СТАЛИНСКИЕ КРЕСТЬЯНЕ
К оглавлению
ВВЕДЕНИЕ
Зимой 1929—1930 гг. советская власть развернула кампанию по проведению сплошной коллективизации сельского хозяйства. Поддержки в деревне кампания не встретила (да и когда крестьяне активно поддерживали программы коренных перемен, провозглашаемые государством?), но власти об этом не слишком и заботились. Коллективизация проводилась не снизу, а сверху, государство было ее инициатором, и новые коллективные хозяйства организовывались людьми пришлыми — работниками сельсоветов и приданными им в усиление десятками тысяч городских коммунистов, рабочих и студентов, специально командированных для этой цели в деревню.
Многие из городских чужаков, проникнутые духом Культурной Революции1, которая была тогда в самом разгаре, были исполнены воинственного стремления к переменам и презрения к темноте и отсталости крестьянской массы. Они видели свою миссию в социалистическом переустройстве деревни и осуществляли ее в самых крайних формах, в результате чего создание колхозов зачастую сопровождалось насильственным закрытием сельских церквей и публичным уничтожением икон. Но насилие при проведении коллективизации отнюдь не ограничивалось подобными символическими действами, и его не следует списывать на инициативу исполнителей на местах. Сама стратегия коллективизации, разработанная верховной властью, уже включала в себя насильственные меры, а именно экспроприацию и высылку сотен тысяч кулацких семей. Политика массового раскулачивания была провозглашена одновременно с началом кампании коллективизации зимой 1929—1930 гг. Хотя вступление в колхоз объявлялось делом добровольным, с самого начала стало ясно, что смутьяны, не желающие туда вступать, попадут под весьма растяжимую категорию кулаков и окажутся в списках на раскулачивание и высылку.
Первый, еще не слишком организованный этап коллективизации в январе и феврале 1930 г. пришелся на инертный период сельскохозяйственного цикла. Поэтому обобществление хозяйств непосредственно выражалось в том, что государственные уполномоченные забирали у крестьян скот (лошадей, коров, свиней, овец), а кое-где даже и кур, и объявляли все отобранное колхозной собственностью. В начале марта Сталин назвал такое огульное обобществление скота ошибкой и заявил, что крестьянин имеет право в своем личном, необобществленном хозяйстве держать корову, мелкий скот и птицу. Но ущерб уже был нанесен,
10
как в области экономической (угроза захвата скота повела к массовому его забою крестьянами, а обобществленные животные во множестве гибли от неумелого и небрежного ухода), так и в том, что касалось отношения крестьян к колхозам. По их мнению, коллективизация началась с обычного ограбления, впоследствии власти отказались от подобной практики лишь частично (лошади остались колхозной собственностью), а возмещать крестьянам убытки никто и не думал.
Коллективизация явилась жестоким ударом по российскому крестьянству. Правда, на его памяти государство не впервые решало перестроить сельское хозяйство страны во имя экономического и социального прогресса. Первой попыткой такого рода явилась отмена крепостного права в 1861 г., после которой правительству зачастую приходилось посылать в деревню войска, чтобы заставить крестьян подписать акты, обязывающие их уплатить за землю. Второй попыткой стала столыпинская аграрная реформа, начатая в 1906—1907 гг., которая — в нарушение традиций и невзирая на то, что сами крестьяне оказывали предпочтение структурам, предупреждавшим экономическое расслоение деревни исводившим к минимуму хозяйственный риск, — поощряла самых предприимчивых из них выходить из сельской общины (мира) и становиться независимыми мелкими фермерами (хуторянами). Но ни одна из прежних государственных реформ не проводилась такими насильственными, принудительными мерами, не предполагала такого прямого и всестороннего наступления на вековые крестьянские ценности и не забирала у крестьян так много, давая взамен так мало.
Главной целью коллективизации было увеличить размеры государственных хлебозаготовок и не дать крестьянам придерживать зерно, не выбрасывая его на рынок. Крестьяне это отчетливо понимали с самого начала, поскольку кампания по проведению коллективизации зимой 1929 — 1930 гг. стала по сути кульминационным пунктом в ожесточенной борьбе, которая более двух лет велась между крестьянами и государством из-за хлебозаготовок. При коллективном, механизированном ведении хозяйства значительно повысится урожайность, обещало государство, но, даже если так и было на самом деле, крестьяне от этого ничего не выигрывали. Многие из них называли коллективизацию «вторым крепостным правом», ибо воспринимали ее как механизм экономической эксплуатации, с помощью которого государство могло вынудить крестьян отдавать за номинальную плату гораздо большую часть собранного урожая, чем они сами продали бы в рыночных условиях.
В этой книге я рассматриваю различные стратегии, взятые на вооружение российскими крестьянами, чтобы справиться с последствиями удара, нанесенного им государством в ходе коллективизации, и те способы, с помощью которых они пытались поставить колхозы на службу собственным интересам, а не только ин-
11
тересам государства. Подобные стратегии можно назвать «стратегиями подчиненных»2, ибо они неразрывно связаны с подчиненным статусом крестьян в обществе и их положением как объектов агрессии и эксплуатации со стороны вышестоящих органов и отдельных лиц. Однако в моем понимании стратегии подчиненных не сводятся к различным способам сопротивления властиЗ и включают в себя уловки, с помощью которых слабые пытаются защитить себя и отстоять свои права друг перед другом, так же как и перед сильными; планы достижения индивидуального успеха, так же как и коллективный протест. В общем и целом эти стратегии представляют собой набор способов, позволяющих человеку, на долю которого выпало получать приказы, а не отдавать их, добиваться того, чего он хочет.
СТРАТЕГИИ СОПРОТИВЛЕНИЯ
Поведение российских крестьян после коллективизации зачастую принимало формы «повседневного сопротивления» (выражение Джеймса Скотта), обычные для подневольного и принудительного труда во всем мире: работа спустя рукава, непонимание получаемых распоряжений, безынициативность, мелкое воровство, невыходы в поле по утрам и т.д.4. Подобное поведение характерно было для русского мужика в эпоху крепостного права, а в начале 30-х гг. он, безусловно, отчасти сознательно вернулся к прежним приемам и уловкам, разыгрывая роль крепостного, вынужденного отрабатывать барщину. Когда в 1931 — 1932 гг. новым колхозникам стало окончательно ясно, какую огромную часть урожая намерено отбирать у них государство, пассивное сопротивление крестьян, выраженное, в частности, в демонстративной апатии и инертности, нежелании сеять, сокращении посевных площадей, приняло такие размеры, что Сталин называл это «итальянкой» (итальянской забастовкой). Голод 1933 г. явился результатом такого столкновения непреодолимой силы (государственных требований выполнения плана хлебозаготовок) с неподатливым объектом (упорным пассивным сопротивлением крестьян).
Открытые вооруженные выступления против коллективизации в центре России случались сравнительно редко, отчасти потому, что государство их безжалостно подавляло (любого смутьяна тут же объявляли кулаком и отправляли в Гулаг либо ссылали в Сибирь), отчасти из-за того, что деревенская молодежь — основная потенциальная боевая сила — массами покидала деревню, устремляясь на заработки в города или на промышленные новостройки.
Важное место среди стратегий сопротивления коллективизации, избираемых российскими крестьянами, занимало бегство, но это не были обычные побеги рабов или крепостных от хозяина, стремящегося их вернуть и удержать. Правда, колхозы часто пы-
12
тались воспрепятствовать выходу тех или иных своих членов точно так же, как это делала община в течение длительного периода круговой поруки — коллективной ответственности по выкупным платежам за землю после крестьянской реформы 1861 г., однако государство, являвшееся в конечном итоге главным хозяином своих крестьян, весьма вяло и довольно двусмысленным образом противодействовало уходу их из колхозов, когда вообще обращало на это внимание. В основе воззрений коммунистического руководства в период коллективизации лежало представление, что в деревне находится как минимум 10 млн человек избыточного населения, которое рано или поздно должно будет пополнить собой рабочую силу в городах. Экспроприируя и ссылая кулаков, власть сама удалила из российских деревень свыше миллиона крестьян и побудила к бегству еще большее число людей, опасавшихся, что их постигнет та же судьба. Даже после введения в 1933 г. паспортной системы отток сельских жителей в город не прекращался, и власти относились к этому движению снисходительно, а временами даже активно его поощряли.
В середине 30-х гг. колхозная система укрепилась, соответственно изменилась и стратегия поведения крестьян. Многим из них безоговорочный выход из колхоза стал казаться менее привлекательным, чем более неопределенное и двусмысленное отходничество, то есть отъезд в другие места на заработки, временные или сезонные (по крайней мере теоретически), который не влек за собой отказа от членства в колхозе. К концу 30-х гг., к немалой досаде правительства, удивительно большое число крестьян находили способы сохранять свое членство в колхозе — и тем самым личные приусадебные участки, — мало или совсем не работая в самом колхозе.
Еще одной стратегией сопротивления являлись постоянно ходившие в деревне апокалиптические и антиправительственные слухи. Власти это прекрасно понимали, и тщательное отслеживание ими «разговоров и слухов»5 стало теперь истинным подарком для историков. При первом всплеске движения за коллективизацию основная масса слухов гласила, что вступать в колхозы — опасно, безрассудно, противоречит божеским законам: коллективизация — это второе крепостное право, прежние помещики вернутся, те, кто вступили в колхозы, умрут с голоду, дети колхозников будут отмечены печатью Сатаны, близится Страшный Суд, Бог покарает вступивших в колхозы и т.д. На протяжении всех 30-х гг. самым упорным был слух о том, что скоро будет война, иностранные армии вторгнутся в Россию и колхозы будут отменены.
Сопротивление крестьян государству в некотором отношении принимало религиозную окраску. В 20-е гг. православие в российской деревне было в упадке: церковь находилась в смятении в результате отделения ее от государства после революции, протестантские секты получили много новых приверженцев, среди моло-
13
дежи, особенно возвратившихся с фронта солдат, стало модным демонстрировать свое безбожие и презрение к попам. Однако коллективизация — а точнее, сопровождавшие ее массовое закрытие церквей, сожжение икон, аресты священников — мгновенно возродила православную набожность. Часто по пятам за коллективизаторами в деревнях ходили плачущие и причитающие крестьянки вместе с сельским священником, распевающие «Господи, помилуй»; такого же рода демонстрации проводились перед сельсоветами. Мотив попрания государством исконной веры крестьян занял центральное место в образной системе, используемой селом для выражения протеста против коллективизации.
Подобное облечение конфликта между крестьянами и государством в религиозные формы имеет в России долгую историю. Достаточно вспомнить отождествление старообрядцами Петра Великого с Антихристом и государственное преследование сектантов в эпоху поздней империи. Вот и во время коллективизации крестьяне для выражения протеста обратились к символике православия. Однако к концу 30-х гг. истинно православное содержание религиозной формы выветрилось или по меньшей мере все больше и больше подавлялось старообрядчеством, сектантством, народными верованиями. Крестьяне создавали доморощенные религиозные обряды и подпадали под влияние многочисленных харизматических и протестантских сект, ведущих в деревне полуподпольное су-ществованиеб.
Насколько можно судить, огромное большинство российских крестьян в 30-е гг. считали себя верующими, и более половины из них рискнули заявить об этом открыто, отвечая на соответствующий вопрос при проведении переписи населения в 1937 г. (после целой лавины слухов о политическом значении этого вопроса и вероятных политических последствиях утвердительного или отрицательного ответа на него). В государстве, проповедующем атеизм, публичное признание себя верующим неизбежно содержало оттенок протеста, но в том, что касается крестьян, может быть верно и обратное: их протест почти неизбежно принимал религиозную окраску. За примерами из самых разных областей взаимодействия крестьян с государством ходить недалеко. Так, то, что власти называли уклонением колхозников от полевых работ, сами колхозники объясняли необходимостью соблюдать те или иные церковные праздники (которые зачастую нельзя было бы найти ни в одном церковном календаре). И в 1937 г., когда государство недолго экспериментировало с выборами в Верховный Совет, предоставляя возможность выбирать из нескольких кандидатов, тех «церковников и верующих», которые, по словам советских газет, пытались злоупотребить новыми правилами выборов, вероятно, с тем же успехом можно было бы назвать обычными крестьянами, поднявшими религиозное знамя, как всегда, используемое деревней для выражения политического протеста.
14
Определение принципов ведения коллективного хозяйства
Не все из стратегий подчиненных, принятых на вооружение российскими крестьянами, были связаны именно с сопротивлением. Многие из них имели отношение к установлению принципов коллективизации, т.е. к процессу выработки условий ведения коллективного хозяйства. До того как коллективизация началась фактически, не существовало никаких наметок по ее проведению, никаких установочных документов, вряд ли они даже обсуждались, — и никакого свода инструкций. Хлебозаготовки — вот почти единственный механизм, связанный с коллективизацией, который был опробован заранее. Даже раскулачивание, при всем размахе поставленных им организационных задач и огромных политических и социальных последствиях, проводилось при минимальных продумывании и подготовке, почти экспромтом.
У партийных руководителей насчет колхозов имелось одно-единственное твердое убеждение: их основная функция — выполнение государственных планов по заготовке зерна и другой сельскохозяйственной продукции. Сверх того «колхоз» в начале 30-х гг. был в сущности пустым словом. Что на самом деле означало это слово, должно было быть определено на практике, в ходе своего рода трехсторонних переговоров между центральной властью, местными руководителями и крестьянством. В отношении своего внутреннего устройства колхоз должен был стать тем, что сделают из него крестьяне и местное руководство, он не являлся чем-то заданным, и форма его находилась в процессе творения. Должен ликолхоз быть коммуной, где вся собственность находится в общем владении, или артелью, в которой крестьяне сообща обрабатывают колхозные поля, но сохраняют и свои личные хозяйства? Совпадает ли колхоз по своим размерам и устройству с деревней и общиной? Могут ли колхозники свободно уезжать на заработки на сторону? Имеют ли они право выращивать овощи и разводить кур в своем хозяйстве? Могут ли они продавать свою продукцию на рынке? Могут ли иметь корову, двух коров или лошадь? Как доход колхоза должен распределяться между его членами? Все эти и многие другие вопросы оставались открытыми.
Коммунисты вначале воображали, что колхоз должен быть крупным сельскохозяйственным объединением (значительно больше прежней деревни), в котором все сельскохозяйственные процессы будут модернизированы и механизированы. На местах руководство и присланные из города коллективизаторы часто считали своей задачей доведение обобществления хозяйств до самой высокой степени, какая только возможна, и запрещали крестьянам сохранять какую бы то ни было личную собственность. Сверх этого их соображения были весьма смутны. Любые черты старой деревни, от чересполосицы до патриархальной власти, автоматически не одобрялись. Поскольку в деревне предполагалось суще-
15
ствование классового расслоения, т.е. наличие эксплуататоров-кулаков и эксплуатируемых бедняков, коллективизаторы всячески пытались также осуществлять принцип «И последние станут первыми», подразумевавший покровительство беднякам и преследование кулаков.
Большинство крестьян вообще не хотели никаких колхозов. Но, когда колхозы стали реальностью, у крестьян, естественно, появились свои соображения относительно каких-то минимальных требований, предъявляемых к колхозной жизни. Они хотели иметь коров и считали, что государство должно наделить коровой каждый двор, где таковой нет. Они хотели, чтобы им вернули обобществленных лошадей, чтобы дали возможность обрабатывать личные наделы (которые государство называло «приусадебными участками») так, как они считают нужным, и не облагали произведенную ими продукцию налогом. Они полагали, что колхоз и, сверх того, непосредственно государство должны помогать крестьянам в неурожайные годы. После уборки урожая, по их мнению, следовало в первую очередь удовлетворить их нужды, а потом уже проводить хлебозаготовки. Эти общие принципы, разумеется, покрывают собой многочисленные расхождения интересов и предпочтений крестьян сообразно региону их проживания, возрасту, полу, наличию или отсутствию источника дохода на стороне и т.д.
Большую часть всего происходившего в 30-е гг. можно рассматривать как процесс притирания, перетягивания, притяжения и отталкивания, в ходе которого различные заинтересованные стороны стремились поставить колхозы на службу своим интересам. В первые годы коллективизации основное место занимала борьба из-за размеров обязательных государственных заготовок, разрешившаяся, катастрофически для обеих сторон, голодом 1932 — 1933 гг. Хотя планы заготовок в результате этого голода временно были снижены, тем не менее государство не отказалось от своего решения забирать у крестьян гораздо большую часть урожая, чем та, которую они продали бы ему по своей воле, и это определило как природу советских колхозов, так и отношение к ним крестьян в течение всего сталинского периода советской истории.
Другие вопросы давали больше простора для компромисса и своего рода повседневных переговоров и соглашений, являющихся по большей части необходимым составным элементом любых человеческих взаимоотношений. По некоторым пунктам, например в вопросе о размерах колхозов, государство изменило свои первоначальные установки. По другим, таким как обязательное обобществление лошадей, оно стояло на своем, невзирая на постоянный нажим со стороны крестьянства. А были и такие вопросы (к примеру, размеры приусадебных участков, объем трудовых обязанностей колхозников), которые стали предметом нескончаемого спора, причем границы допустимого на практике постоянно смещались в ту или иную сторону.
16
Употребляемая нами метафора «переговоры» ставит вопрос о том, какой же идеал «хорошей жизни» лежал в основе желаний и требований крестьян, и вопрос этот непрост, ибо в российском селе в дискурсе крестьян существовало несколько таких идеалов. Они, вероятно варьировались в зависимости от места проживания, пола, возраста и социального положения крестьянина в деревне. Кроме того, российский крестьянин, по-видимому, имел в своем распоряжении целый набор идеалов хорошей жизни, подобно набору поговорок и полезных советов, и в каждый данный момент выбирал из них тот, который наиболее соответствовал обстоятельствам.
Некоторым крестьянам при определенных условиях хорошей жизнью казалось возвращение к тому, что ученые иногда называют «традиционной» деревней, имея в виду замкнутую в себе сельскохозяйственную общину, равнодушную или враждебную к внешнему миру, к другим государствам и городам, руководствующуюся принципами «нравственной экономики» и «ограниченного блага». Нужно сказать, что подобная традиционная деревня всегда была скорее умозрительной конструкцией, чем исторической реальностью, но эта конструкция существовала и в умах российских крестьян, а не только в умах антропологов, что и было самым драматическим образом продемонстрировано в 1917 — 1918 гг., когда, к изумлению многих российских интеллигентов, община возродилась, взяла под свой контроль захват и раздел помещичьих земель и заставила вернуться многих «выделившихся» из общины в ходе предвоенных столыпинских реформ. Еще разэто проявилось, хотя и с меньшей силой, в первые годы коллективизации, когда крестьяне часто требовали, чтобы колхоз распределял хлеб между дворами по уравнительному принципу, принимая в расчет размеры каждой семьи («по едокам»), а не трудовой вклад ее членов в работу колхоза7.
С указанным выше идеалом хорошей жизни соперничал другой, порожденный опытом советской новой экономической политики (нэпа) в 1920-х гг. и предвоенными столыпинскими реформами: превращение крестьян в независимых мелких фермеров, которых государство в значительной степени предоставляет самим себе, которые производят продукцию на рынок и желают большего, нежели просто поддерживать свое существование. Именно эти цели преследовали некоторые предприимчивые колхозники — близкие родственники «разумных крестьян» Попкина8, — постоянно пытавшиеся найти способы увеличить размеры своих приусадебных участков и свои торговые обороты, и именно в этом контексте можно понять существовавшую среди колхозников, столь часто порицаемую тенденцию рассматривать свои участки как частную собственность (понятие, вроде бы чуждое для «традиционных» российских крестьян), которую отдельные лица могутсдавать и брать в аренду, покупать или продавать, как им заблагорассудится.
17
Третий идеал хорошей жизни, возможно, самый поразительный из трех, — представление о таком колхозе, где благосостояние и безопасность колхозников обеспечены целым рядом государственных мер, таких как пенсии, гарантированный минимум дохода, восьмичасовой рабочий день, оплата больничных листов, льготы матерям и даже оплачиваемый отпуск. Подобные требования звучали в заявлениях и письмах отдельных крестьян в органы власти (в отличие от требований «традиционных» и «разумных» крестьян, выражавшихся скорее действиями, нежели словами). Их источником служило отчасти сложившееся еще при крепостном праве идеализированное представление о «хорошем хозяине», помогающем своим крестьянам в годину бедствий. Но главным образом, по-видимому, российских крестьян вдохновляло прочтение новой советской Конституции, служившей предметом организованного сверху всенародного обсуждения в 1936 г., и знание о тех выгодах, которыми пользуются городские рабочие, получающие твердый ежемесячный оклад. Крестьяне желали пользоваться теми же преимуществами, которые уже имели рабочие в городах и которые Конституция обещала всем советским гражданам. В своих требованиях они говорили о гарантиях и льготах как о своих законных правах, цитируя Конституцию. Этот факт можно истолковать как неявное признание того, что по крайней мере водном отношении у крестьян и социалистического строя были общие ценности, однако он может свидетельствовать и просто о достаточной чуткости крестьян, просивших именно того, что государство, казалось, считало себя обязанным дать. Я называю подобные представления «идеалом всеобщего госиждивенчества», распространившимся в российской деревне вместе с созданием колхозов.
Стратегии активного приспособления
«Тайные протоколы» жизни российских крестьян9 — т.е. то, что они говорили друг другу как собратья по подчиненному положению, вдали от ушей властей предержащих (как они думали), — показывают постоянное и непримиримое ожесточение против колхозов на протяжении всех 30-х гг. По крайней мере, так говорят нам донесения советских органов внутренних дел, касающиеся крестьян. Конечно, эти тайные протоколы, так же как их публичные двойники, освещают лишь одну сторону картины. Крестьянин мог привычно ругать колхозы в разговоре с товарищами по несчастью, членами братства униженных и оскорбленных, и столь же привычно в присутствии начальства соглашаться с тем, что колхоз принес ему все мыслимые и немыслимые выгоды, причем ни одна из этих затверженных позиций не могла служить отражением его истинного мнения как мнения отдельного человека, имеющего свой собственный счет прибылей и убытков,
18
принесенных колхозом ему лично, собственные претензии и стремления.
Точно так же, как в умах крестьян существовал целый ряд идеалов хорошей жизни, в их распоряжении имелся и ряд стратегий поведения в ситуации, сложившейся после коллективизации. Стратегию пассивного сопротивления использовали в той или иной степени большинство крестьян. К ней присоединялась стратегия пассивного приспособления, т.е. неохотного признания новых правил игры, рожденных появлением колхозов, и старания как можно лучше применить их в своих интересах. Однако налицо были и стратегии активного приспособления, и те, кто выбирал их, не пользовались популярностью у односельчан, исходивших из принципа «ограниченного блага» (согласно которому член общины, претендующий на больший кусок пирога, тем самым уменьшает куски остальных).
Существовало три основных пути активного приспособления: занять руководящую должность в колхозе, стать механизатором, работающим часть года на местной МТС, или стать стахановцем. По первому пути шли главным образом люди сравнительно зрелого возраста, второй в основном выбирали молодые мужчины, хотя власти делали все возможное, чтобы открыть доступ в ряды механизаторов женщинам. Третий путь в принципе был открыт любому колхознику, не занимающему руководящего положения в колхозе. На практике эту возможность использовали по большей части молодые механизаторы и, что самое важное, женщины: обычные полевые работницы, доярки, скотницы.
Руководящий пост в колхозе имел большее значение, чем в общине, и приносил более существенное вознаграждение, как формальное, так и неформальное, в особенности это касалось должности председателя колхоза, в меньшей степени — колхозного бригадира или бухгалтера. Все же, после недолгого периода неразберихи в начале 30-х гг., преемственность между общиной (официально упраздненной в России в 1930 г.) и колхозом оставалась весьма заметной. Во-первых, колхоз территориально часто совпадал с прежней общиной и являлся ее непосредственным преемником как административная и организационная единица. Во-вторых, колхоз и община выполняли сходную функцию посредника в отношениях между крестьянами и государством. Особенно явно их сходство выражалось в том, что как община в течение полувека после крестьянской реформы несла коллективную ответственность по выкупным платежам, так и колхоз нес коллективную ответственность по выполнению обязательных заготовок.
Изгнание кулаков и временное господство городских пришельцев в начале 30-х гг. разорвали было преемственность между руководством прежней общины и колхоза, однако к середине 30-х гг. среди крепких крестьянских семей, которых прежде отталкивала и пугала коллективизация и подвергали гонениям союзники государства из числа бедноты, стала появляться тенденция возвра-
19
щаться на сцену и принимать на себя бразды правления в колхозах, как прежде в общине.
Должность председателя колхоза по многим признакам можно сравнить с должностью сельского старосты, но председатель пользовался большей властью, большими экономическими выгодами и подвергался большему риску. Можно провести также параллель между ролью председателя и колхозных бригадиров, с одной стороны, и, с другой стороны, — так называемых большаков в крупном помещичьем имении, привилегированной группы, помогавшей управляющему имением держать в повиновении остальных крестьян10. Колхозный председатель служил главным посредником в отношениях между колхозной деревней и государством, в частности между деревней и районными властями. Именно ему приходилось доказывать району, что планы заготовок такой-то и такой-то сельхозпродукции слишком высоки, и добиваться их снижения; сообщать крестьянам, что район собирается принять серьезные меры для прекращения мелкого воровства и использования колхозных лошадей в личных целях; находить оправдания при невыполнении планов заготовок и т.д.
Как местные, так и присланные со стороны председатели играли эту роль, хотя и по-разному. Председатель со стороны пользовался большим доверием и престижем в сношениях с внешним миром. Он мог говорить с районом его языком и почти на равных. Однако местный председатель лучше знал деревню и ее реальные производительные ресурсы, к тому же односельчане ему больше доверяли. К середине 30-х гг. большинство председателей колхозов были местными — из той же деревни или по крайней мере из того же района — и лишь малая часть их (около трети) состояла в коммунистической партии.
Председатели колхозов могли пользоваться весьма существенными материальными выгодами. Во-первых, им платили лучше, чем остальным колхозникам, даже до того, как они добились установления долгожданного ежемесячного денежного оклада в начале 40-х гг. Во-вторых, их положение давало им массу привилегий, включая фактический контроль над колхозным имуществом, например лошадьми, и распоряжение денежными доходами колхозов. Однако эта должность была связана и с определенным риском: председатель мог быть арестован, если колхоз срывал план государственных заготовок. К тому же должность председателя колхоза не давала честолюбивому крестьянину возможности подняться по административной лестнице. Районное руководство могло поручить председателю возглавить другой колхоз или назначить его председателем сельсовета, но обе эти должности были отсечены от установившейся бюрократической структуры; у председателя колхоза или сельсовета было мало шансов занять какой-либо административный пост в районе.
Молодые колхозники, становившиеся механизаторами (трактористами и комбайнерами), составляли еще одну привилегирован-
20
ную группу. За работу на МТС в течение шести месяцев в период роста и созревания зерновых им платили гораздо больше, чем простым колхозникам, их мобильность и существовавшие для них возможности продвижения значительно превосходили возможности других крестьян. Но механизаторы в колхозной жизни стояли на отшибе, и не только потому, что работали на МТС, а и потому, что с большой долей вероятности могли в самом скором времени воспользоваться своими техническими знаниями и навыками как билетом для отъезда из деревни и вступления в ряды городских рабочих.
Для колхозной жизни в 30-е гг. симптоматично стремление молодежи уехать, так как только за пределами деревни ей мог выпасть шанс пробиться в жизни. В этом проявлялось наиболее характерное различие между молодежью и стариками, ибо молодым уехать было так же легко, как трудно пожилым, но, со всей очевидностью, данное различие не приводило к конфликту между поколениями. Коллективизация изменила отношения отцов и детей. Столкновения ценностей и пренебрежения родительским авторитетом, столь типичного для молодежи 20-х гг., больше не замечалось. Напротив, родители, по-видимому, были всецело согласны с тем, что уехать из деревни — самое лучшее, что могут сделать их дети, особенно сыновья.
Стахановское движение было развернуто с целью поощрения личной инициативы в деле повышения производительности труда. Оно зародилось в промышленности и было перенесено в деревню в середине 30-х гг. В колхозе, как и на заводе, стахановцем назывался работник, перевыполнявший норму, — тот, кто по своей воле работал усерднее или дольше остальных. При этом сам работник получал премию, но у начальства появлялся повод повысить нормы всем прочим. Стахановцы во всех отраслях, в том числе и в сельском хозяйстве, вызывали негодование других работников и часто становились объектами злобной мести, но колхозные стахановцы составляли особую категорию, потому что ими часто становились женщины, работавшие в поле или на ферме. Их самоутверждение на трудовом поприще влекло за собой попрание авторитета мужчин (отцов и мужей) в семье. Лозунги освобождения женщин от патриархального гнета, сопровождавшие стахановское движение, несомненно, настолько же привлекали некоторых крестьянок (главным образом молодых, но порой и женщин более старшего возраста, овдовевших или брошенных мужьями), насколько казались оскорбительными большинству крестьян.
Вообще женщину, стремившуюся воспользоваться возможностями, которые ей предоставляло провозглашенное освобождение, и становящуюся председателем колхоза, трактористкой или стахановкой, судили гораздо строже, чем мужчину, делавшего то же самое. Если дело касалось мужчин, то к стратегиям приспособления, избиравшимся отдельным человеком (семьей), относились с большой долей терпимости. Но с женщинами, особенно не обреме-
21
ненными обязанностями главы семьи, все обстояло иначе. Со стахановками, в частности, нередко обходились как с предательницами, заслуживающими общественного презрения, даже несмотря на то, что власти могли сурово покарать за подобные выпады.
Остается открытым вопрос, насколько стратегии активного приспособления, взятые на вооружение некоторыми колхозниками, могут свидетельствовать о «советизации» деревни, то есть о примирении ее с ценностями, провозглашаемыми существующим строем, и усвоении этих ценностей. Примирение как таковое в 30-х гг. всегда было поверхностным; наверное, только послевоенное восстановление колхозов (вопреки широко распространившимся надеждам на деколлективизацию) убедило крестьян, что колхозы были и будут. Крайне тяжкое бремя обязательных государственных заготовок в течение всех 30-х гг. также не способствовало примирению с принципом коллективного хозяйствования.
Одним из факторов, препятствующих советизации, явилось то, что крестьяне, наиболее расположенные к восприятию советских ценностей, обладали и наибольшими возможностями покинуть деревню и устроить свою жизнь в городе. Этот процесс быстро унес из колхоза большинство его немногочисленных искренних приверженцев (молодежь, бросающую вызов мудрости своих предков, крестьян-рабочих, стоящих одной ногой как бы в двух мирах, бывших красноармейцев); в дальнейшем молодые колхозники нескончаемым потоком покидали село для службы в армии, работы на шахтах и промышленных новостройках, для продолжения образования — и никогда больше не возвращались. В первые годысуществования колхозов, когда от половины до трети сельских жителей еще не вступили в них и бандитские налеты на колхозы (часто осуществляемые кулаками, подвергнутыми экспроприации), не были редкостью, начал, по некоторым признакам, развиваться своего рода колхозный патриотизм, основанный на соперничестве между колхозниками и единоличниками. Однако всего за несколько лет почти все единоличники, обложенные репрессивным налогом, принуждены были вступить в колхозы, и этот источник колхозного самосознания и патриотизма иссяк.
Стратегии манипулирования
В российском селе 30-х гг. царил раскол. Правда, большая часть сельских жителей сходилась во мнении по некоторым основным пунктам, например: что коллективизация — это плохо, что налоги и государственные планы хлебозаготовок слишком высоки, что район должен перестать вмешиваться и отдавать невежественные распоряжения относительно таких сельскохозяйственных работ, как сев или уборка урожая. Но это вовсе не значило, что вмешательство государства сплотило деревню. Скорее, верно было обратное, а уж в какой степени — это зависит от того, какой мы
22
должны считать деревню 20-х гг.: в высшей степени раздробленной (как думали современные советские наблюдатели) или сравнительно единой (как полагают западные историки)11.
