Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Марк Поповский

РУССКИЕ МУЖИКИ РАССКАЗЫВАЮТ…

К оглавлению

Почему же не апостолы, не пламенные ученики, а лишь рассеянные по свету сектанты остались после Толстого?..

Леонид Леонов, писатель-академик, Герой социалистического труда.
«Слово о Толстом». Москва, 1960 г.

Богословское творчество Толстого не создало сколько-нибудь прочного движения в мире... Положительных, цельных, творческих последователей и учеников у Толстого в этой сфере совсем нет. Русский народ не откликнулся на толстовство ни как на социальное явление, ни как на религиозный факт.

Архиепископ Иоанн (Шаховской). «К истории русской интеллигенции». Нью-Йорк, 1975 г.

Толстовство, религиозно-утопическое течение в России конца 19 — начала 20 веков... В русской общественной жизни толстовство не оставило заметного следа. Будучи выражением «примитивной крестьянской демократии» (Ленин, полное собр. соч., издание 5, том 20, стр.20), порождением эпохи реакции и спада революционного движения, толстовство в период нового общественного подъема начала 20-го века изжило себя.

Большая советская энциклопедия. Третье издание, том 26, 1977 год. Статья «Толстовство».

ОТ АВТОРА

Я никогда не был литературоведом, знатоком творчества или биографии Льва Толстого. Мои собственные литературные интересы никак не соприкасались с той сферой, что была близка и дорога Толстому. Совсем наоборот. Три десятка лет я писал о людях и проблемах науки. Что может быть дальше от мира Толстого, чем биографии ученых? И тем не менее я приступаю ныне к работе, которая освящена идеями великого писателя и мыслителя. И это не случайно. Я вижу глубинную связь между тем, что я делал как литератор и историк до сих пор, и тем предприятием, за которое берусь.

Почти пятнадцать лет, начиная с 1964 года, втайне от советских властей я писал сочинения, не предназначенные для печати. Это были всё те же биографические и публицистические книги, с той, однако, разницей, что автор решил говорить о своих героях всю известную ему правду. В отличие от произведений, опубликованных за моей подписью в Советском Союзе, эти новые книги не были изуродованы ни внешней, ни внутренней цензурой. В этой своей потаенной литературной жизни я смог, наконец, исполнить свой долг писателя и историка. Для меня самого эти мои детища дороги прежде всего потому, что в них я впервые позволил себе искренне взглянуть на нравственную сторону жизни моих героев. Открылась возможность разобраться в причинах как благородных, так и недостойных поступков советских ученых; задуматься над тем, что подчас толкает исследователя на путь предательства и самопредательства.

В одной из своих новых книг о выдающемся биологе академике Николае Вавилове я смог рассказать, например, что он был не только творцом замечательных научных идей, великим путешественником и основателем Сельскохозяйственной Академии в Москве, но и, в какой-то момент, советским разведчиком в Афганистане. Я предпринял попытку исследовать причины многократных нравственных падений великого биолога, вычертить ту кривую, которая в конечном счете низвела его с вершин мирового признания и успеха в ту яму на Саратовском кладбище, куда в годы Второй мировой войны тюремщики сбрасывали трупы умерших от голода заключенных. В другой, опять-таки написанной не для печати работе, посвященной знаменитому советскому хирургу и одновременно деятелю церкви архиепископу Луке Войно-Ясенецкому, мне вновь пришлось разгадывать нравственную загадку, в результате которой многажды арестованный и трижды сосланный в Сибирь ученый-епископ после 12 лет репрессий впал в соблазн сталинизма. Во время последней войны он верно служил Сталину не только своим огромным авторитетом, но и пером публициста.

Размышление над трагическими судьбами этих лучших людей России открыло мне главную беду эпохи, начавшейся осенью 1917 года. Октябрьский переворот, Гражданская война, коллективизация, индустриализация, террор 30-х и 40-х годов — главным следствием имели массовую деморализацию советского общества. Этический кариес особенно явственно обозначился на личностях крупных, творческих, там, где как будто можно было бы ожидать мощного нравственного иммунитета. Такого иммунитета у большей части советского общества не оказалось. Перед историком нового времени это обстоятельство естественно возводит вопрос: возможно ли вообще устоять перед мощью партийно-государственного давления, которому подвергается советский гражданин? А если можно, то какие именно качества позволяют личности сохранить человеческое достоинство в обстановке массового государственного аморализма? Я попытался ответить на это в своей книге, ныне вышедшей на Западе под названием «Управляемая наука». Хотя речь в ней идет только о миллионе советских деятелей науки, суть проблемы касается целиком всего многомиллионного советского общества и сводится к формуле: «Как остаться человеком, сидя в клетке с обезьянами?» Свои книги, написанные не для печати, я давал читать большому кругу московских, ленинградских и киевских интеллигентов. Люди тайно передавали эти рукописи своим друзьям. Круг людей, знавших о моих исследованиях, постоянно возрастал. В современной России такая известность всегда чревата для автора серьезными опасностями. Доносительство — одна из наиболее распространенных этических болезней на моей родине. И действительно, среди моих доверенных читателей нашелся предатель. КГБ приняло против автора злокозненных рукописей меры, которые закончились для меня эмиграцией.

Но вместе с тем, расширившийся круг читателей принес мне в конце 70-х годов и нечаянную радость. Однажды друзья сообщили мне, что рукописи мои заинтересовали толстовцев, последователей философских взглядов Льва Николаевича Толстого. Я удивился: откуда взялись толстовцы на шестидесятом году советской власти? Однако вскоре я смог убедиться, что толстовцы — личности вполне реальные и даже довольно активные. Незадолго перед новым 1977-м годом мне передали от них два документа. В первом крестьянин Дмитрий Егорович Моргачев, живший в Киргизии, просил Генеральную Прокуратуру СССР о реабилитации, так как, по его словам, он осужден несправедливо и незаконно. Ответной бумагой Прокуратура извещала гражданина Моргачева Д. Е., что в действиях его состава преступления не обнаружено и поэтому дело номер 13/3-137804-40 будет прекращено. Обычная вроде бы переписка, обычные формулировки. За два с лишним десятилетия, прошедших после смерти Сталина, миллионы людей подавали в Прокуратуру такие письма и получали такие ответы. И тем не менее письмо из Киргизии нисколько не походило на другие такого же рода прошения. Вчерашние жертвы террора обычно пользуются безучастным, стертым языком канцелярских протоколов. Ужас перед всесилием власти все еще сдавливает им гортани. Так же невнятно, как бы цедя свой ответ сквозь зубы, отписываются и прокуроры. Реабилитационные документы составлены так, что не ясно, кто же в конце концов виноват. Человеку, просидевшему многие годы в каторжном лагере, потерявшему здоровье и силы, советские прокуроры сообщают, что, как удалось выяснить, он — не преступник, и власти отныне к нему претензий не имеют. Заявление Дмитрия Моргачева резко отличается от писем такого рода. Он не просит о снисхождении, а решительно требует признания государственной вины перед ним и его пострадавшими товарищами. Вот этот документ с сохранением стиля и пунктуации подлинника.

Прокурору Союза Советских Социалистических Республик

Моргачева Дмитрия Егоровича, проживающего Пржевальск

ул. Кравцова 253

Дело № 13/3-137804-40

Заявление на предмет реабилитации. Заявляю: я Моргачев Дмитрий Егорович — член Толстовской сельхоз. коммуны, оставшийся в живых из немногих друзей и последователей Л.Н.Толстого, был арестован в группе 10-12 человек в апреле 1936 года. В ноябре 1936 г. был осужден на срок 3 года заключения в т/лагерях. В ноябре 1937 г. приговор был отменен «за мягкостью» во время культа личности Сталина. Было вторичное следствие. Состоялся и вторичный суд по этому же делу в апреле 1940 года то есть через 4 года после дня ареста. Срок был увеличен до 7 лет. По отбытии срока (незаслуженного) был закреплен за лагерем по директиве «185», где проработал 3 года. Всего отбыл 10 лет.

Коммуна из друзей и последователей Льва Толстого переселилась в Сибирь на основании решения Президиума ВЦИК в 1930 г. Создали большое сельское хозяйство без «мое» а все общее, не откладывая на будущее, как коммунистическая партия. Мы это делали теперь же в настоящее время, за что очень дорого заплатили жизнями членов коммуны. Мало осталось друзей и последователей Л.Толстого членов коммуны. Били нас жестоко за этот мирный человеческий идеал. Такую коммуну, единственную в Советском Союзе, надо было взять под охрану закона, как образцовое коммунистическое хозяйство. Но под охрану взяты лишь редкие звери и птицы.

Я — счастливец. Еще живой, арестованный в 1936 г. и дважды осужденный. Все перенес. Арестованные в 1937-38 гг. и в 1941 г. не вернулись к своим семьям, к своим детям. Погибли в неизвестности.

Все «толстовское дело» по обвинению членов коммуны создано во время культа личности Сталина надумано и ложно. Хотя и было написано несколько томов лжи и клеветы, на друзей и последователей Толстого. Я виновным себя не признаю, т.к. не сделал никакого преступления. Я не подписал допросов обвинения.

В 1963 г. спустя 27 лет после ареста и 17 лет после отбытия 10 лет заключения только за то, что я был последователем учения Льва Толстого, я обратился к Вам с заявлением о реабилитации. Мне было уже 71 год от рождения, я инвалид II группы. Я получил безжалостный ответ — отказ.

Я еще живой и также (как прежде — М.П.) разделяю взгляды на жизнь Льва Толстого. Мне 84 года от рождения. Прошло 40 лет после ареста и 30 лет после отбытия срока в лагерях.

Прошу меня реабилитировать перед уходом в вечность. К сему (Д.Е.Моргачев) 24 июля 1976 г.

Перепечатанная на старенькой с разбитым шрифтом машинке, копия письма содержала приписку, сделанную от руки:

«Я теперь не нуждаюсь в реабилитации, но пусть прочтут молодые прокуроры, что было сделано с друзьями и последователями Льва Толстого».

Молодых прокуроров, надо полагать, письмо старого крестьянина не слишком взволновало: их официальный ответ выдержан в обычных для прокуратуры выражениях.

Государственный герб

Прокуратура СССР

103793 Москва, Центр

Пушкинская ул. 15-а

13 октября 1976 года    72236 Пржевальск, Киргизская ССР

13/3-137804-40              Ул.Кравцова, дом 253, Моргачеву Д.Е.

Сообщаю, что Ваша жалоба о пересмотре дела за 1940 г. в Прокуратуре СССР рассмотрена и удовлетворена.

Генеральным прокурором СССР 12 октября 1976 года внесен протест в Пленум Верховного Суда СССР на предмет отмены приговора Новосибирского областного суда от 31 марта — 4 апреля 1940 г. и последующих судебных решений и прекращения дела за отсутствием в Ваших действиях состава преступления. В протесте также будет поставлен вопрос о прекращении дела в отношении других лиц, осужденных по данному делу с Вами (Мазурин Б. В., Тюрк Г. Г., Толкач О. В. и др.). При наличии у Вас данных о месте жительства указанных лиц, прошу сообщить им о вынесении протеста. О результатах протеста Вам будет сообщено дополнительно.

Прокурор отдела по надзору

за следствием в органах Госбезопасности

Старший советник (Васильев).

В декабре 1976 года последовала окончательная реабилитация. Справедливость восторжествовала: сорок лет спустя Генеральный прокурор СССР и Пленум Верховного Суда СССР освободили последователей философии Льва Толстого от обвинения в... толстовстве. Более того, пострадавшим было разъяснено, что следование учению Льва Толстого о непротивлении злу насилием в Советском Союзе преступлением не считается. Этот письменный ответ Генеральной прокуратуры СССР — очевидно, единственный документ, которым советская власть признает, что в Советском Союзе людей преследуют за взгляды и философские убеждения. Впрочем, на страницах этой книги читатель найдет немало и других свидетельств, не менее убедительных.

Итак, толстовцы в СССР продолжают существовать. И не только существуют, но даже сохраняют верность своим убеждениям. Что же мы, люди, родившиеся в России после 1917 года, знаем о них? По существу, ничего. Мы прожили жизнь в стране, где существует и ежедневно подчеркивается культ Толстого. В городах и поселках именем писателя названы улицы и площади, есть музеи Толстого, возводятся памятники Толстому, Толстого изучают В школах и университетах, его произведения выпускаются большими тиражами. Но государственные издательства выпускают только художественные произведения Льва Толстого. Философские труды его и труды религиозные можно найти в полном составе только в одном, крайне редком и малодоступном 90-томном издании Толстого, выпущенном тиражом в 5000 экземпляров.

О взглядах писателя советским гражданам предлагают судить по широко пропагандиру-емой статье Ленина о Толстом. Статью эту — «Лев Толстой как зеркало русской революции» — каждый из нас обязан был знать с детства. О содержании этой статьи спрашивают на школьных экзаменах по литературе и при поступлении в институты, поэтому статью (в школьном просторечии известную как «Зеркало») читали даже те, кто не одолел «Анну Каренину», а о «Войне и мире» судит понаслышке. Главная мысль Ленина о Толстом сводится к тому, что Толстой великий писатель, но бездарный философ. Философия его не только несерьезна, но и вредна. Молодой читатель «Зеркала» узнает и на всю жизнь запоминает также, что «Толстой смешон как пророк», что толстовцы «мизерны», что идея личного самоусовершенствования — бред, а тот, кто по соображениям нравственного порядка отказывается от мяса, — юродивый.

Профессора, учившие меня на филологическом факультете Московского университета, следующим образом дополняли основополагающие мысли Ленина. «Вокруг великого художника, — говорили они, — действительно вились какие-то малоценные субъекты, объявлявшие себя его последователями. Но субъекты эти не достойны упоминания, ибо они были врагами социал-демократии, противниками науки и прогресса». Делалось и другое разъяснение: «Толстовство — такой же темный угол биографии Льва Толстого, как и донжуанский список Пушкина. Этих темных углов касаться не следует, дабы не омрачать великие и дорогие для нашего народа образы».

Так и прожило три поколения советских людей в убеждении, что великий писатель зря баловался философией, в которой он решительно ничего не смыслил. Этот тезис мы находили в энциклопедиях, в литературных справочниках, в юбилейных и не юбилейных статьях и коммен-тариях к произведениям Толстого, выходящим в СССР. В длинной и маловразумительной записи, которую глава партии и народа Л.И.Брежнев сделал 17 января 1977 года в книге почетных гостей Дома-музея в Ясной Поляне, снова упоминается только Толстой-художник, автор «Войны и мира». О Толстом-философе Брежнев или ничего не слыхал или предпочел традиционно умолчать. (Газета «Правда» от 18 января 1977 года. «Дань памяти великого русского писателя».)

Толстовец из города Куйбышева Илья Ярков в письме ко мне так прокомментировал этот эпизод: «Вы, вероятно, знаете, что означает еврейское обрезание? Так вот, наподобие с этим наш вождь, побывав в Ясной Поляне..., обрезал Толстого по «Войну и мир»... Даже в Японии Толстого зовут не иначе как Учитель. А для Брежнева ценность Толстого не превышает ценности автора "Войны и мира"». (Письмо из Куйбышева от 20 января 1977 года.)

Илья Петрович Ярков был первым живым толстовцем, которого я встретил. До этого в сознании маячили лишь какие-то туманные образы: бородатые и очкастые мужчины в сапогах и косоворотках, которые читали до революции брошюры с толстовскими сочинениями и собира-лись организовывать кооперативные предприятия. Их поддерживал друг Льва Николаевича Чертков, а Софья Андреевна почему-то не любила и звала «темными». Вот, пожалуй, и все, что помнилось мне о толстовцах до того, как я прочитал письмо Моргачева и встретил Яркова.

В какой-то момент я решил проверить, может быть, не все в моем окружении столь же безнадежно безграмотны в этом вопросе. Опросил нескольких моих московских друзей — инженера, врача, священника, двух писателей, трех ученых — куда по их мнению девались толстовцы.

— Куда девались? Рассеялись... — безо всякого интереса ответил один.

— Вывелись за ненадобностью, — сострил другой.

Но большинство откровенно призналось: не знаем, никогда о них не думали.

Заставить себя не думать о толстовцах я уже не мог. Мысль упорно возвращалась к этой горстке преследуемых. Что они отстаивали? Ради чего страдали? А главное, где эти люди сейчас? Ведь где-то должны они находиться, все эти реабилитированные и нереабилитирован-ные толстовцы, противники убийств, насилия, друзья труда и чистой жизни. Но как их найти? В Советской России поиски такого рода не поощряются: архивы закрыты, книги нежелательного содержания — на запоре в так называемом «спецхране». Объявить о своих поисках публично — нельзя, писать об этом в письмах тоже не рекомендуется — перлюстрация писем производится по всей стране. Да и по телефону не стоит слишком исповедываться: многие телефоны столичной интеллигенции, и мой в том числе, подслушивает КГБ.

И тем не менее толстовцев я все-таки разыскал. Одних видел воочию, другим послал письма с оказией и получил ответы. Сейчас еще рано рассказывать историю моих поисков и тех бесед, которые я имел с друзьями и последователями Толстого. Но в конце концов у меня оказалось 32 адреса наиболее заметных толстовцев, рассеянных по стране. И не только адреса. В процессе поисков нашлись бескорыстные друзья, согласные съездить в другие города с запиской, готовые перепечатывать полученные от толстовцев рукописи, перефотографировать полученные документы. Довольно скоро в моем распоряжении оказалась целая библиотека, состоящая из рукописей различного толка. От Дмитрия Егоровича Моргачева (1892-1978) дошла до меня рукопись «Моя жизнь». Следом получил я также рукописную книгу крестьянина-толстовца В. В. Янова (1897-1971), названную «Краткие воспоминания о пережитом». Затем передали мне большой труд крестьянина-толстовца, живущего ныне в Западной Сибири, Бориса Васильевича Мазурина (род. в 1902 г.). Мазурин описал историю толстовской коммуны «Жизнь и труд». А другой толстовец, Василий Николаевич Павлов (род. в 1891 г.) из города Белореченска, что на Кубани, одарил меня рядом интересных исторических материалов, среди которых оказались дневники, письма, судебные речи крестьян-толстовцев, их песни и стихи. Павлов же подарил мне копию воспоминаний своего литовского друга толстовца Эдуарда Левинскаса (1893-1975). Толстовец Илья Петрович Ярков, в прошлом самарский журналист, позволил мне познакомиться с громадной, в тринадцати томах, документальной автобиографической повестью «Моя жизнь» и монографией о толстовце Александре Добролюбове. Позднее подоспели бумаги от толстовца-крестьянина с Черниговщины Андрея Григорьевича Мозгового. Он передал свою переписку с ЦК КПСС об издании в СССР произведений Льва Толстого, а также свою автобио-графию и несколько философских статей. Удалось мне также прочитать несколько глав из рукописи бывшей коммунарки-толстовки Елены Федоровны Шершеневой (Али Страховой) о своем муже В. В. Шершеневе. Побывали у меня в руках также мемуары переписчика рукописей Льва Толстого Самуила Беленького, биография крестьянина-толстовца Якова Драгуновского, составленная его ныне здравствующим сыном Иваном Яковлевичем Драгуновским, дневники сельской учительницы Анны Малород и многое другое.

Все эти бумаги, содержащие описание жизни толстовцев в СССР, авторы-крестьяне вынуждены были десятилетиями скрывать от обысков и конфискаций. Очередной такой налет был совершен на квартиру Дмитрия Моргачева в Пржевальске агентами КГБ летом 1977 года, уже после того, Как Генеральный прокурор СССР объявил толстовцев невиновными в предъявленных им обвинениях. Ничего «опасного» для себя власти во время обыска не нашли, но тем не менее 85-летнему старику угрожали, от него требовали, чтобы он не писал «ничего такого». Под этой хорошо понятной каждому советскому гражданину формулой чины КГБ понимают любые произведения, в которых авторы свидетельствуют о перенесенных гонениях и репрессиях. Зная нравы властей, толстовцы уже давно научились дублировать каждую свою рукопись, размножать и рассылать другим единомышленникам каждое общественно важное письмо или документ. Мне, естественно, не удалось познакомиться со всем архивом толстовцев-крестьян, но и те несколько тысяч листов, которые я успел прочитать, скопировать и вывезти из Советского Союза, дают исчерпывающую картину жизни и гибели этого удивительного клана единомышленников.

Как известно, сам Лев Николаевич Толстой считал, что число его сторонников в России ничтожно. Отвечая на определение Синода, отлучившего его от Церкви, он писал: «...Мне хорошо известно, что людей, различающих мои взгляды, едва ли есть сотня...»( Лев Толстой. Полное собр. соч. в 90 томах. Том 34, стр. 246. «Ответ на определение Синода от 20-22 февраля...») Но две трети века спустя, беседуя со стариками толстовцами, я смог убедиться, что уже в советское время жили и сохраняли свои убеждения тысячи последователей учения Льва Толстого. В основном это были крестьяне, но много было среди них и горожан — рабочих, мелких служащих, учителей, врачей. Сотни из них были брошены в лагеря и тюрьмы, в сумасшедшие дома и ссылки. Более ста толстовцев расстреляны. Не удивительно, что после всех страданий и преследований маленький народ единомышленников Льва Толстого насчитывает сегодня, очевидно, не более полусотни здравствующих членов. Их средний возраст в 1977 году колебался от 75 до 90 лет. Их пример, их жизнь дает, как мне кажется, ответ на тот вопрос, который я задавал и себе, и своим читателям в своих прошлых книгах: можно ли выстоять, можно ли сохранить свою совесть незапятнанной, живя в тоталитарном обществе? Толстовцы ответили на это всей своей жизнью, равно трагичной и героической. Толстовцам Советского Союза, мученикам совести, победителям в шестидесятилетнем марафоне посвящаю я эту книгу.

* * *

Но прежде чем мы заглянем в дневники, жизнеописания и письма русских крестьян, прежде чем услышим живые их голоса, свидетельствующие о себе, оглянемся на сотню лет назад — в ту пору, когда появились на Руси первые последователи мыслителя и учителя из Ясной Поляны. Кто они были? С чего началось это столь удивительное для рационального и индустриального XIX века движение? И как сам Лев Николаевич Толстой относился к своим единомышленникам?

 

Глава I
ПАСТЫРЬ И МАЛОЕ СТАДО
Лев Толстой и толстовцы (80-е годы — 1910 год)

Сто лет назад, на пороге 80-х годов, в России произошло событие, на которое современники почти не обратили внимания. Знаменитый писатель граф Лев Николаевич Толстой перестал писать романы и углубился в религиозные искания. Равнодушие современников понять не трудно. В социальной жизни России происходили в это время события драматические. Револю-ционеры, перейдя к активному террору, напрягали все силы, чтобы убить царя Александра Второго и тем деморализовать государственную администрацию. Чтобы захватить власть, они сеяли в стране сумятицу, стреляли в губернаторов, жандармских генералов и других крупных государственных чиновников. На их террор власти также отвечали террором. Революционеров вылавливали, арестовывали, судили. Ссылки, заключение в крепость и казни стали бытом времени. Страсти с обеих сторон накалились до крайности. Близилась роковая дата: 1 марта 1881 года — день убийства Государя. Гибель царя еще более разожгла огонь ненависти между монархистами и революционерами. Расправы над революционерами приобрели еще более жестокий и массовый характер. Началась эпоха, когда не только революционная, но и вообще всякая живая мысль на Руси заглохла на многие годы.

В кипении этих событий религиозные переживания автора «Войны и мира» и «Анны Карениной» даже его близким казались не слишком актуальными. В ноябре 1879 года Софья Андреевна Толстая писала своей сестре Т.А. Кузьминской: «Лёвочка всё работает, как он выражается, но, увы, он пишет какие-то религиозные рассуждения, чтобы показать, что церковь несообразна с учением Евангелия. Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но делать нечего, я одно желаю, чтобы уж он скорее это кончил и чтобы прошло это как болезнь».

Но странная «болезнь» не проходила. Более того, она усугублялась с годами. Пятнадцать лет спустя Софья Андреевна жаловалась своей сестре, которая в 1894-м году не смогла провести, как обычно, лето в имении Толстых в Ясной Поляне: «Без вас одни посетители предвидятся — темные. А они мне до того опостылели, что иногда хочется на них какой-нибудь пистолет или мышьяк завести» (С. А. Толстая — Т. А. Кузьминской, письмо от 8 апреля 1894 г.) Темными, в противовес своим великосветским гостям, Софья Андреевна называла последователей мужа. Надо полагать, что последователей этих было уже немало, потому что Толстая поминает их недобрыми словами чуть ли не в каждом письме. «Ты знаешь, Таня, как я ненавижу всех этих так называемых толстовцев, — писала она два года спустя. — Праздный, слабый народ, вечно с кем-то борющийся и шатающийся по чужим домам (богатым больше) и живущий на чужих хлебах»( С. А. Толстая — Т. А. Кузьминской, письмо от 12 июля 1896 г.). Оставляя оценку толстовцев на совести жены писателя, я хотел бы только обратить внимание на то, как просчиталась она, полагая, что и десятку людей в России не будут интересны религиозные искания ее мужа. Начиная с середины 80-х годов, число последователей Толстого-философа стремительно возрастает. К его идеям приобщаются люди самого разного общественного положения. И в том числе крестьяне.

Что же представляли собой религиозные переживания Льва Толстого, те, что сначала были столь мало интересны русскому обществу, а затем вызвали к жизни целое движение — толстовство? Он сам обстоятельно изложил Суть дела в ряде книг и статей. Наиболее четко и аргументированно описано его новое мировоззрение в книге «В чем моя вера». Там же рассказал он, при каких обстоятельствах после многих лет атеизма сделался он верующим Человеком и как по-новому понял учение Христа. Вкратце рассказ этот можно свести к следующему.

Самым главным местом в Евангелии для уверовавшего Толстого оказались слова Спасителя: «Вы слышали, что сказано": око за око, зуб за зуб". А Я говорю вам: не противься тому» (Матф. гл. V, стих 38, 39).

Толстой пишет: «Я вдруг в первый раз понял этот стих прямо и просто. Я понял, что Христос говорит то самое, что говорит... И истина восстала передо мной во всем ее значении». Истина, как ее понял 50-летний Толстой, заключалась в том, чтобы жить, не отвечая на зло других и не возбуждая ни у кого зла. Только таким образом можно нейтрализовать, заставить отступить бесконечно растущие в мире обиды, зависть, ненависть, злодейства. Только так можно улучшить себя и окружающий нас мир. И только так надлежит поступать человеку во всех случаях жизни. Мысль о том, что не надо противиться злу насилием — основной стержень новых взглядов Толстого.

Как же, однако, жить, не противясь злу, в современном многоэтажном обществе, в современном государстве, с его армией, администрацией, полицией, судом? Толстой проявил немалое гражданское мужество, доведя философию непротивления до практических, каждодневных выводов.

Тому, кто пожелал бы следовать его взглядам, он шаг за шагом показывает, как надо вести себя в современном обществе. Современникам программа эта показалась не менее радикальной, нежели программа анархистов и народовольцев.

Первая заподведь Христа, на которую Толстой обратил внимание и на которую он взглянул под новым углом зрения, звучала в Евангелии от Луки так: «Не судите, и не будете судимы; не осуждайте, и не будете осуждены» (Лука, VI, 37). Толстой увидел в этих словах Спасителя не только призыв не осуждать ближнего на словах, но и требование не судить людей судом, не судить их своими человеческими учреждениями — судами. А коли так, не следует христианину обращаться в суд и ни в каком качестве не следует принимать участие в судебном процессе. Отсюда следует и соответствующее отношение к уголовным законам: законы эти чаще всего противоречат Евангельским заповедям, и их следует игнорировать. Такое же нигилистическое отношение заповедь «Не судите» вызвала у Толстого и к судебным приговорам и к тюрьмам и к казням. А так как суд, тюрьмы и казни — есть продукт деятельности государства, то Толстой считает, что государство, государственный аппарат — носитель зла, источник антихристианской морали и деятельности. Надо всеми силами противиться тому насилию, в которое вовлекает государство (всякое государство!) своего гражданина.

Анализ других заповедей Христа приводит Толстого к мысли о святости брака. Не должно не только изменять жене, но и разводиться с ней. Он выступает против института разводов и вторичных браков, против права государства развязывать те узы, которые закреплены свыше. Третья заповедь Спасителя — «Я говорю: не клянись вовсе» — также вызывает у Толстого современные ассоциации. Для русского писателя-философа она означает неприемлемость таких основ государственной власти, как судебная и военная присяга. Точно так же, размышляя о заповеди, предписывающей «любить врагов своих», приходит он к мысли, что не должно делать различия между отношением к своему народу и народу иноземному. Не следует поддаваться государственному и личному национализму, патриотизму и шовинизму; не надо воевать с инородцами, не надо вооружаться против них. А коли государство принуждает к этому христианина, он должен отказаться от оружия и от службы в армии. Кстати, напоминает Толстой, так и делали христиане первых веков, несмотря на все кары, которые обрушивали на них римляне.

Толстой считает, что заветы Христа вполне исполнимы и доступны для исполнения каждому, даже в условиях современного государства. Нужно только найти в себе мужество собственными силами изменить свою жизнь, перестать творить зло, не гневаться на окружающих, не прелюбодействовать, не заниматься накоплением богатств, жить не для себя только, но для всего народа, для потомства. При этом не следует надеяться на жизнь загробную, идею загробного существования Толстой отрицает. Зато он уверен, что исполнение Христовых заповедей здесь, на земле, и есть та жизнь в Боге, о которой говорил Спаситель.

Толстой вовсе не скрывает от своих современников, что тот, кто станет детально соблюдать пять заповедей Христа, войдет в конфликт с современным государством. Он не скрывает и того, что подлинный христианин может при этом и пострадать. Но лично для себя он делает следующий вывод: «Больше ли будет у меня неприятностей, раньше ли я умру, исполняя учение Христа, мне не страшно. Это может быть страшно тому, кто не видит, как бессмысленна и погибельна его личная одинокая жизнь, и кто думает, что он не умрет. Но я знаю, что жизнь моя для личного одинокого счастья есть величайшая глупость и что после этой глупой жизни я непременно только глупо умру. И потому мне не может быть страшно. Я умру так же, как и все, так же, как и не исполняющие учения; но моя жизнь и смерть будут иметь смысл и для меня, и для всех. Моя жизнь и смерть будут служить спасению и жизни всех, — а этому-то и учил Христос.»( Л.Н.Толстой. «В чем моя вера». Prideaux Press, Letchworth, England, 1976, стр. 100.)

Толстой дает своим читателям некоторые советы относительно того, как практически овладеть новой счастливой жизнью. Для этого надо жить в единстве с природой, с землей, при свете солнца и на свежем воздухе. Он считает основой человеческого блага труд, но труд любимый. Работать надо не для того, чтобы накапливать материальные блага; ибо «Человек не затем живет, чтобы на него работали, а чтобы самому работать на других. Кто будет трудиться, того будут кормить».( Там же, стр. 128.) Третье условие правильной жизни — семья, но такая, где дети — счастье, а не обуза. Еще одно условие счастливой и правильной жизни — «свобод-ное, любовное общение со всеми разнообразными людьми мира». И, наконец, последнее — здоровье и безболезненная смерть. Толстой считает, что в современном ему обществе «чем ниже, тем здоровее, и чем выше, тем болезненнее мужчины и женщины. Деревенские мужики, — говорит он, — несмотря на свою тяжелую работу и скудную пищу, здоровее городских жителей, бар, чиновников и купцов».

Вот, собственно, и все элементы того, что можно назвать «учением Толстого». Собственно, никакого нового учения Толстой не создал. Он лишь соотнес Евангельские заповеди с поведением человека XIX века, человека, живущего в современном христианском якобы государстве. Но как раз это-то Толстой и отрицает: он не считает Россию христианским государством, вернее не считает христианским государственный аппарат и официальную государственную церковь. Он обвиняет церковь в искажении заповедей Спасителя. И не только православную церковь, но и католическую и протестантскую. Но особенно православную, за то, что она освящает войны, суды и казни, рабство и разводы, службу в армии, ненависть к иноверцам. «Церковь на словах признала Христа, — пишет Толстой, — а в жизни прямо отрицала его».

Заканчивая 22 января 1884 года свою книгу «В чем моя вера», Лев Толстой писал, что церковь, независимо от того, православная она, католическая или протестантская, по существу давно уже мертва, ибо «составляется из людей, взывающих «Господи! Господи!» и творящих беззаконие» (Матф., VII, 21,22). Но нарождается другая церковь, состоящая «из людей, слушаю-щих слова сии и исполняющих их... Мало ли, много ли теперь таких людей, но это — та церковь, которую ничто не может одолеть, и та, к которой присоединятся все люди».

Он закончил книгу на высокой оптимистической ноте, процитировав стих из Евангелия от Луки (ХII,32) «Не бойся, малое стадо! ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство».

Позднее, уже в советское время, все, кто писал о религиозных исканиях Льва Толстого, утверждали (таков был «социальный заказ»), что автор книги «В чем моя вера» вовсе не интересовался последователями и не стремился обзаводиться учениками(М.В.Муратов в книге «Л.Н.Толстой и В.Г.Чертков» (М., 1934, стр. 180) пишет: «Перспектива иметь последователей, объединенных в своего рода секту, нисколько Толстого не радует».). Это неверно. Великий моралист вовсе не был равнодушен к распространению своих взглядов. Больше того, он хотел, чтобы как можно больше людей постигли ту прекрасную истину, которая открылась ему при вдумчивом чтении Евангелия. Естественно, мечтал он при этом не о секте, а о массовом этическом движении. Ему казалось (особенно в начале 80-х годов), что людям очень просто будет постигнуть, что ядро учения Христа заключается в том, чтобы не отвечать злом на зло и насилием на насилие. И как только люди поймут эту немудреную истину, так и жизнь свою смогут перестроить в согласии с ней. И тогда — кто знает? — может быть, вся Россия, а за ней и весь мир стронется, сдвинется с извечно накатанной дороги войн, злодеяний и угнетения.

Открыв для себя путь спасения, Толстой, в отличие от некоторых других более поздних писателей и мыслителей, не стал выдавать себя за мессию, открывателя великих истин. Он представлял себя обществу скорее как толмач, переводчик, которому случайно удалось разобраться в тайнах Христовой речи. Но при этом он искренне верил в то, что подлинные евангельские истины, в том виде, как он их постиг, могли бы преобразить общество, способное их усвоить и практически применять в жизни.

Людей, готовых разделять его взгляды, поначалу находилось крайне мало. Очевидно, первым, кто принял идею непротивления и все вытекающие из нее выводы, был домашний учитель детей Толстых Василий Иванович Алексеев. Еще до знакомства со Львом Николаевичем он переболел революционными настроениями, потом уехал в Соединенные Штаты, чтобы в условиях американской демократии создать земледельческую общину. Община быстро распалась. Алексеев вернулся домой, твердо убежденный в том, что ни натравливающая пропаганда, ни бомбометание не способны изменить жизнь русского общества к лучшему. Ключ к свободе лежит внутри каждого человека. Лев Толстой нашел в его лице преданного последователя. Однако скоро им пришлось расстаться. Софья Андреевна подслушала разговор мужа с учителем своих детей: два единомышленника обсуждали текст письма к царю Александру Третьему с просьбой помиловать убийц Александра Второго. В накаленной обстановке 1881 года, тотчас после убийства царя-освободителя, мысль эта показалась Софье Андреевне столь возмутительной, что она предложила учителю покинуть их дом.

Другим человеком, способным понять идею непротивления злу насилием был близкий знакомый Толстых публицист, автор книг по вопросам философии, Николай Николаевич Страхов (1828-1896). Начитанный, высокообразованный Страхов был великолепным собеседником, но он, как скоро заметил Лев Николаевич, лишь наблюдал жизнь со стороны, не будучи способным активно участвовать в ней. Толстой как-то сказал о нем: «Страхов как трухлявое дерево — ткнешь палкой, думаешь, будет упорка, ан нет, она насквозь проходит, куда ни ткни — точно нет в нем середины: вся она изъедена у него наукой и философией» (Алексеев В.И. «Воспоминания о Л.Н.Толстом». Рукопись. Хранится в Государственном музее Л.Н.Толстого в Москве.)

Были среди первых толстовцев еще несколько интеллигентов и аристократов, и в том числе известный художник Н.Н.Ге. Но о большей части этих последователей Толстой мог бы сказать, как он сказал об одном из более поздних своих учеников: «Он слишком согласен». К тому же, люди этого рода не могли, да и не собирались перестраивать свою жизнь на новых началах. Приобщение к толстовскому идеалу ограничивалось у них разговорами в гостиных. Толстой же искал людей, способных действительно переломить свою жизнь, готовых перестроиться так, чтобы действительно жить по Евангелию. Таких вокруг него долгое время не находилось, и это его угнетало. Горечь одиночества явственно звучит в одном из писем Толстого тех лет. Обращаясь к незнакомому юноше, который показался ему близким по взглядам, Лев Николаевич признается: «Вы верно не думаете этого, но Вы не можете представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящее Я, презираемо всеми окружающими меня. Знаю, что претерпевший до конца спасен будет; знаю, что только в пустяках дано человеку право пользоваться плодами своего труда или хотя бы видеть этот плод, а что в деле божьей истины, которая вечна, не дано видеть человеку плод своего дела, особенно же в короткий период своей коротенькой жизни, знаю всё, и все-таки часто унываю» (Л.Н.Толстой — М.А.Энгельгардту, дек.1882 — янв.1883 г.).

Но постепенно число последователей росло, и это искренне радовало старого писателя. В его письмах в течение следующих тридцати лет можно найти много восторженных строк относительно тех, кто отказался по нравственным причинам от службы в армии или «горит огнем только что воспринятой истины и желанием итти проповедывать ее»( Л. Н. Толстой — В. Г. Черткову, 9 декабря 1907 г.).

Поначалу большая часть людей, которые увидели в великом писателе учителя жизни, относилась к числу горожан-интеллигентов. В Ясную Поляну пишут и приезжают железнодо-рожные инженеры, недоученные агрономы, сельские учителя, библиотекари, гимназисты. Они расспрашивают Толстого, как им покинуть город, оставить жизнь, которая кажется им нечистой, нехристианской, как и где заняться ручным трудом. Некоторые толстовцы начали организовывать кооперативные товарищества, земледельческие общины. Такие общины возникали в разных местах страны, но, как правило, быстро распадались. Толстой сочувственно относится к планам вчерашних горожан. У него нет возражений против общин. Одному из энтузиастов-общинников он совершенно четко разъясняет свое отношение к единомышленникам, решившим осесть на земле: «Согласен с вами в том, общем значении, которое вы приписываете общине и в особенно-сти стремлению людей к соединению, проявляющемуся в общине... Осуждать общинную форму жизни могут только люди, которые живут в форме жизни более соответствующей христианско-му и нравственному складу, чем общинное. Таковой же я не знаю...» (Л. Н. Толстой — М. С. Дудченко, 18 февраля 1909 г. Юбилейн. собр. соч., том 79, стр. 76.)

При этом, однако, Льва Николаевича беспокоит мысль о том, что всякого рода общественное предприятие само по себе требует организационных усилий, энергии, а это отвлекает людей, собравшихся в общину от их первоначальной задачи — усовершенствования своего духовного мира. Он писал: «Одно, на чем я настаиваю и что мне все яснее и яснее становится с годами, это та опасность ослабления внутренней духовной работы при перенесении всей энергии — усилия — из внутренней области во внешнюю»( Там же).

Эти вполне справедливые опасения отравляли для Толстого его отношения с единомышленниками-интеллигентами. Выслушав рассказ одного из наиболее ярых общинников, он написал художнику Н.Н.Ге: «Я признаю их высоту и, как на свою, радуюсь, но что-то не то» (Л Н.Толстой и Н.Н.Ге. Переписка. «Академия», М.-Л., 1930. Письмо Л.Н.Толстого к Ге от 28 ноября 1892 г.). Жизненный опыт подсказывал писателю, что интеллигент-индивидуалист, не привыкший жить роевой, ульевой жизнью деревни, перенесет в сельскую общину свой городской индивидуализм и тем самым подорвет идею христианского единения. Этот тайный индивидуализм его последователей-горожан отталкивал, пугал Толстого. Он писал:

«Едет человек из Харькова... или из Полтавы или даже от вас ко мне, едет мимо десятков миллионов людей, считая их чуждыми, для того, чтобы приехать к своим единоверцам в Твери, Туле, Воронеже. Вроде как в городе едут господа в гости из Морской на Конюшенную, и все эти люди, среди которых они проталкиваются, не люди, а помехи, а настоящие для них люди там, на Морской... Но для светских людей это простительно, это последовательно. Но для людей, хотящих итти за Христом, нет более нехристанского отношения — это отрицание того, что составляет сущность учения»( Письмо Л.Н.Толстого В.Г.Черткову от 19 октября 1892 г.).

У своих последователей яснополянский мудрец хотел видеть больше естественности, цельности, меньше натужности при исполнении заповедей Евангелия. Он напряженно вглядывался в каждого нового посетителя Ясной Поляны и своего дома в Москве в надежде найти цельную натуру, ясные, искренние чувства. Из толпы поклонников удалось в конце концов выявить несколько таких наиболее верных людей. Самым близким оказался Владимир Григорьевич Чертков, аристократ, из семьи наиболее приближенной к царскому дому. Чертков, ставший впоследствии издателем Толстого, его страстным пропагандистом, теоретиком и практиком толстовского движения, Чертков, о котором Толстой записал в своем дневнике: «Он удивительно одноцентренен мне»( Запись в дневнике 6 апреля 1884 года.), — очень точно понял причину недовольства Льва Николаевича своими последователями. «Главное меня поражает то, — писал Чертков Толстому, — что наше понимание жизни не вызывает, не усиливает даже во многих из нас (во мне даже в том числе) истинной непосредственной доброты, любви, благоволения к людям. Кто сам по себе добр между нами, тот остается добрым, а кто менее добр, тот не становится, по-видимому, более добрым» (В.Г.Чертков — Л.Н.Толстому 8-9 апреля 1888 г. Цит. по кн.: М.В.Муратов. Л.Н.Толстой и В.Г.Чертков. М., 1934, стр. 185).

Эта мысль Черткова чрезвычайно занимала Льва Николаевича. Она смыкалась с наблюдениями над тем, как натужно, как трудно сживаются между собой толстовцы в общинах, как мало тепла дарят друг другу эти люди, вроде бы твердо решившие итти евангельским путем. Все это заставляло задумываться над тем, что, очевидно, город, городская жизнь, городское воспитание с детских лет подавляет в людях простые дружелюбные чувства. А крестьяне?..

Еще в 1881 году Толстой услыхал про тверского крестьянина Василия Кирилловича Сютаева, который отверг церковную обрядность и еще до Толстого выработал жизнепонимание, очень близкое к толстовскому. Сютаев (1819-1892), читавший по складам и вовсе не умевший писать, поразил Толстого своей простотой, добротой и мудростью. Он считал, что всего важнее в человеке его внутренний мир, а не внешнее устроение. Внутренний мир и должен определять наше поведение в мире внешнем. С бедностью и пороками городских окраин он предлагал бороться самым простым способом: брать детей из нищих рабочих семей на воспитание к людям обеспеченным. И хотя сам не был богат, готов был взять двоих воспитанников, чтобы своим примером, своей трудовой, праведной жизнью воспитать доброе потомство России. Не слыхав никогда про марксово «бытие определяет сознание» и марксово же учение о будущем коммунизме на земле, тверской мужик опровергал и то и другое одной фразой: «ВСЁ В ТЕБЕ И ВСЁ СЕЙЧАС». Афоризм этот стал излюбленным афоризмом Толстого. Встречу с Сютаевым считал он одной из самых важных в своей жизни. Встреча эта в частности убедила его в том, что крестьяне в массе своей лучше горожан подготовлены к восприятию евангельской заповеди о непротивлении и всех, за ней следующих. Им не надо насиловать себя, когда речь идет о ручном труде, о жизни среди природы, ибо это их естественное состояние. Постоянная жизнь «на людях» побуждает их к взаимопомощи, дружелюбию по отношению друг к другу. Что же касается церковной обрядности, то в 80-х годах отказ от нее стал среди русских крестьян массовым явлением.

Речь шла о возникавших по всей России сектах. Кроме нецерковных христианских объединений, таких, как баптисты, молокане, штундисты, в эти годы народились секты «мормонов», беспоповцев, малеванцев, старый и новый Израиль и т.д. Сектантское движение, охватившее чуть ли не всю страну, живо интересовало Толстого. В сектантах он увидел потенциальных своих последователей. У него возникли тесные отношения с сектантами Тульской и Орловской губерний. Сохранилось жандармское Дело, из которого явствует, что эти контакты вызвали серьезное беспокойство властей. С сентября 1882 года отставной поручик граф Лев Николаевич Толстой по распоряжению министра внутренних дел находился под негласным наблюдением полиции(Дело № 34-а канцелярии самарского губернатора 3 стола «об отставном поручике графе Льве Толстом». Начато 13 июня 1883 г. Опубликовано в журнале «Русская Мысль», кн. XI, октябрь 1912 г.)

Дело это пополнилось в 1883 году новыми материалами: чтобы поближе познакомиться с сектантами Заволжья, Толстой в мае 1883 года выехал в свое имение в Самарской губернии.

Бузулукский исправник рапортом от 13 июля 1883 года за номером 2201 доносил самарскому губернатору: «Прибывший на свой хутор, Патровской волости, Бузулукского уезда, Граф Лев Николаевич Толстой, бывая в селе Гавриловке и разговаривая с крестьянами, внушает им, что их понятия об учении Господа Иисуса Христа ложны, что напрасно они устривают храмы, совершают богослужения и молятся въявь, что, по учению Спасителя, люди, живущие на земле, все равны между собою, никто ничего не должен считать своим; все общее; царства на земле нет, оно в самом человеке. На возражение крестьянина того села Тимофея Булыкина (староста церковный), отчего он, придерживаясь учения Спасителя, не раздает даром имения, а сдает его за деньги, граф ответил, что лично он согласен даром отдать землю, но ему не позволяет его жена. На вопрос же Булыкина: если царства на земле нет, то должны ли они платить подати и разные налоги, граф ответил неутвердительно; тогда Булыкин ответил, сказал, что Спаситель сам платил подать Кесарю. Это граф пояснил так: Иисус Христос платил подати не ради обязанности, а чтобы ему не делали притеснения в его учении. Булыкина граф назвал серьезным человеком и обещал ему придти к нему в дом еще побеседовать. Настоящий разговор происходил в доме крестьянина Курносова при крестьянах: Василии, Алексее и Леониде Федотовых, Кузьме Панкратове и Николае Чирьеве...».

Судя по материалам Дела № 34-а, отставной поручик Толстой за месяц пребывания в своем заволжском имении успел взбаламутить всю Патровскую волость. В описании современников один из эпизодов его проповеднической деятельности выглядел так:

«Крестьянин Николай Чирьев, зажиточный хозяин, один из убежденных последователей Льва Николаевича, давал односельчанам и окрестным жителям по договорам, засвидетельство-ванным в волостном правлении, ссуды деньгами и хлебом под обеспечение пашней, покосом или лесом. Лев Николаевич как-то заметил Чирьеву, что такие договоры и обеспечения нравственно не имеют никакого значения... «Ты им так поверь, — сказал Лев Николаевич. — На совесть. Ты вот поднимаешь землю, стараешься сделать ее плодородною. Так вот и совесть надо поднимать. А то совесть плода не будет давать, бурьяном порастет, совсем заглохнет. Если человек имеет совесть — он и без расписки тебе отдаст, а если не имеет, — ты хоть как его обязывай, все равно ничего не получишь». — «А как же быть с теми, у кого совести не окажется?» — «Совесть у всех людей есть. У одних большая, у иных — малая, — отвечал Лев Николаевич. — Совесть воспитывать надо...»

— «Как же ее воспитывать-то?» — допытывался Чирьев. «Да вот... делите вы, известным порядком, пашню и сенокосы сообща, всем миром, — отчего же вам не установить известный порядок и в кредите? Установите давать деньги и хлеб без расписок и на совесть. И когда вы согласитесь держаться этого порядка, увидите, все должны будут блюсти свою совесть».

Чирьев передал предложение Льва Николаевича своим единомышленникам, и те согласились, в виде опыта, попробовать давать деньги и хлеб «без бумаги» на совесть. Опыт удался. Только двое не возвратили долга, потому что погорели; но и они пришли на мир, поклонились и попросили обождать».( Журнал «Русская Мысль» кн. XI, 1912. А. Дунин. Граф Л. Н. Толстой и толстовцы в Самарской губернии. По данным Самарского губернского архива.)

Хотя, как я уже говорил, крестьяне среди толстовцев составляли лишь небольшую часть, в глазах Льва Николаевича именно они, а не интеллигенция были наиболее искренними и оттого более ценными его единомышленниками. К мысли этой он постоянно возвращался в своих письмах. «Я крестьянскую жизнь знаю и непрестанно за нее душой страдаю и думаю о том, как помочь этому великому горю», — написал он крестьянину Калужской губернии Алексею Еремину. И эти слова лучше всего выражали его подлинное чувство к русскому мужику. Для обращающихся к нему крестьян находит Лев Николаевич удивительно добрые и теплые слова («Третьего дня был у меня гимназист харьковский Попов. Я не знал, что он жил у вас. Он неясен и, думаю, был тяжел вам. То ли дело люди из народа. Третьего дня был у меня крестьянин молодой. Удивительная ясность и сила. Нынче был Новиков, другой крестьянин. Ах, если бы позволил Бог написать для них именно то, что хочется». Л.Н.Толстой — В.Г.Черткову 2 октября 1897 г. Юбилейное собр. соч., том 88, стр. 55.). Он сохраняет терпение и уважительный тон даже тогда, когда его деревенские корреспонденты покушаются на его основные идеи и пытаются повернуть его в одних случаях к православию, а в других — к революционной борьбе.

