Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы: Катакомбная церковь.

 

Иван Вакин

[ВОСПОМИНАНИЯ О КАТАКОМБНОЙ ЦЕРКВИ]

Запись И.Осиповой. http://www.histor-ipt-kt.org/vosp.html

Рассказывает Иоанн [1]

Дед мой по матери певчим был и регентом. В колхоз он не пошел, не подчинился. Сначала платил налоги, как мог, а потом обложили его таким налогом, что платить стало нечем. Его и арестовали, умер он в тюрьме, сразу же умер.

Серафима была старшая у нас, мы ее первую узнали. Мать как-то привела меня к ним, нам заранее сообщили, что мы должны прийти, — служба будет. В дом Серафимы пришли "братья" и "сестры" во Христе, некоторые на нелегальном положении были. Там читали Псалтырь, акафисты, потом беседы были между ними. Они рассказывали, что в тюрьме сидит отец Михаил, что из тюрьмы его почти не выпускают, что он им письма пишет и передает с оказией, они считают его своим наставником. Серафима стала давать мне поручения. Помню, первым моим поручением было сходить в Чистополь и тайно передать письмо одной "сестре". Сходил я туда, а мать мне сказала потом: «Доброе дело ты сделал. Господь поможет тебе, чтоб ты познал Его. Познакомишься с людьми, которые много знают. Они скрываются и молятся тайно, их власть преследует. Есть молодые парни и девушки, они уверовали в Бога, сейчас служат вместе с "братьями" и "сестрами"».

Мать стала общаться с ними еще больше, и я тоже приходил к ним. Я знал некоторый "сестер", у них были дети, весь день они по хозяйству, кормят семью, ухаживают за детьми, а когда уложат их, то молятся ночью по четкам. У Серафимы молилось иногда до десяти человек, а когда пришел батюшка Филарет, то и до пятидесяти верующих собиралось. Ходили к ней по ночам, преследовали нас очень сильно, и мы старались скрываться. У нас не было постоянного места для службы, каждый раз приходилось приспосабливаться. Так и в лесу собирались темной ночью, и в оврагах. Вся обстановка — иконостас, иконочки-то носили по карманам, и во время богослужения собирали их воедино в иконостас. Между собой говорили, что мы — истинно-православные христиане "тихоновского" течения, а что это и почему, разъясняли нам "сестры", кто как умел.

Потом все "братья" и "сестры" отказались работать в колхозе, ведь верующим работать в колхозе "грех". Мать послушала их проповеди и тоже бросила работать, считая это "грехом". Ее стали преследовать, а в сорок восьмом году, когда она не выработала минимум трудодней, председатель колхоза написал в район, что она, якобы, отказалась работать. На мать подали в суд, вызвали в Аксубаево, судили и дали шесть месяцев принудительных работ. Мы с братом и сестрой стали жить у тетки, дом был брошен, корову продали, питались лишь хлебом. Я в колхозе сначала работал: и пахал, и сеял на быках, и боронил, — все приходилось делать. Когда мать не стала работать, я ни разу больше не приступил к работе, а стал ходить к ней.

Мать угнали на лесоповал в Билярский район, жила она в деревне, что в шести километрах от Билярска, там половина жителей была мордва православная, а половина — татары. Мы знали, что они нас не предадут, очень хорошие были люди, у них-то мы в то время часто скрывались. Туда мы приходили, как домой, чувствовали себя в безопасности. Когда батюшки не было, то молились по домам, читали акафисты, певчие там были хорошие. Кузьма был инвалидом, нога у него была нездорова, с костылем ходил, и на него милиция не очень обращала внимание. Он пел хорошо, да и службу всю знал, как регент у нас был. Жена его Татьяна хорошо пела, у нее был первый голос, дискант, у дяди Кузьмы — бас, хорошо они пели вдвоем, а все им подпевали. Службу они проводили полностью, с земными поклонами, там даже больные верующие отстаивали всю службу на ногах.

Я стал приходить к матери, молился с ними, а потом обратно возвращался. Потом мать узнала, что под Билярском есть Святой ключ, и на девятую пятницу по Пасхе туда приходят верующие из разных мест и молятся там. В праздники и мы стали ходить на ключ: там многолюдно было, и разные встречи происходили. На ключах ведь тоже скрывались: днем всех разгоняла милиция, открыто выходили только ночью. Властей все побаивались: любой милиционер или тайный агент мог переодеться в гражданскую одежду и смело присоединиться к любой группе верующих без особого труда. Они ведь хорошо знали, что верующие очень доверчивые, за что и пострадали много.

Потом мать отработала шесть месяцев принудительных работ, вернулась домой, брат с сестрой тоже вернулись в дом. Правда, матери недолго пришлось там жить, но до самого ареста она продолжала ходить молиться. Мою мать несколько раз вызывали в сельсовет, требовали, чтоб она ходила работать в поле. Она категорически отказывалась, заявляла, что работать в колхозе "грех". Летом вместе с другими "сестрами" мать арестовали и заключили во внутреннюю тюрьму в Казани. Мы ее долго искали, потом нашли. Стал я ездить к ней с передачами, потом уже свидание дали через две решетки. Потом дали ей десять лет и отправили в лагерь.

Я тоже не работал в колхозе, и меня преследовали. Пришлось скрываться, сначала в доме, в подполе, я выкопал там убежище, потом перешел на нелегальное положение. Меня искали, ведь я должен был уже идти в армию. А в Казани, когда передачи маме носил, встретил сестер, у которых тоже матери были в тюрьме. Потом я их встречал на Билярском ключе, узнав, что мне нужно было заработать на питание, они предложили мне съездить на Каму, на сенокос, где можно было заработать. Они уговорили меня: «У нас можно рыбачить, сейчас там заготавливают траву, косить много требуется, луга большие, из колхозов, совхозов и других организаций приезжают».

В июле, с сенокоса, я отправился в город за продуктами, не зная, что на меня уже донесли. До Чистополя я не дошел километра два, подъехал "уазик", вышли сразу трое, одетые в гражданском: «Вы такой-то? Пройдемте! Документы есть? Вы — такой-то?» Документов у меня не было, только справка на брата[2], он ее в сельсовете взял для меня, там фотографии еще не было. Я и раньше ее показывал, даже в Казани, когда к матери ездил, и с ней меня уже задерживали один раз и скоро отпустили. А здесь меня арестовали и отправили в Казань, во внутреннюю тюрьму[3]. Там у меня ничего не было, даже иконки, ничего не пропустили, крест на шее и то сняли.

Меня спрашивали, когда арестовали: «Ты в армию пойдешь или нет?» Я сразу сказал, что в армию не пойду, и меня целый час допрашивали. Потом говорят: «Мы тебя направим в органы внутренних дел, которые охраняют лагеря». Так прямо и сказали. А мать моя уже сидела там, и я им говорил, что не пойду, у меня в лагере сидит мать по пятьдесят восьмой статье за веру, а вы мне предлагаете, чтобы я охранял ее. Но это предлог был, чтобы меня побольше засадить в тюрьму. За отказ служить в армии отправляли в лагерь на три года, но я все равно отказался — вера моя и устав церковный не позволял брать в руки винтовку и давать присягу. И генерал сказал майору Богданову: «Уведите!» И начались допросы. А в то время допросы ночью шли. В десять вечера отбой, только приляжешь на койку, надзиратель ключом дверь камеры открывает. До сих пор, когда слышу звук металла о металл, не по себе становится.

В камере можно было стоять и сидеть только лицом к двери, к волчку, и всегда на табурете, на койку не сядешь до отбоя, не положено. Молиться можно было, поклоны класть. В тюрьме иголку не давали. Как заплатку поставить на телогрейку или брюки? Спичку можно было найти в туалете во время оправки, заострить ее обожженый конец о цементную стену, другой конец расколоть, из простыни достать нитку и вставить ее поперек, затем проворачивать острым концом спички материал и протаскивать нитку вместо иголки. Таким способом я латал одежду. А чтобы спичка скользила, натирать ее остатком мыла после душа.

Кто сидел рядом в камере, мы не знали, водили только по одному человеку. Я преследования не боялся, была у меня чистая вера, что Господь сохранит. Страх был только в одном, чтоб не предать других, чтоб не проговориться. Ведь чужаки входили в число верующих, присоединялись, а потом все высматривали, выслушивали и выпытывали. Я так полагал, когда прошел уже следствие и тяжелые условия заключения, что там все и открывалось. Чистая вера в Иисуса Христа и Матерь Божью вселяли большую надежду, поэтому никакой боязни и страха не было… Потом по групповому делу и осудили нас. В камеру пришел прокурор, а меня уже на двадцать пять лет осудили[4]. Прокурор пришел по поводу, нет ли в камере вшей-клопов, и спросил меня: «Сколько тебе дали срока?» — Двадцать пять. — Так тебе и надо. И заключенный, который сидел со мной, спросил прокурора: «За что дали ему двадцать пять лет? За какое дело?» А прокурор ему ответил: «Потому что он идет против советской власти. Таких надо уничтожать, чтобы у них не родились дети, и не было последователей». Так прямо и сказал

* * *

Перевели меня во вторую тюрьму, "двойка" называлась, она лагерь и тюрьма находилась в Кировском районе, потом — на пересылку. Я побыл там, встретил верующих из других районов, стариков. Но их не мучили, не заставляли работать, им легче было. В Казани-то некоторых стариков заставляли работать, шить меховые рукавицы и безрукавки. Но этих не беспокоили, они совсем старые были, под восемьдесят лет. А меня там долго не задержали, этапом погнали в Кемеровскую область.

На этапе в жару особенно тяжело. На дорогу всегда давали сухую соленую рыбу или селедку и хлеб. Люди, которые это прошли, передают друг другу, что в дороге не надо кушать соленое, чтобы меньше хотелось пить. Я знал, что надо в посту себя держать. И здоровье человек сохраняет, и мужества набирается. А человек, который в первый раз на этапе, наестся хлеба и селедки, а она соленая, и ему воды хочется. Воды в дороге очень мало дают, и приходит такой момент, когда человеку пить охота. Он ждет-ждет воду, затем ее все-таки дают, а потом все это начинает мучить его и гнать в туалет. А конвой часто не соблюдает правила, и воды могут не дать и на отправку дополнительно не пустят. Я старался хлеб менье есть, а рыбу вообще не ел. Я это испытал на себе, видел, как люди мучаются, они и в галошу, и в сапог оправятся, а что сделаешь.

На этапе меня спрашивали, за что посадили, я отвечал: «Я ничего такого не сделал. Я обыкновенный человек, верил в Господа Иисуса Христа и молюсь». Я крепко веровал — и для меня эти годы как будто бы не существовали. Я легко себя чувствовал, ни от кого не зависел, терять мне нечего, семьи своей не было. Когда у меня спрашивали, где мои родители, я прямо отвечал, что мать в лагере. Если мать у меня такая, так чего же мне бояться. Позднее мне сообщили, что она находится в Казахстане. Я просил отправить меня туда, там ведь были и мужские лагеря, но бесполезно. На пересылках потом я встречал людей, которые были там.

До этого я наслышался от своих "братьев" и "сестер" о лагерных трудностях, особенно много рассказывали о мучениях отца Михаила, о том, как он долго сидит. Если люди, думал я, с Божьей помощью, только с Божьей помощью, могли все вытерпеть и терпеть, то и я вытерплю. Не было у меня страха, так как жизни я не видел, кроме мучений и голода ничего не помнил и уже ничего не боялся. Когда везли в Кемеровскую область, мне было очень тяжело. С нами ехали из Москвы бывшие военнопленные, они пять лет в закрытой тюрьме сидели. Один из них, генерал Нефедов, когда закончилась война, каким-то образом оказался во Франции, и его наша контрразведка оттуда вывезла. Я с ним ехал в одном вагоне. Потом на станции разгрузили нас с поезда, и пригнали несколько воронков. Нас не просто сажали в воронок, а натолкали туда друг на друга такое количество, что дышать было нечем. Полное издевательство! С генералом я ехал в одном "газончике", и он так дышал, что казалось, сердце его вот-вот остановится. Сколько километров нас везли, уже не помню, завезли в какие-то сопки и выгрузили в Мысковском районе Кемеровской области. Там каменный уголь добывали.

А там заставили пришивать номера, как в концлагерях в Германии, я это потом в фильмах видел. Дали телогрейку, ватные брюки и простые брюки, в телогрейке на груди и спине клока вырезаны и на коленке на брюках. Номера, взятые с личного дела заключенного, отпечатаны по трафарету черной краской на белом материале размером десять на пятнадцать сантиметров, и надо эти номера самому пришить на грудь, спину, колено и на шапку. Ребята сели и сами стали номера пришивать, я же категорически отказался, заявил, что не военнопленный и пришивать не буду.

Одежду лагерную мне не дали, ведь я отказался пришивать номера, а у меня своя одежда вся рваная. Все уже пришили номера, генералу эти номера навесили, а я отказался. Тогда мне наручники надели и так в лохмотьях в изолятор и сунули. В изоляторе в камере наручники сняли. Камера узкая, маленькая, человека три может улечься, рама металлическая шириной где-то метр двадцать, поперек настелены горбыли с сучками, вдоль горбылей нельзя спать, только поперек. Обычно, конечно, не уснешь, но если наколотят хорошенько, то уснуть можно. Давали в изоляторе триста грамм хлеба и эмалированную кружку холодной воды, в обед — ложку овсяной каши или сечки. И так десять дней. Нам на пользу такой пост, нам жиреть не надо. Когда меня в лагере позже взвешивали, у меня и пятидесяти килограмм не было, хотя обычный мой вес под сто. Ведь я все время на штрафной пайке был.

Вышел я из изолятора в зону, а там заключенные уже все с номерами. Опять меня тянут в надзирательскую, опять начинают давить. Я не беру номер, отказался пришивать, а они что сделали — раздели меня, сняли телогрейку, штаны, шапку и красной масляной краской сами написали номер мой. Вокруг с нашивками ходят, а у меня масляной краской, от всех я отличался. День или два походил я, потом все это вырезал, телогрейка-то моя, выкинул это и зашил заплатку. Мне еще раз одежду испачкали, опять затащили в надзирательскую и поиздевались, как следует. Я опять отказался пришивать номер, и снова его красной краской на одежде написали. Там я два срока по десять суток в изоляторе отсидел, но больше номеров я не видел.

В лагере меня сильно избивали за то, что я не подчинялся им, не ходил на поверку и на работу. Бывало, вытаскивали меня надзиратели за руки и за ноги: «Становись в строй». Первая пятерка проходит, вторая, я, допустим, в пятой. Люди идут, они меня за руки перетаскивают на другое место. Бывает, что молишься, в это время как раз утренние молитвы, они говорят: «Выходить на поверку». Отказываешься, тогда надзиратели берут за руки, за ноги и тащат. За то, что не ходил на работу, брали за уши и били головой об стенку по очереди, приговаривая: «Будешь работать? Заставим тебя!» Били сапогами, да так, что однажды у одного из надзирателей подошва отошла, он потом ругался: «Через тебя я изорвал сапоги».

Там же, в Кемеровской области, два надзирателя штрафного изолятора чуть не лишили меня жизни — били головой о деревянную стенку так, что глаза перестали видеть, как лампочки горят. Потом сильные головные боли у меня были. На другой раз я отказался мыть пол, и те же надзиратели решили из меня половую тряпку сделать. Связали руки, к ним тряпку привязали, вдвоем меня за ноги взяли, а голову с руками в воду окунули и таскали по полу, как швабру. А то к одному вору бросили в камеру, чтобы он поиздевался надо мной. Но он кинул меня в угол, который из глазка не виден был, и сказал мне: «Мне эту "падлу" надо обмануть. Мне передача нужна, и я с ними договорился. Ты кричи громче». Я и старался…

Меня не удалось сломить, я так и не ходил ни на поверку, ни на работу, поэтому при первой же возможности меня спихнули в другую зону. Отправили в Омск и пустили слух, что отправляют нас на рудники, где добывалась урановая руда. Привезли в Омск, а там даже изолятора нет. Я отказался от работы, меня надо в изолятор сажать, а у них некуда — лагерь-то новый, бараков не было, а юрты. Я побыл там месяц, второй, третий, из юрты не выходил. Меня это не касалось, я говорил, что не буду строить этот коммунизм. Получилось, что попал в такое место, где нет изолятора, и для меня — это отдых.

Потом других верующих привезли в наш лагерь из разных мест Краснодарского края, Киевской области, Воронежской, Молдавии — все за отказ от работы. Молились в праздники, как могли, никогда не шумели, порядок не нарушали, а у нас всегда было тихо. У кого деревянные кресты были, у кого иконки, перед ними и молились. Раньше, в тюрьме, мы нательные кресты делали из хлеба, а в лагере уже наши кресты с нас не снимали, не трогали их. В лагере я узнал, что существует множество различных сект: пятидесятники, евангелисты, баптисты и другие. Мы ни к кому не присоединялись и к нам никто, но натиска и давления не было. Был один старичок из Молдавии, он себя никогда не возвышал, говорил нам: «Дорогие братья и сестры!» Мы там считались все равными, обращались друг к другу: брат Иван, брат Павел, брат Петр. Собирались мы вместе на утренние и вечерние молитвы, одни молились в одном углу, а мы, православные, в другом. Вообще, относились друг к другу по-хорошему, они — свое, мы — свое.

Встретился я там с нашими православными верующими, опять мне поддержка. Я им рассказывал про своих духовных руководителей, они — о своих. Расспрашивали друг у друга, признавали ли существующую официальную церковь, и как велась у них служба. Из этих разговоров мы узнавали друг друга и общались. У нас много было таких, которые знали молитвы, так что молитвы переписывали от руки и прятали в телогрейку: вату вынимали и туда прятали скатанную трубочку. В зоне все можно найти, и чернила, и химический карандаш. Бумагу подготавливали, мяли ее сильно-сильно, чтобы не хрустела, даже на материале писали молитвы, которые не можешь запомнить. Ведь материал легче прятать, и как бы тебя не обыскивали, молитву, написанную химическим карандашом на белом материале, трудно было найти. Всяко приходилось, так что учились всему.

Помню, в Омске вызвали меня к начальнику, он обычно вызывал всех по одиночке, и избил меня до полусмерти. Лицо его до сих пор у меня в глазах… И где бы мы ни находились, в каких тяжких условиях ни были, всегда и везде молились. Поклоны и молитвы можно было исполнять в любое время, где бы мы ни были, запретить невозможно. Даже в изоляторе, где раздевали, сажали только в штанах и рубашке, четыре угла всегда есть. Места там свободного нет, столько народу, но все равно кто-нибудь да молился на коленях. Тут уж не рассчитывал, где север, где восток — тюрьма есть тюрьма. Я уже не говорю о том, что соблюсти все требования службы не было возможности.

Я зарабатывал себе на пропитание в лагере рукоделием, вязать научился в лагере. Чтобы зря хлеб не есть, надо было трудиться — вязал носки, варежки, старые свитера штопал. В лагере были ребята хорошие, посуду им помогал на кухне мыть, обувь чинил, вязал, а они мне томатную пасту, консервы овощные давали. Посылок я не получал, а вот с верующими из Молдавии я чего только не перепробовал, даже сыр сухой и сухие фрукты. Все делились, чтобы с голода не умереть, среди верующих никогда не пропадешь, любую пайку, любой кусок — делили.

А в лагере в Омске собрал нас, кто отказывался от работы, замначальника по режиму и просвещал, какая наша страна крепкая, какая непобедимая, и заявлял: «Вот здесь будем строить коммунизм. И советская власть победит!» Я ему на это: «На антихриста работать не буду. Я пришел сюда, чтобы не строить коммунизм. Я не хочу коммунизма!» Многое он тогда нам внушал, а мы все равно не обращали на это никакого внимания. Нас, тех кто отказывался от работы, православные и пятидесятники, было восемь человек. За отказ от работы нас погнали в Омскую тюрьму. Некоторым заключенным посылки в лагерь присылали. У них пшено осталось, так мы умудрялись в камере кашу сварить. Посуду нам какую-то в тюрьме давали, клали туда пшено и два раза, получая чай, кипятком заливали и накрывали телогрейкой — получалась каша, как дополнительное питание для нас. Вроде бы и невозможно это съесть, но уж если очень есть захочешь, то и это сжуешь.

Когда мы сидели там, Сталин умер, а мы не знали об этом месяца два, пока нас не осудили и погнали на этап. Осудили нас за контрреволюционный саботаж и в Тайшет. А там на пересылке люди сразу видели, кто в камеру входил, перекрестился, значит, православный, и перед едой обязательно крестился. Это крестное знамя — великая сила. Мы не работали там, отказывались, и чем больше нас наказывали, тем больше мы веровали. Тогда нас, пять-шесть верующих, старались разъединить и разбрасывали в разные места, одного — туда, другого — сюда. А нам-то от этого еще лучше, мы ведь новых единоверцев приобретали, и наше дело расширялось.

Надо мной было очень много издевательств по всей трассе от Тайшета до Осетрово. Мне заключенные говорили там прямо: «Хорошо, что ты прибыл сейчас. Дорога до самого Осетрова, до Лены уже есть. Раньше ты точно попал бы под шпалу, почти под каждой шпалой лежит заключенный, убитый или погибший от разных случаев». А начальство ко мне обращалось только с ругательствами. Я тогда молодой был, на этой трассе меня здорово таскали вместе со всеми. За руки и за ноги на утреннюю и вечернюю поверку. Однажды даже вывели на работу, только за воротами стали вместе со всеми считать. Люди пошли на работу, а я отказался, тогда они напустили на меня собаку, напугать хотели. А я уже слышал, что лагерные собаки обучены так, чтобы свалить человека, но тело не кусать, лишь одежду рвать. Так и было со мной, хоть и трепала она меня по-всякому, но на теле ни одной царапины после не было.

В лагерный изолятор как-то пришел генерал, инспектирующий лагерь, а я там один был. Он зашел туда и спросил: «Вы за что здесь сидите? За что наказаны?» Я ему: «А я откуда знаю? Вот спросите начальство». А они рассказали ему подробно, что я не подчиняюсь никому и не хожу ни на поверку, ни на работу. Тогда генерал заорал: «Да за это и десяти суток мало! Снять с него остальную одежду!» Я ему: «Да у меня и так одни штаны. Если скинете, я вообще голый буду». Никогда не забуду, что он мне на это ответил, этот генерал...

Вынести те мучения, которые создавались для нас, верующих, в лагерях — это тоже Божья помощь. Простой человек это не выдержит, думать даже об этом нечего. Ребята говорили: «Как ты это терпишь? Подчиняйся и работай, как мы». Я отвечал: «Вас заставляют, вы и делаете. А я не хочу. Я терпеть буду с Божьей помощью». Сколько же надо мной издевались! Были даже верующие, которые уговаривали меня поработать, чтоб не уморили меня. А я считал, какая разница, сколько Бог дал мне жизни, столько и проживу, и неважно, где я умру. Накладывать на себя руки или еще что — это большой грех, нас предупреждали старшие. С Божьей помощью я все перенес.

Еще люди рассказывали, что, кто в побег уходил, того из тайги живым не приводили, приносили только отрубленные руки и голову. Пальцы нужны были для проверки отпечатков, а голова — для сверки фотографии в деле. Тогда только они беглеца списывали. И потом слышал я о похоронах заключенных в лагере. Страшное дело! Когда умирал заключенный, к его ноге привязывали бирку с номером его личного дела, а при переходе запретной зоны выходил вахтер с солдатами и металлическим штыком прокалывал тело не меньше трех раз. Только после этого подписывался акт о смерти, и труп увозили и скидывали в общую яму.

Меня старались не держать долго в одном лагпункте, потому что каждый начальник лагеря у себя держал порядок и старался, чтобы нарушителей у него не было. А я на поверку и на работу не ходил, считался нарушителем. Помучаются они со мной, помучаются, а потом старались избавиться от меня и при первой возможности выгоняли на этап. Сейчас я даже не могу припомнить все лагеря, где был, в личном же деле заключенного не писали, что он не работает[5].

В Осетрово должны были делать речной порт, и требовалось много заключенных. Бараки для них были уже построены, они стояли на горе, а спуск к Лене был очень крутым, взбираться по дороге надо было высоко. Я прибыл туда зимой, когда только начиналось строительство. Там я тоже ни одного дня не работал, изолятора там не было, сажать меня было некуда, поэтому при первой же возможности они избавились от меня. Опять меня вывезли в Тайшет, там на пересылке формировали этап, чтобы увезти на восток в Хабаровский край.

На пересылке было много разных бандитских группировок: воры в законе, воры ссученные, "красные шапочки", "беспредел" — их всех рассаживали в разные вагоны, были также чеченцы и крымские татары. Только верующих не было. В каждом телячьем вагоне были назначены старшие. Начальник этапа позвал старшего вагона, где чеченцы и татары были, и спросил: «Я с вами одного верующего хочу посадить. Вы не тронете его?» Они ему: «Нет, будьте спокойны. Он будет гостем у нас. Других мы не возьмем, а его возьмем». Так я с ними поехал в вагоне, старший слово сдержал, и меня не тронули.

С ними я ехал до Иркутска, оттуда другим этапом попал в Комсомольск-на-Амуре. Моста еще через реку не было, ходили паромы, наши двенадцать вагонов загнали на паром и перевезли на другой берег. Там тройной тягой паровозов повезли в порт Ванино, здесь я и встретился с верующими из других районов и городов, которых даже не знал до этого. В дороге был только сухой паек, и я сильно истощал. В лагере кормили плохо, у меня началась цинга, малокровие и куриная слепота. Чуть вечер — я уже ничего не видел, однажды чуть ногу не сломал, упал в бочку для воды, стекающей с крыши барака.

Каждый день приезжали из больницы и выдавали рыбий жир по столовой ложке. В бараке все знали, и верующие, и сочувствующие, что я совсем истощен. Так они сливали эти ложки в банку и мне передавали, поддерживая меня. Потом договорились с врачом, и меня направили в больницу лагерную. Там меня обследовали и стали лечить, давали вдоволь рыбьего жира. Я его с хлебом за едой ел, так что за полмесяца немного поправился. В ноябре меня выписали, к декабрю наступили холода, и вдруг поползли слухи, что нас должны отправить в Магадан. Отвели нас в санпропускник, загоняли туда партиями человек по двести и вместо горячей воды включили там холодную. А какое мытье — только холод и простуда. Потом прошел медосмотр, а в конце декабря решили вывезти нас, политзаключенных на Колыму.

Потом пустили слух, что, когда повезут на Колыму, то в пути всех заключенных с пятьдесят восьмой статьей посадят на корабль и затопят его. Многие из тех, кого готовили на Колыму, были военнопленные, они стали в бараки заходить и объявлять: «Нас хотят погрузить в трюмы и затопить пароход». Мы поверили в это, стали обсуждать друг с другом: «Давайте будем отстаивать право, чтобы нас до весны оставили здесь». Потом стали призывать: «Давайте будем сопротивляться, не будем выходить из зоны». Я лично, может быть, и не стал бы сопротивляться, но как в такой массе можно отделиться?

Утром рано, светло уже было, в зону через проходную заскочило много надзирателей и гражданских вместе с собаками. По баракам объявили: «Выходи строиться на этап». А поскольку мы договорились, то лежали и не двигались. Некоторые заключенные забаррикадировали двери скамейками и столами. Я лежал на нижних нарах, под головой мешок был, на мне было две телогрейки, внизу они были сшиты и служили мне спальным мешком. Когда холодно было, я всегда все вещи свои надевал на себя, так что в мешке оставались лишь кружка и ложка.

На окнах барака решеток не было, так надзиратели и вольнонаемные стали разбивать стекла и врываться, кто через окна или двери, и выкидывать нас из бараков и били — у многих в руках куски металлических труб были, обернутых газетами, чтобы незаметно так. А когда во двор уже выбросили, то тех, кто в строй не встал, снова трубами били, меня-то ударили еще в бараке, когда с нар вытаскивали. Построили шеренгами по пять человек, кто с мешком стоял, кто с чемоданом, многим головы поколотили, тот руками закрывался. И повели нас строем через весь лагерь к порту.

Там уже корабль ждал, палуба его была метров двенадцать от земли. Стали вызывать нас, зачитывали фамилию, имя, отчество одного и направляли наверх, потом следующего. А там мы по трапу гуськом ползли наверх, держась за натянутые тросы, справа и слева. Погрузка долго шла, пока несколько тысяч заключенных спустили в трюм. До Магадана шли не меньше восьми суток, шторм был до десяти баллов, люди валялись в трюме, от морской болезни кого рвет, кто плачет, кто что. В одном месте параши, здесь оправляются и блюют, в другом месте готовят пищу, в третьем лазарет, кому укол, кому чего. Среди врачей вольнонаемных не было, только заключенные, они нас еще в лагере обслуживали и очень хорошо помогали.

Мне приходилось вместе с ними ухаживать за другими, качка на меня не действовала. Я помогал врачам, а за это они меня кормили, глюкозу давали большой ложкой. Я работал с ними и в трюме, и на палубе, поскольку я был всегда на ногах, приходилось самому помогать вытаскивать парашу наверх по металлической лестнице. Если надзиратели давали веревку, то эти отходы под конвоем поднимали наверх без лебедки, вручную с помощью веревок теми, у кого силы были. Надзиратели смотрели, когда можно было, и командовали, а мы вываливали эти отходы за борт. А были моменты, когда сильное волнение перебрасывало волны через палубу. В течение восьми суток я мало спал, приходилось еще помогать раздавать пищу и кормить. А ходить при качке было очень опасно — койки-то двухъярусные, металлические, можно было упасть и голову разбить.

Доехали до Магадана, пароход здесь к берегу не подошел, край моря замерз, так что выгружались мы прямо на лед и строем по пятеркам шли к берегу. Там дальше на безопасном расстоянии уже стояли грузовые машины под брезентом. Подгоняли нас к ним, набивали битком машину — и в пересыльный лагерь. Мы ехали в сорок с лишним градусов мороза, расстояние немалое, так что мы все промерзли. В лагере уже местные нас принимали и выкидывали, а у нас ноги не шли, так замерзли, рад бы идти, да ноги не шли, падали мы, нас подхватывали — и в теплое помещение.

Бараки здесь углем топились, была и лесопилка, так что для меня пошла здесь другая жизнь. Среди заключенных были русские из Китая, бывшие эмигранты, китайцы, японцы и англичане, то есть русские, эмигрировавшие из Англии, но никого из православных не было. Поскольку я на работу не ходил, то пришлось мне общаться с китайцем-дневальным. Заключенных водили работать на пилораму, я из зоны никуда не выходил, помогал дневальному относить в сушилку одежду и валенки работавших. У него были знакомые китайцы, один из них коптил рыбу вольнонаемным, я помогал вешать эту рыбу, они меня поддерживали, так что возле них я немного поправился.

Но через некоторое время меня с этапом отправили за шестьсот километров в Сусуман. Посадили нас в кузов "татры" под брезент, где стояли печки, чтобы в дороге не замерзнуть, в дороге были остановки, но двигатель не глушили. Шоферы в основном пили чифирь, а нам дали сухой паек, хлеб и рыбу соленую. Из Сусумана послали меня на прииск, где опять стали тормошить, чтобы я работать пошел, золото мыть. Его добывали на поверхности и в шахтах, но большую часть в шахтах. Зимой добывали породу с песком, вытаскивали наверх, а летом с помощью драг мыли золото. По всей низине, где проходила река Колыма, намывали мощные горы песка. После промывки песка воду спускали в шахты, где была порода отобрана. Я помню разговоры, что смена из восьми человек намывала по девять-десять килограмм золота. В течении трех месяцев мылось золото, причем, можно было и вручную его намыть, хотя за это срок давали.