Коллективизация ухудшила экономическое положение большинства крестьян и тем укрепила их хроническую привычку завидовать соседям. Раскулачивание, которому подвергли некоторые семьи, давая возможность остальным нагреть руки на их несчастье, невероятно повысило число взаимных обид и претензий в деревне. Ликвидация мира, естественно, уменьшила способность сельской общины держать в узде своих членов и улаживать ссоры, по крайней мере до тех пор, пока колхоз не утвердился на позиции преемника сельского мира. Коллективный принцип, формально воплощенный в колхозном строе, по-видимому, не находил никакого отклика среди российских крестьян, несмотря на наследие общинного быта. Крестьяне никогда не соглашались с тем, что являются в каком-то смысле совладельцами колхозной земли и имущества. Они предпочитали изображать себя рабочей силой, которую используют на колхозных полях ради чьей-то выгоды.
Возможно, когда-то российских крестьян и отличали великодушие, взаимовыручка, общинная солидарность, с такой ностальгией описывавшиеся славянофилами и народниками, хотя, наверное, разумнее будет отнестись к подобным рассказам скептически1 2. Во всяком случае мало что свидетельствовало об этом в те десять лет, которые последовали за коллективизацией, когда в настроении крестьян, казалось, преобладала смесь возмущения, злобы и апатии. Российское село 30-х гг. напоминало мексиканскую деревню — не идиллическую, как у Роберта Редфилда, а раздираемую склоками, как у Оскара Льюиса, — или, скорее, унылую и злобную деревню южной Италии 50-х гг., где (по словам одного социолога) нищета и чувство неполноценности в сочетании с эксплуатацией со стороны севера породили уверенность, что единственной возможностью достичь хорошей жизни является эмиграция13.
Самая глубокая пропасть пролегла в российском селе 30-х гг. между бывшими бедняками и бывшими кулаками (или родственниками кулаков). Это различие отчасти основывалось на экономическом положении крестьян до коллективизации, но отражало также и официальный статус, полученный ими в период проведения коллективизации, когда некоторые семьи были заклеймены как кулацкие вследствие раскулачивания какого-либо их родственника, а другие составили группу бедняков, которая помогала коллективизаторам, нередко завладевая при этом конфискованной у кулаков собственностью. Конфликт между этими двумя группами был ожесточенным, сложным и длительным.
Вопреки утверждениям славянофилов, раздробленность и междоусобная вражда не являлись для российской деревни чем-то новым. Еще в недавнем прошлом столыпинские реформы и гражданская война до предела обострили существовавший там антаго-
23
низм. Ничего нового не было и в том, что крестьяне выносили свои раздоры за пределы деревни, жаловались местным властям, писали ходатайства и доносы. Однако в 30-е гг. поток жалоб и доносов из деревни принял поистине беспрецедентные размеры. Это объяснялось не только повышением уровня грамотности (в Советском Союзе в начале десятилетия на селе грамотными были менее 70% мужчин, не достигших 50 лет, и менее 40% женщин, а в конце — 85 — 90% мужчин и более 70% женщин), но и сильнейшим поощрением со стороны властей индивидуальных ходатайств, жалоб и доносов. Советские руководители 30-х гг. считали их важным каналом информации снизу, компенсирующим недостаточное административное присутствие государства в сельской местности. В этой единственной области сталинский режим, обычно пренебрегавший (в лучшем случае) интересами и нуждами крестьян, проявлял чрезвычайную отзывчивость. Руководство читало письма крестьян, проводило расследования по их жалобам и зачастую действовало на основании их доносов.
В российской деревне существовала давняя традиция составления ходатайств и жалоб, как коллективных, так и индивидуальных, адресованных властям, но практика 30-х гг. имеет некоторые отличия. Во-первых, большинство ходатайств были индивидуальными, а не коллективными. Крайне редко колхоз обращался с коллективным ходатайством или жалобой, как это часто делала община, потому что советская власть могла заподозрить заговор или покарать село за организацию массового протеста. Во-вторых, в подавляющем большинстве случаев в селе 30-х гг. крестьяне, не занимавшие руководящих постов в колхозе, писали жалобы и доносы на тех крестьян, которые их занимали.
Доносы на должностных лиц, в особенности на председателей колхозов, в таком большом количестве посылавшиеся крестьянами в газеты, в местные и центральные органы власти, можно сравнить с жалобами на управляющего поместьем при крепостном праве, которые крестьяне слали хозяину поместья в Петербург или Москву. Но для этого вида жалоб существовал прецедент и в советское время. В 20-е гг., когда советская власть еще считала неудобным поощрять осведомительство и доносительство, напоминавшие о старом режиме, она все-таки создала институт «сельских корреспондентов» (селькоров) — внештатных деревенских добровольцев, регулярно писавших для советских газет заметки с разоблачениями преступлений местных кулаков, разложившихся чиновников и священников. Селькорами 20-х гг. часто были учителя и другие люди, занимавшие в деревне маргинальное положение, они сотрудничали с советской властью (и тем самым порывали с «отсталой» деревней), следуя своим идеологическим убеждениям. В 30-е гг. термин «селькор» стал употребляться весьма вольно, пока, наконец, различие между селькорами и обычными авторами крестьянских писем совершенно не исчезло. Лишившись идеологической убежденности, письма с разоблачениями из деревни све-
24
лись к доносам и стали общепринятым оружием, используемым в деревенских склоках.
Крестьяне быстро усвоили, какого рода обвинения вызывали автоматическую реакцию властей. «Связь с кулаками» служила излюбленным мотивом обвинений и контробвинений до периода Большого Террора, когда общим местом стали «связь с врагами народа» и расплывчатое понятие «троцкистская контрреволюционная деятельность». Подобные «идеологические» обвинения, как правило, сопровождались более конкретными, такими как обвинение в расхищении или злоупотреблении колхозными фондами. Расследования, провоцируемые этими письмами, сплошь и рядом заканчивались арестами, уголовным преследованием и смещением колхозных должностных лиц и сельских руководителей низшегозвена со своих постов.
Непрерывный поток доносов, может быть, и служил в каком-то отношении интересам государства, но, с другой стороны, сильно вредил административной стабильности и не давал создать опытные, квалифицированные кадры сельских руководителей. Вовсе не государству, а доносчикам-крестьянам в действительности приносила выгоду подобная практика. Правда, тут был и свой риск: иногда проведенное расследование уличало доносчика, а не его жертву, и именно его постигала кара. Однако шансы на благоприятный исход дела все же были достаточно велики. В условиях 30-х гг. донос являлся важной разновидностью стратегии подчиненных, используемой российскими крестьянами. Это была нестратегия сопротивления, а стратегия манипулирования государством, механизм, побуждавший государство не только защищать крестьян от издевательств местного начальства (что, возможно, было в интересах государства, так же как и крестьян), но и вмешиваться в деревенские склоки (что несомненно было исключительно в интересах крестьян-жалобщиков).
ПОТЕМКИНСКАЯ ДЕРЕВНЯ
В 30-е гг. российским крестьянам необходимо было выбирать стратегию поведения для того, чтобы справляться не только с реально существовавшими колхозами, но и с потемкинской деревней, т.е. с идеализированным и искаженным представлением государства о сельской жизни.
Потемкинство царило в речах Сталина, в которых не уделялось никакого внимания недостаткам и противоречиям настоящего и говорилось не о мире, каким он был, а о том, каким он должен был стать, каким он, как думали советские марксисты, обязательно будет. Образом этого мира заменял картину реальной жизни метод социалистического реализма в литературе и искусстве. Потемкинская деревня обладала всеми благами и высокой культу-
25
рой, каких не было и в помине в настоящей российской деревне; крестьяне там были счастливы и не думали возмущаться советским строем; там царил вечный праздник и всегда светило солнце. Именно потемкинскую деревню можно было увидеть в кино — бывшем единственным источником информации о деревенской жизни для Сталина, как впоследствии заявлял Хрущев14, — и не только в кино.
Многие публичные ритуальные действа с участием настоящих крестьян, как, например, всесоюзные съезды колхозников-ударников или стахановцев, на деле служили изображению потемкинской деревни. Роли крестьян в этом спектакле играли не профессиональные актеры, а, если можно так выразиться, профессиональные крестьяне, специализировавшиеся на воплощении образа советского крестьянства. Среди крестьян, которых посылали на съезды стахановцев и выбирали депутатами в Советы, некоторые становились настоящими знаменитостями, как, например, Паша Ангелина или Мария Демченко, которым персонально поручалось разыгрывать роль крестьянок перед Сталиным и другими политическими руководителями реальной жизни, регулярно присутствовавшими на этих съездах. Но и на местном уровне был спрос на потемкинских крестьян: стахановки областного масштаба произносили речи, благодаря секретаря обкома за подаренную швейную машинку; местные газеты помещали фотографии, на которых стахановки районного масштаба доили коров или внимательно слушали речи на собрании в районе.
Потемкинство имело место и в практике повседневной жизни деревни, а именно на многочисленных формально проводившихся колхозных собраниях, представлявших собой главное культурное достижение, связанное с коллективизацией. Но деревня часто была сурова к тем, кто чересчур увлекался потемкинским образом, и сам этот образ стал главной темой деревенских шуток и анекдотов. Тем не менее, потемкинство открывало крестьянам новые возможности для манипулирования, как в положительном смысле (энергичный колхозный председатель сам натаскивал какую-нибудь доярку на роль стахановки, желая использовать ее общественный вес в районе или области), так и, по большей части, в отрицательном (у крестьян появлялся повод критиковать местных руководителей и колхозное начальство за то, что под их руководством деревня не может достичь надлежащего потемкинского уровня).
Во время Большого Террора, когда во многих районных центрах проходили показательные процессы местных руководителей, показания свидетелей-крестьян служили доказательствами для обвинения их в жестоком вымогательстве, незнании сельского хозяйства и равнодушии к страданиям крестьян. Все это было политическим театром — следовательно, частью потемкинского мира, — но свидетели играли в нем самих себя, а не потемкинских крестьян, и высказывали свои истинные претензии. Процес-
26
сы, пожалуй, можно было бы назвать выражением протеста крестьян, замаскированным узаконенным потемкинским фасадом. С точки зрения государства, такая комбинация представлялась опасной, поэтому неудивительно, что показательные процессы подобного рода продолжались всего несколько месяцев и затем их сняли с репертуара.
В потемкинском мире колхозники были «сталинскими крестьянами», отличавшимися особой, даже какой-то интимной привязанностью к вождю, которую выражали ораторы на съездах стахановцев. Эта сторона потемкинской деревни нередко принималась за чистую монету сторонними наблюдателями, в особенности теми, кто находился под впечатлением традиции «наивного монархизма», якобы существовавшей в среде российского крестьянства. Можно ли принимать на веру торжественные заявления крестьян, арестованных в 1860-е гг. за бунты против местных властей, об их верности царю — само по себе вопрос15, но уж их потемкинские образчики в сталинскую эпоху точно на веру принимать нельзя.Последние следует рассматривать диалектически (пользуясь излюбленным эвристическим приемом советского марксизма) скорее как антитезу, чем как тезу советской действительности, и читатель должен помнить, что заглавие американского издания моей книги «Сталинские крестьяне» призвано передать иронию, скрывающуюся за этим выражением.
Судя по донесениям органов внутренних дел, российские крестьяне питали к Сталину сильнейшую антипатию, возлагали на него лично вину за коллективизацию и голод и встречали все его последующие шаги навстречу им с неизменным глубоким подозрением, постоянно отыскивая кроющийся в них подвох. Эта враждебность, хотя и в меньшей степени, переносилась на всех прочих политических руководителей, в том числе и «мужика» Калинина, за исключением тех, кто, подобно Зиновьеву, был официально объявлен врагом советской власти и тем заслужил честь именоваться другом крестьянства. Когда в 1934 г. был убит Киров, якобы самый популярный из советских руководителей, его оплакивали только крестьяне потемкинской деревни, а реальные их двойники, если верить донесениям, выражали удовлетворение, что хоть какой-то коммунистический лидер пал от руки убийцы, и сожалели лишь о том, что жертвой был не Сталин.
РАМКИ ИССЛЕДОВАНИЯ
В данной работе рассматривается эпоха 30-хгг., хронологически ограниченная коллективизацией 1929 — 1930 гг. и вступлением Советского Союза во Вторую мировую войну в 1941 г. Этот период выделяется в истории российских колхозов по нескольким причинам. Во-первых, колхоз 30-х гг. в основном совпадал по разме-
27
рам с прежним селом, чего больше не было после укрупнения колхозов в начале 50-х гг. Во-вторых, в течение всего этого периода российское село не могло оправиться от удара, нанесенного ему в самом начале коллективизацией и голодом. Колхозы еще не воспринимались крестьянами как непреложный факт, и негодование против советского строя еще не улеглось под влиянием времени и сложных испытаний германского вторжения и Второй мировой войны.
Эта книга — о российских крестьянах. «Российские крестьяне» — довольно проблематичное понятие, потому что сами крестьяне в России обычно осознавали свою принадлежность к деревне или определенному региону больше, чем к нации, но для моих целей оно подходит, поскольку меня в первую очередь интересовала реакция на испытание, выпавшее на долю всем российским крестьянам, — коллективизацию. Коллективизация, навязанная государством без учета специфических местных условий, не только придала крестьянству по всей России одинаковую организационную структуру (колхоз), но и породила сходные культурные модели сопротивления и адаптации. В меньшей степени эта общность распространялась на другие советские республики, в частности Украину и Белоруссию. Конечно, в разных регионах России тоже существовали серьезные различия в том, что касалось опыта коллективизации и культурного строительства колхозов, но рассмотрение их выходит за рамки моего исследования.
1. Село в 20-е гг.
ОБЩЕЕ ПОЛОЖЕНИЕ ДЕЛ
Население России — около 140 миллионов человек накануне Первой мировой войны — к моменту большевистской Октябрьской революции на четыре пятых оставалось сельским и преимущественно крестьянским. В Европейской России почти половина сельского населения была грамотной, но под этой цифрой скрывалось резкое расхождение между почти всеобщей грамотностью среди молодых мужчин и гораздо более низким уровнем грамотности женщин и пожилых людей. Старики в деревне еще помнили крепостное право, отмененное в 1861 г., и следы этого института оказывали влияние на многие стороны жизни крестьян вплоть до начала двадцатого столетия1.
Старые категории времен крепостного права часто использовались в официальных документах при определении социального положения крестьян. Перепись населения 1897 г. требовала от респондентов из крестьянского сословия указывать категорию, к которой они относились до 1861 г.: «помещичий крестьянин», «государственный крестьянин», «монастырский крестьянин» и т.д. По сообщениям счетчиков, многие крестьяне в 1897 г. заявляли, что не могут припомнить свой прежний статус. Была ли эта забывчивость истинной или являлась формой протеста, в любом случае крестьяне на рубеже веков скорее могли бы отождествлять себя с подобными социальными категориями, чем с более дробными старыми, вроде «однодворцев» или «вольных хлебопашцев», которых Петр Великий свел в единую категорию государственных крестьян; крепостничество придало российскому крестьянству однородность, по крайней мере внешнюю. Официально применялся и другой способ идентификации — по сельскому обществу (миру), к которому принадлежал крестьянин2.
Сами себя сельские жители России называли крестьянами (от слова «христиане»), хлеборобами, хлебопашцами и православными. Последнее, разумеется, относилось только к славянам, составлявшим огромное большинство сельского населения в центре Европейской России. На севере, юге, востоке и западе Европейской России имелись также инородцы и иноверцы, как русские называли народы неславянского происхождения и неправославной веры: финны на севере, тюркоязычные мусульмане, татары и башкиры, в Поволжье на востоке, поляки-католики и евреи (исключенные из сферы сельскохозяйственных занятий) на западе, не говоря уже о казаках (этническая смесь славян и татар, исповедующих
29
православие) и немецких колонистах (по большей части протестантского вероисповедания) на юге3.
Россия — страна, объединяющая огромное разнообразие природных условий. В Европейской России положение крестьян плодородной, но перенаселенной черноземной полосы на юге во многих отношениях существенно отличалось от положения их собратьев, живущих в менее плодородной нечерноземной полосе ближе к северу, где больше были развиты ремесла и торговля, хотя крепостное право являлось историческим опытом обеих этих групп4. Но этот опыт сам по себе был разным в зависимости от того, должны ли были крепостные отрабатывать для хозяина барщину или платить ему оброк. Барщинная повинность считалась наиболее тягостной и обременительной, оброк же, повсеместно распространенный в Нечерноземье, сближал положение крепостного с положением государственного крестьянина.
В Сибири крестьяне никогда не были закрепощены, а казачьи поселения на Дону и Кубани с самого начала состояли из беглых крепостных центральных областей России. На Украине и в Центральном сельскохозяйственном районе России господствовали земельный голод и перенаселенность, тогда как в Сибири и на Дальнем Востоке земли было в избытке, а населения очень мало. На севере Европейской России деревни в 20 — 25 дворов были нормой, в Центрально-Черноземной области типичная деревня состояла из 100 — 200 дворов, а в казачьих станицах на южных границах России и на Северном Кавказе население насчитывало от 5000 до 10000 чел., или свыше 1000 дворов.
В начале XX в. крестьяне все еще платили выкупные платежи, установленные крестьянской реформой 1861 г. Способ проведения реформы лег наибольшим бременем на крепостных помещичьих крестьян, составлявших немногим меньшую, но значительно более обделенную группу, чем государственные крестьяне. Они освобождались с землей, но обязаны были уплатить за нее. Эти платежи (поступавшие государству, которое, в свою очередь, уплачивало компенсацию землевладельцам) были рассрочены на сорок девять лет с момента окончания некоего переходного периода «временной обязанности», длившегося иногда несколько лет, в течение которого бывшие крепостные продолжали отрабатывать барщину и вносить оброк хозяевам.
Форма освобождения крестьян вызывала многочисленные нарекания. Хотя реформа по идее должна была принести крестьянам выгоду, выработанный в итоге сложный механизм ее проведения явно в первую очередь служил интересам землевладельцев и государственной казны, а не бывших крепостных. Крестьяне чувствовали себя обманутыми, потому что им приходилось платить за землю, которую они традиционно считали своей, поскольку обрабатывали ее. Крестьян плодородного черноземья возмущал и тот факт, что часть земли, которую они раньше возделывали для себя, была отрезана и отдана землевладельцам. Протест в деревне
30
выражался по-разному. Несколько раз случались бунты, причем крестьяне заявляли, что прочитанный им местными властями документ — не настоящий и что местные чиновники и землевладельцы вступили в заговор с целью скрыть от народа истинные намерения милостивого царя. Нередко крестьяне отказывались, подчас с оружием в руках, подписывать грамоты, устанавливающие финансовые обязательства и земельное устройство отдельной общины5.
Во многих российских селах, принадлежавших помещикам, господская и крестьянская земля были слиты или перемешаны, и крестьяне обрабатывали все вместе. В 1860-е гг. протесты крестьян еще не включали в себя заявлений, что и помещичья земля по праву принадлежит им, хотя впоследствии такие претензии появились тоже.
В течение периода выкупа (закончившегося в итоге революцией 1905 г.) очень многое напоминало крестьянам об эпохе крепостничества. Коллективная ответственность по выкупным платежам препятствовала отъезду отдельных крестьян или крестьянских семей из деревни, ограничивая свободу передвижения точно так же, как это раньше делало крепостное право. Бывшие хозяева не только сохранили свои поместья (и зачастую нанимали крестьян для работы в них), но и все еще пользовались значительной властью в деревне. Даже мир, орган крестьянского самоуправления, выступавший посредником между деревней и государством и распределявший между дворами общинную землю, нес на себе отпечаток порядков эпохи крепостничества: к примеру, если в одной деревне жили крестьяне, принадлежавшие двум разным хозяевам, или бывшие помещичьи и государственные крестьяне, то эти две категории входили в два разных сельских мира.
В 1890-е гг. в России начались быстрая индустриализация и рост городов. Городское население увеличилось с 6 млн чел. в 1863 г. до 12 млн в 1897 г. и более 18 млн к началу 1914 г. Это, разумеется, означает, что большое число крестьян уходили на работу в город, невзирая на сохранявшиеся ограничения свободы передвижения. В добавление к постоянному потоку мигрантов, многие из которых сохраняли свои земельные наделы и оставляли семью в деревне, появилось много крестьян-отходников, курсировавших между деревней и городом и работавших часть года в качестве наемных рабочих. Отход был явлением традиционным, но бремя выкупных платежей в сочетании с экономическим развитием страны в пореформенную эпоху вызвало пятикратное увеличение ежегодного числа отходников за 1860—1900 гг. Перед самой войной крестьянам-отходникам ежегодно выдавалось почти 9 млн паспортов6.
Крестьян нечерноземной полосы, включавшей в себя Санкт-Петербург, Москву, Иваново и другие крупные промышленные центры, быстрая индустриализация конца XIX — начала XX в. затронула сильнее всего, но ее влияние чувствовалось и в Цент-
31
ральном сельскохозяйственном районе, например, в перенаселенных Тамбовской и Воронежской губерниях члены многих крестьянских семей работали в отходе на шахтах украинского Донбасса. Этнографы, собравшие массу данных о российском крестьянстве периода 1890-х — начала 1930-х гг., отмечают, что во многих регионах Центральной России в жизнь крестьян стали проникать городские нравы и предметы быта, порой вызывая жесточайшие конфликты между консервативным старшим поколением (в особенности семейными патриархами) и молодежью.
В 1905 г. в крупных городах Российской империи вспыхнула революция, перекинувшаяся и в деревню. Крестьяне жгли помещичьи дома, прогоняли помещиков, и правительству потребовалось два года, чтобы окончательно «усмирить» деревню, применяя широкомасштабные насильственные и карательные меры. Тогда был создан революционный Крестьянский союз, потребовавший отдать «землю тем, кто ее обрабатывает». Многие либералы придерживались убеждения, что удовлетворить крестьян может только та или иная форма законодательного отчуждения и передачи им помещичьих земель. Однако правительство империи во главе с премьер-министром П.А.Столыпиным приняло после революции 1905 г. другое решение.
В ходе столыпинских реформ, начатых в 1906 г., государство перестало поддерживать мир, в котором раньше видело полезное с административной точки зрения учреждение, имеющее глубокие корни в прошлом России, и приступило к демонтажу традиционной системы общинного землепользования. При старой системе надел крестьянского двора был нарезан на ряд узких полосок, разбросанных по всей общинной земле. Он yе считался частной собственностью, и его нельзя было покупать или продавать (Крестьянский союз придерживался этого же принципа в 1905 г.). Во многих селах поддерживалось традиционное равенство между дворами с помощью периодически проводившегося миром передела полосок. Это лишало крестьян всякого стимула к мелиорации почв и было признано главным препятствием на пути модернизации российского сельского хозяйства.
Столыпинские реформы были направлены на то, чтобы выделить крестьянские дворы из общины, способствовать созданию из «крепких и сильных» хозяев нового класса независимых мелких собственников, способного модернизировать сельское хозяйство и не заинтересованного в революции, и дать возможность более слабым хозяевам продать свою землю и стать наемными рабочими в сельском хозяйстве или промышленности. Процесс этот был сложным. В первую очередь двор на законном основании отделялся от общины. Затем принадлежащие ему полоски сливались в единый надел, так называемый отруб. После этого крестьянская семья могла выселиться из деревни и построить отдельную усадьбу на своей земле (хутор).
32
Реформы, так и не завершенные к началу Первой мировой войны и остановленные в 1915 г., проводились с большой осторожностью, с помощью целой армии агрономов и землемеров, помогавших крестьянам советом и делом, но все же вызвали в деревне глубокий раскол. Меньшинство предприимчивых крестьян с задатками капиталистов, так одобрявшимися Столыпиным, те самые, кого большевики впоследствии назвали кулаками, приветствовали реформы. Некоторые бедняки тоже рады были возможности продать землю, но другие относились к реформам с опаской, поскольку их вынуждали пуститься в свободное плавание на свой страх и риск, не надеясь на спасательный круг в лице сельского мира. Многие крестьяне смотрели на выделившихся как на предателей мира и исконных традиций и осуждали их стремление воспользоваться шансом и жить лучше своих односельчан.
Деревня не была непосредственно вовлечена в кризис, завершившийся свержением царской власти в результате Февральской революции 1917 г., когда Россия еще участвовала в Первой мировой войне, но, как и в 1905 г., потребовалось немного времени, чтобы отголоски городской революции докатились и туда. Весной 1917 г. начались захваты земли крестьянами, и к лету солдаты уже толпами дезертировали из армии, стремясь поскорее вернуться в свои села и принять в этих захватах участие. Временное правительство, созданное после Февральской революции, медлило с решением земельного вопроса. На выборах во Всероссийское учредительное собрание, состоявшихся в ноябре, крестьяне голосовали за партию, пользовавшуюся у них наибольшей популярностью последние пятнадцать лет, — партию эсеров. Большевики, партия городских рабочих, были меньше известны в деревне, но они первыми одобрили захваты земли, и с тех пор, как они завоевали народную поддержку в городах и в армии, крестьяне стали то и дело слышать о них от возвращавшихся отходников и дезертиров.
Захватив в октябре 1917 г. власть, большевики (к которым вскоре присоединилось, хотя и ненадолго, левое крыло партии эсеров) в числе первоочередных мер издали декрет о земле, выполняя «крестьянский наказ» по этому вопросу. В нем провозглашались: немедленная экспроприация помещичьих земель; передача этих земель (а также земель, принадлежавших царской семье, церкви, монастырям, государственным учреждениям и т.д.) народу; отмена частной собственности на землю; признание принципа уравнительного распределения и принципа «Землю — тем, кто ее обрабатывает». Каждая деревня сама должна была решить, какую форму землепользования избрать: традиционную общинную или какую-то другую, например, коллективные хозяйства (артели) или хутора'.
При переделе земли, проводившемся кое-где в 1917—1918 гг., община играла главенствующую роль, к изумлению многих образованных людей, полагавших, что время ее прошло. Общинное
33
землепользование и чересполосица прочно утвердились во многих местах, и зачастую крестьяне силой принуждали выделившиеся хозяйства вернуться в общину. Так, например, в губерниях Среднего Поволжья доля хозяйств на отрубах и хуторов упала с 16% в 1916 г. почти до нуля в 1922 г. По вопросу о том, можно ли это рассматривать как проявление классовой борьбы против предприимчивых крестьян (кулаков) как социальной группы, мнения расходятся. Однако слово «раскулачивание», означавшее насильственную экспроприацию кулаков, впервые появилось именно в то время, и, несомненно, тогда бывали случаи экспроприации и конфискации собственности кулаков на местах, возможно, в результате стихийной инициативы крестьян, а скорее всего — под влиянием посторонних пришельцев из города и Красной Армии. Во всяком случае ожесточенные раздоры и междоусобицы в деревне часто изображались впоследствии как конфликт между бедными и богатыми (или просоветски и антисоветски настроенными) крестьянами в ходе гражданской войны**.
Хорошее поначалу отношение крестьян к советской власти сильно испортили продразверстки во время гражданской войны, начавшейся в середине 1918 г. и тянувшейся до конца 1920 г. Как красные, так и белые армии реквизировали зерно, но крестьяне обычно считали красных меньшим из двух зол, так как боялись, что белые в случае победы восстановят в правах помещиков. Однако все возраставшая жестокость, с какой большевики отбирали хлеб до последнего зернышка, оттолкнула крестьян, особенно в главных зернопроизводящих районах — Центральном Черноземье и Среднем Поволжье. Другой причиной недовольства были попытки большевиков расколоть деревню, объявляя своими союзниками бедняков, на которых крепкие хозяева зачастую смотрели как на лодырей и тунеядцев. Комитеты бедноты, созданные под влиянием большевиков, чтобы помогать им отбирать у кулаков хлеб (и оспаривать власть сельского мира), были крайне непопулярны в России, и от них пришлось отказаться, хотя на Украине подобные организации просуществовали до 20-х гг.
Конец гражданской войны ознаменовался восстаниями крестьян против советской власти в Тамбовской губернии и на Украине; в 1921 — 1922 гг. Поволжье было охвачено голодом и эпидемией тифа. И восстания, и голод явились, по крайней мере отчасти, результатом безжалостных военных продразверсток9. В начале 1921 г., когда в стране царила экономическая разруха, советская власть вынуждена была пойти на значительные уступки крестьянам: заменить продразверстку фиксированным продовольственным налогом (впоследствии превращенным в денежный) и снова открыть рынки, в большинстве мест закрытые в эпоху военного коммунизма. Отказавшись (во всяком случае на данный момент) от идеи союза с бедняками, большевики провозгласили новую политику смычки со всем «трудовым крестьянством» — кроме кулаков, которых они по-прежнему считали капиталистическими экс-
34
плуататорами и естественными противниками советской власти. Эта политика, известная под названием «новой экономической политики» (нэпа), оставалась в силе до конца 20-х гг., когда началась коллективизация.
С введением нэпа для российского крестьянства начался относительно благоприятный период. Революция все же принесла ему определенную выгоду, невзирая на все лишения и потери во время империалистической и гражданской войн и голода. Главная выгода состояла в том, что прежние землевладельцы бежали из деревни (а многие в конце гражданской войны вообще эмигрировали из страны) и крестьяне получили помещичью землю, а также земли, принадлежавшие прежде церкви, монастырям, царской семье и государству. Общая площадь перешедшей к крестьянам земли, часто преувеличиваемая советскими пропагандистами, составляла 40—50 млн гектаров (110 — 140 млн акров). В Европейской России одно крестьянское хозяйство получило в среднем 1 — 5 акров пахотной земли (часть которой прежде сдавалась в аренду), а также право пользования лугами и лесами, принадлежавшими раньше помещикам10.
С другой стороны, население Европейской России уменьшилось с 72 млн чел. в 1914 г. до 66 млн в 1920 г., а общая убыль населения Советского Союза за период 1915 — 1923 гг. оценивалась в 25 — 29 млн чел. Среди погибших непропорционально велика была доля молодых мужчин; это повлияло на соотношение женщин и мужчин в деревне даже сильнее, чем в городе. В 1920 г. среди сельского населения сорока пяти губерний Европейской России в возрастной группе 19 — 29 лет на 100 мужчин приходилось 230 женщин. Демобилизация лишь незначительно изменила ситуацию, поскольку демобилизованные стремились устроиться в городах. Шесть лет спустя в деревнях Европейской России в возрастной группе 25 — 35 лет на 100 мужчин все еще приходилось 129 женщин11.
Наряду с потерями в людях велики были потери скота, особенно тяглового (лошади в военное время подлежали реквизиции). Количество лошадей на территории Советского Союза уменьшилось с 34 млн в 1916 г. до 23 млн в 1923 г. и даже накануне коллективизации еще не достигло довоенного уровня. В 1922 г. более трети крестьянских дворов в РСФСР не имели никакого тяглового скота12.
Российское сельское хозяйство оставалось на весьма примитивном уровне. Железный плуг далеко не всюду еще заменил традиционный деревянный, основными орудиями при уборке урожая служили серпы и косы. Картину из давних времен, изображающую ряды мужчин, женщин и подростков, засевающих узкие полоски земли или жнущих серпами хлеб, можно было воочию наблюдать в российской деревне 20-х гг. Для будущих модернизаторов сельского хозяйства положение складывалось невеселое. Отмена столыпинских реформ означала, что в основных сельскохо-
35
зяйственных областях России 98 — 99 % крестьянских земель были нарезаны на полосы и находились в общинном пользовании, зачастую подвергаясь постоянным переделам.
Земельный кодекс 1922 г. позволял отдельным хозяйствам покидать общину. Но тут большевики оказались перед дилеммой: поощряя крестьян оставаться в рамках общины, они должны были бы распроститься с надеждой на какие-либо значительные улучшения в сельском хозяйстве, а поощряя выход из общины, они открывали дорогу сельскому капитализму столыпинского толка. На практике некоторые местные земельные отделы, возможно, под влиянием землемеров столыпинских времен, поступивших на службу к советской власти, следовали политике осторожного поощрения отделения отрубов и хуторов, и число таких хозяйств постепенно росло в западных губерниях и в Центральном промышленном районе (например, в Ленинградской, Ивановской и Тверской губерниях), где застрельщиками этого движения выступали крестьяне-рабочие. Тем не менее, к 1927 г. доля хозяйств на отрубах и хуторов была сколько-нибудь значительной лишь в северо-западном и западном регионах РСФСР (соответственно 11% и 19%)13.
После революции резко сократились доходы крестьян от несельскохозяйственных работ и ремесел. Разруха в промышленности, вызванная гражданской войной, вынудила отходников и крестьян-рабочих (многие из которых, по-видимому, уже полностью ассимилировались в среде рабочего класса) вернуться в родные деревни. Последние снова уехали в город, как только в первой половине 1920-х гг. стали открываться заводы и шахты, но работы всем не хватало, и профсоюзы делали все возможное, чтобы ограничить приток рабочих из деревни. Другая важная форма дореволюционного отходничества — сезонные сельскохозяйственные работы в крупных коммерческих хозяйствах — перестала существовать вместе с исчезновением таких хозяйств. В течение 20-х гг. положение улучшилось, и число отходников между 1923—1924 и 1927 — 1928 гг. выросло больше чем вдвое, но и в 1928 г. уровень отходничества (чуть меньше 4 млн чел.) далеко не достигал довоенного (около 9 млн отходников в год)14.
Сельские ремесла и мелкое сельское промышленное производство тоже находились в упадке, особенно в первые годы нэпа, по причине разрушения сложившейся системы торговых связей во время гражданской войны. Например, в Пензенской губернии основное местное ремесло — бондарное (производство бочек для рыбной промышленности) — совершенно заглохло с исчезновением посредников, поставлявших сырье и распространявших готовую продукцию. Единственной процветающей отраслью сельской промышленности являлось изготовление самогона, широко развернувшееся в ответ на введение сухого закона в 1914 г. Большевики, придя к власти, на несколько лет продлили сухой закон, но в 1925 г. отменили его по фискальным соображениям. Власти про-
36
водили энергичные кампании против самогонщиков, но результаты были ничтожны. По оценкам советских статистиков, в 1928 г. более 40% крестьянских хозяйств в России гнали самогон, производя в общей сложности 6,15 млн л в год15.
Продовольственный налог, введенный в начале нэпа, позднее был превращен в денежный и получил название сельскохозяйственного налога. Он являлся главным источником государственного дохода, и для городского населения эквивалентного налога не существовало. Хотя сельхозналог был дифференцирован (кулаки платили больше, а небольшая группа беднейших крестьян освобождалась от налога совсем), он лег тяжким бременем на огромное большинство крестьян. Доходы от несельскохозяйственных работ тоже были обложены налогом с 1926 г. По словам Ю.Ларина, известного большевистского экономиста, общее налогообложение крестьян (включая косвенные налоги) было ниже, чем до революции, но прямые налоги возросли, и крестьяне, несомненно, чувствовали, что налоговое бремя для них стало гораздо тяжелее, чем прежде. В Новгородской губернии, например, налог на среднее крестьянское хозяйство вырос от 12 примерно рублей (4% от чистой прибыли) в 1905 — 1912 гг. почти до 24 довоенных рублей (14% от чистой прибыли) в 1922—1923 гг. К этой налоговой системе, превращавшей крестьян в основной источник дохода для государства, добавлялась советская ценовая политика, направленная на то, чтобы изменить условия торговли не в пользу крестьян: цены на промышленные товары неизменно устанавливались высокие, а на сельскохозяйственную продукцию — низкие16.
После налетов большевистских продотрядов в гражданскую войну период нэпа был относительно спокойным, и административное присутствие новой власти в деревне свелось почти к минимуму. Коммунисты на селе в 20-х гг. были редкостью. Сельские партийные организации в начале 1925 г. насчитывали 160000 членов, правда, в следующие три года это число удвоилось. Большинство сельских коммунистов действительно были крестьянами по происхождению, но на текущий момент меньше трети из них работали на земле. Остальные главным образом занимали административные посты17.
Органом административной власти в деревне являлся сельсовет, но это учреждение существовало лишь номинально и зачастую состояло из председателя, получавшего 12 руб. в месяц (сумма, совершенно недостаточная, чтобы прожить), и секретаря, иногда оплачиваемого, а иногда и нет. Эту должность нередко занимал бывший волостной писарь. У сельсоветов в 20-е гг., как правило, не было своего бюджета и никаких источников доходов; если председатель сельсовета не имел собственной лошади, то приходилось просить какого-нибудь крестьянина отвезти его каждый раз, когда ему нужно было съездить в уездный центр. В среднем лишь один из шести председателей сельсоветов середины
37
20-х гг. состоял в коммунистической партии. Разумеется, все они были крестьянами, и общепризнанной квалификацией, дававшей возможность занять эту должность, являлась служба в Красной Армии во время гражданской войны18.
Сельские общины, входившие в числе б—8 в юрисдикцию типичного сельсовета, были куда более эффективными и уважаемыми учреждениями. Они могли облагать сборами своих членов и иметь другие источники дохода, как, например, сдача земли в аренду и т.п. Община (земельное общество) являлась юридическим лицом, могла заключать контракты, возбуждать дело в суде и находилась в официальных сношениях с правительственными учреждениями; ее руководитель, как правило, принадлежал к числу «деловых и влиятельных людей», умеющих вести дела с государством по самым разным вопросам. Большевики смотрели на общину с растущим подозрением, которое вызывал у них ее статус соперника сельсовета: эти два учреждения один большевистский журналист в 1928 г. назвал «двумя крестьянскими активами в деревне». Впрочем, многие крестьяне с ним не согласились бы, поскольку для них местным органом власти была только община19.
В период нэпа большинство жалоб крестьян на большевиков были связаны с налогообложением. Иногда крестьяне сравнивали сельхозналог с оброком времен крепостничества, и ходили слухи, будто настоящая причина, по которой государство его взимает, — выплата компенсации бывшим землевладельцам и промышленникам за собственность, утраченную во время революции. В Тамбове (где антисоветские настроения по-прежнему были сильны) даже распространился слух, что на самом деле произошел тайный переворот, буржуазия снова у власти «и теперь налог пойдет за налогом»20.
Еще одной причиной недовольства служило предпочтение, которое большевики оказывали городским рабочим. Большевики, будучи марксистами, называли себя рабочей партией, а свой строй — диктатурой пролетариата. Они признавали, что крестьяне принадлежат к «трудящимся массам», угнетавшимся царизмом, и, следовательно, являются частью их естественной социальной базы, однако в отношении большевиков к этим двум группам и в обращении с ними заметно было резкое различие. В глазах большевиков крестьяне исторически являлись жертвами, но все же не были пролетариями и обладали «мелкобуржуазной» сущностью, которой лишь отсталость деревни не давала развиться в капиталистическую. Большевики видели в деревне инертную, косную, суеверную, неевропейскую, несовременную Россию, которая должна была подвергнуться революционной социалистической модернизации.
В крестьянских жалобах на предпочтение, отдаваемое рабочим, делался упор на тот факт, что заработок рабочего не облагался налогом, а заработок крестьянина-отходника с 1926 — 1927 гг. — облагался. По сообщениям студентов педагогических
38
вузов, проходивших практику в деревне, крестьяне говорили: «Все для рабочего, а крестьян обманули», жаловались на преимущественный доступ к образованию для рабочих и полагали, что «в конце концов на партийных должностях будут только рабочие». Были и другие похожие сообщения о жалобах на то, что у рабочих есть профсоюзы, защищающие их интересы, а у крестьян нет, и что у рабочих лучше медицинское обслуживание. «У нас рабочий на первом месте, и никакими цифрами и словами этого не скроешь». «У власти стоит куда больше рабочих, чем крестьян. Но ведь в нашей стране крестьян больше». Говорили даже, что политика большевиков в отношении производства водки и криминализация самогоноварения направлены против крестьян21.
В большинстве сообщений высказывалась мысль, что типичное отношение крестьян к советской власти в 20-е гг. не было ни резко положительным, ни резко отрицательным. Чаще всего крестьяне видели в ней такое же правительство, как любое другое, а не революционную народную власть. Одни критиковали коммунистов за атеизм и называли их «жидами», другие говорили, что они карьеристы, третьи называли их утопистами, лишь на время отказавшимися от фантазий эпохи военного коммунизма. Сторонние наблюдатели (по большей части коммунисты, следует заметить) находили в деревне мало признаков сожаления о царе или прежней верности эсерам; по их мнению, большинство крестьян с уважением относились к Ленину и другим политическим лидерам, самой острой критике подвергая местное руководство. В сельской местности, прилегавшей к крупным промышленным центрам, где существовали многосторонние контакты между крестьянами и городскими рабочими, крестьяне проявляли к советской власти более теплые чувства: в Московской губернии даже пели «советские частушки». В центральных сельскохозяйственных губерниях, наиболее тяжко пострадавших от продразверсток в гражданскую войну, напротив, сильнее чувствовалась враждебность (в Рязани частушки были «явно контрреволюционные, желчно-злобные»). Но большинство крестьян потеряли интерес к политике22.
КУЛАЦКИЙ ВОПРОС
Согласно марксистскому анализу большевиков в начале XX в. капитализм только начал пускать корни в российской деревне. Сама по себе эта тенденция развития являлась «прогрессивной», поскольку рыночно-ориентированные мелкие фермерские хозяйства представляли собой более высокую ступень, нежели натуральное хозяйство традиционной деревни, однако в условиях социалистического строя она несла в себе угрозу. Если бы среди российского крестьянства появился настоящий слой капиталистов, он
39
обязательно встал бы в оппозицию социалистической советской власти. Большевики, фигурально выражаясь, очутились между Сциллой закоснелого традиционного мира и Харибдой крестьянского капитализма. Кулак внушал им страх и как нарождающийся капиталист, и как самое влиятельная сила в общине.
По словам Сталина, «из 100 коммунистов 99 скажут», что скорее готовы бить кулака, как они это делали во время продразверсток в гражданскую войну, чем, следуя политике нэпа, избегать конфронтации и проводить смычку с середняком. «Люди вводили нэп, зная, что нэп есть оживление капитализма, оживление кулака», — сказал Сталин в 1925 г., но коммунисты инстинктивно видели в кулаках врагов23.
Во время гражданской войны многие дореволюционные кулаки лишились своего имущества или бежали с белыми. По оценкам советских статистиков, к концу гражданской войны лишь 3% крестьянских хозяйств можно было отнести к категории кулацких (ср. с 15% до революции). Но коммунисты боялись, что процесс раскулачивания не доведен до конца, особенно за пределами центральных российских губерний, в Сибири, на Северном Кавказе, в Крыму, на Украине, и что нэп породит новых кулаков. Экспроприация кулаков в Центральной России лишь обострила антагонизм между большевиками и поддерживавшими их крестьянами, с одной стороны, и кулаками — с другой. Униженный, разоренный бывший кулак представлял большую опасность, чем кулак, только нарождающийся. Как писал один большевистский интеллигент в 1924 г.: «Может быть, сейчас у данного крестьянина скота мало и хозяйство небольшое. Но это — раскулаченный кулак, у которого революция обрезала крылья. В политике он даже более свирепый враг революции, чем тот буржуй, что нажил сейчас и пользуется нажитым»24.
Динамика сельского хозяйства и будущая эволюция крестьянства служили в 20-е гг. предметом жарких дебатов. Эта дискуссия продолжала старый спор между марксистами и народниками, тянувшийся с 1880-х гг. На одной стороне стояли марксистские социологи и экономисты, в особенности связанные с Сельскохозяйственным институтом Коммунистической академии. Они ожидали и боялись эволюции деревни в сторону капитализма, с тревогой подмечали признаки растущего классового расслоения крестьянства и считали общину лишь тормозом на пути преодоления отсталости деревни. На другой стороне была группа ученых-немарксистов, связанная с Тимирязевской сельскохозяйственной академией и возглавляемая А.В.Чаяновым, отрицавшим развитие капиталистических отношений в деревне. Чаянов объяснял расслоение деревни естественной цикличностью крестьянской жизни; в каждый заданный отрезок времени, считал он, какие-то крестьянские хозяйства процветают, так как имеют много трудоспособных членов и мало неработающих иждивенцев, а другие приходят в упадок по причине неблагоприятного соотношения работников и иждивен-
40
цев, но эта ситуация не является постоянной, и в основе ее не лежит эксплуатация бедных богатыми25.
Среди руководителей большевистской партии существовали разногласия по вопросу о том, насколько близка и сильна кулацкая угроза, однако все, как правило, сходились во мнении, что необходимо пристально следить за развитием классовых отношений в деревне и что отношение того или иного крестьянина к советской власти скорее всего непосредственно связано с его классовой принадлежностью. В статистических справочниках 20-х гг. крестьяне никогда не обозначаются просто — «крестьяне», но классифицируются как «бедняки», «середняки» и «кулаки». Было выведено следующее процентное соотношение этих групп по стране в конце гражданской войны: 35 — 40% бедняков и батраков, 55 — 60% середняков и 3% кулаков26.
Выявление классовых отношений в деревне оказалось нелегким делом. Крайне трудно было найти подходящие критерии для определения факта существования классового расслоения и эксплуатации. Сначала полагали, что эксплуататорами являются крестьяне, использующие в своем хозяйстве наемный труд, но в реальности ситуация оказывалась куда сложнее. Например, безлошадный (следовательно, бедный) крестьянин мог платить богатому односельчанину, имеющему лошадь, за вспашку своей земли. Кроме того, изыскания большевиков в этой области сильно тормозила привычка давать заведомо неверную информацию, выработанная поколениями и поколениями крестьян в ходе общения со сборщиками податей. Крестьяне знали, что большевики не любили кулаков, и имели представление о том, по каким признакам власти надеялись распознать последних. Так, например, судя по докладу о работе сельских изб-читален в Сибири, кулаки брали «преимущественно юридические книги» и знали Земельный кодекс, Уголовный кодекс и прочие законы и указы советской власти лучше, чем работники местных органов правосудия27.
Классификация крестьян по классовой принадлежности в 20-е гг. имела вовсе не чисто академическое значение. Классовая принадлежность определяла правовой статус человека и затрагивала многие важные стороны его жизни. Кулаки и прочие «классовые враги» пролетариата с 1918 по 1936 г. были лишены избирательных прав, они облагались чрезвычайным налогом, их подвергали дискриминации при приеме в учебные заведения и пр. и пр. Местные советы должны были хранить списки кулаков по каждому избирательному округу, периодически внося в них добавления и изменения. Бедняки, напротив, освобождались от сельхозналога, пользовались льготами при приеме в средние и высшие учебные заведения, в комсомол и коммунистическую партию28.
За период 1921 — 1927 гг. экономическая статистика не показывает ярко выраженной тенденции классового расслоения: группа кулаков в составе всего крестьянства увеличилась лишь на одну или две десятые доли процента. А вот политические тенденции в
41
это время были весьма тревожными. «Кулацкая угроза» стала главной темой внутрипартийных дискуссий, причем левая оппозиция и сталинцы соревновались, кто займет более жесткую позицию в этом вопросе. На выборах в Советы в 1927 г., после того как местные избирательные комитеты получили наказ повысить бдительность в отношении кулаков и других классовых врагов, избирательных прав лишилось в два-три раза больше людей, чем в 1925 и 1926 гг.29.
Если обратиться к точке зрения крестьян, то крепкий хозяин — тот, кого большевики чаще всего называли кулаком, — служил в деревне объектом восхищения, зависти и, наверное, злобы. Его голос имел особый вес в общине. Он был нередко самым знающим и дельным в селе, лучше всех умел вести дела с городскими людьми и правительственными учреждениями. Более слабые хозяева не осмеливались ему перечить, потому что им могла понадобиться его помощь, например, ссуда зерном в самые трудные месяцы перед новым урожаем. Во времена невзгод крестьянину не к кому было обратиться, кроме как к более зажиточному односельчанину. Условия, на которых зажиточные крестьяне оказывали помощь и давали ссуды, могли быть более или менее тяжелыми, но чаще всего создавали отношения зависимости наряду с отношениями эксплуатации (или даже в большей степени отношения зависимости, чем эксплуатации).
Что же касалось бедняков, то общественное мнение в деревне, по всей видимости, проводило различие между теми, кто обеднел не по своей вине, а в силу несчастного стечения обстоятельств (например, смерти главы семьи или гибели лошади), и теми, кто был беден вследствие своей неумелости, пьянства, лености. Крестьяне нередко выражали досаду и недоумение по поводу того, что большевики отдавали таким «лодырям» предпочтение перед хорошими, работящими хозяевами, самостоятельно пробивающими себе дорогу в жизни. В деревне видели, что бедняки в результате этого предпочтения получали значительные преимущества — целый ряд льгот и привилегий, зачастую ставивших бедняков в лучшее положение, чем середняков.
Стоит задуматься над письмом, которое в 1926 г. прислал в ЦК партии крестьянин, назвавший себя «бедным середняком»:
«Я имею лошадь, корову и 3 овцы, за то меня беднота зовет буржуем, а никто не обсудит, сколько приходится середняку работать, тяжелее, чем бедняку. Мне своего корму на содержание скота не хватает, то я должен занимать у бедняков, за что я им землю обрабатываю. А бедняцкое дело побольше поспать... [Бедняк] идет стройно, чистенький, штанишки, сапожки и рубашка по форме и фуражка, из-под которой опрятно волос торчит... Вдруг середняк побогаче меня — сапоги в грязи, голенища перекосову-рились, галкам ночлег, только рубаха без пуговиц, наверное, еще в воскресенье лицо умывал, которое напоминало вид его, — схватил махорку, керосину и скорее домой, чтобы лошадь не была го-
42
лодной. Бедняки — к заведующему — одолжите папирос на двугривенный. Тут же садится и раскуривает, и думаю, какая привилегия есть, потом одумался, правда, налогу нет, лошадь не тратит, словом, повинностей никаких, что заработает — все на себя, а пашню я ему заработаю, но для меня обидно, что меня еще и буржуем называют... »30
Было бы ошибкой думать, будто наличие классовых конфликтов в деревне целиком являлось выдумкой большевиков. Вышеприведенное письмо свидетельствует о том, что сами крестьяне зачастую отчетливо осознавали свою принадлежность к категории бедняков, середняков или крепких хозяев и враждебно относились к представителям других категорий. Слово «буржуй», новое для деревни, завоевало в 20-е гг. большую популярность, это признавали даже те, кто в целом подвергал сомнению существование классового расслоения в среде крестьянства31. Однако возникала немалая путаница в понятиях вследствие того, что названные категории не были чисто экономическими, а изображаемые большевиками отношения эксплуатации между кулаками и бедняками не соответствовали реалиям тогдашней деревни. «Классовая» принадлежность, заявляемая крестьянами, настолько же определялась политической лояльностью и исторической памятью, насколько реальным экономическим положением.
Некоторые разногласия в деревне зародились в столыпинскую эпоху и даже раньше, но многие возникли в период гражданской войны. Крестьяне, которых большевистские продотряды с помощью местных активистов из комитетов бедноты лишили коров и лошадей, нескоро могли об этом забыть, так же как и выдававшие их продотрядам активисты. В местностях, много раз переходивших во время войны из рук в руки, то к красным, то к белым, жертвы предательств, доносов, мести, конфискаций и переделов собственности без конца менялись местами.
Когда крестьянская газета «Беднота» в 1924 г. проводила среди своих читателей опрос на актуальную тему: «Кто такой кулак?», авторы огромного числа писем ссылались на опыт гражданской войны. Многие респонденты (большинство из них, но не все, были крестьянскими активистами) утверждали, что нынешнее экономическое положение — не главный отличительный признак кулака. Главное, говорили они, — это прошлое крестьянина, его отношение к советской власти и общий нравственный облик. Если он алчен и скуп — он кулак. Если стал заниматься торговлей — неважно, насколько мелка торговля или насколько велика была нужда, заставившая его это сделать, — он тоже кулак, «паразит» на теле деревни, как выразился один респондент. Другой респондент, из Гомеля, углубился в историю, с гордостью заявляя, что даже в голодные годы после крестьянской реформы, когда крестьянам в его губернии приходилось туго и многие вынуждены были уехать на шахты, ни один из них не занялся торговлей, потому что «не наше это дело, для этого шинкарь имеется»32.
43
Часто встречался в деревне особого рода классовый антагонизм — между отходниками и кулаками, несомненно, имевший свою историю, берущую начало в дореволюционную эпоху. Именно бедняков в первую очередь нужда гнала работать на шахты, и, возвращаясь в деревню, они, в силу давней вражды и недавно обретенных уверенности в себе и организаторских способностей, становились наиболее вероятными соперниками зажиточных, фермерски-ориентированных крестьян, заправлявших в общине33.
В 1917 — 1920 гг. в деревню хлынул поток возвращавшихся отходников и даже рабочих крестьянского происхождения, отсутствовавших годами и десятилетиями. Одних после революции привлекло известие, что в деревне делят землю, другие бежали из голодающих городов во время гражданской войны. Вернувшимся давали землю, но у них зачастую не было другого необходимого имущества: лошадей, коров, плугов. Эти «бедняки» нередко выступали зачинщиками конфискаций «лишнего» скота и инвентаря у зажиточных крестьян, помогали большевистским продотрядам отыскивать припрятанное зерно и становились активистами в комитетах бедноты. Представления большевиков об их союзнике — деревенском бедняке — в значительной степени сложились под влиянием этих вернувшихся отходников и рабочих, грамотных, повидавших мир, а также солдат, демобилизованных из армии в то же время или несколько лет спустя.
Конфликт между отходниками и кулаками во время гражданской войны описывают многие источники. Вот, например, сообщение из Смоленской волости34:
«В волости после социалистического землеустройства и уравнительного перелома земли произошло некоторое уравнение, и вчерашние кулаки сегодня стали середняки. Одним из таких "неудачников" был крестьянин В. из дер. Тростяки. Он имел три лошади, великолепное хозяйство, а теперь: "Шахтеры все отняли!"
"Шахтерами" он называет тех крестьян, которые по бедности раньше ходили в Юзовку, а теперь на едока получили одинаковую с ним».
Многие вернувшиеся отходники и рабочие снова подались в город в середине 20-х гг., но многие остались, или по своей воле, или потому, что не смогли найти работу. Например, в Саратовской губернии отходники, вынужденные остаться в деревне из-за безработицы, не только испытывали материальные лишения, но и «вступали в острый конфликт с кулацкой верхушкой»35.
КОНФЛИКТ НА РЕЛИГИОЗНОЙ ПОЧВЕ
Большевики были атеистами. Они называли религию предрассудком и обвиняли церковь в продажности и лицемерии. Особенно враждебно относились они к православной церкви, долгое
44
время бывшей верной опорой царизма. Новое Советское государство официально провозгласило отделение церкви от государства декретом 1918 г., положившим конец финансовой поддержке церкви и объявившим национализацию церковной собственности (хотя церкви было предоставлено право пользования зданиями и предметами культа, необходимыми для отправления обрядов). Церковные школы были секуляризованы и перешли в ведение государства; регистрация рождений, смертей, браков передавалась гражданским властям; был узаконен развод. Конституция РСФСР гарантировала свободу совести, а также «свободу религиозной и антирелигиозной пропаганды»36.
На местах обхождение революционеров с церковью и священниками часто было куда более грубым и враждебным, чем можно было бы предположить, судя по умеренному тону декретов центральной власти. Местные советы нередко силой закрывали церкви и даже разрушали их. В городах во время гражданской войны запрещали звонить в колокола, а священникам не разрешали показываться в общественных местах в церковном облачении. Конституция 1918 г. лишила избирательных прав монахов и священников (а также пасторов, раввинов, мулл и прочих служителей культа) вместе с другими «эксплуататорскими классами».
Комсомол особенно отличался воинствующим безбожием. Было много сообщений о том, как комсомольцы срывали службы в сельских церквях, разыгрывали всякие шутки со священниками и служками, устраивали пародии на православную литургию на площади перед церковью и т.д. Следует заметить, что в 20-е гг. комсомол в деревне был представлен гораздо сильнее, нежели коммунистическая партия: к концу десятилетия число членов сельских комсомольских организаций в три-четыре раза превышало число членов сельских партийных организаций; комсомольское движение привлекало крестьянскую молодежь, в особенности мужского пола, в таких масштабах, что партия никак не могла с ним соперничать37.
Крестьяне старшего возраста часто называли комсомольцев «хулиганами», и в самом деле, сельские комсомольцы 20-х гг. во многих отношениях казались прямыми потомками тех сорванцов, чье буйное и непочтительное поведение — подражавшее поведению их городских сверстников — возбуждало негодование деревенской общественности в предвоенные годы. Сельский комсомол и в особенности его антирелигиозная деятельность, говорил один советский этнограф, «привлекают как раз озорников, тех, от которых "отцы" отказались давно, и дают им новую идейность и новую работу...»38
В 1923 г., с некоторым запозданием привнося дух нэпа и в область религии, XII съезд партии подчеркнул, особо ссылаясь на крестьян, как важно не допускать оскорбления чувств верующих и издевательства над их верой. Он также отметил и сурово осудил «комсомольские увлечения по части закрытия церквей». В следу-
45
ющем году XIII съезд партии снова постарался предупредить «какие бы то ни было попытки борьбы с религиозными предрассудками мерами административными, вроде закрытия церквей, мечетей, синагог, молитвенных домов, костелов и т.п.»39. (Этот повторный призыв к терпимости, следует заметить, свидетельствует не столько об умеренности и благоразумии партийных руководителей в вопросе о верующих, сколько о нетерпимости и воинственном антирелигиозном пыле рядовых партийцев.)
Православная церковь в течение десятилетия после революции находилась в агонии, лишенная своего положения государственной церкви и большей части собственности, терзаемая неуверенностью и внутренними раздорами. Был избран первый за двести лет патриарх — Тихон, — встретившийся с огромными трудностями как в управлении церковью, так и в налаживании отношений с Советским государством. Изъятие в 1922 г. церковных ценностей — золота, серебра и драгоценных камней — для оказания помощи голодающему Поволжью привело к сильнейшему ожесточению и взаимным обвинениям. Приблизительно в то же время церковь раскололась на последователей Тихона и приверженцев «живой церкви» (в которой позже тоже произошел раскол); патриарх Тихон некоторое время провел под арестом и вынужден был подписать обязательство отказаться от всякой антисоветской деятельности40.
Но все происходившее было далеко от деревни. «Белое» духовенство — приходских священников, которые могли вступать в брак и не имели никаких надежд на духовную карьеру, — от безбрачного «черного» духовенства и церковных иерархов всегда отделяла глубокая пропасть. Приходские священники традиционно получали очень малую финансовую поддержку от церкви, если вообще получали (хотя в период поздней империи предпринимались усилия изменить это положение и установить для них ежемесячное содержание), и жили на то, что поступало от прихожан, главным образом на плату за требы. Сельское духовенство равнодушно отнеслось к соперничеству между тихоновцами и «живой церковью»: у него хватало своих забот. Сельсоветы во многих случаях отбирали у священников землю и дома под предлогом, что те, как паразиты, «живущие нетрудовыми доходами», не имеют на них права41.
Многие священники бежали к белым, из оставшихся большое количество отрекалось от своего сана и подыскивало другой род занятий. Нередко приходилось слышать о священниках, ставших учителями, секретарями сельсоветов, сельскими писарями, журналистами, пропагандистами атеизма, хлеборобами и даже плотниками. Один батюшка заведовал сельским драмкружком и сам играл на сцене (его «самыми любимыми ролями — были роли попов»)42.
Образ попа в русском фольклоре всегда наделялся отрицательными чертами. Поп обычно изображался скрягой, лентяем и
46
пьяницей. Крестьяне, переезжавшие в города в ходе индустриализации, как и их собратья в Западной Европе, постепенно теряли свою набожность, по крайней мере, переставали соблюдать церковные обряды. В начале XX в. деятели церкви выражали тревогу по поводу растущего равнодушия к религии в деревне и все большего числа жалоб на расходы по содержанию приходских священников, непомерную плату, которую те требуют за отправление различных служб (крестин, свадеб, похорон). Один православный деятель объяснял это явление, в числе всего прочего, дурным влиянием отходников: «Люди, побывавшие в городах и на фабриках, относятся к религии холодно и даже враждебно»43.
Многие говорили о сдержанном отношении крестьян к религии и священникам в 20-е гг. Я.А.Яковлев, будущий нарком земледелия, повсеместно наблюдал это «наплевательское отношение» и делал ироническое предположение, что единственный способ вновь разжечь в деревне религиозный пыл — это закрыть церкви указом сверху. Однако община обычно готова была прийти на помощь приходскому священнику: порой последнему давали земельный участок или помогали его обрабатывать. Яковлев отмечал также, что в одном селе люди, при всем их внешнем равнодушии к религии, «кормили 8 человек, обслуживающих церковь, и не могли прокормить одного учащего детей», хотя и заявляли, будто понимают всю важность школьного образования. За исключением водки, плата священнику (главным образом за совершение различных обрядов) еще в конце 20-х гг. составляла самую большую расходную статью бюджета крестьянской семьи44.
Показателем отношения крестьян к церкви может служить тот факт, что в 20-е гг. в деревне начали распространяться гражданские браки и разводы. Конечно, большинство крестьянских пар по-прежнему венчались в церкви, но и свадьбы помимо церкви, по словам современников, стали в деревне «обычным явлением», по крайней мере в нечерноземной полосе Европейской России. «В каждом селе есть 3—4 семейства невенчанных», говорили они, и крестьяне относятся к этому беззлобно. Когда Морис Хиндус в 1929 г. вернулся в родную украинскую деревню, он был поражен тем, насколько молодежь не знает церковных обрядов и не интересуется ими45.
Безразличие к религии было характерно для демобилизованных солдат, многие из них даже объявляли себя атеистами. «В каждом селе имеются атеисты, не верящие в бога. Об этом говорят громогласно. Крестьяне принимают без удивления...» Впрочем, по общему признанию, под давлением традиций сельского быта подобные настроения за несколько лет могли измениться. Вот один пример: «Вернулся я из Красной Армии, — рассказывает демобилизованный, — в церковь сперва не ходил. Встретил меня как-то поп и говорит: "Эй, солдат, что в церковь не ходишь? Венчать не буду"... А тут мать пристает. Задумал жениться
47
— пришлось идти в церковь. Теперь женился и в церковь не хожу»46.
Пожилые женщины обычно оставались тверды в своей вере. Среди них появлялось множество слухов о божественных знамениях, вроде чудесного обновления икон в разных местах страны, куда богомолки совершали настоящие паломничества. То здесь, то там верующим являлись знаки, предвещающие Божью кару, которая обрушится на богохульников-большевиков. В Курской губернии в середине 20-х гг. ходил слух, «...будто в Курске на один монастырь сошел святой крест. Крест этот видели многие, в том числе и коммунисты. Последние сели на аэроплан и пытались схватить крест. Но он не давался — и коммунисты так и не догнали его»47.
В селе 20-х гг. налицо был острый конфликт между поколениями, особенно в промышленных губерниях Нечерноземья. «Молодежь не хотела больше носить старый деревенский костюм, воспринимая его как символ вековой отсталости». «Большой популярностью пользовался у мужчин военный костюм, оставшийся у многих после первой мировой и гражданской войн... В военном и полувоенном костюме ходили бывшие солдаты, сельские активисты, комсомольцы, т.е. все те, кто причисляли себя к передовым людям. Отцовской одежде завидовали парни-подростки, которые также старались нарядиться в шинель и буденновку». Деревенские девушки, к ужасу своих матерей, начали употреблять пудру и румяна. Городские танцы, танго и фокстрот, вытеснили старые народные пляски48.
В некоторых местах огни большого города и зарево революции настолько вскружили молодым голову, что те стали презирать и деревню, и родителей, и вообще земледельческий труд. Один студент-этнограф так выразил в 1923 г. общее настроение молодежи в своей родной деревне под Волоколамском, недалеко от Москвы:
«"Старики — дураки. Ломают, ломают, а все ничего нет. Им больше нечего делать, как пахать. Все равно деваться некуда", вот слова и реплики по адресу своих отцов со стороны молодежи...»
Чего же хотели молодые?
«Бежать, бежать скорее. Куда-нибудь, только бы бежать: на заводы ли, в армию ли, на курсы ли комсостава — все равно. Прожить бы вольной птицей!»4^
Отношение к религии почти всегда занимало главное место в этом конфликте поколений. Сыновья, реже — дочери, отказывались носить крест, не проявляли уважения к церкви и священникам; их матери, а иногда отцы, напрасно бранились и умоляли. По мнению известного этнографа В.Богораза, подобная форма иконоборчества имела глубокие исторические корни. Насмешки над священниками и пренебрежение к религии не были чем-то таким, что занесли в деревню городские комсомольцы и коммунисты. Скорее наоборот, заявлял он, революционеры-марксисты
переняли обычные черты деревенских вольнодумцев, «богоборцев»: «Постоянная пища деревенской ком-ячейки это анекдоты о попах, с хреном, с горчицей, вообще анекдоты "для курящих"». В глазах народа, полагал Богораз, враждебное отношение к церкви, попам и религиозным «предрассудкам» являлось главной заповедью коммунизма. Крестьяне, по-видимому, соглашались с этим выводом: лингвистические исследования, проведенные с целью выяснить, насколько крестьяне понимают новую советскую лексику, показывают, что слово «коммунист» часто означало для них «тот, кто в бога не верует»50.
НАКАНУНЕ
Лихорадочная сплошная коллективизация и массовое раскулачивание, начавшиеся зимой 1929 — 1930 гг., явились кульминацией нараставшего в течение двух с половиной лет политического и социального напряжения. Такая перемена курса вовсе не отражала реальные процессы, происходившие в среде крестьянства, и не была результатом какой-либо продуманной аграрной политики партии. В действительности политическое руководство страны в эти годы лишь от случая к случаю уделяло внимание сельскому хозяйству и крестьянам, сосредоточившись главным образом на внутрипартийных делах и подготовке первого пятилетнего плана, который должен был ознаменовать вступление Советского Союза в новую эру быстрого индустриального роста в условиях централизованного планирования.
Тон задавало ожидание войны в 1927 г. — совершенно беспочвенный, но почти истерический страх перед неминуемым скорым нападением капиталистических держав. В результате повысилась активность органов внутренних дел, и все общество было озабочено выискиванием шпионов, разоблачением заговоров и внутренних врагов. Бизнес городских частных предпринимателей (нэпманов) был прикрыт, многие из них подверглись арестам. Сталин, уже явно захвативший политическое лидерство, заставил исключить Троцкого и других лидеров оппозиции из коммунистической партии и отправил их в ссылку; затем он начал игру в кошки-мышки с более умеренной «правой оппозицией» в Политбюро. Закончилась эта игра поражением и публичным унижением лидеров правой оппозиции в 1929 г. Из всех вариантов первого пятилетнего плана был принят самый амбициозный; как сказал Сталин, используя обычную риторику времен гражданской войны: «Нет в мире таких крепостей, которых не могли бы взять трудящиеся, большевики». В партии и правительственном аппарате шли чистки «правых оппозиционеров» и «классовых врагов». Воинственные молодые коммунисты-радикалы атаковали позиции культурной гегемонии старой интеллигенции под лозунгом пролетарской
49
Культурной Революции, а комсомол повел энергичное наступление на религию.
В деревне начались проблемы с государственными заготовками, в 1927 г., несмотря на хороший урожай, уровень их был неожиданно низок. Возможно, сыграла свою роль военная истерия: ожидая скорой войны, крестьяне не хотели продавать хлеб. Другая причина заключалась в том, что государство, намереваясь создать капитальные резервы для индустриализации, установило слишком низкие закупочные цены на сельскохозяйственную продукцию. Ситуация не обязательно должна была стать критической, но Сталин, не обращая внимания на доводы будущей правой оппозиции, пожелал считать ее таковой. Несомненно, он предвидел конфронтацию с крестьянством, поскольку в высших эшелонах партии распространилось мнение, что нужно «выжать» из крестьян средства на индустриальные проекты первой пятилетки, и вот, было решено щелкнуть кнутом и показать крестьянам, кто в стране хозяин51.
Как обычно, во всем обвинили кулаков, но пострадали не только они. Сталин заявил, что кулаки пытаются саботировать государственные хлебозаготовки, придерживая зерно, и рекомендовал карать за сокрытие зерна, как за «спекуляцию», по ст. 107 Уголовного кодекса. Однако ссылка на Уголовный кодекс была чистейшей фикцией: кризис хлебозаготовок предполагалось разрешить в первую очередь не судебными, а внесудебными мерами, с помощью насилия и запугивания. Главная роль при этом отводилась ОГПУ. Десятки тысяч коммунистов были посланы в деревню, чтобы помогать проводить хлебозаготовки. Хотя Сталин и отрицал это, однако всем было ясно, что власти возвращаются к прежним методам времен гражданской войны, казалось, отошедшим в прошлое с введением нэпа. Если крестьянин не хотел продавать хлеб, у него его реквизировали52.
И в первые месяцы 1928 г., и в 1929 г. применялись «чрезвычайные меры» по проведению хлебозаготовок. Заготовительные отряды и местные власти закрывали рынки, ставили посты на дорогах, чтобы не дать крестьянам сбыть зерно частным перекупщикам, обыскивали амбары, арестовывали кулаков, мельников и других «укрывателей», конфисковывали зерно, а также лошадей, молотилки и другое имущество. Невыполнение плана хлебозаготовок рассматривалось как политическое преступление. Государственные уполномоченные произносили перед крестьянами речи, угрожали им и доходили даже до рукоприкладства. Как и в 1918 г., бедняки вознаграждались за донесения о зажиточных односельчанах, прячущих зерно.
Иногда крестьянское хозяйство экспроприировалось полностью. Писатель М.А.Шолохов рассказывал об одном казаке из его родных мест на Кубани, у которого в 1929 г. отобрали все имущество вплоть до одежды всей семьи и самовара за то, что он не смог уплатить изрядный дополнительный налог зерном и налич-
50
ными, произвольно навязанный ему после того, как он уже уплатил обычный сельхозналог и сдал 155 пудов зерна в заготконтору. По словам Шолохова, ни этот казак, ни другие крестьяне даже не могли пожаловаться на несправедливое обложение, потому что районные власти запретили почтовому отделению принимать телеграммы с жалобами и отказывали в проездных документах тем, кто собирался отвезти их в Москву лично53.
Отовсюду сыпались сообщения о том, что не только кулаки, но и середняки, и даже бедняки подвергаются аресту и конфискации имущества. Но эти отдельные репрессивные меры были лишь частью картины. В 1929 г. была введена контрактная система, обязывавшая все село (строго говоря, сельское общество или мир) сдавать определенное количество зерна государству. Если село не выполняло своих обязательств, его наказывали. Например, на Средней Волге в 1929 г. заготовительные отряды «блокировали» провинившиеся села, проводили повальные обыски и держали «укрывателей» по нескольку дней под арестом в неотапливаемом амбаре. Вокруг села устраивались демонстрации с черными флагами и лозунгами типа: «Смерть такому-то селу», «Бойкот селу», «Въезд и выезд запрещаются»54.
Сталин выдвинул идею сплошной коллективизации в своей речи по поводу кризиса хлебозаготовок в январе 1928 г., намекнув попутно на возможность массовой экспроприации кулаков. Несмотря на то что приняты были энергичные меры, чтобы обеспечить выполнение плана хлебозаготовок, сказал он, следует ожидать такого же саботажа в следующем году, и вообще всегда до тех пор, «пока существуют кулаки». Но кем заменить кулака как основного поставщика зерна? Сталин предложил как можно быстрее увеличить в хлебной торговле долю государственных и коллективных хозяйств, чтобы «в течение ближайших трех-четырех лет» они смогли обеспечить по меньшей мере треть поставок зерна и тем самым снизить для государства угрозу кулацкого саботажа55.
Помимо этих общих рекомендаций, представления о коллективизации у Сталина оставались весьма смутными. Неясно было, идет ли речь о добровольной или принудительной коллективизации и какую форму коллективного хозяйства имеет в виду Сталин: коммуну, где обобществлялось решительно все; артель, где обобществлялись средства производства; или ТОЗ, где в совместном владении находились только земля и основной сельскохозяйственный инвентарь. Больше всего сбивало с толку то, что хотя, судя по некоторым сталинским замечаниям, колхоз должен был в корне отличаться от уже существовавших в Советском Союзе коллективных хозяйств, но Сталин, по-видимому, и сам не знал, в чем должно заключаться это отличие.
По Сталину, колхоз — это крупное механизированное сельскохозяйственное объединение вроде коммерческого хозяйства, производящего продукцию на рынок, при капиталистической сис-
51
теме, то есть то же самое, что и совхоз (государственное хозяйство с наемными рабочими). Несмотря на то что, с марксистской точки зрения, между этими двумя формами существовали коренные структурные различия, Сталин видел в них лишь общее — средство модернизации советского сельского хозяйства. Цель коллективизации, сказал он в мае 1928 г., заключается в том, «чтобы перейти от мелких, отсталых и распыленных крестьянских хозяйств к объединенным, крупным, общественным хозяйствам, снабженным машинами, вооруженным данными науки и способным произвести наибольшее количество товарного хлеба»56.
Едва ли могло быть что-то более далекое от этой модели, чем уже существовавшие в 1928 г. коллективные хозяйства. Как правило, все они были мелкими, экономически слабыми, не могли выжить без государственных дотаций и не являлись сколько-нибудь значительными поставщиками продукции на рынок. В середине 1928 г. 33000 коллективных хозяйств объединяли менее 2% крестьянских дворов, в средний колхоз входили всего 12 дворов — примерно одна шестая среднего села или земельного общества57.
Коллективные хозяйства — коммуны, как их обычно называли в 20-е гг., — представляли собой незначительные социально-экономические единицы, в глазах народа они связывались с пережитками утопических мечтаний времен гражданской войны. Жившие по соседству крестьяне часто говорили, что коммунары — это горожане, непривычные к сельскому труду. Многими коммунами руководили харизматические лидеры, без которых они сразу бы развалились. Молотов впоследствии заявил (довольно неожиданно), будто и он, и Сталин осуждали эту черту коммун и поэтому предпочли артельную форму коллективизации58. Скорее всего, дело тут было в том, что харизматические личности, возглавлявшие коммуны, далеко не всегда оказывались коммунистами. Некоторыми коммунами, достигшими наибольшего успеха, руководили сектанты, например, Чуриков, прославившийся в 20-е гг. своим крестовым походом против пьянства, создал процветающую коммунальную молочную ферму под Ленинградом59.
В конце 20-х коллективные хозяйства вновь стали пользоваться вниманием властей, в них появилась современная техника, в некоторых — даже собственные трактора, они стали достигать большего экономического благополучия, нежели их предшественники. Но, увы, при более пристальном рассмотрении многие из них оказывались, с точки зрения советской власти, лжеколхозами. В Сычевском районе Западной области, например, группа торговцев и кулаков, внеся по 3000 руб. с человека, создала колхоз, приносивший значительную прибыль благодаря новейшей мельнице, работавшей на нефтяном двигателе; в Рославльском районе на базе бывшего помещичьего имения был образован колхоз «Коминтерн» под руководством бывшего управляющего. Газеты 20-х гг. часто упоминали еще один тип лжеколхозов — «святые» колхозы, возникавшие на землях бывших женских и муж-
52
ских монастырей, члены которых на поверку оказывались бывшими монахинями и монахами. В одном таком колхозе, сумевшем даже получить государственный кредит на устройство птицефермы, по сообщению газеты, монахини -«хищнически эксплуатировали» наемных работников60.
В 1928 г. советские руководители впервые повели среди крестьян активную пропаганду коллективного хозяйствования, убеждая их вступать в существующие колхозы, которые часто располагались в бывших помещичьих или церковных владениях и земли которых примыкали к землям сельчан. Прогресс в этом деле был сравнительно невелик, поскольку крестьяне должны были вступать в колхоз добровольно, по принципу «двор за двором». Впрочем, намеченные в данной области планы первой пятилетки, начавшейся в 1929 г., тоже были довольно скромны: предполагалось, что к концу ее будут коллективизированы менее 15% крестьянских хозяйств61.
Крестьяне заявляли властям, что им нужно время, чтобы посмотреть, как работают колхозы, и убедиться в их преимуществах. «Мы, конечно, не против сплошной коллективизации, — говорили они, — но вступать в колхоз пока воздержимся». Однако трудно поверить в искренность подобного дипломатического ответа. Обследование сельсоветов Шахтинского района, предпринятое в конце 1929 г., принесло много неприятных открытий относительно степени готовности местного населения к проведению коллективизации: «Тяги в колхозы нет», «Вопрос о сплошной коллективизации прорабатывался, но население отказывается идти в колхозы», «Настроение против колхозов — общее, даже у бедноты»62.
Между тем продолжавшийся между крестьянами и государством конфликт из-за хлебозаготовок порождал напряженность и насилие в деревне. Не то чтобы там разразилась настоящая классовая война между кулаками и беднотой, как обычно заявляли советские историки, но даже более или менее воображаемая классовая борьба, придуманная коммунистами, производила вполне реальное разрушительное действие. Организуйте меры против кулаков так, чтобы они проводились «в порядке инициативы снизу (курсив мой. — Ш.Ф.), от бедноты», инструктировали райкомы партии местных должностных лиц, и даже такие надуманные инициативы вносили раскол в деревню. Крестьяне на Урале жаловались: «Собраний бедноты собирать не надо, а то они вносят размычку среди крестьянства»^.
Напряженность отношений в повседневной жизни села может проиллюстрировать самый обыденный инцидент, произошедший в далеком уральском селе весной 1929 г. Сельская беднота и крепкие хозяева справляли Пасху раздельно. Все напились. Один бедняк, недавно вступивший в коммунистическую партию, отправился с бутылкой в руке на тот конец, где жили зажиточные сельчане. Один из них вышел и стал оскорблять бедняка, называя его
53
«бумажным коммунистом». Тот ударил обидчика бутылкой по голове64.
Признанные кулаки — те, кого считали таковыми в деревне или кого занесли в списки кулаков местные избирательные комиссии, — оказались в положении прокаженных, остальные крестьяне сторонились их, боясь прослыть подкулачниками. Зажиточные крестьяне (тип «крепкого хозяина») все больше беспокоились, как бы их не объявили кулаками. Крестьянские активисты сталкивались с растущей враждебностью со стороны односельчан, возлагавших на них вину за жестокость, с какой государство проводило хлебозаготовки. Некоторые бедняки из категории «лодырей» помогали властям отыскивать утаенное зерно, чтобы получить долю от конфискованного, другие изобретали собственную тактику вымогательства, вроде той, о которой сообщали в начале 1930 г. из Западной области: «Если ты не дашь мне 20 руб., я тебя обложу индивидуальным налогом, конфискую все твое имущество и тебя выселю как кулака, ты ведь знаешь, что я активист-колхозник и что хочу, то и сделаю»65.
На выборах в сельские советы, состоявшихся в начале 1929 г., статус бедняка значительно чаще, чем когда-либо прежде, служил наилучшей рекомендацией для выдвижения кандидата. Число крестьян, лишенных избирательных прав как кулаки, росло, вместе с тем росло и количество зарегистрированных жалоб на неправильное определение классовой принадлежности. Хотя выборы проводились под контролем сверху и списки кандидатов составлялись заранее, все-таки оставалась возможность высмеивать и отводить кандидатов, бойкотировать выборы. В советской печати появились зловещие сообщения о создании политических альянсов между кулаками и середняками, кулаками и попами, кулаками и сектантами в разных регионах страны. Смутьяны выступали на избирательных участках «с карикатурами и пародиями» на кандидатов, размахивали собственными лозунгами, сравнивающими «лодырей и нищих» из официального списка с «хозяйственными, самостоятельными» крестьянами, которых напрасно чернят большевики. Распространялись антисоветские листовки, и один комментатор отмечал, что гораздо чаще, чем в прошлом, приводились доводы, оперирующие понятиями ума и компетентности («Почему я богатый? Значит, умный. А раз умный, могу и советом править умно»66).
Уровень преступности в деревне в течение 1929 г. был необычно высок: за девять месяцев было зарегистрировано больше тысячи преступлений, совершенных «классово чуждыми элементами», в том числе 384 убийства и более 1400 поджогов. Эскалация насилия началась летом и достигла своего пика осенью в сезон хлебозаготовок. Почти ежедневно в печати появлялись сообщения о нападениях на сельских должностных лиц, коммунистов и сельских активистов и об их убийствах. Главной мишенью служили председатели и секретари селдьсоветов, а также члены заготови-
54
тельных отрядов. Шолохов рассказывал, что в июне на Дону впервые со времен гражданской войны появились вооруженные банды. К концу года такие же банды были замечены и в Сибири67.
По материалам, печатавшимся в октябре «Беднотой», газетой сельских активистов, можно выделить несколько категорий насильственных преступлений. К первой категории относились преступления против представителей советской власти, бывших в деревне чужаками. Подобные деяния могли совершать озлобленные кулаки либо другие крестьяне, которых подговаривали и направляли кулаки. На Украине, к примеру, один кулак, как сообщалось, после того как у него конфисковали имущество за неуплату сельхозналога, напал с топором на милиционера. В Калуге кулаки избили двух советских пропагандистов, присланных из города. Остальные жители села не реагировали на их крики о помощи. В конце концов, обоих раздели догола и оставили на дороге, предупредив: «Беги, не оглядывайся, а то застрелим»68.
Вторая категория — преступления против местных советских активистов. Например, в Среднем Поволжье члена сельсовета Анастасию Семкину убили, а тело сожгли. В Центральном промышленном районе местный крестьянин А.Н.Борисов, председатель сельсовета, был убит выстрелом через окно, очевидно, в отместку за действия против кулаков. По сообщению газеты, «тов. Борисов был настолько популярен и любим крестьянством, что отдать ему последний долг собралось почти все население шести окружающих сел и деревень. За гробом шло 2000 душ»69.
Третью категорию составляли нападения на бедняков, доносивших властям на других крестьян. В Сибири один бедняк был убит за то, что рассказал представителям власти, кто из его односельчан прятал зерно. В Грузии кулак, при одобрении остальных жителей села, ночью убил и тайно захоронил бедняка по фамилии Папашвили. После смерти Папашвили был объявлен «активистом», однако ничего конкретного о его деятельности не говорилось. Вероятно, он тоже являлся осведомителем70.
Помимо прямого насилия деревенские активисты подвергались общественному остракизму. В одной деревне Иркутской области два активиста, Климентьев (коммунист) и Вакуленко, стали объектами сильнейшего негодования со стороны односельчан. После того как разнесся слух, будто Климентьев предлагает снести местную церковь, сельчане задумали его убить, но отказались от этой мысли по настоянию местного учителя. Вместо этого был созван сельский сход, и крестьяне проголосовали за то, чтобы исключить Климентьева и Вакуленко из общины и запретить им пасти свой скот на общинных выгонах. Климентьев, заявлялось в постановлении общины, исключается за то, что «вступил в партию, не крестил ребенка, снял иконы и сжег их». Причина исключения Вакуленко формулировалась коротко и ясно: «За активную советскую работу»71.
55
Жесточайшие конфликты вспыхивали в деревне в связи с созданием колхозов. Осенью 1929 г., когда члены нового колхоза в Западной области вышли пахать, «явилась на месте работы толпа женщин, вооруженная топорами, вилами, кольями, и совершили нападение на колхозников: избили одного колхозника и жену председателя, уничтожили 12 плугов, попортили упряжь, одной лошади выбили глаз». По словам представителей власти, расследовавших этот случай, нападение было спланировано и организовано кулаками, наблюдавшими за побоищем из укрытия поблизости".
«Наступил героический период нашего социалистического строительства», — восклицал раскаявшийся оппозиционер Г.Л.Пятаков в октябре 1929 г.73. Подобно прежнему «героическому периоду» гражданской войны, то было время, когда даже наиболее разумные и здравомыслящие люди в партии поддавались общему поветрию и начинали верить в рай земной, ожидающий за ближайшим углом. Юные энтузиасты-комсомольцы в исступлении кидались в атаку, разоблачая правых оппозиционеров и классовых врагов, наводя страх на бюрократов, ломая все, что они считали наследием старого мира. Жажда немедленных революционных перемен становилась все сильнее из-за неустройств и нестабильности в реальной повседневной жизни: кругом не прекращались слухи о скорой войне, коммунисты и государственные служащие трепетали под бдительным оком комиссий по чистке, в городах уже вводились карточки на продукты питания и другие основные товары.
Во второй половине 1929 г. начали происходить некоторые важные процессы. Во-первых, ускорился темп коллективизации. За четыре месяца (с июня по сентябрь 1929 г.) число колхозов, составлявшее в начале этого периода 1 млн, почти удвоилось. В некоторых важных зернопроизводящих районах местное руководство рапортовало о необычайных успехах в деле коллективизации: например, на Северном Кавказе к концу лета были коллективизированы 19% крестьянских хозяйств, на Нижней Волге — 18%. В ноябре один район на Нижней Волге заявлял, что там коллективизированы более 50% хозяйств. «Реальность превосходит все наши планы!» — ликовал один высокопоставленный руководитель, ответственный за коллективизацию сельского хозяйства74.
Эти чрезвычайные достижения отчасти объясняются тем, что областные и районные руководители с удвоенным рвением взялись за дело и нажим коммунистов на крестьян усилился: элемент добровольности при объединении в колхоз практически исчез. Вместо того чтобы спрашивать крестьян: «Кто за коллективизацию?» или хотя бы: «Кто против коллективизации?», власти задавали грозный вопрос: «Кто против советской власти?»75
Существовала и другая причина успеха кампании коллективизации: местные руководители нашли превосходный способ сокра-
56
тить путь. Они перестали убеждать отдельные дворы вступить в колхоз, как делалось раньше, и завели обычай записывать туда одним махом целые деревни — т.е. превращать существующую общину в колхоз с помощью простой процедуры голосования76. При этом в повседневной жизни села могло не происходить никаких резких перемен, зато в официальных отчетах появлялись внушительные цифры. Рассказывали даже истории о городских пионерах, отправлявшихся в то или иное село, произносивших зажигательную речь на сходе и затем торжественно объявлявших: «Я его коллективизировал!»
Несмотря на то что новая стратегия предоставляла широкие возможности для очковтирательства, она имела существенное значение. Раньше крестьяне, вступавшие в колхоз, считались по сути отделившимися: решение вступить в колхоз само собой подразумевало решение выйти из общины. Новая стратегия лишила коллективизацию этой черты. Более того, если большинство членов сельской общины записывалось в новый колхоз, а меньшинство не соглашалось это сделать, то уже это меньшинство невольно оказывалось в положении отделившихся.
Еще один важный момент заключался в том, что во второй половине 1929 г. участились случаи экспроприации кулаков местными властями (раскулачивания). Центр пока еще не провозгласил политику массового раскулачивания, но было ясно, что, несмотря на неоднократно повторявшиеся за последние два года заверения коммунистических лидеров, будто у партии нет таких намерений, идея радикального решения «кулацкого вопроса» носилась в воздухе. Отдельные случаи экспроприации имели место в связи с хлебозаготовками, и правительство поддержало эту тенденцию, санкционировав указом от 28 июля 1929 г. конфискацию и продажу с торгов имущества кулаков, являвшихся «злостными саботажниками хлебозаготовок». В течение 1929 г. секретариаты Калинина и Сталина получили не меньше 90000 жалоб крестьян на противоправные, произвольные и насильственные действия, совершенные по отношению к ним, в том числе и на раскулачивание'7.
Новая стратегия коллективизации придала еще большую актуальность проблеме: что делать с кулаками? В частности, во всей остроте встал вопрос о том, могут ли кулаки вступать в колхоз. Ведь они являлись членами сельской общины. Если колхоз создавался на основе общины, то существовала возможность, что кулаки автоматически войдут в него и захватят власть в новой структуре так же, как раньше захватили власть в общине. С точки зрения большевиков, такой оборот событий был крайне нежелателен, но придумать подходящую альтернативу было трудно. Нельзя же сослать всех кулаков «на пустующие окраины либо на необитаемый остров», как саркастически предлагал один высокопоставленный руководитель сельского хозяйства летом 1929 г.78. Или все-таки можно? Этот невысказанный вопрос все больше занимал умы коммунистов.
57
Следует упомянуть еще один момент — быстро набиравшую обороты антирелигиозную кампанию, связанную в первую очередь с деятельностью комсомола. Комсомольцы, к негодованию верующих, устраивали на улицах городов во время Пасхи шумные и многолюдные антирелигиозные «карнавалы». Осенью газеты поместили ряд тревожных репортажей о раскрытых ОГПУ антисоветских заговорах, в которых принимали участие церковники и сектанты. Были также сообщения о конфликтах, вспыхивавших в деревне в ходе проведения хлебозаготовок и коллективизации, где главную роль играли попы и верующие: например, в одном селе Ивановской области разъяренная толпа под предводительством «попов и кулаков» пыталась устроить самосуд над местными коммунистами и комсомольцами, после того как те захотели распахать старое кладбище и пронесся слух, будто они оскверняют могилы и собираются закрыть церковь'9.
Участились случаи закрытия церквей в городах по инициативе местных городских властей наряду с довольно нелепой кампанией по переплавке колоколов «на нужды индустриализации». На Украине в деревню из города хлынули толпы юных энтузиастов, снимавших колокола с сельских церквей. Кульминацией антирелигиозного движения явился экстраординарный эпизод, произошедший в Донбассе, в Горловке, в декабре 1929 г. Там на площади были торжественно сожжены 4000 икон, причем на улицах плясала и веселилась толпа шахтеров, насчитывавшая 15000 — 18000 чел.80.
СЛУХИ О КОНЦЕ СВЕТА
По мере того как ускорялся темп коллективизации и росла напряженность, слухи наводняли деревню81. Говорили, что близится день Страшного Суда, что на земле уже появились посланцы Антихриста, что с неба упала книга, в которой крестьянам запрещается вступать в колхозы. Когда в один сельский район под Псковом прибыл для проведения коллективизации отряд рабочих, протестанты возвестили, что это явился Антихрист, чтобы «насаждать дьявольские гнезда» и «ставить дьявольские клейма» на крестьян. В Западной области коллективизаторы прослыли посланцами Антихриста, которые «обещают лучшую жизнь и записывают в пекло»82.
В тех же апокалиптических терминах российские крестьяне более двух столетий назад выражали свой страх и негодование по поводу реформ Петра Великого. Однако не все слухи конца 20-х гг. нынешнего столетия укладывались в традиционную схему. Мы можем обнаружить в «народной молве» того времени большое разнообразие сюжетов и оборотов речи. Одни слухи брали за основу Апокалипсис, другие использовали образы русских сказок и
58
народных предании, а третьи — отражали лексику советских газет и даже их содержание: в некоторых слухах, касающихся политики и международных отношений, определенно прослеживается отпечаток марксистского мировоззрения.
В разговорах о коллективизации выдвигались различные гипотезы, объясняющие действия государства. Одна гипотеза предполагала, что коллективизация — результат сделки между Советским правительством и правительствами других стран, предоставивших убежище экспроприированным землевладельцам, возможно, это первый шаг к возврату бывшим владельцам земель, захваченных в 1917 — 1918 гг., или даже к возвращению крестьян в дореформенное положение крепостных. В Великих Луках летом 1929 г. крестьяне говорили, будто коллективные хозяйства создаются, потому что бывшие землевладельцы, находящиеся в эмиграции, поставили Советскому правительству ультиматум: их имения должны быть восстановлены и возвращены им, «иначе все государства пойдут на Россию войной». Даже в 1931 г. в Ленинградской области ходил подобный слух: «Колхозы потому организуются, чтобы восстановить хозяйства помещиков, после чего явится барин и будет хозяйничать»83.
Повод к таким слухам, по-видимому, в какой-то степени подало сообщение (опубликованное в советской печати в 1928 г.) о письме князя П.П.Волконского из Парижа, в котором тот подтверждал претензии на свои бывшие поместья в Рязанской губернии. Письмо было прочитано на митингах бывших крестьян этих поместий и вызывало, по словам газет, проклятия и возмущенные протесты84. Можно усмотреть также менее непосредственную связь упомянутых слухов с широко публиковавшимися материалами шахтинского дела 1928 г., где утверждалось, будто руководители промышленности замышляли вернуть некоторые предприятия бывшим владельцам под видом концессий.
Существовала еще одна гипотеза, что коллективизация, конечно, задумана в интересах прежних землевладельцев, но инициаторами ее являются бывшие помещики, пробравшиеся в советский государственный аппарат и добившиеся большого влияния в Наркомате земледелия85. Тут развивалась очень модная в советской печати конца 20-х гг. тема «классовых врагов» среди специалистов государственного аппарата, использующих свое положение, чтобы манипулировать коммунистами и извращать политику партии.
Технологический аспект коллективизации вызывал массу комментариев. Крестьяне, как правило, с подозрением относились к новым технологиям: на Украине осенью 1929 г. появление первых тракторов порой встречали со злобой. Подозрения выливались в самые разные формы, как архаические, так и вполне современные. По одним слухам, относящимся к архаическому типу, аббревиатура МТС расшифровывалась так: «Ммр топит сатана. Не ходи в колхозы». В других — содержалось довольно разумное
59
предположение, что новые МТС являются функциональным эквивалентом прежних поместий: они должны «закрепостить население, превратить хлеборобов в рабов». Были также слухи, очевидно, обязанные своим возникновением поддерживаемой большевиками популяризации научных знаний, будто «трактор отравляет землю своими газами и через 5 — 10 лет земля перестанет родить»86.
Аэропланы, вызывавшие огромный интерес в Советском Союзе в 20-е гг., так же как в Германии и США, фигурировали и в некоторых слухах по поводу коллективизации. Было предположение, будто они служат для сбора информации о посевах, которая позволит государству увеличить планы хлебозаготовок: в Думи-ничском районе крестьяне говорили «о том, как через их местность пролетал аэроплан, который засеял все крестьянские поля, и государство узнает, сколько в их районе будет хлеба, а летал он здесь, потому что коммуна организована, а поэтому надо эту коммуну ликвидировать»87.
Другие слухи, связанные с авиацией, представляли аэроплан чудо-птицей, которая избавит «настоящих крестьян» от самозванцев-колхозников: «Колхозники, мол, все безбожники, они колокола с церквей будут снимать и будут грабить все, что найдут, у настоящих крестьян. И это, вишь, только травят колхозников с крестьянами, а после этого всех колхозников посажают на аэроплан и увезут на Соловки...»88
Страх перед угрозой, которую несла коллективизация традиционному укладу крестьянской жизни, выражала настоящая эпидемия истеричных рассказов о том, что все колхозники будут якобы спать под одним одеялом, что жены у них будут общие, что колхоз «сошьет одну ватную курточку на всю семью и заставит ходить в ней, как арестантов» и т.д. Мельница слухов производила и некоторые рецепты возможных способов сопротивления, например: «Зачем сеять, если всему скоро конец?» Раздавались порой довольно трезвые оценки и прогнозы: «В колхозе сидят на голодном пайке, а все излишки отбирает государство»; «В колхозах будут введены розги и палки»89.
|