Особенно теплы его ответы деревенским толстовцам. «Письмо ваше мне было очень приятно получить, потому что всегда радостно узнать, что люди одинаково с тобой веруют», — писал он Кириллу Вороне из Харьковской губернии(Письмо от 26 сентября 1909 г. Том 80, стр. 112.). «Любезный брат, — обращается Толстой к крестьянину Владимирской губернии Семену Рыбаку. — Не имею ни малейшего сомнения в вашей искренности. Общение с такими людьми как вы и мысль о том, что мои писания могли помочь им в их духовном росте, составляют лучшую радость моей жизни» (Письмо от 9 октября 1909 г. Том 80, стр. 131.)

Двойственное отношение к толстовцам проходит через все последнее тридцатилетие жизни Льва Николаевича. Его радуют отдельные люди, в которых он видит действительных своих единомышленников. Такие люди, кто бы они ни были и где бы ни жили, всегда для него подарок. Особенно высоко ценит он того, кто оказался достаточно сильным, чтобы преобразить свою жизнь, построить ее на соблюдении Евангельских заповедей. «За что мне такая радость — восклицает он, узнав о своем единомышленнике, американском писателе Эрнсте Кросби (1856-1907). — Как это сделалось, что люди, так как и я, еще больше чем я, любят то самое, чем я живу, и служат тому же самому, чему служить я уже начинаю чувствовать свое бессилие» (Письмо Л.Н.Толстого к В.Г.Черткову от 21 января 1907 г. Цит. по кн.: М.В.Муратов. Л.Н.Толстой и В.Г.Чертков по их переписке. М., 1934, стр. 361.). Он хочет, чтобы таких примеров было как можно больше, в идеале, чтобы все общество постепенно переняло его принципы жизни. Но вместе с тем у него возникает тягостное чувство, когда он наблюдает за массовыми усилиями толстовцев, объединяющихся в коммуны и колонии. В коммунах этих возникают бесконечные ссоры, дрязги, взаимное недоброжелательство. К концу своей жизни он ощутил уже явную антипатию к этим интеллигентским коммунам. В ту сферу духа, где каждый шаг был им выстрадан, где каждый вывод находил он путем глубокого личного раздумья, строители коммун и колоний вносили вульгарную суету, многословие, а главное — недоброже-лательство друг к другу. При таком подходе жизнь «миром» теряла для Толстого всякий смысл. Когда в 1909 году сельский учитель Попков запросил Льва Николаевича о том, где можно сыскать земледельческие толстовские колонии, тот ответил с несвойственной ему в таких случаях резкостью, что никаких колоний не знает и вообще считает устройство колоний и общин с особым, специальным уставом «для нравственного совершенствования бесполезным и скорее вредным»( Л.Н.Толстой — Н.Попкову 22 июля 1909 г. Полн. собр. соч., том 80, стр. 30.). Колеблясь между толстовством «общинным» и «индивидуальным», Толстой явно предпочел в конце концов последнее.

Но тот социальный механизм, который Лев Николаевич завел своим личным примером, своими книгами и публицистическими статьями, со временем начал работать сам по себе. Толстовцы выщеплялись из самых различных слоев общества. В бумагах В.Г.Черткова сохранился помеченный 1891 годом «Список лиц, иногда ошибочно именуемых «толстовцами», чем привыкли обозначать людей несуществующих или по крайней мере не долженствующих существовать». Явно саркастическое наименование списка отражает ту антипатию, которую в начале 90-х годов вызывали толстовцы в русском «высшем обществе». В списке значилось всего около 60 имен. Но по годам число единомышленников стремительно росло. На рубеже XX века можно говорить уже о сотнях толстовцев, а в годы, последовавшие за кончиной Льва Толстого, произошел подлинный взрыв толстовских настроений. Перед Первой мировой войной толстов-цы в России исчислялись уже тысячами. Очевидно, ко времени Октябрьской революции можно было говорить о 5-6 тысячах единомышленников великого писателя и моралиста.

Много это или мало? Жизнь показала, что толстовское толкование Евангелия не привело к массовому этическому движению в стране(В.Г.Чертков писал по этому поводу писателю А.И.Эртелю 25 декабря 1895 года: «...Какое для меня может иметь значение, много ли найдется в современном обществе людей, готовых разделять мое понимание жизни? Я понимаю жизнь так, а не иначе, не потому, что я думал, что так можно успешнее влиять на людей, а просто потому, что не могу иначе понимать ее, чем так, как понимаю». Цит. по упоминавшейся кн. М.В.Муратова, стр. 188.)

Но мысли Учителя дали толчок тем, кто способен был к духовному совершенствованию. То, что толстовцев в России оказалось не так уж много, вовсе не означает, что роль их в социальной жизни была ничтожна. Наоборот, влияние толстовцев на сектантов, на крестьянские массы, на некоторые слои русской интеллигенции было значительно большим, чем можно было бы ожидать, исчисляя их состав поштучно. Но главное состояло в том, что люди этого сорта несли в себе такой мощный заряд самосознания и сопротивления, что им уготовано было в иную эпоху, уже при советской власти, стать подлинными мучениками и героями. О их гибели и победе пойдет рассказ в следующих главах. Но сперва попробуем восстановить историю того, как толстовцы до революции впервые столкнулись со своими будущими убийцами — большевиками и что из этого вышло.

Глава II
БОЛЬШЕВИКИ И ТОЛСТОВЦЫ
(90-е годы — 1917)

Владимир Ленин называл себя в анкетах литератором и журналистом. Но определить его публичное творчество как журналистику можно лишь с большими оговорками. У Ленина мы не найдем статей, которые в соответствии с традиционными задачами журналистики предназнача-лись бы для объективного освещения какого-либо события или проблемы. Все без исключения статьи Ленина носили пропагандистский характер. Он либо призывает общество России свергнуть насильственным путем существующий режим, либо разоблачает и оспаривает своих идейных противников, как правило, обнаруживая в их действиях и планах намерения мелкие и грязные. Случается также, что Ленин в своих произведениях делает попытку привлечь кого-то в качестве союзника в настоящей или будущей борьбе. Эти три сюжета присутствуют во всех его публичных выступлениях даже тогда, когда он касается вопросов экономики, религии или философии. Так что считать Ленина журналистом не приходится. Он даже не публицист, но страстный агитатор и пропагандист, пользующийся печатным словом с единственной целью: ускорить задуманную им революцию. В этой связи может показаться странным, что за короткое время вождь большевиков посвятил семь статей Льву Толстому. Кроме того, мы находим суждения, ссылки и цитаты из Толстого в тридцати двух его работах.

Нынешняя официальная советская точка зрения на повышенный интерес вождя революции к писателю состоит в том, что Ленин «внутренне тяготел к этой могучей личности, стремился глубже познать Толстого, осмыслить его творчество как уникальное явление в истории русской и Мировой культуры»( А.Шифман. Живые нити (Друзья Льва Толстого вблизи В.И.Ленина). Вопросы литературы №4, 1977.). Но достаточно прочитать хотя бы несколько строк из того, что сам Ленин писал о Толстом и толстовцах, чтобы понять, насколько такое академическое объяснение, сформулированное современными советскими литературоведами и политиками, чуждо реальности. В начале 1911 года, когда вся мировая пресса оплакивала смерть Толстого, Ленин писал Максиму Горькому, с которым в это время находился в особенно дружеских, доверительных отношениях: «Насчет Толстого вполне разделяю Ваше мнение, что лицемеры и жулики из него святого будут делать. Плеханов тоже взбесился враньем и холопством перед Толстым... Толстому ни «пассивизма», ни анархизма, ни народничества спускать нельзя»( Письмо от 5 января 1911 г. Ленин, ПСС, 5 изд., т.48, стр. 11-12.). В этих словах — квинтэссенция отношения политика Ленина к мыслителю Толстому. Толстого-писателя, ставшего при жизни классиком, игнорировать в общественном плане большевики не могли, но философское, духовное наследие его было глубоко чуждо тем, кто готовил насильственный вооруженный переворот. В статьях о Толстом, предназначенных для печати, Ленин еще кое-как сдерживает себя, опасаясь оттолкнуть читателей излишне резкими оценками. Но в письмах к близким, говоря о великом писателе, выражается он, как правило, грубо и даже цинично. Презрение и ненависть звучат в оценках Ленина и тогда, когда он говорит о последователях философских взглядов Толстого. В письме к своей приятельнице Инессе Арманд в 1916 году Ленин комментирует брошюру французского пацифиста Амбера Дро. Не желая проливать кровь, Дро отказался во время Первой мировой войны взять в руки оружие и был осужден военным трибуналом. По этому поводу Ленин писал: «Боже, какая каша в голове. Толстовец — боюсь, что безнадежный» (выделено Лениным. Письмо от 16 декабря 1916 года, том 49, стр. 339.).

Впрочем, было бы неточно и даже неверно определять отношение Ленина и большевиков к толстовским идеям и толстовским последователям только как ненависть и презрение. За 20 лет, предшествовавших революции 1917 года, между этими двумя группами возникали самые различные ситуации.

Об игре российских социал-демократов, а позднее большевиков с толстовцами более откровенно рассказывает видный деятель большевизма и личный друг Ленина Владимир Бонч-Бруевич (1873-1955). В молодости Бонч-Бруевич лично познакомился со Львом Толстым, сотрудничал в толстовском издательстве «Посредник». Толстой писал в эти годы «Воскресенье». Для задуманных им образов революционеров нужны были сведения о подпольщиках: каковы их взгляды, о чем они спорят, что читают, как распространяют нелегальную литературу. Со своей стороны, двадцатидвухлетний социал-демократ Бонч-Бруевич имел задание кое-что разузнать о Толстом и его друзьях и по возможности перетащить их на сторону своей партии. В первый день нового 1896 года он явился на квартиру В.Г.Черткова и здесь провел с Толстым и его друзьями нечто вроде «разъяснительной беседы». Тогда же он написал своей будущей жене Величкиной: «...Я всеми силами старался поколебать их мнение относительно революционеров... Конечно, я уверен, что не поколебал их мнение совершенно, но все-таки след от разговора, конечно, останется» (В.Д.Бонч-Бруевич. Избранные сочинения. Том II, стр. 473. Письмо к В.М.Величкиной 2 января 1896 года.).

Попытки «переубедить» Толстого, приспособить его для нужд большевистской пропаганды продолжались и позднее. Находясь в Швейцарии в качестве политического эмигранта, Бонч-Бруевич обращается к Толстому с письмами, призывая его от имени своих коллег выступать с обличительными статьями по поводу голода в России. Он обещает также, что соберет среди политических эмигрантов деньги для голодающих крестьян. Это также должно было, очевидно, расположить Толстого, занятого в 1898 году заботами о помощи голодающим. Жена Ленина Надежда Крупская, опять-таки в надежде «приручить» великого писателя, собирается в 1902 году посылать ему из Швейцарии большевистскую «Искру» и для этой цели выясняет у общих знакомых адрес Толстого. В 1907 все тот же Бонч-Бруевич, желая вызвать интерес Толстого к программе и деятельности большевиков, отправил ему брошюру «О бойкоте третьей Думы», которая включала статью Ленина «Против бойкота. Из заметок с-д публициста». Было сделано еще несколько попыток как-то расположить писателя к идеям и акциям большевиков, но неудачно. Толстой на это попросту не обратил никакого внимания. Похоже, что он даже не читал ленинской статьи о себе, написанной в 1908 году («Толстой как зеркало русской революции».).

Кроме попыток вступить в дружбу с самим Толстым, большевики ради своих тактических целей поддерживали отношения с его единомышленниками, в частности, с проживавшим в те же годы в Швейцарии другом Толстого П.И.Бирюковым. Дружелюбные отношения между Лениным и Бирюковым в те нелегкие для большевиков времена простирались так далеко, что когда в Женеве была создана библиотека Российской социал-демократической рабочей партии (РСДРП), Бирюков, последователь и биограф Льва Толстого, передал в эту библиотеку часть своих книг. Позднее, в 1905 году, после отъезда большевиков из Швейцарии, толстовец Бирюков принял на хранение не только их библиотеку, но и архив ЦК РСДРП [А.Шифман. «Живые нити». Друзья Льва Толстого вблизи В.И.Ленина. Вопросы литературы №4, 1977, стр. 172. Интересно, что впоследствии, прийдя к власти, большевики не любили вспоминать этот факт. Бонч-Бруевич в своих воспоминаниях о судьбе библиотеки РСДРП (1932 г.) «забыл» даже упомянуть имя толстовца Павла Бирюкова (1860-1931).].

Однако при всем том личном расположении некоторых большевиков к отдельным толстовцам, между ними всегда существовал неразрешимый глубокий конфликт. И те и другие, видя жестокости царской бюрократии, не желали молчать, и те и другие считали, что положение трудового человека в России надо изменить, улучшить, но едва только речь заходила о том, как, каким образом это сделать, выяснялось коренное различие методов. Если даже оставить в стороне вопросы тактики, можно видеть, что между толстовцами и большевиками существовало глубочайшее расхождение в философском подходе к российской действительности. Революци-онеры понимали окружающее социальное зло как нечто находящееся ВО ВНЕ: вне их личности, вне их партии, вне трудового народа. Толстовцы, наоборот, видели трагизм сложившейся ситуации в недостатках всех членов общества, в нравственном несовершенстве каждого человека, будь то царский генерал или беднейший мужик.

Представление о социальном зле как о чем-то чужеродном, злонамеренно привнесенном извне, традиционно присуще дохристианскому (языческому) мироощущению. В сознании, лишенном христианской ориентации, как и в сознании людей дохристианской эры, мир оказывается населенным многочисленными «злыми силами», которые вопреки и независимо от человека правят природой и обществом. В одной из своих книг (Марк Поповский. Жизнь и житие профессора Войно-Ясенецкого, архиепископа и хирурга. Париж, ИМКА-Пресс, 1979.)  я уже имел возможность обратить внимание читателей на странный и печальный феномен: после тысячи лет христианства российский массовый человек сохранил почти в чистом виде язычес-кую веру в то, что зло социальной несправедливости есть нечто вторгающееся в его чистую и безгрешную жизнь извне, и в зле этом всегда виноват кто-то другой. Позиция эта особенно привлекательна для слоев зависимых, приниженных. Представление о жестоком необоримом зле, приходящем снаружи, удовлетворительно объясняет человеку социальных низов его неудачи и питает мстительное чувство. Революционеры великолепно использовали эту извечную российскую ориентацию для своих политических целей, натравливая низы на жупелы «царизма», «капиталистов и помещиков»( Вся дальнейшая история коммунистического государства пронизана все тем же постоянным поиском врагов во вне: «Антанта», «Керзон», «кулаки и подкулачники», «вредители», «враги народа», «американские империалисты», «сионисты» и т. д. и т. п.).

Бесплодному и жестокому принципу поиска зла во вне Лев Толстой противопоставил поиск зла внутри, в себе. Его мысль о необходимости самоусовершенствования по сути была призывом к личной ответственности каждого за все, что происходит в обществе. Толстой ничего не придумал нового, он лишь напомнил русскому обществу о евангельском видении мира. Он как бы перевел Евангелие на язык современности, доступный и понятный каждому россиянину конца XIX века, дополнил Благую весть примерами из окружающего реального мира послерефо-рменной России. Никакое насилие, — возгласил он, — не изменит сущности человека; никакие будущие экономические переделки и успехи не принесут человеку счастья. Большевистским лозунгам о «светлом будущем», которое надо добывать с оружием в руках, уничтожая злокозненных капиталистов и помещиков, Толстой противопоставил слова тверского мужика Василия Сютаева: «Всё в тебе и всё сейчас». Авторитет Толстого-писателя, человека праведной жизни, придал толстовской проповеди личной вины и личной ответственности широкую известность и признание в русском обществе. Толстовское учение стало символом веры как для многих горожан-интеллигентов, так и для крестьян. Многие из тех, кого привлекло толстовское миропонимание, вовсе не спешили объявлять себя толстовцами или еще как-то определить свою принадлежность к той или иной партии или группе. Они просто предпочитали строить свою жизнь, свое поведение на христианской основе. В этой связи самарский журналист-толстовец Илья Ярков (родился в 1892 году) в неопубликованной рукописи «Моя жизнь» вспоминает о своих дореволюционных спорах с единомышленниками. Они много толковали о том, насколько совместима с христианскими взглядами служба в войсках в качестве, например, санитара. При этом, поясняет Ярков, «эти христианские взгляды были для нас только псевдонимом толстов-ства, то есть собственно толстовских взглядов» (И.Ярков. Моя жизнь (Автобиография). Часть III. Машинопись. Авторский экз.). Таким образом, Толстой оживил, освежил для своих современ-ников общеизвестные евангельские идеи, которые как бы привяли от постоянного повторения их под церковными сводами. Толстовство лишало революционеров той роли, которой они более всего домогались: роли единственных спасителей угнетенных. Толстовцы показывали, что русское общество при желании может преобразить себя без посторонних благодетелей, собственными силами. У них и примеры для этого были убедительные: многочисленные группы крестьян-сектантов в разных концах страны, которые уже организовывали свою жизнь на новых началах. Между сектантами и толстовцами возникло дружеское взаимопонимание. Хотя государственная перепись 1897 года учла только 2 миллиона сектантов на 120 миллионов населения России, известный знаток этого вопроса А.С.Пругавин полагал, что вместе со старообрядцами сектанты в России составляют не менее 20 миллионов человек. А большевик Бонч-Бруевич говорил даже о 26 миллионах(См. статью Л.Борецкого в «С-Петербургских Ведомостях» за 24 и 25 января 1902 года (Л.Борецкий — псевдоним Пругавина): «Два миллиона или же двадцать миллионов». См. также: Бонч-Бруевич. Избранные сочинения в трех томах. М., 1959. Том I, стр. 175.). Надо ли пояснять, что для революционеров всех сортов толстовская проповедь, увеличение числа сторонников и единомышленников Толстого стали опасностью номер один.

Отношение к сектантам, а по существу к 20 миллионам русских крестьян, стало тем перекрестком, на котором впервые столкнулись и многажды затем сталкивались социал-демократы (позднее большевики) и толстовцы. Впервые это столкновение произошло еще в середине 90-х годов. В это время несколько тысяч крестьян сектантов, именующих себя духоборами или духоборцами, жители Тифлисской губернии и еще двух кавказских областей, отвергли обряды и таинства православной церкви, стали отказываться от службы в армии. Вождь духоборов П. В. Веригин, высланный в Архангельскую губернию, сумел там познакомиться с неизданными религиозно-публицистическими произведениями Льва Толстого. Оказалось, что идеи Толстого чрезвычайно близки духоборам. Веригин стал писать своим единоверцам письма, в которых по существу рекомендовал им толстовские идеи. Под влиянием этих писем крестьяне-сектанты решили отказаться от службы в армии. В июне 1895 года они торжественно сожгли оружие. Началось жестокое преследование духоборов. Около четырех тысяч сектантов были выселены из своих деревнь и загнаны в горные аулы, где были обречены на безработицу и голод.

За духоборов вступились толстовцы. В.Г.Чертков в английской газете опубликовал подробности о травле крестьян. Затем группа толстовцев (Чертков, Бирюков и Трегубов) написали воззвание к русской общественности, призывая помочь сектантам, которых лишили средств к жизни.

Толстой не только дополнил воззвание своим послесловием, но и передал в помощь голодающим тысячу рублей, а также обещал впредь отдавать голодающим крестьянам все гонорары, которые получал в театрах за исполнение его пьес.

В результате этой мирной акции Чертков был изгнан за границу, а Бирюков и Трегубов отправлены во внутреннюю ссылку. «История эта получила в столице глубокий резонанс. К радости моей и удивлению всё петербургское общество в разных слоях негодует на эту ссылку», — писала Софья Андреевна Толстая своей сестре Т.А.Кузьминской. Проводы и прощание Чертковых и Бирюкова с друзьями были очень трогательны и торжественны. «В день приходило до сорока человек самых разных сословий и положений: и высшая аристократия и мужики, писатели, дворники, ученые, музыканты, курсистки, военные...»( С.А.Толстая — Т.А.Кузьминской 12 февраля 1897 года. Архив Толстовского музея в Москве.)

В следующем году началось переселение духоборов в Канаду. Эта эмиграция, которая спасла их от полного уничтожения, стала возможной только благодаря вмешательству и помощи Льва Толстого и толстовцев. Судьбой этих несчастных интересовались в те годы и социал-демократы. В мае 1896 года Г.В.Плеханов говорил В. Д. Бонч-Бруевичу, что вопрос о крестьянах «становится ребром». «Пока мы не сломим самодержавия, пока не завоюем первые политичес-кие свободы, эти современные крестьянские протестанты, несомненно, будут иметь известное значение в нашей борьбе»( Бонч-Бруевич. Избранные сочинения. Том I, стр. 325.). В плеханов-ском ПОКА и была вся суть отношения социал-демократов к крестьянству. Пока, в тот момент, недовольные крестьяне-сектанты были им нужны. Их нельзя было уступить толстовцам. Бонч-Бруевич был послан своей партией сопровождать очередную партию духоборов, едущих в Канаду. Считалось, что этот близкий к Ленину партиец-профессионал едет исследовать быт и экономику духоборов. Но в действительности поездка носила пропагандный характер и прежде всего была акцией антитолстовской. Впоследствии Бонч-Бруевич откровенно писал:

«Мы, старые, опытные политики, прекрасно понимали, что при царизме, когда самодержавие еще не было низвергнуто, надо было «вместе бить и врозь итти». Вот поскольку сектантство помогало нам бить царизм... поскольку они внедряли в народ отрицательное отношение к самодержавному строю, постольку мы готовы были их поддерживать... А в наших нелегальных комитетах мы заводили с ними знакомство, дабы приобщить их насколько возможно к общественному движению, всегда старались расколоть их внутри по классовому признаку» (Там же, стр. 377.).

Обсуждая крестьянскую проблему, большевики в своей среде никогда не скрывали, что «мелкий собственник» русский мужик для них союзник лишь временный, и в дальнейшем они вовсе не собираются защищать крестьянские интересы. Точно так же не собирались они отказаться от важнейшего пункта своей программы, в котором объявили себя непримиримыми атеистами. И при всем том попытки заигрывать с сектантами не прекращались никогда.

Задачу использовать крестьянско-сектантское недовольство для своих политических целей социал-демократы окончательно сформулировали на Втором съезде партии в 1903 году. На этом съезде Ленин прочитал составленный Бонч-Бруевичем доклад «Раскол и сектантство в России». «В настоящее время, — говорилось в нем, — мы должны употребить все силы, имеющиеся в нашем распоряжении, на этот предмет, чтобы расшевелить социал-демократической пропагандой крестьянские массы. Один из удобных путей к этой массе представляют из себя сектанты, организованные уже в общины, вследствие чего и воздействие на них гораздо легче, чем на другие части крестьянского населения...» (Бонч-Бруевич В.Д. «Раскол и сектантство в России». Доклад II съезду РСДРП.)  По этому докладу была принята съездом специальная резолюция, призывающая усилить пропаганду среди сектантов.

Циничные планы большевиков наталкивались в России прежде всего на противодействие толстовцев. Толстовцы, особенно такие близкие к Льву Толстому, как Чертков, Бирюков, Трегубов, считали своим долгом предупреждать крестьян-сектантов об опасности слева. В сентябре 1902 года находившиеся в эмиграции Чертков и Трегубов разослали до пятидесяти тысяч писем крестьянам, приглашая их ответить на такие, например, вопросы: «Хорошо или дурно бунтовать против притеснителей, грабить и убивать правителей?» «Что должен и чего не должен делать христианин в наше время для улучшения своей веры и общей жизни?» (Там же. От редакции «Свободного слова» к русским сектантам. Том I, стр. 11.)

Тесную связь между крестьянами-сектантами и толстовцами большевики справедливо считали для себя крайне опасной. Многие их действия носили активно антитолстовский характер. Аргументируя необходимость такой борьбы, Бонч-Бруевич говорил на Втором съезде РСДРП: «Мы должны выбить толстовцев из их позиций, а для этого есть единственный способ: дать сектантам такую небольшую газетку, которая лучше и всесторонней отвечала бы их назревшей потребности политического саморазвития»( Бонч-Бруевич. Избранные сочинения. Том I, стр. 187-188.)  Газета социал-демократов (большевиков) для сектантов-крестьян начала выходить в январе 1904 года, и главной задачей ее было оторвать крестьян от толстовских идей, от толстовского влияния(Газета «Рассвет» выходила в течение 1904 года. Всего вышло 9 номеров. Редактор: Бонч-Бруевич.) Для того, чтобы «выбить толстовцев из их позиций», друзьям Ленина годились любые средства. Так, в поисках материалов для своей антитолстовской газеты, Бонч-Бруевич, нисколько не смущаясь, обращается из Женевы к Льву Толстому с просьбой прислать документы о преследовании сектантов в России. «Все это мы тщательно переплетем, — писал он, — а когда будет в России свобода, тогда вместе со всей библиотекой, перевезем в одну из столиц, где и организуем широкую библиотеку — русский Британский музей»( Бонч-Бруевич — Льву Толстому 10 августа 1904 г. Отдел рукописей Толстовского музея в Москве.)

В то время как Бонч рисовал Толстому «светлое будущее», когда каждый гражданин свободной России сможет прочитать о страданиях крестьян-сектантов, Ленин выступал с резкой критикой Толстого-мыслителя и его последователей. «Тогда только добьется русский народ освобождения, когда поймет, что не у Толстого надо ему учиться добиваться лучшей жизни, а... у пролетариата». (В.И.Ленин. ПСС. 5 изд. Том 20, стр. 70-71. «Толстой и пролетарская борьба».) Особенную злобу Ленина вызывали толстовцы. Он находит для них самые уничижительные, самые оскорбительные эпитеты. Для него толстовец — «...истасканный истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который публично бия себя в грудь, говорит: "Я скверный, я гадкий, я занимаюсь нравственным усовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками"». И еще: «Толстой смешон, как пророк, открывший новые рецепты спасения человечества, и потому совсем мизерны заграничные и русские толстовцы...»

Так оно и шло все первое десятилетие XX века: большевики поочередно пытались обольстить религиозное, евангельски настроенное крестьянство, в котором становилось с годами все больше толстовцев, и одновременно яростно набрасывались на тех же крестьян, когда не находили в них стремления бунтовать, жечь имения и самочинно делить помещичью землю. Еще более яростно атаковали они толстовцев-интеллигентов за их непротивленчество, за попытки сблизиться с крестьянами, отвратить их от кровавых эксцессов. Но в 1914 году произошли события, после которых большевики-прагматики снова увидели для себя в толстовцах некий прок.

С первых дней мировой войны толстовцы, как и многие другие сектанты, начали отказываться от службы в царской армии. Их судили в военных трибуналах, приговаривали к дисциплинарным батальонам, тюрьме, а кое-кого и к каторге (И.Ярков получил 8 лет каторжных работ). Для последователей Льва Толстого эти действия не были акцией политической. Неприятие любого насилия лежало в основе их мировоззрения. Именно в этом пункте они наиболее решительно расходились с революционерами любого толка, именно эта сторона толстовства более всего раздражала и народовольцев, и анархистов, и эсеров, и большевиков (социал-демократов). Еще в 1897 году, за два десятка лет до большевистской революции, знаменитый анархист Петр Кропоткин, встретив в Англии эмигрировавшего толстовца В.Черткова, написал ему:

«Если бы вам (толстовцам — М.П.) удалось соединить большое количество людей — большое непременно, которые во имя общечеловеческой поруки... подняли голос против всякого насилия сверху — экономического, политического и нравственного, — тогда насилие снизу, как самоотверженный протест против насилия сверху, все менее и менее становилось бы необходимым. Пока этого нет, насилие снизу останется фактором прогресса нравственного...» (Кропоткин — Черткову 10 июня 1897 г. Цит. по кн.: М.В.Муратов. Л.Н.Толстой и В.Г.Чертков. Изд. муз.Толстого, М., 1934.)

Как личность, известная своим мужеством и благородством поведения, Петр Кропоткин был приятен и В.Г.Черткову, и Льву Толстому, с которым он также обменялся письмами. Однако этот революционер ни толстовцев, ни самого Толстого в необходимости насилия в общественной жизни не убедил. Толстой писал по этому поводу: «Его аргументы в пользу насилия мне представляются не выражением убеждения, но только верности тому знамени, под которым он честно прослужил свою жизнь» (Толстой — Черткову 19 июня 1897 года. Цит. по книге Муратова.)

Не приняв призывов к насилию со стороны анархиста Кропоткина, толстовцы не приняли и войны, в которую вступила летом 1914 года Россия. К 1916 году протест против кровопролития поддерживали уже не отдельные лица, но большая организованная группа последователей и друзей Льва Толстого. Группа эта активно распространяла по Москве антивоенные листовки. В отличие от листовок большевиков, призывы непротивленцев-толстовцев были подписаны подлинными именами. Подписавшие эти листки были схвачены и преданы военному суду.

Большевики, как известно, считали поражение России в войне благом, так как, по их расчетам, такое поражение приблизило бы вожделенную пролетарскую революцию. В этой связи выступления толстовцев и особенно начатое против них судебное преследование большевиков порадовало. Тем более, что «дело толстовцев» приобрело довольно шумный характер: на скамье подсудимых оказались люди известные и уважаемые. В защиту толстовцев выступили самые крупные адвокаты, о толстовцах много писали газеты. Большевики надеялись, что суд приговорит толстовцев к большим срокам заключения или к ссылке в Сибирь и это приведет к новой волне отказов от военной службы. Вопреки этим надеждам все непротивленцы были по суду оправданы. Так или иначе, на почве неприятия войны отношение большевистского руководства к толстовцам на пороге революции снова улучшилось. Но не надолго.

В большом архиве В.Г.Черткова (65000 листов), который был в 1961 году передан в отдел рукописей Государственной библиотеки имени Ленина в Москве, имеется много материалов, показывающих, что толстовцы уже летом 1917 года поняли, что большевики рвутся к власти и власть их будет для народа нелегкой. В своих издательствах «Единение» и «Братство народов» они опубликовали листовку, написанную крестьянином-толстовцем Тульской губернии Михаилом Новиковым. Листовка называлась «Две свободы — ложная и истинная». В своем обращении Новиков противопоставил идеал евангельский идеалу партийному, социалистическому, и пришел к выводу, что: «...Во все времена и у всех народов при всяких государственных порядках тот, кто имел в себе больше внутренней свободы, неразрывно связанной с вытекающими из нее стремлениями к трезвости, трудолюбию, бережливости — всегда лучше всех других устраивал и свою внешнюю материальную жизнь... Но люди будто забыли об этом и... стараются примкнуть к партиям — и в последнее время даже из среды сектантов...» (Архив В.Г.Черткова в библиотеке им. Ленина в Москве. Фонд 435.)

Летом 1917 года, вскоре после неудавшейся попытки большевиков захватить власть, Чертков выступил с серией докладов, опять-таки разъясняя позицию толстовцев по отношению ко всякому насилию, как государственному, так и партийному. Наконец, 28 октября, на третий день после захвата власти большевиками, когда по всей стране начались массовые убийства и всякого рода насилия, группа толстовцев, в которую входили В.Чертков, И.Горбунов-Посадов и другие, начала прямо на улицах Москвы распространять обращение «Прекратите братоубийство! Товарищам, братьям». Появляться в эти дни на улицах с такими листовками было смертельно опасно. И тем не менее толстовцы, и в том числе женщины, не остановились перед выполнением своего долга. Раздача Обращения продолжалась три дня. «Остановите взаимное братоубийство, — значилось в Обращении. — Все вы, борющиеся между собой, к какой бы стороне вы ни принадлежали, вы, люди всех партий и классов, — вспомните, что все вы братья, сыны единого человечества».

Из черновых карандашных пометок в блокноте жены Владимира Черткова Анны Константиновны Чертковой (блокнот хранится в архиве Черткова в библиотеке им. Ленина) видно, что листовки толстовцев подчас встречали сочувствие и даже симпатию участников вооруженного восстания. В одном случае с содержанием Обращения полностью согласился солдат, в другом — рабочий. Но, как записала Черткова, попадались ей красногвардейцы, кричавшие: «Ты смотри, курсистка, — правильно говори, а если будешь за буржуев, против нас, так мы тебе всю маску сорвем, штыком в тебя пырнем». Анну Черткову поразило, насколько смутно представляли себе цели революции все эти солдаты и рабочие с винтовками. Об одной такой встрече она записала: «30-го утром понесли последнюю пачку. Дала рабочему, он взял, стал читать и говорит: "А все-таки не бросим оружие до тех пор, пока все мерзавцы (подчеркнуто Чертковой — М.П.) не будут на нашей стороне!" — И смех и грех! Понимай как знаешь!»

Итог двадцатилетнего диалога большевиков и толстовцев перед революцией 1917 года сводится очевидно к тому, что партии, планировавшей вооруженный захват власти, не удалось поколебать христианскую позицию толстовского братства и вовлечь последователей Льва Толстого в свои планы. Но, с другой стороны, и толстовцам не удалось уберечь русское крестьянство от веры в большевистские политические лозунги о земле и мире. Прав оказался П.А.Кропоткин, который в письме к В.Г.Черткову писал: «Человечество всегда двигалось только актуальными (подчеркнуто П.Кропоткиным — М.П.) силами, которые вы и пытаетесь создать. Удастся ли вам сплотить эти силы — не знаю; думаю, что нет»( Кропоткин — Черткову 10 июня 1897 г. Цитирую по книге Муратова «Л.Н.Толстой и В.Г.Чертков». М., 1934.). Толстовские идеи любви к ближнему, личной ответственности и необходимости самоусовершенствования не оказались в первом десятилетии XX века достаточно актуальными, чтобы завоевать, увлечь русское общество. Большевистская фразеология оказалась более привлекательной, более актуальной.

Толстой как будто предвидел эту ситуацию. В одном из последних своих произведений «Христово учение» он задался вопросом: почему человечество не пошло за Христом. Он считает, что стать подлинными христианами людям всегда мешали соблазны. «Соблазны есть ловушка, в которую заманивается человек подобием добра», — писал великий моралист. Одним из таких соблазнов, по его мнению, является государство. «Он (соблазн государства — М. П.) состоит в том, что люди оправдываются в совершении ими грехов благом многих людей, народа, человечества». При любой власти руководители страны маскируют государственное насилие подобием добра. Но коммунисты сделали этот соблазн особенно массовым и всеобъемлющим. Вслед за кровопролитием, которое последует при уничтожении капиталистов и помещиков, коммунисты обещают народам «светлое будущее», всеобщий коммунистический рай. Коммуни-стическое государство есть попытка оправдать государственную идею вообще, оно является апологией насилия и принуждения. В глазах Толстого большевистское государство должно выглядеть значительно более отталкивающим, чем всякая другая власть, которая меньше камуфлирует свои подлинные неблаговидные цели. К сожалению, эту важную мысль поняли лишь очень немногие ученики Толстого. На пороге октябрьского переворота рядовые толстовцы туманно представляли себе, что означает для них и для страны в целом власть большевиков. Большевистская фразеология, включавшая лозунг о мире, представлялась им наиболее разумной и даже нравственной. Вот как описывал свое тогдашнее состояние самарский толстовец Илья Ярков:

«...Апрель-сентябрь 1917 года — поистине удивительное время. Тогда в России... все «колобродило»... ферментировалась какая-то качественно совсем иная форма жизни. Народ искал путей, по которым должно было пойти дальнейшее развитие и углубление революции. И главнейшая проблема, которая тогда волновала все без исключения умы, была проблема войны и мира: «Продолжать ли вести войну или же найти средство активно выключиться из нее?..» На чьей стороне был я? — Скажу коротко: на стороне тех, кто — тогда — не хотели продолжать войну. На стороне тех, кто главнейшим программным пунктом своей борьбы объявляли скорейшее прекращение войны: «Долой войну!» Самый лозунг «братания» на фронте был мне как нельзя более по душе. Как назывались люди, которые горой стояли за прекращение войны? Назывались они — «большевики». И за избирательный список этих самых «большевиков» (в Самаре он был под номером 1-м) мы тогда с Марьей (женой) и отдали дважды свои голоса. Ни к какой другой партии у меня не лежало сердце» (И.П.Ярков (Куйбышев). «Моя жизнь». Автобиография. Машинопись. Ок. 1000 стр. Авторский экземпляр.)

Переворот 25 декабря 1917 года толстовец Ярков также воспринял с одобрением. «...К нашему основному настроению и тогда, и возможно теперь — можно с полным основанием приложить слова моего тезки Ильи Эренбурга: «Я не оплакивал ни имений, ни заводов, ни акций: я был беден и богатство сызмала презирал». Мы с писателем, стало быть, к приходу Октября находились в одинаковой имущественной позиции: нам нечего было терять» (Там же. Цит. из книги И.Эренбурга «Люди, годы, жизнь». М., 1961, стр. 338.)

Откуда было знать в 1917 году мелкому самарскому служащему, а позднее журналисту Яркову, что в следующие полвека он поплатится за свои толстовские взгляды сначала трехлет-ней (1929-1931) административной ссылкой, затем смертным приговором военного трибунала (1942) и, наконец, пребыванием в сумасшедшем доме (1951-1954), специально построенном НКВД для тех, чьи взгляды не совпадали с официальными. (Там же. Цит. из книги И.Эренбурга «Люди, годы, жизнь». М., 1961, стр. 338.)

Глава III
«ЗОЛОТОЙ ВЕК»
Большевики и толстовцы во время Гражданской войны (1918-1922)

Толстовцы, с которыми мне приходилось беседовать об истории их маленького народа, вспоминали начало 20-х годов как время для них сравнительно благополучное. А один из опрошенных мною стариков даже назвал эпоху 1918-22 годов «золотым веком толстовства». И действительно, придя к власти, большевики в первые годы не слишком беспокоились о толстов-цах. Может быть оттого, что были заняты борьбой с более опасным врагом, а возможно, полагая (вполне справедливо), что толстовцы теперь от них никуда не уйдут и с этим старинным другом-врагом рассчитаться они всегда успеют. Так или иначе, толстовцы-горожане (большинство и них жило в Москве) смогли развернуть в эти годы довольно активную деятельность. Еще при Временном правительстве 2 июня 1917 года они организовали в Москве Общество Истинной Свободы в память Л.Н.Толстого. Общество располагало большой библиотекой религиозного и философского содержания, вегетарианской столовой, которая вместе с тем служила клубом — местом постоянных лекций, бесед и публичных диспутов. При обществе же функционировало основанное еще при жизни Л.Н.Толстого издательство «Посредник», которое в первые годы после революции выпускало произведения Толстого, запрещенные царской цензурой. Во главе Общества стояли В.Чертков, В.Булгаков и П.Бирюков. В разные годы Общество объединяло от 750 до тысячи членов, в основном горожан-интеллигентов. Такие же общества начали в те годы возникать и в провинции: остались свидетельства о создании Обществ Истинной Свободы в двух деревнях Смоленской области, а также в селах Заволжья и Подмосковья ((В толстовском журнале «Истинная Свобода» № 1 за апрель 1920 года была помещена следующая заметка: «Деревня Драгуны, Смоленской губернии, Демидовского з-да, Касплянской волости. В декабре 1919 г. здесь возникло Общество Истинной Свободы в память Л.Н.Толстого. Учредители прислали в Московское ОИС письмо, в котором между прочим говорится: "Мы хотим пойти по тому пути правды, истины, добра, итти по которому так громко призывал всех людей Лев Николаевич"».)

Особенно оживилась деятельность Общества в 1920 году в связи с десятой годовщиной смерти Л.Толстого. Двадцатого ноября на вечер в Большом зале Консерватории собралось более 2000 слушателей. Доклад делал писатель Андрей Белый и один из руководителей Общества Валентин Булгаков. Оба доклада носили полемический характер, но особенно остро прозвучала речь Булгакова. Он не только изложил основные религиозно-философские идеи Толстого, но и в высшей степени критически отозвался о так называемых достижениях большевистской революции. Эти достижения бывший секретарь Льва Толстого определил как внешние, так как революция не устранила ни войн, ни казней, ни социального неравенства. Речь Булгакова сопровождалась горячими аплодисментами одной части зала и свистками и шумом со стороны другой половины слушателей. Довести речь до конца Булгакову не дали. Он лишь успел сквозь шум выкрикнуть, что в российскую действительность, в которой и прежде никогда не было привычки к свободному слову, нынешние властители внесли еще большую нетерпимость.

Толстовские торжества 1920 года показали, что внешние перемены в положении двух издавно конфликтующих сторон ничего в их взаимоотношениях не изменили. Хотя большевики пришли к власти, толстовцы Советской России остались при тех же взглядах и принципах, которые они публично высказывали и до октября 1917 года. Для распространения своих взглядов служили им не только различные торжества и диспуты, но и их собственные газеты.

По разрозненным номерам, сохраняемым в Ленинской библиотеке в Москве, можно проследить, как развивалась толстовская печать в первые годы революции. Первую толстовскую газету «Единение» Чертков начал выпускать, очевидно, еще до октября 1917 года. Как можно понять, существовала некоторое время также газета «Голос Толстого». Затем обе газеты слились в издание «Голос Толстого и Единение» с подзаголовком: «Повременное издание, посвященное обновлению жизни при свете разума и любви». Позднее власти закрыли ее и появилась газета «Обновление жизни», опять-таки выпускаемая неутомимым В.Г.Чертковым. В 1920 и 1921 годах В.Ф.Булгаков выпускал также журнал «Истинная свобода». Очевидно, в провинции были и другие толстовские издания, но существовали они недолго. Мне пришлось держать в руках лишь толстовскую газету «Братство», выходившую в Киеве в 1920. Дольше других, до 1922 года, просуществовала газета «Teristo», выходившая на языке эсперанто. Толстой в свое время приветствовал появление эсперанто как средства распространения его религиозно-философских идей. Газета эсперантистов в 1922 г. уже не была чисто толстовской, но на ее страницах толстовцы нашли свое последнее прибежище. Они писали на темы педагогики, сельского хозяйства, развивая, однако, при этом свои мысли о жизни по совести. К концу 1922 года закрылась и эта газета. В следующие 7-8 лет единственным средством публичного письменного общения между друзьями и последователями Льва Толстого оставался маленький Бюллетень, печатаемый раз в месяц на стеклографе тиражом в 200 экземпляров. Дурно напечатанные на отвратительной бумаге листки Бюллетеня мне никак не удавалось скопировать на микрофильм. Но при всем полиграфическом убожестве издание это вызывает глубокое уважение своим содержанием: от идей Льва Толстого толстовцы не отказались до последней минуты, до тех пор, пока представляли собой какое-то организационное единство.

Толстовцы пользовались коротким «золотым веком» начала 20-х годов для того, чтобы снова и снова повторять в своих газетах, журналах и бюллетенях, что к свободе и равенству каждого отдельного индивидуума может привести только нравственное усовершенствование в свете христианства. Они продолжали публично утверждать, что любая власть, независимо от социальной и экономической системы, господствующей в стране, исключает подлинное христианство, ибо христианство предполагает любовь между людьми, а государство ради своих интересов требует от гражданина насилий через участие в военной службе. Со ссылкой на Герцена, которого они цитировали особенно охотно, толстовцы писали, что спасая самого себя, человек делает больше для спасения человечества, нежели в том случае, когда он пытается спасти мир («Истинная свобода», №1, 1920.).

Свою миссию толстовцы видели прежде всего в том, чтобы защитить российского гражданина от социалистических экспериментов, в самой сути которых таится презрение к человеку, к личности (Академик физиолог Иван Петрович Павлов, не будучи толстовцем, точно сформулировал эту же мысль в терминах своей науки: «Если то, что делают большевики с Россией, есть эксперимент, то для таких опытов я пожалел бы дать даже лягушку». (Лекция перед студентами Военно-Медицинской Академии в 1918 г. Цит по автобиографии проф. Бабкина. Чикаго, 1951.))  Они не принимали деления общества на классы и не соглашались с идеей большевиков о том, что личность имеет смысл и значение, только если она принадлежит к большинству, к классу угнетаемых. Секретарь Л.Толстого Н.Н.Гусев в статье «За кого бы был Лев Толстой» писал в разгар Гражданской войны, что Лев Николаевич, буде он жил в эпоху братоубийственной войны, не стоял бы ни на стороне красных, ни на стороне белых, но обличал бы насилие обеих сторон . («Голос Толстого и Единение», №12, 1919. Николай Гусев. «За кого бы был Л.Толстой».).  Надо ли говорить, что большевистское руководство с раздражением реагировало на подобные высказывания и постоянно закрывало толстовские издания. Впрочем, в пределах столицы в те неустойчивые для них времена власти предпочитали действовать увещевающим словом.

Начиная с декабря 1919 года по август 1920 между наркомом просвещения старым большевиком А.В.Луначарским и толстовцами, а также деятелями различных культов состоялось несколько диспутов. Дебаты происходили в большом зале Политехнического музея и собирали тысячные аудитории. В первый вечер нарком Луначарский сделал доклад, в котором объяснил точку зрения своей партии на религию. В качестве вывода он заявил, что благодетелем человечества является не Христос, а большевики как авангард рабочего класса. Спустя два месяца, 5 марта 1920 года, состоялась дискуссия, в которой кроме Луначарского принимали участие поэт-символист Вячеслав Иванов, еврейский рабби и православный священник. От толстовцев выступил В.Булгаков. Среди прочего Булгаков обратил внимание аудитории на то, что Луначарский, в силу малой своей подготовленности, не различает между собой таких понятий, как вера, религия и церковь. Для большевика Бог таков, каким его представляет православная церковь. Между тем, все растущее количество сект показывает, что образ Божий в сознании людей чрезвычайно разнообразен. Соответственно различны формы веры, различен и тот смысл, который люди, верящие по-разному, вкладывают в свою веру. Призывая народ к безверию, следовало бы прежде всего понимать, от чего именно отвращаешь людей.

В дальнейших диспутах с большевиками Валентин Булгаков и Владимир Чертков занимали наиболее непримиримую позицию. Во время встречи 7 августа 1920 года В.Чертков прямо заявил, что большевистские вожди в России надругались над самым высоким чувством народа, над его верой в Бога; отсюда проистекает недоверие народа к большевизму. Несмотря на то, что Луначарский считался наиболее интеллектуальной личностью среди большевиков, и ему ассистировали такие специалисты по проблеме атеизма, как Емельян Ярославский (будущий глава советского антирелигиозного ведомства) и профессор Рейснер, публика отмечала, что позиция толстовцев аргументирована более солидно. Толстовские ораторы показали себя людьми более образованными и просто более умными, нежели их оппоненты и даже их союзники.

Высшего накала дебаты достигли на двух последних вечерах в Политехническом музее 18 и 26 августа 1920 года. В докладе, который он озаглавил «Лев Толстой и Карл Маркс», Валентин Булгаков заявил, что всякий социализм, который обещает рай на земле, есть лишенная всякого смысла фантазия. Человеческие инстинкты не меняются от того, что в стране возникают новые формы власти. В социалистическом государстве, как и во всяком другом, основанном на насилии, не исчезнут ни корысть, ни собственничество, ни ненависть. Революция, которая сосредоточена только на внешних, экономических аспектах жизни, будет вливать новое вино в старые мехи. Обновить человека изнутри может только революция умственная, революция духа (В.Ф.Булгаков. «Лев Толстой и Карл Маркс» в кн. «Лев Толстой и современность». Стр. 55-66.).

Луначарский продолжал, однако, утверждать, что инстинкты и чувства зависят от социаль-ного положения человека. Освобожденные от капиталистической экплуатации, граждане новой России обновятся умственно и духовно и построят новое общество.

Но пока в столичных залах антирелигиозные ораторы и ораторы религиозные оттачивали друг против друга свои доводы, в российской глуши вопрос о толстовцах решался совсем по-другому. Надо заметить, что Октябрьская революция и Гражданская война сильно изредили ряды толстовцев-интеллигентов. Многие из них погибли от голода, на фронтах, а также в результате всякого рода репрессий, часть эмигрировала. Некоторые вступили в коммунистичес-кую партию, но основная масса, опасаясь арестов и преследований, стала скрывать свои религиозные симпатии. Зато в начале 20-х годов все больше становилось в России толстовцев из крестьян. Призыв Толстого жить на земле, жить простой трудовой жизнью крестьян вовсе не затруднял. То была их естественная жизнь. Возможность организовывать коммуны, возможность, которую открыла для них в первые годы советская власть, также отвечала их надеждам и полностью соответствовала их религиозным и общественным устремлениям. У толстовцев-крестьян после революции в октябре возникло ощущение, что для них настали светлые времена. Впрочем, уверенность эту сохраняли они не слишком долго.

...Хотя судьба крестьян-толстовцев в СССР относится к строго охраняемым государст-венным тайнам и официальные материалы о них находятся за семью замками, мне удалось добыть документы, которые с абсолютной достоверностью сообщают, что именно происходило с этой группой верующих в первые советские годы. В 1977 году уроженец деревни Драгуны Смоленской губернии Иван Яковлевич Драгуновский, живущий ныне в Киргизии, прислал мне в Москву большой машинописный том: жизнеописание своего отца Якова Дементьевича Драгуновского (1886-1938). Составленная Драгуновским-сыном биография особенно интересна многочисленными документами, которые составитель включил в нее, использовав семейный архив. Это прежде всего письма крестьян 20-х и 30-х годов к своим родственникам и единомышленникам, а также автобиографические и публицистические записки самого Якова Дементьевича. Записки эти поражают абсолютной искренностью и страстностью автора, его желанием донести до потомства духовный мир своей недюжинной натуры. Именно Яков Драгуновский организовал в декабре 1919 года в своей деревне Общество Истинной Свободы. Причины, побудившие его приобщиться к толстовству, он описывает следующим образом.

«1917 год. Революция. Радостное возбуждение, от которого я плачу... Я дома (Драгуновский после ранения на фронте не пожелал служить в царской армии и попал в дисциплинарный батальон — МЛ.). Меня радует отобрание земли у попов и помещиков. Принимаю участие в выборах в Учредительное собрание и земство... Но по-прежнему нет мира: то белые, то красные грабят мирных крестьян... Я все больше и сильнее чувствую необходимость активного участия в строительстве новой жизни... Меня избирают в волисполком, заместителем председателя, назначают в финотдел и в военкомат (Волисполком — волостной исполнительный комитет, высший орган исполнительной власти в данном районе (волости); финотдел — отдел волиспол-кома, ведающий финансами; военкомат — военный комиссариат.) На всех этих работах я чувствую сильное противоречие в моей душе... Вижу, что, служа у власти, я участвую в насилии. Недоволен собой, что живу и делаю не так, как думаю. Дома, со своими семейными, я груб и иногда жесток... Я не в меру требователен к другим и всегда хотел, чтобы мои дети и жена исполняли то, что я хочу... Я стал думать, что я должен примкнуть к какой-нибудь мирной, разумной организации... Услышал, что в 30-ти верстах от нашей деревни есть толстовцы, братья Пыриковы, с которыми я вскоре познакомился и почувствовал духовное родство. У них я приобрел брошюры Толстого и навсегда перестал есть мясо...

С большой радостью я оставил свою кипучую деятельность в волисполкоме и сменил ее на радостную, родственную моей душе деятельность, на чтение книг Толстого, на беседы с друзьями и уже смело отказался от звания «военный». Стал часто ездить в Смоленск и оттуда привозить пудами книги и к осени 1919 года у меня уже была большая библиотека».

Крестьяне, члены организованного Яковом Драгуновским Общества Истинной Свободы, в соответствии с учением Льва Толстого, стали отказываться от военной службы. Советские власти ответили на это террором. Среди первых арестованных был двоюродный брат Якова Драгуновского Семен. Сохранилось последнее письмо этого молодого толстовца, выброшенное им из окна камеры смертников:

«1919 года, 23 декабря. Дорогие родители, дорогой мой отец Абрам Пименович и дорогая моя мать. Сообщаю я вам, что мы находимся вместе с Григорием (сосед — М.П.) и другими с деревень: Дехтерёво и Моркотово. Всех нас восемь человек отказавшихся и всех нас смоленский военный трибунал приговорил к расстрелу. Дали нам еще пожить 24 часа, может быть освобо-дят, а может быть и расстреляют. Прошу я вас, дорогие родители, обо мне не заботьтесь и не печальтесь, я сам избрал этот путь Христов. Когда Христа вели на казнь, то Он говорил: «Отче! Прости им, ибо они не знают, что делают!» Так и я, пусть со мной делают, что хотят, а я прощаю им и буду терпеть во имя Христа. И еще уповаю я на то, что сказал Христос: «Ни одного волоса не упадет без воли Бога». И еще Он сказал: «Не бойтесь тех, кто убивает ваши тела, а бойтесь тех, кто убивает душу». Ибо тело прах и оно само по себе должно погибнуть и, как оно из земли взято, так в землю и пойдет, но душа, как она дана от Бога, так и пойдет к Богу, она зря не погибнет без воли Бога...

Писавши эти строки, вспомнил всех вас, мои родные сестрицы, братцы, племянники, огорчился и заплакал и долго не мог продолжать писать. Всех вас мне стало жаль покидать... Скоро нас не будет, так как 24 часа проходят. Если сегодня вечером нас не расстреляют, то может быть Бог даст и живы окажемся, а если расстреляют, то все мы просим: попросите тюремное начальство, чтобы вам разрешили взять наши тела и похоронить их в наших родных деревнях. Дорогие мои родители во плоти! Смерть мне не страшна. Простите мне, если я кого-либо и чем-либо обидел и огорчил, я же всем прощаю.

Дорогой мой отец! Не будь здесь около тюрьмы, не расстраивай себя. Если мы случайно останемся живы, то вы  просите наших братьев по духу Пыриковых, чтобы они походатайство-вали об нас в «Объединенный совет религиозных общин и групп».

Двоих дезертиров увели на расстрел, а мы покуда остались, хотя наши 24 часа уже кончились. Нам сказали: "Молитесь Богу, о вас пришла телеграмма из Москвы"».

Телеграмма действительно пришла, но была, по свидетельству Ивана Драгуновского, специально задержана, и вечером 24 декабря 1919 года восемь молодых толстовцев были расстреляны. При расстреле пуля не попала в сердце Семена Драгуновского, его полуживого столкнули в яму и засыпали землей. Его отец, бывший неподалеку от места расстрела, прибежал к могиле, которую заканчивали засыпать и слышал из-под земли стоны своего сына.

Кто же позаботился о восьми смоленских мужиках в Москве? Кто прислал злополучную телеграмму и почему ее задержали? Чтобы ответить на этот вопрос, разберемся в довольно сложных отношениях, которые вскоре после Октября возникли у Ленина и его правительства со всеми религиозными внецерковными группами по поводу службы в Красной армии. Историю эту обстоятельно и почти правдиво изложил В. Д. Бонч-Бруевич, ставший после революции управляющим делами Совнаркома. В его рукописи, хранящейся ныне в рукописном отделе Государственной библиотеки имени Ленина в Москве, читаем:

«Группа каторжников-сектантов, приговоренных царским правительством к расстрелу и «пожалованных» вечными каторжными работами за отказ от исполнения воинских обязанностей на фронте империалистической войны, обратилась к Владимиру Ильичу с просьбой издать такой закон, чтобы тот, кто не берет оружия в руки по своим убеждениям и не возьмет его ни при каких обстоятельствах, что он доказал своей жизнью, был бы освобожден от воинской повинно-сти или совершенно или с заменой какими-либо тяжелыми работами...» (Отдел рукописей Библиотеки им. Ленина. Фонд 369, дело 16, лист 28 и далее. В.Д.Бонч-Бруевич. Рукопись: «Отношение к религии в СССР».).

Надо полагать, что атеисту Ленину, готовящемуся разжечь в стране гражданскую войну, такая просьба верующих (дело было в начале 1918 года) показалась по меньшей мере неумест-ной. Но в ту пору большевики еще чувствовали себя не слишком прочно и предпочли не отталкивать от себя потенциальных союзников. Народный комиссар юстиции Курский получил распоряжение готовить материалы для будущего декрета. К ноябрю 1918 года проект декрета об освобождении от воинской повинности по религиозным убеждениям был завершен. Специальная комиссия в составе наркома Д. И. Курского, члена коллегии НКЮ П.А.Красикова, управляющего делами Совнаркома В.Д. Бонч-Бруевича и толстовца В.Г.Черткова, председателя общественной организации, именуемой Объединенный совет религиозных общин и групп, приступили к выработке текста. Роль Черткова в этом предприятии была весьма весома. Ибо именно Объединенный совет, в соответствии с новым декретом, должен был получить право «возбуждать особые ходатайства перед Президиумом Всероссийского Исполнительного Комитета Советов о полном освобождении от воинской службы безо всякой замены ее другой гражданской повинностью, если может быть специально доказана недопустимость такой замены с точки зрения не только религиозных убеждений вообще, но и сектантской литературы, а равно и личной жизни соответствующего лица» (Пункт третий декрета Совета народных комиссаров от 4 января 1919 года.)

Декрет, собственно, лишь закреплял существовавшую в течение 1918 года практику, когда новая власть освобождала от военной службы тех верующих, чью искренность в этом вопросе письменно потверждал Владимир Григорьевич Чертков. Общее число толстовцев, освобожден-ных по справкам Объединенного совета за десять месяцев 1918 года, составило около 300-400 человек. Имя друга Льва Толстого звучало в те месяцы столь магически, что ни советские власти, ни власти «белые» владельцев удостоверений, подписанных В.Г.Чертковым, служить в армии не принуждали. Однако время шло, и чем более большевики укреплялись в военном и политическом отношении, тем менее интересовались мнением Общества и тем менее склонны были исполнять свои собственные законы. Декрет от 4 января 1919 года был одним из последних документов, отражавших какую-то зависимость советского правительства от инакомыслящих (в данном случае от религиозно мыслящих). Сам Ленин, подписывая этот документ, на заседании Совнаркома дал понять своему окружению, что серьезно к этой бумаге относиться не следует. По воспоминаниям Бонч-Бруевича, он сказал в тот день:

«Я убежден, что этот декрет недолговечен. Существование отказывающихся брать в руки оружие для защиты нашей страны по принципиальным соображениям является реакцией на насильническое создание враждебной народным интересам казарменной солдатчины, которая всегда была готова у самодержавия против внутренних врагов. Время пройдет, люди успокоятся, так как никаких насилий они от нашей Красной армии никогда не увидят... «принципы» непротивления начнут тускнеть, и носителей их, столь фанатично настроенных, будет все меньше и меньше, а пока примем этот декрет, чтобы успокоить и удовлетворить тех, кто и без того натерпелся уже ужасных мук и преследований от царского правительства» (Отдел рукописей Библиотеки им. Ленина. Фонд 369, дело 16, лист 29 и далее. Рукопись В.Д.Бонч-Бруевича.)

В этом высказывании ясно виден макиавеллизм ленинского государственного мышления, циничная методика, когда новый закон принимается лишь для разрешения сегодняшнего сиюминутного затруднения. Такой принцип освобождает власть от исполнения собственных законов и деморализует население, которое также перестает видеть в законе императивную силу (По тому же ленинскому принципу Сталин опубликовал Конституцию 1936 года, гарантирую-щую гражданам свободу слова, печати, собраний; Хрущев давал законам обратную силу, а Брежнев ввел в Уголовный кодекс политические статьи 70 и 190.). Если декрет 4 января 1919 года считали недолговечным в Кремле, то в провинции ему и вовсе не придали какого бы то ни было значения. Местное начальство в Смоленске и Тамбове, в Вологде и Курске в вопросах военной службы руководилось прежде всего неписаным законом о том, что КТО НЕ С НАМИ, ТОТ ПРОТИВ НАС. Толстовцев и сектантов, не желающих по принципиальным соображениям брать в руки оружие и служить в Красной армии, на местах попросту расстреливали. Когда же по ходатайству Черткова Совнарком посылал телеграммы, предписывающие освобождать арестованных толстовцев и сектантов, то местные начальники отвечали, что телеграмма запоздала и «дезертиры» уже расстреляны. Так случилось с Семеном Драгуновским и его единомышленниками. Так оно и шло по всей советской России в течение всей Гражданской войны. Архив крестьян Драгуновских позволяет во всех деталях проследить эту полную внутреннюю несвязность между законами центральной власти с юридической практикой на местах.

Через несколько дней после расстрела Семена его двоюродный брат Яков записал в дневнике: «Читаю Толстого, переписываюсь с Московским вегетарианским обществом, с некоторыми новыми друзьями. Расстрел восьми человек... ужасает мою душу, но не отпугивает от открывшейся истины. Арест братьев Пыриковых прибавляет жуткости и решимости. Я пишу первое письмо В.Г.Черткову об ужасах и моих намерениях быть стойким и радоваться, что придется пострадать за истину ...» (Цитирую по рукописи И.Драгуновского (сына): «Биография Я.Д.Драгуновского». 1974. Машинопись. 437 стр.)

Не прошло и года после расстрела брата, как Якову Драгуновскому и его единомышленникам действительно пришлось мобилизовать все свое мужество. 31 октября 1920 года отряд ЧК, нагрянув в деревню Драгуны, арестовал 12 толстовцев по обвинению в «дезертирстве». Яков Дементьевич, в соответствии с декретом 4 января 1919 года, предъявил справку Совета религиозных общин и групп о том, что «по своим взглядам он является последователем свободного религиозного миросозерцания в духе Л.Н.Толстого». Но справка эта никого не заинтересовала. После обыска, в результате которого чекисты разорили деревенскую библиотеку, толстовцев погнали в уездный город Демидов, где находились уездные (районные) власти, так называемое политбюро (В первые годы советской власти политбюро совмещало функции партийной и государственной власти на местах и соответствовало нынешнему райкому партии.). Вместе с Яковом Дементьевичем арестовали трех его братьев, Петра, Тимофея и Василия Драгуновских, а также односельчан Егора Иванова, Сергея Полякова, Ивана Федосова, Елисея Кожурина, Игната Полякова и братьев Максима и Никанора Мищенко. В Демидовском политбюро крестьян начали допрашивать и при этом нещадно избивали. Били сами руководители политбюро, били кулаками, сапогами, стволами винтовок. Чего же и каким образом добивались райкомовцы начала 20-х годов от крестьян-толстовцев?

Подробные записи, сделанные Яковом Драгуновским, позволяют во всех деталях восстановить эту вакханалию. «Работники политбюро ругали нас... такими страшно нехорошими, нецензурными словами, что просто коробило от этой грязной ругани... в «мать», в «Христа», в «Бога», во все доброе и светлое...» Потом начались допросы. Вот некоторые выдержки из этого диалога шестидесятилетней давности:

— Ты когда заразился Толстым?

— Я давно хочу быть человеком, не желающим и не делающим никому зла.

— Давно? А при Николае, небось, служил?

— ...Тогда я служил не за совесть, а за страх... Наоборот, когда приходилось видеть немцев, я испытывал к ним жалость и пробуждающуюся любовь. И не только убивать, а мне хотелось обнять их как братьев...

— Теперь война не такая, как была при царе Николае: тогда мы защищали капиталистов, а теперь мы должны защищать свои права на землю, на фабрики и на управление страной. Поэтому и отказываться от завоеваний этих прав преступно. Признаешь себя виновным?

— Нет, не признаю. Потому что завоевывать права, стало быть, убивать людей, а всякое убийство есть самое величайшее зло в мире. И кто бы мне ни приказал — царь Николай, Керенский или Ленин, я все равно не могу и не буду этого делать.

— Стало быть, ты всякую власть считаешь насилием? И в советской власти не замечаешь никаких хороших стремлений?

— Хороших стремлений я замечаю очень много, но не таким путем все это достигается. Для осуществления таких великих идей насилие не годится...

— Ты агитировал против советской власти?

— Нет!

— Как же нет, когда ты отказался от военной службы, а после тебя и твои братья... Ты организовал библиотеку в своем доме, ведь это тоже агитация; потому что книги ты давал и другим читать! Так не признаешь себя виновным в агитации против советской власти?

— Нет! Не признаю!

— Как не признаешь, когда признался, что имеешь библиотеку, а это уже доказывает агитацию...»

После бесконечных угроз, матерной брани и обещаний отправить на расстрел в Губчека, крестьян начали избивать. Били всю ночь. Особенно свирепствовал некто Летаев, которого Драгуновский называет «заведующим политбюро» и который в действительности был, говоря современным языком, секретарем райкома партии. Вот как Яков Драгуновский описал это:

«— Ты почему не подписываешь протокол? — закричал Летаев, свирепо сверкнув глазами. По его лицу было видно, что он мастер своего дела. Только глазами может испугать человека, а если исказит рот, в котором в верхней челюсти спереди нет двух зубов, тогда он становится совсем неприятен и даже страшен.

— Я не согласен с обвинением в агитации, — ответил я... — От моего твердого категорического ответа в нем проснулся дикий зверь. Он удар за ударом стал бить меня со всего размаха сапогом, попадая между ног. Мне стало невыносимо больно... Я чувствую, что вот еще удар и — смерть. Чувствуя сильную боль и боязнь близкой смерти, у меня из глаз потекли слезы... Я стал умолять его:

— Брат, образумься! Брат, прости!

Но ни мои мольбы, ни кровь, ни слезы не тронули его, он продолжал бить до тех пор, пока не устал, и только тогда остановился.

— Теперь подпишешь протокол? — крикнул Летаев.

— Нет, не подпишу...»

Еще более страшные минуты пережил Яков Драгуновский, когда в соседней комнате начали избивать его брата.

«Долго молчал брат под ударами, но не выдержал и закричал: «Братцы! Пристрелите меня лучше!..» Но и после этого его продолжали бить, бить... Но вот все затихло; проходит несколько томительных мертвых минут. Опять представляю себе, что брата уже убили, вот здесь рядом, в эту минуту...»

Так поочередно избивали всех арестованных толстовцев, добиваясь от них признания в антисоветской агитации. Наконец, в полночь, притомившись от своей деятельности, партийцы приказали милиционерам бросить избитых крестьян в подвал. Драгуновский пишет:

«Когда мы выходили, то один из работников политбюро Шуруев освещал лампой коридор и всматривался в наши лица. "Что, сердиты? — спрашивал он тех, кто не смотрел в его сторону. — А еще толстовцами считаетесь! Толстовцы ведь не должны сердиться».

То, что произошло с двенадцатью толстовцами из деревни Драгуны, происходило в то время повсеместно. В декабре 1920 года Якову Драгуновскому удалось передать из тюремной камеры Смоленской тюрьмы письмо к супругам Чертковым. «Милые старички! Владимир Григорьевич и Анна Константиновна! — писал он. — Не могу и описать вам, какой кошмар совершается здесь на наших глазах... Вечером 7 декабря ведут пять человек из трибунала, только что приговоренных к смертной казни за какое-то дезертирство. Их было сначала шесть человек приговоренных, один из них не мог перенести 18 часов ожидания смерти, а как только вышел из суда, сказал конвоирам, что он хочет бежать, и просил стреляющих целить ему в голову. Его сейчас же и убили. Пять человек сидели двое суток на втором этаже тюрьмы... Девятого числа вечером их не стало... 11-го числа трибунал приговорил к расстрелу еще одиннадцать человек. Один за бандитизм, а десять человек наших друзей, отказавшихся от оружия и от войны... Одному из наших друзей удалось им подать булку хлеба, и в этот момент они успели написать ему только фамилии и указать, что их судили как дезертиров, а религиозные убеждения не брали во внимание. Вечером 12-го мы услышали от тюремных сторожей, что десять приговоренных написали заявление на имя Ленина с просьбой заменить им военную службу работой, полезною для людей... Очень мы обрадовались такому известию. Дай Бог всего хорошего».

Едва Владимир Григорьевич Чертков получил в своей московской квартире письмо Якова Драгуновского, как почта доставила следующее послание:

«Милые друзья! Только что успел кончить писать последние слова в первом письме, как увидел через окно на тюремном дворе отряд вооруженных людей. Часть отряда вошла на второй этаж тюрьмы с веревками. Мы полагали, что поведут в трибунал связанных опасных преступников. Но каков был наш ужас, когда смотревшие в окно увидали, что повели связанных одиннад-цать человек, приговоренных к расстрелу. Что делать? Куда деваться от такого ужаса?.. Вот их имена: Митрофан Филимонов, Иван Терехов, Василий Терехов, Елисей Терехов, Василий Павловский, Василий Петров, Варфоломей Федоров, Иван Ветитнев, Глеб Ветитнев, Дмитрий Володченков. Дело их было в нарсуде, были пришедши из Москвы заключения от Совета (Объединенный совет религиозных общин и групп — М.П.) об искренности их убеждений, а Елисей даже был уже присужден нарсудом к какому-то сроку, а их все равно осудили как дезертиров и расстреляли... Писать больше не могу, если останусь в живых, напишу подробно» (Цитирую по рукописи Ивана Драгуновского (сына) «Биогра фия Якова Дементьевича Драгуновского». 1974. Машинопись 437 стр.).

Яков Драгуновский выжил. Суд в Смоленске приговорил его и его друзей, отказавшихся от оружия, к пяти годам концентрационных лагерей (так они в 1920-м году и назывались). Значительно менее долговечным оказался декрет Совнаркома от 4 января 1919 года. Уже 14 декабря 1920 года Ленин подписал «поправку» к этому декрету. Новый документ отстранял Объединенный совет и В.Г.Черткова от роли арбитра между верующими и властью. Позднее советские авторы-антирелигиозники пытались обелить этот вероломный акт правительства Ленина, придумав версию о «злоупотреблениях» Черткова. Называли несуразные цифры освобожденных от службы в армии якобы по ходатайству Объединенного совета. Современный советский автор-антирелигиозник даже утверждает, что через Объединенный совет религиозных общин и групп за время Гражданской войны прошло сорок тысяч отказов от военной службы. Эти передержки необходимы советским пропагандистам только для того, чтобы доказать: Объединенный совет, возглавляемый толстовцем Чертковым, «злобно и бессовестно обманул доверие, оказанное ему как экспертной организации, тем самым он сделал все, чтобы быть отстраненным от функций, возложенных на него декретом» А.И.Клибанов. Религиозное сектантство и современность. АН СССР. М., 1969, стр. 203.).

Между тем, все было значительно проще. В Гражданскую войну, как справедливо заметил историк-большевик М.Н.Покровский, «в массе своей крестьянская молодежь вовсе не хотела сражаться» (М.Н.Покровский. Внешняя политика России в XX веке. 1926, стр. 85.). По неполным официальным данным, в первый же год Гражданской войны из Красной армии бежало 917250 человек. С февраля 1919 года по июль 1920 через трибунал прошло еще 3 миллиона дезертиров (Данные из книги Оликова «Дезертирство в Красной армии и борьба с ним». Цит. по ст. Ф.Путинцева «О толстовствующих». Журнал «Антирелигиозник» №7 (июль), 1928.). Только жестокие меры, включающие массовые расстрелы крестьян, остановили полный развал Красной армии.

О религиозных крестьянах, которым взять в руки оружие запрещала их вера и которых тем не менее судили как дезертиров и расстреливали, невзирая на ленинский декрет, позднейшая советская пропаганда создала целую легенду. Оказывается, дезертирство из Красной армии во время Гражданской войны было инспирировано... толстовцами. «Дезертирские и толстовские настроения имели много общих корней, — писал в 1928 году «специалист по сектантам» Федор Путинцев. — И нам пора на основе опыта Гражданской войны сделать вывод о толстовской секте как о наиболее вредной секте. Нельзя смотреть на толстовцев как на юродствующих чудаков, никчемных, озлобленных деклассированных дворян и интеллигентов (?). Кроме дворян и старой интеллигенции, толстовские группы имеют в своем составе таких лиц, которые близки к рабочему классу... Удельный вес толстовских групп нельзя измерять только количеством членов групп. Влияние толстовцев и Толстого неизмеримо больше, нежели можно было бы предположить по количественному росту и составу толстовщины. Толстовцы во время войны сумели объединить разрозненные секты на одной общей платформе — платформе отказа от обязательной военной службы... Для толстовцев... все сводится к уничтожению власти. Поскольку в СССР власть советская, постольку платформа толстовцев является антисоветской» (Ф.Путинцев. О толстовствующих. «Антирелигиозник» №7, 1928.) . Так вместо реальных толстовцев — деревенских мужиков, готовых на смерть, только бы не убивать других, советская пропаганда создала фальшивый образ толстовца-подрывника, классового врага, врага советской власти.

Созданный в 20-х годах фальшивый образ продолжает гулять по страницам советских исторических трудов и поныне. Цель этой версии — доказать, что никаких крестьян-толстовцев не было. Не было и крестьянской религиозной оппозиции братоубийственной Гражданской войне. Старые книги вроде цитированных выше произведений Покровского и Оликова давно списаны, их можно найти разве что в «спецхране» Библиотеки им. Ленина. От новых поколений советских людей тщательно скрывается кровавая эпопея Гражданской войны, с ее массовым дезертирством и массовыми расстрелами правых и виноватых. Скрывается тщательно и то обстоятельство, что декрет 4 января 1919 года был лишь временной хитрой уступкой, которую большевики сделали не желающей воевать русской деревне в трудный для себя момент. И то, что уступку эту у народа отняли тотчас же, как большевики почувствовали себя в военном и политическом отношении «на коне».

Кончина декрета была разыграна безо всякого упоминания в печати, тихо, незаметно. «Поправка» 14 декабря 1920 года потребовала от всякого, кто отказывался служить в Красной армии, чтобы он доказал свое право в суде. Давать свидетельские показания по этому поводу должны были только местные люди. Такой порядок делал местных администраторов полными хозяевами положения. «Своих» толстовцев, зависящих от райсовета, легко было прижать и нетрудно было заставить давать любые удобные для местного суда показания. Декрет 4 января 1919 года был таким образом торпедирован. На жалобы В.Г.Черткова и Объединенного совета по поводу местных беззаконий никто не обращал больше никакого внимания. Еще три года спустя, окончательно укрепившись, власти и вовсе лишили свой собственный декрет какой бы то ни было силы. Циркуляр Народного комиссариата юстиции от 5 ноября 1923 года вычеркнул толстовцев из списка тех религиозных групп, которые вообще имеют право по своим убеждени-ям претендовать на освобождение от военной службы. Ленинское предсказание сбылось: выпущенный «по случаю» декрет от 4 января 1919 года мирно скончался. Еще раньше, в 1922 году, власти объявили распущенным Объединенный совет религиозных общин и групп. Толстовская молодежь, по религиозным причинам не желавшая брать в руки оружие, оказалась полностью беззащитной.

Глава IV
«ЗОЛОТОЙ ВЕК»(Продолжение)
Толстовцы-крестьяне в 20-х годах

Но сколько бы ни арестовывали и ни расстреливали большевики русских мужиков, в конце концов только от крестьян могли они ожидать продуктов, необходимых для прокормления армии, хлеба для городов и для международной торговли. Революция и Гражданская война, бесконечные реквизиции и поборы разорили деревню. В начале 20-х годов в Советской России голодали уже целые губернии. Призрак всеобщего голода нависал над страной. Надо было как-то выбираться из голодного тупика. Новая власть начала с организации советских хозяйств. В опустевших и разоренных помещичьих имениях приказано было создавать имения государст-венные, совхозы. Но как тогда, так и спустя 30, 40, 50 лет, этот тип хозяйства оказался нерентабельным. В официальном документе Народного комиссариата земледелия РСФСР за 1921 год читаем: «Советские хозяйства во многих случаях развивались за истекшие тяжелые годы нашей жизни недостаточно хорошо» (Обращение Наркомзема РСФСР «К сектантам и старообрядцам, живущим в России и за границей» 5 октября 1921 года.) . Причина, по которой, несмотря на полное их соответствие идеалам марксизма-ленинизма, совхозы работали в 1921 году так же плохо — как и в 1981-м одна: как тогда, так и теперь крестьяне не считают работу на чужой земле своей работой и относятся к «государственному предприятию» спустя рукава.

В конце четвертого года своего правления большевики увидели, что экономика страны, и в том числе экономика сельского хозяйства, находится на краю полного развала. Пришлось прибегнуть к мерам героическим. Была объявлена Новая Экономическая Политика (НЭП). В сельском хозяйстве НЭП выразился, в частности, в том, что власти обратились за помощью к наиболее религиозной части крестьян, к сектантам. Сектанты, все эти малеванцы, молокане, духоборы, баптисты, а также старообрядцы, — были известны с давних пор как очень хорошие хозяева, знатоки земледелия. Сектанты еще до революции охотно сбивались в коммуны, общины, согласия, демонстрируя при этом трудолюбие, трезвость и подлинную заботу о земле и урожае. Более миллиона таких отличных хлеборобов рассеяно было по стране. Особенно много их было в южных районах. Несколько десятков тысяч других (те, что покинули Россию при царе в ответ на религиозные гонения), также были настроены вернуться домой из Аргентины, Уругвая, Канады и Соединенных Штатов Америки. Все эти верующие мужички были в тот момент особенно необходимы атеисту Ленину, с их помощью он надеялся поправить хозяйственные дела своего принципиально безбожного режима.

Документы показывают, насколько серьезно Председатель Совета народных комиссаров относился к своему проекту. «Правда ли, что Вы взяли духоборов (разрядка Ленина — М.П.) в совхоз и очень довольны ими? Как обстоит дело с перевозкой духоборов из а) Канады, б) с Кавказа в Россию?» — писал он 2 августа 1921 года управляющему делами Совнаркома Бонч-Бруевичу (Ленинский сборник XXXVI. М., 1959, стр. 300.). В обычной своей заговорщицкой манере глава первого советского правительства приписал в том же документе: «Все эти вопросы носят частный характер и поэтому прошу никому на мое письмо не ссылаться». В том же месяце, узнав, что канадские духоборы обратились к правительству РСФСР с просьбой вернуть их обратно на родину, Ленин наложил резолюцию: «30 августа 1921. Спешно. Очень спешно. Помуправделами СТО (Совет труда и обороны — М.П.). Я вполне «за». Мой взгляд: тотчас разрешить и ответить архилюбезно...» (Ленинский сборник XXV. М., 1945, стр. 274.)

Пятого октября 1921 года «в качестве одной из мер проводимой новой экономической политики» (НЭП) Народный комиссариат земледелия РСФСР создал специальную комиссию «по заселению совхозов, свободных земель и бывших имений сектантами и старообрядцами». Комиссия, сокращенно именовавшая себя Оргкомитет, развернула пропаганду по всей стране. Чтобы заставить сектантов поверить в добрые намерения правительства, было выпущено обращение, в котором авторы прибегли даже к Евангельским текстам.

«Сектанты и старообрядцы России, принадлежащие большей частью к крестьянскому населению, имеют за собой нередко многовековой опыт общинной жизни. Мы знаем, что в России имеется много сект, приверженцы которых, согласно их учению, издавна стремятся к общинной, коммунистической жизни. Обыкновенно кладут они в основу этого своего стремления слова, взятые из «Деяний апостолов»: «И никто ничего из имения своего не называл своим, все у них было общее».

...Все правительства, все власти, все законы во всем мире, во все времена всегда шли против такой жизни... И вот теперь настало время, когда все сектанты... могут себя спокойно обнаружить и твердо знать, что за их учение никто никогда никого не будет преследовать. Рабоче-крестьянская Советская власть обнародовала действительную свободу совести и совершенно не вмешивается в дела религиозного мировоззрения, предоставляя каждому полную свободу веры и неверия» (Центральный государственный архив Октябрьской революции (ЦГАОР), фонд 2077, дело 11, лист 2-2 (оборота.). «РСФСР. Наркомзем. Главсовколхоз. Комиссия по заселению пустых земель и бывших имений сектантами и старообрядцами.». Москва 5 октября 1921 года. «К СЕКТАНТАМ И СТАРООБРЯДЦАМ, ЖИВУЩИМ В РОССИИ И ЗА ГРАНИЦЕЙ».).

Мы имеем много свидетельств о том, что огромное число крестьян-сектантов поверили этому «архилюбезному» документу. В частности, зажегся новой идеей Яков Драгуновский. Продержав его вместе с другими толстовцами год в тюрьме и в концентрационном лагере, власти в конце концов, по настоянию В.Г.Черткова, выпустили его на свободу. И этот смоленский крестьянин, только что перенесший столько страданий и унижений за свое толстовство, снова готов был довериться заверениям властей. Желая навести справки о возможности создать коммуну, Драгуновский выехал в Москву, в Комиссию по переселению в свободные земли и совхозы сектантов и старообрядцев. Там встретил он многих своих единомышленников, съехавшихся со всей России. Все они были настроены радостно. Трудовые люди, люди земли, они действительно уверовали, что для них наступает «золотой век». Из рук в руки крестьяне-толстовцы передавали обращение Наркомзема, в котором им обещали, если они объединятся в коммуны и поедут в совхозы, всевозможные льготы. Обращение заканчивалось призывом выполнить свой «долг перед родиной», ответить на заботу партии «примерным трудолюбием, постановкой образцовых хозяйств, поднятием уровня сельскохозяйственного производства на должную большую высоту» (Там же.). Эти ныне затертые, никого не способные воодушевить лозунги 60 лет назад воспринимались крестьянами с энтузиазмом. Толстовцы и другие внецерковные религиозные группы тут же, не откладывая, принялись организовываться в коммуны. Когда в марте 1921 в Москве с разрешения властей собрался Всероссийский съезд сектантских сельскохозяйственных и производственных артелей (Председателем съезда был избран толстовец В.Г.Чертков.), то на него съехались делегаты из тридцати четырех губерний. Они представляли несколько сот коммун. Год спустя число сектантских коммун удвоилось. Не менее ста коммун было организовано толстовцами.

Сохранилось несколько писем, в которых толстовцы начала 20-х годов пытались взглянуть на свои новые коммуны с точки зрения Учителя. Они задумываются над тем, что бы сказал Лев Толстой в данной ситуации. Наиболее содержательно в этом отношении письмо толстовца-горожанина Виктора Короткевича, человека близкого к В.Г. Черткову (одно время он даже вел официальную переписку от имени Общества Истинной Свободы), к крестьянину Якову Драгуновскому в декабре 1921 года:

«...Жить общиной, колонией конечно нужно, если это складывается и хочется. Лично у меня лежит душа к такой жизни, но у нее есть свои дурные как и хорошие стороны. Лев Николаевич (Толстой — М.П.) писал: «Я думаю, что члены общины, чтобы сохранить подобие святости, должны совершать много новых грехов». Затем он говорит, что соединяться в общину — грех, ошибка. «Нельзя очиститься одному или одним».

Когда общины распадались (имеются в виду общины 80-х — 90-х годов — М.П.), Лев Николаевич писал: «Как ни хороши поселения, отдельные, они хороши пока нужны, — всякие формы, как формы, непременно переходные, как волны. Если общины распались, то только потому, что люди, жившие в них, выросли из своей оболочки и разорвали ее. И этому можно только радоваться». И дальше: «...Общины не обманывали себя, что они свободны от собственности, если они владеют сообща, а видели, что они удерживали собственность вместе так же, как и прежде удерживали порознь. Окружавшие тащили, а им надо было держать. И держать нельзя было, потому что у живших вместе людей та степень, дальше которой человек не может дальше уступить, была не одна и та же. От того разлад. Оказалось, что жить надо в той перетасовке черного и белого и тех теней, в которых мы все находимся, а не выделяться одним более или менее светлым... Жить можно только перемешанными со всякими людьми. Жить же святыми вместе нельзя. Они все помрут. Жить нельзя одним святым. И для Божьего дела невыгодно...»

Приведя эту цитату из Толстого, Виктор Короткевич повторил своему деревенскому другу, что «если есть желание соединиться в колонию, то это хорошо», хотя со временем, надо полагать, любая колония распадется. По мнению толстовца-горожанина, Толстой не стал бы крестьян отговаривать от организации коммун и даже одобрил бы, «предупредив о слабых местах» (Мне не удалось установить, из какого именно письма Л.Толстого взята цитата.).

В эту-то пору великих крестьянских надежд, неподалеку от Москвы, примерно там, где теперь находится станция метро Беляево, возникла коммуна «Жизнь и Труд». В отличие от десятков других толстовских сельскохозяйственных объединений тех лет, от которых и след простыл, история этой подмосковной коммуны была подробно описана ее организатором и многолетним руководителем Борисом Мазуриным. Рукопись дает богатый материал о хозяйственных и моральных проблемах, которые приходилось решать толстовцам-коммунарам, о их настроениях, спорах и надеждах тех лет. По словам своего летописца, коммуна «Жизнь и Труд» родилась под самый новый 1921 год, 31 декабря. Среди других стал членом коммуны и крестьянин Орловской губернии Дмитрий Моргачев, чье заявление о реабилитации приведено во вступительной главе этой книги. Начиная повествование о долгом и нелегком пути содружества толстовцев-хлеборобов, историк коммуны Борис Мазурин записал: «Уезд был Московским, волость — Царицынская, сельсовет Тропарёвский, год революции — пятый» (Борис Васильевич Мазурин. «Рассказ и раздумья об одной толстовской коммуне «Жизнь и Труд». Часть 1 «Под Москвой»; часть 2 «Сибирь». Закончено в поселке Тальжино (Западная Сибирь) 9 ноября 1967 года. Машинопись, 281 стр.).

О первых коммунарах знаем мы не слишком много. Молодые люди, взявши сообща в аренду бывшее помещичье имение Шестаковка — 50 гектаров пашни, луга, сада и кустарника, — познакомились между собой в столовой Московского Вегетарианского Общества им. Л.Толстого (Так в 20-х годах стало называться Общество Истинной Свободы в память Льва Толстого.). Общество располагалось в центре столицы, в бывшем Газетном переулке. Почти ежедневно происходили там в начале 20-х годов собрания, доклады, беседы. В тесный зал Вегетарианки сходились люди, стремившиеся осуществить завет Толстого о трудовой жизни на земле. Много тут было горожан, ничего не понимавших в сельском хозяйстве, но добирались до Газетного и природные крестьяне, начитавшиеся Толстого и преследуемые при царе за отказ служить в армии. В столовой сходились и сближались люди самого разного толка. Нередко здесь определялись жизненные пути, скрещивались судьбы. Вот лишь несколько примеров.

Сын институтского преподавателя, москвич Борис Мазурин (родился в 1902 году) во время Гражданской войны, еще будучи школьником, идейно был близок к большевикам. Его отец, наоборот, с довоенных лет был увлечен идеями Толстого. (Мазурин-отец трижды посещал великого моралиста в Москве и в Ясной Поляне). Старший Мазурин пытался и сына сделать своим нравственным союзником. Но, увлеченный идеей мировой революции, Борис все такие разговоры пресекал в корне. Позднее младший Мазурин писал: «Когда отец произносил слово «любовь», меня едва не тошнило. «Какая там любовь, когда на нас кругом лезут враги!» — кричал я.

Борис поступил в Горную академию, его привлекала профессия геологоразведчика. Мерещились экспедиции в неведомые края, поиски руд для социалистической идустрии. Но неожиданно жизнь пошла по другому руслу. В те сравнительно либеральные времена, в Академии бурлила богатая красками и оттенками общественная жизнь. Были среди студентов и эсэры, и меньшевики, студенты-анархисты открыто устраивали вечера в память отца русского анархизма Петра Кропоткина, студенты-толстовцы, также не таясь, читали стихи и доклады, призывающие на землю. Борис слушал и тех и других и третьих. «Покиньте удушливый город, друзья... Идите туда на широкий простор, где нивы без вас все травой заросла, а луга заливные — осокой», — декламировал студент-толстовец. Борис слушал, размышлял. О том, что труд земледельца самый нужный, самый честный и благородный, что он делает человека свободным, независимым, писали Толстой, Кропоткин. Большевистские идеи в душе студента Мазурина начали блекнуть, вянуть, линять. Заодно ослабела тяга к геологии. Возникла мысль о том, что стыдно сидеть на шее народа, надо собственными руками растить хлеб, который ешь. Борис прослышал о собраниях в Вегетарианском обществе, поехал в Газетный переулок и... там встретил своего отца. Сын самостоятельно дошел до тех идей, которыми жил отец. Борис Мазурин покинул Академию и стал крестьянином, членом коммуны «Жизнь и Труд», а позднее ее историком. В книге его мы находим описание нескольких судеб тех, кто стали основателями коммуны.

Сергея Троицкого, царского офицера из интеллигентной семьи, привели в коммуну совсем другие обстоятельства. Провоевав с четырнадцатого по семнадцатый год на Германском фронте, он примкнул к большевикам. Окончил красную военную академию и, не желая сидеть в тылу, попросился на передовую. Во время войны с поляками дошел со своим полком до Варшавы. Случалось ему как военному командиру отдавать рапорт самому Наркомвоенмору Л. Д. Троцкому. Воевал он честно, свято уверовал в большевистские идеалы. Его ценили, награждали. Но внезапно пробудилась в Сергее Троицком совсем было уснувшая память о беседах с братом-толстовцем. В юности пошли они с братом вроде бы разными путями. Но вдруг сделал боевой красный командир полный поворот кругом. Случилось это так.

В части у него служили два молодых парня, чуваши, мобилизованные насильно. Вырванные из тихой трудовой жизни и брошенные в кровавый ад войны, парни решили любым способом освободиться от армии. Парни отстрелили друг другу указательные пальцы, чтобы их уволили из части, но были разоблачены, судимы и приговорены к расстрелу. Сергей Троицкий несколько раз рассказывал потом Борису Мазурину, как выглядела эта врезавшаяся ему в память картина. Осенний вечер; войска, выстроенные на просторной луговине в виде незавершенного с востока каре; огромный багровый шар солнца, уходящий за несжатые ржаные поля; двое в нижнем белье, освещенные со спины алыми потоками света. Залп. Пули раздробили парням черепа, но они, мертвые, привалившись один к другому, как-то очень долго не падали...

На следующий день комиссар Троицкий пришел в штаб полка и сдал личное оружие. Он не желал больше служить. Ему грозил военный суд, расстрел. Но тут ударили поляки, Красная армия покатилась назад. Все смешалось... Несколько месяцев спустя серьезный немногословный командир оказался на собрании Вегетарианского общества, а потом и в коммуне. Он пришел сюда по убеждению, выстраданному нелегким собственным опытом, но один раз все-таки сказал Борису Мазурину: «Если капиталисты нападут на нас, я пойду защищать родину». — «Ну, что ж, — ответил недавнему большевику толстовец, — это твое дело...»

Был среди самых первых коммунаров и анархист Ефим Сержанов. Человек, влюбленный в технику и изобретательство, он вместе со своим единомышленником Швильпе считал себя обязанным совершенствовать все, чем жив человек. Эти двое, называвшие себя всеизобретате-лями, пытались преображать и язык и машины и даже людей. Они считали, например, что человек спит слишком много, попусту растрачивая драгоценное время. Надо привыкать к короткому сну. Проработав день в поле, Сержанов и Швильпе, не раздеваясь, заваливались на дрова за печку и через два-три часа вставали, чтобы бодро взяться за очередное дело. Столь же несовершенными представлялись им и другие физиологические функции человека, например, еда, пищеварение. Человек, утверждали они, много ест и, переваривая, изнашивается. Надо изобрести концентрированные пилюли — «пиктоны» — чтобы питание было ценным для организма и безвыделительным. Они даже опыты соответствующие ставили по научному питанию. В результате этих экспериментов молодой коммунар, доверившийся их творческой фантазии, чуть не отдал Богу душу. Льва Толстого Сержанов считал великим изобретателем в области морали и высоко чтил его. Всеизобретатели не ограничивались фантастическими проектами. Разыскав в соседних разрушенных хозяйствах (таких после революции осталось немало) нужные детали, они собирали для коммуны косилки, жнейки, сделали сеялку и ручную молотилку. Сержанову же принадлежало и название коммуны — «Жизнь и Труд».

А рядом с неисправимыми мечтателями, с интеллигентами, которых раздирали нравственные проблемы, жили и работали две немудрящие, но добрые и трудолюбивые крестьянские девушки Алёна и Анисья. Из родного рязанского села привели их в толстовскую коммуну голод и малоземелье. Толстовство приняли они, никогда не читая книг Льва Толстого. Тут же росли и набирались ума два подростка из детского дома — эстонец Федя Сепп и чуваш Антоша Краснов. Как-то удивительно все эти столь разные люди договорились между собой о том, чтобы работать вместе, жить в общем коммунальном доме, не допуская в своем обиходе табака, водки, скверно-словия и разврата. Они столковались между собой также о том, чтобы не владеть личным имуществом, питаться только вегетарианской пищей и не иметь над собой никаких начальников.

«Все дела обсуждались сообща за столом в обед, завтрак или ужин, — вспоминает Мазурин. — Никто не был официальным руководителем. Мы стремились, чтобы все члены коммуны были в курсе всех дел и решили, что все по очереди, сменяясь каждый день, будут руководить текущими работами — дежурить... Расходы на административные, управленческие и канцелярские нужды сводились таким образом к нулю» (Позднее, когда коммуна разрослась, пришлось создать Совет коммуны. Борис Мазурин долгие годы был председателем этого Совета.).

Свою хозяйственную деятельность коммуна толстовцев начинала буквально на голом месте. В старом липовом парке стояли три деревянных, изрядно запущенных дома. Кроме домов, Московский земельный комитет передал новым хозяевам корову Маруську и двух лошадей семнадцати лет от роду каждая — кожа да кости. Была еще военная двуколка с отваливающимся колесом. Совместное имущество включало также яму с силосом из картофельной ботвы, семьдесят пудов сушеных веников на корм скоту и пятьсот пудов мороженой картошки. Перед весной 1922 года с трудом удалось также добыть семь пудов овса на посев. Средств не было. Разобрали один дом в парке, распилили бревна на чурки и на своих полудохлых лошадях возили дрова в Москву. Топливо меняли на хлеб, сухари, фасоль, пшено. Тем первую зиму и кормились.

Убогая эта жизнь не испугала толстовцев. Никто из коммуны не ушел. Наоборот, по рекомендациям Черткова через Вегетарианское общество приходили в Шестаковку все новые и новые люди. Стрелочник Ганусевич пришел с женой и детишками, с сестрой и дочерью сестры: большая дружная эта семья искренне полюбила коммуну. Следом приехали тамбовские крестьяне Миша и Даша Поповы, молодой владимирский плотник, убежденный последователь Толстого Алексей Демидов, человек не слишком грамотный, но хорошо разбирающийся в жизни.

Через Газетный переулок попал в коммуну и Александр Васильевич Арбузов. В памяти знавших его сохранился он как человек быстрый, ловкий в работе, востроносенький, в очках. Шутками и прибаутками — «девоньки, бабоньки, пошли, пошли!» — он весело увлекал людей на труд, приятным тенором пел русские народные песни. Но за веселостью этой угадывался душевный надрыв. В коммуне никто ни к кому в душу не лез, анкет, отдела кадров тут тоже не было. Но, помягчев среди добрых и отзывчивых людей, всяк рано или поздно рассказывал свою историю. Рассказал и Арбузов. Был он в прошлой своей жизни следователем ЧК, но, насмотрев-шись на тот поток злодеяний, которые вершила эта самая Чрезвычайная Комиссия, следователь решил отказаться от своей хорошо оплачиваемой службы. Чертков помог ему: следователь принял заветы Льва Толстого и стал санитаром в госпитале, а потом крестьянином.

Не все, однако, выдерживали тяжелый крестьянский труд. «У нас выработался неписаный обычай, — пишет Борис Мазурин, — приходи кто угодно, будь гостем, садись за общий стол, гуляй, смотри три дня, а на четвертый принимай участие в труде наравне со всеми». Порядок этот существовал долгие годы, никому в гостеприимстве отказа не было. Пришла как-то из Москвы девушка-горожанка: голодная, печальная, замкнутая. Два дня она молчала, присматриваясь, а на третий попросила дать ей работу. Ее послали на скотный двор. Неумело, но прилежно выгребала она навоз, прибрала стойла, почистила коров скребком. Познав радость труда, вздохнула: «Как чисто». Работала еще два дня. Но потом, когда Мазурин зашел в коровник, девушка спросила его: «И это так каждый день?» — «Каждый». — «Как скучно», — ответила девушка и ушла из коммуны. Ее никто не остановил, никто не спросил, куда она идет. Коммунары выше всего ценили свободу, никто никого не пытался перевоспитывать, переиначивать на свой лад.

Коммуна между тем крепла. Работали толстовцы истово и урожаи получали по тем временам неплохие: картофеля по 2000 пудов (320 центнеров) с гектара, ржи по 120-150 пудов (20-24 ц/га), корнеплодов по 3000 пудов (480 ц/га). Коммунары хорошо поставили молочное дело, молоко продавали в московские больницы и детские сады. В кассе коммуны появились деньги. «В 1925 году мы уже жили вполне обеспеченно, — пишет Мазурин. — Питание было общее, бесплатное, так же как жилище, освещение и отопление, а на одежду и обувь выдавали каждому рабочему ежемесячно 25 рублей... По вечерам иногда пели песни народные, русские, иногда плясали до отрыва каблуков. И хотя была чрезмерная нагруженность тяжелым трудом, но это не угнетало нас...»

Тогдашнее самочувствие свое и своих товарищей Борис Мазурин попытался выразить в стихах:

С косогора зеленого,

Гладко сбритого косой,

Прогремим на телеге подмазанной

На широкий луг большой.

Жарко! Лыска рыженький

Озорной в скачки бежит,

Мы с телеги ноги свесили,

Сердце радостно дрожит.

Босоногие, беззаботные,

В этот день голубой

Мы с природой лучезарною

Прозвеним одной струной.

Вилы длиннозубые

В копны рыхлые душистые

С силой вонзим,

И, напружинившись, ведру радуясь,

Воз высокий нагрузим.

Стог широкий в основании

Только к ночи завершим

И усталые, но веселые

Шумно к пруду побежим.

В сумраке длинной аллеи

К дому идем не спеша —

Бодро усталое тело,

Жизнью трепещет душа.

Вспыхнул день и угас,

Как под утро гаснет звезда,

И мечтою он будет для нас,

Разукрашенный песней труда.

Нет смысла говорить о художественной ценности этого и других крестьянских-толстовских стихотворений. Но историческая ценность их несомненна. Они очень точно передают атмосферу трудовой, полной жизнелюбия и человеколюбия обстановки, царившей в начале 20-х годов в толстовских коммунах. Чтобы понять гордость и бодрость тогдашних коммунаров, можно напомнить, что местные, коренные жители вокруг Шестаковки были еще беднее, собирали с гектара не 20 центнеров зерна, а 7-8, но при всем том держались церковных праздников, гуляя, случалось, по два-три дня в самую горячую посевную или уборочную пору. На полях соседнего села Тропарева, рядом с землями коммуны, хлеба осенью стояли низкие, изреженные, их нельзя было и сравнить с «толстовскими». Глядя на жизнь коммуны, процветающей без водки, без гулянок и поножовщины, соседние крестьяне в первые годы раздражались, а молодые парни даже угрожали коммунарам расправой. Но с годами отношения наладились. Соседи поняли, что от коммуны им больше проку, чем зла: там, в Шестаковке, могут научить полезному агрономическому приему, там можно приобрести породистую телочку, да и книжку хорошую можно достать.

Толстовский дух, память о принципах жизни по Льву Толстому неизменно присутствовали в мыслях и чувствах коммунаров 20-х годов. Вот эпизод, описанный историком маленького поселения. Задолго до рассвета в дождь, слякоть, в буран и метель, в охоту и без охоты очередной коммунар-толстовец должен был везти бидоны с молоком в Москву, во Вторую градскую больницу. Дорога была пустынная, на пути встречались два глубоких оврага. Бывало, в тех местах и грабили, и убивали. В коммуне, однако, доставка молока почиталась долгом не только хозяйственным, но в какой-то степени и моральным. Ехал обычно один возчик, но в тот день, о котором пойдет рассказ, в повозке оказалось трое. Незадолго перед тем в коммуну забрела семья татар, бежавших от голода из Поволжья. Один татарский мальчик заболел тифом, надо было везти его в больницу. С больным поехал старший брат, умевший говорить по-русски. Татары, накрывшись, лежали на дне возка, а очередной возчик (им в этот день оказался Мазурин), сидя на бидонах, погонял лошадей. Ночь была тихая, темная. И вдруг позади — грохот тяжелой кованой подводы, догоняющей возок. С подводы спрыгнул кто-то, и коммунар увидел мужика в поддевке и высокой черной шапке. Мужик схватился за ручку стоящего впереди бидона и остро глянул в лицо возницы: видимо, примерялся, кто кого. Но в эту минуту с громкими ругательствами вскочил один из татар, за ним поднялся второй. Мужик метнулся назад, колеса его подводы загремели, удаляясь...

Назавтра Мазурину снова пришлось ехать с молоком. И на этот раз в одиночку. На пустын-ной дороге его охватил страх. Он вырубил увесистую дубину и положил ее рядом. Тревожно вглядываясь в темноту, проехал он одну деревню, вторую, добрался до того места, где вчера настиг его мужик на подводе. И в голову пришла мысль: «Вот так толстовец! Во что ты веруешь? В дубину? Нет, со мной не может произойти ничего дурного, если я сам не буду делать плохого». Этой мысли было достаточно, чтобы молодой коммунар далеко в темноту забросил свое «оружие». Дальше поехал он безо всякого страха. Не сопротивляться насилию, не браться за оружие — в этом жители маленькой Шестаковки были едины.

Возникли, однако, вопросы, в которых крестьяне-толстовцы не находили единой точки зрения. После того, как люди приобрели самое насущное, когда миновал страх голода, начались разговоры о сути, о предназначении коммуны. Некоторые полагали, что коммуны и вовсе не нужны. Такого мнения придерживался даже видный деятель толстовства, издатель Льва Толстого К. С. Шохор-Троцкий (1892-1937). На это убежденные коммунары отвечали, что никакого кумира они себе из слова «коммуна» не воздвигают. Коммуна для них прежде всего — люди, отношения между людьми. Можно ли быть против того, что люди чувствуют доверие и близость друг к другу, стремятся к единению, к общему, всем необходимому земледельческому труду?

Другие говорили, что в коммуну надо итти только ради духовных целей, ради духовного единения; что в коллективе единомышленников, где отпадают собственнические инстинкты, создаются лучшие условия для духовного совершенствования. Историк коммуны «Жизнь и Труд» Борис Мазурин, человек ума реалистического и вполне земного, отвечал, что соединяться со всеми людьми в хорошем толстовцы должны всегда и везде, а не только в коммуне. Сама по себе коммуна никаких особых условий для совершенствования личности не дает, ибо и здесь сохраняется собственность, хотя и в общественном, так сказать, пользовании. Человек и в коммуне сохраняет присущие ему человеческие слабости. В коммуну люди собрались не ради духовных, а ради земных целей: они собрались вокруг земли, вокруг труда, вокруг хлеба. Собрались, чтобы не быть паразитами общества, чтобы не мыкаться у чужих дверей с протянутой рукой и злобой в сердце.

Возражая своим товарищам с их слишком абстрактным представлением о толстовстве, Борис Мазурин писал в своей книге, посвященной коммуне: «Мы считаем, что нести каждому человеку свою долю физического, но необходимого человеческого труда, постройки жилищ, добычи топлива и одежды — есть естественный закон жизни. Исполнение его — легко и радостно и в то же время дает человеку огромные преимущества, делая его физически здоровым, живущим в общении с природой, не допускает изнеженные, превратные, извращенные представления о жизни, способствует правильному воспитанию детей, делает людей независимыми и равными членами общества».

Некоторые, однако, резонно замечали, что крестьянский тяжелый труд не оставляет места для духовных радостей, для братской жизни. Что-де в коммуне «Жизнь и Труд» труд есть, а жизни маловато. Энтузиасты коммуны возражали на это, что без труда и правильной жизни быть не может. Надо поднимать хозяйство. Когда наладим хозяйственный механизм, рабочее колесо станет вращаться более плавно, люди станут заниматься тяжелым трудом меньше. «Работай не с ожесточением, а с любовью и желанием, это и сегодня ослабит тяжесть твоего труда», — убеждали рационалисты максималистов. В чем-то эти практики оказались правы: к концу 20-х годов, когда коммуна разрослась, обзавелась машинами, построила новый дом с водяным отоплением и общим залом для дискуссий и общего отдыха, жить стало действительно веселее, интереснее и легче. Но споры не прекратились и позже, они продолжались все годы, пока существовала коммуна.

Причина расхождений между толстовцами-крестьянами таится, как мне кажется, в личности самого Льва Толстого. Хотя жители маленькой Шестаковки никогда не видели Учителя, каждый из них в соответствии с особенностями своего характера принял ту или иную сторону учения. Одним, как Мазурину, близок был толстовский рационализм, роевое, ульевое житьё простых трудовых людей. Другие, опять-таки по следам того же Толстого, наследовали его высокую духовность, стремление к подлинному очищению от скверны в государственной и личной жизни. То, что разрывало натуру самого Учителя, позднее разрывало и коммуны, организованные в его память. Впрочем, 20-е годы — пора еще довольно спокойная. Потолковав и поспоривши между собой вечерком за ужином, мужички спозаранок бодро и весело брались за работу в поле, на скотном дворе. В одном они все сходились: крестьянский труд делает человека независимым и равным членом общества. Откуда им было знать, что власть, которая позволила им объединиться в коммуну, вскоре именно крестьянина сделает самым бесправным и самым зависимым человеком во всем советском обществе?..

Но поначалу хозяйство крепло, коммунары работали много и охотно. Крепли и внутренние дружеские связи между ними. В первые три-четыре года после своего возникновения коммуна никакого внешнего давления не испытывала. Толстовцев не донимали ни налогами, ни приказами исполнять какой-либо устав или инструкцию вышестоящих инстанций. В ту пору сельскохозяйственная политика Кремля состояла в том, чтобы укреплять деревню, обогащать крестьянина как главного кормильца страны. Перед этой хозяйственной задачей идеологические цели меркли и отступали. Коммунистам на местах втолковывали, что надо «особенно внимательно относиться к таким сектантским группировкам... среди которых, особенно в настоящее время, замечается усиленное стремление создавать коллективные формы ведения общественного хозяйства. Там, где деятельность этих групп не носит враждебного советской власти характера, «надо всячески воздерживаться от какого бы то ни было стеснения их хозяйственной деятельности» (Справочник партийного работника. М., 1922, вып.2, стр.93-94.).

Тринадцатый съезд партии (май 1924 года) в резолюции «О работе в деревне» рекомендовал терпимость к тем «культурно-хозяйственным элементам из сектантских коммун, чья работа на земле приносит стране пользу» (КПСС в резолюциях и решениях. Изд. 7-е, часть 1. М., 1953, стр. 858.). Серьезную ставку делали власти по-прежнему на реэмигрантов из Канады, США и Аргентины — духоборов и молокан. Советский агент Д.Павлов доносил 17 ноября 1924 года из Канады: «Опыт русских крестьян-духоборов нам предстоит заимствовать... Духоборческий коллектив в пять семейств... собирает ежегодно 14-17 тысяч пудов зерна. Следовательно, на одного члена коллектива ежегодно вырабатывается около 550-650 пудов зерна. У нас же ежегодная выработка на одного сельского жителя не превышает 40-50 пудов. Таким образом, крестьяне-духоборы в Канаде при машинном (и при коллективном — М.П.) труде увеличили свою производительность в 10-12 раз» (Центральный архив Октябрьской революции СССР, фонд 2077, опись 8, дело 41, лист 6.).

Этот «экономический» (крайне недолгий) период советской власти вовсе не означал, что в ЦК согласились оставить землю мужику, как это прокламировалось во время революции. Коллективизация и социализация крестьянина всегда оставались конечными целями большеви-ков в селе. Только одна часть тогдашних вождей полагала, что сделать это надо поскорей, а вторая, более разумная и осторожная, опасалась, что массовая коллективизация оставит страну без хлеба. Что же касается коммун толстовцев и других сектантов (толстовцы с самого начала советской власти официально рассматривались как религиозная секта), то власти полагали, что как только возникнет нужда, им ничего не будет стоить превратить эти сообщества единомышленников в хозяйственные организации — колхозы. Планы эти в тот момент, естественно, не выбалтывались, но борьба за власть, особенно усилившаяся ближе к 1927 году, вскоре втянула в свою орбиту и ничего не подозревающих мужиков.

Разгромив руками Зиновьева и Бухарина троцкистскую оппозицию и изгнав Троцкого из страны, Сталин тут же принялся подкапываться под Бухарина и Рыкова. Дальнейший путь русской деревни был той козырной картой, за которую хватались, которой пытались овладеть обе стороны. Бухарин играл на повышение: настаивал на дальнейшем поощрении мужика, на укреплении его хозяйственных возможностей. Сталин же, опять-таки ради политических расчетов (он боялся не только своих прямых противников в борьбе за власть, но и богатого, сильного и оттого независимого крестьянина), твердил о нарастании классовой борьбы в деревне. Его требование уничтожить кулака означало по сути стремление разорить деревню в целом, поставить мужика на колени перед большевиками. Сталинская победа над так называемой «правой оппозицией» приблизила конец недолгого процветания русского и вообще российского села. В конце 1927 года советские и партийные чиновники среднего и низшего звена уже хорошо знали свою новую задачу: разрушить все здоровое и крепкое в деревне, и в том числе разорить «сектантские» коммуны.

Атака на коммуну «Жизнь и Труд» началась с серии «обследований», «комиссий», с вороха Бог весть откуда взявшихся бумажных предписаний. Чиновники из районного центра стали приказывать природным крестьянам, как им сеять, как держать коров, как распоряжаться заработанными деньгами. Не сразу (далеко не сразу!) поняли коммунары, что настают новые, недобрые времена. Так же как в 1918-м один из смоленских крестьян-толстовцев был страшно удивлен тем, что в милиции его ударил вдруг в лицо человек, которого он никогда прежде не видел и которого не обижал, так десять лет спустя толстовцы дивились потоку обследователей и водопаду распоряжений сверху. Им при этом и в голову не приходило, что чиновники покушаются на самое существование уже достаточно крупного и вполне рентабельного хозяйства.

Однако всякий раз, как их пытались столкнуть с их пути, они проявляли твердость. Однажды Мазурина как председателя Совета коммуны вызвали для отчета в Кунцево, к председателю райисполкома. Там выслушали доклад об успехах толстовцев и предложили Борису оставить коммуну, чтобы заняться коллективизацией всего района. Мазурин отказался. «Почему же? — удивились районные аппаратчики. — Ведь ты же за коллективный труд!» — «Да, за коллективный, но за добровольно коллективный, по сознанию. А они (крестьяне окрестных деревень — М.П.) идут в колхозы против своего желания...»

Вскоре после этой встречи райисполком вынес решение о роспуске толстовской коммуны. Согласно этой бумаге, имущество толстовцев переходило в собственность группы крестьян-единоличников из соседнего села. Мазурин описывает этот роковой для коммунаров момент следующим образом:

«Раз я возвращался из Москвы в коммуну. Подошел к нашей конюшне. Ворота открыты, там ходила какая-то незнакомая баба. Напротив конюшни у нас стояло аккуратно сложенное между четырех высоких столбов сено с подъемной крышей. Сено было сброшено, и на нем стояла с ногами незнакомая лошаденка и ела его. «Чья лошадь?» — спросил я. — «Наша», — ответила женщина. — «А что вы тут делаете?» — «Мы теперь тут будем жить, нам отдали все».

Я подошел к дому. Едва открыл дверь в столовую, как в нос ударил запах махры, по комнате ходили едкие клубы сизого дыма. За столом сидело человек двенадцать мужиков, знакомых и незнакомых, они оживленно разговаривали, и когда я вошел, замолчали и огляну-лись на меня. Я тоже стоял молча среди комнаты. Внутри меня все было напряжено до предела. В голове бегали мысли: «Зачем здесь эти люди? Чего им надо? Они люди, но ведь и мы люди! Как же они могут так делать?..» Я обернулся к мужикам и сказал, не очень громко, только одно слово: «Вон!» Безмолвно поднялись они один за другим и цепочкой вышли на улицу. В открытую дверь потянулись за ними клубы табачного дыма».

Коммунары решили отстаивать свой дом, свои права. Мазурин пошел на прием в президиум ВЦИК, его принял заместитель М. И. Калинина П. Г. Смидович, ведавший в высшем исполнительном органе страны вопросами религии и церкви. До революции Смидовичу приходилось бывать вместе с толстовцами в эмиграции, он хорошо знал Черткова и других видных деятелей толстовского движения. Он дал соответствующее распоряжение, и приказ местных районных чиновников был отменен. Однако, когда Мазурин принес распоряжение высшей власти в райисполком, его арестовали. Против пяти наиболее активных коммунаров было организовано судебное дело. Обвинять было не за что, но местный суд приговорил их к двум годам условно по какой-то очень расплывчатой статье. Важен был в этой истории не суд и не приговор (в Советской России приговор — два года тюрьмы — относится к весьма мягким). Главное же, что коммунарам дали понять: «золотой век» для них кончился, спокойно жить им на старом месте не дадут.

Надо было что-то решать? Но что?

Глава V
ТОЛСТОВСКИЙ КОРАБЛЬ ТЕРПИТ БЕДСТВИЕ
(1928-1931)

Уже с середины 1928 года отовсюду шли вести о жестокостях коллективизации, о конфликтах, которые повсеместно возникали у толстовцев-единоличников и членов коммун с местными властями. Тех, кто просились в колхоз, — не принимали как толстовцев («вражеский элемент»), кто не хотел итти в колхоз — тащили насильно. Толстовцы-колхозники с первых же дней пребывания в артели сталкивались с условиями, которые по их убеждениям были неприемлемыми: их заставляли забивать скот на мясо, сторожить колхозное добро с ружьем. Коммуны же чисто толстовские закрывались одна за другой. На Волге около Сталинграда выгнали из домов и отняли имущество у семей, составляющих сельскохозяйственную общину «Всемирное братство», В той же Самарской губернии ликвидирована была толстовская коммуна «Объединение». В Брянской губернии толстовцы ушли в леса и около Малой Песочни основали поселок единомышленников в десять дворов. Но и брянские глухие леса их не спасли... Зимой 1928 года под Москвой были ликвидированы Тайнинская сельскохозяйственная артель в Перловке, коммуна имени Льва Толстого возле поселка Новый Иерусалим (председатель Совета коммуны Василий Шершенев), а также артель «Березы». Доходили слухи о разгроме толстовской общины в селе Высоком на Украине, в селе Мальвино Буйского уезда Костромской губернии и в других местах.

Поводы для уничтожения толстовских сельскохозяйственных объединений годились любые. Тайнинскую сельскохозяйственную артель ликвидировали якобы за слабое хозяйство. Новоиерусалимской коммуне имени Толстого ставили в вину то, что она не брала государственных кредитов — «финансовая замкнутость», а когда пытались разогнать коммуну «Жизнь и Труд», ей ставили в вину взятые на покупку коров кредиты.

Сохранились дневники и рукописи Елены Федоровны Шершеневой о Новоиерусалимской коммуне(Елена Федоровна Шершенева (род. 1905 г.), педагог-дефекто-лог, дочь близкого к Толстому философа Ф.А.Страхова. Прожила тяжелую жизнь, так как муж ее Василий Василье-вич Шершенев, секретарь В.Г.Черткова, знаток рукописей Л.Н.Толстого (см. предисловие к 20 тому Юбилейного собрания соч. Л.Н.Толстого), был неоднократно репрессирован, провел много лет в тюрьмах и лагерях. Одно время В.В.Шершенев был председателем Совета толстовской сельскохозяйственной коммуны возле Нового Иерусалима под Москвой. В моем распоряжении несколько глав обширных воспоминаний Е.Ф.Шершеневой о жизни толстовцев и судьбе ее мужа.). Коммуну эту в 1923 году основала группа интеллигентной молодежи. Среди коммунаров были художники, литераторы, медики, люди, увлеченные философией, теософией. Это не помешало им быстро освоить земледелие, сделать свое хозяйство продуктивным. Окрестное население полюбило трудовую молодежь. Крестьяне брали в коммуне отборные семена, получали хозяйственные советы, пользовались молочным сливным пунктом коммуны. Толстовцев в районе ставили в пример другим селам, но вместе с тем идеология молодых коммунаров раздражала местное начальство. В 1928 году толстовцам приказали принимать в свое хозяйство крестьян из окрестных сел. Они отказались. «Стройность уклада нашей жизни сохранялась у нас благодаря общности убеждений большинства, доверию и уважению друг к другу, — пишет Е.Ф.Шершенева. — Мы поняли, что сохранить ее свободный и миролюбивый дух нам не удастся, если вольются в нашу коммуну люди, не только не разделяющие наших убеждений, но посягающие всячески им препятствовать».

В конце концов власти заявили, что, хотят этого толстовцы или не хотят, их коммуна будет слита с другим хозяйством и будет создан колхоз «Красный Октябрь» с уставом, который толстовцы обязаны принять. Коммуна начала быстро распадаться. Одни толстовцы уехали, другие перебрались в коммуну «Жизнь и Труд». Назначен был день и час окончательного разрушения коммуны им. Толстого. Но, как говорят, пришла беда — отворяй ворота. Вслед за первой бедой пришла вторая: в одном из зданий коммуны вспыхнул пожар. Что испытали при этом коммунары, мы узнаём из рукописи Елены Федоровны. Свои записи сделала она летом 1929 года, обращая их к своему тогда еще двухлетнему сыну Феде.

«Около двух часов дня, — пишет Е.Ф., — у нас вспыхнул пожар. В этот день ликвидационная комиссия должна была принять наше хозяйство... Лошади были заняты перевозкой вещей коммунаров, и воды привезти было не на чем... Горел дом, в котором жили мы, Рутковские, Ваня Зуев и Дуня Трифонова. Ты спал в одной рубашечке и проснулся от шума на лестнице. Вася(Василий Васильевич Шершенев, председатель Совета коммуны.) тут же крикнул мне: «Одевай скорее Федю, у нас пожар!» Потом все завертелось, замелькало, забегало, загудело. Я никак не могла всунуть твои ноги в штанишки, одежда твоя куда-то пропала. Потом я отдала тебя на руки Марте Толкач, а сама бросилась спасать вещи. Я вбегала и выбегала из дома, а потом сообразила, что ты можешь перепугаться. Поэтому, напустив на себя спокойствие, подошла к тебе и сказала: «Ты на что смотришь? На огонек? Хороший, большой огонек, правда?» Я не могла представить, что меня кто-то слушает, что за мной следят, что мои слова... дают повод заподозрить нас в поджоге. Между мечущимися коммунарами с вещами и ведрами появились люди с красными ободками на форменных фуражках... Я искала глазами твоего отца и видела его то разбрасывающим крышу соседнего сарая, который тоже начал гореть, то дающим какие-то распоряжения, то с ведрами воды в руках. Потом, когда с большим опозданием приехала из Воскресенска пожарная команда, он бессменно качал воду из пруда. Забежав ко мне на минуту, он сказал: «Меня наверно сейчас арестуют». — «Почему?» — «Будут обвинять в поджоге»...

Дом догорал. Отца твоего, Ваню Зуева и Ваню Рутковского поочередно вызывали на допрос... Ты плакал... Кормить тебя было нечем, ты целый день ничего не ел. Но мне не пришлось заняться тобой. «Собери мои вещи, белье и еще что-нибудь. Найди документы, я их кому-то передам», — сказал отец... Кое-что я отыскала, что просил папа, сварила тебе что-то, но только начала кормить, меня вызвали на допрос...

— Вы толстовка?

— Я разделяю взгляды Толстого.

— Не с детства, не по убеждению, а так, случайно?

— Нет, сознательно.

— А зачем же просите дать вам прочесть протокол, прежде чем подписаться? Толстовцы должны верить людям...

Твой папа подошел ко мне, чтобы попрощаться, но я с гордостью объявила ему, что иду вместе с ним. «И тебя тоже?» — «Да, вместе». — «На кого же оставим Федю?..» — «Я останусь с ним, не тревожьтесь», — сказала Дуня Трофимова. Ей можно было поручить мальчика. «Трофимова, вы тоже собирайтесь», — сказал все тот же конвойный. «Не оставим Федю, будьте спокойны», — сказал Коля... Мы вышли на крыльцо и погрузились в тьму, в снег, в весеннюю слякость и воду».

* * *

Далее Елена Федоровна Шершенева пишет: «Вся наша пятерка была объединена сознанием нашей невиновности, внутренней свободы и готовности начать новую форму жизни бодро, хоть и трудно было постичь, как все это вдруг свалилось на наши плечи... В милицию мы пришли в 11 часов 30 минут ночи. «Странные люди, — сказал кто-то, — пять человек пришли одни, без конвоя». Нас с вооруженной охраной провели через двор в Воскресенский домзак (дом предварительного заключения, тюрьма), устроенный в бывшем Иерусалимском монастыре. Когда вели, Вася говорил: «Все это не случайно! В этом есть какой-то смысл!» Я тоже верила, что ничто в жизни не случайно.

Тогда было много расстрелов. То и дело в газетах писали: «Расстрелян за поджог в колхозе». Докажем ли, что все мы не поджигатели? Останется ли Вася живым? Хотелось все, все пережить вместе!.. Наконец был назначен суд. Московская пожарная экспертная комиссия, приезжавшая на сгоревший участок нашей коммуны, дала заключение, что в уцелевшей после пожара кирпичной трубе была трещина, через которую вполне могла проникнуть искра на сухую дранку крыши. Тем более, что, как было установлено, печь в сгоревшем доме топилась почти без перерыва; в день пожара в ней дважды выпекали хлебы. Вася как председатель коммуны обвинялся в халатности по отношению к государственному имуществу. Ему присуди-ли отработать несколько месяцев с выплатой зарплаты государству. Это было лучшее из того, что могло быть с нами...»

Так мать описала этот эпизод для малолетнего сына. Но в официальной советской печати пожар в коммуне Л.Н.Толстого описан был совсем по-другому. Оказывается, что члены Новоиерусалимской коммуны «как истые толстовцы, не хотели признавать распоряжений советской власти и всячески старались среди окружающего населения показать насильни-ческий» характер советской власти... Московский губисполком, приняв во внимание антисоветский состав и характер деятельности членов сельскохозяйственной коммуны имени Л.Толстого, постановил ликвидировать эту коммуну как не отвечающую и противодейст-вующую целям и задачам партии в деле коллективизации сельского хозяйства. В ответ на это постановление 30 апреля 1929 года кто-то поджег здания и постройки коммуны. Никто из собравшихся уходить толстовцев не хотел тушить пожара. Все эти факты говорят о том, что в лице сектантских колхозов мы... имеем очень часто кулацкие контрреволюционные гнезда, кулацкие опорные пункты» (Ф Путинцев. Кабальное братство сектантов. М., 1931, стр.116.).

Толстовцы-крестьяне не были единственными гонимыми в те годы. В конце 20-х годов Сталин начал настоящую истребительную войну против независимых земледельцев («единоличников»), против ненавистной и пугающей большевиков крестьянской свободы. Подробности этой войны, которая обошлась крестьянам России в миллионы жертв и принесла разорение советскому сельскому хозяйству, стали известны в подробностях лишь недавно, после появления книг Александра Солженицына и Василия Гроссмана («Все течет...»). В разное время на Запад проникали вести об отдельных вызванных коллективизацией бунтах. Но совсем мало известно о той нравственной обороне в духе Льва Толстого, которую много лет держали в СССР не только толстовцы, но и десятки, сотни тысяч религиозных крестьян-сектантов. Наиболее активными в своей борьбе за независимость против колхозов, оказались украинские малеванцы, а также духоборы и молокане, то есть как раз те секты, которые еще до революции испытали глубокое влияние толстовцев и которые сохранили наиболее прочные, опять-таки толстовские по своей сути убеждения(Документы об этой драматической многолетней борьбе сохранил в своем архиве В.Г.Чертков. Архив его ныне находится в библиотеке им Ленина в Москве.).

Из бумаг Черткова видно, что уже осенью 1929 года 10000 крестьян-духоборов и 5000 крестьян-молокан обратились во ВЦИК СССР с просьбой разрешить им эмигрировать из Советского Союза. Подобные же заявления крестьяне-сектанты подавали в Москву в марте 1930 года, в январе 1931. На все свои заявления получали они категорические отказы. Выпустить за границу такую массу свидетелей «советского образа жизни» Сталин конечно не хотел. Между тем, у молокан и духоборов, населявших главным образом Сальский округ Северо-Кавказского края, было достаточно резонов, чтобы покинуть страну. При образовании очередного совхоза «Гигант» у единоличников-сектантов отрезали половину земли, на которой они вели свое животноводческое и зерновое хозяйство. Но главная причина была даже не в этом, а в том, что крестьяне-сектанты не желали итти в колхозы. «Так как мы... живем общиной-коммуной и все имущество у нас — общее, то, значит, у нас уже есть колхоз, — резонно писали крестьяне-духоборы и добавляли: — Но в предлагаемый нам колхоз мы не можем войти потому, что мы люди религиозные и любим трудиться с мыслью о Боге и молитвой на устах...» (Заявление от 18 марта 1931 года. Архив В.Г.Черткова.) Молокане повторяли в своих заявлениях то же самое, но с маленькой оговоркой: «Мы не можем пойти в предлагаемые нам государственные колхозы и совхозы» (Заявление от 22 февраля 1931 года. Там же.). В этом словечке и таилась главная разница между коммунами, в которых жили крестьяне толстовцы, духоборы и молокане со своими единомышленниками и своим собственным укладом и колхозами, единственное назначение которых в том и состояло, чтобы кормить государство и подчиняться государственному чиновнику. Вместо единения людей, близких духовно, большевики требовали создания хозяйственных организаций, построенных не на личных отношениях сочленов, а на строгом подчинении младших старшим. Колхозы должны были повторить в своей структуре (и повторили!) советскую государственную пирамиду, где секретарь районного комитета партии бесконтрольно командовал через председателей колхозов тысячами рядовых тружеников, награждая по личному усмотрению и наказывая по усмотрению же. Такая система «обязате-льной несвободы» была в корне чужда вольным коммунарам-сектантам. Неудивительно, что между ними и властями, загонявшими их в колхозное ярмо, начались конфликты.

В заявлении от 20 октября 1930 года молокане писали в ЦИК, что «местные власти жестоко нас наказывают за наше вероучение и веру в Бога. Всевозможными средствами клевещут на нас... приговаривают нас к ужасным последствиям, а именно, непосильным налогам, как хлебом, скотом и деньгами, и в довершение всего раскулачиванием и ссылкой в далекую Сибирь». Об этом же писали в высший орган государственной власти и духоборы, пытавшиеся объяснить своим гонителям простую, как им казалось, истину: «Среди нас нет кулаков, мы живем общей коммунальной жизнью».

Русские и украинские мужики, стремившиеся в 1929-1931 годах покинуть страну, вовсе не рассматривали свою акцию как политический жест. Они не оспаривали целей и методов советской власти и только умоляли отпустить их с миром. «Правы мы или заблуждаемся, — писали они, — но во всяком случае мы стараемся всю нашу жизнь, в том числе и хозяйствен-ную, строить на том религиозном духоборческом мировоззрении, которое слагалось и закалялось почти 200 лет. И, насколько мы понимаем, такие люди, как мы, хотя бы из-за одного нашего непризнания военной службы и всякого насилия, — мешают вам в осуществлении ваших планов, и потому вам было бы полезнее удалить нас от себя и разрешить нам уехать в Америку» (Заявление духоборов от 25 января 1931 года.).

В Канаде в это время духоборы (потомки тех, что с помощью Льва Толстого выехали в конце XIX века из России из-за преследования царского правительства) уже купили для своих братьев участок земли и готовы были оплатить их проезд на пароходе от Новороссийска в Америку. О выезде из страны в 1929-30 годах просила также секта менонитов и 10000 украинских крестьян-малеванцев. В фонде В.Г.Черткова сохранился анонимный очерк об этих крестьянах:

«Малеванцы — это люди крепкие, закаленные в лишениях и прямых мучениях, которые им приходится переносить... Это уже настоящие солдаты духовной войны, отрекающиеся совершенно почти от мирной обыденной жизни... — «Сколько раз ты сидел в тюрьме?» — спрашиваю я одного малеванца. — «Да разов пять». Затем следует долгая хохлацкая пауза, и он добавляет: «Это месяцев по одиннадцати, по пяти, а так по неделе, по две, и не знаю сколько. Наверно, разов тридцать». Эта удивительная, совершенно неискусственная скромность, вытекающая из действительного забвения своих мучений, а также полная беззлобность к своим мучителям есть присущая всему малеванскому движению в целом характерная его черта. Внешние проявления их убеждений по отношению к государству — это отказ от военной службы, отказ от различного рода принудительных повинностей, отказ от уплаты продналога, отказ входить в колхозы и «массивы», отказ посылать детей в государственные школы и др...»

И дальше. «Держатся малеванцы хорошо. Не жалуются и не ругают власти, но говорят, что сейчас идет «великая война за поруганную правду», и хотят держаться в этой войне до конца, не дорожа ни имуществом, ни жизнью... Многие из них, по словам приезжающих малеванцев, готовы умереть с голоду, "но не отступаться от правды"...»(Архив В.Г Черткова в библиотеке им Ленина. Фонд 435 (не разобран с 1961 года))

В ответ на мирные просьбы этих мирных людей власти принялись отнимать у них хлеб и скот, арестовывать кормильцев семей. Аресты, высылки и угрозы стали настолько обычным делом в районах, населенных сектантами, что авторы очередного письма — молокане — обратившиеся во ВЦИК от имени 10000 своих единомышленников, вынуждены были заявить: «Мы дошли до такого состояния, что вынуждены будем тронуться гужевым транспортом за границу... пусть стреляют в нас среди пути... Мы готовы помереть за веру и любовь к Богу» (Заявление от 20 октября 1930 года. Архив Черткова.).

Вместо разрешения на выезд сектантов в Сальский округ была послана правительственная комиссия во главе со старым большевиком А. Д. Шотманом. Комиссия подтвердила, что местные власти совершают по отношению к крестьянам массовые беззакония, «имеет место ряд перегибов и искривлений в связи с проведением коллективизации». Ограбление крестьян, бессудные ссылки и аресты превратились таким образом всего лишь в «искривление» вполне правильной линии партии. Правительственная комиссия дала команду на местах построить новые красные уголки, усилить политико-массовую работу с населением, а ограбленным мужикам одолжить некоторое количество коров взамен отнятых. Крестьяне отвергли эти, как они писали, «милости». «Вы хотите дать нам скот в долг, — писали они, — но мы не уверены в том, что его у нас не заберут опять даром, и опять мы будем без коров и в долгу. Кроме того, мы знаем, что те коровы, которых нам дадут, отнимутся у кого-нибудь, а мы таких коров взять не можем, так как не хотим пользоваться чужим трудом». Этот ответ духоборов поддержали и молокане. На сектантов обрушены были новые кары. В частности, арестован и расстрелян был выбранный миром общественный Переселенческий комитет, занимавшийся выездом духоборов и молокан в Америку. Заодно разорили и перестреляли несколько сот и так называемых «рядовых» сектантов. Аресты и раскулачивания продолжались до тех пор, пока некому уже было писать писем во ВЦИК и некому выезжать. Сальский округ Северо-Кавказского края, один из богатейших районов страны, был превращен в пустыню, в 1931-32 гг. там начался массовый голод с тысячами жертв.

Толстовцы-горожане, особенно В. Г. Чертков и М. М. Трегубов, были теми людьми, к которым по старой памяти обращались за помощью крестьяне-сектанты в своей безнадежной тяжбе с советской властью. Но если до 1928 года Чертков еще что-то мог для них сделать, то после начала массовой коллективизации толстовцы были бессильны защитить своих ограбляе-мых и раскулачиваемых друзей. О взглядах самого Черткова на колхозы мы узнаем из дневниковой записи его, помеченной 8 ноября 1930 года. «Коллективизация (коммуна и прочее) тогда хороша, когда она начинается внутри. Не «бытие определяет сознание», а «сознание определяет бытие». Результат, к которому стремятся, очень хорош, но берутся не с того конца». Для Владимира Григорьевича, как и для Толстого, главное состояло в том, чтобы личное сознание каждого человека перерастало в сознание христианское. Христианское сознание побуждает к христианским формам жизни, и в том числе к общинам и коммунам, в которых соединяются единомышленники. Без внутренней потребности жить колхозом или коммуной коллективизация превращается для крестьян в террор, в бойню.

Несмотря на угрозу его свободе и жизни, Чертков продолжает писать крестьянам, толстовцам и нетолстовцам, правду о том, что он думает о переживаемой ими трагедии. Он удерживает наиболее нетерпеливых, подбадривает упавших духом. Он живет так, как будто нет в стране ОГПУ, будто не хватают ежедневно тысячи людей прямо на улицах и в собственных домах, чтобы тут же в течение нескольких часов отправить их без одежды и пищи на далекий Север. Чертков — противник всякого рода «комитетов» и других общественных организаций, ибо знает, что в советских условиях существование организаций ведет только к арестам и расстрелам. Поэтому он призывает духоборов и молокан, отказавшись от массовых действий, «руководствоваться всегда и во всем тем голосом совести и любви ко всем людям без исключения, который каждый из нас может услышать внутри себя».

Пытались крестьяне-сектанты найти также поддержку или хотя бы совет у друга Ленина В. Д. Бонч-Бруевича, когда-то очень их обхаживавшего. Уж он-то, хорошо знавший об их незлобивой вере, наверно сможет объяснить, за что так гневается на мирных трудовых людей эта странная советская власть. В частности, писал Бончу о притеснениях толстовец Дудченко. Но Бонч-Бруевич в начале 30-х больше всего боялся, чтобы о нем не подумали как о друге толстовцев или сектантов. Его ответы крестьянам дышат страхом и злобой:

«Сектантство имеет интернациональную связь с международным капитализмом, как например, баптисты, адвентисты, меннониты, и потому делается еще более опасным и зловредным, являясь у нас, в СССР, прямым агентом международного капитализма и его буржуазно-фашистских правительств». Это звучало как прямой донос, но Бонч-Бруевичу мало, он хочет, чтобы его письмо к толстовцу-крестьянину, буде оно попадет в руки огепеушников, служило ему алиби. Поэтому старый большевик совсем уже в духе своего друга Владимира Ильича переходит на прокурорский тон: «Мне нет никакого дела, какие молитвы кто из них бормочет, мне нет никакого дела, какие обряды они совершают..., но мне есть огромное дело до того, как, каким образом все эти баптисты, духоборы, меннониты, скопцы, толстовцы и все другие относятся к современной деятельности, помогают ли они строить социализм или мешают нашей стране... что они ворчат, агитируют против или за?..» А закончил он и вовсе по-сталински: «И вам, и вашим друзьям сектантам представляется выбор: или с нами, или против нас; другого выбора нет. Всякий сидящий между двух стульев... будет презрен в жизни и будет отброшен от нее, а, может быть, и раздавлен как последний червяк» (В.Д.Бонч-Бруевич. Избр. соч., т.1. М., 1959. Из письма к М.С. Дудченко (Бонч-Бруевич спутал инициалы старого толстовца, с которым охотно переписывался в 90-е годы Л.Толстой). Стр.378-379.)

Письмо Бонч-Бруевича звучит вполне в духе времени. Разговаривать с толстовцами и с сектантами, как с недобитыми врагами, впервые начали в 1928 году, в юбилейный толстовский год. Именно со столетнего юбилея Льва Толстого стало принято поносить толстовцев в газетах и журналах. В том году опубликовано было не менее дюжины «разоблачительных» книг о Толстом и толстовцах. Власти распорядились переиздать статью Ленина против Толстого, антитолстовские статьи Г.В.Плеханова, выпустить своеобразную антитолстовскую хрестоматию с претенциозным названием «Лев Толстой как столп и утверждение поповщины». Газеты «Правда» и «Известия», не говоря уже о провинциальной прессе, припомнили толстовцам и об их отказе служить в Красной армии, и об их вредоносном влиянии на других сектантов, и о нежелании толстовцев превращать свои коммуны в колхозы. В общем, хотя и с некоторым опозданием, большевики сполна рассчитались со своим давним противником. Единомышлен-ники Толстого всем скопом объявлены были политически неблагонадежными. Юбилейный год стал, таким образом, для толстовцев годом метки (На 20 лет раньше, в дни 80-летия Льва Толстого, министр внутренних дел Российской империи разослал губернаторам циркуляр, в котором требовал «прекращения всяких попыток со стороны неблагонадежных элементов населения использования настоящего юбилея в целях противоправительственной агитации, каковые попытки тем более возможны, что проповедуемые графом Толстым идеи представляют для подобной агитации самый широкий простор...» (Сборник «Толстой и о Толстом» I, M., 1924, стр. 81-83).).

«Ярлык» сочиняли и клеили партийные деятели, официальные философы, литераторы-коммунисты. «Толстовство не для широких масс, даже верующих, даже религиозных, — заклинал Емельян Ярославский, руководитель государственного антирелигиозного аппарата. — Толстовство является учением узких интеллигентских кружков, среди которых вы найдете немало бывших людей — бывших помещиков, бывших офицеров царской армии, кающихся дворян, озлобленных против советской власти интеллигентов» (Е.Ярославский. О Л.Н.Толстом и «толстовствующих». М., 1928, стр. 21.).

Итак, вопреки реальному положению вещей, в то время когда толстовство стало идеологией сугубо крестьянской, Ярославский продолжал повторять то, что когда-то в совсем иных услови-ях говорил Ленин: толстовство чуждо простому народу, толстовство — религия «бывших». Философ-коммунист А.Мартынов в том же году принялся развивать тему дальше. «Толстовство, — писал он, — может у нас стать знаменем реакции. В Советском Союзе есть много элементов, не принявших революцию... И это находит себе, между прочим, идеологическое выражение в очень сильном распространении евангелизма, баптизма, родственных толстовству» (Журнал «Коммунистическая революция» №6, 1928, стр. 78.).

Ну, а если толстовцы могут стать врагами республики, то почему бы их не считать врагами уже сейчас. Скорее всего, они давно уже запасли оружие на чердаках... В 1928 году философ Мартынов к такому выводу и пришел. Еще не была затвержена формула относительно врага, который не сдается и которого поэтому уничтожают. Но над толстовцами этот топор уже был занесен. «Социалистический пролетариат объявляет войну не на жизнь, а на смерть всем и всяким формам толстовщины... Культурная революция начинает наступать развернутым фронтом. Она не может победить, не написав на своих знаменах: смерть остаткам толстовщины, ее идеологии в быту, на работе» (М.Гельфанд. Толстой и толстовщина в свете марксистской критики. Саратов, 1928, стр. 74. М.Гельфанд объясняет в своей книге, почему надо так жестоко расправляться с толстовцами: «Толстой критиковал и отрицал не только буржуазно-помещичью государственность, но и всякую государственность вообще, не только каторжно-эксплоататор-скую дисциплину капиталистической фабрики, но и всякую организованность, всякую коллективную дисциплину вообще, не только милитаризм империалистический, но и всякую вооруженную, и в том числе революционную борьбу вообще»).

В 1928-29 годах вступать в дискуссии с партийными крикунами было уже опасно. Хотя еще делалась оговорка: «толстовщину изничтожать следует в идеологии и быту», но все видели: это только ширма. Вскоре от оговорки отказались; началось уничтожение толстовцев в самом прямом, биологическом смысле слова. И тем не менее, нашлось несколько, не побоимся сказать, героев, которые, глядя прямо в глаза старинным своим супостатам, заявили протест не только по поводу травли толстовства, но и по поводу общей обстановки в стране. Тульский крестьянин Михаил Петрович Новиков, давний приятель Льва Толстого, многократно навещавший Ясную Поляну, отправил советским властям в феврале 1929 года «Открытое письмо крестьянина о поднятии урожайности в крестьянском хозяйстве». По существу, это был настоящий проект, конкретное предложение о том, как в действительности поднять урожайность, а не просто болтать о ней. Дополнения к письму Новикова сделал другой толстовец, Иван Михайлович Трегубов. Свой проект отправили они генеральному секретарю ЦК ВКП(б) Сталину, в Наркомзем, в Колхозцентр, ВСНХ, РКИ, ЦК ВКП(б), в ЦИК СССР и в Совнарком. Надо было иметь немало мужества, чтобы в разгар коллективизации дискутировать с достигшим уже полной силы Сталиным. И не просто дискутировать, а бросать вождю в лицо прямые обвинения в игнорировании крестьянских интересов.

«Я старый крестьянин, живущий в деревне не по нужде, а по убеждению, — писал М.Н.Новиков. — Читаю, слежу по газетам за ходом мировой жизни и за ходом разных кампаний, в ударном и не в ударном порядке проводимых в нашем Союзе. Последняя из них это «борьба за урожайность».

Боже, Боже! Какая ж вокруг такой простой вещи поднята агитация и пропаганда! Сессии, декреты, съезды земельных работников, земельные совещания, съезды агрономов, постанов-ления губпартконференций, статьи спецов, селькоров и т. п. и т. п. Все наперебой шумят в одном направлении: «Надо раскачаться», «Надо не проспать», «Надо подтянуться», надо, надо, надо! Тысячу раз надо!»

Высмеяв большевистские методы руководства, Новиков напрямик определяет причины неудач колхозного хозяйства. Он против колхозов, против идеи обобществления земли, против социализма. «Ни у кого из правоверных марксистов не хватит совести утверждать, что русский полунищий народ нуждается в социализме. Он нуждается и мечтал только о мелкой земельной собственности... Русский народ не гоняется за журавлем в небе, а потому не может добровольно строить вавилонские башни». Новиков камня на камне не оставляет от идеи коллективизации сельского хозяйства.

«Коллективизация, имеющая на верху горы батраческий коммунизм, есть стремление не вперед, а назад, и может временно удовлетворить лишь забитых нуждой батраков и нищих, или попросту — это рай для батраков-дураков. Свободные люди не могут итти в это рабство, как бы туда не загоняли...» Новиков еще в 1929 году предсказал, что колхозы не прокормят страну. Он призывал вернуться к свободному рынку, к рыночным отношениям, основанным на соревновании и конкуренции, ибо иначе деревню ждет кризис. «Тут не надо быть пророком, чтобы все же видеть те последствия, которые сами собой наступят как результат наших опытов в области социалистического утопизма». Глядя вперед на полвека, крестьянин-толстовец предсказал не только кризис колхозной деревни, но даже будущие закупки хлеба за границей. Он предсказывает «экономический тупик, который уже нельзя будет скрыть от зорких глаз заграницы и которым она не преминет воспользоваться для сведения с нами счетов». (К сожалению, полвека спустя, Запад, снабжающий СССР хлебом, все еще не уразумел той простой истины, которая уже в 1929-м была абсолютна ясна русскому крестьянину-толстовцу.)

Шестидесятилетний Новиков был схвачен и окончил свои дни в сталинских лагерях (Михаил Петрович Новиков (1871-1939) был тот самый крестьянин деревни Боровково, Крапивенского уезда, Тульской губернии, к которому Л.Н.Толстой по первоначальному плану собирался поехать после ухода из Ясной Поляны. Об этом Толстой писал Новикову 24 сентября 1910 года, прося его найти «в деревне хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую хату» (Юбилейное собр. соч., том 82, письмо №279).). Другому последователю Льва Толстого — Ивану Ивановичу Горбунову-Посадову (1864-1940) — повезло больше. Редактор закрытого в советское время издательства «Посредник», он выступил на юбилейном вечере в Политехни-ческом музее с откровенно толстовской речью. Горбунов-Посадов сказал между прочим, что, к сожалению, через десять лет после революции духовное состояние русского народа еще очень далеко от того уровня, о котором мечтал Лев Николаевич, что разговоры о достигнутом якобы прогрессе скрывают падение нравов во всех сферах народной жизни. От дискуссии о состоянии народной этики с Горбуновым-Посадовым власти отказались. Зато в очередном номере газеты «Комсомольская правда» появилась карикатура-метка: толстовцу Горбунову пожимал руку «заклятый враг СССР» лорд Керзон.

Сохранился еще один документ, свидетельствующий о верности толстовству. Речь идет о письме, которое направил в НКВД молодой толстовец Сергей Александрович Алексеев, призванный в армию как раз в юбилейный толстовский год. Алексеев отказался от службы. «Вы можете бросить меня в тюрьму, оторвать от дела, — писал он. — Я и там буду свободен. Свобода не может быть дана человеку человеком, а он может лишь сам освободить себя. И свобода состоит не в том, чтобы делать то, что хочется, а в том, чтобы не делать другим, чего себе не желаешь. И эту свободу духовную... мы ставим выше свободы внешней». Молодой толстовец Сергей Алексеев, между прочим, происходил из большой многодетной семьи, которая была близка с Надеждой Крупской. Но толстовские идеи взяли в нем верх над личными симпатиями к семье Ленина. «Нельзя, — писал в том же письме Сергей, — бороться против зла насилием, зло может уничтожить только противоположная сила — добро... Уничтожением, грубым внешним способом, убийством людей — носителей зла мы не уничтожаем самого зла. Сколько бы буржуев ни уничтожили, этим не уничтожишь духа буржуазности, стремления к наживе, даже в самих тех, кто борется против них» (Сергей Алексеев, как и один из его братьев, поплатился за свое толстовство несколькими годами лагеря. Позднее он был членом толстовской коммуны «Жизнь и Труд» и как будто ныне доживает свои дни в поселке Тальжино в Западной Сибири, где когда-то находилась коммуна. Письмо его в НКВД привожу по кн. Ф.Путинцева «Кабальное братство сектантов», М., 1935.).

Мужественную отповедь толстовца Алексеева своим гонителям привел в антирелигиозной книге пропагандист Ф.Путинцев (с литературными методами его мы уже познакомились выше), который следующим образом прокомментировал ее: «Разные Алексеевы и шахтинские вредите-ли (имеется в виду первый организованный ОГПУ процесс против «вредителей» в г. Шахты в 1928 году — М.П.) не интересуются социалистическим строительством и хотя по-разному, но вредят ему. Таких как Алексеевы — меньшинство. Но на то и существует большинство, чтобы заставить меньшинство подчиняться себе...»

Так он и шел, 1928 юбилейный толстовский год, под знаком начавшейся коллективизации и преследования толстовцев. Их изгоняли с работы, высылали, арестовывали. В Москве были схвачены и сосланы в Соловки пятеро молодых толстовцев, которые собирались вместе, чтобы изучать религиозные и философские взгляды Л.Н.Толстого. Об этих пятерых — Иване Баутине, Иване Сорокине, Алексее Григорьеве, Борисе Пескове и Юрии Неаполитанском — позднее Борис Мазурин записал: «Попав в Соловки, эти юноши увидели много ужасного, унижающего человеческое достоинство. В знак протеста они отказались от труда, унизительного, подневольного труда. Последовали жестокие репрессии. Холод, голод, болезни свалили их с ног, но не сломили духа. Четверо из них попали в больницу, где поправились, остались до конца срока, помогая больным, признав этот труд для себя приемлемым в лагерях. Но здоровье было подорвано, и незадолго до конца срока Ваня Баутин заболел туберкулезом брюшины и умер» (Б.Мазурин. «О Ване Баутине». Рукопись. 21 декабря 1966 г.).

Но и тем друзьям Толстого, кто не был брошен в лагерь, становилось день ото дня труднее. О преследованиях и репрессиях в «Бюллетене Московского Вегетарианского общества», конечно, не писалось, но из заметок тех лет без труда можно понять, как обстояло дело в действительности. Так, в заметке «О фонде помощи единомышленникам, находящимся в тяжелом положении» (октябрь 1928 года, №13) можно прочитать: «Так как число таковых увеличивается, напоминаем друзьям, обещавшим поддержку, об аккуратной присылке членских взносов и вообще просим всех о поддержке». В другом повременном издании толстовцев «Письма друзей Л. Н. Толстого», под редакцией В.Г.Черткова и И. И. Горбунова-Посадова, в номере от 2 мая 1929 года снова читаем про «Фонд помощи единомышленникам, находящимся в очень тяжелом положении». Организаторы фонда обращались ко всем, сочувствующим целям этого фонда, с просьбой не забывать поддерживать его своими по возможности постоянными взносами» (Число членов Московского Вегетарианского общества — членов-горожан — дошло к этому времени до 150 человек.).

Впрочем, и «Бюллетень», и размножаемые на ротаторе «Письма» закончили свое существо-вание в середине 1929 года вместе с Московским Вегетарианским обществом имени Л. Толстого. Властям не пришлось даже запрещать эту организацию. Найден был прием, значительно более простой: обществу отказались продлить аренду на помещение, которое оно занимало много лет. Никакого другого помещения толстовцы найти не могли, по этому поводу было дано секретное распоряжение московской милиции. Так сугубо «хозяйственный» вопрос об аренде положил конец встречам, беседам и дискуссиям единомышленников. Во вторник 19 февраля 1929 года в 8 часов вечера состоялась последняя беседа за чайным столом. И всё. На родине Льва Толстого никаких общественных организаций в память его никогда больше не возникало.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова