письменами. И я не могу избавиться от желания расшифровать эти письмена. Но я не могу их прочитать, эти письмена начертаны на непонятном языке, знаки которого я не способен верифицировать. Я думаю, что те видения, которые меня посещают, когда я слушаю доклады или когда мне читают книги мои коллеги и помощники, могут служить символом тех трудностей, с которыми реально сталкивается историк и прежде всего историк культуры. Перед нами тексты, но расшифровать их в высшей степени нелегко, их смысл, их значение сплошь и рядом ускользают от нас, ускользают прежде всего, если мы пытаемся исходить только из той позиции, которую наша мысль, мы сами занимаем в потоке времени. Для того чтобы расшифровать эти тексты, по-видимому, нужны колоссальные усилия. Нередко эти попытки приводят к новым лжетолкованиям. Но историк по своей профессии, по своему призванию не может отказаться от подобных попыток, он предпринимал, предпринимает и всегда будет предпринимать эти усилия. Поэтому рассуждения о том, что историк изобретает прошлое, опасны, если их понимать буквально. Если же их понимать фигурально, то нужно сказать более точно.

Всякая историческая реконструкция, т. е. попытка восстановления прошлого, есть, по своей природе, несомненно историческая конструкция. Мы строим новую картину, которая в конечном итоге соответствует каким-то ожиданиям, общим умонастроениям, коренным мыслительным установкам нашей эпохи. Но мы строим этот мир прошлого, исходя из тех посланий и указаний, которые мы черпаем в источниках; и чем более внимательно мы в них вслушиваемся, всматриваемся, тем скорее мы можем заполнить конкретным содержанием эти общие модели, проецируемые нами на прошлое. Здесь "идеальный тип", "исследовательская утопия" непрерывно проверяется историческим материалом, модифицируется в одних случаях и отвергается и заменяется новыми исследовательскими моделями в других. Этот "идеальный тип" является совершенно необходимым инструментом познания для всякого мыслящего и ответственно работающего историка.

Когда мы говорим о хронотопосе историка, то подразумеваем два пласта времени. Во-первых, это время, современное историку. Время его современности, с проблем которого начинается исследование и которое неизменно присутствует на протяжении всех стадий работы исследователя. Но вместе с тем углубление анализа источников вводит историка в другое время, во время истории, во время, когда происходили те исторические явления, которые суть предмет его размышлений. Перекличка времени прошлого, которое исследуется, со временем историка, в котором он исследует, эта перекличка лежит в основе всего исследования. Но дело усложняется тем, что в исследование властно вторгаются еще и другие, так сказать, промежуточные пласты времени. Это те интерпретации, которые давались изучаемому явлению на протяжении периода, отделяющего прошлое от современности. В этих пластах мы наблюдаем различные интерпретации, различные концепции истории, включающие в себя и

А. Я. Гу ревич. ^Территория ист puka" 109

те факты, те сведения, которые историка в данном контексте занимают. Эти интерпретации культурами разных эпох, эти интерпретации историков, которые жили до нас, недавно и давно, - все они соприсутствуют в нашем исследовании. Здесь происходит постоянная перекличка, взаимодействие и взаимовлияние различных времен.

Поэтому следует говорить о длительном пространственно-временном континууме исторического исследования. Я думаю, что это понятие помогает нам постигнуть специфику самого исторического познания. Может быть, здесь уместно употребить понятие "большого времени", о котором неоднократно писал М. М. Бахтин, имевший в виду все новые и новые прочтения того или иного культурного текста. Каждое время воспринимает его по-новому, переосмысляет, включая в новые контексты, делая его "своим". Серия этих прочтений растягивается на протяжении всей толщи времени, которая отделяет момент создания текста от времени его современной интерпретации.

Несомненно, необходимо более глубоко разработать эту проблему. Она представляется мне не ложной, не ненужным усложнением предмета, а попыткой разобраться в диалектике прошлого и настоящего.

' LeRoyLadurieE. Leterritoiredel'historien.P., 1973.1; 1978.11. " CantorN.F. Inventing the Middle Ages. N. Y., 1991. ' Гуревич А.Я. Исторический синтез и Школа "Анналов". М., 1993; Его же. Историк и

история // Одиссей-1993. М., 1994. * Боткин Л.М. О том, как А. Я. Гуревич возделывал свой аллод // Одиссей-1994. М.,

1994. С. 8. ^ Гуревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990.

С. 198 и след. ^ Библиографию работ историков-постмодернистов см. в статьях Л.П. Репиной и

Г.И. Зверевой, публикуемых в этом выпуске "Одиссея". " Aries Ph. L'Homme devant la Mort. P., 1977. * CM.: Patschovsky A. Tod im Mittelalter. Eine Einfiihrung // Tod im Mittelalter / Hrsg. von

A. Borst u.a. Konstanz, 1993. S. I I f. ' Гуревич А.Я. Свободное крестьянство феодальной Норвегии. М., 1967. С. 93 и след. Он

же. Норвежское общество в раннее Средневековье. М., 1977. С. 42 и след., с. 252 и след. 'ё Гуревич А.Я. Нескромное обаяние власти // Одиссей-95. М., 1995. С. 67 и след. " Richler М. The Formation of the Medieval West. Studies in the Oral Culture of the

Barbarians. Dublin, 1994. idem. The Oral Tradition in the Early Medieval West. (Typologie des

sources du Moyen Age occidental.) Tumhout, 1994. Fasc. 71. ^ Гуревич А.Я. Средневековый мир. С. 166 и след. " Гинзбург К. Образ шабаша ведьм и его истоки // Одиссей-90. М., 1990. ''* Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. С. 176 и след. " Schmilt J.-C. Le saint levrier. Guinefort, guerisseur d'enfants depuis ie XIII' siecle. P., 1979.

" Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. С. 284 и след. " GadamerH.G. Wahrheit und Methode. 1960.

 

 

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова