Пелагиа Левинска
ЭЙХМАНН. ЕГО ЖЕРТВЫ
К оглавлению сборника
Глава ПЕРВАЯ. Аушвиц – взгляд со стороны
По городу упорно распространялось известие о том, что нацисты выселили тюрьму и вывезли евреев. Куда? Никто этого не знал. Они словно проваливались в бездонную пропасть, откуда обратно не вылетает и признака жизни. Взамен приходили сообщения об их массовой гибели. Люди получали информацию из траурных списков на порталах синагог, церквей и часовен. Семьи никого на похороны не приглашали; точная дата смерти не указывалась. Сообщалось просто: скончался… «Семья погружена в глубокую скорбь…» – обычная формула, введенная оккупационной цензурой. Цензура покончила с выражением личной скорби, с упоминанием главного факта – «умер за родину», что каждый раз звучало призывом к жестокой борьбе за эту самую родину, за которую тот или иной человек уже отдал свою жизнь.
Многда дюжинами приходили траурные телеграммы, приходившие из Аушвица, помеченные одной датой и касавшиеся вывезенных месяц-полтора назад. И мы спрашивали себя: «Как может случиться, чтобы человек, такой молодой, такой сильный, полный жизни, умер через три или четыре недели и, кроме того, своей смертью? Это невероятно!» Никто не хотел этому верить. Никто не мог даже вообразить, что существуют условия, доводящие человека до гибели в столь короткий промежуток времени. Предполагали разное, пытаясь и объяснить происходящее, и успокоить семьи погибших. Говорили, что немцы отправили людей в зону военных действий, чтобы использовать их на строительстве фортификационных сооружений, а семьям объявлено об их мнимой смерти с целью сохранения военной тайны. Как бы то ни было, это служило утешением, так как оставляло возможность надеяться, что любимый сын, муж, отец живы и могут возвратиться после окончания войны, или им даже удалось перейти за линию фронта. Неистощимая вера в лучшее питала иллюзии.
Но ходили слухи и другого рода, которые сеяли ужас в сердцах людей: говорили о газовой камере, о печах крематория, откуда можно было взять пепел, – иногда Гестапо предлагало его семьям по цене в несколько сот злотых. Многие принимали предложение Гестапо и лишались последних средств, – только бы вырвать из варварских рук дорогие останки близких.
Но в целом немцы не внушали ни малейшего доверия. Все эти телеграммы с сообщениями о смерти чаще расценивались как метод подавления и унижения нации, как удобный случай вытянуть деньги, как германское коварство, имевшее целью обмануть людей и одновременно поиздеваться над ними. Никто не мог себе объяснить, почему в громадном военном комплексе, покрывавшем всю Европу, нельзя использовать этих здоровых, сильных людей – рабочих, специалистов, инженеров, врачей, арестованных поодиночке или скопом, – вместо того, чтобы физически уничтожать, убивать их. Это было недоступно пониманию. Никто не мог поверить в этом. Аушвиц представлялся дорогой в страну смерти. Проникнуть в тайну концлагеря казалось невозможным, так же невозможным казалось выжить там.
Глава ВТОРАЯ. Подготовка к этапу
После мучений и пыток на допросах в застенках Гестапо мы ожидали в тюрьме решения своей судьбы: выпустят ли нас на свободу, отправят на смерть или в концлагерь. Любая возможность из этого спектра могла казаться каждой из арестованных, потому что неосведомленность в ведении процесса и в вердикте суда никому из не давала точного представления о том, в чем состоит конкретное обвинение; и уж совсем трудно было предположить, что ждет впереди. Анализ фактов не позволял придти ни к какому определенному решению, кроме единственного: нас ожидает неизвестность. А что касается арестованных, покинувших камеры, то о них мы ничего не знали – ни где они теперь, ни куда их увезли. Каждый раз, когда с переклички забиралось большое число заключенных, мы предполагали, что готовится новая пересылка в концлагерь.
Мы пребывали в растерянности. Свобода? Смерть? Концлагерь? Этой было темой наших мыслей, и темой разговоров заключенных между собой. Два первых возможных выхода, смерть или свобода, представляли для нас нечто определенное и несомненное. Напротив, третья возможность, концлагерь, тревожила неизвестностью, тонула во мраке и казалась куда более угрожающей и ужасной в связи со слухами, гуляющими среди оставленных на воле людей.
В камерах внутри небольших групп завязывались узы симпатии и даже искренней дружбы. Эта дружба, эта расположенность друг к другу стала силой, позволявшей большинству из нас вытерпеть физические и нравственные муки, которым подвергали нас палач из Гестапо.
В период с декабря 1942 года по январь 1943 года в Краковской тюрьме на улице Монтелупе количество заключенных значительно превышало предусмотренное, поэтому почти каждую неделю отсюда отправлялись партии самого пестрого состава – в концлагерь, в неизвестность.
Для нас путешествие в незнаемое началось 23 января 1943 года, после трехмесячного ареста. Известие об отправке застало меня в тюремной больнице. Естественно, это обстоятельство не спасало меня от этапа. Нам дали ровно пять минут на сборы… Немецкие тюремщики выводили арестованных из камер. Вся тюрьма уже знала имена увозимых людей.
Наша группа состояла из шестнадцати женщин. Нас вывели во двор, окруженный высокими стенами. Остающиеся просовывали руки сквозь прутья решетки на окнах и махали нам вслед, приветствуя и прощаясь. Маленькое окошко моей камеры №30 на втором этаже быстро отворилось. Я обернулась и левой рукой послала привет. Вдруг с высоты донеслись широко льющиеся звуки песни свободы:
Мы не покинем землю
Наших отцов…
От удивления охранники остолбенели. Они не предвидели такой демонстрации. Но что они могли поделать? Самое большее – подгонять нас прикладами и постараться как можно скорее вывести наружу. А в это время горящая мелодия доносила до нас слова поддержки:
Наше войско поднимется
И дух поведет его…
Боль от удара прикладом показалась незначительной и вообще отошла на задний план в сравнении с моральной силой, вливавшейся в нас с пением. Песня стала объявлением сопротивления, символом неукротимого духа борьбы – борьбы, не признающей капитуляции. Тот момент нашего путешествия в неизвестность, тот первый пример мятежного упорства как бы являлся указанием для нас: нельзя прекращать сопротивление. И позже, через всю нашу жизнь в лагере и через все страдания, вплоть до заключительного проявления нашей воли – участия в побеге – прошли это неповиновение и эта борьба до последнего конца, только они помогали нам существовать. Примириться со своим положением было духовной гибелью, что неизбежно вело к физической смерти, предназначенной для нас врагом.
Мало-помалу мы начинали постигать механизм, созданный для уничтожения людей.
Глава ТРЕТЬЯ. Путешествие в неизвестность.
Наглухо закрытые грузовики, охраняемые полицией СС, отвезли нас по пустынным, перекрытым для дорожного движения улицам на товарную станцию Кракова, находившуюся не очень далеко от тюрьмы. На железнодорожных путях уже стоял длинный ряд вагонов для скота, которые большей частью были заполнены перевозимыми из Тарнува и Новы Сонча людьми.
Наша краковская партия, состоявшая из ста шестидесяти женщин и втрое большего числа мужчин, в основном евреев, заняла свободные вагоны.
Двери захлопнуты, заперты на ключ и опечатаны. Полумрак скрывает лица женщин, искаженные страданием, страхом и отчаянием. Нас силой оторвали от мест, где оставались наши матери, дети, друзья; от мест, с которыми нас связывали долгие годы счастливой жизни. Поезд дернулся, перерезая нить нашего индивидуального существования, счастья, юности, нашей любви.
Сквозь узкие щели окон мы кинули последний взгляд на Краков и попрощались с ним.
Наши мысли были нескончаемой чередой вопросов. Куда мы едем? Будем ли мы и дальше являться частью этой массы разных национальностей? Что с нами будет?
Миновав Chzanov, мы смогли ответить на первый вопрос: Аушвиц. Один раз, между Trzebini и Chzanov, раздались громкие крики наших немецких охранников. Поезд остановился. Несколько человек предприняло попытку побега. Свет фонарей и прожекторов. Автоматные очереди. Агенты Гестапо бросаются в погоню за беглецами. Напрягая все душевные силы, мы мысленно посылаем благословение, мысленно сопутствуем бежавшим, подбадриваем, указываем путь, стараемся вдохнуть в них силу.
Между тем на нас опускается мрак долгой январской ночи. Остановка длится уже два часа. Наконец, преследователи возвращаются. Результат этой охоты на людей остается для нас пока неизвестным.
Поезд медленно двинулся; для нас, не получивших ни еды, ни своей верхней одежды, часы тянулись нескончаемо. В конце концов наш конвой остановился посреди ночи на какой-то станции. Мы догадались, что это был Oswiecim, или, по-немецки, Auschwitz. Локомотив начал маневрировать. Еще полчаса, и вот мы добираемся до цели своего путешествия. Двери вагонов открываются. Перед каждым вагоном стоит группа солдат. Неожиданно раздается громкий командный голос:
– На выход! Живо!
Расстояние от пола вагона до земли составляет примерно метра полтора. Подножки не было. Мы стараемся выполнить полученный приказ, но слишком уж тут высоко, чтобы рискнуть и прыгнуть. Прямо перед нами уходит вниз крутой железнодорожный откос, покрытый скользким снегом. Мы колеблемся. Гестаповцы, работая прикладами, кладут конец нашим колебаниям. Они прошли в вагон с противоположное стороны, так что несколько мгновений спустя мы уже оказываемся на земле. Так же, с помощью прикладов, нам помогают встать на ноги.
Усталые, с отбитыми ногами, мы даже не пытаемся собрать свои увязанные веревочками пакеты, в которых находятся провизия и одежда. Да у нас и нет времени на это. Щедро осыпая нас проклятьями, охранники, вооруженные кто винтовкой, а кто просто дубинкой, заставляют нас выстроиться в колонну по пятеро в ряд. Ошеломленные, растерзанные, пораженные всем происходящим, мы подчиняемся командному голосу и ударам и в конце концов выстраиваемся в длинную цепь по пять человек в шеренге. Оглядываем окрестности. Нас окружает кордон из эсэсовских охранников. На соседнем поле пылает огромная куча дров. Нас буквально душит отвратительный, незнакомый до сих пор запах. На расстоянии двух километров отсюда в свете прожекторов и ламп, которые кажутся плавающими в воздухе, вырисовываются контуры какого-то города.
Мы поняли: это электрические огни проволочных ограждений и дозорных вышек лагеря. Тем временем из вагонов вытащили тела тех, кто пытался убежать. Куда понесли мертвецов, неизвестно. Один из гестаповцев при виде траурного кортежа заметил по-французски:
– C’est la vie!
В конце концов мы двинулись вперед, поддерживая друг друга, чтобы не упасть на скользкой дороге. Нас эскортировало несколько автомобилей с наставленными на нас пулеметами.
Многих вещей мы тогда не могли понять. Чудовищную тайну лагеря мы еще себе не уяснили. Но с той минуты я осознала одну вещь: германский Рейх, должно быть, очень мало уверен в своей мощи и в продолжительности собственного существования, если использует такую военную силу, чтобы внушить уважение горстке слабых безоружных женщин. Едва зародившись в моем мозгу, эта мысль подавила все остальные, и впервые за три месяца я удовлетворенно улыбнулась.
Глава ЧЕТВЕРТАЯ. Колючая проволока под напряжением
Была уже глубокая ночь, когда мы переступили порог концлагеря. Теперь мы разглядели, что за огни издалека показались нам огнями большого города. Электрические лампы на бетонных столбах, от которых отходила колючая проволока, отбрасывали вокруг себя пятна холодного враждебного света. Расположенные приблизительно в пяти метрах одна от другой лампы образовывали звенья цепи из сияющих кругов света, наплывающих друг на друга. Эта светящаяся цепь отсекала нас от свободы; нас ждала подневольная жизнь. Мы инстинктивно сделали шаг назад. Мысли о свободе и тоска по вольной жизни наталкивались на эту колючую проволоку, ранились о шипы и погибали. Освободиться?.. Даже помыслу о бегстве было не проскользнуть в узкие полосы мрака между лучами прожекторов. Радиус обзора часового, увеличенный неумолимым слепящим светом рефлекторов, отметал любой проект побега, который только можно было себе вообразить. Собственно свет давал рядам колючек под током возможность убивать. Если бы сон вдруг сморил призванную бдеть стражу, сам свет, то есть сама проволока с электричеством справилась бы с задачей, своими силами уничтожила бы смельчака.
Однако, будем справедливы и признаем, что это электричество часто играло благословенную роль в жизни интернированных. Много раз проволочные цепи освобождали тех, кто более не мог выносить мучения. Каждое утро специальная колонна заключенных, обязанностью которых был сбор трупов, «снимали урожай освобожденных» с проволочного ограждения.
Иногда мощность убойной силы кабеля была меньше выносливости человеческого организма. Результаты, разумеется, были ужасающие.
Однажды, когда при заходе солнца мы возвращались с работы, нас потрясли дикие крики, перемежающиеся воплями наподобие тех, что издают тирольские пастухи. Мы встрепенулись и побежали в направлении места, откуда доносились крики. Две женщины повисли на проволочной ограде. Старшая, зацепившись своими лохмотьями за шипы, походила на кучу тряпья. Более молодая только грудью касалась проволоки и поддерживала рукой безжизненный манекен рядом с собой. Другая ее рука, сведенная судорогой, поднималась кверху и, дергаясь, описывала широкие круги в воздухе. Казалось, она чертит фатальные слова: «Mane, Tecel, Phares». В наши сердца впечаталось это предупреждение свободному миру, этот немой крик о смертельной опасности, таящейся в колючей проволоке под напряжением.
Девушку, еще живую, оторвали от трупа ее матери.
Заметив, что убирание трупов с проволочного заграждения дело слишком трудоемкое, немецкая администрация распорядилась по периметру концлагеря глубокую канаву. Начиная с этого времени, часовые открывали огонь по всем, кто пытался приблизиться к этому рву. Таким образом предотвращались попытки самоубийства. Но этим же образом была допущена «ошибка»: многие заключенные, невзирая на правила, шли к канаве в поисках воды, недостаток которой заставлял нас неимоверно страдать. А это означало смертельный приговор. Но в любом случае, умереть от пули или от болезни, вызванной употреблением грязной, зараженной трупным ядом воды, в действительности было лишь вопросом времени.
Работа вблизи колючей проволоки под напряжением привела к целой серии смертельных поражений среди заключенных, не подготовленных к оказанию первой помощи жертвам электричества.
Но были и моменты, доставлявшие нам некоторое радостное удовлетворение. Наши светящиеся тюремщики гасли, когда тревожный вой сирен возвещал о появлении «иностранных самолетов». Наши враги тряслись от страха. Что же до нас, то вой сирен успокоительно действовал на заключенных: мы видели, что существуют силы, которых боятся наши угнетатели, и эти силы в один прекрасный день могут нас освободить. Мы говорили: «Сегодня бросают листовки, завтра разбомбят лагерь, послезавтра нас освободят…»
Глава ПЯТАЯ. Аушвиц – это могила
Концлагерь спал, когда мы пересекли его порог. Бараки, низкие, как бы вросшие в землю, были погружены в темноту и в мертвое молчание. Внутреннее пространство лагеря не освещалось. По территории нас вели охранники. Вот из тьмы выступил силуэт большого барака.
Открылась дверь, такая же, как на фермах. Внутри горел свет. Так же, колонной, мы вошли в барак и встали прямоугольником у одной из стен. В помещении уже было полно народа. Мы разглядели группу пестро одетых цыган, стоящих в таком же порядке, что и мы. Недалеко размещались француженки – тщательно одетые, интеллигентного вида женщины, которые казались путешественницами из состоятельного общества, уставшими ожидать запаздывающий поезд.
Чешки привлекли к себе внимание четкими, продуманными действиями, – они и другим передавали свое спокойствие. Несколько девушек, трепещущих от страха, сжались в углу. Мы не могли угадать их национальность. Наша польская группа, что-то около двух тысяч человек, была самого разнообразного национального состава. В ней рядом стояли подобранные на улицах оборванные нищенки, цыганки в вызывающе ярких юбках, одетые с западной элегантностью проститутки, много евреек, выхваченные прямо из своих изб крестьянки, а также богато наряженные аристократки.
Следом за нами вошли женщины, высланные из Германии. Там были не только немки, встречались среди них и девушки других национальностей, – все они в большинстве своем интернировались за уклонение от работы.
Приблизительно шесть тысяч женщин ожидали, что же произойдет с ними в дальнейшем, внимательно следили за каждым жестом, каждым словом Frauen в форме СС и мужчин из того же ведомства, а также заключенных в прямых юбках, суетившихся вокруг нас. Мы старались разгадать тайну лагеря.
Нам было отдано приказание рассаживаться на скамьях, табуретках, на кирпичах или просто на утрамбованном земляном полу. Потом откуда-то поступило грозное распоряжение отдать все, что мы с собой привезли. Несколько немок-заключенных примерно одного возраста пошли по рядам, осматривая нас, обыскивая и отбирая продукты. Мы никак не могли взять в толк, зачем нас принуждают отдавать все своем имущество; но мы уже отлично понимали, что в этом месте не можем спрашивать разъяснений и, того меньше, пытаться разобраться в происходящем. Только много позже мы догадались, что заключенные, выполняющие в лагере привилегированные обязанности, таким образом всегда обеспечивали себе богатый стол и даже разнообразят меню лакомствами национальной кухни других народов.
Ночь близилась к концу. Это была уже третья ночь после нашего отъезда из тюрьмы, и измученные женщины дремали в углах барака. Здесь образовалось нечто вроде интернационала. В группе цыганок у молодой женщины начались родовые схватки. Боль так скрутила ее, что жалко было смотреть. Ее уложили на полу. Происходящее захватило всех нас. Врач, еврейка из тех, что составляли часть чешской группы, бросилась помогать роженицу. Доброта и уверенность, исходившие от этой молодой и красивой докторши, вселяли успокоительную надежду на благополучный исход родов у цыганки. В то же время мы были убеждены, что ситуация, свидетелями которой мы оказались, случайна, что санитарный персонал поторопится доставить роженицу на носилках в больницу. Нам казалось, что какое-то ответственное лицо должно обратить внимание на положение цыганки и предоставить бедной женщине необходимый уход и помощь в госпитале. Привыкшие к человеческим взаимоотношениям, мы наивно полагали, что в случаях, подобных этому, отбрасываются в сторону все предрассудки и на первый план выступает инстинктивное желание помочь страдающему существу, будь это человек или животное.
Однако, мы что-то не видели ожидаемых носилок. Это было удивительно. Но, верные нормальному человеческому способу мышления, воспитанному в нас с детства, мы пытались объяснить задержку появлением какого-нибудь непредвиденного осложнения. Мы спрашивали женщин из охраны и некоторых лагерных ветеранок, почему так медлят с помещением роженицы в больницу, но те давали более чем странные ответы:
– У нас нет времени.
– Не все ли равно, где рожать – здесь или там.
– Я не могу выйти отсюда до тех пор, пока все поступившие не зарегистрируются в канцелярии…
Еще мы получили ответ, который содержал в себе тревожный и неясный приговор:
– Это не имеет значения…
Мы ничего не могли понять. Одна из женщин предупредила нас, что у евреек в лагере «дело плохо». Не было ясно, что она хочет этим сказать; но беспокойство сжимало наши сердца.
Отовсюду в «национальных» группах слышались разговоры. Откуда, почему, с какой целью нас отправили в концлагерь? Большая часть ответов была такова:
– Я не знаю этого.
– Безо всякого повода…
Иногда слышалось:
– У нас в окрестностях убили немца…
– В нашем городке пустили поезд под откос…
Я спрашивала:
– А какое отношение вы имеете к этому?
Мне отвечали:
– Абсолютно никакого. Как видно, это у немцев называется «коллективной ответственностью».
Здесь проявлялась суть нацистов: так извратить прекрасную мысль об общественной солидарности – все за одного, один за всех.
Интерес, возбужденный родами цыганки, уступил место другому событию. Ночь кончилась. Наступил день. К полудню нам принесли котлы с супом и с картофелем, сваренным в мундире. Лишенные своей провизии, голодные, мы в первый раз образовали очередь перед котлами с супом. Супом? Несколько капустных листьев, недоваренных и жестких как дерево, плавало в мисках. Их зеленовато-бурый цвет никак не возбуждал аппетит, а запах был просто отталкивающим. Что делать? Без долгих размышлений мы взяли картофелины, очистили и съели; но съесть суп было выше наших сил. Одна из моих подруг по несчастью, ассистентка профессора медицины Краковского университета, ответила на мой немой вопрос:
– Ешь. Нужно есть. Мы не можем себе позволить умереть от голода.
Делая над собой большое усилие, я глотала эти листья, и они застревали в горле. Даже сейчас воспоминание об их вкусе и запахе вызывает во мне глубочайшее отвращение.
В бараке для вновь прибывших появилось несколько фрау из СС. Почти все они были молодые девушки, одетые в серую форму и обутые в сапоги для верховой езды. Они пересчитывали людей в группах, делали пометки в блокнотах. Командный голос приказал нам выстроиться в алфавитном порядке. Одна из Frauen подошла к нашей группе. Она походила к определенным женщинам. Говорила по-польски. Мы окружили ее, удивленные, что слышим родную речь от врага. У нас была масса вопросов. Звучание польских слов немного рассеяло мрак безнадежности в глубине сердца. Мы просили ее рассказать о лагере.
– Вот увидите сами, вот увидите… Я здесь вроде вашей матери.
Робкая надежда зародилась в наших душах. В конце концов она ведь тоже была женщиной, женой и матерью; главное – тоже женщиной. И стремилась завоевать нашу симпатию. Она продолжала заговаривать то с одной, то с другой. Я услышала, как она говорила какой-то женщине:
– У тебя хорошенькое колечко с бриллиантами. Давай его мне, я его сохраню для тебя. В любом случае, тут положено сдавать все…
Женщины снимали свои перстни, обручальные кольца, серьги, вынимали деньги и, указывая свои имена, доверяли их «на хранение» этому агнцу СС. Одна из моих подруг спросила моего совета: должна ли она отдать свою ценную брошь? Я не знала, что сказать ей. Я сама себя спрашивала, каким образом можно было бы сохранить столь дорогое мне обручальное кольцо и перстень, подарок мужа в день рождения. Я решила не расставаться добровольно с этой памятью о нем.
Между тем женщина из СС, все еще играя свою материнскую роль, ничем кроме золота не интересовалась, хотя ее карманы уже были набиты им. Одной из моих подруг она предложила «сохранить» драгоценное колье. И, заметив, что та колеблется, сказала ей:
– Зачем оно тебе? Никогда оно тебе больше не понадобится…
Заключенная громко возразила:
– Как это оно мне больше не понадобится? Я знаю, здесь дадут другую одежду; но потом… в день, когда я буду возвращаться домой…
«Названая мать» отошла, не ответив.
В наших глазах читался вопрос: что это означает? Вдруг нас осенило: да она гиена! Что касается меня, то она приметила мой красивый кожаный бумажник и выразила желание завладеть им. Мне стоило огромного труда сдержаться, чтобы не ударить этим бумажником немецкую гадину в форме.
Через дверные щели донесся чей-то зов. Это оказались арестованные в Кракове девушки, прибывшие сюда с предыдущим этапом.
Когда мы познакомились, я задала им печальный вопрос:
– Как здесь живется?
Ответ был откровенный:
– Это могила.
Затем они назвали мне целый список имен людей, которые покинули тюрьму несколькими неделями раньше и теперь уже не числились в живых. Я вдруг почувствовала, что невероятно устала. Сил продолжать разговор у меня больше не было. Шла моя четвертая бессонная ночь.
Наконец, женщин начали выводить группами по пятьдесят человек, выстроив их в алфавитном порядке. Нам предстояло остричь волосы, как невестам в старину (в середине прошлого столетия польские крестьянки, вступая в брак, остригали волосы; эта традиция сейчас почти совершенно исчезла).
Глава ШЕСТАЯ. Татуировка с номером на левой руке
Шрайбштубен, то есть канцелярии регистрации, занимавшиеся составлением картотеки на заключенных, работали днем и ночью. Под надзором эсэсовцев ветераны из интернированных заполняли списки, где указывались имена, фамилии и адреса, на которые заключенные хотели отправлять свои письма. Массовое поступление людей в концлагерь до предела напрягло административные возможности командования. В течение двух дней и двух ночей нас принуждали ждать своей очереди, чтобы последовательно записать данные каждого и превратить нас в Haftling – заключенных лагеря в соответствии с установленными правилами. Служащие канцелярии, набранные из интернированных ранее, падали от усталости.
Из помещения секретариата начинался последний отрезок этапа, ведший из транспортного барака непосредственно в замкнутое пространство лагеря. Подходя к душевым, мы увидели через окно множество обнаженных женщин, сидящих на ступеньках в небольшом зале. Нас удивил их странный вид: все они были острижены. На первый взгляд они казались мужчинами.
Пришла и наша очередь быть протащенными сквозь зубья молотилки на лагерном конвейере, выпускающем заключенных «по одному образцу». Одна за другой мы пересекаем битком набитые женщинами коридоры и наконец попадаем на аленькую площадку, где стоит ряд столиков, за которыми находятся выполняющие административные обязанности заключенные. Для начала, под видом «хранения», нас лишают золотых часов и денег. Нам следует отдать все. Я вижу перед собой полные чистоты глаза. Я спрашиваю, действительно ли мы должны лишиться всего. У меня нет ничего особенно ценного, но я бы никому не хотела доверить свое обручальное кольцо, такое дорогое для меня, вдвойне символичное. Мне отвечают, что я должна сдать все. Любая заключенная, заподозренная в обладании золотым предметом, наказывается смертью. Однако меня успокаивают, говоря, что это всего лишь «хранение», и что ввиду моих слов его подтвердят квитанцией. Так я расстаюсь с единственными вещицами, еще связывающими меня со свободой; так пал последний редут, так я потеряла то глубоко личное и любимое, что старалась уберечь от чужих рук.
Мы раздевались почти машинально. Только один раз я попыталась слабо сопротивляться, когда у меня отбирали нужные для всякого цивилизованного человека мелкие предметы туалета. Я все больше и больше поражалась этому… Полотенца, носовые платки, лекарства, расчески, предметы гигиены – всего, всего нас лишили. Надо сказать, я была уверена, что в свое время нам возвратят эти отобранные вещи, которые я всегда считала совершенно необходимыми.
Но вскоре мы убедились, что даже уровень жизни домашнего животного представляет для нас недостижимую мечту. Собак, лошадей, коров чистят, о них заботятся, кормят и размещают в сухом месте, где можно выспаться; их не подвергают бессмысленным наказаниям, и хотя они вынуждены работать, их жизнь в сравнении с нашей выглядит завидной.
«Облегченные» от всего нашего добра, «сданного на хранение», мы сидим, обнаженные, перед одной из заключенных, в чьи обязанности входит стрижка волос. Сотни, тысячи женщин прошло под ее ножницами. Сил у нее совсем уже не было. Руки дрожали. Она старалась снимать волосы как положено, до корней, но не могла справиться с этим как следует. На стриженых головах оставались нелепые клочья. Внешность каждой из нас, «подготовленной» таким образом, была несколько комичной, настолько мало походила на прежнюю, что когда мы, сто пятьдесят человек, собрались в ванной комнате барака, эта перемена вызвала взрыв неудержимого смеха. Подвергаясь бессчетным унижениям, мы вступили на путь, ведший в самые низшие слои существования, однако пока что находились на стадии, когда еще могли смеяться над собственным несчастьем. Позже нам приходилось бороться с отвращением, которое мы внушали самим себе и друг другу.
Знакомство с практиковавшимися в лагере методами гигиены началось с получасовой паровой бани; потом нас поместили под ледяной душ. Одеваемся мы на мокрое тело, ведь полотенца отобраны. На свою долю я получила серую рубашку, которая почему-то была прошита черной ниткой. В тот момент мне и в голову не могло прийти, что никакая это не черная нитка, а просто цепочка гнид. Может быть, это кажется невероятным, как невероятным показалось мне тогда. Тем не менее, так было.
Нам выдали одинаковое для всех белье и, наконец, форму: грубую толстую юбку с полосами голубого и серого цветов, жакет такого же рода; тряпку в качестве косынки; когда-то тонкие и элегантные, а сейчас рваные чулки; нас обули в деревянные башмаки на манер голландских сабо. Нужно ли говорить, что шнурки и подвязки, которые мы сдали, с этих пор превратились для нас в предметы роскоши, и мы месяцами мечтали о том, чтобы добыть их. Поддерживаемые веревками чулки часто бывали причиной пинков, на которые не скупились охранники из СС, – и все из-за того, что мы при движении в колонне пытались закрепить эти импровизированные подвязки.
И вот мы доходим до последнего акта, которым нас «посвящают» в заключенные концлагеря Аушвиц: порядковый номер, заменивший нам в будущем имена и фамилии, был вытатуирован на предплечье каждой из нас. Личность со своим индивидуальным прошлым переставала существовать. Для меня начиналась иная жизнь, и в ней я была не больше, чем номер 32292.
Глава СЕДЬМАЯ. По ночам нам нечем было дышать
Шла четвертая ночь с тех пор, как мы покинули тюремные камеры. Все это время вплоть до момента получения лагерной формы мы живем в постоянном напряжении. Словно проходя по кругам ада, которые клещами сжимаются вокруг нас, мы все свое внимание сосредотачиваем на грядущем, еще неизвестном ужасе: каков в действительности лагерь Аушвиц?
К счастью, однако, человеческая выносливость и восприимчивость имеют пределы. Наши страхи отступают перед необходимостью выспаться. Наступает безразличие ко всему, даже к своей собственной судьбе, – только бы можно было вытянуться и заснуть.
Наконец, надев форму, мы оставляем фабрику по производству нумерованных женщин. Нас ведут к «блоку». Этот загадочный термин ассоциируется здесь с мыслью о сне, с тоской по отдыху, с образом домашнего очага. Блок! Многозначительное слово, занимавшее все наши мысли; мы повторяли его постоянно.
Внутри блока холодно. Перед нами открылась дверь в непроницаемый мрак. Невозможно было составить представление о форме помещения. Нас выстроили перед грудой дерева, на которую следовало взобраться. Инстинктивно, на ощупь, мы поднимались по чему-то вроде строительных лесов на шатающихся кусках дерева.
Здесь – заснуть?.. Мы занимаем какой-то угол и, свернувшись клубком и тесно прижавшись друг к другу, пытаемся согреться. Так и сидим на голых досках, без одеял, в кромешной тьме. Стоит страшный холод. Лишенные своей теплой одежды, подвязок, поясов, чулок, белья, пальто, с остриженными головами, мы не имели на себе ничего, кроме тонкой рубашки, юбки и короткого жакета, выданных в концлагере. Мы дрожали и стучали зубами от холода.
Было 28-е января. Так протекала ночь в бараке, обычно называемом «блоком». Мне думалось: может быть, это временно. Как бы то ни было, заснуть нам не удавалось. Мы с нетерпением ожидали рассвета. Но была еще глубокая ночь, когда раздались громкие свистки и крики:
– Aufstehen (подъем)!
Света не было. Потом мы узнал, что блоки никогда не освещаются. Движение и шум внутри барака напоминали улей. Слышались женские голоса, говорившие на разных языках: на польском, на французском, чешском, русском; языки отличались друг друга скоростью произношения слов и эмоциональной окраской речи. Кое-где загораются маленькие свечки. Такое освещение не позволяет разглядеть многое, однако теперь можно определить размеры барака, разделенного деревянными помостами на три уровня, каждый примерно в метр высотой. Люди чувствовали себя здесь как в клетках. Барак имел восемьдесят метров в длину, десять в ширину и казался огромные фермерским строением. Верхний свет отсутствовал, прямая черепичная крыша покрывала барак. Пол состоял из утоптанной земли, выложенной неровными кирпичами.
Блок был устроен с намерением максимально сэкономить на спальном пространстве. Деревянная конструкция образовывала трехэтажные нары, идущие по всей длине барака и занимавшие всю площадь от стен до середины, едва оставляя узкий проход в центре здания. Деревянные перегородки делили нары на широкие клетки глубиной примерно метра в два и высотой не больше метра. Каждая клетка могла вместить шесть-восемь женщин, но иногда туда помещалось и по десять человек, а то и более того. Реально здесь хватало места только на троих, – только тогда можно было хоть немного двигаться, не давя друг друга и не спотыкаясь о соседку. Нелегко было разместиться большему числу женщин на пространстве в четыре квадратных метра. И тем не менее, блоки, рассчитанные на восемьсот-тысячу человек, были так переполнены, что в каждой клетке находилось по семь-девять женщин. Поскольку нижний этаж лежал прямо на кирпичах пола, то залезть туда было все равно что залезть в собачью конуру. Спать приходилось прямо на мокрых кирпичах, вдобавок сюда почти не поступал воздух. Верхний этаж располагался непосредственно под крышей. Зимой сквозь щели в черепице лилась вода. Летом раскаленная черепица обжигала головы, ведь находившиеся здесь люди буквально касались кровли. Вместо пружинных матрасов мы располагали тощими тюфяками с некоторым количеством стружек внутри. Я каждой клетке находилось не больше трех тюфяков и одного одеяла.
Было еще несколько блоков, например, блок №ы5, а также блоки для евреев, в которых тюфяков не полагалось вообще. Благодаря такому положению тысяча восемьсот женщин вымирали в течение каких-нибудь трех месяцев.
Очень долго совсем плохо было с освещением в бараке. Некоторым из самых старых ветеранов лагеря удавалось добывать свечи одним им известным способом; но свечей было явно недостаточно для такого обширного пространства, их слабые огоньки позволяли различать лишь внутренние очертания барака.
При подъеме в более высокий отсек приходилось пользоваться клетками или перекладными лестницами. Эти отсеки-клетки были крошечными. Тьма – абсолютная. Каждая, забираясь в свой отсек, буквально наступала на головы лежащих ниже. И всем заключенным необходимо было организовать в тесном пространстве отсека свою личную жизнь, – жизнь, которая, в сущности, сводилась к еде и сну.
Мы были вынуждены хранить под своими телами пищу и предметы одежды, которые снимали на ночь, потому что иначе их было бы невозможно разыскать в вечной давке и темноте. Страшно много хлопот по ночам нам доставляли сабо. Облепленные грязью, они стояли между нами. Не давал заснуть страх взять утром по ошибке или по небрежности не тот башмак. Перепутать сабо означало невозможность обуться, вследствие чего надо было или появиться на утренней перекличке с босыми ногами, или вообще не приходить на нее. В обоих случаях наказанием была смерть.
Ночь в бараках казалась вечностью, хотя мы возвращались с работы в сумерках, а поднимались всегда задолго до восхода солнца.
Нелегко представить себе атмосферу, царящую в этих условиях между заключенными в самом блоке, ведь, в конце концов, мы были людьми из плоти и крови, а не кусками дерева. Как в этом скопище человеческих тел, в этой постоянной темноте можно двигаться, одевать, раздеваться, есть, спать, одним словом – жить? Одна неизбежно наступала на ноги другой, невольно задевала головы находившихся в каждых отсеках прим спуске и при подъеме; как трудно было не расплескать кофе из миски на одеяло; как было не ошибиться башмаками, когда их на ощупь не отличишь друг от друга… От усталости и истощенности наше терпение подходило к пределу. В блоке всегда царила нервозная атмосфера. Чтобы понять наши ежедневные мучения, надо живо вообразить себе эти условия, достаточные для превращения каждого мига жизни в нестерпимую пытку.
После долгого рабочего дня – в дождь, в холод, в вечной грязи, наше пребывание в бараке не могло рассматриваться как отдых, а только как новое страдание.
В бараке не было места, где можно было бы просто постоять, как-то расположиться, сесть. Не было ничего, кроме узких проходов и отсеков для сна. Невозможно было повесить или разложить сушиться промокшее платье. Приходилось или не раздеваться, или спать прямо на одежде.
Тесное помещение, которое мы называли «нашим местом», сковывало и ограничивало движения, но здесь мы хранили свое добро, состоящее из лохмотьев и нищенской пищи. Мы все время внимательно следили, как бы не толкнуть соседку, как бы не потерять что-нибудь из одежды. Проносить в барак любую вещь снаружи было запрещено. Наши права свелись лишь к возможности занимать место в определенном отсеке. Было также запрещено иметь что бы то ни было свое. Отправляясь на земляные работы, мы были вынуждены уносить с собой и ложку, и миску, и любую мелочь, которую чудом удавалось добыть.
Барак очень плохо защищал нас от зимней стужи. Летом же атмосфера внутри была плотная и душная, насыщенная запахом пота. Под крышей воздух густел и нагревался. Становилось так невыносимо душно, что перехватывало дыхание, а в виски словно кто-то вбивал раскаленные гвозди. После утомительного рабочего дня ночь в бараке казалась нам худшей мукой, чем тяжелый дневной труд. Там по крайней мере можно было дышать. А ночь нас буквально душила.
Глава ВОСЬМАЯ. Еще одна пытка – антисанитарные условия лагеря
С первого взгляда на концлагерь обнаруживалось разительное несоответствие между его видом снаружи и ужасающей нищетой, которая открывалась взору сразу же за порогом бараков. Бетонные опоры с их искрящимся светом, ограждения из колючей проволоки, высокие часовые вышки, привлекавшие внимание простотой конструкции, – все это было призвано внушить посетителю мысль о порядке в лагере. Однако изнутри лагерь представлял собой невыразимую нищету.
Проезд, служивший главной артерией движения, так называемая Lagerstra?e улица лагеря. – нем.), начинался от входных ворот и пересекал весь лагерь. Здесь выстраивались колонны. Отсюда они отправлялись на работу. Здесь проводились генеральные переклички. Это было самое опасное место в лагере. Тут нас осматривали мужчины и женщины из СС. Мы находились в постоянном ожидании побоев: в любой момент здесь можно было получить палкой по голове или кулаком в лицо, неизвестно за что именно. Когда заключенным по какой-либо надобности приходилось двигаться по лагерю, они избегали этого проезда как огня.
На Lagerstra?e земля не была такой раскисшей, как на всей остальной территории лагеря, и ноги здесь не утопали по щиколотку в глине; но и тут густая каша грязи покрывала дорогу, и пешеходы шлепали по ней. По обе стороны проезда в три ряда стояли бараки: жалкие, низкие, с кривыми крышами, плохо пригнанными дверями и крошечными окнами. Казалось, они вросли в землю как цыганские хижины, – все одинаковые, унылые, темно-серого цвета. Один барак от другого отстоял на пять-шесть метров. Узкие тропинки отходили от Lagerstra?e и отделяли бараки друг от друга поперечными линиями. По всей длине центрального проезда и, значит, поперек отходящих от него дорожек было вырыть несколько канав. Вынутая при их рытье земля громоздилась кучами вокруг. Разумеется, никаких мостков через канавы не существовало, – через них приходилось прыгать, чтобы попасть в соседний барак. На первый взгляд, в этом не было ничего ужасного, но если принять во внимание, что весь лагерь утопал в жидкой глине, в которой вязли ноги, если вспомнить, что обуты мы были в тяжелые сабо, на которые комьями налипала земля, если иметь в виду, что требовались неимоверные усилия, чтобы вытянуть непослушные ноги из грязи, – то придется признать, что каждый шаг, сделанный нами по приказу или по собственной надобности, требовал сверхнапряжения от наших ослабевших организмов. Когда, вернувшись с работы, мы шли в отхожее место или на поиски воды, или встретиться с какой-нибудь знакомой, жившей в другом бараке, приходилось напрягать всю воли и собирать последние силы, чтобы преодолеть усталость. Под отхожие места был отведен последний ряд бараков, отделенный от обитаемых блоков тем же расстоянием в пять-шесть метров; и тем не менее, путь туда был так тяжел, что многие заключенные не доходили до места и были вынуждены облегчаться где-нибудь по дороге.
Факты подобного рода поначалу вызывали у нас настоящее отвращение. Тогда мы ощущали в себе достаточно физических сил, накопленных еще в свободной жизни. Но потом… Потом мы поняли. Больные, не евшие толком по целым неделям; когда тиф принял характер всеобщей эпидемии; когда мочевой пузырь был у всех хронически застужен; когда ноги опухали как столбы; когда мы возвращались с работы вымокшие, насквозь промерзшие… Через неописуемые трудности я поняла тогда, что иногда малейшее дополнительное усилие равнозначно акту героизма…
А уж отхожие места…
С самого начала лагерь ужаснул меня немыслимой грязью своих жилых зданий, канав, покрытой нечистотами земли, целыми отвалами мусора за бараками. Вопиющий беспорядок, царивший повсюду, заставлял меня думать, что в лагере не существует никакой организации и что командование обнаруживает абсолютную неспособность к управлению.
Мне казалось: все это можно изменить, если мы сами возьмемся за реорганизацию служб и обратимся к властям лагеря с просьбами и предложениями; наконец, если мы самих себя приучим к относительному порядку. Я вспоминала, как прежде мы собственной инициативе своими руками строили в чаще леса лагеря для исследовательских экспедиций, как все в них организовывали. Почему бы не попытаться сделать то же самое здесь? Ведь столько женщин, столько рук можно задействовать…
Я поделилась этими соображениями с ранее прибывшими заключенными. Внутри себя я упрекала их: вместо того, чтобы подумать о такой возможности, они притерпелись к внушающей ужас действительности. Тогда я еще не ощутила истинного кошмара немецких концлагерей. Меня надоумили отхожие места. Клоакой служила широкая канава, пересекавшая барак из конца в конец. Тощая перекладина, положенная сверху, делила канаву надвое. До сих пор не понимаю, зачем она была нужна, к тому же – всегда грязная. По обе стороны канавы всегда сидели люди… Спины почти соприкасались. Нередко случалось, что мы пачкали друг друга.
Вот где меня осенило. Я поняла, что не было никакого беспорядка и недостаточной организации, а напротив, все было отлично продумано, осознанная идея пронизывали устройство лагеря. Нас обрекали гибнуть в нашей собственной грязи, задыхаться в отбросах, в нечистотах, в экскрементах; они хотели унизить наше человеческое достоинство, низвести нас, уничтожить в нас все человеческое, опустить до уровня диких животных, вызвать в нас ужас и отвращение к самим себе и ко всем окружающим. Такая была цель, вот в чем заключалась идея!
Подняться на ноги после работы, помыться, почиститься, постирать одежду – все это кажется очень простым. И, однако, все иначе. Дело было поставлено так, чтобы сделать эти действия недоступными для нас. Не было ни места, ни сил, не говоря уже о нехватке времени для столь нужных занятий. Помыться и почиститься было просто невозможно.
Немцы в совершенстве владели ситуацией. Они знали, что мы не в состоянии смотреть друг на друга без содрогания. Нет необходимости обязательно убивать человека в лагере и тем самым делать из него мученика. Достаточно дать ему пинка, чтобы он захлебнулся в грязи. Упасть – значит погибнуть. Кто увязал в дорожной жиже, уже не был человеком, а становился измазанным по уши, вызывающим смех уродом. Люди из СС обладали своеобразным чувством юмора: увидев какого-нибудь слабого, неуверенно бредущего по тропинке заключенного, с трудом вытаскивающего ноги из глины, они торопились сбить его с ног ударом, и он валился в черное вязкое месиво. Своими силами ему было не подняться, но никто не смел подойти и помочь упавшему. Он лежал в грязи на Lagerstra?e до тех пор, пока специальная колонна не подбирала его вместе с другими лежавшими по дороге и не оттаскивала волоком в горе трупов, даже если он был еще жив. И каждый день, когда наши колонны шли на работу, многие из нас, иногда дюжины слабейших оставались позади, погибающие в грязи.
Я никогда не забуду зрелище, увиденное однажды в мужском лагере. Несколько заключенных волокли человека за ноги. Его тело, покрытое грязью, оставляло за собой широкую борозду в черном дорожном месиве. Если бы матери увидели такими своих детей, если бы женщины смогли посмотреть на такое состояние тех, кто дарил им любовь и радость, – что сказали бы они людям, которые сегодня говорят о сострадании и великодушии к побежденномуHerrenvolk’у (господствующему народу)?
В доказательство обоюдной солидарности мы с подругой поклялись друг другу помочь, если одна из нас намертво завязнет в глине. Кажется невероятным, что протянуть руку помощи себе подобному может быть выражением наивысшей симпатии. Но так было. Помочь другому подняться из грязи значило самому погибнуть в ней же. Наши хозяева и господа, эсэсовцы, злобствовали и науськивали собак не только на больных, но и на тех, кто приостанавливался и шел позади, чтобы поддержать не успевающих следовать за колонной по пути на работу и обратно.
Основы нашего существования строились на грязи. Цель и смысл нашей работы тоже составляла грязь. Мы рыли рвы в болотистых окрестностях Аушвица в радиусе сорока километров от него. Сила трех тысяч женщин осталась погребенной в полях и заболоченных лугах Аушвица.
В земле Аушвица, на которой стояли наши бараки, лежали останки – и это уже не метафора – двенадцати тысяч пленных русских, бывших здесь лагерниками прежде нас.
Глава ДЕВЯТАЯ. Искусственно возбуждаемая жажда
Шел пятый день моего пребывания в концлагере. Я повсюду искала и не находила колодец, кран и вообще место, где женщины могли бы умываться по утрам.
Ничего подобного в бараке не существовало. Я с гадливостью смотрела на свои грязные руки, которые в последние дни мыла снегом. Но я видела, что даже этот способ мне не подходит: от снега руки замерзали, кожа трескалась, а вытереть их было нечем. Перчаток тоже не имелось. Все время я находилась в окружении женщин, приехавших вместе со мной. А они, как и я, не имели представления об устройстве лагеря.
С другой стороны, мы испытывали лишения, каждое из которых уже было мукой: мы терпели голод и холод, не могли нормально выспаться. Усталость накопилась сверх всякой меры. И желание содержать себя в чистоте отходило на второй план. Я обратилась к заключенной, показавшейся мне ветераном, разбиравшимся в лагерной жизни. Спросила ее, где, когда и как она может мыться. Они удивленно взглянула на меня и усмехнулась:
– Да ты сама все увидишь…
Итак, пришлось самой начать поиски. Но – когда? Мы поднимались в полной темноте и отправлялись на работу, когда рассветало. Возвращались уже в сумерках и погружались во мрак блока, где по часу отстаивали в очереди за ужином. Я предполагала, что воскресенье будет днем отдыха, а к тому времени я разузнаю, где находится вода. Наконец, наступило воскресенье, а вместе с ним момент между двумя построениям на перекличку.
Я вышла из нашего барака. Маленькими группами везде стояли склонившиеся женщины и мыли свои миски снегом. Некоторые зачерпывали воду из канавы, окружавшей барак, и лили ее на руки, чистили «столовую» посуду, умывали лица. Снега оставалось уже немного. Как знать, к тому же, какие нечистоты его покрывают. Что же касалось воды из канавы, то она была зеленоватая, плохо пахнущая, ужасная. Но канава являлась настоящим источником воды в лагере, женщины брали оттуда воду для мытья посуды.
Снег внушал мне меньшее отвращение. Я приблизилась к небольшой группе француженок, которые снимали верхний слой снега, чтобы добраться до более чистого. Я последовала их примеру. Завязался разговор, и мы сошлись на том, что немцы преподали нам всем урок своей хваленой чистоплотности. Но, между тем, ни одна из них не могла точно сказать, откуда брать воду, необходимую для других личных потребностей.
Мало-помалу я собрала нужную информацию: вода берется в постройке недалеко от отхожего места; там есть кран, из которого вода течет к каналу. Это было все.
В постройке находились ведра немок-заключенных; здесь было единственное место в лагере с водой для мытья, питья и готовки.
А ведь в лагере было около четырнадцати тысяч человек!
Ведра помещались в вестибюле здания, а вокруг него стояла толпа женщин с разнообразной посудой, тазами и кувшинами; все они силились приблизиться к единственному крану с водой.
Я тоже встала в очередь. Мое внимание привлекло то, что повторялось неоднократно: какая-нибудь заключенная набрасывалась на другую, что-то крича по-немецки, и прогоняла ее от барака пинками и подзатыльниками. Я попросила объяснить мне это, и узнала, что ведрами и водой могут пользоваться только немки. Еврейки не имеют права подходить сюда. Что до неевреек, то они могли получить воду лишь после того, как пройдут все немки, которые, разумеется, в очереди не стояли.
Вода предназначалась исключительно для высшей расы.
У меня было мало надежды добраться до крана прежде, чем будет команда на перекличку. Однако я ждала спокойно. Воскресенье было единственным днем, когда мы имели возможность немного навести чистоту. Еврейки, осадив Waschraum, выпрашивали хоть несколько капель воды, которыми пытались наполнить свои сосуды. Я-то чувствовала себя еще хорошо. Даже хотела позволить себе роскошь быть чистой. Но вокруг себя я видела изнывавших от жажды женщин, с запекшимися и растрескавшимися от жара губами, с лихорадочно горевшими огромными глазами – глазами больных людей. Они едва держались на ногах. Они обращались к нам, предлагая свой хлеб в обмен на стакан воды.
Жажда терзала нас с того самого момента, когда мы съели первую миску супа с привкусом селитры. Стакан кофе (или варева наподобие кофе), который мы получили на ночь, не мог утолить жажду. В некоторых блоках, главным образом тех, где были размещены еврейки, на ночь никакого питья не раздавалось. Несчастные кружили вокруг бараков, хватали за руки заключенных и предлагали заплатить за «покупку» чего-нибудь, что можно выпить, любую цену. За глоток воды они отдавали всю свою еду. Я не донесла до своего барака воду, которую добыла с таким трудом, предварительно отстояв длинную очередь. Понемногу я раздала все жаждущим женщинам. Я объясняла им, что мы не должны пить эту воду. Прямо перед глазами была надпись на кране: «Вода не пригодна для питья». Я вспомнила, что двенадцать тысяч русских пленных похоронены в этой земле. Я чувствовала отталкивающий запах воды, которую несла. Но в конце концов, несмотря на то, что я была ужасно грязная, мне не удалось воспользоваться единственным представившимся случаем немного помыться впервые за неделю. Буду ждать другого раза. Я была не в силах отвести глаза и отказать в воде тем, кто хотел пить.
Жажда стала для нас основной пыткой, даже если у нас не было лихорадки. Еда, приправленная селитрой, сжигала наши внутренности. Огонь горел во рту и во всем желудочно-кишечном тракте.
Когда мы шли на работу или возвращались с нее, одна и та же навязчивая мысль сидела в мозгу, поэтому нас как магнитом притягивали к себе лужи и канавы с водой. Естественно, было запрещено выходить из колонны на марше. Охранники кричали, били нас, спускали на нас своих собак, но невзирая ни на что женщины держали посуду наготове, чтобы выскочить на ходу, наклониться и зачерпнуть воду. Никто не смог бы подсчитать все затрещины, удары сапогами, собачьи укусы, которыми награждалось наше упрямство. Тем не менее, та же самая история повторялась изо дня в день, стоило на пути показаться воде. Нас убивала эта искусственно вызываемая жажда. До того ли нам было, чтобы думать о собственной чистоте?
Дни и недели проходили в этой грязи, среди разнообразных отбросов и нечистот. Руки у нас были серые. Лица потеряли всякий цвет. Глаза вечно слезились. Все тело чесалось. Женщины до крови скребли кожу. Запах немытых человеческих тел был удушающим. Узники насчитывались тысячами; сотни и сотни были скучены в тесном пространстве барака.
Мне прежде казалось, что концлагерь – место наказания одиночеством, лишением свободы, тяжелой работой, бедностью жизни. Познакомившись с тюрьмой, я и здесь думала найти нечто подобное. Однако немецкий концлагерь есть кое-что большее: это место медленной и неизбежной смерти. То, что поначалу представлялось мне небрежностью, оказалось намеренным разложением. То, что производило впечатление беспорядка, на самом деле было подготовлено. Из того, что казалось незнанием, проистекали тщательно продуманные следствия. В организации концлагерей нашли себе применение и знаменитая немецкая педантичность, и все дегенеративные достижения культуры германского духа, и вся абсолютная жестокость немецкого фашизма. Ничего случайного не было. Все процессы управлялись, все преследовало свои цели. В конце концов мне открылось это, наступило осознание и понимание. Я постигла истинное назначение лагеря: он был предназначен для систематического уничтожения личностей.
До этого времени беспрерывно получаемые нами удары, потеря самых близких людей мешали пониманию цели нашей борьбы. Нас стоило такого большого труда просто выжить, что тем более трудно было подняться над своим положением и прямо посмотреть вперед. Но с момента уяснения цели немецких бандитов я словно очнулась ото сна. Итак, погибнуть – не значит ли это исполнить намерение врага? Нет, никогда!
Я почувствовала в себе что-то вроде приказа жить. Это был долг перед теми, кто ушел, кто остался и кто ждал нас на воле, в нашей стране. Этот долг стал для меня великим и священным делом.
Я вновь обрела силы, чтобы исполнять завещание моих дорогих друзей и учителей. Мне во что бы то ни стало надо статься в живых, нужно сконцентрировать все свои силы на выживании. Даже если придется погибнуть, я погибну как человек, сохраняя свое достоинство. Я не умру как животное, вызывающее презрение и отвращение. Я не превращусь в недочеловека, как бы ни хотели этого мои враги.
Таким образом начала страшная и упорная борьба на каждом шагу, в любой форме, днем и ночью, – начиная с момента, о котором я рассказала, и вплоть до того, когда я, подчинив одной мысли все чувства, бросилась в воду, чтобы бежать. Прекратить сопротивление – то же самое, что подвергнуться уничтожению. Капитуляция означала падение и смерть.
Усилиями врага мы погружались в окружающее нас свинство. Отсюда вывод: следует мыться.
Каждый день мы проходили маршем двадцать километров в своих тяжеленных деревянных башмаках, двенадцать часов работали с лопатами в руках, – всего шестнадцать часов на ногах. Потом, по возвращении с работы, мы группами шли на поиски воды, набирали ее из единственного крана и начинали заниматься собой. Мы собирались где-нибудь подальше от отхожих мест, смачивали водой тряпку и мылись.
Глава ДЕСЯТАЯ. Смерть от вшей
В лагере не существовало прачечной, где бы стиралась одежда заключенных. Нечего было и мечтать о том, чтобы постирать свои вещи или помыться. Заключенные получали одежду в наследство от жертв, которые в ней больше не нуждались.
Как я говорила прежде, выданная мне рубашка показалась мне прошитой темно-серой ниткой. Подруга, с которой мы делили отсек в бараке, дала мне понять, что никакая это не нитка, не узла, а цепь гнид, впившихся в швы по всей их длине. Мне выпало счастье жить в отсеке с женщинами, которые так же, как и я, вели борьбу с грязью и вшами. Они помогали мне словом и делом. Как это ни печально, было больше возможностей подхватить вшей от других, чем средств вывести своих собственных паразитов. Каждый день на нас перебегала определенная порция, – во время перекличек, на марше, в очередях за пищей.
Я и не подозревала, насколько беззащитными чувствует себя человек перед засильем вшей и их коварством. Это понимаешь не только тогда, когда через их укусы передается смертоносный тиф, но также и когда днем и ночью скребешь кожу, не можешь заснуть, – когда глаза опухают от бессонницы, а тело от расчесов покрывается гноящимися язвами. Тысячи женщин умерли в Аушвице из-за вшей. Сыпной тиф, через который прошли почти все, занимал второе место среди эпидемий, унесших наибольшее количество жертв.
Мы совершенно не имели средств борьбы со вшами. Барак не освещался. Еще ночью мы выходили на перекличку, а возвращались, когда мрак снова опускался на землю. Не было ни времени, ни специального места, где бы мы могли освободиться от поедавших нас паразитов.
Естественно, мы ожидали короткого отдыха после переклички, чтобы счищать с себя вшей. Тогда мы всецело отдавались возможности помыться и заняться своей одеждой, стремились так организовать свое время, чтобы не упустить ни одного удобного случая. Женщины раздевались догола и выбивали вшей из одежды и предметов туалета в отсеках барака или прямо перед блоком.
Те из заключенных, что обладали хорошим здоровьем, использовали любую возможность, чтобы тщательно обследовать части одежды. В течение дня мы не имели на это ни минуты, зато дважды в день теряли долгие часы во время перекличек. Разумеется, разве «достоинство» построения могло допустить на перекличке что-то, подобное уничтожению вшей! Некоторые женщины жертвовали временем, отведенным на еду, и посвящали его борьбе с паразитами.
Мы представляли собой поразительное зрелище. Много позже, уже после побега, я увидала плакаты, изображавшие заключенного в немецком концлагере. Он спокойно сидел за колючей проволокой на скамеечке возле барака и… смотрел вдаль.
Ах, друг-художник, не знаешь ты, как вели себя твой брат и тоя сестра. Вид этого множества женщин, ищущих вшей, подсказывал единственное верное сравнение … с мартышками. А это были матери, жены, девушки – человеческие личности, ведущие яростную борьбу во имя сохранения своего достоинства в более чем чудовищном положении.
Какова же была в таких условиях судьба больных, лежавших по трое-четверо на одной подстилке? Вши кишели повсюду, не только в головах (к счастью, коротко остриженных, как я уже говорила), но даже в бровях. Наши одеяла, по меткому выражению одной больной, казались тогда сотканными из вшей. Достаточно тяжело говорить такое, однако, это чистая правда.
Мы никогда не меняли нижнее белье, и нам никогда не удавалось выстирать его. Вместо этого нашу одежду дезинфицировали. Каждые три месяца собирались все предметы одежды всех обитателей барака, а также одеяла и тюфяки, которые относились в газовые камеры. В это время, если была вода, заключенные принимали паровую баню и последующий душ. Не помывшись толком сами, мы получали потом свою одежду – еще более грязную, чем раньше, пахнущую газом и горячим потом. Женщины обычно старались избегать этой процедуры, потому что ее результаты зачастую оказывались противоположными тем целям, которые преследовали организаторы вошебоек. Газ был слишком слабым: он не всегда убивал вшей и вообще не действовал на гнид. Нередко заключенным возвращали одежду, в которой паразитов оказывалось больше, чем было до дезинфекции, и все это сопровождалось таким унижением, столько часов приходилось выстаивать на холоде совершенно обнаженными, столькими побоями нас награждали стражи порядка из СС, что неудивительно наше отношение к подобным операциям, как к новой пытке, которую нас послала наша несчастная судьба.
Нельзя сказать, чтобы немцы не думали об одежде. Несомненно, они размышляли над этой проблемой. Грузовики, целые поезда, полные великолепных предметов туалета и богатых платьев – наследием их жертв – держали путь в Германию. В самом лагере были склады, ломившиеся от чистой, расклассифицированной одежды.
Эти хранилища во время своих визитов инспектировало высокое начальство из СС. Нелегко было бы узнать, кому предназначалась эта одежда. Разумеется, не нам непосредственно, но если не непосредственно?.. Да, мы просто-напросто крали со складов. Такую кражу мы окрестили подходящим термином: «организованная акция».
«Организованная акция» спасала нас. Разумеется, воровать могли только заключенные, которые обслуживали соответствующие хранилища. И они, милые махинаторы, были теми, кто несмотря на все запрещения, обыски, угрозы побоев и штрафных колонн «организовывали» и приносили краденое другим заключенным. Подруга снабжала подруг, а что до остальных, то они могли обменять на предметы туалета хлеб и прочую провизию.
Конечно, далеко не все могли обеспечиваться нижним бельем таким образом – достаточного количества одежды достать было просто невозможно. Но этот способ не переставал быть единственной помощью, спасавшей нас в трагической ситуации. И случалось, мы выбрасывали отличную новую вещь в отхожее место, потому что испачкали ее, а воды для стирки не было.
Я никогда не забуду тебя, Juana, учительница, и тебя, Salome, прачка из Кракова, как вы порой приходили поздним вечером, почти ночью, принося сухую рубашку или фетровые галоши для меня и других знакомых. С первого дня в лагере вы думали о том, как снабдить хоть какими-нибудь вещами только что прибывших заключенных. Благодаря вам, отважные «организаторы», немцам не удавалось уничтожить всех нас.
Было в принципе запрещено иметь нижнего белья больше, чем надето на тело. Не разрешалось прятать и оставлять одежду в бараке. Обыски, побои, наказания, репрессии не прекращались. Нас «наставляли в добродетели самоотречения и бедности».
Мы тщательно избегали всякой встречи с властями лагеря где бы то ни было. Мы ощущали себя навечно запуганными, постоянно готовыми к побоям, внезапно обрушивающимися на нас. Так как в бараке ничего нельзя было оставить, не было другого выхода, кроме как носить с собой повсюду в мешочке все свои благоприобретения – и на работу, и на перекличку. К сожалению, нам недолго удавалось насладиться обладанием краденой вещицей или носового платка, потому что все это очень быстро пропадало во время постоянных обысков. И недисциплинированные, и упорные, и послушные – все мы в который раз лишались обеда и начинали собираться с силами, чтобы заново обеспечить себя необходимыми вещами. И так повторялось без конца. Иногда у меня создавалось впечатление, что немцы чувствуют себя беспомощными перед нашей неисправимой «организацией».
Что касается нас, то мы не знали ни минуты уверенности и спокойствия – ни при проведении перекличек, ни во время работ, ни на марше. Мы всегда чувствовали наблюдение за собой и жили, вечно сжавшись от страха быть избитым. После своего побега, когда я уже вылезла из воды и находилась под скрывавшим меня мостом, первым впечатлением было удивление, что я одна и за спиной нет никого, вооруженного винтовкой или дубинкой.
В Аушвице у нас всегда возникал один и тот же вопрос: удастся ли нам когда-нибудь сбросить с себя этот вечный страх, достигнем ли мы, высвобождая в себе вольного человека, восстановления собственной личности…
Глава ОДИННАДЦАТАЯ. Как начинались селекции людей для уничтожения
В Аушвице мы никогда не переставали чувствовать цепи, которыми нас сковали, но особенно остро ощущали тяжесть своих кандалов во время перекличек.
Всех заключенных блока собирали и, построив их в ряды по пять, пересчитывали и оценивали физическое состояние людей. Но все это было не более чем видимость. В действительности перекличка стала худшим из мучений. Немцы отлично знали об этом, поэтому использовали перекличку в качестве дисциплинарной меры, не только разрушающей нас физически, но и подавляющей в людях всякую волю, любое желание сопротивляться.
Делать перекличку! Магические слова заставляли женщин, здоровых и больных, включая умирающих, вздрагивать и вскакивать на ноги. На перекличке должны были присутствовать все. Не существовало оправдания для отсутствия на ней. Если какой-либо женщины не было, речь шла, несомненно, об очень тяжело больной, душевно и физически. Однако перекличка не могла закончиться, если кого-то недоставало. Наш общий интерес требовал того, чтобы число присутствовавших точно совпадало со списком. В противном случае мука ожидания и время, которое мы были вынуждены проводить стоя, тянулись бесконечно. Если не было какой-нибудь женщины, люди из СС и надзиратели прочесывали лагерь, искали жертву и, найдя наконец, триумфально тащили ее под аккомпанемент затрещин и пинков. Мы знали, что когда отсутствовавшая на перекличке несчастная обнаруживалась, финал мучений близок. Мы испытывали облегчение, хотя не могли не знать, что эта заключенная будет помещена в блок №25 – блок смерти.
Звонки, звавшие нас на перекличку, поднимали нас на ноги каждый день в три часа утра летом и в четыре часа – зимой. В течение часа нам раздавали черный эрзац-кофе или немного разведенной в воде муки. Затем, около пяти, мы проходили перекличку.
Каждую ночь, летом ли, зимой ли, все было одинаково. Если на небе сияют звезды, если полная луна, даже если бы дождь, снег и лед обрушились на землю и превратили ее в необитаемую пустыню…Мы обязаны присутствовать на перекличке… Мы должны стоять там, где нас поставили, хотя грязь засосала наши сабо, в них полно воды, и ноги одеревенели от холода и боли. Пошевельнуться мы не могли. Холод, ветер и дождь пронизывали нас до мозга костей. Но двигаться было нельзя. Стоя по стойке «смирно», мы ждали неизвестно чего, вечно ждали, словно скованные в этот строй по пятеро в ряд, словно спрессованные в эту колонну из пятисот или восьмисот жертв.
Порой нас охватывало какое-то нетерпение. Хотелось наконец-то шевельнуться, выйти из строя и наброситься на наших палачей, избить и расправиться с ними; поставить все на карту – колючую проволоку, голод и смерть – и хоть раз двинуться, хоть раз оставить строй, но только бы покончить, только бы покончить со всем этим. Однако срабатывал защитный инстинкт, и мы оставались на месте.
По лагерю ходила сочиненная неизвестным автором песня:
Солнце восходит над Аушвицем.
Разгорается ясный свет.
Мы стоим в колоннах, старые и юные,
А звезды тем временем гаснут.
Так, на ногах, проводим день
В хорошую погоду и в ливень.
И на всех лицах читаются
Отчаянье, боль и тоска.
Стараясь держаться теснее во время переклички, мы согревали друг друга своими телами и незаметно шевелились, чтобы не закоченеть до смерти.
Стоять так было тяжело, даже если среди нас не было больных. Эти-то просто падали. А выдержавшие перекличку тут же препровождались к месту работы. Больные, которые уже не могли подняться, отправлялись в блок №25. Я не знаю, какие мысли посещают умирающего человека, но кажется, я поняла, о чем думала заключенная, агонизировавшая возле меня во время переклички: «Надо еще немного потерпеть, скоро все закончится».
Она была молода и очень красива. Ее лицо уже светилось потусторонним спокойствием.
В концлагерь я попала в последних числах января 1943 года. В воскресенье я заледенела на своей первой перекличке, которая длилась пять часов. Один раз мы разомкнули ряды, чтобы поесть, а потом началась другая перекличка, которая продолжалась три часа. Лишенные всякой теплой одежды, мы провели, стоя на морозе, целый день. А 5 февраля того же года, когда «специальная комиссия», присутствовавшая на построении, предложила, чтобы больные, слабые и старые люди – все, кто хочет, чтобы о них позаботились, – объявили об этом своем желании, многие доверчивые женщины, вышедшие из рядов, были отправлены в блок №25 «на поправку», сопровождаемые германскими улыбками. Переклички и другие мучения для этих несчастных закончились.
Согласно анналов Аушвица, это была первая проведенная среди женщин селекция. В первый раз отбирались предназначенные на смерть жертвы, и в течение переклички каждая десятая выбыла из наших рядов. Правда, такие сокращения количества людей происходили и раньше, но только в блоках, где было много тяжелых больных. А с того дня селекции подобного рода частенько применялись на перекличках.
Помимо обычных перекличек, происходивших дважды в день, были еще и другие – генеральные. Думаю, проводили специально для высоких властей, прибывавших в лагерь с визитом. Первая генеральная перекличка случилась в феврале 1943 года, когда я уже находилась в лагере, и она застала нас врасплох именно тогда, когда в нашем блоке вовсю шла дезинсекция. Мы только что сдали одежду, чтобы ее отнесли в газовую камеру, и принимали уже известную паровую баню, когда пришел приказ покинуть барак.
– На выход! Строиться!
Трудно представить себе нашу лихорадочную поспешность и насилия, сопровождавшие этот приказ. Нам бросили кучу перепутанных вещей без номеров и под палками заставляли одеваться. Мы хватали любые вещи, которые попадались под руку, в результате чего вышли из санитарного блока голые или наполовину одетые, и наконец построились там, где нас ожидали иерархи СС для проведения генеральной переклички.
Построение в колонны касалось всей армии заключенных, за исключением одного сектора, и производилось вне территории концлагеря. Раз за разом нас пересчитывали и обыскивали. В это время проходила селекция в секторе, не включенном в общее построение. Перед блоком №25 стояли грузовики, в которые сажали женщин. Машины уезжали и возвращались за новыми партиями заключенных. Из труб печей крематория вырывались языки пламени. Грузовики продолжали сновать туда и обратно. Пробило полдень, потом два часа дня, три, четыре… А мы все стояли в ожидании.
В конце концов колонна приготовилась к возвращению в лагерь. После генеральной переклички не одна заключенная осталась на земле, не в силах сдвинуться с места. Перед входом в лагерь нас выстроили в линию и приказали бежать. Некоторые не смогли выполнить распоряжение, потому что ноги у них отекли от холода и долгого ожидания; другие – потому что только что выкарабкались из той или иной болезни; некоторые не могли бежать по возрасту. Всех, кто не смог подчиниться приказу, немцы отправили в блок №25.
Мы не знали, сколько было выхвачено из наших рядов, – скольких, по мнению господ из Берлина, следовало отделить от других. Мы не были знакомы с бухгалтерией, применявшейся к «аушвицкому скоту» и исходившей из высших кругов Рейха. В обязанности коменданта лагеря входило регулярное сообщение по телефону цифр «имеется» и «должно быть» на базе результатов ежедневных перекличек.
Мы возвращались в свой барак после целого дня, проведенного на ногах вне лагеря, без еды, на жестоком морозе, но ни одна из нас не испытывала желания сесть. Мы оглядывали друг друга. Эта маленькая блондинка лет тридцати не вернулась в свой отсек, потому что ноги у нее распухли от недавно перенесенного тифа. В другом отсеке недоставало дамы из Кельце, признанной непригодной к работе по причине излишней толщины этой женщины. В соседнем с моим отсеке отсутствует женщина средних лет, профессор музыки. Еще не вернулась с переклички одна юная девушка, до такой степени потерявшая интерес к жизни после смерти своей матери, что даже не заботилась об уничтожении изводивших ее вшей.
По возвращении мы также не увидели ни матери маленькой Софии, ни женщины, которой было уже за сорок и которую в результате перенесенной еще дома операции плохо держали ноги. И так далее…
В нашем бараке стояла тишина. Впору было бессильно опустить руки.
Да стоит ли вести борьбу за воду, против вшей и всякого свинства, за всеобщий выход на переклички, если нам известно, что после других наступит и наша очередь, очередь тысяч безоружных женщин, достаточно сильных, чтобы преодолевать все препятствия, однако лишенных всякой воли над своей судьбой!..
Но за поднимавшейся в нас волной ярости и безнадежности вновь пришло желание продолжать борьбу за жизнь.
И женщина по имени Теодора, не потерявшая энергии и сил во всех бедственных испытаниях, рванулась из своего отсека и воскликнула:
– Женщины, польки, не прекращайте бороться! Правда и сила на нашей стороне. Мы никогда не забудем этого дня. Наши братья отомстят за нас. История заставит наших палачей ответить за сегодняшние преступления. Польские женщины, выпрямитесь! Пусть враг не видит вашей боли! Сожмите кулаки и продолжайте борьбу!..
Мы поднимаем глаза. Все плачут. Но эти слова облегчают нашу боль… Я помню другие переклички, проходившие позже; их я тоже никогда не забуду.
Вот что произошло в тот день, когда одна из женщин решила бежать во время работы и была очень близка к успеху своего предприятия. Мы возвращались в лагерь уже ночью, после бесконечного ожидания результатов охоты на беглянку. Десять километров мы пробежали по болоту, в котором многие заключенные потеряли свои сабо и теперь возвращались в лагерь босыми. Несмотря на неурочный час, все лагерное начальство и надзиратели из СС – мужчины и женщины – ожидали нашу колонну при входе.
Мы знали, что происшедшее нам дорого обойдется. Нас, пятьсот женщин, построили перед блоком №25. Все трудовое лагерное население было разбужено и вызвано на перекличку. Как виновные, так и невиновные, мы были готовы ко всему, потому что все могли заплатить собой дань человеческими жертвами. Нас выкликали, считали, отмечали, а мы, как всегда, продолжали стоять. Мы и так провели на ногах целый день, с тех пор как поднялись в четыре часа утра: утренняя перекличка, путь на поле, труд в течение всего дня, бег по болоту, потерянные в грязи башмаки… и снова мы стоим и стоим.
Шел февраль. Нас засыпало снегом и продувало всеми ветрами. Наша одежда была плохой защитой. Холод пронизывал до костей, ветер сек кожу. Мы старались прижаться поближе друг к другу, чтобы хоть как-то противостоять непогоде. Наши охранники из СС мешали этому, формирую колонну таким образом, чтобы мы находились одна от другой на расстоянии вытянутой руки…
Секунды, минуты, часы, измеряемые последними остатками нашей энергии, растягивались до бесконечности. Когда тюремщицы замечали, что некоторые из нас вот-вот упадут, то выводили этих заключенных из строя и заставляли… делать гимнастические упражнения.
Какими родными казались нам тогда светящиеся проволочные цепи лагерного ограждения, как мы стремились в лагерь!
Я мысленно была с тобой, мой любимый друг; ты погиб непокоренный, и тебя я умоляла помочь мне освободиться от тяжести жизни, что навалилась мне на плечи, от тяжкого груза ответственности, уносившей последние силы…
Кто-то поддержал меня за руку. Перекличка закончилась лишь утром.
Мы знакомимся и с другими способами проведения переклички, например, с Zelle-appell (перекличка в лагере – нем.). Колонны, отправляясь на работы, оставляли несколько заключенных для работы в концлагере. Готовых остаться в лагере женщин всегда имелось больше, чем требовалось: ведь было куда легче переждать дождь и холод внутри бараков, чем в чистом поле. Но немцы нашли способ свести эту уловку в нулю. Перекличка проходила в полдень. Если при счете женщин получалось больше, чем следовало, директриса лагеря осматривала всех и проводила отбор. В руке у нее была трость с «вороньим клювом» на конце, и этой тростью она по своему усмотрению подцепляла и выдергивала из построения какую-нибудь несчастную. Доставалось и остальным: заключенная-ветеран из числа первых интернированных пробегала по рядам, работая направо и налево дубинкой. Трещали черепа, люди глохли, глаза заплывали от ударов. Но никто не смел шелохнуться. Было необходимо стоять неподвижно – ведь перекличка была не закончена.
Воскресенья отмечались с особой торжественностью, как и подобает праздничным дням. Проводилась парадная перекличка. Прибывала комиссия и совершала селекцию во всех колоннах, начиная, разумеется, с еврейских. Члены комиссии расхаживали между нами и цепляли своими тростями жертвы за ворот. При проведении селекции они руководствовались главным образом жалким внешним видом заключенных. Чтобы иметь более здоровый цвет лица, женщины щипали себе щеки, как только члены комиссии поворачивались спиной.
Глава ДВЕНАДЦАТАЯ. «Arbeit macht frei» (Работа делает свободным – нем.)
Так гласил девиз, который можно было видеть над главными воротами в концлагерь Аушвиц. Этот девиз был так же красив, как и все, сфабрикованное немецкой пропагандой для сокрытия под фальшью и ложью чудовищной действительности.
Я уже отмечала, насколько удивило меня пренебрежение необходимыми для лучшей организации лагеря работами. Мне казалось, что для такой деятельности пригодятся мои силы, что мои руки могут послужить для проведения в лагере канализации, мощения проездов, уборки мусорных куч и т.п. Однако вскоре я близко ознакомилась в работой «созидателя» в немецком концлагере и уяснила себе ее значение.
Сразу же после переклички, в 6 часов утра летом и в 7 утра зимой наши колонны выходили за проволочные заграждения и направлялись к месту работы, на культивируемые земли. Составленные из многих сот женщин отряды образовывали некий человеческий улей. Нееврейки, в прямых юбках, с повязанными на головах косынками, обутые в сабо, носили подмышкой миску, а в петлице жакета – ложку. Еврейки были одеты в защитную военную форму, унаследованную от уничтоженных советских пленных. У евреек на одежде, будь она гражданской или военной, сзади были проставлены кресты.
У всех заключенных на правой стороне груди на форму нашивался лоскут белой ткани с тем же номером, что был вытатуирован на левом предплечье.
Надзирательницы, в большинстве своем немки, стояли на некотором расстоянии от входных ворот с палками в руках и поддерживали порядок, заставляя нас чеканить строевой шаг:
– Links, links! (Левой, левой – нем.)
Так, под ударами, шли жертвы германской культуры, жертвы победоносного Herrenvolk’a, жертвы тевтонских бандитов.
Нищий, униженный вид этих рядом человеческих теней, печатавших шаг деревянными башмаками под командные крики: «Links, links!», являлся свидетельством триумфа для звериной гордости нацистов.
Около входных ворот женщины из СС считали ряды с помощью своих палок. Если заключенные мешкали и не соблюдали направление, ломая стройность рядов, тут же вступали в дело палки, и удары сыпались градом на спины и головы жертв.
Перед воротами ждали охранники из СС с собаками. Те рвались с привязи, надрывались в лае, в раскрытых пастях сверкали клыки. Собаки были готовы наброситься на выходящие из лагеря колонны женщин.
Внимание наше было обострено, и чувства напряжены до предела. Мы боялись сбиться с шага, потерять башмак, получить удар по голове, упасть – прямо в зубы собак. Здесь, у порога лагерных ворот, на возвышении типа трибуны располагались посещавшие лагерь авторитеты в карательно-трудовой области: раздувшись от гордости, они высокомерно глядели на парад несчастных. Вся побежденная Европа проходила перед ними: польки, француженки, русские, женщины Югославии, голландки, бельгийки, гречанки. Там же стояли руководящие работами «шефы», все принадлежащие к СС. Нескончаемое шествие, состоящее из тысяч и тысяч идущих на работу узниц, растягивалось по всей длине Аушвицкого шоссе.
Работать должны были все, даже больные, потому что в санитарные бараки принимались только лица с температурой не ниже 39 градусов. Таким образом, в строю не было недостатка в женщинах, которых приходилось тащить, подпирая с обеих сторон. Плохо было тем, кто вышел из госпиталя после тифа. Их истощенный организм и распухшие слабые ноги не выдерживали нагрузки. Но, поскольку лихорадки у них не было и они уже отлежали свои несколько недель в санитарном бараке, официально они признавались выздоровевшими, а, следовательно, были обязаны трудиться.
Оставаться в бараке запрещалось. Приказ был жесткий, и дежурные (заключенные, назначаемые на эту должность дирекцией лагеря) старались точно следовать правилам. Однако мы знали, что распорядок – понятие растяжимое, и бедные больные умоляли дежурных санитарного блока укрыть их в каком-нибудь углу барака. Случались исключения; но для большинства, для массы больных здесь спасения не было. Я никогда не забуду старую женщину, которая на коленях молила дежурную спрятать ее в блоке. А эта дежурная, знаменитая на весь лагерь своей дикой жестокостью, ответила просительнице ударами кулаков в лицо.
Избиение женщин по пути на работу было в порядке вещей и, наверное, заменяло немцам утреннюю молитву. От каждого барака на работу направлялось определенное число заключенных, без учета состояния их здоровья. Расстояние от концлагеря до мест, где мы трудились, составляло десять километров. Это было пыткой для тяжелых больных и мучением для остальных, – ведь этим приходилось поддерживать и тащить ослабевших и туда, и обратно. Больная не могла ни замешкаться на марше колонны, ни отстать, потому что тут же начальник колонны и охранники награждали ее пинками и спускали собак на несчастную. Если одна из больных падала и не имела сил подняться, люди из СС затаптывали ее сапогами до смерти и оставляли лежать бездыханной. Трупы не убегут. Они могут быть брошены без охраны. Колонне вменялось в обязанность собирать трупы и нести их в лагерь на обратном пути. Мертвец должен вернуться в лагерь со своей колонной, потому что необходимо соответствие числа вышедших количеству вернувшихся.
Каждый день почти с каждой колонной, идущей назад, следовали носилки с тремя-четырьмя трупами. Это возвращение рабочих колонн приветствовалось в воротах лагеря оркестровой группой. Кортеж с покойниками двигался в такт бравурного марша. Человеческие тени, сгибаясь от тяжести, тащили трупы своих товарищей по несчастью.
Как мы ненавидели музыку!
Колонны выходили на земляные работы ежедневно и в любую погоду. Работали с шести утра до шести вечера летом и с семи утра до четырех вечера зимой. После возвращения нам раздавали суп в качестве ужина. Таким образом, мы трудились голодные, потому что абсурдно называть едой распределявшееся по утрам варево черного цвета, без сахара и хлеба.
Работа сама по себе преследовала некую цель, но одновременно служила средством угнетения. Мы были лишенные даже успокоительной надежды, что наша усталость окупается хоть какой-то пользой.
Я уже осознавала всю наивность своего настойчивого желания организовать наши лагерные службы нашими собственными силами, чтобы улучшить внутреннее устройство лагеря. Горы мусора росли и росли, мы буквально задыхались в грязи, и, однако, колонна их сотен человек была обязана приносить в лагерь, с расстояния в несколько километров, по три-четыре кирпича и бросать их в канавы для осушения последних. Операция проводилась много раз на дню. Немного позже, когда канавы заполнились кирпичами, наша работа состояла в том, чтобы вытаскивать их и складывать в кучи. Потом мы бросали в опустошенные канавы тяжелые камни, в поисках которых снова уходили за много километров от лагеря. Да, так мы и ходили целый рабочий день, нагруженные этой тяжестью. Какое-то время спустя мы опять вынимали камни из канав. Подобный труд тянулся долгое время, забирая силы и опустошая нас физически и морально.
Еще одной нашей обязанностью было перемещение снега с одного места на другое. Занимаясь этим. Мы еле передвигали ноги и обмораживали в большие холода руки. Многие женщины в процессе такого «созидательного труда» обморозили лица и застудили внутренние органы.
Долгое время прикованные к таким работам, мы чуть ли не обрадовались рытью траншей. Лопаты были тяжелые, а в руках у нас уже не оставалось сил; часто нам приходилось находиться в грязи и в воде, но, по крайней мере, наши усилия давали видимый результат.
Вся площадь лагеря и его окрестностей в радиусе сорока километров вокруг состояла из заболоченных земель и болот. Основной труд всех колонн заключался, соответственно, в рытье осушительных канав. Работа на болотах была исключительно тяжелой. Ноги утопали в размокшей глине по щиколотку. Нелегко было поднимать лопаты с налипшей на них массой глины и песка, к тому же вынутую землю приходилось относить довольно далеко. Когда мы выбирались на относительно сухой участок почвы, злобный охранник начинал избивать нас и науськивать собаку, вынуждая возвратиться в топкое место, в котором ноги проваливались до колен. Ноги вечно оставались промокшими, этого было не избежать.
Летом наша работа состояла не только в копании траншей, но также в разрушении домов ближайших эвакуированных селений. Мы рушили стены ударами пик. Руки окончательно отказывались служить от истощения, нас неимоверно мучил цистит, все внутренности постоянно болели.
Разумеется, мы предпочитали летние работы: возделывать землю и собирать урожай, хотя трудиться приходилось много и тяжело, а рабочий день был гораздо длиннее. Но такие занятия нас меньше изнуряли. Этими работами также руководили начальники и специалисты из СС. Их задача заключалась в распределении труда и в наблюдении за его выполнением. Фактически они были хозяевами нашей жизни и смерти. Не знаю, имелись ли пределы их жестокости в обращении с нами и их искусству тасовать наши жизни.
Однажды, возникло подозрение, что две заключенные имеют намерение бежать. Начальник первым накинулся на одну из жертв: он бил и топтал ее так варварски, что подковы его сапог обагрились кровью. Потом он спустил собаку, и животное вгрызлось в ее плоть. Все это происходило в присутствии целой колонны заключенных, чтобы послужить нам примером. Затем эсэсовец заставил истерзанную жертву проползти перед всем построением и таким образом напомнить всем, как наказывается тот, кто хочет убежать. Несчастная тащилась по земле, крича, что оставила дома четырех детей, что хочет жить, что это неверно, она и не думала о побеге. Ее оставили мучиться еще на несколько часов, а когда она отползла немного в сторону, застрелили.
Вторая жертва претерпела такие же мучения, но они у нее длились целый день: немцы хотели доставить нашим нервам достаточную порцию впечатлений, чтобы пример крепко запечатлелся у нас в памяти.
В тот день мы принесли в лагерь на два трупа больше. Не знаю, имели ли на самом деле эти две заключенные намерение бежать,. Впрочем, не имело смысла искать хотя бы видимость причин, которые могли бы оправдать человеконенавистничество немцев и их жажду крови.
В другой раз нашему начальнику захотелось развлечься. Этому чванному юнцу лет двадцати когда-то изуродовало руку польским винтовочным выстрелом. Он относил себя к интеллектуалам, происходящим из юнкерского сословия. Захотев потренироваться в стрельбе по мишени, он приказал заключенному, которого послал на поиски своего велосипеда, отойти на некоторое расстояние. Потом выстрелил и убил его на месте.
Немцы обожали производить наказания. Когда они кого-нибудь избивали, то казались одержимыми настоящим бешенством. В то же время они демонстрировали свое могущество и принадлежность к народу тевтонских хозяев. Из их рук жертвы выходили бездыханными.
Мне никогда не понять, как мог двухметровый гигант, сильный как медведь, собственноручно карать бедную женщину ростом с девочку.
А это событие произошло в августе 1944 года, перед самым выходом из лагеря нашей колонны. Начальник, тоже молодой человек, не успевал считать нас. Раздосадованный, он принялся избивать нас тростью; наконец, приказал, чтобы мы с поднятыми руками опустились на колени в дорожную грязь. Потом он побежал переждать дождь под крышей. Мы же, коленопреклоненные, с вытянутыми вверх руками, клялись отомстить за себя. Мы были по пояс в грязи и вымокли до костей, ведь вода с рук стекала прямо под рубашку. Многие плакали, не столько от страдания, сколько от бессильной ярости.
Забить до смерти, похоронить заживо, расстрелять заключенную, – все это зависело лишь от фантазии начальника или его желания поразвлечься; компетентность лагерных властей оценивалась руководством Рейха по степени их жестокости.
В качестве помощников лагерное начальство располагало заключенными, назначенным для этой цели; в большинстве своем это были немки. Они выполняли функции надзирательниц и капо (Kapo – вспомогательный орган полиции в лагере), и отвечали за нашу работу. Капо носили желтые повязки и имели под своим началом надзирателей. Стоит ли добавлять, что для несения таких обязанностей выбирались особы определенного склада. Находясь на расстоянии пяти шагов от работающей колонны, они следили, чтобы ни одна из заключенных не останавливалась. Не разрешалось ни на минуту распрямиться или дать рукам передышку. Мы все время должны были находиться в движении, потому что надзиратели зорко следили за всем происходящим в их секторе, непрерывно подгоняя нас:
– Bewegt euch! – Bewegt euch! (Пошевеливайтесь – нем.).
И думать нечего было не подчиниться: тогда стражи порядка, вооруженные дубинками, не скупились на удары. С другой стороны, мы предпочитали быть в постоянном движении, лишь бы не слышать завываний надзирателей. Даже не возникал вопрос о том, чтобы немного отдохнуть или, тем более, присесть: стражники никогда не отходили от нас все сразу, чтобы погреться у костра или по какому-либо иному поводу.
На самом деле надзиратели были за все в ответе перед начальниками и панически их боялись. Но разве так просто откажешься от столь удобного положения! Они не трудились целыми днями, как мы; могли двигаться, греться вместе у огня, получать лучшее довольствие, не говоря уже об удовлетворении половых потребностей и прочих выгодах, сопряженных с их должностью.
Можно было подкупить надзирательницу или капо, чтобы определиться на более легкую работу, не быть отправленной на особо топкое место и т.п. Но если какая-нибудь из них и соглашалась забыть свой долг, то только в результате крупной взятки: немецкая алчность не претерпела изменений на протяжении столетий, о чем прекрасно сказал Мицкевич: «Немец голоден всегда, даже когда только что поел. И открывает рот, чтобы заглотать все оставшееся».
Замечу, кстати, что надзиратели никогда не просили то, что желали заполучить: они просто отбирали понравившееся, заплатив ударом кулака в лицо.
Помимо земляных работ, через которые должны были пройти все без исключения заключенные (что-то вроде обязательного обучения), существовали другие виды труда, которые признавались менее тяжелыми. В первую очередь среди них фигурировала классификация всего того, что оставалось от жертв, сгинувших в печах крематория. Работы производились на разных складах, в которых хранились предметы одежды, и главное – золото. Определенные к этому делу заключенные под бдительным оком надзирательниц, капо и охранников СС классифицировали груды пакетов с одеждой, разбирая их соответственно классу, качеству и размеру. Получалась настоящая фабрика, выпускающая платья и другие предметы одежды, и все это использовалось немцами для снабжения гражданского населения.
С помощью «организованных акций» мы тоже обеспечивали себя здесь платьем на смену и восполняли недостаток предметов нижней одежды, которой нас лишили в лагере. Кража носильных вещей каралась различными наказаниями. За пропажу золота в большинстве случаев полагалась смерть. В самом золоте мы не нуждались, но если бы кто-то из нас заимел золотую безделушку, то смог бы выменять ее на хлеб, жиры и другие продукты.
Прибывавшие в лагерь везли в своих чемоданах не только одежду и ценные вещи, но также пакеты с едой, медикаменты и разные другие вещи. Благодаря «организованным акциям» в лагере находилось такое количество спрятанных вещей, которое начальство даже приблизительно не могло себе вообразить. Этим способом нам удавалось обеспечивать себя противотифозной вакциной, которой не хватало у самих немцев. Они умирали от тифа, заражаясь им через наших вшей.
Мало-помалу в окрестностях Аушвица вырастали фабрики военного снаряжения, искусственной резины, текстильной продукции. Теперь уже центр тяжести работ переместился сюда. Но трудно было сказать, какое занятие подходило нам больше. Конечно, гна фабриках мы сидели в мастерских под крышей, при низкой температуре надевали пальто, – но работали теперь ежедневно, без воскресений, по двенадцать часов в сутки, дыша отравленным воздухом и очень скудно питаясь.
Еще были привилегированные работы в канцеляриях лагеря, на складах и в военных бараках. Но претендовать на подобные занятия могли лишь опытные в том или ином деле заключенные.
Администрация лагеря так поставила дело, что в ведении служащих из числа заключенных оказались важнейшие функции по организации нашей внутренней жизни. Подбор служащих определялся интересами иерархов лагеря. Неквалифицированная масса махала лопатами, мотыгами или пиками. Что же касается лозунга над входов в лагерь, то мы модифицировали его, вложив туда истинное чувство, отвечавшее настоящему содержанию нашей жизни. Мы говорили:
Arbeit macht frei,
Krematorium, ein, zwei, drei.
Работа делает свободным,
Крематорий, раз, два, три.
Глава ТРИНАДЦАТАЯ. Селитра как антисексуальное средство
Во время продолжительных маршей к месту работы и обратно – в сумме до двадцати километров – женщины, выстроенные в ряды по пять, устало волокли ноги и пытались скоротать путь, болтая между собой. Наиболее частой темой разговоров были рассказы о любимых блюдах, приготовлявшихся дома. В воображении все женщины кипятили, варили, пекли и жарили, наслаждаясь воспоминаниями о приятных для вкуса и желудка кушаньях.
Ничего странного в этом не было, ведь у всех нас неописуемо болела полость рта, покрытая язвами, как и распухшие десны и растрескавшиеся, все в корках губы. Мы ничего не могли взять в рот, хотя голод терзал внутренности, а слабость обволакивала тело и парализовала движения. Бывали дни, когда единственной нашей едой становилось немного жидкости.
Одна мысль владела нами, доводя до потери сознания голодный организм: что-нибудь съесть, только что-нибудь нормальное; и пить, пить вдосталь, пускай это будет просто вода из дорожной лужи, и пусть это будет стоить нам удара по голове или пинка от немецкого солдата.
Худшие часы начинались после обеда, состоявшего лишь из миски супа. Эти супы готовились с зеленой капусты, крапивой и репой. Иногда еще добавляли немного крахмала. Когда с котла снимали крышку, распространялось зловоние, отбивавшее всякое желание есть. Это был запах вводившейся в суп приправы, основной частью которой являлась селитра. В соответствии с рецептом немецкой профилактики, селитра должна была понижать уровень сексуальных желаний; в действительности же она сжигала слизистую рта и стенки пищевода, нарушала всасывающую функцию кишечника и снижала нервную чувствительность. Во рту открывались язвы; пищеварительные органы часто, иногда непроизвольно извергали пищу, смешанную с кровью. Селитра подмешивалась также и в хлеб, двести пятьдесят граммов которого мы получали на ночь. К хлебу добавлялось немного маргарина, мармелада или примерно тридцать-сорок граммов копченой колбасы.
Мы самым тщательным образом делили хлеб – основу нашего питания – на части, чтобы растянуть его до следующей ночи.. Наконец, мы получали на завтрак и на ужин немного черного кофе без сахара или порцию разведенной в воде муки.
Каждый день повторялось одно и то же, каждый день нам назначался все тот же вынимавший душу из тела, отвратительно пахнувший суп.
Иногда нам давали супы действительно интересные. В них можно было встретить, безо всякого преувеличения или иронии, куски хлеба, картофельную лепешку, сливу, лесной орех, кусочек сыра, обрывок ткани, пуговицу, стеклянные осколки банок из-под конфитюра и другие мелкие любопытные предметы.
С нашим супом мы поглощали остатки припасов, отобранных у только что прибывших в лагерь из разных мест женщин. Владелицам этих кушаний не хватало времени съесть их, и в супе мы читали историю тех, кого уже не было на свете.
Представьте себе, читатели, с каким чувством мы ели такие супы. Мы испытывали жестокий голод; однако обед заставлял нас страдать неимоверно, а вскоре началвызывать настоящее отвращение.
Глава ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Праздничные дни
Воскресенья и дни праздников давали некоторый отдых, но только не нам: хотя мы, как правило, не ходили в эти дни на земляные работы, лагерные руководители отлично умели наполнить и разнообразить свободное время, чтобы его как можно меньше оставалось на наши собственные нужды. Мы поднимались часом позже обычного. Все утро до полудня мы теряли на перекличке – процесс, к которому по случаю праздника прибавлялось, помимо пытки неподвижного выстаивания в строю, мучение селекции. По воскресеньям производился генеральный массовый отбор обреченных на смерть.
Небольшая группа мужчин и женщин из СС просматривала каждую колонну, каждую шеренгу, изучая одну за другой всех заключенных. Самые бледные, самые ослабевшие получали приказ встать в стороне или вытаскивались из ряда за шиворот уже известной тростью.
Некоторые из отмеченных таким образом жертв плакали, кричали и иногда даже сопротивлялись. Но большинство вело себя спокойно, с молчаливым достоинством.
Как могли они идти с таким спокойствием, имея полное представление об ожидавшей их участи? Я полагаю, что ими двигала привычка к подчинению, которую они давно усвоили себе в качестве единственного разумного образа действий. Многие из них не теряли спокойствия даже в тот момент, когда взглядом прощались с нами навсегда. Одна женщина подняла руку в знак прощания, и на лице ее было выражение, которое иначе как «мы – сегодня, вы – завтра» перевести было невозможно.
Нет недостатка на свете в людях, жадных до сильных эмоций: они являются на казнь, чтобы лучше видеть лицо приговоренного к высшей мере наказания. Мы же видели эти лица каждое воскресенье и почти во все остальные дни. Высокая фигура Таубе, офицера СС, неразрывно связана в моем сознании с проведением селекции. Таубе превратился для нас в символ грубой прусской жестокости. Он был бесспорным хозяином блока №25. Через час после «торжественной» утренней инспекции проводилась следующая перекличка, на которой подсчитывались оставшиеся в наличии люди.
В конце концов в нашем распоряжении оставалось какое-то время, чтобы бить вшей, мыться и писать письма. Необходимо было торопиться, использовать дневной свет с максимальной выгодой. Только с наступлением ночи можно было немного пообщаться со знакомыми. Нас эксплуатировали таким совершенным способом, что мы поистине почти не могли себе позволить роскошь встречаться с наиболее любимыми подругами по несчастью. Эта взаимная поддержка, которая могла бы возродить нашу жнергию, сводилась к минимуму.
Летом мы работали на земле даже по воскресеньям. Особенно в 1944 году, когда Гитлер бросил клич: напрячь немецкому народу все силы для приближения победы. Мы платили нашу дань своим «самопожертвованием», работая в воскресные дни.
Немцы умели организовывать для нас весьма разнообразные развлечения. Под них отводилось воскресенье. При всем желании мы не могли бы забыть, где и в чьих руках мы находимся; но временами это чувство несколько притуплялось в некоторых из нас. Однако руководители лагеря напоминали нам о существующем положении вещей самым ярким образом.
Так, в один из воскресных дней нас после первой переклички поставили в так называемые Arbeit Formierung (рабочее построение – нем.), хотя мы и не должны были идти работать. Затем из нас сформировали «индийскую шеренгу». Параллельно нам на небольшом расстоянии друг от друга находились все надзиратели и капо с дубинками в руках. По длине насыпи, состоявшей из вынутой при рытье канав земли, плотной стеной стояло множество узников-мужчин, снабженных лопатами. Нам отдали приказание бежать вдоль канавы, в то время как мужчины будут бросать лопатами землю в наши растянутые фартуки. Не замедляя бега, мы должны были пересечь ворота лагеря и опорожнить фартуки, при этом точно следуя заранее установленному маршруту. Затем надо было повторить эту операцию и таким образом продолжать организованную немцами гонку по кругу. Надзиратели, образовав кордон, награждали нас палочными ударами, а комендант лагеря, главный распорядитель «аушвицкого котильона», отбивал такт.
Что касается мужчин, то они находились под надзором эсэсовцев, которые внимательно следили, с должной ли скоростью и достаточное ли количество земли забрасывается нам в фартуки.
Узники трудились, как настоящие человеческие машины. Их руки уже теряли последнюю силу, лица блестели от пота. Мы, женщины, не могли приостановить свой бег ни на секунду. Был карнавал 1943 года. Заключенные Аушвица праздновали его на свой лад.
Самым ужасным была не работа, не боль от получаемых нами пинков; ужасным было унижение для мужчин и для женщин, выставленных друг перед другом. Тогда достигли своего апогея тщательность и изощренность, с какими немцы применяли знание психологии, чтобы уничтожить в нас человеческие личности.
Эти воскресные дни, украшенные подобными программами, повторялись часто. Праздники Нового года и Пасхи разве что в мелочах отличались от обычных воскресений; и в праздничные дни переполнявшие наши сердца чувства не находили себе иного выражения, кроме как в слезах и глубокой печали.
Глава ПЯТНАДЦАТАЯ. Жатва смерти
Немцы отлично подготовили почву для сбора урожая в Аушвице, все хорошо продумав и действуя с изощренным искусством и глубоким знанием вещей. Огни добились очень богатого урожая – даже более обильного, чем сами планировали.
Человеческая масса таяла, как снег весной. На перекличке ежедневно выяснялось, кто еще присутствует в наших рядах. Каждый день исчезали знакомые фигуры. С одной заключенной я сегодня говорила, другую видела, с третьей перекинулась парой слов. На следующий день их не существовало. Через три-четыре недели по приезде мы располагались в бараках уже более свободно. Количество заключенных сокращалось, и оставалось все больше незанятого места.
Между тем огромный человеческий объем целой Европы постоянно заполнял пустоты, образующиеся в наличном составе узников концлагеря. Каждый день граждане разных стран присылались на интернациональное кладбище Аушвица. Постоянные приливы все новых национальностей непрерывно затопляли наш лагерь; потом наступал отлив, и от них оставались немногочисленные единицы. В момент массовых поступлений жителей из какой-либо страны лагерь приобретал специфический оттенок, соответственно наиболее многочисленной в этот период народности. Всюду преобладал схожий этнический тип, слышалась одна и та же речь. Предметы характерного национального производства появлялись в недрах нашей «организации». Каждая страна вносила что-то особенное на наш «внутренний рынок», включая и область кулинарии. Так, поступление узниц из Германии отмечалось появлением различных лекарств; из Голландии – шерстяной одежды; из Греции – инжира, оливкового масла и особого хлеба. Женщины из Венгрии несли с собой появление несли с собой появление цветных платьев и quetches (особый вид сушеных слив – венг.). Но вскоре люди исчезали, а «торговля» истощалась. Другие занимали место ушедших, облик лагеря видоизменялся, но в основе всегда было одно и то же: скорость, с которой немецкая смерть собирала свой урожай. После очередного отлива оставались только воспоминания и отдельные редкие человеческие особи, количество которых зависело, главным образом, от жизненной силы и физической выносливости каждого народа. Например, после многочисленных поступлений едва уцелело несколько гречанок – национальности, которая первоначально насчитывалась в лагере десятками тысяч.
Из всех применяемых немцами способов массового убийства именно селитра проявила себя как самое активное средство. Можно было считать отрадным фактом, несовершенство правил внутреннего распорядка,, позволявшее нам хоть как-то бороться за свою жизнь. Но это касалось явлений меньшей важности и совершенно не относилось к селитре. Напротив, спустя одну-две недели после поступления в лагерь все мы испытывали нарушения пищеварения, вызванные селитрой, что в результате приводило к общей и ужасной эпидемии. Немцы называют такое Durchfall (понос – нем) – это слово дает представление о главных симптомах болезни. Организм ничего не переносил, ничего не усваивал. Злокозненность симптомов становилась просто трагичной, потому что они проявлялись приблизительно каждые десять минут, в то время как уединиться было практически невозможно, – даже отойдя в сторону от других заключенных, мы были всегда на виду у начальников и мужчин из охраны. Этот кошмар преследовал нас и по пути на работу, и на обратной дороге, он был очень обычным делом на построениях на переклички, которые длились часами. Кроме того, отсутствие воды для мытья и невозможность сменить одежду создавали невыносимые мучения для больных – как физические, так и моральные. А наши ужасные отхожие места…
Тот Dirchfall можно было определить как нечто среднее между тифом и дизентерией, но, поскольку болезнь протекала без лихорадки, больным не позволялось прибегать к медицинской помощи. Таким образом, невинный Dirchfall являлся причиной самого большого процента смертей, потому что селитра, которой нас кормили в изобилии, подготавливала почву для летального исхода. Изготовлялся этот препарат на немецких фабриках боеприпасов.
Ведь для чего-то да изобрели немцы способ получения селитры из воздуха! С толком примененная, она могла убивать, даже не будучи одним из компонентов пороха.
В Париже меня спрашивали, верно ли то, что немцы делали заключенным инъекции возбудителей различных болезней. Я этого не знаю. В нашем случае немцы не нуждались ни в специальном персонале, ни в культурах бактерий; простота достижения нужного эффекта с помощью элементарных средств, конечно, не могла их не радовать.
Сколько людей надо задействовать и сколько бактериологических препаратов применить, чтобы получить удовлетворительный результат? Немцы были куда более коварны и ни в чем таком не нуждались. Вши заменили руки специалистов, и эти паразиты так блестяще справлялись с делом, что немцы не видели необходимости им помогать.
В порядке значимости на втором месте среди методов истребления людей был сыпной тиф. Я уже рассказывала о количестве изводивших нас вшей и об идеальных условиях в лагере для их размножения. Почти все женщины, за редким исключением, заболевали тифом, и случаи выздоровления были тоже совершенно исключительными.
Немцы объявили эпидемии войну. В лагере для мужчин они покончили с ней в один день. Все больные и все подозреваемые в болезни были отправлены в газовые камеры. Только за одним сутки таким образом погибло около двух тысяч заболевших. Кстати говоря, все они были неевреи.
Больные тифом люди умирали в газовых камерах, но вши выживали. Против вшей у немцев газа не имелось, а тот, что применялся для людей, был слишком слаб для паразитов. Подобными приемами борьбы с эпидемией пользовались и в женском лагере. Больше никто уже не отваживался признаться, что болен тифом; начиная с этого времени в картотеках делались записи о гриппе и других заболеваниях, вызванных переохлаждением. Поскольку официально тифа не существовало, вши начали размножаться в неслыханных масштабах.
Немцы пользовались инъекциями смертельных препаратов только при исполнении индивидуальных смертельных приговоров для женщин.
То, что наш лагерь был создан в окрестностях Аушвица, не являлось случайностью, как и ничто другое в концлагере, какой бы ни была видимость. Обилие жидкой грязи и болот порождало другую, тоже смертельную болезнь – малярию. Впрочем, нелегко было бы перечислить все заболевания с летальным исходом, косившие заключенных с момента создания лагеря.
Помимо организованной системы физического и морального разрушения людей, немцы применяли и другие методы, которые в короткий срок могли уничтожить человеческую личность. Я говорю о блоке №25, о котором часто упоминали, о котором часто упоминали. Это был блок смерти, и в нем под замком находились те, кому скоро предстояло сгинуть в печах крематория. Туда отсылались не только больные и слабые, обнаруженные во время проведения селекций, но также и здоровые женщины, в порядке репрессий. В этом блоке не было ни матрасов, ни одеял. Пищевой рацион сокращался здесь на четверть. Помещенные в блок люди терпели близость временно хранившихся тут трупов. Двух-трех дней в блоке №25 было достаточно, чтобы превратить запертого сюда человека в агонизирующее существо, которое пассивно позволяло отвести себя в печь крематория.
Как было видно из предыдущих глав, побои всегда входили в программу дня. Но кроме незапланированно полученных ударов мы подвергались также избиениям, являвшимся частью карательной системы. Так, например. Заключенным могли назначить по двадцать пять палочных ударов. Били обычно по верхней части бедер, что приводило к поражению почек, а иногда и к смерти. Существовала колонна для наказанных, так называемая Strafkolonne. Тех, кто попадал сюда, определяли на самые тяжелые работы, систематически избивали, пищевой рацион здесь был сокращен. В начальники колонн выбирались люди, известные свой тяжелой рукой. В Strafkolonne находились группы, которым по роду их работ запрещалось даже пересекать пространство лагеря.
Мы познакомились и с другими способами истязания, вроде так называемого Bunker’а (карательная камера – нем.). Был, например. Водный бункер, где людей часами держали взаперти, в то время как сверху на наказываемых капала вода.
Две моих подруги за пение польских песен вытерпели пытку в Stehbumker (карательная камера, в которой узника заставляли стоять на ногах. – нем.). Представьте себе крошечную камеру без воздуха и света, в которой нельзя ни двигаться, ни сидеть, где невозможно находиться иначе, как плотно прижавшись друг к другу. После ночи в подобном бункере теряешь сознание и нехватки воздуха; тем не менее, наказанных принуждали работать наравне с другими. Несколько ночей, проведенных таким образом, совершенно изнуряли любого человека.
В первое время по основании лагеря здесь вообще не было ни больных, ни медицинского персонала. Женщины падали там, где их настигала смерть: в отсеке барака, в построении на перекличке, в закоулках лагеря, в отхожих местах, – везде. Бродившие в потемках лагеря спотыкались о тех. Кто уже не мог подняться. Так продолжалось много месяцев. Сектор, где размещались санитарные бараки, начал функционировать лишь осенью 1942 года.
Когда я попала в концлагерь, санитарные бараки уже существовали. На нашем лагерном жаргоне мы называли это место просто «сектором». В человеческом представлении все, связанное с госпиталем, ассоциируется с образом застланных белым кроватей, спокойно лежащих ни них больных, – что я думала найти в нашем секторе. Но там я обнаружила только бараки, подобные всем остальным. В деревянных отсе6ках трех уровней размещались кровати, поэтому здесь было еще более тесно. На одной кровати лежало по трое-четверо больных. В таких условиях трудно было бы расположиться, спокойно вытянувшись. Даже не желая того, каждая мешала другим, тем более, когда одна из лежавших хотела переменить положение. К тому же, их помещали вместе без учета степени тяжести и характера болезни. Те, кто свалился от сыпного тифа, вскоре заболевали Durchfall, а те, у кого была пневмония, контактировали с двумя видами тифа. Все больные без исключения страдали чесоткой и фурункулами. Как правило, тело каждой представляло одну сплошную гнойную язву.
Вши размножались в невообразимых количествах, страшно мучая беззащитных больных. Именно там мои подруги, переболевшие тифом в мае 1943 года, нашли верное определение санитарному состоянию барака, сказав, что «наши одеяла были сотканы из вшей».
В санитарном блоке не было воды. Не имелось ни душа, ни даже туалета. О медикаментах нечего и говорить. Больные питались тем же, что и здоровые: таким же черным хлебом, таким же супом с селитрой. Что мог поделать в этой ситуации медицинский персонал, набранный тоже из заключенных, пусть бы он даже состоял из первоклассных врачей и сестер? Только убирать трупы, чистить помещение, делить еду между больными согласно тяжести их состояния, приносить и уносить судна.
Сестрам не выпадало ни одной спокойной ночи. Работа у них была удручающая. Но этот труд был полон преданности делу и самопожертвования. Выносить судно не так-то легко и просто. Необходимо было вылить содержимое судна в ведро и оттащить ведро в далеко отстоящие отхожие места через грязь и темноту.
Руки и одежда медсестер пачкались, а воды для мытья не было. Даже есть им приходилось грязными руками. Набранный из заключенных медперсонал был в ответе за все перед главным врачом – немцем в форме СС. Врачам из заключенных поручалось проводить селекцию в бараках. Приказ об этом поступал из высших сфер. Каждый барак располагал определенным контингентом больных, которых следовало отправить на смерть. Все врачи мира кроме немецких знают, что их долг – спасать людей от смерти; в нашем же лагере, напротив, врачей вынуждали определять, кто должен умереть, и отправлять этих людей на гибель.
Поставим себя на место лагерного врача-заключенного.
После того, как женщина-врач, моя знакомая, впервые столкнулась с этой обязанностью, они прибежала ко мне, чтобы выплакаться и прийти в себя: от такого кошмара у нее появились симптомы нервного расстройства, нормальная деятельность головного мозга была на пределе.
Зачастую главный врач – немец, доктор Menju – лично занимался указанным отбором. Все больные, настоящие скелеты, выстраивались перед ним обнаженные, чтобы он выбрал и обозначил тех медленно агонизирующих людей, для содержания которых не находилось ни подходящего места, ни нужного времени. Таким он объявлял, что они умрут чрезвычайно скоро, причем не уточнял, что своей смертью. Врачи из заключенных, всегда бдительные к завуалированным обманам немцев и к их искусству творить зло, часто рисковали своей жизнью. Прежде всего, они скрывали случаи тифа, малярии и других болезней, стараясь вообще не заявлять о них. Тяжелые случаи они маскировали жаропонижающими средствами. Что касается больных тифом, то мы уже знали, что может их ожидать. В случаях заболевания малярией немцы требовали дать им имена больных под предлогом того, что тем необходимо сменить воздух. Точно так же спрашивался список туберкулезников – с намерением изолировать их и выдавать им молоко. Однажды такой обман больных немцам уже удался. На самом деле, страдавшим малярийной лихорадкой было трудно разобраться в истинных намерениях врагов. Этой сменой воздуха разве не могла стать газовая камера?.. Женщина-врач, которая хотела спасти своих больных, была вынуждена хитрить с медицинским начальством и суметь избежать расставленных им ловушек, чтобы не попасться в них и не быть приговоренной к смерти вместе с остальными. Ввиду этого оказываемая больным помощь ограничивалась необходимым минимумом: измерением температуры и назначением какого-нибудь лекарства, которое к тому же надо было доставать с помощью «организованной акции».
Естественно, что по причине эпидемий не было никакого соответствия между количеством медикаментов и реальной потребностью в них. Что-то сделать можно было лишь для отдельных пациентов, а тысячи оставались без лекарственной помощи. В среднем в секторе насчитывалось около четырех тысяч больных. Собственно говоря, этот сектор нельзя было назвать госпиталем в полном смысле слова. Он больше походил на место, предназначенное для того, чтобы умирать здесь, а не где-нибудь на марше, на шоссе или на перекличке. Так же трудно было бы утверждать, что больные умирают тут спокойно, потому что чудовищные условия и постоянный страх перед неожиданными селекциями не позволяли говорить о спокойствии.
Если начистоту, то мы боялись санитарного сектора так же, как смертного приговора. Женщины боролись с болезнью до последнего, еле таская ноги при температуре под сорок, падали, но не хотели идти в сектор. Известие о том, что какая-либо заключенная отправлена туда, воспринималось нами как известие о ее смерти. К тому же, редкие больные, случайно вернувшиеся оттуда, походили на тени. Они нуждались в заботливом уходе, но тем не менее должны были идти вместе с нами на земляные работы. Многие из тех, кто чудом выжил в госпитале и исцелился от своей болезни, падали на марше и умирали, так как опухшие и непослушные после тифа ноги не могли справиться с дорогой в десять километров в одну сторону и десятью километрами возвращения в барак.
По логике вещей, в женском лагере должна была бы существовать проблема родов. Разумеется, среди заключенных встречались беременные. Поначалу немцы избавлялись от них вполне эффективными средствами. И беременных в лагере не было. Только гораздо позже…
Некоторые женщины производили на свет детей, и те тут же исчезали. Что значила одна искра жизни по сравнению с тысячами, миллионами людей? Что за важность – всадить кинжал в сердце матери? Кому нужно утешать душу, страдающую и мучающуюся утратой выношенного во чреве плода.
Потом немцы решили не сразу отправлять новорожденных в печь крематория. Перед этим им стали позволять умереть своей смертью: пуповина не перевязывалась, и дети, слабо вскрикнув, вскоре испускали дух. В таком виде сожжение новорожденных уже казалось несравненно более предпочтительным, настоящим благодеянием.
Со временем в жизни лагеря возникали видимые положительные изменения. Даже наше существование улучшилось. Линия поведения немцев по некоторым вопросам менялась, особенно в отношении беременных женщин. Мы не могли объяснить себе эту перемену. Повеяло другим ветром: говорилось, что беременные будут освобождаться. Но женщины в положении уже ничему не верили и не спешили заявлять о себе. Было трудно понять и угадать, что на самом деле скрывается за предательскими манипуляциями бандитов. Как знать, не ждет ли нас и здесь какая-нибудь уловка, вроде той, что применялась к больным малярией, которых немцы так хотели отправить отсюда для смены воздуха?
Не знаю, были освобождены беременные женщины или нет, но мне точно известно, что рожали в лагере до самого конца его существования.
Условия жизни в лагере, вся система нашей повседневности и окружающая атмосфера привели к тому, что ни одна из заключенных, даже после краткого пребывания в концлагере, никогда больше не могла стать действительно здоровой. Не считая серьезных болезней с высокой температурой, было множество недугов меньшей важности, которые мы претерпевали на ногах, работая и участвуя в жизни лагеря. Так, например, мы все страдали водянкой. Периодически у нас отекало все тело. Лицо при этом превращалось в настоящую маску, на которой едва виднелись глаза. Толстые как столбы ноги едва могли двигаться. Почти все мы были заражены чесоткой в запущенной форме, она длилась неделями и целыми месяцами, покрывая наши тела гноящимися язвами и абсцессами. Растирания собственного приготовления, не сопровождаемые горячими банями и дезинфекцией одежды, не давали результатов. Чесотка стала всеобщим бедствием, и тяжесть ее последствий усугублялась тем, что в то же время нас просто пожирали вши.
Заключенные-врачи, с которыми я общалась в лагере, признавали свою неспособность остановить инфекционную болезнь кожи, от которой тела покрывались волдырями, наполненными водой и гноем, наподобие тех, что образуются при ожогах ипритом. По вскрытии волдырей на их месте образовывались глубокие язвы, а отсутствие перевязочных средств делало это зло худшим, чем сам тиф.
Нелишне добавить, что, несмотря на подобные бедствия, заключенные продолжали работать. Зрелище идущей колонны напоминало шествие едва передвигающих ноги теней, а когда они садились на землю у стен бараков, в воображении возникали сцены из жизни лепрозория.
Внешне мы потеряли человеческий облик. Но здесь был некий предел, который, один раз перейденный, означал конец личности. Немцы обозначали заключенных, перешедших этот предел, специальным термином «мусульмане» по аналогии с мусульманами на молитве. Так немцы называли физически сломленных узников, которые униженно влачили груз своей разбитой жизни в фашистском концлагере.
Основная идея лагеря претворялась в жизнь в Аушвице искусным и совершенным образом. Когда я попала сюда в январе 1943 года, смертность в среднем составляла сто женщин ежедневно. В феврале и марте 1944 года эта цифра достигла восьмисот человек при почти постоянном заполнении лагеря пятнадцатью тысячами заключенных. Горы трупов росли, их не успевали ликвидировать.
Мне представляется, что достигнутые результаты превзошли все предусмотренные расчеты. Скорость, с которой умирали мужчины и женщины в Аушвице, стала выше, чем немцам хотелось бы. Еще не наступил момент, когда мы все должны были погибнуть.
Тогда власти лагеря начали уничтожать вшей и строить прачечные. Многие из нс думали, что деятельность наших начальников изменила свое направление, что новые приказы исходят из высших сфер. Однако все это оказалось не более чем простым расчетом, имевшим целью сохранить наши жизни на некоторое время, потому что в нас еще была надобность.
Глава ШЕСТНАДЦАТАЯ. Мучения психологического и нравственного характера
Мне не остается ничего другого, как лишь поражаться ловкости, с какой немцы внедряли в организацию лагерной жизни Аушвица современные научные знания. Они применяли не только систему материальных условий, способную истреблять людей физически, но также искусно пользовались психологией для разрушения человеческой души, чтобы морально уничтожить личность в человеке. Можно сказать, что в лагере Аушвиц немцы разрушали и тело, и душу своих жертв.
Беззащитные, брошенные в бездну нищеты, мы могли спастись и уцелеть, лишь противопоставив нашим палачам оружие солидарности, сцементированный братской любовью союз. Однако организаторы лагеря предвидели такую грозную опасность и постарались сделать все возможное, чтобы предотвратить ее.
В Аушвице были перемешаны все национальности, все религии, все социальные классы, все категории «преступников». Эта человеческая масса разделялась только по признаку пола: существовал отдельный лагерь для мужчин и отдельный для женщин. Вместе помещались еврейки, польки, чешки и словачки, француженки, русские, гражданки Югославии, Голландии и Бельгии, итальянки и венгерки, гречанки и немки; все наречия, все разнообразие темпераментов, вер, характеров и всевозможных возрастов.
Различие в верованиях имело мало значения, потому что для выражения своих религиозных чувств мы не имели ни времени, ни соответствующего помещения.
Кого же интернировали немцы в лагерь Аушвиц и по каким причинам? Интернировали всех: кто казался бесполезным, кого признавали мертвым грузом в созидательном труде на пользу великой Германии, кто мог являться угрозой для германского правительства, или тех, чья смерть была нужна для снабжения золотом немецкой казны и предоставления немцам определенных выгод и удобств – как в случае с евреями. Особняком от группы политических заключенных стояли люди, схваченные на улицах, в кино, в церквах, в кафе, в поездах и на черном рынке или в местах увеселений.
Были и такие, кто не совершал сознательных политических действий и не являлся противником немецкого фашизма. Они, даже по собственному мнению, да и по законам всех цивилизованных стран были невиновны ни в чем.
Так, например, среди ста пятидесяти женщин, сидевших со мной в камерах краковкой тюрьмы и составивших часть нашего лагерного этапа, шестнадцать человек были схвачены по политическим мотивам и прошли через руки Гестапо. Эти знали, за что страдают и почему отправлены в концлагерь. Остальные ничего не ведали о мотивах своего ареста и понятия не имели о том, что их ожидает. Они предполагали, что их отправят на работы в Германию. Конечно, ни одна из этих женщин не представляла себе, что их заточат в концлагерь, и еще меньше того думала, если начистоту, что их приговорят к смерти.
Руководители лагеря не обращали внимания на то, что в одну группу попадали совершенно различные люди. Во-первых, властями выделялась категория политических заключенных; им на одежду нашивался красный треугольник рядом с куском ткани с порядковым лагерным номером. В группу политических входили все арестованные, попавшие в полицейские облавы, независимо от обстоятельств их задержания. Это была самая многонациональная и смешанная из групп.
Вторая группа – бытовые преступления, разбои, воровство, отцеубийство и тому подобное отмечалась зеленым треугольником. Наконец, были так называемые «асоциальные элементы», среди которых преобладали проститутки и женщины, уклонявшиеся от работы. Эти носили черный треугольник. Еврейки вообще рассматривались как отдельная категория. Такой же принцип деления на категории существовал в мужских концлагерях.
Неоднородные социальные массы подразделялись в соответствии с происхождением людей из определенного круга, по принадлежности к различным имущественным слоям, по уровню культуры, по характеру. Конечно, социальные различия перечеркивались в лагере всеобщей нищетой; но манера поведения, линия, которой держалась каждая перед лицом системы материальных условий, говорили о разных идеологиях и о нравственном воспитании человека.
Может быть, эта масса узниц подобралась случайно?
Но ничего случайного в Аушвице не было. Немцы пытались помешать образованию в лагере каких-либо сообществ. Они добивались, чтобы мы не замышляли ничего тайного, чтобы не могли организоваться для исполнения неких планов. Созданные в лагере условия существования имели целью унизить нас морально и посеять среди нас семена антипатии и ненависти. Людей сознательно толкали на край смерти, где действует уже только слепой инстинкт. Заботливо взращивалась девственная сельва, в которой грубый эгоизм и коварство вытесняли из нас все характерные для слабого пола черты и заставляли забыть о чувстве человеческой солидарности.
В этой сельве, которая являла собой конденсат общественного устройства Третьего Рейха, щепетильность в человеческих отношениях, деликатность, культура поведения признавались смешными слабостями, в то время как звериная борьба за жизнь производила в лагере «выборочную селекцию» – точную копию всего того, что царило в Германии. Там люди, руководствуясь инстинктами и ведущими немецкими социальными концепциями, люди определенной культуры и одного идеологического уровня впадали в слепое и примитивное зверство, платя за жизнь ценой своей души, – лишь бы не обнаружить таких качеств, за которые на фашистском жаргоне они могли быть названы людьми слабыми, низшего сорта.
В бараках места для сна подразделялись на лучшие и худшие. Худшие отличались не только неудобством, но и представляли опасность для жизни. Можно с уверенностью сказать, что заснуть в расположенных на булыжниках пола отсеках было практически невозможно. Место становилось вопросом жизни и смерти. Распределение отсеков зависело от нашей собственной инициативы. Сумевшая занять лучшее место рассматривалась остальными как выигравшая крупный приз в лотерею; а «выигрывала» та, которая могла ходить по трупам, которая умела безжалостно вскарабкаться выше всех. Если случайность или судьба предоставляла хороший случай выспаться той, чье сознание было «испорчено» культурой, она была способна уступить свое место другой женщине, лежавшей на мокрых камнях, без света и воздуха, в отсеке на земле. Таким образом, возможность выбора не исключалась. Точно так же во время переклички кто-то мог уступить свой сухой кирпич под ногами подруге, у которой сабо утопали в грязи.
Мы всегда бегом мчались разбирать рабочий инструмент. Кому не удавалось силой завладеть какой-нибудь лопатой полегче, приходилось работать в течение двенадцати часов тяжеленной пикой, которая срывала кожу с рук и от которой все внутри обрывалось. В очереди перед котлами самые грубые и хитрые женщины не только получали лучшие порции в первую очередь, но позже еще возвращались за добавкой. Получалось, что они могли и спокойно поесть, и даже немного передохнуть. А что касается тех, у кого имелись «предрассудки» насчет справедливости, то им не хватало времени покончить со своей долей еды до ухода на работу. Немцы заботливо взращивали в людях бациллу порчи, чтобы деморализовать, раздавить их нравственно и физически, словно вшей или иных паразитов. И как вши внедрялись в наши несчастные тела, так человеческая ржавчина в лице проституток, налетчиц и бытовых преступниц проникала в нашу общественную жизнь; и эта ржавчина, которой немцы доверяли надзирать за нами, превратилась в лагерную «элиту» служащих.
Дирекция лагеря вверяла важнейшую внутреннюю службу самим заключенным. Набранные из интернированных квалифицированные женщины трудились в лагерных канцеляриях. Также некоторые заключенные занимали определенные руководящие должности в самой администрации. Эти приближенные к начальству женщины располагали широкими возможностями; однако их власть над нами была еще больше. Во главе лагеря стояли Lageralteste (начальник лагеря) и Lagerkapo (начальник полиции лагеря). Задача первых состояла в том, чтобы поддерживать порядок и внутреннюю дисциплину, в то время как вторые занимались всем, что относилось к нашей ежедневной работе. Женщины из Lageralteste распоряжались, кому из заключенных выполнять какие функции: кому быть надзирателями в блоках, кому – ответственными за барак, кому состоять в капо и вообще в надзирателях и надсмотрщиках над нами при работах.
Интернированные, назначенные властями концлагеря на должности, и в самом деле были нашим прямым начальством. Их власть была безграничной, и мы чувствовали над собой тяжесть слепой, несущей несчастье силы, куда более страшной, чем управлявшая нами немецкая рука. Они распределяли работу и надзирали за ней, делили еду, строили нас на переклички и избивали так же сильно, как немцы. Они подвергали нас наказаниям, отправляли заключенных в блок №25, приговаривая к смерти.
Чем руководствовались немцы при выборе заключенных для ответственных должностей?
Одна немка, студентка-медик, такая же заключенная, как и мы, помеченная красным треугольником (среди немок преобладал черный треугольник), рассказала мне, как ей было предложено место в Lageralteste. Проводя вместе с ней перекличку, комендант лагеря заметил где-то в углу агонизирующую женщину. Тогда он приказал кандидатке на должность в Lageralteste, чтобы она ударила умирающую женщину ногой. Так как эта немка отказалась, комендант заявил ей, что в таком случае она не подходит для данной работы. Не достаточно ли одного этого факта, чтобы дать верное представление о том, каких женщин немцы назначали для несения административных функций, каких людей использовали в качестве продолжения своих преступных рук?
Именно благодаря столь тщательно отобранным заключенным немцам удавалось проникнуть во все интимные подробности нашей лагерной жизни. И каким же образом эти заключенные добивались авторитета у своих подруг по несчастью? Силой кулаков, с помощью палки, угрозами отвести нас в блок №25.
Порой случалось, что указанные функции доверялись женщинам добродушным; но таковые являлись исключением, и им приходилось с большим трудом отстаивать свое нравственное достоинство и человеческое отношение к товарищам по заключению, стараясь действовать так, чтобы не вызвать подозрений у недоверчивых фашистских палачей. И я утверждаю, что некоторые из них вели себя героически, не только защищая нас, но и оказывая нам помощь с риском для собственной жизни.
Так образовался новый Hereenvolk, вернее, его новый специфический «аушвицкий» вариант – тот же самый, что господствовал в покоренной немцами Европе: чиновники. Существовала пропасть между условиями жизни заключенных-служащих и той массы, что работала на земле. Первые были хорошо устроены: жили в личных комнатках, имели постели, еду в изобилии, одежду («организационного» происхождения) в большем, чем требовалось, количестве; легкую работу и неограниченную власть над остальными заключенными.
Даже если они позволяли себя подкупить, если предоставляли нам более сносные условия существования, они все же в любой момент могли уничтожить любую, переломать кости, обречь на смерть.
Не было способа жаловаться, вдобавок было неясно, кому сообщать о произволе. Всякая коллективная акция сурово наказывалась. Когда однажды одна из колонн пожаловалась на несправедливое распределение пищи служащими из заключенных, все просительницы были высечены комендантом концлагеря и на два дня лишены обеда. То же происходило с добавкой хлеба и копченой колбасы, называемой Zulage (плюс – нем/): она предназначалась для заключенных, работавших на тяжелых земляных работах, но раздавалась нам более чем пристрастно. Все украденное доставалось служащим. После дня распределения Zulage надзиратели, капо, охранники и их собаки объедались колбасой, в то время как заключенные, тяжко трудившиеся в поле, продолжали оставаться голодными.
Чтобы обречь заключенную на смерть, служащей было достаточно лишь создать своей жертве такие условия существования, которые убили бы ее, или обвинить ее в каком-либо преступлении, за которое отправляли прямиком в блок №25.
Копируя общество в миниатюре, создаваемая немцами в концлагере структура не случайно базировалась на фашистской теории о народе, хозяевах и правителях. Новое образование держалось на фундаменте из безымянной массы человеческих существ, трудившихся на тяжелых работах. На вершине располагался руководящий класс: служащие из заключенных. Эти обладали всем, вплоть до права на «любовь» с членами СС или с интернированными. Далее градация шла по степени важности исполняемых обязанностей: заключенные, которые служили в канцеляриях; на складах; индустриальные рабочие; огромная масса работающих на полях. Когда материальные условия в лагере начали улучшаться, служащие и более привилегированные слои заключенных выиграли от этого больше всех. Рабочие и аграрные труженики продолжали спать в бараках, не имели времени даже помыться, и с ними так же плохо обращались.
Высшие власти держались надменно и презрительно с низшими, а те зачастую завидовали и унижались перед «элитой». Нередко мы испытывали ощущение, что нас физически и морально затаптывают в грязь. Волны нечистот достигали лица, мы задыхались, тонули в них.
И теперь я хочу сказать нечто более серьезное, ту правду, которую я не могла открыть и объяснить прежде: правда состоит в том, что для нас, сумевших сохранить себя и перенести чудовищные материальные условия этой жизни, самым большим страданием были не грязь, не вши, не клопы, не тяжелый труд и не получаемые от немцев побои, а нравственная нечистота, внутренние отношения между заключенными. Именно это было самым ужасным и представляло для нас истинную пытку.
Нет недостатка в людях, интересующимися лагерными сексуальными проблемами. Так вот: я думаю, что не селитра, а суровость существования подавляли в нас эту область человеческих чувств. Несомненно, бывали случаи сексуальных извращений, но доказательством их незначительного количества служит то, что говорилось об этом в лагере как о чем-то экстраординарном. Может быть, извращений было и больше. Я не замечала этого. И если существовало нечто в этом роде среди служащих, то мне в точности ничего не известно – сплетни ходили, но сама я видела от лагерной «аристократии» только побои.
Предвижу чувства моих читателей и мысли, которые может вызвать у них созерцание нравственной панорамы лагеря в моих разоблачениях. Они расстанутся с иллюзиями, когда повязка спадет с их глаз и им откроется непосредственная близость измученных пытками людей, окруженных мученическим ореолом, с ужасающей фактами действительностью. Их постигнет горькое разочарование. Может быть, в дальнейшем моем рассказе они будут замечать это зловоние разложения.
Но не следует думать, что в лагере люди по своему желанию опускались в свинство и тонули в грязи. Сколько силы воли требовалось, чтобы в ней не запачкаться!
Все лучшее и благородное, что только есть в любом народе, немцы откровенно порочили и перемешивали с проявлениями моральной деградации. Нужно сказать еще раз, необходимо снова повторить следующее: нравственная борьба стоила нам больших трудов, чем защита против бедственных условий нашей жизни, ведущих к неминуемой гибели.
Несмотря на тинистую топь, на смердящий потоп, обрушивавшийся на нас постоянно, были люди, которые сохранили себя чистыми и неоскверненными. Не только отдельные личности, но и целые группы сумели выдержать этот запах разложения без ущерба для себя. И как же это было непросто…
Многие насмехались над нами, считали нас странными и презирали за неспособность примениться к окружавшему аду. Мы были отмечены неприязнью, но одновременно нас обсуждали со смесью удивления и некоторого восхищения. За этими чувствами у людей скрывалась тяга к сопротивлению, которая очищает и спасает человеческую личность в изможденном теле.
Наша сила проявляла себя в солидарности и связывавшей нас дружбе. Взаимная помощь и братское отношение сближали нас и заменяли собой распространенное в лагере животное соперничество. Общи е идеалы, образ мыслей, сила воли, которые заставляли нас сопротивляться гнету на воле и которые нас привели в лагерь, – все это служило нас доспехами в страшной физической и моральной битве не на жизнь, а на смерть.
Мы ни на минуту не могли забыть о своей обороне. Мы не хотели, чтобы связывавшие нас узы ослабевали. Мы никогда не могли расслабиться. Нам всегда приходилось быть начеку.
Немцы подозревали, что преступление Аушвица останется в грядущих поколениях как вечная, ничем не искупаемая вина, и что однажды они будут вынуждены дать отчет в своих действиях, потому что человечество спросит за сотворенное в Аушвице с самого немецкого народа. И они силились помешать превращению этого лагеря в кладбище, в поле сражения или в монумент, возведенный объединенной Европой в память о человеческих муках и героизме, – в памятник, который будет свидетельствовать против них. Немцы хотели избежать мирового осуждения: они превратили Аушвиц в клоаку.
В лагере для мужчин работал публичный дом…
Это заведение было создано в 1944 году. «Обслуживающий персонал» набирался в женском лагере. Сам комендант лагеря лично открывал дом терпимости. В качестве премии за «хорошее поведение» узники получали разрешение сходить туда. Этот дом сделал своим девизом слова, вознесенные над лагерными воротами – «Arbeit macht frei».
Преступление немцев состоит в погребении самых достойных людей из побежденных стран под потоком городских человеческих отбросов и в попытке потопить в грязи святую веру в идеал и в человека. Там, где человечество возводило храмы, немцы создавали клоаки.
Глава СЕМНАДЦАТАЯ. Истинное братство среди безнадежности
Немцы в концлагере лишали нас всех человеческих прав, опустив ниже уровня домашних животных и организовав систему уничтожения, разрушающую наш физический и моральный облик. Все это понятно. Но не существует насилия, способного парализовать всякое сопротивление против зла, против издевательства и развращения.
Борьба меняет форму, когда разворачивается в адских условиях. Все большей твердостью проникается воля к борьбе людей, брошенных в концлагерь за свое участие в движении Сопротивления. Самое подневольное существование диктует необходимость борьбы, которая мало-помалу превращается в единственную реальную жизнь. Противостояние становится conditio sine qua non (непременное условие – лат.), и без него заключенным не сохранить ни души, ни тела.
Сопротивление велось в плане нравственном, идейном, и в плане материальном, черпавшем силы в душевной стойкости.
Миазмы физического и морального разложения доносились отовсюду, и каких трудов стоило подняться над этой грязью и с позиций нормального человека взглянуть на наступавшее со всех сторон мутное болото.
Мы решили противостоять аду, так как с самого начала осознали, что подпольная патриотическая работа и борьба, от которых нас оторвали силой, не окончена с помещением нас в концлагерь. Мы не собирались изменять своему долгу, напротив, понимание необходимости продолжать начатую борьбу нарастало в нас. Горячее желание действовать самим, а не плыть по воле судьбы, мобилизовать все свои созидательные силы, противостоять моральному разрушению, направить умственные способности на оказание сопротивления, на освобождение – все это составляло наш нравственный кодекс, ставший непреодолимой преградой для зла.
Нас пожирали вши, изнуряли голод и нищета, убивали болезни. Мы не занимали привилегированных должностей. День за днем мы работали на земле; день за днем усталость валила нас с ног. Однако мы не прекращали думать о своем. Мы не располагали достаточным влиянием, чтобы объединить всю массу заключенных и организовать ее. Единственное, что было в наших силах, это добиться контакта с близкими по духу людьми, втайне обдумывающими те же намерения. Мы искали друг друга и старались держаться рядом. Дружеская обоюдная помощь в беде и в болезни, конечно, служили основой нашей силы. Эта взаимовыручка была нашим щитом от смерти, подстерегающей нас на каждом шагу. Я помню случаи, служащие примером торжества жертвенного духа во взаимоотношениях, когда дело доходило до забвения самого себя. Мы постоянно спасали друг друга. Разумеется, наша деятельность не ограничивалась узким кругом единомышленников, мы протягивали руку помощи тому, кто в ней нуждался рядом с нами.
Много раз в глазах остальных заключенных мы выглядели смешно и глупо. Наши действия назывались непонятными, даже подозрительными – например, когда одна из нас давала свои сухие галоши подруге, сама весь день сохраняла мокрые. Нас упрекали в том, что мы якобы ищем своей выгоды, когда раздаем содержимое присылаемых нам с воли посылок. В конце концов мы научились не придавать никакого значения низким подозрениям, возникавшим по поводу любого акта солидарности и стремившимся покрыть нас грязью.
Нашей главной целью стала борьба против потери веры, против душевного расслабления. В лагере позволить себе сломаться морально было равносильно смерти. Мы искали проблеск надежды на скорое освобождение. Оно не могло прийти прежде падения Германии и победы союзников. Мы испытывали огромную потребность в политических новостях. В своде правил лагерного распорядка – бланке на писчей бумаге – говорилось о том, что мы имеем право читать газеты; на самом деле было иначе. К тому же, где было взять газету?
По неофициальным каналам нам иногда удавалось отправлять письма, не подвергаемые цензуре. Наши родственники и друзья резали газеты на куски и посылали нам в качестве упаковочной бумаги внутри продовольственных посылок. Порой до нас дополнительно доходило несколько строк контрабандой. Это был чудесный источник, одушевлявший и подкреплявший нас. Политические известия распространялись в лагере с быстротой молнии. Так мы узнали о немецкой неудаче в Сталинграде и сделали вывод, что победа наших приближается. На самом деле мы никогда и не сомневались в этом. Иногда мы задавали себе вопрос: удастся ли нам прожить столько времени, не сопротивляйся мы вплоть до момента освобождения. Сомнение в том, стоит ли труда терпеть такие муки напрасно, сдавливало сердце как могильная плита.
Помню, сколько раз я спрашивала себя, для чего нужно бороться, напрягаться в усилиях разрушить тяжкие цепи лагерной жизни, если наш пепел когда-нибудь должен будет удобрять земли Аушвица. Ведь нам всегда говорилось, что лагеря минированы. Вспоминаю еще день весной 1944 года. Кончался май, а долгожданного наступления с Запада не происходило. Русские войска были еще очень далеко. Шел второй год нашего пребывания в концлагере, и наши надежды истощались.
Неожиданно раздалось известие:
– Они уже здесь!
Было пятое июня. Женщины в волнении пожимали друг другу руки. Все заключенные, даже те, от которых никто никогда не слышал разговоров о Гавре, повторяли, что все идет отлично.
И так было все время. Они даже не понимали как следует, о чем идет речь; не зная фактов, они являлись к нам за информацией, всегда с одним и тем же вопросом на устах:
– Все по-прежнему идет хорошо?
Надежда на то, что «все идет хорошо», давала им силы терпеть ежедневные страдания.
Лишенные всякого духовного богатства, – ведь даже печатное слово им было недоступно, – мы обращались к своим воспоминаниям, к накопленным прежде знаниям. Мы говорили о мире, который смогли узнать вовремя наших путешествий, из чтения книг, увидеть в фильмах, комедиях; делились своими знаниями и мыслями, вплоть до научных идей. Конечно, это происходило в эпоху, следующую за нашей адаптацией в концлагере. Тогда же, если день выдавался не слишком тяжелым, мы рассказывали истории на ночь.
Как я радовалась, когда мне задавали вопросы и просили «рассказать» что-нибудь! Во мраке барака, мучаясь от страшной жары и духоты (или, в другие нескончаемые ночи, замерзая от холода), эти просьбы подруг по несчастью подбадривали нас, как шпоры лошадь. И мы говорили, говорили… Вокруг говорящего всегда царила напряженная тишина. В такие моменты мы словно вдохновлялись свыше и стремились передать этот дух бедным женщинам в грязных лохмотьях, несмотря ни на что жаждущим красоты и знания. Тогда мы забывали собственное нищенское положение и подавляли в себе горечь побежденных страшной фашистской машиной, которая силой искореняла в народах всякое стремление к культуре. И эти простые женщины, урывавшие минуты от недолгих часов сна, чтобы «послушать», и эта девочка, которая, дрожа от холода, проводила часть ночи на табурете, боясь заснуть, – они свидетельствовали о нашей победе над врагом. Таким образом мы защищали душу. И так спасали себя от физического разрушения.
Материальная база существования в концлагере создавалась нами с помощью так называемых «организованных акций» – под этим термином на аушвицком жаргоне подразумевались «кражи, совершаемые на складах карательно-трудового учреждения». Эти «акции» позволяли нам бороться и защищаться против лишения нас всех материальных благ, избежать приговора носить грязную одежду без возможности сменить ее, пополнить недостаток наиболее необходимых вещей, принятых в цивилизованном обществе и обеспечивающих гигиену. Люди, которых немцы свозили в Аушвиц для уничтожения, везли с собой всевозможные нужные изделия и предметы, так как обычно они отправлялись из домов обманом, поверив фальшивым заверениям, что им просто предоставят работу в пункте назначения.
Я уже говорила, что специальные колонны заключенных работали на классификации и хранении оставшегося от погибших людей имущества. И здесь, невзирая на суровые наказания, мы доставали все то, о чем могли только мечтать. Благодаря снабжавшим нас женщинам, мы получали одежду на смену, обувь, гребни, лекарства и тому подобное.
Сила «организации» была во всеобщем сплочении. В понимании этого мы были едины и поддерживали друг друга. Нелишне сказать, что потребности и возможности самих работавших на складах были неизмеримо обширнее, чем у женщин в основной массе. Предполагаю, что никогда в своей свободной жизни они не были окружены той роскошью, какую создавали себе в концлагере.
И тем не менее, это было так. В комнатках Lageralteste – надзирателей лагеря и блоков – стены и пол были покрыты коврами. На дверях и окнах висели шторы. Женщины располагали большим количеством постельных принадлежностей, изысканной одеждой, самыми красивыми вещами, которые существовали во всей Европе. Жалкая материальная видимость незаменимой свободы!
Помимо этого работавшие на складах иногда доставали вещи, бывшие пределом мечтаний для охранявших нас немецких солдат из СС. Солдаты не брезговали подарками, ведь доступ на склады им был запрещен. В результате нередко случалось, что победоносное германское воинство было весьма расположено отплатить заключенным маленькими услугами. Поддерживая хорошие отношения с некоторыми женщинами-заключенными, работавшими на складах, нашим хозяева и господа получали немалую пользу. Таким образом «организация» перешагивала через колючую проволоку лагеря; более того, кое-какие часы и предметы из золота переходили в руки немецких чиновников. Начальники и охранники извлекали громадную прибыль из своего положения в нашем концлагере. Сам министр финансов Рейха не подозревал, насколько смогли обогатиться эти субъекты.
Тем же самым способом в лагерь проникали и некоторые продукты извне: водка, сигареты, предметы роскоши для социальной ржавчины, составлявшей нашу аристократию. Но золото покидало лагерь не только для того, чтобы удовлетворять прихоти упомянутой элиты. Иногда с его помощью удавалось купить необходимые медикаменты. И благодаря ему было также достигнуто освобождение определенного числа обреченных на смерть людей: так, несколько грузовиков с ними отбыло, держа курс на волю, вместо того, чтобы следовать по пути, ведущему к печам крематория.
Далеко не все заключенные, выполняющие в лагере обслуживающие функции, были «необщительными». Не все продались агентам СС, не все сохраняли свои должности, причиняя зло товарищам по лагерю. Сумевшие остаться неиспорченными, они, несмотря на угрозу ужасных наказаний, ценой огромных жертв спасали нас, доставляли нам одежду, лекарства и пищевые продукты, – «организованные», иначе говоря, украденные ради больных. Требовались большое мужество и изрядная хитрость, чтобы не запятнать себя трусостью, работа в системе, назначение которой состояло в уничтожении людей. Но одновременно система возлагала на служащего доверительные функции, позволявшие превратить обязанности угнетателя в инструмент помощи и спасения. Женщины, с блеском игравшие двойную роль, многократно заслужили звание героинь.
Я не могу знать их всех. Через это вавилонское столпотворение прошли миллионы жертв, а мы составляли лишь маленькую группу, с трудом находившую контакты с другими объединениями заключенных. Однако в лагере ощущалось присутствие благодетельной силы таких героинь; она открывала узкий тайный путь спасения, их действия можно сравнить со скрытым ручейком, питавшим и освежавшим жаждущую влаги землю.
Немцы поддерживали порядок в лагере с помощью дубинки и хлыста. Хлыст превратился не только в символ физического истязания, но также в олицетворение моральной пытки, в символ полицейской системы в целом. Она вкладывала хлыст в руки самого низкого сброда, который сидел в заключении вместе с достойными людьми, и предоставляла ему случай и способ дать выход дурным инстинктам, в тоже время направляя ненависть жертв на этот слепой инструмент нацизма. Так прежде уважаемые, но слабые люди превращались в презренных существ. Удавалась немцам даже деморализация политических Haftling: сначала избивая их, а потом вручив им тот же самый хлыст, которым они были высечены, их делали послушными воле фашистов. С утра до ночи только и были слышны безжалостные, жесточайшие удары: имея в руках хлыст, человек знал, что не пусти он его в ход, чтобы сечь других, тем же хлыстом будет наказан он сам и превратится в ежедневно избиваемую жертву. Знать это – и не бить, не поддаться искушению самоспасения – и более того, ограждать от опасности других людей, – не могло не быть героизмом. Способны ли вы оценить по-настоящему ту моральную силу, что была скрыта в душах этих мужчин и женщин?
Борьба зап человеческое достоинство не принимает во внимание смягчающих обстоятельств относительно тех, кто превращается в палачей своих товарищей по несчастью. Чем чудовищнее враг, тем более он неразборчив в средствах, и тем сильнее голос долга в человеке перед самим собой: голос долга верности остальным. Много было заключенных, которые, однажды ощутив себя свободными от этой обязанности, впоследствии старались возместить отсутствие моральной силы своим самопожертвованием и трудом. Были другие, которые нуждались в поддержке для восстановления своих человеческих качеств и инстинкта самое элементарной солидарности – наиболее достойного из чувств разумного существа. Наконец, встречались и деморализованные фашистской системой до глубины души: сегодня таким следовало бы помешать в злоупотреблении своим мнимым мученичеством.
Никакая слабость недопустима, когда идет борьба не на жизнь, а на смерть с фашистским бесчестьем. Тем не менее, я обязана высоко отозваться о силе воли и нравственной чистоте тех служащих концлагеря Аушвиц, которые, снабженные полученными от врага хлыстами, превратились в защитниц своих подруг по заточению. Обо всех них свидетельствует благодарная память братской признательности.
Глава ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Один день в концентрационном лагере Аушвиц
Колонны возвращаются с работы. Примерно шесть часов вечера. В этот день солнце, заслоненное густыми облаками, не могло служить нам часами. Весь день накрапывал частый дождь, в воздухе висела изморось. Влажный юго-западный ветер дул порывами и пронизывал промокшую одежду насквозь. Аушвиц был не только страной топкой тины, но также и страной ветров.
Наши сабо, облепленные глиной, сильно отяжелели и мешали двигаться с достаточной скоростью. Трудно было держать шаг на разбитой дороге, пересеченной глубокими бороздами и усеянной лужами. Первые ряды двигались относительно быстро, но позади них несколько сотен женщин тащились безо всякого порядка и ломали шеренги. Подгоняемые криками и палками, они пытались догнать основную толпу. Самые истощенные оказывались в хвосте и терпели двойную муку, потому что под градом ударов им приходилось бежать, несмотря на свою слабость. Шествие в последних рядах требовал сил не меньше, чем если бы пришлось пробежать этот путь дважды.
В этот день колонна растянулась на длинное расстояние, и, хотя охранники кричали: «Aufgehen!» (вперед – нем.), работая кулаками направо и налево, многие женщины еле волокли ноги и оставались позади. Ветер бил прямо в лицо, перехватывал дыхание и больно сек тело струями дождя. Мокрая, изношенная одежда облепляла тело и сковывала движения. Вода лилась со скользкой, как клеенка, косынки за шиворот жакета. На горизонте уже показались опоры и вышки концлагеря, но путь предстоял еще далекий и трудный. Мы поднимали опущенные головы, чтобы взглядом измерить оставшееся до лагерных ворот расстояние и подсчитать время, нужное, чтобы его пройти. Мысленно мы определяли отделявшие нас от лагеря метры шоссе, высчитывали в минутах время и вымеривали до последней капли необходимые силы.
Утомительное возвращение высосало всю энергию, и мы машинально, как автоматы, переставляли ноги. Горячее желание поскорее очутиться в плохо вентилируемом и темном блоке может дать представление о мере нашего изнурения. Наконец, отвратительные миазмы – характерные запахи гниения – атаковали наше обоняние и возвестили о близости концлагеря. Зловоние распространялось на целый километр вокруг, усиливаясь с каждым шагом до того, что переставало ощущаться; смрад перехватывал дыхание и болью отдавался в висках.
Мы подошли к входным воротам. По обе стороны от нас располагались охранники с собаками, вымокшими и облепленными грязью, – они даже не пытались залаять и в молчании сопровождали колонну. Oberaufseherin (начальница охраны – нем.) пересчитывала нас. Шедшие впереди сразу же отправлялись на перекличку. На Lagerstra?e мы занимаем свои обычные места, следя глазами за теми, кто подходил позже. Каждая женщина несла с собой пару кирпичей или полено. Разве приверженные порядку начальники могли забыть, что заключенным не положено возвращаться с пустыми руками!.. Свободные от груза руки облегчают шаг и способствуют работе ума. После того, как все интернированные построились, появились на велосипедах наши тюремщицы из СС, спешащие провести перекличку. Они, обутые в сапоги для верховой езды, плотно закутанные в плащи с капюшонами, тоже страдали от плохой погоды и торопились как можно скорее покончить со своими дневными обязанностями. Благодаря этому перекличка проходила в облегченном варианте, но все равно мы успели закоченеть в своей облепившей спину и плечи мокрой одежде.
Восемьсот женщин шли в блок, думая только об одном: скорее бы скинуть мерзкие промокшие лохмотья, ощутить крышу барака над головами, которые в течение пятнадцати часов поливало дождем, проскользнуть в отсек, нырнуть под одеяло – тоже влажное, но не до такой степени, как вещи на теле.
Где же развесить одежду, чтобы она немного просохла за ночь?
Места для этого не было. Поверх одеяла приходилось раскладывать жакет. Что касается юбки, дело выходило еще хуже. Вешать ее было некуда. Оставалось единственное: положить ее в сложенное вдвое жидкое одеяло, чтобы не прикасаться телом к мокрой ткани. Вопрос в том, чтобы высушить одежду, хотя бы частично, вообще не возникал. Облачившись в нее на следующий день, мы высушивали ее на себе, если не было дождя, а если с неба лило, то задубевшая накануне ткань по крайней мере не так быстро промокала. В принципе, через несколько дней наша одежда могла полностью высохнуть.
С ногами все обстояло гораздо серьезнее. Обувь не просыхала ни днем, ни ночью. Женщина, которой было не под силу таскать деревянные башмаки, проходя по двадцать километров ежедневно, обзаводилась кожаной обувью, и уж тогда ноги у нее всегда оставались мокрыми. Бумага, которой мы постоянно обертывали ступни, мало защищала от сырости, впрочем, движение и влажность быстро превращали хрупкие портянки в труху. О ногах не удавалось забыть на протяжении всей ночи. Даже после нескольких часов, проведенных в бараке, они оставались двумя ледышками. Случалось, за ночь мы так и не могли согреться, и вплоть до наступления утра дрожали от холода. Короткая ночь, которая продолжалась для нас пять-шесть часов, казалась тогда бесконечной. Сняв свое тряпье, в первый момент мы чувствовали себя просто ужасно. Жестокий озноб сотрясал все тело. От мокрых вещей шел пар и всю ночь распространялся невыносимый запах. На следующий день единственной нашей надеждой было солнце, оно могло высушить одежду к вечеру.
Уже в бараке нам следовало получить кофе и хлеб, и восемьсот человек вынужденно выстаивали в очереди за ними по меньшей мере час. Таким образом, лишь к восьми вечера, с хлебом и стаканом кофе в руках, мы добирались наконец до своих отсеков, чтобы поесть и отдохнуть.
Не всегда хватало силы воли на бесконечный час ожидания среди множества мокрых юбок. Ноги больше не держали тело, и, желая посидеть, мы легко отказывались от ужина. А усевшись, впадали в какой-то транс. Ведь пятнадцать-шестнадцать дневных часов мы провели стоя, не имея возможности отдохнуть даже во время обеда, потому что не находилось сухого места, где можно было бы присесть.
Наши ноги ежедневно терпели эту шестнадцатичасовую пытку. Мы проводили стоя день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем – с лопатой, мотыгой или пикой в руках; ногам невмоготу было справляться с весом тела и рабочего инструмента. От такого напряжения наши бедные конечности опухали. За ночь они застывали и к утру отказывались повиноваться. У всех нас развилось варикозное расширение вен. При работах на земле ноги были самыми страдающими частями тела, они напрягались сильнее всего и в большой мере определяли нашу способность выдерживать тяжелый аграрный труд.
Подумать только, мы подвергались действию природных стихий двенадцать месяцев кряду, день за днем, зимой, летом, осенью, и вдобавок по шестнадцать часов в сутки! Пускай на улице ливень, снег, мороз или обжигающее солнце, – в любую погоду мы обязаны были работать! Камни подвергаются эрозии и рассыпаются в пыль. Человеческие силы выносливее камня. Они тверды, как алмаз, а закаленная в борьбе воля приказывает нам выжить.
Если рассматривать труд с точки зрения силовых затрат, то аграрная работа считалась в лагере наиболее тяжелой. Но с другой стороны, наше ежедневное удаление из лагеря на большую часть суток не позволяло системе всецело завладеть личной жизнью каждой из нас. Согласно популярных немецких классовых теорий, работавшие на земле женщины признавались принадлежащими к низшей категории заключенных – к париям.
Почти все интернированные прошло через период аграрной работы, прежде чем получали какую-либо другую. Такого порядка требовали немецкие власти. Однако я принадлежала к той незначительной группе интеллигентов, которые предпочитали заниматься только земляными работами. В течение моих двенадцати месяцев пребывания в концлагере Аушвиц я ничего другого не делала. Почему? Возможно, этому способствовало мое крестьянское происхождение и туристический опыт и, конечно, сама природа. Когда я вырывалась за колючую проволоку, покидала огороженную площадь лагеря и тесноту барака, моя душа могла лететь, куда захочет. К тому же в полях нас окружала природа – деревья, трава. После трехмесячного тюремного заключения и нескольких дней, проведенных в концлагерном бараке, какую радость я ощутила, выйдя впервые в окрестности Аушвица и глядя на свободно растущие деревья. В полях была доступная даже заключенным красота. Лишить этого удовольствия работавших вне лагеря людей было нельзя. В лагере же создавалось абсолютно иное положение. Во время переклички сердце сжималось от открывающейся взору картины. Тучи ворон сидели на крышах бараков, чистили клювы и поджидали добычу. В концлагере я никогда не видела воробьев или каких-либо других птиц.
Еще здесь было огромное количество мышей, кишевших в отсеках барака и питающихся хлебом, который мы оставляли себе на следующее утро; по ночам они бегали по нам, щипали за лицо и не давали спать.
Наконец, концлагерь был царством крыс. Многие беззащитные люди ночами подвергались их нападению и были ими загрызены. В Аушвице крысы чувствовали себя, как рыбы в воде. Однажды во время переклички, завороженная количеством ворон, я вдруг увидела на крыше барака некое животное. Радостное волнение охватило меня: неужели это кошка, друг человека, уничтожающий крыс! Но, всмотревшись получше, я заметила, что сидящий на крыше зверь какой-то странный, слишком короткошерстный, а когда он повернул морду в мою сторону, сомнения рассеялись: это была крыса. Она сделала прыжок, метнулась за трубу барака и исчезла. Я содрогнулась. Может статься, сама природа отвернулась от обреченных узников? Ведь только крысы и вороны удостаивали нас своим отвратительным присутствием. Я подняла глаза в небо в поисках поддержки. Но даже в небе я увидела лишь копоть, дым и вырывающееся из печей крематория пламя. Всюду – смерть, смерть! Вот потому-то мне и нравился аграрный труд.
В дождливые дни обратный путь с работы был тяжелее, чем обычно. Мы были физически истощены. Наваливалась смертельная усталость от одной только мысли, что еще предстоит выстоять очередь за хлебом, и от этого пропадал всякий аппетит. Но желание сделать несколько глотков горячего кофе воодушевляло нас, и, сделав волевое усилие, мы решались выстоять бесконечную очередь за ужином. Стоять было так тяжело, что мы как бы заранее оплачивали эту продиктованную разумом жертву потерей последних сил. Вечерний рацион составлял основу нашего питания на грядущий день. Однако хлеба было так мало, а жизнь так трудна, что к исходу следующего дня мы оказывались снова совершенно обессиленными.
В темноте барака повсюду светились слабые огоньки свечей. Заключенные сидели по своим отсекам молчаливые, нахмуренные, замкнутые, всегда в плохом настроении. Чем они были недовольны? Судьбой, погрузившей их в эту пропасть бедствий; матерью, которая произвела их на свет, чтобы страдать; немцами, создавшими концлагерь; всем тем, что оторвало их от домов, разрушило их очаги, растоптало их жизнь и вынудило их вести животное существование. За какую ошибку, за какой грех и перед кем они должна так мучиться? Нам нелегко было прятать страдание и владеть своими чувствами. Боль копилась, разгоралась, вспыхивала – но не выплескивалась на истинных виновников (мы не вникали в давние причины), а обращалась против ближайшей женщины, которая нечаянно толкнула другую или облила ее своим кофе; или против той, которая случайно положила хлеб на одеяло соседки…
Чем хуже шли дела, чем суровее становилась жизнь, чем более усталыми и голодными мы были, тем больше беспокойства, непримиримости, агрессии и зла проявлялось в отношениях между женщинами. Взглянув на своих товарищей по заключению, я могла безошибочно определить по их поведению, будто по сейсмографу, в какой степени изнурения и недоедания они находятся.
Как бы то ни было, события представлялись в совершенно ином свете, когда одна идея, одна общая мысль могли объединить людей. Но никакая идея не могла бы захватить с собой пестрое сборище аушвицких заключенных.
Ах, если каждая из нас имела бы свой уголок, где можно было бы на минутку уединиться со своим собственным горем, подумать, успокоить нервы, передохнуть! Но в этом тоже проявилось немецкое вероломство. Вынужденные 24 часа в сутки находиться все вместе, лишенные всякого личного существования, мы возненавидели коллективную жизнь и вытаптывали любой росток братства и солидарности. Работа делала нас толпой связанных друг с другом людей; колонна на марше словно цепью сковывала одних с другими; запертые в бараке, мы превращались в гудящий улей. Вечно в центре одной кучи, вечно стиснутые со всех сторон. И никогда – одни. Мы уже не мечтали, что когда-нибудь сможем иметь в своем распоряжении комнату, свой угол, сможем отделить себя от всех остальных. Обыкновенная вещь – собственная комната, собственный дом – казалась нам видением из фантастических снов.
Черные силуэты человеческих существ, словно тени в китайском волшебном фонаре, теснились на всех этажах мрачного барака. Люди жили в каком-то подобии трехуровневых строительных лесов, разделенных на клетки-отсеки.
Призрачное впечатление производила масса женщин, занимавших верхний этаж? некоторые лежали неподвижно, вытянувшись в своих отсеках; другие, сидя на корточках, смотрели прямо перед собой в одну точку; многие еще ужинали, разложив на коленях хлеб; иные искали вшей в своей одежде; и только несколько небольших групп, рассеянных по бараку, разговаривало. Все это скопище людей казалось чем-то вроде стоянки полудиких цыган.
Средний этаж имел вид настоящего театра марионеток. Иначе как сидя, лежа или согнувшись в три погибели находиться здесь было невозможно. Иссохшие лица женщин не выражали почти никаких чувств. Что же касается тех, кто ютился на нижнем уровне, то их вообще не было видно. Они задыхались, забившись в душный мрак своих отсеков, словно в собачью конуру.
Но вот в бараке сделалось шумно. Сейчас заключенные концлагеря имели в своем распоряжении немного времени и очень бы хотели отдохнуть. Но только в эти минуты мы могли позаботиться о своей чистоте. Все вокруг тонуло в темноте, шел дождь, глина на тропинках совсем размокла, и ноги увязали в ней. Отхожие места и водопроводный кран находились на другом конце лагеря… И мы оставались; лежали вытянувшись, ощущая свои тела неподъемными колодами.
Но все же следовало собраться и встать. Только немногие были способны на подобное напряжение сил. Если бы вопрос чистоты оставался только физической необходимостью, ни у одной из нас не хватило бы должного мужества. Но для нас это стало куда более важным – волевым действием, ведущим к преодолению трудностей и заставляющим делать усилие над собой, каждый раз доказывающим нашу способность к сопротивлению. Со стороны узников это был акт протеста, означавший:»Мы не впали в уныние!» Тяжелый дневной труд убивал в нас мысль, волю, всякое чувство, так что казалось – нам никогда не удастся собрать остаток сил и убедить себя в том, что мы еще не окончательно порабощены. Подчиниться обстоятельствам означало бы отречение, капитуляцию и гибель.
Я скажу о себе: тот факт, что я могу напрячься и почистить обувь, убеждал меня в мысли, что я до сих пор остаюсь сама себе хозяйкой. Правда, это действие оказывалось в большинстве случаев напрасным. Утром следующего дня после нескольких шагов моя обувь становилась такой же грязной, что и накануне. Тем не менее, я выказывала упорство и чистила деревянные башмаки каждую ночь. Часто ы возвращались полумертвые от усталости, но даже тогда я заставляла себя чистить свои сабо.
Не было возможности последовательно и обстоятельно заниматься собой. Свечи давали слишком слабый свет, к тому же нам катастрофически не хватало времени. Вот свистом был подан сигнал о наступлении Lagerruhe (тишина в лагере – нем.); заключенные тушили свечи, тишина теперь вменялась в обязанность. Несмотря на то, что по распорядку это «гашение огней» происходило довольно рано, мы не ложились до полуночи. На отдых оставалось пять-шесть часов. Ночь, которая должна была давать нам силы для работы и борьбы на следующий день, оказывалась слишком короткой.
В первые дни в Аушвице внезапное погружение в кошмарную действительность концлагеря парализовало во мне способность осмыслить и понять всю чудовищность происходящего с общечеловеческих позиций; все представлялось дурной фантазией, чем-то невероятным, жестоким сновидением. Напротив, ночь приносила с собой сны, казавшиеся реальностью: любимые люди, дом, повседневные обязанности, обычные печали и радости. Сон оборачивался настоящей действительностью. Я существовала в ней и, проснувшись, попадала в кошмар. Ночью я жила нормальной жизнью, а днем переносилась в страшный сон. Такое перевернутое существование наблюдалось не только у меня. Благодаря этой трансформации истины я смогла пережить первые дни и недели, которые для всех в лагере были наиболее тяжелыми. Встречаясь с женщинами, находившимися здесь уже два-три месяца, я смотрела на них с удивлением и недоверием. Прожить тут двухмесячный срок, целых шестьдесят дней, когда каждый день кажется нескончаемой вечностью, представлялось для новичка чем-то немыслимым. И, однако, я смогла сама перенести двенадцать месяцев лагерной жизни.
Ночь не только несла утешение нашим измученным телам, но также позволяла уноситься в снах в другую реальность, восстанавливать душевное равновесие. К несчастью, ночь, такая сладостная, была коротка. Стоял еще густой мрак, когда около трех часов, на рассвете раздавался свист, и крик «Aufstehen!» силой вырывал нас из воображаемого мира и погружал в действительность.
Необходимо было быстро подняться и тщательно собрать свои вещи, ничего не потеряв и не перепутав их с теми, что положили здесь другие жившие в отсеке женщины. Чтобы небрежность впоследствии не обернулась катастрофой, надо было все внимание направить на логическую взаимосвязь действий и не забыть ни единой мелочи, каждая из которых была очень важна. Не так просто было держать все в памяти, но забывчивость приводила к тяжелым последствиям. Я никогда прежде не подозревала, какое значение имеют мелкие детали в жизни, но хорошо поняла это во время моего печального опыта в концлагере. Достаточно было потерять кусок веревки, которым мы крепили к ноге деревянный башмак: непривязанные сабо увязали в глине и тонули; если же не найти их и потерять, придется бежать разутой много километров по размокшей дороге и в результате совершенно застудить ноги. Легко угадать последующее. То же происходило со всеми остальными мелочами, на первый взгляд незначительными и невинными, но недостаток внимания к которым приводил к трагическому и даже смертельному исходу.
Требовались большая сила воли, спокойствие и внимание, чтобы избежать плохих отношений и перепалок с соседками, когда утром мы беспорядочно вскакивали, вынужденные с лихорадочной быстротой одеваться в узком пространстве своего отсека.
Прежде чем мы успевали в кратчайшее время собраться, надзиратели блока уже начинали назначать, кому идти за котлами с кофе. На такое дело добровольцев не находилось. Состоявшие на службе избегали этой обязанности, требовавшей немалых сил, потому что нужно было пройти по грязи несколько десятков метров, пересекать открытые канавы, таща в полной темноте столитровый котел.
Кофе раздавался быстро, мы пили его стоя. Таков был наш завтрак. После него мы отправлялись работать, а в полдень получали миску супа. Примерно в четыре часа утра мы выходили из блока и строились для проведения переклички. Для вольного мира такое время всегда считалось ночью; к моменту, когда свободные люди принимались ворочаться на своих ложах, заключенные концлагеря уже около часа работали, или начинали день, стоя под открытым небом на утренней перекличке.
Над нами гаснут звезды,
Только-только начинается тусклая заря…
Ребенок плачет в моем доме.
Вспоминаюсь ли я ему, его мать?
Может статься, он увидит меня еще раз?
Наши мысли устремлялись к далекому домашнему очагу, которого для нас уже больше не существовало. Над Аушвицем гасли звезды. Но высокое красное зарево, полыхавшее над печами крематория, без выстрела обрывавшего человеческие жизни, не гасло никогда и освещало собой темное предрассветное небо.
До пяти утра надзиратели проводили перекличку.
Нас пересчитывают быстро, надменное и презрительно
Те, кто считает себя высшей расой
И составляют германский авангард.
Они подсчитывают поголовье стада, и это стадо – мы.
Пока длилась перекличка, потихоньку рассветало; но солнце еще не всходило, когда рабочие колонны отправлялись к месту, где им предстояло тяжело трудиться в течение дня. По немецкому времени было шесть, по солнечному – пять часов утра.
После переклички надзиратели и капо брали на себя руководство колонной, к которой скоро присоединялись начальники и охранники с собаками. Это происходило уже за воротами лагеря. Нас оглушали крики надзирателей и лай собак. Но очень быстро наши мысли уносились к родным домам, вслед прошлой жизни, хотя казалось нереальным существование далеко отсюда других людей, в другом мире, который не состоит из построенного в шеренги стада, охраняемого мужчинами с винтовками и собаками.
На многокилометровом марше мы успевали охватить мыслью целый мир и, уже усталые, в конце концов оказывались перед канавами с лопатами в руках. До передышки на обед мы уже ни о чем не думали, мозг мог только считать лопаты поднимаемой земли и секунды, минуты, часы, казавшиеся веками. Нельзя было сказать, что нас утомляло больше – физические усилия или мучение длинных, вялотекущих, ужасных своей беспощадностью часов, в продолжение которых разум не мог сойти с орбиты опротивевшей работы, заключавшейся в копании земли. Мы предпочитали такому однообразному труду, сравнительно легкому, но донельзя утомительному, труд более тяжелый, но по окончании которого мы не чувствовали бы такой подавленности, а ощутили бы даже некоторую радость, хотя от перенапряжения у нас болело все тело.
После обеда день катился быстрее, и мы с нетерпением ожидали сигнального свистка, означавшего конец работы.
И снова наша колонна, по пятеро в ряд, совершала марш-бросок. Солнце находилось на другой стороне неба, и мы следили за ним, пока оно не скрывалось за горизонтом.
Около шести вечера обитатели лагеря возвращались с работы. Так проходили дни, недели и месяцы в концлагере Аушвиц, ограда которого отрезала от мира жизни сотен тысяч людей, собранных со всей Европы.
Глава ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Пять эшелонов для газовых камер ежедневно
Я уже рассказала кое-что о мучениях и о сопротивлении интернированных в немецких концлагерях. Я говорила, что немцы с научной точностью, обстоятельностью и жесткой прусской последовательностью создали в лагере Аушвиц целую систему методов и способов, делавших жизнь заключенных невыносимой, и медленно, но неуклонно ведущих к физической смерти.
Но правда об Аушвице состоит еще и в другом. Эта правда сводит с ума и недоступна здравому смыслу. От этой правды стынет кровь в жилах и сжимается человеческое сердце. Это – правда о новом нацистском моральном кодексе.
Несмотря ни на что, нас немало выжило в Аушвице. К середине августа 1944 года число женщин, у которых на предплечье была татуировка с номером, достигло цифры в сто тысяч. Варшавянки, поступавшие в Аушвиц в описываемую эпоху, регистрировались под номерами, превышавшими это число. Номер уже не проставлялся на руках заключенных, как прежде. В это самое время в лагере существовала специально выгороженная территория, где находилось четырнадцать тысяч также не отмеченных татуировкой евреек.
Итак: из ста тысяч женщин с татуировкой на август 1944 года в живых оставалось только одиннадцать тысяч, включая евреек. Остальные умерли или были убиты путем проведения селекций.
Определенный процент заключенных смог выжить в результате освобождения его Войском Польским, созданным на свободной родине. Но большая часть оставшихся в живых заключенных еще многие недели продолжала находиться в руках у немцев. Удалось бежать лишь некоторым.
Какую цель преследовали немцы, позволив выжить этой горстке людей? Чего ради? Кроме того, лагерное начальство в Аушвице затратило большие силы на подавление эпидемии, опустошавшей бараки в течение первых месяцев 1944 года, – эпидемии, грозившей в короткое время истребить все подневольное население. По средней смертности – восемьсот человек ежедневно – можно было предположить, что контингенту заключенных остается существовать не более двух недель.
Быстрый процесс уничтожения людей не входил в намерения высших немецких официальных сфер и не отвечал их интересам. Ввиду этого началась борьба с эпидемией. На сей раз, с помощью систематического использования газа с большей убойной силой и под более высоким давлением со вшами удалось расправиться радикально. Блок №25 прекратил свое существование; были изданы строгие приказы, ограничивавшие всевластные полномочия служащих, – и ни охранники, ни даже само начальство уже не больше били заключенных. Было дополнительно выстроено несколько прачечных. Отхожие места и клоаки были приведены в относительный порядок. Наконец, стали заметно улучшаться внешние условия жизни в концлагере.
Таким образом было достигнуто снижение смертности до цифры, никогда не регистрируемой ранее. Но, может быть, линия поведения немцев в концлагерях изменилась и в главном? Не решили ли они отказаться от главных пунктов нацистской программы в отношении побежденных народов?
Ничего подобного – все наоборот.
Проведенные улучшение были не более чем логическим продолжением предварительно установленного плана. Они служили лишь средством продуманной реализации миссии уничтожения «лишних» и враждебных немецкому фашизму наций. А чтобы достигнуть этой цели, немцы нуждались в нас. Они оставили в живых несколько тысяч людей, чтобы истреблять миллионы.
В структуре лагеря заключенные являлись важнейшим элементом. Они не только замещали и высвобождали огромные военные силы, но также производили доверенные им организационные работы, и иногда много лучше, чем сами немцы. «Служащие», иначе – заключенные, занимавшие эту ступень, могли проникнуть во внутреннюю жизнь лагеря глубже и с меньшими трудностями, чем немцы в мундирах. Начальство нуждалось в нас, как в основной составляющей механической силы в лагере.
Заставить действовать все живые клетки концлагеря былобы нелегко без сотрудничества с немцами самих заключенных.
С другой стороны, мы были необходимы нацистам для уничтожения миллионов людей, отправляемых в лагеря. Особые колонны под название Sonderkommande (спецкоманда – нем.) обеспечивали обслуживание печей крематория. Специальные колонны, набранные из мужчин и женщин, занимались классификацией и хранением того, что оставалось от погибших в газовых камерах людей. После прибытия каждой новой партии репрессированных огромное число чемоданов, пакетов и узлов, содержащих всевозможные предметы, громоздились возле железной дороги. Чтобы рассортировать все это, требовались тысячи рук.
Наконец, нам, заключенным с татуировкой на предплечье, отводилось исполнение еще одной особой роли. Сам факт нашего пребывания в концлагере служил одиозной завесой, скрывающей правду об Аушвице. По некоторым деталям, письмам и посылкам с воли мы знали: мир находится под впечатлением, что Аушвиц – всего лишь место изоляции.
Мозг средней интеллигенции, располагая мелкими фактами нашей жизни, зная, что заключенные лишены абсолютно всех прав, не достигал понимания настоящих намерений немцев, истинного назначения концлагеря Аушвиц. Так немцы простыми средствами добились своей цели – скрыть от всего света действительное положение вещей. И весь мир, поддавшийся создаваемой видимости, занимал скептическую позицию; именно поэтому мир в течение длительного времени не мог уяснить себе, что концлагерь Аушвиц для тысяч и тысяч людей означал медленную смерть, а для миллионов – быстрое тотальное истребление с помощью газовых камер.
Правда состоит в том, что Аушвиц был местом массового уничтожения людей.
Когда созданные в лагере условия жизни стали убивать не так скоро, как немцам хотелось бы, они ускорили процесс, производя селекции в санитарных бараках. Очень часто приезжали комиссии во главе с немецкими врачами из руководства; они определяли самых слабых среди больных, самых истощенных – среди остальных, и немедленно отправляли отобранных мужчин и женщин в газовые камеры.
При поступлении в лагерь новых партий интернированных, а также при проведении селекций в санитарном секторе нас запирали в бараках и запрещали выходить из них.
Однажды я случайно оказалась возле главного входа, в то время как в лагере шла селекция. Вокруг не было ни души. Слышались только жалобные вопли. Мимо меня проехало двадцать грузовиков, битком набитых женщинами, с которых была сорвана одежда. Их везли от санитарного сектора к печам крематория. Молодой немецкий солдат, охранник на вышке, удивленно спросил меня, что это значит и куда отправляют обнаженных женщин. И когда я, удивленная больше него тем, что он задает такой вопрос, разъяснила в нескольких словах смысл происходящего, солдат не захотел мне поверить. Тут произошло что-то непонятное: им овладел приступ ярости. Он начал крушить деревянную вышку и целиться из винтовки в офицера СС, проходящего в пределах досягаемости. Но вмешались другие солдаты из охраны, связали разбушевавшегося часового и увели его с вышки.
Селекции производились и во время переклички после работы, тогда тоже уводились самые слабые и истощенные.
На первых порах эти жертвы доставлялись на грузовиках до станции Аушвиц, к печам крематория. Перед газовой камерой их вытряхивали из кузова, как мешки со свеклой или картошкой. Позже, в период с апреля по июль 1944 года, когда пошли эшелоны со всей Европы и, сверх того, из Венгрии, число узников значительно возросло. Тогда была проложена ветка от главного направления Краков-Катовице, ведущая в сторону от концлагеря прямо к крематорию.
Число печей крематория увеличилось до четырнадцати, не считая вырытых нами глубоких ям, в которых прямо на кострах сжигали, не умертвив их предварительно в газовых камерах, живых детей моложе четырнадцати лет. Газ для камер не всегда имелся в достаточном количестве, и его экономили на детях, бросая их живыми в огонь.
То были месяцы, в течение которых пламенные языки, бившие из труб в печах крематория, не угасали вовсе. Густые тучи копоти висели над кострами, распространяясь на десятки километров вокруг и одевая Аушвиц и его окрестности погребальным покрывалом из серого праха.
Во время земляных работ мы находились на расстоянии многих километров от концлагеря, но наши тела и одежда и там покрывались сажей.
Немцы считали смерть от газа самой мягкой формой убийства. По этому поводу один из младших офицеров СС, хотевший выказать свою признательность лагерному врачу-еврейке за ее заботы о нем во время болезни, заверял, что газа для нее будет более чем достаточно.
Необходимо отметить, что немцы выжимали из человеческой жизни все возможное, прежде чем расправиться с ней окончательно.
Существовал блок под номером 10, в котором несколько немецких ученых имели в своем распоряжении живых людей для биологических экспериментов. Среди этих ученых был один врач, изучавший проблемы генетического кода, касающегося зачатия близнецов. Поэтому для него оставлялись все женщины, родившие двойни.
В концлагерь шли и шли поезда с вагонами, переполненными репрессированными людьми. В мае 1944 года ежедневно приходило по пять эшелонов. Каждый конвой состоял из пятидесяти вагонов, приблизительно по сто мужчин или женщин в вагоне. Оттуда доносился хор голосов – старческих, женских, детских, все они умоляли дать только одно:
– Wasser, wasser! (воды – нем.).
Я наблюдала за лицами наших начальников и охранников и спрашивала себя, а человеческие ли это лица.
Начальник отдавал приказ:
– Ein Lied! (песню – нем.).
И хор рабов запевал:
– Fruhling in dem Land!.. (Весна в стране – нем.).
Твои уши стали глухими, немецкий гражданин, потому что твоя совесть уже давно умерла.
Между тем люди выходили из вагонов, спокойно строились в ряды по пятеро и безропотно позволяли отвести себя к газовым камерам. Они доверчиво брали полотенца, которые им вручали надзиратели, и, довольные, входили в камеры, ожидая найти там живительную влагу. А потом… уже становилось слишком поздно… когда они разбирались, что из открытых кранов выходит газ, который несет смерть…
– Fruhling in dem Land!..
Я разговаривала с людьми, отправленными в лагерь в июне 1944 года, и спрашивала их, почему они позволяли захватить себя, не сопротивляясь. Все отвечали мне:
– Мы не верили, что все это правда.
Организации Сопротивления в Польше, во Франции, во всех странах распространяли тысячи листовок, небольших газет, объявлений с таким предупреждением: «Защищайте себя, боритесь, нападайте, так как это единственный способ спасения». Но в Польше существовали и другие организации – тоже претендовавшие на свою принадлежность к Сопротивлению, – которые советовали подождать с применением оружия. Сколько людей в Польше и во всей Европе погибло, прислушавшись к этому призыву, парализовавшему энергию и силы!
Люди, писавшие в подпольных изданиях, что «момент действовать еще не наступил», отдают ли они сегодня себе отчет в том, что они сотрудничали с Гитлером в убийстве миллионов людей?
Как способствовал намерениям немцев звучавший в Европе голос: «Спокойствие, тишина, подождем».
Этот голос был лучшим союзником Гитлера.
Миллионы людей шли на смерть спокойно и тихо.
Они были заранее обмануты и удушены.
Немцам не доставляли ни забот, ни сюрпризов все новые эшелоны, приходившие в концлагерь. Напротив, им стоило куда большего труда избежать подозрительности уже помещенных в лагерь узников. Эти последние не могли сомневаться в намерениях немцев и, даже будучи безоружными, представляли опасность.
Так, например, когда было решено уничтожить интернированных цыган, нацистам понадобилось прибегнуть к хитрости и создать некоторую видимость, которая могла убедить заключенных, что их отправляют в Германию. Им велели садиться в поезда, а потом приказывали выходить оттуда и рассаживать в машины; или это делалось в обратном порядке. Чтобы ввести несчастных в заблуждение, двигатели автомобилей запускались на полную, и цыгане спокойно продолжали входить в газовые камеры. За одну ночь таким образом исчезли четырнадцать тысяч заключенных, среди которых были мужчины, женщины и дети.
Земли Аушвица удобрялись пеплом народов со всей Европы и давала великолепный урожай.