Там я немного побыл, опять отказался от работы. У меня был другой смысл — терпение, куда бы меня Господь не приведет, я должен был терпеть. На работу я не ходил, немного помогал ребятам на кухне, но скоро меня обратно вывезли в Сусуман, в пересыльную тюрьму, при морозе около пятидесяти градусов. В тюрьме я встретил тех, кто в декабре был со мною в порту Ванино, там же были еще и украинские националисты, но верующих не было. Из Сусумана нас решено было отправить на Известковую, еще дальше от Магадана. Там известь добывали, и вся Колыма использовала эту известь, а вывозили ее оттуда зимой на тракторах через болота, летом там не проедешь, утонешь. И решили нас зимой, в самый мороз, везти, туда как раз дорога была.

Мне-то все равно было, я не сопротивлялся, куда бы меня ни везли, а остальным туда совсем не хотелось ехать. Хотя все по разным камерам сидели, но смогли как-то договориться, решили все не подчиняться и не ехать на Известковую. Когда забаррикадировались они в камерах пересыльной тюрьмы, то администрация применила насилие. Пригнали пожарные машины, разбили стекла и через решетки ударили по заключенным ледяной водой, чтобы выгнать всех из камер. А камеры были большие, человек на двадцать, я спрятался на верхних нарах и накрылся, чем смог. Все-таки пришлось выбегать из камер на улицу мокрыми — и прямо на сильный мороз. Погрузили нас мокрых в три машины и привезли в городскую баню, где разрешили высушиться.

Как только подсушили нас, сразу же погрузили в машины и отвезли на Известковую. Весной, когда снег таял, дороги туда не было, продукты и все остальное завозили туда по зимнику. Лагерь там был небольшой, была и маленькая баня. Зимой там все перемерзало, воды не было, и заключенным приходилось вырубать лед, где летом вода была, и развозить этот лед по баракам. Мылись мы, накалывая лед и растапливая его в чанах. Каждому выдавали всего два черпака воды, литра два, давали кусочек мыла десять-пятнадцать грамм, и с этими двумя черпаками в тазике должен вымыться. Вода уже еле теплая была, в голове одна известь была, как будто в воду песок с известью насыпали, и этой водой мы мылись.

Я уже не помню, сколько я там пробыл. Изолятора там не было, но меня не притесняли. Хочешь работать — работай, не хочешь — не надо, там достаточно было тех, кто добровольно работал. Ни в одном лагере не было так, как там. Письма разрешались по одному разу в три-четыре месяца, я постоянно переписывался с сестрой. Потом пятьдесят шестой год подошел, лето уже кончалось, но, несмотря на то, что дороги не было, нас все-таки вывезли тракторами на высоких санях в Сеймчан. Радость была, конечно, большая, что из такой глуши выбрались. Там работала комиссия, один был из Москвы и местные чекисты, она разбирала наши дела и давала справки об освобождении[6]. Некоторым предлагали остаться работать вольнонаемными на Колыме.

Десятого августа выпал снег, но все же еще можно было ягоды собирать, за все время пребывания на Колыме я впервые попробовал их, за зону ведь не выходил совсем. Потом нас из Сеймчана перевезли в Магадан и разместили в бывшем лагере в старых бараках, пока транспорт приготовят, чтобы вывезти нас по морю из Магадана. Выдали нам справки, дали денег на поезд, чтобы каждый смог добраться до своих мест, здесь же мы сразу уплатили за корабль. При освобождении чувствуешь себя свободнее, так тянуло на родину, и хотя у меня там из родных никого не осталось, все равно тянуло.

* * *

Я знал, что, когда приду обратно, у меня будет встреча с верующими, моими "сестрами" и "братьями". У меня никогда не было чувства, что я каким-то образом мог бы от них отделиться, уехать и создать себе какую-то иную жизнь. Нет, меня обратно тянуло туда, я ведь надеялся, что скоро всех выпустят. Переписку я не вел, писал мало, все время находился в разных лагерях, и не думал, что меня когда-то освободят, не надеялся на это. А когда меня выпустили, то я обрадовался и решил ехать только домой, хотя мне предлагали заключенные, с которыми в лагере у меня были хорошие отношения, ехать к ним.

На родине я встретился со своими братьями и сестрами во Христе. И пошла моя другая, вольная, как я ее называл, жизнь. Мне хотелось навестить всех, но особенно тех, которые были арестованы с мамой, отбывали срок с ней. Тетя Анюта оказалась там вместе с ней после осуждения и рассказала, как она скончалась, все было на ее глазах. С верующими мы продолжали общаться, как и раньше, вместе молились. Как передавала сообщения? Многие матери старались приобщить своих детей к вере, учили их, что надо делать добро, часто посылали своих детей сходить туда-то и передать такой-то сестре то-то и то-то. Они это послушание исполняли, на словах передавали или записки носили. Так вот мы и сообщались без всяких телефонов и почты.

Когда готовили богослужения на Святом ключе в Билярске, то оповещали всех заранее. Добирались либо поодиночке, но чаще по двое, по трое, большинство-то ведь были девчонки, женщины, старушки. На службах у нас было много людей, особенно, когда служба на Святом ключе под Билярском приходилась на девятую пятницу по Пасхе. Тогда там собиралось большое количество верующих, приходили из многих сел, с разных сторон приходили. Но готовились все к тому, что могут и разогнать, тогда разбегались и молились, разбиваясь на отдельные группы. В Билярске не так много верующих было, но они принимали нас хорошо, помогали во всем: встречали, кормили, устраивали ночевать. Все называли друг друга "братья" и "сестры", верующие знакомились и уже знали, к кому можно прийти, к кому обратиться, кому можно доверять. Заранее сообщали, что будет служба и придет батюшка.

Батюшку не называли по имени и отчеству, обращались к нему только со словами "батюшка", на все просили у него благословения. Он благословлял крестным знамением, очень вежливо и культурно. После службы обычно была общая трапеза, батюшка обязательно благословлял ее, все старались остаться на нее. Все относились к батюшке с благоговением, старались уйти с благословением, кто за каким советом обращался к нему, у кого личные были просьбы или еще что. Был очень хороший порядок, со страхом Божьим. При мне батюшка Филарет лично крестил детей, помазал миром, соборовал, но не венчал, говорил, что ему не положено, как иеромонаху. Собиралось на Святых ключах много народа, батюшка Филарет служил в облачении, но поверх верхнюю одежду надевал, так как там много было переодетых агентов. Служили ночью, а местные смотрели, чтобы милиции не было.

Я был послушником и постоянно был с батюшкой Филаретом: исполнял все, что он скажет, куда надо сходить, отвезти иконы, книги или письма. Под его руководством мы проводили богослужения. Во время Крещения, когда верующие выходят на "Иордань", проводилась служба в Кисах, у Петра Филипповича[7], у них река была рядом. Местные готовили прорубь, все подготавливали заранее, все выбирались и одевались. Батюшка в праздничном облачении служил великое водосвятие с крестом и свечами, освящал воду. Верующие стояли со свечами, закрывали их рукой или платочком от ветра. Потом мужчины погружались первые, а затем женщины. Крещение есть Крещение, после купания служба продолжалась, пели псалмы, но старались вполголоса, потому что остерегались. Боязнь, что увидят, конечно, была, но тогда наступила "оттепель", не было такого гонения, можно было проводить богослужение. Но все равно проводили его ночью. И каждая мать старалась своих детей привлечь на службу, если мы что не знали, нам те, кто постарше, подсказывали, что и как делать.

Одевались мы все скудно и бедно, большинство наших мужчин носили рубашки под поясок. Раньше такие рубашки навыпуск и с поясом или ремнем носили все, а у колхозников в то время ходили только старики, так что мы своим внешним видом бросались в глаза. Посещая районный центр, старались не выделяться, не вызвать подозрений, обычно прикрывались костюмом или пальтишком. Чистую одежду на праздничную службу несли с собой, шли в будничной, девушки часто шалью прикрывались. Между селами в лаптях ходили из липового лыка, летом подстилали вниз мягкий материал или овечью шкуру, чтоб ноги не стирать, но когда по семьдесят километров ходили, все ноги избивали. А когда в город выезжали, старались не надевать их, лапти вызывали подозрение, что деревенский, и милиция сразу обращала внимание на нас.

"Сестры" на молитве были, как монашки, в темном платье и темном платке, если же надо было куда-то идти, то переодевались в обычное, гражданское. Четки были у всех, даже у некоторых детей, те, что учились, но все было втайне. Конечно, когда шли через многолюдные места, то четки прятали, чтобы не заметили их. Когда мы сопровождали батюшку в поездках, я даже не помню, чтобы была какая-то задержка. В городе нас никто не знал и не подозревал, билеты на поезд нам доставали родители молящихся, которые работали на железной дороге. Я ездил как послушник, что мне поручали, то и выполнял. Батюшка посылал, давал деньги: «Довезешь туда-то и вернешься». Это я строго соблюдал, не своевольничал, потому что это было благословение.

Ладан мы сами варили, смолу из сосны, богородская трава у нас росла, набирали этой травы, когда ходили на девятую пятницу по Пасхе на Святой ключ под Билярском — там, на бугре, набирали ее. На службе пользовались лампадками, светлое масло для них некоторые покупали в Казани и продавали по другим селам, ведь свечи в домах верующих не всегда бывают, а маслице обязательно. Свечи я помогал катать под руководством сестер, потому что там физический труд нужен. Свечи были только восковые, без примесей парафина, пахли они хорошо.

Я выполнял, как мог, честно и добросовестно поручения отца Филарета. Стали возвращаться кто-то из лагерей, кто-то из ссылок, не каждый знал, кто и где живет, так что меня, как молодого, посылали по деревням с разными делами: кого навестить, кому что привезти. Ездил я в Суздаль через Москву и Нижний Новгород, в Казахстан. Помню, комплект облачения батюшке Филарету был заказан в Загорске, я ездил туда, чтобы получить его. Чаще ездил на пароходе, где документов не требовали. Я старался держаться скромно, потому что многого еще не знал, что касалось службы. Наставления от верующих, к которым я относился с большой любовью и уважением, страхом перед Богом, я очень внимательно слушал и старался не нарушать того, что слышал от них. И, правда, книги очень много помогали, я до ареста научился читать церковно-славянские буквы, читал молитвослов, акафисты. Приходилось и Псалтырь, Апостол, Евангелие читать, когда благословлял батюшка.

Церковные принадлежности таскали все, и кому чего нести распределял сам батюшка. У него был специальный чемоданчик сорок на шестьдесят сантиметров, в нем Евангелие было, крест, кадило, маленькая походная чаша с ложкой, позолоченная ложечка — он его носил сам лично. Был еще рюкзак, где были занавеса, скатерть, на которой антиминс раскладывался, облачение. Он надевал клобук на службу, в поход же с собой его не брал. Волосы завязывал и прятал зимой под шапку, а летом под фуражку. Мы таскали с собой в рюкзаках книги. Все было походное, ничего в доме не оставляли, потому что на одном месте не находились, кроме дома тети Насти Красновой, у нее в доме была домовая церковь.

На литургию собирались по домам, ходили осторожно, чтоб люди меньше нас видели, старались заходить в село с краю, в таком месте, где мало было людей, а сельсовет, правление, районную милицию, прокуратуру, дом культуры — все это обходили стороной. Потом уже из этого дома сообщали по другим домам верующих о будущей службе. К кому должны прийти на службу, уже знали заранее, готовились, и хозяева, когда дом превращался в домовой храм, окна тщательно закрывали, все из сундуков доставали, не жалели на это ничего, чтоб красиво было. Все приходили празднично одетые, обувь снимали и ходили в носочках — такое было отношение истинно-православных христиан. В домах, когда свечи горели, и народу было много, то двери открывали в сени, пели вполголоса или как обычно.

Батюшка Филарет, готовясь к службе, аккуратно раскладывал все сам, торжественно готовился к службе, я делал лишь то, о чем он сам попросит. В алтаре у нас стоял только батюшка в праздничном облачении, мы туда заходили лишь по его просьбе, если что подать надо. Алтарь отделялся хорошей бархатной занавеской из двух половинок. И когда надо было причащать верующих, то батюшка раздвигал завесу и выходил оттуда. Праздники старались начинать в определенное время, придерживаясь устава. Вечерние службы у нас начинали пораньше, потому что летом день какой длинный, да еще днем старались украдкой служить. Собирались раньше, стараясь пораньше расходиться, но не все, уходили местные или кто недалеко ночевать должен. Другие верующие оставались даже и на следующий день, читали жития святых или беседовали, духовные стихи пели. Тогда же и крещения были тайные. Мы с собой купель не таскали, ее находили в этом же селе, например, большие эмалированные кастрюли для младенцев. Крещения взрослых я не видел, может, и крестил батюшка, но не при мне. Окна всегда занавешивались.

Когда мы приходили в дом, то всех охранял сам хозяин, распределял верующих по своим родным, заранее договаривался. И каждый старался сохранить и уберечь, особенно, если батюшка пришел. Если у хозяина дети были или у его родных, то они шли к клубу или к сельсовету, чтобы узнать все и вó время предупредить. Когда шла служба, я, например, никогда не оглядывался — кто пришел, кто ушел. Мы знали, что это люди надежные. Сам хозяин встречал и провожал, он знал, какие соседи, могут ли заявить в милицию, предупреждал, кого можно бояться, кого нет, как петь — громко или негромко. Хозяин часто договаривался с соседом, сосед с другим соседом, некоторые, сколько не таись, все равно знали, что в доме службы проходят, но в милицию не сообщали. А если кто чужой заходил в дом до службы или после, то старались скрыться, кто в сенцы, кто в чуланчик. После службы расходились обязательно по одному, группами никогда не ходили, не больше трех-четырех человек, причем, одни выходили пораньше, чтобы устроиться переночевать в домах у верующих.

В каждом почти селе по два-три дома, где жили "сестры" и "братья". Размещались по домам, топили там бани, мылись, кто не имел своего жилья, — все это по-человечески делалось. Баня на задах в огороде в большинстве случаев топилась по-черному, днем ее истопят, а под вечер мы мылись по одному, по два человека, чтоб незаметно было. Делалось это тайно, село ведь не город, сразу заметно, если придут чужие. В нашем райцентре две старушки жили в разных местах, поэтому от одного дома перебирались обычно к другому, выбирая дорогу так, чтобы поменьше на людях быть, и когда совсем уже стемнеет. Зимой на улице холодно, а в избе жарко, двери откроешь в сени, а оттуда холод. Но я не помню, чтобы кто-то заболевал во время службы.

Власти знали, что мы в церковь не ходим, нам постоянно говорили: «Мы вам не запрещаем молиться. Идите в церковь». Им уже было известно, что собираются в доме такого-то и там-то, проводят моления, молодежь вовлекают, отвлекая, якобы, от хорошей жизни. Нас постоянно подозревали, наши богослужения власти называли "антисоветским сборищем", на которых мы, якобы, агитировали верующих против советской власти. После освобождения мало кто верил, что это затишье надолго, — при советской власти, которая нас ранее осудила, надеяться на что-то хорошее или доброе было очень трудно. Открытого служения не было, только на Святых ключах, в лесу или на поляне. Там читали акафисты и пели, особенно на Святом ключе в Билярске и на Елантовой горке молитвы и псалмы больно хорошо пелись...

Мы много ходили по селам, к одним и тем же хозяевам по несколько раз в год, у одних в престольный праздник Михайлов день служили, у других — в Троицу. "Братья" и "сестры" старались пригласить к себе, даже когда батюшки не было, все равно сходились и молились, приглашая на тайные службы только тех, кто сострадал Истинно-Православной Церкви. Это полезно было, хотя и боязно, но не боялись, ведь не спрячешься же от всех. Да и слово Божье надо было как-то проповедовать тому, на кого можно было положиться. Но прежде чем пригласить нового человека, верующие с Серафимой[8] советовались, а позже брали благословение у батюшки Филарета. Например, приходила молодая пара, они недавно поженились, и у них родился ребенок. Хочется им окрестить его, а разговоры ведь шли по селу, скрывайся, не скрывайся. А раз верующие ходили, то в селе разговоры, что это истинно-православные христиане, что они в церковь не ходят, но молятся они дома по-старинному. И им хотелось окрестить ребенка у нашего батюшки Филарета, так что приходили договариваться.

Меня часто обвиняли: «Молодой, а ходишь молиться. "Тунеядец"». А я отвечал, что я тружусь, я молюсь, и чужое ведь не собираю, только кушаю то, что дают. У нас некоторые, когда никто не видел, по пятьсот и тысяче земных поклонов клали, с четками, чтоб не ошибиться, десять раз четки прогоняли и только потом до постели добирались. У меня всегда было, когда садился за стол, что за то, что ел чужое, должен был этот "грех" замолить. Я слышал, что батюшка Филарет накладывал наказание за грехи нашим верующим земными поклонами. Его наставление все верующие строго выполняли. На последнем богослужении мы договаривались о следующей службе лишь приблизительно, заранее говорить нельзя было, все боялись ареста батюшки. Батюшка потом посылал гонцов, они-то и оповещали о встрече, причем, приходили туда именно в тот день, когда надо было проводить богослужение. Верующие старались не разглашать о службе, держали все в секрете, женщины говорили всегда: «Нас все равно не посадят, лишь бы батюшку сохранить и окружение его». Но все-таки были среди верующих те, которых засылали к нам, мы так и не знали тех, кто выпытывал и доносил. Но были случаи, когда власти накрывали нас.

Я откровенно скажу, что я всегда верил в Господа Бога, верил, что где бы ни был человек, Бог может и обогатить, и бедным сделать. Но главное — вера, если ее лишиться, тогда боязно, тогда страх появляется. Стоит только чуть отступить, чтоб не было гонений и преследований, и пропал. Человек всегда лучше себя духовно чувствует, когда в гонении. Когда на свободе были, мы читали книги, и там ведь написано, что Господь сказал: «Кого люблю, того больше наказываю». Не все люди это могут понять, а это очень успокаивает человека, он живет с надеждой, верой и любовью, ему нипочем эти страдания.

[1] Родился в 1929 году.

[2] В то время у сельских жителей паспортов не было, а колхозникам для поездок в город давали справку в сельсовете как члену колхоза.

[3] 10 июля 1951 — арестован как «участник антисоветской организации ИПЦ».

[4] В октябре 1951 — приговорен к 25 годам ИТЛ с поражением в правах на 5 лет.

[5] Это не так. В личном деле начальник лагерного пункта ежемесячно писал характеристики на каждого заключенного. Когда заключенный отказывался от работы, то по приказу начальника он отправлялся в штрафной изолятор на определенное количество суток, все это отмечалось в его личном деле заключенного.

[6] 10 августа 1956 — освобожден из лагеря досрочно «в связи с нецелесообразностью дальнейшего содержания в заключении»..

[7] Петр Филиппович Мельников.

[8] Аликина Серафима Денисовна.

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова