Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

В. Брюнинг

ФИЛОСОФСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ


ИСТОРИЧЕСКИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ И СОВРЕМЕННОЕ СОСТОЯНИЕ

 

Перцев А.В. В. Брюнинг, или Круг всемирной философии //Западная философия: итоги тысячелетия. Екатеринбург: Деловая книга, Бишкек: Одиссей. 1997.

W. Bruning

 

 

ОСНОВНЫЕ ТИПЫ СОВРЕМЕННЫХ ФИЛОСОФСКИХ КАРТИН ЧЕЛОВЕКА.. 3

Часть I. ПРИВЯЗЫВАНИЕ ЧЕЛОВЕКА К ОБЪЕКТИВНЫМ ПОРЯДКАМ... 10

ТРАДИЦИОННАЯ КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА.. 10

Исторические предпосылки. 10

Современность. 14

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В ФИЛОСОФИИ СХОЛАСТИКИ.. 15

АНТРОПОЛОГИЯ В ФИЛОСОФИИ ЦЕННОСТЕЙ И СУЩНОСТЕЙ.. 21

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В РЕАЛИЗМЕ.. 25

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В РАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИХ ФИЛОСОФИЯХ.. 28

АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЕ КОНЦЕПЦИИ НАТУРАЛИЗМА.. 33

Исторические предпосылки. 33

Современность. 36

Часть II. ВСТРЕЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ СУБЪЕКТИВНЫХ ФАКТОРОВ.. 38

ИНДИВИДУАЛИСТСКАЯ И ПЕРСОНАЛИСТСКАЯ КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА.. 38

Исторические предпосылки. 38

Современность. 45

ЧЕЛОВЕК В ФИЛОСОФИИ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМА.. 54

Часть III. РАЗРУШЕНИЕ ПОРЯДКОВ И СТРУКТУР.. 68

ИРРАЦИОНАЛИСТИЧЕСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ.. 68

Исторические предпосылки. 68

Современность. 72

Часть IV. ВОССТАНОВЛЕНИЕ ФОРМ И ПОРЯДКОВ.. 83

ЧЕЛОВЕК В ПРАГМАТИСТСКИХ ФИЛОСОФИЯХ.. 83

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В ТРАНСЦЕНДЕНТАЛИСТСКИХ ФИЛОСОФИЯХ.. 93

Исторические предпосылки. 94

Современность. 96

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В ОБЪЕКТИВНОМ ИДЕАЛИЗМЕ.. 109

Исторические предпосылки. 110

Современность. 114

Перспектива. 118

ПРЕДИСЛОВИЕ

Философская антропология, вопрошание человека о своем собственном бытии, является делом древним. Однако именно в наше время, когда устоявшаяся картина человека поставлена под сомнение, эта наука стала центром приложения усилий мыслителей. Сегодня друг другу противопоставлено множество различнейших картин человека, причем так, что невозможно связать их в рамках единой концепции. Но такое объединение — важная и настоятельно заявляющая о себе проблема. Даже если наша наука в настоящем, кажется, не дала ничего, что позволило бы сказать что-либо окончательное, она, по крайней мере, провела подготовительную работу. Такого рода подготовительной работой, с философской точки зрения, могут стать прежде всего изучение и сравнительное сопоставление предшествовавших антропологических теорий. Наша работа претендует на то, чтобы стать первым шагом на этом пути.

Конечно, можно, дискутируя с предшествующей философской антропологией, рассматривать сформулированную задачу с чисто исторической точки зрения и ограничиться точным описанием различных картин человека, знакомя с ними читателя. Хотя и этого до сих пор не делали с достаточной энергией, наш замысел все же будет более систематичным. Мы попытаемся дать обзор-резюме, в котором будут выделены основные линии в предшествующей философской антропологии, и сравним их, противопоставляя друг другу. Однако все попытки такого рода подвержены двум принципиальным опасностям. Одна из них, в крайности своей, ведет к простому общему перечислению не связанных между собой рядов различных концепций, тогда как другая, в своем стремлении систематизировать и упорядочить, легко скатывается к абстрактному схематизму, не позволяющему уделить должного внимания живой историчности обсуждаемых феноменов. Мы хотим избежать этих крайностей, прибегнув к типологии: исходя из важнейших основных типов философских антропологии, проследим их в историческом развитии, при этом системно разграничивая друг с другом. Тем самым будет дан общий исторический план. Сквозь историю пройдет общая системообразующая нить, связывающая различные аспекты человеческого бытия, которые, с одной стороны, выступят как результат, полученный в процессе исторического развития, а с другой — как материал, ожидающий своего синтеза в будущем. Каждый из типов антропологии будет рассмотрен в определенном историческом разрезе. Иными словами, мы кратко осветим их основы в эпоху античности, в средние века и в новое время, а далее подробнее остановимся на их современных представителях.

Само собой разумеется, что такой типологический способ изложения не может обеспечить исторической полноты и точности. Желая выделить общие главные линии, мы должны будем отказаться от чего-то важного в аспекте чисто историческом. Поэтому мы, возможно, будем вправе не упомянуть учение того или иного философа, особенно из числа современных. Отдавая преимущество системным связям, мы будем подчас отходить от точного соблюдения исторической последовательности. Кроме того, иной раз невозможно будет уделить должное внимание всему вкладу какого-нибудь мыслителя в антропологию. Можно будет осветить лишь какой-то аспект, который характерен для направления определенного типа. Отдельные философы, по сути дела, в настоящей работе выступают только как представители основных антропологических течений. Конечно, суть дела не в том, чтобы установить принадлежность того или иного мыслителя к какому-нибудь абстрактному направлению (и в этом — проблема любой типологии). Однако можно с уверенностью сказать, что в его учении преобладает та или иная тенденция. От философа-профессионала не укроется, что приведенная здесь классификация в некотором отношении обязана типологии Дильтея (и, в особенности, позднейшему ее продолжению Ротхаккером), но не следует упускать из виду и отличий. Принимая во внимание те разнообразные опасности, которыми чреват типологический метод, не лишне будет подчеркнуть, что такая классификация ни в коем случае не может быть ограниченной раз и навсегда рамками, не может быть окончательной. Ее типы — это не какие-то жесткие и неизменные формы. Наоборот, с их помощью мы пытаемся вычленить только важнейшие тенденции в различных философиях. Итак, типология — это всегда лишь временный, предварительный путь, цель которого, собственно, и состоит в том, чтобы построить классификацию различных возможных интерпретаций философии так, чтобы она отражала ее существенные проблемы и ее внутреннее единство. Поэтому конечную задачу настоящего исследования мы видим в установлении взаимной связи различных исторически данных нам картин человека таким образом, чтобы сквозь них проглядывала та целостность, которая брезжит вдали как идеальная цель систематизации всех усилий философской антропологии.

ОСНОВНЫЕ ТИПЫ СОВРЕМЕННЫХ ФИЛОСОФСКИХ КАРТИН ЧЕЛОВЕКА

В современной философии мы встречаем множество различных антропологий, которые, если мы не желаем простого перечисления, можно объять лишь типологически. Но и само описание различных типов тоже сведется к простому перечислению, если не будет раскрыта внутренняя связь между ними. Лишь в последнем случае появится возможность действительно увидеть все достигнутое философией в целом и в то же время указать перспективы дальнейшей работы.

Итак, основные типы современных философских антропологий следует привести здесь в их системной связи. Мы сделаем это в четыре шага. Вначале мы покажем человека в его зависимости от наперед заданных объективно порядков, будь то сущности или нормы (как в традиционных философиях ценностей и сущностей) либо абстрактные закономерности разума или «чистые» закономерности природы (как в рационализме и натурализме).

Второй шаг — демонстрация движения субъективных факторов в человеке навстречу объективным порядкам. Главное внимание будет обращено на эволюционное движение от единой связи общепринятых, общезначимых принципов к плюрализму разделенных субъектов (в индивидуализме, в персонализме, спиритуализме), а далее — к начинающемуся разложению и самой структуры субъекта (в философии экзистенциализма).

Третий шаг— показ того, как процесс разложения достигает своего апогея и приводит к тому, что человек в конечном счете тонет в бессознательном иррациональном потоке жизни (иррационализм).

И, наконец, четвертый шаг — демонстрация процесса постепенного восстановления форм и норм, вначале — только как субъективных конструкций и установлений. Затем этот процесс все-таки снова приводит в мир объективных структур (прагматизм, трансцендентализм, объективный идеализм).

В данном введении мы намерены кратко обрисовать этот круговорот типов современной антропологии, чтобы затем, в последующих главах, заняться более детальным рассмотрением каждого типа в отдельности.

Прежде всего: существует традиционная философия, которая соотносит человека с жестко фиксированным объективным порядком. Картина человека, созданная этой философией, продолжает сегодня сохранять сильные позиции в неосхоластических направлениях.

Здесь человек включен в наперед заданный строй сущностей и благодаря этому обретает ценность и достоинство. Он рассматривается как часть неизменного миропорядка, в котором все сущее имеет определенное место и который регулируется высшим бытием, Богом. От такого миростроя производно представление о сущности человека, которая, в свою очередь, задает меру и направления развития для индивида. Существует жестко фиксированный строй ценностей, совершенно не зависящий от всякого субъективного решения, строй, которым человек просто руководствуется.

Правда, не совсем верно было бы утверждать, что человеческий индивид растворяется и исчезает в этих объективных отношениях, — ведь это противоречило бы фундаментальным догматам христианства о том, что каждая отдельная душа, взятая как в ее грешно-земной конечности, так и в ее отнесенности к милости живого божественного Ты, является самоценной и уникальной. Тем не менее, на непреходящую персональность все же накладывает свой решительный отпечаток тот принцип всеобщего миростроя, о котором шла речь выше. Но если отвлечься от принципиальной включенности личности в такой общезначимый порядок, выявится субстанциальная структура самой личности, которая имеет свою форму и норму, предохраняющие ее от растворения в голой «бренности» и относительности.

Рассматривая упомянутый мирострой как таковой, то есть абстрагируясь от его необходимой подчиненности Богу, мы окажемся на позициях философии сущностей и философии ценностей, которые трактуют человека, исходя главным образом из его ориентированности на абсолютное царство ценностей и сущностей. Здесь тоже нельзя упускать из виду личностные и иррациональные стороны сущности человека, однако по сравнению с общими связями они здесь отступают на задний план. Именно общие связи и определяют человека в его бытии и деятельности. На их долю выпадает главенствующая роль по сравнению с тем, что именуется исторически преходящим, однократным и индивидуальным, свободой и выбором.

Если далее двигаться по этому пути, то следующими типами антропологии станут рационализм и натурализм. Эти течения еще признают общезначимые объективные порядки, но такие порядки уже имеют принципиально иной характер. На смену упорядоченному строю сущностей традиционной философии и царству абсолютных норм философии ценностей приходят совокупность рациональных принципов или, в пределе, совокупность физических и биологических законов природы. Человек полностью детерминирован ими и подчинен им.

При этом для общей традиции натурализма характерно, что его представители всегда пытаются свести высшее к низшему. Так, душа и дух в конечном итоге растворяются в физиологических связях, и даже эти последние должны быть сведены к некоторым основным физическим законам. В результате человеческое существование перестает принципиально отличаться от существования животных и камней. Оно столь же строго подчиняется законам механистического детерминизма, сколь и низшие ступени природы; все включается в монистически понятую всеобщую связь законов природы.

Если антропология рационализма в новейшее время находит лишь очень редких приверженцев, то антропология натурализма достигает вершины своего развития приблизительно на пороге XX века (например, в монизме Геккеля и Оствальда), но с тех пор столь же быстро приходит в упадок. И все же такие течения, как рефлексология в России и бихевиоризм в Соединенных Штатах, доказывают, что она еще отнюдь не полностью утратила свое влияние.

Такой подчиненности человека объективным факторам и связям, будь то ценности или сущности, рационалистические принципы или материалистические законы, противопоставляются определенные аспекты человеческого бытия, которые нашли свое отражение в персонализме, индивидуализме и спиритуализме. Это — в первую очередь — уникальные моменты в каждой человеческой индивидуальности, живая историчность и свобода человека, отныне выходящие на первый план.

Часто подчеркивание уникальной, живой субъективности еще сочетается с признанием привязанности к объективным нормам — как, например, в персонализме Шелера. Здесь личность еще находится в контакте с надвременным миром ценностей и сущностей, однако они не воспринимаются ею столь пассивно, как в «чистой» философии сущностей. Наоборот, они присваиваются в результате активного творчества. Свободная спонтанность личности проявляется здесь гораздо сильнее.

На следующей ступени личность все более и более порывает свою связь с объективными нормами. Человек горд своей независимостью и своим «в-самом-себе-бытием». Он — замкнутое в себе самом структурированное существо, выделяющееся из прочего бытия именно благодаря своей структуре. Так, например, персонализм Ренувье акцентирует моменты индивидуальности и свободы, которые могут развиться лишь в конечном и конкретном — в противовес всякому абсолютному порядку и закономерности.

Личность поистине экзистенциальна и автономна, она — сознательная и свободная сущность, которая не может быть сведена к абстрактным и общим принципам. Говоря о понятии личности в некоторых формах последовательного персонализма, следует особо подчеркнуть одно: часто человеческий субъект здесь еще имеет четко очерченное, строго ограниченное бытие, ясно выделяющееся на фоне бытия других объектов и на фоне мира. В почти системной структуре этого понимания личности еще продолжают жить в значительной степени остатки объективистски-субстанционалистского мышления. Объективная, единая, тяготеющая к монизму взаимосвязь бытия в том виде, в котором она фигурировала в философии сущностей, в рационализме или натурализме, теперь разбита на множество отделенных друг от друга единиц, сохраняющих еще свои отдельные элементы и внутреннюю структуру.

Двинемся далее. Одна из важнейших тенденций философии экзистенциализма — шаг за шагом раскрывать и эту сложную структуру изолированного человеческого индивидуума.

Первая ступень этого процесса — учение Кьеркегора, которое и сегодня еще сохраняет сильное влияние. Здесь замкнутый панцирь индивида раскрывается прежде всего по направлению к Богу. Только благодаря Ему возможна жизненная встреча. Единственная цель одинокого, изолированного человека — вступить в связь с Богом. Разумеется, речь здесь идет не о коммуникативном процессе непрерывного характера. Ведь между человеком и Богом существует радикальный разрыв, пропасть, преодолеть которую можно прыжком в «совершенно иное». По отношению к другим людям и к миру человек Кьеркегора остается замкнутым, его само-раскрытие, наоборот, лишь уменьшило бы интенсивность контакта с Богом.

Следующую ступень представляет философия Ясперса. Здесь человеческая экзистенция раскрывается не только «от трансценденции», но и исходя из живой коммуникации с другими людьми. Наряду с экзистенцией у Ясперса уже принципиально задается ко-экзистенция. «Я» уже вступает в коммуникации. С другой стороны, экзистенция открыта и для трансценденции, пусть даже если последняя и не познаваема до конца и проявляется лишь в однократных контактах и постоянных неудачах «надежного, испытанного» понимания.

Если проследить этот процесс дальше, то следующей ступенью окажется учение Марселя. Согласно ему, человек не только состоит в живой коммуникации с Богом и другими людьми, но и открывается по отношению к вещам, по отношению к окружающему бытию. Бытие, открытое для «другого», является, по мнению Марселя, одним из существеннейших принципиальных свойств экзистенции. Всякое замыкание в себе, наподобие монады, изоляция от окружающей среды ведут лишь к бесплодному закостенению.

Однако в таком развитии от жестко структурированной личности человека ко все более раскрывающейся экзистенции уже дает знать о себе новая черта. А именно: если экзистенция все более и более раскрывается, если она одну за другой упраздняет свои жесткие структуры, ранее изолировавшие ее от окружающей среды, то в конечном итоге полностью распускается и она сама. Из коммуникаций, в которые она вступает в том или ином случае, возникает единая великая коммуникация, и все растворяется в единой всеохватывающей иррациональной основе. Тем самым мы оказываемся перед новым толкованием человеческого бытия, представленным в философии иррационализма, которой мы и коснемся здесь на третьем шаге нашего антропологического анализа. В иррационализме последовательно реализуется опасность упразднения всех форм и норм, уже заявившая о себе в доведенном до крайности экзистенциализме. Если в персонализме и экзистенциализме единая объективная структура порядка (какую мы наблюдаем в философии сущностей, в рационализме и натурализме) распадается, образуя плюрализм отдельных индивидуальных структур, и они все более и более распускаются, то в иррационализме уже и эти индивиды теряют последние остатки своей структурированности, а вместе с ними — возможность как-то дифференцироваться между собой.

Результатом становится единый иррациональный поток. Делается упор на творческие силы бессознательной, виталистически толкуемой жизни; эти силы противопоставляются рациональному духу. Текучее, непрерывное становление считается подлинной действительностью, а жесткие формы — в противоположность ей — объявляются всего лишь результатом насильственных абстракций чуждого жизни духа.

Конечно, и здесь есть свои градации и ступени. Одну из таковых представляет собой философия жизни Дильтея. Он еще не говорит об иррациональном жизненном порыве как сплошном потоке, а отстаивает концепцию исторической жизни: поток жизни в структурном отношении состоит из отдельных исторических ситуаций, а индивидуальное человеческое бытие, таким образом, еще обладает определенной структурой, хотя она и подвергается историческим изменениям.

Очередной шаг — последовательный иррационализм. Из него исчезают уже и эти исторически обусловленные структуры. Появляется фигура Ницше с его прославлением культа Диониса, иррационального потока жизни, виталистической воли к власти, элементарного первобытного натиска, которые находят свое воплощение в сверхчеловеке. Далее следует Бергсон со своим учением о «жизненном порыве», о длительности, о Все-жизни природы. Разум и рассудок изолируют человека от этой первоосновы, они насилуют текучую жизнь, желая втиснуть ее в жесткие формы, и приводят лишь к изоляции и обнищанию. Только интуиция способна выявить истинную первооснову человеческого и космического бытия, которая состоит в постоянно бурлящем становлении.

В аналогичном направлении движется мысль Клагеса. И он тоже делает упор на витальную подоплеку психической жизни человека. Солидаризуясь с Ницше, он основывает свою картину человека на фундаментальном разграничении жизни и духа. В то время как дух предстает вторгающимся извне, враждебным подлинной сущности человека принципом, жизнь в ее потаенной природности, естественности — это темная, таинственная, вечно творческая основа человеческого бытия.

Ранее мы наметили три фундаментальных типа философских антропологии, а именно: 1) связь человека с объективно существующим порядком либо подчиненность ему (в традиционной философии, в философии ценностей, в рационализме и натурализме); 2) процесс разрушения этого порядка (в персонализме и экзистенциализме) и 3) переход во власть бессознательного иррационального потока жизни. Однако наряду с ними в современной философии существует и четвертая фундаментальная группа картин человека. В дальнейшем их можно обозначить общим термином «трансцендентализм».

В этом течении мы находим обратное движение от иррационального хаоса к общезначимым формам и нормам, только они теперь выступают как созданные объектом или же самим иррациональным жизненным порывом (либо кроющимся за ним бытием). Они, таким образом, не отличаются независимостью от субъективности и от развития, как это было с объективными порядками традиционной философии. Напротив, они существенно связаны (по крайней мере, в первую очередь) с субъективным или рациональным фактором как своей коренной причиной.

Это направление, если смотреть на него через призму нашей системы, начинается с идей экзистенциализма о том, что человек проектирует себя сам, сам формирует свою сущность, сам создает себя.

Такой акт самосозидания мы находим прежде всех у Марселя в его учении об обете. Субъект, давая некий обет и придерживаясь его, сам формирует себя, поднимаясь над непрерывной текучестью времени. Без такого обета человек постоянно изменялся бы и, подобно Протею, был бы подвержен всем случайным превращениям. Таким образом, он вносит в себя нечто постоянное, на фоне чего преходящи все перемены, и «другой» может положиться на него, считаться с ним. Вместо постоянно исчезающей в потоке становления капли появляется структурированное бытие — однако на этот раз структурированное собственным актом.

И у Сартра, с одной стороны, нет никакой общей человеческой сущностной природы. Однако, с другой стороны, бытие человека у него состоит в создаваемой свободе. Человек является причиной самого себя. Отсюда вытекает полная ответственность человека за свое существование. Существование предшествует сущности, только оно и создает сущность. Лишь благодаря своему выбору человек становится тем, что он есть. Одним из фундаментальных понятий, в котором выражается этот конституирующий характер человеческого решения, становится понятие «обязательство». Человеческая экзистенция, решаясь на один из возможных путей развития, тем самым налагает на себя обязательства и задает себе форму.

Изображенное нами конституирование в экзистенциализме, по существу, имеет лишь субъективный смысл (каждый субъект конституирует свою собственную субъективность), тогда как в собственно трансцендентализме оно обретает общезначимый смысл, характеризующий сущность человека вообще («трансцендентальный субъект», сущность человека, которая в общих чертах конституирует себя сама и действительна для каждого индивида).

Другим провозвестником перехода от иррационализма к трансцендентализму в нашем системном порядке являются прагматические течения. Человек здесь понимается как действующее существо. Жестко фиксированное, вневременное бытие человека отвергается. Он, как индивид, стоит в потоке истории; и если он желает найти нечто твердое, опору в этом потоке, то он сможет достичь этого только как носитель действия. Своим действием он создает себе мир, придает форму непрекращающемуся потоку происходящего и вносит в него порядок. Таким образом, он конституирует свой мир в постоянном конфликте с окружающим его хаосом. Это конституирующее действие, выводящее совершенно изолированного ранее субъекта к человеческому сообществу, становится связующим звеном, обеспечивающим переход от самоконструирования экзистенциалистского субъекта к надсубъектной конструкций трансцендентального «я».

Учение о человеке как о «действующем существе», которое было разработано, главным образом, усилиями Джемса, Дьюи и англичанина Шиллера, находит своего новейшего приверженца в лице Гелена. Он исходит из тезиса Ницше о том, что человек — это «неопределившееся животное», т. е. он является существом, полным недостатков, существом, которое только должно сформироваться в процессе своего действия; что человек «миро-открыт» и потому еще только должен сам сформировать свой мир.

Вне всякого сомнения, к этой же области, расположенной между иррационализмом и прагматизмом, относится и марксистская теория человека. С одной стороны, здесь налицо тот материалистически понятый экономический процесс, который берется в постоянном диалектическом развитии и принципиально определяет бытие человека. С другой стороны, решающее требование марксизма к человеку — преобразовывать и формировать мир в процессе творческого труда. Маркс пытается понимать человека как существо, производящее себя самого и свой мир. Человек сознательно становится тем, кто сам определяет себя в своей свободе и в силу своей свободы накладывает свой отпечаток на мир, покоряя его технически, причем такое формирование мира неизбежно направлено от отдельного человека к обществу.

Итак, в прагматических философиях человек предстает уже как активное, формирующее, конституирующее существо. А отсюда совсем недалеко и до чистого трансцендентализма.

Собственно говоря, в трансцендентализме трансцендентальный субъект, который отныне будет общезначимо определять сущность человека, тоже может представать в самых различных формах.

На первой ступени в нашей системе здесь будет стоять тот образ мышления, который еще полностью связывает трансцендентальный акт конституирования с субъектом — будь то человеческое или какое-то глубже лежащее бытие. Это характерно для Хайдеггера. Его мышление, постоянно направленное на прояснение трансцендентальных структур человеческого существования, еще полностью находится во власти представлений о творческих первосилах, из которых возникает трансцендентальный акт, проект «в-мире-бытия». Потому и время, и история у него еще играют столь важную роль, потому еще уделяется большое внимание элементам исторической фактичности и уникальности. Потому трансцендентальное конституирование еще полностью имеет характер «проекта», а не самоупрочивающейся структуры.

Даже то, что Хайдеггер распространил такой трансцендентальный подход на «фундаментальную онтологию», не противоречит указанной основной тенденции. Ведь бытие, которое, согласно Хайдеггеру, проясняется в человеке, не имеет совершенно никакой жестко заданной структуры, а наоборот, само исторично. Существование человека связано с этим надындивидуальным бытием существенной связью, оно открыто для бытия и способно воспринять его язык. Человек — это место прояснения бытия. Он уже не хозяин бытия, как в экзистенциализме и прагматизме, а, скорее, «пастырь бытия». Трансцендентально-онтологические структуры, тем самым, происходят из более глубинного слоя, который отодвигается за субъекта. Однако всякое фиксированное понимание этого «бытия сущего» избегается. В этом отношении для Хайдеггера также примечательно, что в прояснении основных трансцендентальных структур центральную роль играют первоначальные настроения и самочувствования, а не, главным образом, дух, как в более поздних, с точки зрения нашей системы, формах трансцендентализма. Человек не должен пониматься как в первую очередь мыслящий субъект, создающий путем синтеза в мысли формы своего мира. Напротив, он должен пониматься как «себя-чувствующее» существо, которое в своем «себя-чувствовании», строя проекты, включает самое себя в спроектированные, исходя из бытия, структуры.

У другого философа-трансценденталиста, Гуссерля, эти преходящие исторические моменты, которые у Хайдеггера еще столь крепко связывают трансцендентальный акт с действительностью, отходят все дальше на задний план. Гуссерль категорически отверг продолжение своего учения Хайдеггером. Подлинную задачу философии он видит, скорее, в исследовании наиболее общих трансцендентальных структур сознания. Даже если поздний Гуссерль и уделял больше внимания историчности наиболее общего проекта мира, все равно такой склонности у него отрицать невозможно. Согласно Гуссерлю, мир, который представлен как конституированное образование, тоже связан с неким пунктом, откуда исходит конституирование, но специально вопрос о фактичности и исторической данности этого исходного пункта не поднимается; он отходит на задний план, а на переднем плане стоит системный анализ сущностных структур и сущностных типов мирообразования.

Одновременно Гуссерль отодвигает на задний план и «себя-чувствование», играющее столь большую роль в подходе Хайдеггера, и освобождает место конституирующим актам сознания — место, которое, правда, яснее структурировано, но более абстрактно и более удалено от существования, от экзистенции. Конечная цель гуссерлевской редукции к чистому сознанию — это еще не единый, логический, трансцендентальный субъект неокантианцев. Напротив, ее следует понимать как свободную активность связанных в «интерсубъективность» субъектов, которые, как находящиеся в коммуникации монады, интенционально конституируют мир.

На следующей ступеньке нашей системы в современной философии стоит неокантианство. В его крайней форме, прежде всего у Когена, трансцендентальный акт совершенно не зависит от какой-либо временности и историчности. У Виндельбанда посредством такого акта конституируется прямо-таки надвременное царство абсолютно значимых ценностей. Посредством этого конституирования Виндельбанд хочет выступить против любого релятивистского растворения человека в истории — ведь, исходя из вечно значимых ценностей, обосновывается также стоящий над потоком времени образ человека. Субъективный и исторический характер трансцендентального акта, таким образом, утрачивается все более и более, зато усиливается и укрепляется его логическая структура.

Итак, здесь мы видим в образе трансценденталистского восстановления всеобщих структур порядка такое развитие, которое точь-в-точь противоположно ранее рассмотренному их разрушению. Если при разрушении за жестким объективным порядком следует плюрализм разрозненных индивидов, а затем — иррациональный жизненный поток, то восстановление начинается в рамках трансцендентализма прежде всего творческим проектом, исходящим из иррационально-историчной первоосновы. Потом проект находит свои корни в новом плюрализме структурированных субъектов, и, наконец, эти субъекты соединяются в четкий образ единого трансцендентального субъекта, который отныне и проектирует мир.

Остается последняя ступень. Если дальше проследить укрепление трансцендентальных структур, то выявится, что они все больше и больше утрачивают конституированный характер, то есть постепенно отделяются от своего происхождения и становятся самостоятельными. Они, в противоположность субъекту, обретают объективное, независимое значение. Субъект подчинен им. Тем самым, мы приходим к объективному идеализму.

Для нашего времени примечательно, что до крайнего объективного идеализма дело доходит лишь в очень редких случаях. Больше всего при этом опираются на немецкий классический идеализм, в первую очередь — на Гегеля, но значение отдельного субъекта никогда не принижается так же сильно, как у него.

Примером могла бы послужить картина человека, разработанная Шпрангером. На него, как на ученика Дильтея, конечно, оказали влияние идеализм и иррационализм. Однако он сильнее развил именно те элементы, которые у Дильтея тяготеют к объективному идеализму.

Прежде всего, он попытался выяснить отношение между субъективным и объективным духом. Культурные формы, которые порождает дух, объективируются, укрепляются и представляют, таким образом, противостоящий субъекту самостоятельный мир, с которым он находится в конфликте. Идеальные формы этой встречи субъекта с миром объективного духа становятся «формами жизни». Каждая из них представляет определенный сектор культуры (науку, религию и т. д.), а потому категорически не исключает другие, но в каждом отдельном случае центр тяжести лежит в каком-то одном секторе. Между человеком и объективной культурой, таким образом, существует фундаментальная взаимосвязь.

И у Литта человеческий индивидуум тоже противопоставлен жестко фиксированному набору порядков и структурных образований, в которых «объективирует» себя человеческое сообщество. Общие опыты, волеизъявления, деяния и убеждения взаимно дополняют друг друга, образуя некое целое, переживающее каждого индивида в отдельности и в ходе передачи из поколения в поколение все более и более прибавляющее в «плотности» и крепости. Эта структура того, чему обязательно нужно следовать, устанавливает пределы произволу индивида. Ни Шпрангер, ни Литт, ни остальные мыслители, которые сегодня отталкиваются от немецкого классического идеализма, не доводят эту самостоятельность объективного духа до крайности. Всегда остается живое взаимодействие, взаимовлияние между индивидом и культурными формами. Но если последовательно пройти по намеченному здесь пути до конца, мы окажемся в точке, где формы объективного духа уже полностью отрешаются от всякой историчности и субъективности и существуют в абсолютном царстве, по ту сторону всякого изменения. Тем самым, наш круг замкнется. Мы снова окажемся перед нашим первым основным типом — перед подчинением человека объективным сущностям и ценностям. Восстановление форм и норм достигло своей цели.

Кратко намеченную здесь связь различных типов современной философской антропологии мы теперь более подробно, в деталях, проследим в последующих главах, причем в первую очередь коснемся исторической базы соответствующих направлений.

Часть I. ПРИВЯЗЫВАНИЕ ЧЕЛОВЕКА К ОБЪЕКТИВНЫМ ПОРЯДКАМ
ТРАДИЦИОННАЯ КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА

Связывание человека с заранее заданными общезначимыми сущностными порядками на протяжении многих веков было предпосылкой всякого антропологического мышления. Собственно говоря, только в новое время такой взгляд на вещи был решительно подвергнут сомнению. Тем не менее этот подход по сей день остается одним из определяющих в дискуссиях, посвященных поиску подходящей концепции человеческого бытия.

Исторические предпосылки

Прежде чем перейти к более точному определению понятия «традиционность» применительно к современной антропологии, нам хотелось бы кратко проследить историческое развитие «традиционной» картины человека в самом широком плане, начиная от учений великих классиков-систематизаторов древности и средневековья.

Традиционная картина человека существенными своими аспектами обязана философии Платона, которая уже была подготовлена вопросами Сократа о сущности человека. Человек у Платона принципиально соотнесен с надвременным миром идей и сущностей, из которого происходит душа и к которому она устремляется. Душа для Платона — это невидимая, духовная, внеземная сущность. И хотя он признает существование также других частей души, которые более отягощены чувственным, все равно духовной части души, вне всякого сомнения, отводится значительно более важная роль. Ведь чувственное для Платона — это всего лишь нечто темное и таинственное, даже, в основе своей, не-бытие. Тело толкуется как нечто, по существу, негативное. Оно — источник постоянных помех, поскольку необходимо питаться, поскольку возникают болезни, желания, тревоги и опасения, страсти и т. д. Все это препятствует развитию подлинно духовного бытия.

Человек в своих основных чертах характеризуется подчиненностью миру идей. Его подлинная сущность дана как нечто вневременное, находящееся по ту сторону всего преходящего и всякого исторического становления, в объективности своего всеобщего бытия. Дух возвышается до созерцания идей благодаря тому, что чувственно данные предметы вызывают припоминание идей, которые были восприняты в предшествующем существовании. Цель человеческой жизни — во все большем приближении к высшей идее, к идее Блага.

Отлично характеризует такой приоритет ценностно-всеобщего понимание любви у Платона. Любима, в сущности, не другая личность как нечто индивидуально-неповторимое, а некая ценность, некое совершенство, которое воплощает в себе эта личность. Даже если понятие отдельной личности у Платона полностью и не исключается, оно все же остается где-то на заднем плане в сравнении с безличным миром идей, в сравнении с надличностным Прекрасным и Благом.

Душа бессмертна, поскольку состоит в существенном родстве с надвременными идеями. Одно из платоновских доказательств бессмертия основывается именно на этой посылке. Душа подлинно «у себя дома» только при созерцании вечных сущностей и, наоборот, теряет себя и блуждает, когда благодаря чувственному восприятию вступает в контакт с миром превращений и изменений.

У Аристотеля акценты расставлены несколько иначе. Наряду со всеобщей сущностью человека у него гораздо сильнее вырисовывается индивидуальная единичная субстанция. Для понимания основных черт традиционной картины человека здесь важно подчеркнуть, что речь на самом деле идет лишь о некотором смещении центра тяжести, но никоим образом не о существенном различии между концепциями Платона и Аристотеля. Верно, что у Аристотеля идея сильно связана с миром, с единичной субстанцией. «Вторая субстанция», всеобщая сущность больше не существует отдельно от пространственно-временного мира, отдельно от «первой субстанции», от индивидуального ядра. При этом всеобщая сущность отнюдь не утрачивает своего решающего влияния. Даже если всеобщее проявляется индивидуально, оно все равно остается определяющим в своей всеобщности. Человек у Аристотеля, так же как и у Платона, имеет всеобщую, вневременную, субстанциональную и сущностную природу.

Основополагающим для аристотелевской картины человека является различение формы и материала, акта и потенции. Душа есть форма тела. Она, в свою очередь, включена в объективную связь бытия форм и порядков. Все формы связаны с высшей формой, с формой форм, с Богом. Все сущее стремится, в конечном счете, к этой цели и подчиняется ей. Можно ли сказать, что у Аристотеля Бог имеет некие личностные черты? Едва ли. Скорее, Бог выглядит у него как высший, объективный и безличный принцип формы.

Форма является вечно всеобщим, второй субстанцией. То, что делает вторую субстанцию первой, а всеобщее — индивидуальным, — это материя. Благодаря тому, что форма вторгается в чувственный мир пространства и времени, она становится чем-то конкретным и индивидуальным. Живой человек, таким образом, всегда является единством формы и материи, как и вообще все в пространственно-временном мире. Однако принцип формы, вне всякого сомнения, играет определяющую роль.

Душа структурно делится на три части — вегетативную, сензитивную и рациональную, причем рациональной подчинены остальные части. Так как Аристотель в некоторых местах приписывает бессмертие только этой части души, по сей день неясно, признавал ли он вообще бессмертие личности.

Если Аристотель вернул сущность человека из платоновского наднебесного мира идей на землю, правда, не позволяя ей растворяться в суете земной временности, то Плотином она вновь была вознесена на небеса, или, по крайней мере, полностью привязана к ним. Он вновь обращается к четкому объективному строю сущностей, который простирается от ничто до Высшего Бытия и Единого. Чувственно данная материя как наиболее низкая ступень — это мрак и тьма, не имеющая ни порядка, ни оформленности; это совокупность злого. Высшие принципы, душа и, в конечном итоге. Единое являются — по возрастающей — все более реализующим себя Благом, Светом, Ясностью, Упорядоченностью, Творчеством.

Таким образом, определяя человеческую душу, Плотин отворачивается от низших ступеней, в первую очередь — от чувственно данной материи, и ориентируется на Чистейшее и Высочайшее. Правда, в посюсторонней жизни такое возможно лишь изредка и ненадолго, на миг. Однако душа еще здесь должна подготовить себя и научиться обращаться к духовному — ведь в противном случае в момент смерти она будет к этому не способна, и ей придется вновь связываться с телом.

Человек имеет свое четко установленное место в сущностном порядке — как раз посередине между животными и богами. Это положение и определяет его собственное бытие. Душа не есть ни материя, ни форма какого-либо материального тела — напротив, это сущность, а сущность вечна. Ее родиной является надвременной умопостигаемый мир.

Еще в античные времена такое представление о сущности человека — в том виде, в котором оно было выдвинуто Сократом, Платоном, Аристотелем, Плотином и развито их последователями, — подверглось ожесточенным нападкам. При этом главной идеей, противопоставлявшейся ему, была идея индивидуальности, восстающей против объективных сущностных порядков. Она нашла свое выражение в таких философских течениях, как софистика, скептицизм и эпикуреизм. Однако в греческом мире эта идея индивидуальности еще не смогла вырваться на простор и развернуться в полной мере.

Только в христианстве, будучи связанной с религиозной темой неотъемлемости отдельной души, эта идея обретает основополагающее значение. Личностное понимание Бога, личностная любовь, индивидуальное бессмертие, грехопадение, искупление и спасение — вот элементы, которые в первую очередь пришли в резкое противоречие со всеобщностью и безличностью античного строя сущностей. Несомненно, величайшая заслуга христианских средних веков состоит в том, что они свели воедино оба противоречащих друг другу основных мотива.

Надо четко представлять себе, что дало возникшее христианство для решения философской проблемы человека. С одной стороны, бытие человека теперь связывалось с подлинной трансценденцией, с другой — это происходило таким образом, что в результате отнюдь не обесценивались его естественные связи. Таким образом, вполне позволительно сказать, что здесь произошел синтез противоположностей посюстороннего и потустороннего, встречавшихся в известной мере уже в Древней Греции, синтез аристотелевского и платоновского.

Однако настоящее «опровержение античности» христианством состояло, вообще говоря, не в этом. Оно заключалось в обнаружении уникального, неповторимого, а значит, историчного в человеке, что действительно представляет собой революционный элемент. Личность человека в ее индивидуальности не может быть выведена из всеобщей сущности, она производна от своего положения в космосе, объективно предопределенного. Принципиально чуждая античному миру историчность впервые проявляется в христианстве, пусть даже она и выступает здесь первоначально лишь как религиозное учение о спасении.

Эти элементы уникально-личностного и неповторимо-исторического представляют собой мину, которая грозит взорвать все жесткие порядковые структуры античной онтологии. И хотя настоящий взрыв произошел лишь в новое время, потребовалась затяжная и довольно ожесточенная борьба, чтобы укротить эти революционные элементы и включить их в великий синтез средневековья.

Так, в первые столетия христианства на сцену выходят мыслители, которые отчаянно сражаются против греческой философии, — в частности, Татиан и Тертуллиан, назвавший философию матерью ереси. В противоположность им, Климент Александрийский и Ориген предприняли первые попытки синтеза христианства и греческой философии. Согласно им, христианство как полная истина противостоит учениям античности не как простым заблуждениям, а как частным истинам. В христианском учении они видели завершение греческой философии, в языческой мудрости — подготовку христианства. Дальше по этому пути пошли Василий Великий, Григорий Назианзин, а также Григорий Нисский.

Первый великий синтез осуществил Августин. Хотя здесь и прослеживается соединение основных элементов христианства и античности, все же далеко не случайно, что в более поздних францисканско-августинистских течениях средневековья вновь и вновь появляются тенденции, направленные против схоластической онтологии, испытавшей влияние онтологии аристотелевской. Акцент на уникальность человеческой личности, признание главенства за любовью и волей, подчеркивание значения божественной милости и, даже вполне можно было бы сказать, выдвижение экзистенциальных категорий, — все это у Августина есть, и оно — неоспоримо. Разумеется, нельзя забывать, что у него решающим значением все же обладает еще всеобщий строй объективных сущностей. Но если этот объективный мирострой все более и более будет отходить на задний план (что, кстати, и произошло у представителей августинистско-францисканского движения), то не окажется ничего удивительного в том, что результатом станут индивидуализм и номинализм. Так, в конце средневековья Дунсом Скоттом и Оккамом уже была подготовлена почва для полного разложения основанной на сущностях картины человека в философии современности. Индивидуализм и номинализм стали всего лишь первоначальными ступенями для последующих направлений — субъективизма, идеализма, релятивизма, иррационализма и т. д. В этом отношении весьма примечательно, что в новое время возникает и религиозное движение — протестантизм, — которое желает устранить из христианства все элементы греческой онтологии, полагая, что таким образом ему удастся вернуть подлинный, первоначальный характер картины человека. Показательно, что Лютер — через Габриэля Биля — был последователем Оккама и, тем самым, продолжателем францисканско-августинистского направления. Однако если в августинизме коренится тенденция, в своей крайности направленная против основанной на сущностях картины человека, то он столь же сильно повлиял на мыслителей, которые в средние века разрабатывали и продолжали развивать эту основанную на сущностях картину. Развитие идет через Скота Эриугену, Ансельма Кентерберийского к Альберту Великому. Сюда же следует добавить важное влияние арабов. Однако подлинной вершины эта тенденция достигает в учении Фомы Аквинского.

Решающее значение основанной на сущностях картины человека у Фомы заключается в утверждении, что субстанция духовной души — индивидуальна. Эта проблема не получила однозначного решения у Аристотеля и в результате стала отправным пунктом для авэрроизма. Тем самым, основная идея христианства об уникальности и неразрушимости человеческой души слилась воедино с идеей объективного сущностного миропорядка.

Правда, принципом индивидуализации у Фомы, так же как у Аристотеля, еще является материя. Душа и здесь тоже выступает формой тела, хотя основной акцент делается уже не на форму, а, скорее, на единство формы и материи, души и тела. Подлинная субстанция и личность — это единство: душа в ее субстанциональном единстве с телом. Разумная душа, правда, может отправлять функции чисто духовной жизни, даже если она и отделена от тела; но в этом состоянии она не является полноценной личностью, поскольку не способна отправлять витальные функции. Человеческая душа, следовательно, сотворена для того, чтобы жить в единстве с телом, это ее естественное предназначение. А если так, то этому вполне соответствует представление, согласно которому бессмертна, собственно, в конечном счете, не одна только душа, но единство души и тела, ибо, по христианскому учению, существует также воскрешение плоти.

Душа — это принцип не только духовно-моральной жизни, но и принцип жизни сензитивной и вегетативной. Она даже является принципом телесности. Следовательно, в том единстве, которое представляет собой человек, есть лишь одна форма. В первую очередь в этом и заключается различие томистского учения и францисканско-августинистской школы, которая отстаивала множественность форм в человеческой сущности.

Субстанциональность и сущностная оформленность человеческого бытия представляют собой один из основных устоев антропологии томизма, другим же является решительная привязка человека к объективно предзаданным порядкам бытия. Все сущее имеет в мирострое свое совершенно определенное место. Это место задано ему через посредство его неизменной, вневременной сущности. Форму и норму человеку задают, таким образом, тоже фиксированные порядки. Мирострою бытия соответствует столь же четко определенный мирострой ценностей. Задача человека состоит в том, чтобы ясно познать эти порядки и принять их, войти в них. Он должен с максимально возможной точностью реализовать свою сущность и благодаря этому занять свое место в космосе. Его деятельность определена объективно значимыми ценностными принципами. Он должен постоянно предпочитать высшую ценность низшей. Поэтому познание воли и действия строго запрограммировано. Таким образом, бытие человека во всех теоретических и практических аспектах в каждом случае связано с этим объективно-всеобщим сущностным порядком.

Разумеется, нельзя забывать об объективной общезначимости этих порядков, о том, что они возникли благодаря творческому акту Бога, имеющего личный характер, — Бога, который, с одной стороны, несет в себе вечные, неизменные сущностные принципы, а с другой — все же является живой свободной личностью. Включение человека в этот миропорядок предполагает его принципиальную греховность, что снова и снова требует проявления божьей милости. Здесь оба аспекта томистской картины человека теснейшим образом взаимосвязаны. Как задающая ценность личность Бога тесно связана с объективным миростроем в целом, так и человек, как субстанциональная отдельная личность, привязан к соответствующим объективным сущностям, не утрачивая при этом черт отдельной личности. И то и другое тесно переплетается.

Картина мира в традиционной философии, достигшей вершины своего развития у Фомы Аквинского, продолжала существовать и по прошествии средневековья — в различных философских течениях нового и новейшего времени.

Современность

Для того чтобы говорить о современных проявлениях картины человека, присущей традиционной философии, следует пояснить — что мы понимаем под «традиционной философией». Можно понимать ее, во-первых, в узком смысле — как неосхоластическую философию, или — еще более узко — как философию неотомистскую, которая отталкивается, в первую очередь, от традиции средневековья и от учения Фомы Аквинского, в особенности. Во-вторых, под традицией можно было бы понимать ту линию, которая ведет от Платона через Аристотеля, Плотина, Августина, Альберта, Фому к современным представителям философии, основанной на ценностях и сущностях. В таком случае мы будем строить свои рассуждения, имея в виду не столько определенный исторический материал, сколько живой дух этой единой, обширной традиции.

Третий, предельно широкий смысл понятия «традиционная философия» мог бы подразумевать, что мы вообще отвлекаемся от конкретики исторических экскурсов и прослеживаем лишь наиболее общие выделенные тенденции: главенство объективных порядков и сущностей, реалистическую установку и т. д.

В соответствии с этими тремя основными возможными трактовками традиционной философии мы намереваемся рассмотреть три вопроса: картина человека в неосхоластической философии; картина человека в философии сущностей и ценностей; картина человека в философии реализма.

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В ФИЛОСОФИИ СХОЛАСТИКИ

Весьма распространенная ошибка — полагать, что философия неосхоластики представляет собой единообразную систему, управляемую со всей строгостью из единого центра, что она жестко привязана к системе, заданной исторически, а поэтому лишена разнообразия, полноты и жизненности. Подробное изучение этого течения современности доказывает противоположное. В рамках неосхоластики существует множество различных противоборствующих течений. От неотомизма до суаресианства, от неоавгустинизма до неоскотизма — такова широта неосхоластического мышления. Однако, несмотря на все разнообразие и внутренние конфликты, оно твердо придерживается определенных основных принципов, что придает этой школе единство и завершенность. Мы далеки от того, чтобы рассматривать неосхоластическую картину человека во всей полноте и богатстве, так, как она представлена у всех адептов этого течения, — мы не в состоянии этого сделать. Мы намерены избрать лишь несколько главнейших мыслителей-неосхоластов и выяснить, опираясь на их учения, основную структуру неосхоластической антропологии[1].

По окончании средневековья, в XVI и XVII вв., схоластика переживает обновление. В дальнейшем ее влияние падает, и лишь во второй половине XIX века она снова оказывается на подъеме. Суть этого подъема — рождение современного направления неосхоластики. Главный толчок обновлению дала энциклика «Аэтерни патрис», с которой в 1879 году выступил папа Лев XIII. В ней выдвигается требование возрождения схоластической — в особенности томистской — философии.

Одна из важнейших школ неосхоластики — лувенская, которая была основана кардиналом Дезире Мерсье и вплоть до сегодняшнего дня развивается в духе его идей. Ее цель — связать аристотелевско-томистскую философию с данными современных научных исследований. Такой синтез отныне становится образцом для подражания в рамках неосхоластического движения. Вначале, пожалуй, внимание школы было сосредоточено на изучении истории средневековой философии, однако впоследствии она тоже переходит к философствованию, предполагающему системотворчество.

В антропологии существенный вклад здесь принадлежит самому Мерсье. Его публикации в области психологии имели целью навести мост между традиционной схоластической наукой о душе и точными методами современной экспериментальной психологии.

Лувенская школа существенно повлияла на французскую неосхоластику Гардея, Русело, Сертийанжа, Гарригу-Лагранжа, Жильсона и Маритена.

Философствование Амброза Гардея направлено прежде всего против номиналистского и волюнтаристского разрушения объективного строя сущностей. Хотя Гардей в некоторых отношениях испытывает влияние августинизма, он все же, по существу, отстаивает строгий томизм. Волюнтаризм, основными корнями которого, согласно Гардею, являются учение Дунса Скота и разрушение средневековой идеи миростроя, находит выражение в новое время прежде всего в учениях Декарта и Канта, а в последнее время во Франции — в учениях Бергсона и Блонделя. Против предпочтения ими субъективного и волевого, против их ориентации на имманентное и направлена главным образом его критика.

Здесь перед нами одновременно вырисовывается и центральная идея неотомистской философии. А именно: она, с родной стороны, резко отрицает модернистское разложение образа человека и, в противовес этому, недвусмысленно подчеркивает подчинение человека объективному строю сущностей с Богом во главе; однако, с другой стороны, она видит и опасность полного превращения человека в объект, включенный в эти надвременные порядки. Ведь это категорически противоречило бы фундаментальной идее христианства о непреходящей и неотъемлемой ценности каждой индивидуальной души. Таким образом, одна из основных проблем схоластического мышления (равно как и одна из основных проблем философии вообще) состоит в том, как сплавить воедино обе крайности —уникальный мирострой и субъективную индивидуальность. Гардей искал решение на пути подробного и тщательного изучения структуры души. Середину между крайним произвольным волюнтаризмом и односторонним безличным объективизмом он видит в том, чтобы акцентировать динамические факторы в человеческой душе, которые не вызывают абсолютного произвола личности, но всегда связаны с объективным царством порядков, ценностей, норм. В основе своей это — антагонизм античного и христианского наследия, который снова и снова дает о себе знать в неосхоластической философии в целом. Мы еще встретимся с ним далее.

В аналогичном направлении, по существу, движется мысль ученика Гардея Реджинальда Гарригу-Лагранжа. Он противопоставляет свой «методологический и критический реализм» современным направлениям, которые пытается трактовать как в корне эмпирически-сенсуалистические и номиналистски-конвенционалистские. А потому их представители не сознают — в том числе и в связи с концепцией человека — фундаментального факта умопостигаемости, интеллигибельности объективного бытия. Эта интеллигибельность не есть результат субъективности человека, создающей ее, — напротив, человек обнаруживает ее в объективной реальности. Он должен вести себя в соответствии с ней и ей подчиняться.

В данном положении выражен принципиальный реализм всего неотомистского философствования, отвергающего любые виды субъективного и объективного идеализма.

Этот примат метафизики бытия свойствен и для родственного по характеру мышления Антуана Сертийанжа. Согласно ему, возможно найти непосредственную разумность в сущности бытия и, тем самым, найти также разумную сущность человека. Эта сущность не зависит от каких бы то ни было изменений во времени и субъективного произвола.

Несмотря на это, следует указать, что у обоих названных томистов в понятии бытия обнаруживаются некоторые элементы динамики, которые указывают на влияние Бергсона, что подтверждает актуальность проблемы, названной нами выше. Конфликт устойчивого миростроя и динамики остро дает о себе знать и здесь.

В равной степени был подвержен влиянию Бергсона и даже являлся в прошлом его учеником Жак Маритен — пожалуй, известнейший на сегодняшний день неотомист. Односторонний иррационализм Бергсона сковывал его недолго: он вызвал у Маритена ответную реакцию рационально мыслящего интеллекта. Наставником на этом новом пути для него становится Фома Аквинский. Однако Маритен видит в нем не просто антииррационалиста, который освобождает его от влияния Бергсона. У Фомы сохраняется живое противоречие рационального интеллекта и иррационализма, эссенциализма и экзистенциализма, объективного и субъективного движения (все та же наша проблема!). Учение Фомы представляет для него середину между этими двумя крайностями, во власти которых оказалась философия нового времени. Подлинная томистская философия устраняет такую односторонность. Она не впадает в крайний эссенциализм, нашедший свое выражение в рационализме Декарта, Лейбница, Спинозы или объективном идеализме Гегеля. Все названные философы, согласно Маритену, испытали сильное влияние Платона, видят только потусторонний мир сущностей и забывают поэтому о реальности индивида. Томизм не впадает в другую крайность — в иррационализм либо экзистенциализм, которые находят свое выражение, соответственно, в учениях Шопенгауэра, Ницше, Клагеса, Бергсона, в первом случае, и в учениях Сартра, Ясперса, Хайдеггера — во втором. Все они забывают о сущности ради голого существования. Маритен ищет, вслед за Фомой, синтез обоих принципов. Человек — чистая идея и сущность, но он и не представляет собой только лишь изолированного индивида. Он — личность и, как таковая, обладает, с одной стороны, уникальным, не смешиваемым ни с чем другим, непреходящим бытием. С другой стороны, он связан с объективным миростроем и, в конечном счете, с Богом.

Так субстанциональность личности и идея абсолютно значимых порядков в равной степени оказываются краеугольными камнями неотомистской антропологии. Маритен в своей философии особо подчеркивает приоритет онтологической проблематики перед гносеологической, что означает решительное противостояние современным идеалистическим и субъективистским тенденциям. Философское развитие идеализма нового времени означает, по его мнению, антропоцентризм, который нужно преодолеть вновь. В связи со спором между Маритеном и экзистенциалистами интересно отметить, что он называет Фому Аквинского «по преимуществу экзистенциалистом», полагая, что у него существование, экзистенция является центральной проблемой для философствования (это аспект, на который указывает и Жильсон). Конечно, экзистенция здесь включена в объективные связи сущностей и не становится такой односторонней, как у современных экзистенциалистов.

Если исходить из наиболее общих исторических предпосылок, получается, что почти у всех этих неотомистов гилеморфизм является основополагающей концепцией для антропологического рассмотрения (как и для онтологического в целом). Человек состоит из формы и материи, душа — это существенная форма тела; именно эта духовная душа и есть единственная форма человеческого бытия. Душа человека — это бестелесная субстанция, которая сохраняется вне зависимости от обмена веществ в организме, от жизненных процессов, производит в севе психическую жизнедеятельность, несет ее в себе и оживотворяет организм. В соответствии с тремя ступенями Жизни, различаются витальная душа, чувственная душа и разумная (или духовная) душа. Пожалуй, речь в данном случае идет не о трех разных реально наличных принципах. Человеческая душа проста и духовна, она представляет собой единую форму, которая здесь лишь по-разному выражает себя на различных ступенях.

В немецкоязычных странах мы тоже можем найти представителей неосхоластики, но — лишь немногих. На основе исторического анализа средневековой философии, осуществленного прежде всего фон Гертлингом и Грабманном, в скором времени тоже развились систематические исследования в духе схоластики.

Важными работами в антропологически-психологической области мы здесь обязаны, среди прочих, Йозефу Гайзеру, во многом способствовавшему соединению идейного наследия схоластической традиции с результатами современного научного исследования. Так, например, он показал, что аристотелевско-томистское понимание взаимосвязи души и тела тесно соприкасается с современным толкованием этой проблемы в психологии, отстаивающей идею целостности. В этой связи он подвергал критике учение об их взаимовлиянии как недостаточное и неудовлетворительное, поскольку оно не соответствует существенному единству души и тела. Современная психология, которая, идя собственным путем, глубоко постигла идею целостности, нуждается, по мнению Гайзера, в оплодотворении ее философскими идеями схоластики, чтобы она действительно отвечала бытию человека, наделенного душой и духом.

Проблема соотношения объективности миростроя и субъективности личности, которую мы встречаем уже во французском неотомизме, занимает центральное место и в мышлении Теодора Штайнбюхеля. С одной стороны, человек призван подчиняться объективному миропорядку, благоговейно принимать и признавать его существование, смысл и требования, а тем самым, признавать и свою собственную включенность в него, а также своеобразие различных порядков и отношение соподчиненность между ними. С другой стороны, этим порядкам противостоит индивидуальная, свободная личность. На объективное царство сущностей и норм направляется активность персонального волеизъявления свободного человека — как существенно нравственная его позиция и как его осмысленная деятельность. Таким образом, ни порядок бытия, ни человек, который должен жить в нем и реализовывать его, не представляют собой чего-то застывшего и закостенелого. Человек — не человек вообще, это — конкретная индивидуальность и духовное существо. Он должен реализовать порядок бытия и может воплотить его в реальность, только пребывая в своих исторически меняющихся ситуациях. Существование конкретно-исторического человека всегда характеризуется одновременно и порядком бытия в целом, и какой-то исторической ситуацией. Индивидуальность человека точно так же не исчезает в объективном мирострое, как не может быть им субъективистски разрушен и мирострой. Человек не является существом, которому дозволено в дерзкой заносчивости своего «я» пренебрегать законом миропорядка. Свобода человека—это отношение к своей сущности как к бытию, определенному миропорядком, причем бытие это само приемлет такое свое определение. Однако те порядки, которые определяют человека, — это не абстрактная безличная природа. Они возникают и обретают свое внутреннее единство благодаря живому Богу, имеющему личные черты. В порядке бытия человек в конечном итоге обнаруживает того, кто упорядочивает бытие.

Опасности, которым подвергается антропология из-за индивидуалистского разложения объективного сущностного миропорядка в современной философии, отмечаются также Иоганнесом Б. Лотцем. По его мнению, уже в самом чрезмерном акценте на антропологической проблематике сегодня кроется односторонность. Безусловно, вопрос о человеке в некотором смысле представляет собой один из самых значительных в философии, но все же раньше он не представлял собой абсолютно важнейшей и центральной проблемы. Мысль античных философов вращалась вокруг космоса или природы, покоящейся в себе, человек же рассматривался только включенным в эту связь, как момент ее. Для философов средневековья человек был составной частью исходящего от Бога миропорядка. Только в новое и новейшее время, после разрушения этого космоса и миропорядка философия становится антропологией. Но при этом возникает угроза разрушения общей сущности человека — с одной стороны, потому, что философия жизни в духе витализма сводит человека к иррациональным силам, а с другой — потому, что его бытие ограничивают только способом существования, а это обкрадывает человека, лишает его полноты содержания. Это, однако, превращает антропологию в антропологизм.

Чтобы, в заключение, еще раз окинуть взглядом общую картину, кратко скажем о философском учении Йозефа Ленца. Он исходит из того, что аристотелевско-схоластическая философия свела свои воззрения на природу человека, а тем самым, и на его положение в космосе, к формуле «разумное животное». Смысл этой формулы заключается в утверждении, что человек, во-первых, как чувственно данное существо, есть телесная природа, которая, благодаря телу, причастна материи; что он, во-вторых, благодаря чувственной душе, причастен к жизни растений и к чувственно-инстинктивному у животных; что он, в-третьих, благодаря духовному разумному принципу, обладает самосознанием и сознанием мира, равно как и свободой, личными чертами, индивидуальным характером и способностью жить в. обществе, чем принципиально отличается от животных, и, будучи подобием Бога, он причастен царству божьему и повернут к нему лицом.

Таким образом, человек — это микрокосм, который причастен всему ступенчатому строю бытия. При этом важно, что различные «ступени» в человеческом бытии не соединены как-то, скажем, механически, чисто внешним образом, но образуют внутреннее субстанциональное единство. Устойчивый объективный порядок и субстанциональность человеческой личности вообще представляют (как мы это уже неоднократно наблюдали) два краеугольных камня традиционной антропологии. Тело и дух-душа — это две весьма несовершенные, неполные, незавершенные субстанции в человеке, два частичных принципа совершенной субстанции. Дух и душа взаимосвязаны в силу единства человеческого сознания, которое охватывает чувственную духовную жизнь, а кроме того — в силу единства всего человеческого бытия в целом. Они, практически, даже тождественны, совпадают, — и такая духовная душа существенно связана с телом, из чего проистекает целостность человека.

Объективный миропорядок сущностей и норм с Богом во главе и включенная в него субстанциональная духовная личность человека — это, собственно, одна и та же постоянная тема, вокруг которой все время вращается неотомистское мышление. Анализируя разработку этой идеи миропорядка и души как субстанции в неотомизме, не следует, конечно, забывать, что картина человека здесь столь же фундаментально определяется такими христианскими понятиями, как грехопадение, спасение, проклятие, милость и т. д., — т. е. всеми такими элементами, которые решительно противятся какому бы то ни было включению их в общие связи. Однако, несмотря на то, что эти элементы как таковые нельзя охватить единой общезначимостью, ибо они имеют явно уникально-историчный характер, им здесь все-таки придается не столь важное значение, чтобы от этого началось разрушение объективного строя сущностей. В этом — одно из самых существенных различий между католической и протестантской концепциями. Впоследствии эти аспекты обретают центральное положение, становятся альфой и омегой, и отсюда необходимо возникает отказ от идеи миростроя. Поначалу же эти идеи выступают в синтезе.

Можно было бы назвать еще многих значительных представителей неотомистского направления — в первую очередь в Италии (где мы, наряду с «заповедником» томистского философствования в Риме, выделим еще миланскую школу, имевшую влияние прежде всего благодаря психологическим работам ее руководителя Агостиньо Джемелли), далее — в Испании, а также в Латинской Америке. Однако нам придется ограничиться названными.

Мы уже отмечали выше, что, наряду с неотомистским направлением в узком смысле, в рамках традиционной схоластики развиваются и другие направления. Но и здесь мы тоже ограничимся тем, что назовем лишь несколько типичных представителей.

Так, Иоганнесу Гессену кажется весьма сомнительным произведенный Фомой синтез аристотелизма и христианства, поскольку он в своем философствовании исходит прежде всего из Августина, который связывал христианство с платонизмом. В аспекте антропологии это означает включение человека в живой конфликт между существующим миром ценностей и отдельной персональной душой. В этом не было бы ничего принципиально нового в сравнении с неотомизмом, если бы здесь не акцентировался момент конфликта и противоречивости индивидуальности и всеобщности, тогда как у мыслителей, находящихся под влиянием Фомы, больше подчеркивается элемент включенности индивидуума во всеобщие порядки (хотя и не растворения в них!).

Гессен вообще указывает на принципиальное различие греческой и христианской картин мира и человека. Это различие, по его мнению, основывается на различии стилей мышления: статически-эстетическому мышлению греков противостоит динамически-этическое мышление Библии. Там — интеллектуализм и идеализм, здесь — волюнтаризм и персонализм. Конечно, мыслители средневековья — и прежде всего Фома Аквинский — пытались синтезировать оба этих начала. Однако их синтез нельзя считать окончательным. Основополагающие идейные мотивы, в действительности, не приближаются друг к другу, а сохраняется их принципиальная враждебность и противоположность. Поэтому, по мнению Гессена, требуется снова и снова осуществлять попытки синтеза христианства и философии. Для нашего времени лучшие возможности предоставляет платонианско-августинистская философия.

В аналогичном смысле действует сегодня Мигель Федерико Шьякка. На его мышление оказали влияние, кроме Платона и Августина, прежде всего Паскаль, Розмини, Блондель и Джентиле. Шьякка своим христианским спиритуализмом резко подчеркивает конфликт, в котором находятся основные моменты христианства и античности. Дух для него — это реалия, которой греки в подлинном смысле еще совершенно не знали. Дух — глубоко христианское понятие. Человека нельзя определять только как разумное животное. Он должен определяться как духовное животное. Дух шире и объемнее, чем разум, и не может быть сведен к нему. Это христианское понятие духа означает освобождение от заранее заданного господства абстрактного, рационального, всеобщего, от того, что принципиально искажает конкретно-реальное. Личностный дух, во всех своих актах доказывающий живое существование творческой личности, не может быть втиснут в рациональную схему. Здесь также кроется самая глубокая причина, по которой Шьякка отвергает аристотелизм. Аристотель, по его мнению, был философом разума, науки, тогда как Платон — философом духа и живой идеи. Мы — платоники, говорит Шьякка, поскольку мы сторонники философии духа, а не естественной науки и поскольку мы верим, что только философия духа может быть философией христианской. Картина человека у Шьякки определяется, им образом, конфликтом объективно-сущностных платоновских элементов и личностных моментов христианского духа. В том же направлении движется в Италии мысль Карлини, Гуццо и Стефанини.

Идея живого конфликта, происходящего в сущности человека, явственно представлена также у Романо Гвардини. Она, как главный мотив, проходит через большинство его работ, написанных под влиянием августинистско-францисканской традиции. Человеческая жизнь, по его мнению, представляет собой некое единство. Когда мы живем, мы постигаем себя окруженными противоположностями и действующими в них. Мы скроены из противоречий и развиваемся, раскрываем себя в них. Гвардини называет некоторые противоречия, выполняющие конституируюшую роль по отношению к человеку: человек — это «статистическая конструкция» и акт, действие; это длительно существующее постоянство и изменчивость, превращение; это форма и разнообразие; это упорядоченность и спонтанность. Причем эти противоположности всегда находятся в состоянии острого противоборства друг с другом. Одна из них никогда не выступает в отдельности; один из полюсов с самого начала предполагает наличие противоположности, содержит ее в себе. Однако два таких полюса не могут и слиться в каком-то синтезе, в некоем высшем Третьем. Напротив, они всегда сохраняются как таковые, в чистом виде.

В свою очередь, равновесие между обеими сторонами противоречия тоже только временно и формально. Уравнивание противоречий в силе — один из опасных моментов, которые обнаруживают себя в каждом живом отношении противоречивости; совершенное равновесие означает гибель, точно также, как «чистое» торжество одного из двух крайних полюсов. Все три варианта — гибельны. Гармоническое соединение противоположностей дано только в Боге, в человеческой жизни постоянно сохраняется динамический конфликт. Конфликтующие стороны никогда не бывают полностью равны по силе. Один из полюсов всегда перевешивает.

Перечисленные выше противоположности образуют как бы два ряда, каждый из которых отличается внутренним средством и являет собой некий основополагающий образ, тип. В конечном счете, существуют два основных типа жизни. Эти два типа принципиально аналогичны тем, на которые мы уже не раз наталкивались в неотомистском философствовании. Однако там они рассматривались больше в единстве, чем в конфликте. Гвардини снова и снова прослеживает каждое основное противоречие в своих работах, посвященных великим личностям в западной истории гуманитарного знания: от Сократа и Платона, Августина, Данте и Паскаля до Гельдерлина, Рильке и Достоевского. Он углубляет и поясняет здесь на исторических примерах то, что показал в своей философской системе.

Если теперь довести до крайности конфликт изменчивости, разнообразия, спонтанности, с одной стороны, и длительного постоянства, формы, упорядоченности, объективного миростроя, с другой, — то мы окажемся в ситуации, аналогичной той, в которой оказался средневековый августинизм, когда он упразднил объективный строй сущностей посредством номинализма. Есть некоторые мыслители — главным образом воспринявшие традицию августинизма, — которые доводят этот процесс до современности (разумеется, если смотреть через призму нашей системы!). Поэтому мы не будем включать таких мыслителей, как Макс Шелер, Петер Вуст и Габриэль Марсель, в этот раздел, посвященный традиционной антропологии. Мы скажем о них позднее, — когда обратимся к персоналистской или экзистенциалистской антропологии.

АНТРОПОЛОГИЯ В ФИЛОСОФИИ ЦЕННОСТЕЙ И СУЩНОСТЕЙ

К таковой относится и неосхоластическая философия: в ней тоже главную роль играют вечно значимые ценности. Поэтому предложенное разграничение имеет достаточно искусственный характер. Однако есть такие мыслители, которые, например, не имея ничего против томизма или схоластики вообще, тем не менее развивают свою философию независимо от этой традиции, хотя при этом и приходят к результатам, в значительной степени родственным.

Такую позицию занимает, например, Ганс Майер. Он не опирается только на схоластическую традицию (и недвусмысленно отрицает возможность воскрешения томистской системы), но в самостоятельном философствовании все же, по существу, солидаризируется с нею. Важно отметить, что у него преобладает взгляд на человека «сверху», «от духа», «от Бога». Человек выступает как высшее из живых существ на Земле, как венец доступного взору творения. Он связан с жестко фиксированным строем бытия и ценностей, с сущностным миропорядком и занимает в нем свое место, даже если он как личность, особенно — как уникальная душа в ее религиозной дальности — не поглощается этими всеобщими порядками. Человек имеет субстанциональную сущностную духовную природу, которая не подвержена изменениям во времени и в связи с происходящим вокруг. Эта духовная природа принципиально возвышает его над низшими ступенями бытия и связывает с Богом. Человек создан Богом и создан для того, чтобы стремиться к Нему. Такую сущностную картину человека Майер отстаивает в своих историко-философских работах, выступая против всех современных попыток ее разрушения. Всякая односторонность — например, доведенный до крайности акцент на низших слоях человеческого бытия в натурализме, выпячивание персоналистских и экзистенциалистских аспектов в соответствующих философиях, полное разложение иррационализмом индивидуальности человека в потоке становления или излишняя переоценка его трансцендентально-конститутивных функций в идеализме — все это Майером решительно отвергается. Правда, эти моменты представляют собой частные функции человеческого бытия, но они должны быть подчинены общей связи и рассматриваться в ней.

На аналогичном фундаменте, но со всеохватывающей типологической систематикой строит свою антропологию Алоиз Демпф. Его исследования базируются в значительной степени на культурно-социологических исследованиях и таким образом связывают антропологию со всей сферой культуры. Демпф пытается достичь «интегрального гуманизма», стоя на позициях критического реализма. Он явственно различает несколько составляющих в сущности человека, однако связывает их в теологическое целое. Как он заявляет, монистические частные аспекты корпористов, натуралистов, анимистов и спиритистов должны быть связаны в единое целое. При этом Демпф выступает против современного растворения субстанции в чистой актуальности. По его мнению, против такого актуализма сегодня должно возобновить активную борьбу мышление, связывающее себя с субстанциональными носителями, первопричинами, обеспечивающими целостность факторами и т. д. Ведь это мышление является родовым признаком определяющей позиции человека, основой для которой служит принцип второй субстанции, тот факт, что человек имеет вневременную сущность и в силу этого включен в объективный порядок. Таким образом, и здесь, наряду с субстанциональной духовной природой человека, имеет место его связанность с объективными сущностями. Демпф исходит из учения Шелера, возрождающего общезначимый космос ценностей.

Фриц-Иоахим фон Ринтелен тоже опирается на эту новую философию ценностей и укрепляет основные позиции в борьбе против современного релятивизма и субъективизма. Так, он отстаивает образ человека, определяемый аполлоновским духом, в противовес волюнтаристскому и виталистическому толкованиям человека. Согласно ему, основной признак нашего времени — то, что мы полностью отдали себя во власть формальной динамики земных сил и собственной упорной деятельности, происходящей по ту сторону любых духовных связей, короче говоря, — во власть «демонии воли». Активистское действие ставится выше смысла. Этот современный «голый» гуманизм желает знать только механистические и витальные процессы становления, упуская из виду несущие опоры имманентного духовного закона. При этом часто становление берется лишь формально-количественно, а качественные ценностные различия не принимаются во внимание.

В результате наше время характеризуется глубоким неверием, отсутствием тех значимых форм и образов, которые для человека античности и средневековья как раз и были основой согласия с миром. К ним, к возможности в совершенстве постичь их, относятся с недоверием, потому что жизнь изменилась: считают, что продолжать держаться за них означает проиграть. Такая продиктованная крайним динамизмом установка для Ринтелена тождественна номиналистической релятивизации всех ценностей и истин. Принято пренебрегать ценностями, нормами и законами, ибо их считают статичными и насилующими жизнь. Полагают, что общезначимое, стоящее над потоком становления, представляет собой, к сожалению, некоторое субъективное установление и зависит только от произвола субъекта.

Таким образом, рука об руку с динамизмом идет односторонний субъективизм. Однако, согласно Ринтелену, теперь было бы совершенно напрасным стремление выступать против этого перегиба в сторону иррационального становления, выдвигая взамен столь же одностороннюю рационалистическую интеллектуальность, как это часто происходит в наше время. Современность глубже всего страдает именно от того, что мы утратили единство, а в результате сплошь и рядом мечемся между выродившейся формальной интеллектуальностью и инстинктивным миром хаотической жизни. Утрачена чрезвычайно плодотворная серединная позиция между этими крайностями.

Из-за этого уже не удается постичь в первую очередь духовную личность человека: она либо насилуется в абстрактных рационалистических системах, либо растворяется в иррациональном потоке становления.

Ринтелен как раз и поставил перед собой задачу —показать, что Бог — это нечто совсем иное, чем приземленный, высчитывающий, формальный интеллект, направленный только на количественное. Он понимает под духом нечто нечувственно внутреннее, только и придающее всему сущему подлинный, объективный смысл, существенно формирующее его. Этот дух поэтому не находится в резком противоречии с жизнью, а надстраивается над ней и соединяется с ней в некое всеобъемлющее целое. Подлинный, полноценный дух обретает жизненность только в человеке, может произрасти действительно только в нем. Это «в человеке» и есть выражение связи духа и жизни, логоса и эроса. Дух характеризуется приматом смысловой определенности, позволяющей упорядочивать и задавать ценности. Он непротиворечив и стоит над временем. Он выражает себя либо как безличное Духовное, имманентно — как сущностная структура в любом сущем, либо как неосознанно-осознанное, как субъективный дух, который сам в состоянии постичь смысл, установить его и выразить.

Дух, следовательно, не восходит ко всеобщим, безличным связям сущностей, а в своих глубочайших формах реализует себя как человеческая личность, и именно в ней-то и постигаются в то же самое время связи с низшими витальными слоями. Глубина жизни и высота духа взаимно полагают и требуют друг друга; однако примат здесь однозначно принадлежит последней.

Примат сущностно-духовного по отношению к «чистой» жизни и ко всякого рода односторонней экзистенции отстаивает и Бела фон Бранденштайн. Мы остановимся здесь лишь на известном аспекте его дискуссии с философией экзистенциализма. Бранденштайн полностью признает серьезность тех проблем, которые ставит экзистенциализм. Конечно, живущий в страхе человек в своем земном существовании глубже всего постигает основополагающую ничтожность своего бытия. Но эта экзистенциальная ничтожность, по мнению Бранденштайна, не может остаться окончательным ответом на вопрос о человеке. Ведь если антропологическое исследование будет проникать достаточно глубоко, если оно системно будет учитывать бытие, ценность и смысл человеческой сущности, то оно выйдет за рамки голой изолированной экзистенции к признанию всеобщего ступенчатого строя сущностей, на вершине которого пребывает Бог. Это мирострой, проявляющий себя одновременно и в онтологии, и в гносеологии; он требует от человека признания и подчинения, что обретает свой конечный смысл из подчинения высшему, божественному бытию.

Поскольку этот мирострой обладает значимостью, становится очевидной потребность в дополнении «чисто» экзистенциальных, ограниченных интерпретаций человеческого бытия. Элементы индивидуальной объединенности, замкнутости и временности следует преодолевать, двигаясь в направлении индивидуального единства и устойчивости.

Таким образом, Бранденштайн резко выступает против определения человека как чистой «временности». Бытие не может быть отождествлено со временем, ибо оно имеет сущностные структуры, не подвластные времени, стоящие выше его. И сам человек тоже есть нечто большее, чем у временное существование — экзистенция. Пожалуй, верно, что осознание человеком своей смертности может побудить его к более глубокой и осмысленной жизни. Но осознание своей смертности дополняется осознанием того, что конец земного существования не есть нечто абсолютное, а лишь переход к потусторонней жизни. Более глубокое метафизическое постижение сущности человека ведет, следовательно, к преодолению приписывания ему конечности и к уразумению его вечного предназначения.

В заключение мы хотим дополнить картину человека в философии сущностей, характерную для современности, еще одним особо примечательным аспектом — сказать о проблематике, связанной с происхождением видов, с эволюционной теорией. Здесь философия сущностей ведет войну против натуралистически-механистического толкования пути возникновения человека. Возьмем в качестве примера Хедвига Конрад-Мартиуса, который внес решающий вклад в эти дискуссии. По его мнению, безусловная аксиома — то, что между животным и человеком пролегает непреодолимая граница. Эта граница непреодолима в принципе. Поэтому Конрад-Мартиус прибегает для объяснения человеческого происхождения к ссылке на надвременные, надфизические, целеполагающие деятельные потенции, различным образом реализующие себя в материи. Эти деятельные начала, придавая форму, вмешиваются в физическое существование, когда приходит их время — то есть когда имеются в наличии осуществившиеся во временном становлении эмпирические условия. В этом случае они должны прежде всего вступить в конфликт с теми деятельными потенциями, которые господствовали и в прежнее время. Например, в биологическом развитии всегда существовали и впредь будут существовать периоды, в которые ранее господствовавшие животные и растительные формы либо вымирали, либо отодвигались на второй план — количественно и качественно — и появлялись совершенно новые. Однако новые типы не отрицают старых сразу, без всяких переходных форм, появляясь в абсолютно готовом виде. Напротив, перед таким переворотом, в момент его и после появляется масса уникальнейших смешанных типов, порожденных основными формами и представляющих собой нечто промежуточное между ними. Далее: таковые существуют и между животным и человеком, как недвусмысленно доказывает палеонтологический материал. Человеческая энтелехия в процессе своего воплощения должна была противодействовать только деятельной потенции животного. Она смогла обрести свое выражение в чистом виде лишь в результате поэтапного процесса, доказательством чему являются эмпирически данные смешанные формы — человекообразные обезьяны. Но надфизические деятельные потенции, по существу, снимают друг друга. Следовательно, налицо явное сущностное различие между энтелехией человека и энтелехией животного. Таким образом, вневременное представление о сущности человека оказывается сохраненным и включенным в космический порядок, причем различие с нижними ступенями не размывается и не исчезает.

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В РЕАЛИЗМЕ

Отделение особой картины человека, характеризующей реализм, от картины человека в неосхоластике и в философии сущностей весьма спорно. Ведь реализм — это как раз основная позиция обеих вышеназванных философий[2]. И если мы все же решились на такое разделение, то только потому, что существуют современные реалистические течения, не вписывающиеся однозначно в указанные две группы. К таким течениям принадлежат критический реализм с его так называемой индуктивной метафизикой и новый реализм Николая Гартмана. Критический реализм, который берет начало главным образом от Освальда Кюльпе, в основном правда, отдавал предпочтение теоретико-познавательным проблемам. В качестве примера мы хотим назвать Алоиза Венцля. Его работы в значительной степени относятся к сфере натурфилософии, однако впоследствии поднимаются от нее к остальным ступеням бытия и находят свое завершение во всеохватывающей метафизической концепции.

Венцль исходит из объективно существующего ступенчатого порядка, который он отстаивает в борьбе против всех попыток разрушения. Но если он и признает абсолютные сущностные и ценностные порядки, то речь у него все же идет, по сути, о проблеме свободы, которую он прослеживает на всех ступенях бытия. Так, он показывает, что детерминизм лишен почвы уже в чисто физикалистской сфере, поскольку существует соотношение неопределенностей Гейзенберга. Хотя здесь и нельзя говорить о свободе в строгом смысле слова, эти новые аспекты физики все-таки имеют центральное значение для интерпретации человеческой свободы. Человек не состоит просто из физического тела, подчиненного строгому детерминизму, и из души, наделенной свободой воли (так полагал Декарт; из этого представления и проистекает вся современная сложность проблемы взаимозависимости души и тела). Напротив, противоречие определенности и неопределенности, подчиненности объективным всеобщим законам (или, в высшей сфере, нормам) и свободной игры возможностей пронизывает все слои человеческого бытия. Это ведет к более глубокому пониманию соотношения души и тела как соотношения в рамках целого.

Венцль выдвигает в центр своего философствования человеческую свободу, но отнюдь не забывает и о противоположном полюсе, ее дополняющем, — о связях, нормах, сущностях. Поэтому он — непримиримый противник экзистенциализма. По его мнению, у человека не существование предшествует сущности, а, напротив, человек является человеком благодаря тому, что он — индивидуализированное проявление всеобщей человеческой сущности, и благодаря свободе, которая является ее атрибутом. Но, реализуя эту свободу, человек несет ответственность за то, к чему взывает его сущность. Утверждение, что человек есть лишь то, чем он свободно делает себя сам (как утверждает экзистенциализм), — столь же неверно, сколь и теория догматического детерминизма, рассматривающего человека как марионетку, которой вертят внутренние силы наследственности, врожденного заданного характера и внешние силы, исходящие от воспитателей и от среды. Таким образом, живая свобода здесь включается в общезначимый порядок, но при этом им не поглощается.

Если критический реализм Венцля еще близок по проблематике к философии сущностей, то новая онтология Николая Гартмана во многом решительно удаляется от нее. Разумеется, здесь все же есть единство по ряду основных положений, так что рассмотрение учения Гартмана в одном ряду с неосхоластикой и философией сущностей вполне оправдано.

Общей с этими направлениями в учении Гартмана является, в первую очередь, принципиально реалистическая установка. И вновь обосновываемый им принцип ступенчатого строя бытия мы тоже встречаем у представителей этих направлений (хотя и в другой форме). Типическое различие, однако, состоит в том, что такое построение космоса у Гартмана отличается меньшим единством структуры. Мышление Гартмана в основе своей проблемное, а не систематизирующее: он везде наталкивается на апории.

Отсутствие веры в существование завершенного миростроя и сущностного порядка— веры, которая была еще свойственна античности и средневековью, — характерно для современности. У Гартмана этот мирострой еще не полностью разрушен, как в различных субъективистских и иррационалистических течениях современности. Тем не менее он все же разделен на несколько сфер, которые не могут быть сведены к единому принципу. Правда, путем категориального анализа можно постичь частные онтологические аспекты, но при этом следует отказаться от попыток получить завершенную картину мира, поскольку исследование постоянно наталкивается на центральную проблему, неразрешимую по сути.

Гартман признает существование объективного царства принципов, которые не зависят от какой бы то ни было историчности. К ним относятся ценности, а также логические и математические сущности. Человек связан с миром ценностей, предъявляющих к нему какие-то требования, взывающих к должному. Но эти ценности — только идеальны, реальную же действенность они обретают лишь благодаря человеку и через его посредство. Он, таким образом, является связующим звеном между идеальным миром и реальным. Человеческая личность есть точка реального мира, с которой этому миру открываются идеальные требования, исходящие от ценностей. Человек — посланник от ценностей в действительность, посланник в свободу и, таким образом, нравственное существо.

Реальный мир, согласно Гартману, разделен на четыре основных слоя, которые, однако, не просто являются слоями мира как целого, но и сами выступают как некое целое по отношению к отдельным структурам и образованиям. Так, например, человек — это не только дух. У него есть еще отличная от духа душа, а также организм, наконец — «физическая», материальная структура. Человеческое бытие должно толковаться, исходя из рассмотрения всех этих слоев в единстве. Всякую односторонность следует отбросить. Материализм и биологизм здесь столь же неприемлемы, как и крайний психологизм или спиритуализм.

Эти реально существующие слои бытия, далее, находятся в специфических отношениях зависимости друг от друга, что Гартман и схватывает в своих категориальных основных законах. Хотя его концепция идеального бытия и реальной ступенчатой конструкции в главных своих чертах еще весьма близка к философии сущностей и ценностей, все же можно найти и принципиальные отличия. Это становится совершенно ясно уже по самому общему определению, которое гласит, что идеальное бытие никоим образом не «выше», чем реальное — напротив, как раз наоборот. Это уже есть решительный отход от платонистски-эссенциалистской традиции. Еще более явно выражена данная тенденция в категориальном «законе сильнейшего», который гласит, что низшие ступени реального бытия являются более сильными, что они, в противоположность высшим, самостоятельны и не нуждаются в этих последних. Высший слой бытия не может существовать без низшего. Так, в антропологической сфере нет духа без своего носителя — сознания, нет сознания без органической жизни, а последней, в свою очередь, — без неорганического физического. «Закон сильнейшего», однако, находит свою противоположность в «законе свободы», согласно которому высшие слои, в противовес низшим, свободны, то есть подчиняются собственной закономерности бытия, независимой от низших. Однако это не снимает принципиального отличия от философии сущностей, где именно духовные сферы являются «сильнейшими».

Еще более значительное различие обнаруживается в самом понимании духа. Он делится на субъективный, объективный и объективированный дух. Субъективный дух — это личность, но Гартман резко отвергает ее субстанциалистское толкование. Человеческий дух не только включен в постоянный процесс — он сам есть процесс. Определяющая его основная черта — живое самоконструирование и спонтанное самосозидание. Но эта конститутивная активность направляется и на окружающую среду, выходит наружу, является трансцендентной. Ведь окружающая среда человеческого духа никогда не бывает готовой, завершенной. Она — поле для творчества. Личность сопричастна творению мира, она — соавтор мира. Ее свободу следует понимать не только негативно, как независимость от детерминирующих факторов, но и позитивно — как возможность самоопределения и придания формы данному. Носителями и творцами объективного духа являются индивиды, личности, и он все же существует независимо от них, сохраняясь при смене индивидов. Между субъективным и объективным духом происходит активное взаимовлияние. Силы объективного духа, конечно, обязаны своим существованием индивидам-субъектам, но они, в свою очередь, формируют этих индивидуальных субъектов. При этом силы объективного духа совершенно историчны по природе и не закостеневают в виде вневременных структур. Однако они творят из себя образования, которые стремятся возвыситься над исторически-преходящим в качестве форм объективированного духа (как произведения искусства, произведения литературы, догматы веры, правовые кодексы и т. д.).

Гартман делает особый упор на автономию духовного бытия человека. Человек, правда, связан с идеальным царством ценностей и сущностей, но никоим образом не детерминирован им. Какая бы то ни было телеологическая детерминация человека «сверху» не может быть соединима с его свободой. Ни при каких обстоятельствах не позволительно поступаться свободой как предпосылкой ответственности и нравственности. А поскольку, по его мнению, божественное провидение и предопределение неизбежно делают невозможной человеческую свободу, он отвергает (по крайней мере в ранний период своего творчества) божество как в теистическом, так и в пантеистическом смысле, и требует атеизма. Тем самым, опять-таки сделан решительный шаг, уводящий Гартмана от традиционной философии.

Мы находимся на самом рубеже традиционной антропологии. Еще шаг — и мы окажемся в пределах совершенно иных философских направлений. Мы нашли у Гартмана тенденции, которые, если брать их отдельно, вне общего контекста, обосновывают совершенно иные позиции. Так, «закон сильнейшего», если его толковать односторонне, ведет к натурализму и витализму, отказ от субстанциональности духовного чреват динамизмом и актуализмом, подчеркивание момента самоконструирования и творческого формирования указывает на трансценденталистский уклон, а резкое акцентирование автономии и свободы, с вытекающим отсюда атеизмом, уже отмечено печатью экзистенциализма. Но у Гартмана эти тенденции еще сведены в некое целое с помощью принципа объективного ступенчатого построения идеального царства сущностей и ценностей, что, если смотреть в корень, является наследием классической традиции.

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В РАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИХ ФИЛОСОФИЯХ

И в антропологии рационализма человек тоже связывается с заранее данными объективными порядками. Однако они уже не представляют собой какой-то всеохватывающей целостной сущностной структуры. Они гораздо более абстрактны по своему характеру. Образная, наглядно представимая сущность грозит превратиться здесь в застывшую чистую формулу. Если в традиционной философии индивид и был включен в объективные порядки, он все же не растворялся в них. В рационалистических системах (а далее, в натурализме, еще сильнее) ему грозит опасность стать всего лишь частным случаем всеобщих принципов и законов. Не случайно, что рационализм в своем классическом чистом виде в современной философской антропологии почти полностью утратил всякое значение[3]. Несмотря на это, мы хотим кратко проследить его историческое развитие, поскольку некоторые его элементы все же повлияли на другие философские направления современности, пусть даже это влияние чаще всего ограничивалось тем, что провоцировало в них реакцию на односторонности рационализма.

Самое начало западного рационализма сразу же отмечено предельной его крайностью. Пойти дальше, чем это сделал Парменид, невозможно. Согласно ему, есть только единственное бытие. Оно может быть схвачено лишь в мысли и является вневременным, неподвижным, никоим образом не способным к развитию и не требующим его. Оно просто «есть». Всякое многообразие, всякое становление, всякое движение и изменение, всякая возможность и случайность — это только видимость; ей не соответствует совершенно никакая реальность. Это — чистая фантазия. Парменид не создал никакой антропологии, но легко сделать выводы из его онтологических предпосылок. Правда, в строгом смысле антропология у Парменида невозможна совсем; ведь есть только всеобщее бытие, из которого не может быть выделено особое человеческое бытие. Поэтому с его стороны было проявлением последовательности то, что он ограничился только онтологией. Но если мы не будем доводить парменидовский подход до предельной онтологичности, можно будет, отталкиваясь от его позиции, развить учение о человеке.

Мы хотим здесь кратко остановиться на нем, поскольку это позволит сразу ухватить в самом общем виде те принципы рационалистической антропологии, которые снова и снова всплывали в истории философии. Главное здесь — то, что человек подчинен всеобщим принципам бытия. Эти принципы вечны, не зависят от времени и совершенно не поддаются изменению. Бытие человека в предельно общем виде жестко предопределено на все времена. Не может быть никакого развития в подлинном смысле этого слова. Возможно только развертывание и проявление заранее заданных структур. Естественно, места для подлинной индивидуальности здесь не находится; все, что имеет значение, — только всеобщее. Индивидуум —лишь частный случай общего закона. Настолько же невозможно говорить о свободе в строгом смысле слова. При таком подходе свобода воли заключается только в признании необходимости; свободен тот, кто сознательно подчиняется неизменной необходимости. В истории рационалистической антропологии эта концепция возникает вновь и вновь, находя более или менее крайнее выражение.

Во времена античности к этому направлению, по сути дела, принадлежал и Пифагор. Его учение о том, что сущностью всех вещей является число, не могло не повлиять на представление о человеке. Истинный человек, по мнению Пифагора, — это человек, гармонически сформированный, который равняется на закономерность вселенной, подчиняет свое тело дисциплине духа и прибегает к строгому аскетизму, важнейшими средствами для чего являются философия и математика. Вне всякого сомнения, идейное наследство Парменида и Пифагора во многом вошло в классическую греческую философию. Сейчас, однако, важно выяснить, какие видоизменения претерпел абстрактный рационализм, как обогатился, что и позволило ему развиться в более живую и всеохватывающую философию сущностей. У Сократа, Платона и Аристотеля такой рационалистический подход получил дальнейшее развитие, однако он был включен в более широкие рамки. Свое подлинное продолжение рационализм находит лишь у стоиков.

Предшественниками стоического учения о человеке стали уже киники. Об этом свидетельствует их пренебрежение чувственностью и индифферентное отношение к миру. Они считают подлинной целью человека мудрость, которая преодолевает все чувственные потребности, ибо эти последние объявляются никчемными и мешающими. Стоики идут тем же путем. Все, что привносится в человека извне, является никчемным и пустым, поскольку подлинная его сущность заложена в нем самом. Тот, кто живет в гармонии с нею, со своим внутренним, находится в гармонии с универсумом. А именно: эта сфера внутреннего тождественна с разумом, который ориентирован на рациональный порядок универсума в целом. Ведь космос подчиняется строго детерминистским законам, которые у стоиков всегда понимаются как законы природы, так что мы здесь имеем перед собой пример близкого родства рационализма и натурализма, о котором еще не раз пойдет речь. Можно даже сказать, что мир в философии стоиков является, в конечном счете, материальной природой. Совершенно очевидно, что свобода в подлинном смысле не соединима с такой детерминистической концепцией. И все же стоики не желают отказываться от понятия свободы. Поэтому им приходится перетолковывать понятия. Они объявляют, что на самом деле свобода тождественна с необходимостью. Мудрец не хочет ничего, кроме необходимого. Он признает законы космоса своими собственными. Желание восстать против этого порядка было бы лишь пустым произволом. Подлинная свобода состоит в сознательном подчинении определяющей жизнь судьбе. Таким образом, задача человека — жить сообразно разуму, то есть сообразно смыслу мира в целом. Его иррациональные инстинкты и страсти должны быть подчинены рациональным структурам.

В философии средневековья рационализм вновь сильно утрачивает свои позиции. Происходит соединение античной философии сущностей с основными идеями христианства, что не допускает крайностей рационализма. Только к началу нового времени, в связи с бурным развитием естествознания и математики, рационалистическая философия достигает своего полного расцвета.

Классическим представителем этой эпохи является Рене Декарт. Сущность человека он видит главным образом в мышлении и противопоставляет мышлению в качестве второй субстанции тело, что совершенно в духе рационалистической традиции. Уже отмечавшееся нами у стоиков родство рационализма и натурализма еще сильнее выходит на передний план у Декарта. Это проявляется прежде всего в материалистически-детерминистском понимании человеческого тела, равно как и всех низших ступеней бытия, что приводит его к мысли: животное — просто машина. С другой стороны, у человека, кроме тела, есть еще и дух, представляющийся Декарту строго рациональным (хотя понятие «мышление» здесь охватывает и другие функции души); ясность и отчетливость ставятся превыше всего.

В общем и целом, эта картина человека производит впечатление внутренне единой и кажется просто продолжением ранних рационалистических философий. Однако в подходе Декарта заложено противоречие, которое грозит разрушить это единство, а поэтому скоро неизбежно приводит к преобразованию антропологии Декарта его последователями. При поверхностном взгляде кажется, что толчок к такому преобразованию дал вопрос о взаимосвязи души и тела. Декарт учил о принципиальной различности мыслящей и телесной субстанции человека и в то же время говорил об их взаимовлиянии. Это, естественно, вызвало критику. Однако подлинная проблема лежит глубже. За противоположностью двух субстанций кроется не только противоположность телесного и духовного, но и противоположность универсального и индивидуального. Индивидуальное, которое в предшествующем рационализме было в значительной степени подчинено всеобщему или даже сводилось к нему без остатка, в антропологии Декарта громко заявляет о себе. На самом деле телесной субстанции здесь противостоит не одна духовная субстанция, а целое множество духовных субстанций. Если человеческое тело включено во всеохватывающую, единую, детерминированную законами материальную общую связь, и, таким образом, в конечном итоге, существует только единственная великая материальная субстанция (которая тождественна с пространственной протяженностью) , то человеческая душа, будучи строго индивидуальной, отделена от других душ, и связь этих душ представляет собой не единую субстанцию, а множественность разъединенных субстанций. Таким образом, здесь явственно противостоят друг другу монистическая и плюралистическая тенденции.

Не случайно, что они разделились в последующем историческом развитии. Монистическая сторона нашла свое яркое выражение у Спинозы, тогда как плюралистическая — в монадологии Лейбница, впоследствии нашедшей свое доведенное до крайности продолжение в философии индивидуализма и персонализма. Только тот, кто ясно видит это дальнейшее развитие, может понять, насколько сильное влияние оказала на историю философии поставленная Декартом проблема души и тела. Ведь за противоположностью монистического и плюралистического подходов стоит целое множество фундаментальных проблем. Во-первых, здесь налицо центральный вопрос — вопрос о противоположности всеобщего и особенного. Монисты всегда отдают приоритет общему закону, и в этом смысле продолжение картезианской философии Спинозой, с точки зрения рационализма, гораздо более последовательно, чем то, которое предложил Лейбниц, выдвинувший на передний план индивидуальную монаду.

Во-вторых, перед нами противоположность тотального детерминизма, который не знает ничего, кроме строгих глубинных закономерностей, и тенденции к индивидуальной свободе, которую Лейбниц смог развить лишь отчасти, а персонализм позднее — полностью. Такая же фундаментальная противоположность выражается в категориальных парах каузальности и финализма (Спиноза и Лейбниц!), неизменяемости во времени и историчности, необходимости и возможности, объективности и субъективности и т. д. Все это проясняет важность проблемы соотношения души и тела, поставленной Декартом, и выявляет ее влияние на историю философии.

Пожалуй, даже сам Декарт не осознавал остроты противоречия между обеими субстанциями в сущности человека. Он рассматривал их как принципиально различные, но все же подходил к обеим с рационалистической точки зрения. Поэтому момент плюрализма не обрел у него своего действительного значения. Это становится ясно, если задуматься над решением проблемы свободы. У Декарта свобода ни в коем разе не тождественна произволу, но состоит в действии на основе ясного разумного познания. Волевому выбору предшествует выбор рассудка, первое в значительной степени детерминируется вторым; разумное определение и есть подлинная свобода. В этом проявляется однозначный приоритет элементов интеллектуализма в картезианской концепции духовной субстанции, и они, естественно, направлены, в тенденции, к общему и закономерному. Разумеется, это не означает, что Декарт просто сводит все функции души к рациональному мышлению — ведь он совершенно явственно признает и восприятия, страсти и волевые акты. Но идеалом для всех этих функций все же является их упорядоченность интеллектом; ясность и разграниченность становятся нормами и для них. В этом отношении характерен упрек, который бросает Декарту современный экзистенциализм: что он, ставя на первое место свое «мыслю», забывает о «существую». Вместо того, чтобы понимать субъект как реальную, конкретную экзистенцию, он, в соответствии с такой интерпретацией, растворяет его только лишь в осознанном бытии, только лишь в сознании.

Таким образом, Декарт остался в плену всеобщих рациональных структур и не достиг ядра индивидуальной реальности. Однако к числу мотивов, которые выводят Декарта за рамки крайнего рационализма, принадлежит еще один, правда, непосредственно не относящийся к антропологии, но все же имеющий для нее опосредованное значение. Этим мотивом является волюнтаризм, проявившийся в картезианском понимании Бога, породившем столько дискуссий. А именно: Декарт не утверждает, что рациональные порядки и закономерности существуют вечно в неизменном виде. Он выводит их из творческого божественного акта. Однако он не связывает этот акт с какими бы то ни было надвременными сущностными принципами. Он утверждает, что этот акт был проявлением безусловной и неограниченной свободы. Он отстаивает, в данном случае будучи последователем Оккама, представление о Боге как чисто волевом субъекте: значимость рациональных истин и принципов основывается только на его волевом решении. Этот приоритет божественной воли перед интеллектом в антропологии Декарта хотя и не проявляется в полную силу, но представляет собой мину замедленного действия, которая впоследствии будет решительно способствовать взрыву построений рационализма.

Наша задача, в первую очередь, состоит в том, чтобы проследить дальнейшее развитие рационалистической антропологии. Трудности картезианской проблемы соотношения души и тела находят свое последовательное рационалистическое разрешение на пути движения мысли через окказионализм к Спинозе. Окказионалисты видели единственную возможность объяснить взаимовлияние души и тела ссылкой на происходящее всякий раз прямое содействие Бога. Иными словами, при любом волевом решении, принимаемом душой, — например, решении привести в движение тело, — должен вмешаться Бог и осуществить это фактически. Однако развитие этой теории однозначно привело к спинозизму. Если ранее это вмешательство Бога еще имело индивидуальный и исторический смысл (Бог реально и конкретно в каждой отдельной ситуации вмешивается во взаимоотношение души и тела), то у Н. Мальбранша оно обретает более общесистемный смысл. Бог превращается, скорее, в наиболее общий руководящий принцип, который регулирует связь души и тела и которому в равной степени подчиняется и то и другое. Это решение проблемы уже готовит почву для тезиса Спинозы, согласно которому душа и тело — лишь параллельно существующие атрибуты всеохватывающей божественной субстанции.

Ясно видно, как при таком развитии противоположность монистической и плюралистической тенденции у Декарта разрешается в пользу монизма. Индивидуально-единичное полностью подчиняется рационально-всеобщему. Параллелизм обоих атрибутов соответствует этой монистической тенденции. Тело у Бенедикта Спинозы понимается в традициях Декарта, как механически функционирующий аппарат, а душа— как идея этого тела; в своих акциях она уже не противостоит ему, а действует параллельно с ним.

Отсюда уже недалеко до полного сведения психического к физиологическим процессам. Натурализм есть последняя точка, завершающая развитие этого направления. Правда, у Спинозы тело и душа являются равноправными атрибутами одной всеобщей субстанции, однако они все-таки заметно сильнее определяются естественнонаучными предпосылками. Все подчинено строгим законам причинности. Порядок и взаимосвязь идей — те же, что порядок и взаимосвязь вещей. Внутри сфер обоих атрибутов царит один и тот же неизменный детерминизм. Так, и в духовной сфере тоже невозможна никакая свобода в подлинном смысле. Свобода здесь может означать только сознательное признание необходимости. В этом смысле Спиноза называет свободным человека, руководствующегося разумом. Воля, таким образом, подчинена рассудку и даже, в конечном счете, сводится к нему. Вообще, у Спинозы в духовной сфере повсюду выявляется недвусмысленный приоритет рациональных категорий. Так, по его мнению, аффекты — лишь спутанные представления, которые должны быть преодолены ясными идеями. Если правильные, добродетельные установки проистекают из ясных, адекватных идей, то страсти основываются на идеях неясных и неадекватных. Аффекты поэтому должны быть подчинены разуму, поскольку лишь так можно осуществить человеческий идеал — жить в гармонии со всеобщим порядком вещей, который тождествен с божественным бытием.

После того, как позднее, в философии Лейбница, основные принципы рационалистической антропологии отчасти получили свое дальнейшее развитие, а отчасти были разрушены введением плюралистического элемента — монады, рационализм в крайней форме снова возродился в философии его ученика Христиана Вольфа. Вольф строит свое учение в значительной мере на предпосылках Лейбница. Но его не удовлетворяет то значение, которое придается принципу монад. Он не видит заложенных в нем тенденций, которые выводят за рамки рационализма. У Вольфа рационалистическое мышление местами становится настолько поверхностным и плоским, что реакция не заставляет себя ждать. Вольф — знамение того, что просветительство достигло своего финала. Правда, после него еще были более или менее значительные представители рационалистического философствования, но пик его развития остался позади.

Мы хотим коротко остановиться еще на одном из типичных представителей этого направления, на Франсуа Вольтере. И по его мнению, человек подчинен строгим детерминистским законам, которые породил «вечный геометр» Бог. У человека есть неизменная сущность, занимающая в строе сущего свое ясно определенное место. Так, Вольтер утверждал, в противовес Паскалю, что человек не имеет в себе совершенно ничего загадочного, напротив, он определен ясными и очевидными принципами разума.

Одной из важнейших идей учения о человеке у Вольтера является идея стабильности. Человек имеет абсолютно неизменную природу, которая совершенно не подвержена никаким изменениям. В основе своей он — всегда один и тот же, только это подлинное бытие человека не всегда ясно выражается в истории. Правда, имеет место процесс совершенствования, исправления и прогресса, который в ходе исторического развития все более и более проясняет это подлинное бытие. Но этот процесс не затрагивает внутреннюю неизменность человека. По мнению Вольтера, существует также вечный и неизменный нравственный закон: для всех людей всех времен действительна одна и та же мораль, которая в истории лишь заслоняется и затемняется различием обычаев и нравов. Прояснять ее и таким образом постоянно добиваться реализации подлинной сущности человека в ее согласовании со всеобщим рациональным миропорядком — вот в чем высшая цель.

Знаменательно, что позднее рационалистическая философия все более и более утрачивает свои позиции и в настоящее время почти не имеет никакого влияния. Современный человек уже не может удовлетворяться ее абстрактными принципами. Это часто выражается в том, что рационализм переходит в последовательный натурализм; всеобщие принципы разума становятся законами природы, которые отныне и определяют бытие человека.

АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЕ КОНЦЕПЦИИ НАТУРАЛИЗМА

С точки зрения системы (но не исторически!) развитие от философии сущностей через рационализм к натурализму идет постоянно в направлении от широкой и живой приблизительности, не поддающейся точным дефинициям, ко все более ясно осваиваемой в понятиях, но потому все более ограниченной и узкой точности. Общая панорама сущностей сменяется четкой рационалистической формулой, а эта последняя — точным естественным законом. Тенденция к научности и точности приводит к тому, что мыслители все более ограничиваются точно познаваемым. Все, что выходит за эти рамки, выбраковывается как несущественное.

Исторические предпосылки

Так же, как и почти все основные философские направления, натурализм уходит своими корнями в античность, хотя он там и не развернут в полной мере. Важнейшим его представителем является Демокрит. Согласно ему, человек имеет полностью материальную природу, а так как материя состоит только из атомов, то человеческое бытие может быть сведено к атомам и их связям. Даже сама душа состоит из атомов, которые просто более легки и воздушны, чем атомы тела. Мышление же — всего лишь движение атомов. Таким образом, в учении Демокрита мы уже видим в достаточно чистом виде основной принцип натурализма: сведение всех ступеней бытия к самой низшей, физикалистской ступени и ее закономерностям. Решающий поворот здесь происходит с утверждением идеала точности в строгой науке. Однако в древности развитие естественных наук еще только начиналось, а потому для натуралистического подхода еще не было достаточной опоры. Правда, учение Демокрита было воспринято эпикурейцами и отчасти стоиками, но оно не имело у них абсолютного влияния.

Подлинную почву для натурализма подготовило лишь новое время — с распространением опытных наук и математики. Если последняя способствовала устремлению философии к рационализму, то эмпирические методы и эксперимент более благоприятствовали натуралистической интерпретации. Философия, связывающая себя с опытом, имела своего классического представителя в лице Френсиса Бэкона, который, правда, предложил, по существу, только общую программу и ничего не сделал для ее реализации. Основным требованием этой программы стало применение точных эмпирических методов и при исследовании человека. Законы природы распространяются на все сущее, на них основывается даже нравственность человека. Природа, индивидуум и общество образуют уникальное единство, которое подчиняется наперед заданным неизменным законам.

Натуралистический принцип применительно к человеку с предельной последовательностью реализовал далее Томас Гоббс. Он резко выступил против какой бы то ни было телеологической интерпретации человека и природы. На ее место он поставил интерпретацию строго каузальную. Только естественнонаучные методы могут дать нам картину человека, удовлетворяющую нашим требованиям точности и общезначимости. Гоббс исходит из предпосылки, что каждая субстанция включена в материальную связь, а все происходящее — в причинную связь. Это относится и к человеку, к его душе и к его социальной жизни. Все закономерно, строго детерминировано и может быть, таким образом, естественнонаучно определено. Отрицание свободы воли является лишь необходимым следствием этих тезисов. Тем самым, разумеется, устраняется всякое существенное различие между человеком и животным. В основе своей вся последующая история натуралистической антропологии — лишь дальнейшая разработка этой концепции Гоббса, приспособляемая в каждом случае к соответствующе уровню развития естествознания.

Стремясь к идеалу как можно большей научной точности, натуралисты избирали самые различные пути. В области психологических исследований характера человека — это бурное развитие психологии ассоциаций, которое обретает свои решающие основы уже в произведениях Джона Локка, а систематическое развитие — у Дейвида Хартли. Согласно учению Локка, все психические процессы можно свести к комбинациям или ассоциациям духовных элементов; таким образом, духовную жизнь человека возможно подвергнуть строго научному анализу.

Но Хартли заходит еще дальше. Он утверждает, что существует зависимость этих психических ассоциаций от физиологических факторов, прежде всего — от нервных и церебральных. Вне всякого сомнения, приоритет здесь отдается физиологическим механизмам. Последний шаг в данном направлении делает Джозеф Пристли, для которого психология является лишь частью физиологии. Ассоциация представлений превращается у него в материальные колебания в головном мозге. Ассоциативная психология, находясь под большим или меньшим влиянием физиологии, и в дальнейшем продолжает играть важную роль (особенно позднее, у Милля и Бейна).

Весьма поверхностный материализм отстаивала в XVIII веке группа французских мыслителей, к которой принадлежали Ламетри, Гольбах, Гельвеций, Кондильяк и Кабанис. Учение этой группы в XIX веке возродили в Германии Бюхнер, Фогт и Молешотт. Получила широкое признание концепция, согласно которой человек — не что иное, как машина. Пожалуй, и здесь существовали различные нюансы. Так, Жюльен Ламетри учил, что, хотя существует только одна действительность, а именно та, которая познается естественными науками, ее не следует понимать совершенно механистически, в физикалистском смысле; скорее, следует признать за ней и органические функции. Эти функции опять-таки подчиняются закону причинности, пусть даже и не так, как в физике.

По мнению Клода-Адриана Гельвеция, дух можно без остатка вывести из чувственности. Он есть лишь функция чувственных факторов. Так, Гельвеций верит во всесилие воспитания, которое посредством соответствующего научного влияния на эти факторы могло бы усовершенствовать всего человека в целом. Материализм Поля-Анри Гольбаха тоже сводит все объективации духа, принадлежащие к сущности человека, к материальным процессам, понимаемым отчасти (и в большей степени) в духе механицизма, а отчасти — в духе гилозоизма. Естественно, Гольбах, говоря о гилозоистском элементе, имеет в виду не особую сферу жизни, которая принципиально отличается от сферы материального, а всего лишь особые процессы, происходящие в материи. Они динамичны по своей природе, но подчиняются законам строгого детерминизма.

Общая для всех названных философов тенденция — сводить высшее к низшему — находит свое крайнее выражение в учении Этьена Кондильяка, который объясняет все высшие способности человеческого духа чувственными факторами. Из чувственности, согласно ему, можно вывести все духовные функции; они — в основе своей — являются лишь различными формами выражения чувственного восприятия. Та же самая материалистическая установка обнаруживается и в большинстве работ так называемых энциклопедистов, например, у Дидро, Даламбера и других; выдвинутые ими идеи едва ли представляют собой что-то принципиально новое.

Систематическое изложение натуралистической антропологии происходит лишь в философии Огюста Конта. Нова, в первую очередь, его попытка показать историческую необходимость с натуралистически-позитивистской точки зрения. По мнению Конта, развитие человечества, которое повторяет каждый отдельный индивид, с необходимостью проходит три стадии — теологическую, метафизическую и позитивную. Две первые преодолеваются третьей. Лишь на ней происходит обретение достаточной, разумной картины мира и человека. Антропология позитивной стадии, используя наблюдение и эксперименты, опирается на факты и закономерные связи между ними. Человек подчинен однозначно вычислимым законам природы; в природе и в истории царит одна и та же закономерность, и к истории, таким образом, применимы те же самые общенаучные методы — естественно-индуктивные.

Детали и частности концепции человека у Конта можно легко вывести из этих предпосылок. Психические функции в значительной степени сводятся к физиологическим. Конт — ярый противник метода интроспекции в психологии. По его мнению, значение имеют только наблюдение и эксперимент. Наука о душе, согласно его учению, должна основываться на физиологии органов чувств и на френологии (Галль). Если человеческое бытие во всех своих аспектах подчиняется неизменным законам, то, разумеется, не может быть никакой индивидуальной свободы в подлинном смысле. Индивидуум у Конта вообще играет подчиненную роль. Индивидуальность как изоляция человека, по его мнению, — всего лишь искусственная абстракция. Человек по существу своему включен в общие социальные связи.

Решительно новый импульс натуралистической антропологии дает в XIX веке эволюционная теория в биологии. Учение о происхождении видов путем естественного отбора: первоначально задуманное Дарвином как чисто биологическая теория, вскоре распространяется и на человека. Кажется, что таким образом происхождение человека обретает строгое естественнонаучное объяснение. Философские спекуляции на этой почве не заставили себя долго ждать. Герберт Спенсер построил на эволюционном принципе всю свою систему[4]. Этот принцип у Спенсера обладает универсальной значимостью. Он определяет как природные, так и духовные процессы. Физикалистское, биологическое, психическое, моральное и социальное развитие подчиняются здесь одной и той же формуле. Ведь универсум, согласно Спенсеру, — это единое упорядоченное целое, во всех частях которого царит одна и та же закономерность. Эволюция — это основной процесс, пронизывающий все сущее. Таким образом, вполне логично, что Спенсер говорит о происхождении человека из животного мира в процессе развития и выводит все его высшие духовные функции из низших— биологических.

Подобное сведение духовного к материальному типично и для так называемого эпифеноменизма Томаса Гексли (Хаксли), который считал, что дух и душа — лишь периферийное проявление физического. Следующий характерный представитель натурализма, построенного на эволюционных идеях, — это Эрнст Геккель. Он ведет яростную борьбу против любого проявления дуализма духовного и материального мира. Существует лишь одна-единственная действительность, подчиняющаяся строго детерминистским законам природы. Человеческий дух тоже, в конечном счете, представляет собой чисто физиологический процесс, химически обусловленный обменом веществ и подчиняющийся всесильному субстанциональному закону. В основе психических функций лежит психоплазма, которой, по мнению Геккеля, обладает душа. Но эта психоплазма есть не что иное, как всего лишь совокупность аккумулированных в протоплазме сил напряжения. Далее отсюда выводится вся высшая духовная деятельность. Само собой разумеется, что Геккель отрицает какое бы то ни было существенное различие между душой животного и человека. Человек же во всех его аспектах вырастает в процессе эволюции из животного мира. При этом весьма характерно, что монизм Геккеля апеллирует к философии Спинозы — материя и дух понимаются как два атрибута бесконечно протяженной субстанции. При этом, однако, дух просто отождествляется с силой или энергией.

Современность

Нельзя не признать, что натурализм в последние десятилетия значительно сдал свои позиции. Несмотря на это, неверным было бы и недооценивать его влияния на современность.

Среди важнейших представителей натурализма следует назвать, например, рефлексологов Ивана Павлова и Владимира Бехтерева. Заложенное первым из них направление исследования, новизна которого состояла только в методах, вскоре развилось и превратилось в систему антропологических тезисов. В соответствии с ними, вся телесная и духовная жизнь человека должна быть сведена к так называемым условным рефлексам, причем особое значение придается возможности их исследования методами точной науки. Была сделана попытка создать «объективную» психологию, которая целиком основывалась бы на физиологии нервной системы, а не на каких-нибудь субъективных методах интроспекции, вчувствования или понимания. Вся человеческая деятельность души, с этой точки зрения, поддается механистическому объяснению. Данные опытов, поставленных на животных (прежде всего — на собаках), можно было, в принципе, использовать и для объяснения человека. Павлов недвусмысленно заявлял, что понятие «душа» для натуралиста не только бесполезно, но даже вредно для его научной работы.

Эти объективистские тенденции рефлексологии находят свое продолжение в бихевиоризме, развитом в США. Джон Уотсон и Эдвард Торндайк — его главные представители. Человек объясняется здесь во всех своих аспектах, исходя из поведения, то есть из его внешнего, биологически-органического образа действия. Научное обсуждение психическо-антропологической проблемы может заключаться лишь в точном, объективном и свободном от оценок описании внешнего поведения. Такие понятия, как сознание, духовная жизнь, представление, восприятие, мышление, исключаются, поскольку вводят в заблуждение. Все решает только изучение раздражения и реакции на него. Строгое исследование причин является единственной целью.

На предпосылках Дарвина и своего предка Томаса Генри Хаксли свое учение о человеке строит Джулиан Хаксли. Он, правда, полагает, что во многом эволюционная теория должна быть дополнена и улучшена, однако основные ее принципы сохраняют свою силу. Биологическая эволюция различных видов путем естественного отбора, с одной стороны, приводит к специализации и, тем самым, к застою, а с другой, в то же время, в результате эволюционного прогресса неспециализированных ветвей предшествующего вида развиваются новые виды. Если животные, в силу своей специализированности, не обладают никакими возможностями для дальнейшего развития, человек все же такие возможности сохраняет.

Согласно учению Хаксли, отличие человека от животного, которое является лишь различием в степени, но не в сущности, может быть выведено из биологических условий эволюции. Бытие человека вообще может быть понято только с помощью позитивистских методов, обеспечивающих строгую научность, и такие методы без колебаний нужно применять и для исследования духовной сферы, а также тончайших сфер, связанных с человеческими ценностями. Механизм, схваченный и отраженный в концепции эволюции, не только объясняет происхождение и своеобразие человека, но и указывает ему задачи на будущее. Современная антропологическая наука призвана к тому, чтобы теоретически предсказать грядущую эволюцию и максимально, насколько это только возможно, воздействовать на нее практически. В этом отношении человек несет ответственность за будущее. Так, например, следует создать всеохватывающую евгенику, которая возьмет под свой контроль продолжение человеческого рода и будет управлять наследственностью. И вообще, на эволюцию должна влиять созданная по образу и подобию естественных наук точная социальная наука с новым техническим аппаратом. Вера в неограниченные возможности эволюционного прогресса дает человеку и убеждение в том, что он познал истинный смысл жизни. Эта вера должна заменить все религиозные и ненаучные вероучения.

Можно было бы назвать еще несколько мыслителей, создавших родственные концепции, как, например, Рой Вуд Селларс — в США, Бертран Рассел — в Англии, Роберто Ардиго — в Италии и Теодор Циен — в Германии; но у них мы находим, по сути, лишь вариации на основную тему натурализма.

С точки зрения нашей системы, натуралистическая антропология обладает ярко выраженным признаком, присущим также и другим концепциям: она особенно акцентирует то, что существует система общезначимых законов, не допускающая какого бы то ни было субъективизма и релятивизма[5]. Это сближает ее с теми направлениями, которые мы рассмотрели в двух предшествующих главах. Эти направления, если отвлечься от частностей, тоже отдают приоритет всеобщему. Но, становясь на позиции натурализма, философию сущностей следует упрекнуть в неточности: наиболее общая сущность недостаточно определена в ней и слишком неясна. Отсюда и возникает основная тенденция натурализма — стремление сводить наиболее общие структуры человеческого бытия к низшим ступеням в уверенности, что они поддаются точному научному анализу.

Против рационализма такого обвинения выдвинуть нельзя, поскольку здесь как высший идеал уже выступают ясность и точность. Но натуралистическое толкование человека отвергает абстрактность формул рационализма и подчеркивает, в противовес им, что исходит из конкретной эмпирии, из опыта, который, разумеется, впоследствии будет зафиксирован в его общезначимых аспектах. Нельзя недооценивать эти требования натурализма — требование точности и требование опираться на опыт, но нельзя и упускать из виду опасность односторонности, поэтому протесты против натуралистического детерминизма не заставляют себя ждать. Они исходят, главным образом, от представителей тех направлений, которые отвергают всякий приоритет общего и отстаивают права субъективного фактора в человеке, права личности, самостоятельность, индивидуальность и свободу.

Часть II. ВСТРЕЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ СУБЪЕКТИВНЫХ ФАКТОРОВ

ИНДИВИДУАЛИСТСКАЯ И ПЕРСОНАЛИСТСКАЯ КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА

С исторической точки зрения, индивидуалистская и персона-листская позиция при истолковании человека почти всегда оказывалась реакцией на те философские направления, которые отдавали предпочтение понятию общего в человеческом бытии. Так, представители индивидуализма и персонализма ведут борьбу против одностороннего эссенциализма, растворяющего человека в общих отношениях сущностей. В равной степени они выступают и против рационализма и натурализма, выдвигающих на передний план абстрактные структуры бытия либо детерминистские закономерности природы. Они указывают и на опасность, которая грозит из идеалистического лагеря в форме объективного идеализма: живой индивидуальный человек здесь может быть сведен к отношениям объективного духа. Следует назвать и еще одно течение, которому противостоят индивидуализм и персонализм: это иррационализм, растворяющий живого индивидуального человека в непрерывном потоке становления, где исчезают его четкие контуры.

Со всеми этими направлениями индивидуализм (в более глубокой своей форме выступающий как персонализм и спиритуализм) ведет затяжную дискуссию. В противовес им индивидуализм подчеркивает значение отдельного индивидуума, который не может быть понят во всеобщности; выступая в облике персонализма, он выставляет в качестве аргумента непреходящую ценность и историческую уникальность человеческой личности, которую не могут схватить абстрактные системы; наконец, он стремится подняться до спиритуализма, ставящего в центр своего анализа богатство и глубину персонального духа.

Исторические предпосылки

Классический дух Древней Греции таков, что отдельный человек играет здесь лишь второстепенную роль, будучи включенным в общезначимые отношения сущностей. Правда, антропологическая проблематика занимает важное место в мышлении Сократа, Платона и Аристотеля, однако здесь все же следует пояснить, что у них, по существу, речь идет о человеке вообще, а не об отдельном индивидууме. Здесь такой «человек вообще» еще совершенно привязан к объективному космосу и никоим образом еще не предоставлен самому себе.

Может показаться, что к софистам эта общая характеристика неприменима. Но здесь-то и обнаруживается, что в античности человеческий индивидуум еще не рассматривается во всей своей полноте. Правда, Протагор учил, что отдельный человек есть мера всех вещей. Но именно по этому определению ясно, что оно —лишь возражение, а не порождено самостоятельным импульсом мысли. Софистика возражает и протестует именно потому, что греки ставят в центр всеобщее, объективный порядок. Протагор в этом отношении — такой же грек, целиком и полностью, но — со знаком «минус».

То же самое относится и к мыслителям, принадлежащим к близким течениям — к киникам, киренаикам, скептикам и эпикурейцам. Все античные направления (и Рим тоже не представляет здесь решительного исключения), выступавшие против космического строя сущностей, фактически все же оставались еще зависимыми от него, предполагали, что он лежит в основе, и пытались отрицать лишь его чрезмерное влияние. Даже отдельный субъект, описание которого сразу же бросается в глаза в стоицизме, по существу еще полностью подчинен абсолютно значимым разумным порядкам объективного мира.

Такой приоритет объективно-общезначимого стал основополагающим завещанием античности последующим векам, и, таким образом, навсегда остался одним из решающих факторов, против которых ведет полемику индивидуализм с его картиной человека.

Впервые реальным противовесом преувеличению значимости космически-всеобщего в античности стала христианская идея неутрачиваемой отдельной человеческой души. Такие идеи, как подлинное творение, личная бессмертная душа, живое «ты», подлинная историчность и т. д., впервые получили свое развитие лишь в христианстве. Таким образом, несомненно, что в христианстве — один из основных корней индивидуалистско-персоналистской картины человека.

Верно будет сказать, что христианская философия средневековья восприняла существенные элементы античного мышления и объединила, таким образом, в синтезе оба указанных нами фактора. Но на протяжении всей истории христианского мышления противоречие этих факторов не теряло своей остроты, находя свое выражение в противоборстве двух основных направлений: томистского и августинистско-францисканского. Разумеется, нельзя представлять себе дело так, что они просто скопировали противоположность античности и христианства — ведь оба направления включали элементы как того, так и другого. Однако, вне всякого сомнения, в томизме идея общезначимого объективного строя сущностей акцентируется в гораздо большей степени, тогда как в августинизме основная роль отводится индивидуальным аспектам отдельного субъекта. Поэтому августинистское направление стоит ближе к индивидуалистско-персоналистской антропологии.

Августин осуществил первый великий синтез христианского и античного мышления. Элементы античности в его философствовании несомненны. Это, прежде всего, платоновский мир идей, который обладает сильным влиянием. Таким образом, человек противостоит хорошо упорядоченному космосу. Все управляется объективными законами и нормами. Рассудок и воля человека должны признавать этот порядок. Сохранение его — цель нравственности, ибо порядок и объективное благо совпадают. Правда, создание Богом этого порядка было свободным актом, но он состоялся все же не на основании произвола, а в соответствии с принципами вечной божественной мудрости. Таким образом, идея вневременных общезначимых сущностей у Августина играет центральную роль, и это, конечно, отражается на его концепции человека.

Однако это наследство античности — лишь одна сторона августиновской картины человека. Историческое значение учения Августина состоит прежде всего в том, что он ставит в центр своей философии человека как живую личность. Только теперь человек становится подлинным «я» и истинным «ты». Даже чисто внешним характерным признаком этого существенного поворота в антропологических основаниях становится то, что Августин в первую очередь говорит о человеке, а во вторую — о Боге. Он чувствует незащищенность, открытость человека в его исторической ситуации; проблемой для него становится историчность и уникальность (два элемента, совершенно чуждых античности). Впервые свое место в философском сознании получает внутренний мир человека во всей его полноте.

Августин впервые возвысил самонаблюдение до уровня метода и плодотворно применил его. Душа, согласно ему, имеет субстанциональный характер, и он пытается обосновать это путем анализа сознания «я». Такой анализ показывает реальность «я», его самостоятельность и длительность. Но если душа и является замкнутой в себе субстанцией, то она все же связует себя с телом в некую новую субстанцию. Человек есть живое единство души и тела, и лишь такое сложное существо и можно назвать человеком.

Важнейшим элементом учения Августина, оказавшим наиболее сильное влияние в истории, является выделение им воли, которая у него тесно связывается с любовью. Для конкретной нравственной жизни человека решающую роль играет не столько интеллект, сколько воля. Так, Августин ставит любовь выше теории, веру — выше знания, живую надежду — выше рациональной уверенности. Но Августин понимает волю не односторонне, не как произвол или как волю к мощи в духе крайнего иррационализма, волюнтаризма. Ведь воля в его учении связана с общезначимыми законами и сущностями. Абсолютный порядок ценностей все время стоит перед нею, как своего рода образец и стандарт. Кроме того, воля не является полностью изолированной и замкнутой в себе. Хотя она и имеет главенствующее значение, она все же тесно связана с другими способностями души в единую духовную субстанцию. Это единство — тройственное, по образу и подобию Бога.

Идеи Августина в значительной степени наложили свой отпечаток на всю антропологию средневековья. В августинистских (в узком смысле) философских течениях его учение культивировалось особенно тщательно и получило дальнейшее развитие. Выдвижение на первый план в нем личной индивидуальности и живой воли во времена позднего средневековья было, в конечном счете, истолковано односторонне, что привело к крайнему индивидуализму и волюнтаризму.

Не случайно, что это августинистское направление в средние века и, прежде всего, в позднее средневековье вступает в связь с течениями, порожденными номинализмом. Акцент, сделанный на живой индивидуальности, — в противовес упору на абстрактные объективные нормы, — стал в августинизме тем моментом, который, вне всякого сомнения, в своей доведенной до крайности форме приближался вплотную к номинализму с его отрицанием всеобщей сущности и объективной формы.

Правда, этот номинализм в средние века пробивал себе дорогу очень медленно. После того, как его в крайней форме выразил Росцелин, который, будучи последовательным, объявил о невозможности охватить в понятиях своего учения существование божественной троицы, а не трех различных ипостасей, внутри августинизма тоже появляется умеренное течение. К примеру, хотя в учениях Бонавентуры и Генриха Гентского и ясно проявляется, в противоположность томизму, приоритет эмоциональных и волевых элементов в картине человека, но наряду с этим все же существуют и объективные сущности и нормы в духе реализма универсалий.

У Дунса Скота волюнтаристический уклон еще сильнее выдвигается на передний план. Правда, и у него (как и у Фомы) человеческая воля слепа, если человек не увязывает ее с разумом. Желать чего-то можно только тогда, когда разум заранее укажет цель воле. Однако Дунс Скот ставит волю выше разума, потому что, в конечном счете, отождествляет ее, совершенно в духе Августина, с любовью и считает ее (в этом также сказывается францисканское влияние) более ценной, чем познание. Скот в особенности отстаивает свободу воли в противовес какой бы то ни было детерминации. Лишь она сама является причиной своих деяний. Собственно говоря, воля не детерминируется разумом. Последний лишь указывает ей различные возможности, из которых воля делает свободный выбор.

В аналогичном ключе Дунс Скот подходит к проблеме индивидуализации. Принцип индивидуализации — не просто второстепенный, зависящий от материи момент. Напротив, индивидуальное здесь, по существу, понимается более позитивно: это — самостоятельный формальный принцип, наряду с формами всеобщей сущности. Но, несмотря на все это, Скот не сделал последнего шага на пути к крайнему индивидуализму и номинализму. Человек, согласно его учению, всегда включен в общезначимый миропорядок и занимает в нем свое место. Подчеркивание значения индивидуальной воли еще не приводит к субъективистскому разложению объективных порядков.

Однако это разложение в своей крайней форме осуществляется к концу средневековья Уильямом Оккамом. Он связывает волюнтаризм с последовательным номинализмом. Человек есть живая воля, свободный индивидуум, и эта индивидуальность является его подлинной сущностью. Наиболее общие сущности и порядки, согласно Оккаму, — лишь «имена». Они не обладают никакой реальной действительностью и не обладают, таким образом, никаким детерминирующим влиянием на человека. Если Оккам и не доводит учение о человеке до полного релятивизма, то только потому, что переносит принцип субъективного произвола с человека на Бога. Так, например, логические принципы обладают своей значимостью для человека только потому, что они были установлены, как общезначимые, волевым актом Бога. Однако они основываются лишь на совершенном произволе Бога. Релятивизм здесь налицо, только — ступенью выше.

С упразднением вечно значимых сущностей сделан решающий шаг. Этот шаг обретает еще большую значимость в новое время, когда релятивизм переносится с Бога на человека. С началом нового времени субъект становится в полном смысле слова центром философского мышления. С одной стороны, Реформация, в отличие от средневекового приоритета идеи миропорядка, подчеркивает живую индивидуальную уникальность встречи человека с Богом. Человеческое существование рассматривается, прежде всего, в его глубокой греховности; природа трактуется, по сути, как падшая. Всякий человек отделен от Бога глубокой пропастью. Эта пропасть не может быть преодолена никаким, пусть даже предельным напряжением человеческих сил — лишь верой и божественной милостью. Нет никакой прямой и непрерывной дороги от природы к Богу. Поскольку сам Бог обладает абсолютно свободной волей, не ограниченной никакими вечными сущностными принципами, нет и никакой необходимой существенной связи между творцом и творением. Имеет значение только свободное божественное решение о даровании милости или отказе в ней. Это решение принимается в ходе уникально-индивидуальной встречи человека с живым божественным Ты. Это означает, что категория индивидуального имеет явственный приоритет перед всеми всеобщими сущностными принципами, перед закономерностями разума и природы, перед системами догм или институциональными правилами.

С другой стороны, философия Возрождения целиком предоставляет человека самому себе, рассматривает его как живую индивидуальность, которая обретает свои корни, безусловно, в посюстороннем мире. В противоположность царившим в средние века всеобщим принципам сущностей и порядков, индивидуум впервые достигает здесь в подлинном смысле автономного сознания самого себя, своего собственного «я». Высшая степень свободы и индивидуальная форма ее выступают как идеал. Целиком и полностью господствует антиинтеллектуализм, проистекающий из витальных и эмоциональных сил человеческой сущности и придающий очень большое значение темпераментам и аффектам. Если прочие существа обладают жестко фиксированной природой и подчиняются строгим законам, человек, опираясь на свою волю, осуществляет свободный выбор образа жизни. Он бытийствует в истории как действующее существо, которое само придает себе жизненную форму. Таким образом, уже здесь заложены моменты, во многом напоминающие современные экзистенциализм и прагматизм. Человек ощущает себя творчески уникальным существом и полностью осознает свою собственную силу и ценность.

Однако эта индивидуалистская динамика ранней философии Возрождения скоро находит противовес в виде рационалистических и натуралистических идей. Освобождение человека от включенности во всяческие связи потустороннего характера и подчеркивание его посюсторонней активности выражается, по существу, и в его стремлении подчинить окружающую среду своему знанию и практической деятельности. Инструментом для этого оказывается новое естествознание и математика. Здесь-то свободной субъективной индивидуальности и противопоставляют себя снова всеобщие сущности и космические связи, но уже в новом обличье — в виде математической формулы и закона природы. Конфликт всеобщей абстрактной рациональности и закономерности, с одной стороны, и живой, конкретной индивидуальности, с другой, становится основной проблемой антропологии на всю последующую эпоху.

В учении Рене Декарта это противоречие нашло свое предельно резкое выражение в виде дуализма, разрывающего человека на два совершенно не связанных принципа. Как тело человек включен в каузально-механистически понятую закономерную связь. В этой связи он утрачивает какой бы то ни было индивидуальный характер и является лишь элементом всеобщей структуры. Все подчинено полному детерминизму. С другой стороны, человек — это индивидуальная душа, независимая, замкнутая в себе субстанция, обладающая свободой воли.

Этот фундаментальный дуализм человеческого бытия становится отправным пунктом для двух основных направлений, в каждом из которых находит свое выражение одна из двух сторон. Эти направления определяют дальнейшее развитие антропологии. Одно продолжает монистическую, рационалистическую и детерминистическую тенденцию и идет через Спинозу к современному натурализму. Другое отталкивается от индивидуализма, плюрализма и индетерминизма духовной субстанции Декарта.

Это второе направление мы и намерены проследить здесь далее. У самого Декарта индивидуалистическая сторона, т. е. духовная субстанция, настолько сильно пронизана рационалистическими принципами, что ему мы отвели место все же в рамках рационализма.

После окказионализма наиболее значительное выражение индивидуалистски-плюралистическая тенденция находит в учении Готфрида Вильгельма Лейбница. Он сделал картезианский элемент духовной субстанции единственным фундаментом своей антропологии. Все, даже и тела, состоит, согласно его учению, из духовных субстанций-монад. Таким образом, идея живой, индивидуальной души стоит в центре всей концепции.

Каждая монада — а тем самым, и каждый человек — является уникальным, не похожим на другие, центром свободной, спонтанной активности. Всеобщим абстрактным причинным закономерностям рационализма и натурализма противопоставлен конкретный финализм живой исторической сущности.

Важно понять, что здесь кроется один из корней позднейшего историзма. Хотя, по учению Лейбница, все бытие и состоит из монад, они тем не менее различаются степенью сознательности. Низшие монады бессознательны. Лишь в человеке монады достигают самосознания и подлинной духовности. Идея самостоятельной индивидуальности находит свое крайнее выражение в тезисе Лейбница, что монады не имеют окон, что они полностью замкнуты в себе и не могут ни воспринимать внешнее воздействие, ни оказывать воздействие вовне.

Столь же последовательное проведение принципа индивидуальной субстанции, взятое само по себе, должно было бы привести к крайнему субъективизму и релятивизму. Но для этого Лейбниц еще слишком сильно связан с рационалистическим мышлением своего времени. Поэтому, наряду с плюрализмом монад, у него существует единый принцип «предустановленной гармонии». Он раз и навсегда определяет отношения между монадами. Таким образом, человек, в сущности, строго детерминирован во всем своем бытии и действиях. Вся живая спонтанность, активность, свобода и финализм, которые, казалось, были гарантированы введением понятия монады, вновь исчезают и гибнут в рациональной вневременной закономерной связи. Самому Лейбницу так и не удалось действительно примирить эти противоположно направленные элементы своей антропологии. Поэтому его картина человека остается живым примером постоянного конфликта между уникальным отдельным индивидуумом, с одной стороны, и всеобщими закономерностями и нормами рационализма — с другой.

Если индивидуалистская антропология доныне вела войну на один фронт — против всеобщности объективных космических принципов, то во второй половине XVIII столетия у нее появляется новый противник — в образе трансцендентализма и объективного идеализма. Если раньше индивидуум отвергал власть объективно-всеобщего, и это объективно-всеобщее пытались разрушить, превращая его в плюрализм отдельных субъектов, то теперь человек осознает свою творчески-конституирующую силу и устанавливает, исходя из себя самого, всеобщие формы и нормы. В таком трансцендентализме, однако, заключена опасность, что отдельный субъект отождествится с этими всеобщими конституирующими формами, а в результате индивидуальное происхождение конституирующих достижений отойдет на задний план, и он, таким образом, из индивидуального субъекта превратится в трансцендентальный субъект.

Далее, в объективном идеализме индивидуум полностью исчезает, растворяясь во всеобщих идеях, и становится лишь промежуточным моментом их развертывания. И впоследствии индивидуалистско-персоналистской картине человека абстрактно-всеобщее угрожает сразу с двух сторон — как нечто объективно предзаданное и как нечто трансценденталистски-идеалистическое.

Резкий протест против исчезновения отдельного человеческого индивидуума в немецком классическом идеализме заявляет Людвиг Фейербах. В первую очередь он хочет вернуть законные права целостному живому человеку в его природной посюсторонности — человеку, который есть не только момент всеобщих связей, но и конкретное «я», выступающее по отношению к другому человеку как живое «ты». Человек, согласно Фейербаху, никогда не может быть понят во всей своей действительности, если брать его только как поверхностную персонификацию идеального развития. Существование человека нельзя рассматривать лишь абстрактно-теоретически. Напротив, он должен восприниматься во всей своей практической конкретности. Между отдельными индивидами нет никакой чистой абстрактно-идеальной связи. Между ними существует реальная взаимозависимость. Любовь, как живая, основанная на страстях встреча «я» и «ты», есть подлинный центр антропологической концепции Фейербаха.

Если для Фейербаха, таким образом, главным является живой человек, рассматриваемый, разумеется, в живом сообществе с другими людьми, то Макс Штирнер доводит этот индивидуализм до крайности и зачеркивает общественные отношения между индивидами, поскольку подозревает в них лишь иную форму того же самого абстрактно-всеобщего, против которого в рационализме и объективном идеализме вел борьбу Фейербах. Подлинно действительным, согласно Штирнеру, является собственное «я», самосуверенная личность, не признающая никаких обязывающих связей. Таким образом, в философии Штирнера проявляется одна из величайших внутренних опасностей индивидуалистской антропологии. Доведенная до крайности, она впадает в солипсизм и опровергает, тем самым, саму себя.

Одним из существенных моментов, который был бы утрачен, если бы произошло исчезновение человеческой индивидуальности в абстрактно-общих системах объективного идеализма, является момент реальной историчности человека. Поэтому не случайно, что в XIX столетии возникло стремление к историзму, уходившее корнями еще в учение Иоганна Готфрида Гердера, но развернувшееся в полной мере у так называемой «исторической школы». Если рационализм просветительства на передний план ставил отношение человека к природе, то для Гердера более важным становится его отношение к истории.

Только в истории может быть познана сущность человека. Человек здесь выступает прежде всего как творец и хранитель общества и культуры. Его индивидуальность проявляется тут, по существу, в действии и творчестве. Если животное во всем своем существовании вписано в жестко фиксированную окружающую среду, у человека такой четкой определенности нет. Он — как природное существо, если сравнивать его с животным, — оснащен поистине ущербно и недостаточно. Но именно этот недостаток становится для него поводом показать себя человеком. Он должен сам определить и сформировать себя — именно потому, что еще не предопределен. Творческие способности могут получить подлинное развитие только в условиях такой неопределенности.

Особую роль, по мнению Гердера, в этом процессе творческого формирования играет язык, который тесно связан с разумом и неотделим от него. Пожалуй, разум у Гердера не есть нечто абстрактно-рационалистическое, но представляет собой всю полноту духовных сил в целом, он действует в единстве с телом и связан с бессознательными силами души. Таким образом, Гердер в своей картине человека уже предвосхитил многие существенные элементы сегодняшней антропологии.

Другую форму протеста отдельного индивидуума против объективного идеализма представляет собой так называемый поздний идеализм Иммануила Германа Фихте (сына известного Фихте) и Христиана Германа Вайссе. Они исходят из религиозных мотивов и противопоставляют пантеистическим тенденциям Гегеля теистическое воззрение. Согласно им, только теистическая концепция дает полное понимание человеческой личности. Решающую роль играет понятие свободы, которая создает основу для того, чтобы человек созидал себя. В том, как определяется конечная личность, это течение во многом близко к монадологической концепции Лейбница.

Индивидуалистическую концепцию, оставившую значительный след в истории, создал во Франции Ф. П. Мен де Биран. Он резко возражал против натуралистического толкования человека. Человек, согласно его учению, — это духовная, свободная личность, ядром которой является, правда, не рациональное сознание, а воля. Первый факт — это не картезианское «когито», а «я» — водящее и деятельно-активное: «Я проявляю волю, я действую, следовательно, существую». В сознании воли и действия обнаруживается также человеческая свобода. Благодаря ей человек существенно выделяется из царства природы с его детерминистическими закономерностями. Согласно Мен де Бирану, на существование духовной жизни человека, полностью независимой от физиологической сферы, указывает прежде всего мистический опыт.

В ХIХ веке в различных течениях находили свое выражение историзм, индивидуализм и волюнтаризм. Здесь мы намерены кратко сказать еще о двух мыслителях, которые несколько иным образом отталкивались от традиции, заложенной монадологией Лейбница.

Для Иоганна Фридриха Гербарта человеческая душа — это простое и неразрушимое «реальное» — понятие, родственное понятию монады. Деятельность души заключается единственно в самосохранении. Оно сводится к тому, что душа производит представления, которые должны защищать ее от грозящих расстройств, беспокойств и помех. Представления одного и того же рода могут сливаться друг с другом. Противоположные представления, однако, вытесняют друг друга, и более слабые могут быть загнаны под порог сознания, однако и там продолжают оказывать действие, стремясь вновь проявиться в сознании.

Очертив в духовной жизни сферу бессознательного, Гербарт внес существенный вклад в философию. Конечно, полное значение эта идея обрела лишь позднее. По мнению Гербарта, позитивные возможности, заложенные в монадологии, были использованы далеко не полностью. Но и он, аналогично Лейбницу, в конечном счете удушает индивидуальную свободу и спонтанность монады, включая ее в рационалистски-механистическую систему. Важную роль при этом играет математический идеал науки, который он пытается реализовать в области психологии. На место свободной, живой личности он ставит статику и механику представлений, которые допускали бы математическое рассмотрение.

В более глубокой форме идея монады находит свое воплощение в системе Рудольфа Германа Лотце. Однако и на него оказало сильное влияние естественнонаучное мышление его времени. Тем не менее Лотце ограничивает его в антропологии только природным бытием человека и считает, что человек причастен и к духовному царству. Как природное существо человек подчиняется строго детерминистским механистическим законам, но как духовное существо он является самостоятельной индивидуальной субстанцией, которая свободна и развертывает свою собственную активность.

Согласно учению Лотце, в первую очередь единство самосознания противостоит разнообразию его содержания, что требует признания субстанциональной души. Она существенно определяется своей деятельностью. Формы представления, чувствования и стремления — это продукты такой первоначальной активности. В данном отношении в учении Лотце важно то, что он отвергает столь широко распространившийся в его время психологический параллелизм и возвращается к учению о взаимодействии, которое оставляет больше места для подлинной свободы индивидуального, духовного ядра человека. Эта духовная душа связана с царством вечных ценностей, но все же не подчиняется им и не детерминируется ими.

Современность

Для состояния философии в наше время в значительной степени характерно то, что идеи индивидуального, личного, особенного, отдельного выдвигаются на первый план. При этом особенно притягательной силой обладает идея человеческой личности. Перед лицом угрожающего разрастания абстрактной общезначимости следует сохранить непреходящую ценность живого индивида. Конечно, это не означает, что каждая разновидность индивидуализма и персонализма абсолютно отвергает общезначимые связи и таким образом с необходимостью скатывается к релятивизму и субъективизму. Напротив, представители этих направлений очень хорошо видят эти опасности и пытаются их избежать. Во-первых, это происходит за счет того, что, наряду с плюрализмом индивидов, еще предполагаются объективно существующие всеобщие закономерности, будь то сущности, нормы или законы природы; во-вторых, если нет желания признавать существование таких объективных связей, то путь к преодолению релятивизма видится в создании новой общезначимости самим субъектом, то есть в конституировании им общих порядков. Таким образом, в современном индивидуализме и персонализме существует конфликт трех основных мотивов — объективного порядка, его распускания в плюрализме и релятивизме, а также конституирования заново общих форм. Принимая во внимание этот перечень основных тем, мы намерены здесь попытаться кратко проследить важнейшие линии в современной антропологии индивидуализма и персонализма.

Персоналистскую картину человека, еще сохраняющую прочную связь со всеобщими сущностями, понимаемыми в духе традиционной философии, мы встречаем в философии Макса Шелера. Правда, это относится главным образом к первому этапу его философствования. На втором этапе на передний план сильнее выдвигаются виталистские и иррационалистские элементы. В начале своей философской деятельности Шелер испытал, в первую очередь, влияние Августина. Во главу угла его философия ставит личность как живой центр, из которого исходит действие. Для человека существенно то, что он — личность, а потому он не может быть выведен из каких бы то ни было ниже лежащих слоев природы. Материализм и биологизм здесь принципиально отвергаются. Однако бытие человеческой личности следует строго отделять не только от физикалистского и физиологического слоев, но и от сферы психического.

Личность — это динамичное духовное единство, которое никоим образом не может быть схвачено в научных категориях. Личность не допускает объективации, как ее допускают психические процессы, и, таким образом, они не тождественны с духовным «я». Глубочайшее духовное ядро человека нельзя рассматривать как субстанцию. Субстанциальную трактовку человеческого духа Шелер отвергает за то, что она делает человека вещью в ряду вещей. Личность, в противоположность этому, скорее, являет собой то конкретное единство бытия актов разнообразного рода, которое дано до всякой дифференциации этих актов. Потому и невозможно познать чужую личность научным путем: наука в строгом смысле здесь не реализуется. Только разделяя действия другой личности, мы можем сблизиться с ней, но при этом всегда существует опасность излишней конкретизации, которая закроет от нас подлинное духовное ядро «другого» (другой личности).

Таким образом, Шелер защищает живую индивидуальность человека, его личность от всякого злоупотребления объективистски-натуралистическими категориями. С другой стороны, он в той же мере выступает и против исчезновения такой индивидуальности и растворения личностного в абстрактной всеобщности трансцендентального субъективизма. По его мнению, невозможно рассуждать о какой-то личности вообще: трансцендентальная субъективность, всеобщее сознание Канта поэтому — бессмыслица. Личность всегда индивидуальна. Естественным завершением, венцом этой персоналистской концепции человека является теистическое понятие Бога, которого Шелер в первый период своего творчества толковал совершенно в христианском духе.

Не следует упускать из виду, что столь резкое отрицание всех и всяческих субстанциализаций духа грозит полным растворением духовной структуры в иррациональном потоке становления.

Для Шелера личность не является чем-то готовым, законченным, она всегда — действующее начало, не подчиняющееся причинным закономерностям; напротив, свобода — суть бытия личности. Личность не «есть», она «становится». Однако это становление все же не является абсолютным. Оно сохраняет связь с царством общезначимых ценностей. Именно ссылка на эти всеобщие нормы оберегает Шелера от крайнего иррационализма. Человек, по его мнению, принципиально подчинен этому царству ценностей, и он лишь постольку действительно является человеком, поскольку воплощает ценности. Эти ценности схватываются в ходе феноменологического усмотрения сущностей. Являясь в этом отношении учеником Гуссерля, Шелер все же не повторяет его трансценденталистский путь. Напротив, он полагает, что эти феноменологически усматриваемые сущности значимы совершенно независимо от человеческого сознания, равно как и вообще ни от какой историчной и субъективной реальности.

Схватывать эти сущности, выделять и извлекать их из заданной действительности — такова исключительная способность человеческого духа, в первую очередь отличающая человека от животных. То, что ставит человека выше животного, — это не интеллект (Шелер признает за высшими животными известные интеллектуальные способности), а именно такое подлинно предметное сознание, которое выражается в усмотрении сущностей. Человек «мирооткрыт», он «обладает миром», то есть он может объективно противопоставить себя своей окружающей среде, он может сотворить из нее предметный мир, чего не может животное, потому что оно неразрывно связано со своей окружающей средой, в своих аффектах подчинено ей и не может внутренне выделить себя из нее.

Таким образом, на персонализм Шелера еще оказывает сильное влияние традиция философии сущностей, что проявляется в связывании человека с царством абсолютно значимых сущностей и ценностей. Однако это связывание у него имеет особый характер. Он гораздо больше подчеркивает эмоциональную сторону связи человека со всеобщими сущностями. Согласно его учению, основной ошибкой всей предшествующей философии было то, что она слишком отождествляла общезначимое с рациональным. Этому представлению он противопоставляет свое учение о «порядке, установленном сердцем». Этот порядок, установленный сердцем, характеризует столь же строгая и универсальная значимость, сколь и рациональные структуры — существует особая «логика сердца», которая имеет свои собственные законы.

Совершенно очевидно, что у Шелера то и дело выходят на передний план иррациональные мотивы. Поэтому нельзя не признать, что уже в первый период его философской деятельности в зачаточном виде сформировались элементы, которые определили дальнейшее развитие его учения. Пожалуй, идеи общезначимых сущностей и ценностей еще удерживают его от крайности иррационализма. Вполне естественно, что развитию иррационализма впоследствии предшествовало прежде всего постепенное ослабление влияния этой общезначимости в концепции Шелера. Он и на втором этапе не отвергает абсолютности и вечности этих принципов, но настолько отделяет их от всякой реальности и историчности, что они все более и более утрачивают свою значимость. Вместе с тем, появляется новая концепция о принципиальном бессилии духа. Сила, которая движет вперед развитие человека и всего мира в целом, по природе своей не духовна, а происходит из низших, витальных слоев природы. Низшее — вот истинная сила. Чем выше, чем ближе к духовному, тем более эта сила утрачивается. Чисто духовное существо было бы абсолютно бессильным.

Правда, Шелер не заходит настолько далеко, чтобы полностью растворять дух в витально-иррациональном. Скорее всего, он полагает, что в человеке, как и во всем мире в целом, наличествуют два начала, в принципе не сводимых друг к другу. Перед духом стоит задача — основываясь на его способности усматривать сущности, руководить инстинктом и оформлять его надлежащим образом. Но подлинно творческая сила все-таки порождается инстинктом. Человек становится ареной космического конфликта между рациональным и иррациональным, полем столкновения духа и порыва.

В картине человека, созданной Шелером, уже нашли ясное выражение два основных направления персоналистской антропологии. Первое — направление, которое еще связывает человеческую личность со всеобщими объективными сущностями, разумеется, не отдавая им приоритета перед живой персональностыо и, тем самым, не отождествляя себя с эссенциализмом. Второе направление предполагает вначале растворение этих объективных форм в плюрализме отдельных индивидов, а затем движение еще дальше, к иррационализму.

Именно этот конфликт между объективным духовным строем и динамикой иррационального процесса очень хорошо виден у Шелера. Личность вовлечена в этот конфликт. Вначале — подчинение всеобщим нормам, затем — утрата ими общезначимости и отход их на задний план, при выдвижении на передний план историчной реальности, затем — распад субстанциональности личности и, в конечном счете, определенность личности витально-иррационалистическими силами — таково вполне последовательное развитие, которое в крайности своей грозит привести к тотальному иррационализму.

Третье основное направление персоналистской антропологии, уже упоминавшееся нами, представляет собой попытку уравновесить развитие в этом направлении, конституируя формы и нормы заново.

Эти три тенденции мы теперь намерены проследить у других мыслителей персоналистского направления.

Многие персоналисты нашего времени подчеркивают связь отдельного человеческого индивида со всеобщими закономерностями в духе философии сущностей или же в духе естествознания, однако приоритет все же однозначно отводится индивиду, личности. Так, например, Уильям Стерн четко различает личностные и вещные отношения, а это представляет собой резкое отрицание односторонне-натуралистической точки зрения. Согласно его учению, личность представляет собой реальное, уникальное и самоценное единство, которое, несмотря на множественность частных функций, осуществляет единую, целенаправленную деятельность. Личность есть целостность, которую нельзя свести ко всеобщим вещным закономерностям. В противоположность этому, вещь есть простая сумма многих частей, не имеющих действительной внутренней связи; это агрегат, чисто механическое соединение частей, никоим образом не несущее в себе целенаправленности и целостности.

Такое противопоставление типично для многих персоналистских концепций в современной антропологии, типично для тех, кто отвергает натурализм. Однако сам Стерн делает это различие относительным, сводя его не к двум различным способам бытия, а всего лишь к двум способам рассмотрения одной и той же реальности. Если мы рассматриваем нечто, глядя «снизу», выделяя в первую очередь части, — оно выступает как вещь, если же мы смотрим на него «сверху», как на целое, — то это личность. Таким образом, мир — «глядя сверху» — сплошь представляет собой иерархию «личностей». Понятие личности здесь расширяется и распространяется вплоть до всеобщего телеологического толкования мира.

Гораздо более в духе спиритуализма и, следовательно, уходя еще дальше от натурализма, понимает личность Эмманюэль Мунье. Самое существенное для личности — выйти за рамки природы и отвлечься от нее. Личность существенно свободна, она должна отстаивать эту свободу в постоянной борьбе против инертности природы, вещей. Перед ней стоит задача —трансцендировать жесткие, чисто природные закономерности и их парализующий детерминизм.

Однако при этом личность у Мунье понимается не как атомистически замкнутый и изолированный индивидуум, а как живое существо, раскрывающееся в свободной коммуникации навстречу другим людям. Человек должен пониматься исходя из его целостных связей со своей средой. Он открыт не только по отношению к другим личностям, но и по отношению к природе, а прежде всего — по отношению к Абсолютному. Это Абсолютное не есть что-то косное, застывшее и исторически неизменное. Оно, как живое целое, пронизывает все индивидуальное. Такая концепция напоминает иррационалистические учения. О том же говорит и акцент на коммуникацию, что ведет, в тенденции, к разрушению жесткой структуры индивида. Однако, наряду с этим иррационалистическим уклоном, у Мунье можно обнаружить и те моменты, которые уже подготавливают трансцендентально-конституитивное понимание личности. Так, он особо подчеркивает творческую сторону человеческой свободы и ответственность каждого отдельного индивида за формирование своей собственной жизни.

Подлинно христианскую по происхождению идею личности выдвигает на передний план в своей персоналистской философии соотечественник Мунье Морис Недонсель. Но он также понимает личность и явно спиритуалистически. Исходным для него выступает не изолированное «я», а живое единство «мы»; раскол на «я» и «ты» происходит лишь впоследствии. Но и человеческое «мы» невозможно, если нет всеохватывающей действительности абсолютной личности. Предпосылкой подлинного сообщества и подлинной любви между людьми выступает всеохватывающая божественная любовь.

Эта картина человека в философии Недонселя близка к спиритуалистической антропологии Лавеля и Ле Сена, которая пользуется сильным влиянием в сегодняшней Франции. Луи Лавель развивает философию духа, центральной идеей в которой вы ступает идея человеческого бытия как постоянной живой активности. Но, наряду с этим, его философия еще предполагает существование абсолютного царства общезначимых ценностей. Точно так же, как познанию противостоит мир вещей, чувству противостоит бытие ценностей. Конечно, они обретают действительную реальность только тогда, когда их осваивает благодаря своей творческой активности личность. И сама личность тоже отнюдь не выступает как некая фиксированная субстанция. Она целиком и полностью есть акт, действие. Точно также и бытие вообще следует понимать как чистую актуальность.

Однако Лавель не останавливается перед таким потоком иррационального становления. Динамичность личности у него имеет позитивно-конституирующий смысл. Главное значение явно имеет свобода личности, однако она берется не как отрицательная, не как «свобода от чего-то», а как позитивная, как «свобода для чего-то». Она существует не просто сама по себе, она предполагает, что человек сам определяет свое внутреннее призвание, принимает на себя ответственность за свое собственное бытие и за бытие других людей.

Согласно учению Лавеля, свобода есть основа для способности человека формировать самого себя, которая есть одна из главных сущностных сил человека. «Я» не только пассивно противостоит миру, воспринимая его, но и желает воздействовать на него, формируя; оно постоянно пытается сформировать, трансцендируя, ту или иную ситуацию. Такое стремление к трансцендированию и конституированию направлено не только на себя самого и на других людей. Оно получает у Лавеля и всеохватывающий онтологический смысл, ибо направлено на то, чтобы объять все бытие и установить в нем лучший порядок.

Именно такое «со-участие» в формировании вселенной оказывает, в свою очередь, обратное влияние на субъекта, только и делая его подлинной личностью. Но и эти обретенные образ и структура не закрепляются в виде некоей субстанции — напротив, они постоянно подвержены опасности вновь раствориться в водовороте текущих событий. Их приходится обретать, завоевывая, все снова и снова. Таким образом, высшая форма духовной жизни есть реализация единства индивидуальности и универсальности. Во-первых, такое единство прекращает существование отдельных индивидов в изоляции, связывая их глубокой коммуникативной связью. А во-вторых, каждый духовный акт субъекта выступает как момент, сторона, аспект в выполнении некоего общего задания, исходящего от целого. Только исполняя это задание, человек может стать личностью в подлинном смысле.

Таким образом, у Лавеля совершенно четко прослеживаются все три перечисленные нами основные тенденции персоналистской антропологии. Во-первых, наряду с плюрализмом личностей он предполагает существование общезначимого царства ценностей. Во-вторых, налицо распад субстанциональности личности и сильный акцент на то, что все бытие человека заключается в действии, имеет активный характер. В-третьих, за первым и вторым пунктами следует преодоление опасности иррационализма и релятивизма, кроющейся во второй тенденции, благодаря идее трансцендентирующего конституирования.

К Лавелю близок Рене Ле Сен, который вместе с ним является основателем спиритуалистского направления во Франции. Он тоже отстаивает приоритет личностного духа — в противоположность всякому натурализму и детерминизму. Свобода, согласно его учению, есть «первое и последнее слово» о духе; однако он никоим образом не отождествляет ее с произволом, поскольку она и здесь остается связанной с абсолютным, с Абсолютом. Абсолют — носитель общезначимых ценностей, однако он и сам имеет личностную природу. Человек постоянно находится в центре этого существенного конфликта универсального и индивидуального. Его следует трактовать исходя из этой полярной противоположности; всякое предпочтение, оказанное одной из крайностей, немедленно приводит к односторонности. Однако дух охватывает оба полюса, соединяя их в живом единстве. Ведь дух может иметь как человечески-индивидуальный, так и божественно-универсальный смысл. Причастность отдельной личности ко всеобщей жизни духа — прежде всего в ее этических поступках — выступает как творческая сопричастность к делу формирования мирового духа. Предельно общая ценность, живая динамика личности и оформляющее конституирование имеют основное значение и в картине человека, нарисованной Ле Сеном.

Если следовать логике системы, которую мы выстраиваем, теперь на передний план все больше выдвигаются элементы иррационализма и философии жизни, то есть начинает особо выделяться вторая основная тема индивидуалистски-персоналистской антропологии. Индивид отныне включен в непрерывающийся поток жизни. Пожалуй, он еще не растворяется в нем полностью, а сохраняет индивидуальную структурированность, однако опасность крайнего иррационализма становится все явственнее. Принципы объективного порядка утрачивают свое значение.

Так, например, Вильгельм Дильтей пытается трактовать человеческую жизнь, целиком и полностью исходя из нее самой[6]. Он отвергает какие бы то ни было установления, наличие которых предполагается по ту сторону жизни, какие бы то ни было трансцендентные вечные порядки. Любая попытка объяснить человека, исходя из вечных сущностей, ценностей и разумных принципов, обречена на неудачу. Таким же неудовлетворительным является объяснение через причинность и законы детерминизма. Человеческое бытие не может быть сконструировано на основе механических принципов; тем более нельзя понимать как простой набор элементов духовную жизнь. Естественнонаучные методы, предполагающие причинное объяснение, не срабатывают при изучении духовной жизни. Таким образом, Дильтей требует особого метода для гуманитарных наук, а именно — метода понимания, «схватывающего в целом». Этому соответствует понимание человеческого субъекта у Дильтея — он не выступает как субъект логики или как субъект теории познания, но предстает во всей своей жизненной полноте, которая охватывает и его иррациональные стороны.

Уже выделение эмоционально-иррациональных аспектов человека указывает на родство с философией жизни. Оно становится еще заметнее, когда Дильтей резко отвергает применимость понятия субстанциональности к психической жизни. Во внутреннем мире человека нет ничего постоянного, не изменяющегося во времени. Нет никакой субстанции — носителя индивидуальной жизни — которая была бы трансцендентна потоку происходящего. Понятие субстанции относится к миру вещей и не может переноситься на дух.

Духовное бытие человека, по мнению Дильтея, всецело включено в иррациональный поток становления. Однако Дильтей здесь существенно расходится с философией жизни — потому что не доходит до крайностей. Да, индивидуум, согласно его учению, не обладает субстанциональностью. Однако он все же обладает структурностью. Его структура, правда, претерпевает определенные историчные изменения, но она не полностью растворяется в непрерывном потоке. Дильтей, без сомнения, подчеркивает приоритет становления по отношению к бытию, но речь здесь идет не о каком-то происходящем, совершенно лишенном формы, а о некоей целостной жизни, разделенной на отдельные исторические ситуации.

Дильтеевское понятие исторической жизни находится, таким образом, как раз посередине, между закреплением в субстанциональные формы и растворением в чистом потоке. Отдельный индивидуум постоянно включен в общую жизнь, он никогда не бывает полностью изолирован, а, напротив, образует живое единство с миром и другими людьми. Эту цельность, неразделенность мира и человека следует понимать не как четко упорядоченную системную связь, — что было бы слишком рационалистично, — но, наоборот, как нечто непостижимое, темное, бездонное, загадочное, даже угрожающее. Индивидуум несет иррациональный жизненный поток, который все время угрожает его поглотить. Разумеется, и эта иррациональная непостижимость жизни в целом не абсолютна. Ведь она схватывается с помощью ряда категорий, которые доступны пониманию. Множество и различность этих категорий — таких, как, например, отношение, структура, значение, ценность, целое и части, сила, развитие, идеал, сущность — отражает многосторонность жизни, которая не может быть охвачена единой формулой.

Пока у нас была возможность выявить в картине человека, нарисованной Дильтеем, две основные черты: первая из них — это бескомпромиссный отказ от всех вневременных трансцендентальных принципов, безразлично, рационалистические они, натуралистические или типа тех, которые фигурируют в философии сущностей, а также и отказ прилагать категорию субстанции к духовной сфере; вторая из этих черт — постоянный конфликт между индивидом и окружающей его жизненной основой, который не дает развиться крайностям — замыканию индивида в себе или иррационалистическому растворению его в потоке жизни.

Следует, однако, выделить и еще одну основную черту, существенную для антропологии Дильтея, а именно — утверждение способности жизни к творческому созданию форм. Жизнь, понимаемая как единство субъекта и окружающей иррациональной основы, выдает объективации, которые предстают как великие культурные системы человечества в областях философии, религии, искусства, науки, политики, права и т. д. Эти образования конституируются в историческом процессе, возникая из него как нечто устойчивое, и понимание их позволяет глубже постичь саму жизнь.

Человека можно достаточно хорошо постичь, отталкиваясь лишь от таких объективации в соответствующей культуре. Не только происхождение, но и значение этих структур исторично. Конституированные культурные формы релятивны по отношению к жизни и ее историческому развитию. Однако и здесь Дильтей снова пытается избежать крайнего релятивизма, сводя различные исторически данные формы выражения жизни к трем основным типам. В соответствии с устройством психики человека, в которой можно выделить познание, воление и чувствование, можно было бы вычленить три основных типа мировоззрения, которые предстают нам как натурализм, субъективный и объективный идеализм. Формирующая активность жизни снова и снова движется по этим трем накатанным путям. Однако сделать следующий шаг и свести эти три типа к какому-либо единому основному принципу уже невозможно. Относительность трех типов остается последним рубежом, который невозможно преодолеть.

Так как Дильтей противится всякому закреплению форм жизни общества в виде неких устойчивых структур, он отказывается признавать также распространение и усиление общезначимых принципов, которые могли бы ограничить творческую свободу жизни. Если у Дильтея свободный индивидуальный человек находится в постоянном конфликте и творческом контакте со всеохватывающим жизненным потоком, то далее перед нами предстают еще несколько мыслителей, которые, правда, тоже ставили в центр своих учений индивидуума, но рассматривали его, делая акцент прежде всего на его связях со всеобщими трансцендентальными и идеалистическими структурами разума.

Это значит, что речь теперь пойдет прежде всего о третьей основной теме индивидуалистски-персоналистской антропологии. Первой темой была еще сохраняющаяся связь с объективными нормами и сущностями, второй темой — тенденция к их разложению, которая в конечном счете грозила привести к крайностям иррационализма, а третья тема — проявление активного стремления к конституированию, созиданию, которое уже предвещает трансцендентализм, в нашей системе располагающийся несколько дальше.

К учениям такого рода следует отнести, в особенности, персонализм Шарля Ренувье. Он считает своей главной задачей развитие учения Канта, но при этом основной упор делает не на всеобщность трансцендентальных структур, а на живую свободу субъекта. Первопричиной, исходной данностью, согласно его учению, выступает сознание личности в ее свободном творчестве. Отсюда следует отказ от признания каких бы то ни было трансцендентных связей; реальность субстанции и всякая каузальная детерминация отвергаются. Но Ренувье в равной степени выступает и против растворения индивида, отдельной личности во всеобщих трансцендентальных и объективно-идеалистических категориях. Поэтому он намерен рассматривать трансцендентального субъекта Канта больше в духе практического разума. Сознание для него — это свобода как в природном, так и в нравственном мире. Свобода — вот принцип индивидуализации.

На аналогичных предпосылках строят свое учение Жюль Лашелье и Эмиль Бутру. Первый из них наряду со свободой подчеркивает, в первую очередь, значение финализма, который выступает фундаментом для объяснения единства бытия. Согласно его учению, самой глубокой основой всей онтологии и антропологии является абсолютная спонтанность, самопроизвольность духа. Его ученик Бутру еще более развивает эти положения, отстаивая свободу и случайность в противовес детерминизму законов природы. На его взгляд, даже самые низшие ступени бытия уже не детерминированы абсолютно и совершенно, но демонстрируют проявления случайности (неопределенности), которая выступает основой для творческой человеческой свободы. Пожалуй, в учениях Лашелье и Бутру нельзя рассматривать эту свободу как чистый произвол, которому затем предписывались в кантовском духе какие-то определенные нормы. По свобода не схватывается при этом без остатка и какой-то общей системой категорий. Таким образом, и здесь тоже налицо диалектика — диалектика индивидуума и идеалистической структуры.

Именно эта диалектика еще играет решающую роль в североамериканском идеализме. Классический представитель этого течения — Джосайя Ройс. Он испытывает сильное влияние Гегеля, однако пытается дополнить его объективный идеализм персоналистским аспектом. Так, он делает акцент на том, что отдельный человек индивидуален и никогда не утрачивает своей индивидуальности, а также говорит о бессмертии индивидуальной души. С другой стороны, каждый индивидуум причастен ко всеобщей божественной жизни и является моментом универсальной гармонии — разумеется, не растворяясь в этой всеобщности полностью. Абсолютное охватывает целое, при этом сохраняя за отдельным возможность существовать в его плюрализме.

Таким образом, Ройс пытается охватить оба момента диалектикой. В этом смысле показательно его учение о лояльности. Лояльность, согласно его учению, необходима для личности и созидает, конституирует ее. Лояльность — сознательная, практическая деятельность личности, полная самоотдачи ради чего-то. Человек лоялен, во-первых, тогда, когда отдается чему-то, во-вторых, когда он действует, руководствуясь сознательным выбором и посвящая его реализации все свое бытие без остатка, и, в-третьих, когда он делает это на протяжении довольно длительного времени, постоянно действуя практически.

Однако Ройс сознает, что в таком определении личности через лояльность еще слишком много индивидуализма, что грозит перерастанием, в тенденции, в релятивизм. Ведь понятие лояльности определяется чересчур субъективно. И Ройс вводит новый высший принцип — принцип «лояльности лояльности». Если, согласно простому принципу лояльности, личность могла посвятить себя всецело любому объекту — безразлично, обладает ли он действительной позитивной ценностью или нет, — то теперь, согласно принципу лояльности лояльности, человек обязывается отдавать себя служению лишь тем вещам, которые требует лояльность во всеобщем смысле, то есть и лояльность других людей. Человек, следовательно, должен действовать таким образом. Чтобы влиять на мир, стремясь к увеличению и углублению лояльности.

Нельзя не заметить формализма этих определений; однако Ройс намеренно пытается уклониться от содержательных констатации. Он хочет избежать релятивизма, не прибегая к абсолютизации. Он желает остаться персоналистом, не довольствуясь простым плюрализмом.

Большинство его современников-персоналистов в США полагало, однако, что живая свободная личность человека слишком сильно подчинена у Ройса общим идеалистическим принципам. Они видели сильную угрозу индивидуальной свободе в толковании человека как момента всеохватывающей божественной жизни. Поэтому они прибегли к еще более радикальному плюрализму. Так, Борден Паркер Боун вел решительную борьбу с любой формой имперсонализма, обезличивания человека в рационалистически-натуралистическом или идеалистическом облачении. К этому направлению персонализма принадлежали также Хауисон, Хокинг, Кнудсон, Флюэллинг и Бриджмен. Все они защищали плюралистический персонализм от монизма любого толка — объективистского, иррационалистического или идеалистического.

Как оказалось, три рассмотренных нами основных сюжета в индивидуалистски-персоналистской картине человека представляют в то же время и три опасности для нее. Привязка к объективным принципам всегда таит в себе угрозу того, что объективность задушит живую индивидуальность человека. Тенденция к разрушению этих объективных порядков грозит уничтожить вместе с ними индивидуальную структуру личности, а тем самым привести к крайнему иррационализму. Подход, предполагающий конституирование общих форм исходя из субъекта, чреват сведением личности к абстрактным идеалистическим структурам и растворением ее в их всеобщности. Но, избегая этой опасности, персонализм оказывается под угрозой. Ведь если бы он полностью отказался от такого связывания, то с неизбежностью скатился бы к релятивизму.

Основные концепции, которые намечаются в этой картине человека и в то же время создают угрозу для ее существования, еще резче проявляются в философии экзистенциализма. К ней мы и намерены обратиться сейчас.

ЧЕЛОВЕК В ФИЛОСОФИИ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМА

Картину человека в философии экзистенциализма мы попытаемся толковать, выделяя две основные тенденции. Первая связана с разрушением общезначимых порядков и сущностей вплоть до полного их растворения в иррациональном потоке становления. Вторая представляет собой попытку устранения такого крайнего иррационализма посредством восстановления структур, исходя из субъекта.

Тенденция к разрушению направлена прежде всего против традиционной философии сущностей с ее акцентом на всеобщий строй сущностей и ценностей, сохраняющий свою значимость по ту сторону времени и историчности. Но в такой же степени она противостоит и абстрактной общезначимости в рационалистском и натуралистском толковании человека. Таким образом, экзистенциализм имеет много общего с индивидуализмом и персонализмом, которые тоже выступают против переоценки роли общего и противопоставляют ей плюрализм живых индивидуальностей. Однако если эти направления, как правило, придерживаются представлений о жесткой структуре человеческой личности, то в экзистенциалистской картине человека эта структура гораздо более зыбка, а порой даже ослабевает настолько, что становится очевидным переход к иррационализму[7]. Мы намерены рассмотреть здесь учения различных представителей экзистенциализма в виде систематизированного последовательного ряда, который отражает такой процесс разрушения структуры личности и впоследствии приводит к упомянутой ключевой тенденции — к восстановлению общих структур порядка, исходя из субъекта.

Первым в этом систематизированном ряду (как, впрочем и первым по времени) должен стоять Серен Кьеркегор[8]. Его выступления против абстрактной общезначимости направлены, прежде всего, против объективного идеализма Гегеля. Если там индивидуум постоянно связан со всеобщим развитием мирового духа, и ему грозит растворение в нем, то Кьеркегор со всей убедительностью указывает на права отдельного субъекта, на неотъемлемость личной души, полагая, что в этом — ядро христианской морали.

Всеобщие понятия и сущности не имеют значения для человека. Актуально и существенно то, что касается его реальной жизни. Так, определяющими для него выступают не рациональные категории разума, а экзистенциалы неповторимости, мгновения, свободы, греха, страха, одинокого предстояния перед Богом. Эти экзистенциалы нельзя понять, если мыслить их как нечто общеупотребимое. Они не обладают всеобщим значением для некоего человека вообще, но лишь временами обретают индивидуальную значимость для отдельных людей.

Философия хочет подвергнуть рассмотрению человека, используя логику, но это невозможно, ибо логика не связана со временностью, она строит свои выводы и развивает свои положения «под знаком вечности», тогда как реальное существование человека, экзистенция насквозь пропитана временем, течет, постоянно изменяется. С другой стороны, основной принцип логики — необходимость. А экзистирующие индивиды случайны, единственны в своем роде и непохожи друг на друга. Их можно заметить и описать, но нельзя дедуцировать и доказать. Человеческая жизнь не есть непрерывно детерминированный рационально процесс. В ней постоянно происходят неожиданные скачки, принимаются непредсказуемые решения. Она абсурдна в сущности своей и непостижима для разума. Эта принципиальная бессмысленность человеческого существования находит свое субъективное выражение в страхе. Человек никогда не может достичь стойкого душевного равновесия. Экзистенция всегда остается во власти своей бесконечной свободы, возникающей из «ничто» и не знающей никаких заранее заданных установлений и норм. Отсутствие общезначимых порядков приводит человека к полной изоляции, из которой его спасает только прыжок в религиозную веру.

Человеческое существование происходит, согласно учению Кьеркегора, в трех существенно различающихся сферах: эстетической, этической и религиозной. Плавный переход от одной сферы к другой невозможен, они резко разделены, меж ними — пропасти. Эстетическое существование — это пассивное наслаждение тем, что дано. При этом человек утрачивает себя. Но мгновения наслаждения быстро проходят, остается лишь отвращение и пресыщение, ведущее к внутренней пустоте и страху перед будущим, страху перед судьбой, что может обернуться полным отчаянием.

Отчаяние может обрести позитивный смысл, если оно будет подталкивать человека к прыжку в этическую сферу. Здесь высшим принципом выступает исполнение долга, самоотверженная жизнь, руководимая благородными побуждениями, самопожертвование ради блага общества. Но и здесь тоже подлинное удовлетворение в конечном счете недостижимо. Индивидуум чувствует, что он слишком сильно утрачивает себя, подчиняясь абстрактности общезначимых принципов. В результате внезапно появляются страх перед общим для всех законом и внутренняя пустота, которые в конечном счете дают импульс к прыжку в религиозную сферу. В ней существование человека достигает вершины, какая только возможна. Здесь он в одиночестве предстает перед Богом — как грешник. Страх перед грехом терзает его, но он будет спасен благодаря своей вере и божественной любви. Для этой веры, однако, нет никаких общезначимых мерок и рациональных оснований. Подлинная вера— это чистая субъективность, импульсивность и парадокс.

В этом отношении примечательно, что человеческая экзистенция, согласно учению Кьеркегора, не способна ни к какой существенной коммуникации с другими людьми. Панцирь индивидуальной структуры экзистенции замкнут, наподобие монады, для всех земных отношений и связей. Самораскрытие человека только ослабляло бы интенсивность встречи с Богом, которая есть единственно решающее, оно выступало бы помехой для нее. Замкнутый панцирь индивидуума раскрывается только по направлению к Богу. Только с ним одним возможна жизненная встреча. Отдельный человек стоит в своем глубоком одиночестве перед Богом. Обратиться к нему, вступить в коммуникацию с ним — единственная цель человека. Однако и этой цели нельзя достичь, постепенно поднимаясь все выше и выше — только радикальным прыжком в «совершенно иное». Здесь нельзя говорить о коммуникации в смысле возникновения постоянно углубляющейся общности. Можно вести речь только о моментальной встрече, подобной импульсу, — контакт с каждым разом поднимается на все более высокий уровень, чтобы затем снова пропасть бесследно. Естественного стремления человека для этого также недостаточно — все должно направляться божьей милостью. Ведь человек в своей радикальной греховности не способен найти благое и божественное. В нем никоим образом нет каких-то сущностей и норм, которые могли бы указать ему дорогу к Богу.

Таким образом, в учении Кьеркегора человеческий индивидуум полностью утрачивает всякую привязку к общезначимым принципам, однако еще сохраняет свою собственную структуру, которая раскрывается только по направлению к Богу.

Рассмотрим далее в аспекте нашей системы философию Карла Ясперса. Во многом находясь под влиянием Кьеркегора, он, тем не менее, отодвигает религиозные мотивы больше на задний план. Так, согласно его учению, подлинная коммуникация возможна не только с трансценденцией, но и с другими людьми. Панцирь индивидуальной монады раскрывается еще больше. Ясперс различает три способа, какими нас встречает сущее: мир, экзистенция и трансценденция. Мир — это сфера компетентных наук, дающих мироориентацию. Человек причастен к этому миру теми сторонами своего бытия, которые позволяют научное рассмотрение. Так, к этой сфере мира относится все научно-общезначимое, что привнесено в человека, будь оно естественнонаучного или духовно-научного рода. Здесь— все то, что можно знать о человеке в рамках психологии, естественнонаучной антропологии, физиологии, характерологии и т. д.

Поскольку человек причастен к сфере мира, его сущность обнаруживает себя в трех формах — как сущее, как сознание вообще и как дух. Как сущее он является телесно-духовным природным существом, включенным в общую связь данного. Как сознание вообще он (совершенно в духе Канта) является центром, из которого исходит конституирование, построение всего предметного, общезначимого, закономерного. Наконец, как дух он обретает сознание, проникнутое идеями, — то есть все то, что превосходит чисто категориальное мышление в отношении норм и идеалов. Таким образом, все сущности, нормы, законы природы и категориальные формы связаны только с одной сферой, которая заслоняет, скрывает подлинное, более глубоко лежащее бытие человека. Ведь с помощью научных методов никогда нельзя понять в достаточной мере целостность бытия человека. Они могут привести в результате лишь к познанию фрагментарных аспектов его сущности. Человек при этом разлагается на отдельные структурные аспекты, но их подлинного синтеза никогда не происходит. Анализ сферы мира показывает, что она не может пониматься сама из себя, а указывает за пределы себя, вверх, на другие сферы.

Подлинный человек открывается только в сфере существования, экзистенции. Как экзистенция индивидуум не может определяться, исходя из всеобщего. Напротив, он в каждом отдельном случае должен выступать как именно этот человек, в уникальной его исторической ситуации, пониматься, исходя из него самого. Как потенциальная экзистенция человек не может стать предметом исследования в объективных науках, остается по ту сторону опредмечивания. Экзистенция — в ее свободе, уникальности и невыразимости в языке, — строго говоря, вообще ничем не детерминируется. Всякое онтологическое фиксирование экзистенции следует отвергнуть, поскольку из-за этого возникает опасность ее опредмечивания, овеществления. В строгом смысле экзистенция не «есть», не «существует», а представляет собой то, что может быть и что должно быть. Так, при прояснении экзистенции, она, собственно, выступает не как объект, к которому можно обратиться в процессе исследования; напротив, она открывается экзистирующему человеку только в процессе своего исполнения. Экзистенция не подчиняется каким-либо общим сущностям, жестким законам или правилам. Она— исторически уникальное бытие, в свободе своей являющаяся причиной самой себя. А потому ее никогда нельзя постичь, исходя из общих понятий.

Глубочайшая ценность человека — не в родовом, не в идеально-типическом, а в его уникальности, исторической неповторимости и единственности. Этот экзистенциальный характер человеческого бытия особенно раскрывается в так называемых пограничных ситуациях. Человек в мире постоянно находится в какой-то заданной ситуации. Однако существуют ситуации особого рода, которые Ясперс называет пограничными ситуациями. Они потрясают человека, вырывая его из плена повседневности, и только благодаря этому толкают к обретению его подлинной экзистенции. Примеры таких ситуаций — постижение тех реалий, что жизнь человека протекает в борьбе и страданиях, что он должен взять на себя конечную ответственность, что он погряз в виновности, что он стоит перед абсолютной необходимостью умереть. Только в таких пограничных ситуациях человек и постигает свою подлинную сущность.

Другая важнейшая черта экзистенции проявляется в коммуникации. Коммуникация не есть что-то второстепенное, происходящее с уже готовыми, завершенными человеческими субъектами, до того существовавшими изолированно. Напротив, она конституирует их бытие. В глубочайшем смысле своем экзистенция реализуется лишь посредством коммуникации. Никогда не бывает такого, чтобы человек пребывал в полном уединении. В этом — радикальнейшее возражение против понимания человеческой личности как замкнутой в себе, наподобие монады. При этом коммуникация стоит выше всех тех отношений, которые принадлежат лишь к сфере мира. В ней происходит встреча с «другим» не просто как с заданным объектом, а как с экзистенциальным «я». Коммуникация — это процесс, в котором «я» раскрывает себя и, тем самым, только и осуществляет себя в подлинном смысле.

Таким образом, описываемый нами процесс разрушения жесткой структуры индивидуума заходит еще дальше. Экзистенция уже открывается не только по направлению к трансценденции, но и по направлению к другим людям. Правда, не следует забывать, что этот акт коммуникации, согласно экзистенциализму, имеет свои необходимые пределы. Ведь если довести единение в коммуникации до крайности, это будет грозить утратой экзистенциальной особости отдельных индивидов. Разделенность экзистенций исчезнет, превратившись в сплошной иррациональный континуум. Поэтому человек, несмотря на все подчеркивание важности коммуникации, в глубине своей души должен оставаться одиноким, если он не желает утратить себя. Коммуникативная связь здесь разрушается элементом прерывности.

Еще сильнее экзистенциалистский момент прерывности выражен у Ясперса в понимании отношения человека к трансценденции. Если человек в сфере мира есть бытие среди данных вещей — бытие, которое достигает своего подлинного ядра только в экзистенции, — то встреча с трансценденцией есть попытка человека прорваться к самому подлинному, к «в-себе» всего бытия и экзистирования. Однако эти сферы нельзя понимать как строго отделенные друг от друга. Скорее, это три фазы одного и того же процесса, который заходит все глубже и глубже. Как все рациональное знание было бессильно постигнуть экзистенцию, так оно бессильно и перед сферой трансцендентного. Только веря, человек приходит в контакт с трансценденцией. Постижение ее возможно через так называемые шифры. В природе, в истории, в мифе, в искусстве, в поэзии и в философии Абсолют приоткрывает себя, но не прямо, а в форме шифра, то есть знака, указывающего на трансценденцию.

С этим связано категорическое отвергание какой бы то ни было понятийной метафизики. Строго говоря, бытие в целом непознаваемо научно. Оно может лишь временами проясняться и схватываться человеком. Все, что выходит за рамки такого экзистенциального постижения, представляет собой лишь искажающее объективирование. Так, каждое соприкосновение с Абсолютным — лишь миг, мимолетный контакт, который утрачивается снова, а обретенное в нем вновь и вновь подвергается сомнению. Такая зыбкость, по мнению К.Ясперса, сама является шифром, притом главным и всеобъемлющим. Ведь все обречено на такую зыбкость. Универсальная зыбкость есть неотъемлемый признак всего существования. Точно также, как в коммуникации между человеком и человеком из-за экзистенциальной прерывности невозможно полное и окончательное слияние воедино, невозможно и действительное слияние человека с трансценденцией, отождествление себя с нею.

Следует пояснить, какая опасность для индивида кроется в коммуникации и в чем тут суть проблемы. Если отказ от всех объективно-общезначимых сущностей и принципов (или, как у Ясперса, ограничение их сферы только поверхностным «миром») в крайности своей приводит к субъективистскому и релятивистскому плюрализму, то при последовательном проведении заложенного в идее коммуникации подхода мы получим в итоге единый иррациональный поток. Ведь если все человеческие субъекты все более и более раскрываются по отношению друг к другу и вступают во все более и более тесную, все более интимную коммуникацию, то отсюда один шаг до слияния в единое иррациональное жизненное целое (скажем, в духе философии жизни). Этой опасности Ясперс избегает, настаивая на прерывности коммуникации человека как с другим человеком, так и с Абсолютом. Отказ от такой прерывности оказался бы переходом к иррациональному.

Однако в философии Ясперса есть и другие тенденции, ведущие в итоге к крайности иррационализма (достаточно указать хотя бы на опасность релятивизма, которая кроется уже в экзистенциалистском плюрализме), а также те тенденции которые тяготеют ко второму из указанных нами основных направлений, а именно — к воссозданию устойчивых структур порядка, исходя из субъекта. Ведь если экзистенция в своей полной свободе утрачивает всякую существенную связь со всеобщими формами и нормами и если она в коммуникации все более и более разрушает и свою собственную структуру (что, однако, у Ясперса, как мы показали, не доходит до крайности), то остается единственная возможность избежать иррационализма: допустить, что экзистенция сама задает себе структуру. Свобода, тем самым, становится свободой по отношению к себе самой. Субъект, отказывающийся от форм, которые он перерос, сам себе задает форму и норму.

Решающее значение здесь имеют два момента. Во-первых, эта структура, задаваемая субъектом себе самому, по мнению Ясперса, никогда не бывает окончательной, она подвержена постоянным изменениям. Субъект должен конституировать ее снова и снова. Во-вторых, это конституирование всегда есть придание смысла, связанного только с субъектом и не обретающего общезначимости, как это происходит в трансцендентализме.

Верно, что в философии Ясперса есть два момента, определенным образом напоминающих о трансценденталистских идеях. Во-первых, в пределах сферы мира субъект занимает центральное положение — здесь Ясперс непосредственно следует идеям Канта; однако эта сфера находится лишь на периферии подлинного человеческого бытия. Во-вторых, на передний план, наряду с экзистенцией, все сильнее выдвигается разум — прежде всего на позднем этапе философствования Ясперса.

Экзистенция и разум, согласно учению Ясперса, нераздельно связаны. Экзистенция проясняется только посредством разума, разум обретает содержание только благодаря экзистенции. Отделенная от разума, взятая сама по себе экзистенция, которая опирается на чувство, на инстинкт, не задающий никаких вопросов, на произвол, грозит превратиться в слепое насильственно действующее начало. Отделенному же от экзистенции разуму, в свою очередь, грозит опасность превратиться в нечто общеинтеллектуальное, схематическое, утратить все жизненное, историчное, личностное. По этой причине необходимо брать экзистенцию и разум в непрерывной связи. Они представляют собой два великих полюса нашего бытия. На одном полюсе разум пытается задать себе общезначимую форму, которой мог бы руководствоваться субъект. Но это остается лишь благим намерением. Ведь разум никогда не может закрепить себя как нечто неизменное, а свои решения — как нечто вечно значимое. Он всегда продолжает оставаться в полете, в движении. Да и вообще бытие человека никогда не достигает полной законченности. В каждой новой форме своей оно снова и снова становится зыбким и разрушается вновь.

Таким образом, у Ясперса в зачаточной форме проявляют себя те две основные тенденции, о которых мы говорили в начале главы: тенденция разрушительная, ведущая к иррационализму, и тенденция восстановительная, в которой делается попытка избежать опасности иррационализма благодаря тому, что структуры создаются заново. Мы найдем проявления этих основных тенденций и у других представителей экзистенциализма.

В ряду, в котором мы располагаем учения в соответствии со все большим разрушением жесткой структуры человеческой индивидуальности, следующим стоит учение Габриэля Марселя. У него экзистенция находится в тесном контакте не только с Богом и другими людьми, но и с окружающим бытием, которое Марсель пытается постичь вплоть до самых таинственных глубин. Типичным и ключевым в этой связи у Марселя является понятие «бытие-в-распоряжении», то есть «бытие-в-готовности», открытое для «другого». Таким образом, Марсель однозначно выступает против такого понимания человеческой личности, при котором она толкуется как замкнутое в себе, законченное, отгородившееся от окружающей среды бытие.

Вместе с Кьеркегором и Ясперсом Марсель отвергает всеобщие порядки и жесткие рационалистические системы. Подлинное ядро человека индивидуально, оно не может быть постигнуто через общезначимое. Человеческое бытие никогда не следует рассматривать как нечто готовое и окончательное. Попытки науки, равно как и рационалистической, натуралистической и идеалистической философии подчинить человека своим системам понятий приводят лишь к его порабощению, к угнетению его действительной сущности. В результате наука и названные философские течения обретают лишь зыбкое знание и не доходят до постижения подлинной мистерии человеческого бытия. Эта мистерия — не рациональная разумность, а конкретная субъективность, она есть действие, риск, призвание, свобода.

Человек, по существу, должен пониматься как бытие, находящееся в постоянном становлении. Он — не жестко определенная субстанция, а живое происходящее. Та точка зрения, на которой стоит наука, сводит человека к голой вещности, к категории «имение», тогда как в действительности он решительно выходит за пределы этой плоскости, поскольку он есть бытие. Категории «имение» и «бытие» характеризуют в принципе различные сферы. «Имение» может иметь смысл только в рамках вещно-данного мира. Человек, который рассматривает в свете этой категории собственное отношение к себе и к другим, низводит тем самым свою сущность до плоскости вещей и объектов. Но ядро человека нельзя постичь, исходя из «имения». Здесь подходит единственно категория бытия. Тайна этого бытия тождественна с тайной свободы, ибо свобода — это не качество, которое лишь затем привходит в наше бытие, а само подлинное ядро субъекта.

Этот субъект у Марселя нельзя мыслить как изолированный. В его учении — едва ли не решительнее, чем у Ясперса — идея коммуникации выдвигается в качестве центральной. Для него «мы» предшествует «я» и «ты», образуя фундамент. Индивидуум становится индивидуумом в подлинном смысле лишь тогда, когда он открывается по отношению к «другому», предоставляет себя «другому». Для того, чтобы конституировалось бытие индивидуума, необходимо существование в настоящем «другого» (что никогда не обусловлено пространственными отношениями). Существование в настоящем, современность, как мистерия, резко противопоставляется вещному бытию, объекту, материальной реальности, жесткой структуре, субстанциональности; это — свободное самораскрытие, преодоление всех ограничений. Рассматривать «другого» как некое «оно», мерять его общими, объективными понятиями — все равно что рассматривать его как нечто несуществующее. Однако если любить его, видя в нем живое, уникальное «ты», то тем самым будет признана его существенная субъективность и существование в настоящем. Потому нет большей ошибки для индивидуума, чем замыкаться в самом себе, наподобие монады — ведь это ведет к отмиранию существенных для «я» связей и, тем самым, к полной бесплодности. Коммуникация означает, таким образом, не просто сосуществование двух замкнутых в себе индивидов, а задушевные отношения, взаимопроникновение экзистенций.

Однако такая коммуникация, согласно учению Марселя, устанавливается не только с другим человеком, но и со всем бытием в целом, и прежде всего — с Богом. Прототипом отношения человеческой экзистенции к окружающему бытию, по мнению Марселя, служит ее отношение к своему телу. Экзистенция относится к телу не только так, как это описывается понятием «владеть телом». Нет никакой принадлежащей к сфере мира, объективно понимаемой связи между ними. Скорее, есть некое таинственное единство и взаимозависимость. Именно глубокая привязанность к собственному телу не позволяет рассматривать его просто как объект. Человеческое «я» воплощает себя в теле, и такое воплощение — это мистерия, тайна, которая не может быть раскрыта наукой в пределах сферы ее компетенции. Но именно потому, что человеческое «я» настолько существенно связано с телом, оно в то же самое время нерасторжимо связано с миром. Благодаря телу и через посредство его человеческое «я» воплощается в мире и находится в творческой коммуникации с ним. То же самое интимно-таинственное отношение, в котором оно находится с телом, связывает его и со всем универсумом. Отношение души к телу в основе своей то же самое, что и отношение души к другим вещам.

И отношение человека к Богу — это тоже некая тайна, мистерия. Главное здесь — то, что бытие Бога никоим образом не может пониматься как нечто безличное. Здесь не срабатывают никакие рациональные методы познания и доказательств. Человек может постичь бытие Бога только через личную веру. Только благодаря любви человеку открывается живое «Ты» Бога. И только при условии безропотного смирения и самопожертвования «я» может вступить с Богом в коммуникацию.

Понятно, что коммуникация у Марселя — и с ближним, г. с миром, и с Богом — значительно менее прерывна, чем у Ясперса. Зыбкость коммуникации у него гораздо сильнее отходит на задний план и постоянно преодолевается благодаря тому, что человек глубоко отождествляет себя с тем, что встречает в жизни. Таким образом, в учении Марселя еще явственнее проявляется опасность иррационалистического разложения структуры личности. Его борьба против понятия субстанции и отказ от признания какой бы то ни было устойчивой структуры индивидуума, что выразилось, в первую очередь. в упомянутых учениях о коммуникации с ближним, о воплощении экзистенции в мире и об отдании себя во власть Бога существенно увеличивают эту опасность.

Но и здесь тоже мы обнаруживаем противоположно направленную тенденцию, которая устраняет эту опасность иррационализма, — а именно тенденцию субъекта к самоконституированию. Свобода от всякой привязки к вечным формам и нормам, с одной стороны, чревата тенденцией к полному хаосу, но в то же время в ней кроется и возможность самообязывания формирования человеком самого себя. Если бы индивидуум не задавал структуры самому себе, он был бы подвержен постоянным изменениям. Таким образом, бытие субъекта не есть нечто, фактически данное. Скорее, это задача, цель. Перед человеком стоит задача — создать не что-то такое, что существовало бы помимо его, а, в первую очередь, создать себя. Субъект понимает себя не как некое заданное в готовом виде бытие, а как стремление выйти за рамки того, что он представляет собой в данное мгновение. Его девиз — не «sum», а «sursum».

Существует в полном смысле слова лишь тот, кто сам себе задает нормы и придерживается их. Понятия «обязательство», «обет» играют здесь фундаментальную роль. Тем, что мы берем обязательство, даем некий обет, мы определяем себя сами и придаем своей жизни фундаментальную форму. Если же мы, несмотря на постоянное изменение нашей внешней и внутренней ситуации, благодаря данному обету держим направление на некое определенное будущее, мы создаем себе нечто, не тождественное нашему сиюминутному состоянию, нечто, выходящее за пределы потока становления. Тем самым, верность обету — это творческий акт, благодаря которому преодолевается вечное иррационалистическое становление.

«Я», взятое само по себе, есть чистое действие. Но благодаря верности обету, благодаря самообязыванию или апелляциям к этому обету со стороны других, это «я» только и обретает сохраняющийся во времени облик. Давая обет, накладывая на себя обязательство, «я» тем самым признает, что оно не тождественно со своим состоянием в данное мгновение, с постоянно меняющимися психическими феноменами своего внутреннего мира. Напротив, «я» объявляет, что старается выйти за пределы этого становления и внести в себя нечто устойчивое, какое-то стабильное ядро.

Таким образом, осуществляя активное самоконституирование, «я» избегает своего полного распада. Верность данному обету, однако, базируется на еще более глубоком и фундаментальном основании — на надежде. Надежда тоже обладает конститутивно-онтологическим значением. Только благодаря надежде постигается главное — то, что победа смерти в мире, — это лишь иллюзия, что эта победа не окончательна. Надежда преодолевает бренное, земное, позволяет выйти за его пределы.

Хотя Марсель и подчеркивает особо интерсубъективную функцию этого конститутивного акта, такая интерсубъективность все-таки никогда не предполагается трансцендентально-всеобщей. Скорее, она всегда основана на конкретной, историчной встрече отдельных субъектов, и никоим образом не превращается в некую вечную, общезначимую структуру. Таким образом, конституирующий акт целиком и полностью остается в пределах сферы экзистирования. Тем не менее, у Марселя есть выходы к общезначимому, которое уже оказывается за пределами сферы субъективного, — например, когда он признает общезначимость ценностей, прежде всего тех двух, которые, по его мнению, необходимо-обязательны для всякого разума: ценности истины и ценности справедливости. Он заявляет, что эта общезначимость не знает каких-либо временных ограничений. Вопрос — в реализации этого вневременного требования в конкретных ситуациях, данных в опыте человека.

Таким образом, и у Марселя опять же встает проблема полярности двух основных направлений: с одной стороны, плюралистически-иррационалистического распада, с другой -построения норм и структур в результате действия. Тенденция к распаду сильно приближает его к иррационализму, но это значительно сглаживается тем, что налицо элементы конституирующих актов.

Прежде чем проследить постановку той же проблемы у следующего видного представителя экзистенциализма, Сартра, мы хотим вкратце сказать о других приверженцах этого течения, близких по взглядам, чтобы несколькими примерами подкрепить достигнутые выводы.

Так, Никола Аббаньяно исходит из абсолютно экзистенциалистских посылок. Человеку него не имеет никакой определенной природы — ни в духе философии сущностей, ни в духе натурализма. Природа человека — сплошная проблема. Человек не есть ни разум, ни инстинкт, ни что-либо еще. Никакое определение к нему не применимо. Он — ни ангел, ни животное. Скорее, он постоянно находится в ситуации выбора между всеми возможными определениями. По мнению Аббаньяно, возможны два противоположных пути в антропологии: исходящий из необходимости и исходящий из проблематичности. Если при первом подходе человеческая жизнь представляется строго упорядоченным процессом, в котором все заранее предопределено и подготовлено, то при втором, и только при втором, схватывается подлинная временность человека; здесь признаются в своем значении лишь случайность и подлинная судьба. Таким образом, только подход к человеку, исходящий из проблематичности его, позволяет понять человека в его живой свободе, в открытости всех лежащих передним возможностей. Но и эти определения для Аббаньяно — лишь предпосылки, в которых может активно развернуться подлинное человеческое бытие. Только благодаря этой активности, благодаря ориентации всех этих конституирующих сил на будущее дело становления и формирования, объединяющей все, субъект создает себя в подлинном смысле. Только таким путем он действительно становится «я», то есть таким единством, которое не утрачивается в потоке повседневного становления, а задает себе форму и образ.

Под сильным влиянием экзистенциализма находится и антропология Николая Бердяева. Постановка проблемы человека для него является в то же время постановкой вопроса о свободе, личности, творчестве, духе, истории. Исходный пункт его философствования — первичность свободы по отношению к бытию. Свобода не может быть детерминирована никаким бытием, а также Богом. Поэтому субъект имеет явный приоритет перед объектом. В человеке как субъекте открывается смысл бытия. В объекте, напротив, внутреннее существование скрыто. Субъект, однако, не есть лишь индивидуальная, изолированная экзистенция. Он способен вступать в коммуникацию с «другим». По мнению Бердяева, отношение с другими людьми следует понимать диалектически. Это означает, с одной стороны, невозможность растворения партнеров по коммуникации друг в друге (опасность иррационализма). С другой стороны, они не могут быть обречены и на полную индивидуалистическую разъединенность. Таким образом, здесь выбрана середина между крайностями. Субъективность получает не только негативную определенность — через отсутствие всякой объективной детерминации, но также и позитивную — через творчество. Человек призван к творческой деятельности в мире и продолжает божественное дело творения. Мир не закончен, человек в своей свободе продолжает придавать ему форму.

И у Мартина Бубера человек достигает подлинного самопостижения только тогда, когда высвобождается из-под власти общих порядков, в которые он заключен, словно в тюрьму. До своей подлинной сущности доходит лишь индивидуальный человек, не способный обрести никакого пристанища в неизменной, вневременной системе, а потому становящийся проблемой сам. Но при этом человеку присуща способность открываться для живой встречи с окружающим его миром. Конкретно это происходит по трем основным направлениям: с миром и вещами человек встречается в искусстве, с другими людьми — в любви, а с последней тайной бытия — в религиозной жизни. Человек никогда не может целиком и полностью стать самим собой, если находится только в отношении к самому себе и не встречает «другого». «Мы» — изначально, разделение на «я» и «ты» произошло потом. Бубер тоже полагает, что человек, утратив объективный порядок, лишившись его прикрытия и защиты, должен создавать новые структуры сам. Но Бубер предостерегает, говоря, что эти новые структуры могут застыть, окаменеть, что снова может задушить живую свобода.

До крайности доходит в отбрасывании общезначимых норм и сущностей Альбер Камю. Согласно его учению, нет никакого заранее заданного смысла жизни. Человеческое существование принципиально абсурдно. Все обоснования человеческого бытия и действия ссылками на строго определенный строй ценностей, по его мнению, надо рассматривать как иллюзии. Мы живем в совершенно хаотичном мире, в котором абсолютно господствует случай. Человеческое существование не имеет никакой объективной опоры. Между отдельными экзистенциями, правда, тоже нет никакой подлинной коммуникации, но они все же связаны совместной борьбой против абсурдности. Пожалуй, эта борьба в конечном счете безнадежна. Человек не может своими силами установить новый общезначимый порядок ценностей. Бунт человека против абсурда может лишь на время отвоевать у хаоса что-то устойчивое, но оно снова тонет в хаосе. В бесперспективной своей борьбе против бессмысленности бытия человек может лишь придать смысл той или иной отдельной ситуации, в которой находится, но этот смысл тотчас же опять превращается в ничто.

Религиозный эквивалент такого учения об абсурдности человеческого существования представляет собой диалектическая теология, главными представителями которой являются Карл Барт, Эмиль Бруннер и Фридрих Гогартен. По существу, она опирается на учение Кьеркегора. Хотя здесь, собственно, речь идет о чисто теологической концепции, она все же оказала влияние на современную философскую антропологию. Земное существование, экзистенция человека рассматривается здесь как нечто совершенно ничтожное и незначительное. Человек совершенно испорчен первородным грехом, передающимся по наследству. Вся человеческая жизнь сомнительна, ничтожна, гибельна. Любой труд по созданию культуры не может считаться по-настоящему серьезным, он, в конечном счете, — бессмысленная игра.

Наука, искусство, государство и церковь полностью находятся в плену суетно-земного. Даже сами нравственность и религия не выходят за пределы сферы греха, гибельности и бессмысленности. Между Богом как единственно истинным бытием и ничтожностью мира — радикальная противоположность. Человек, который хочет обрести себя самого, должен прежде всего внутренне отрешиться от всех бренно-земных условий своего существования и целиком осознать абсурдность всех человеческих дел. Только тогда он способен в акте веры преодолеть пропасть, совершив прыжок к Богу, и, тем самым, обрести свое подлинное бытие.

Однако и этот акт веры никоим образом не порожден земной природой человека. Напротив, он вызывается милостью божьей. Никакой заслуги человека в этом нет. Милость даруется ему Богом совершенно независимо от его морального поведения, или же, наоборот. Бог может совершенно произвольно отказать в своей милости. Человек не может сам найти путь к Богу и, тем самым, к своему собственному подлинному бытию. Только Бог может избавить человека из его земной бренности и приниженности.

Другим религиозным мыслителем, который испытал сильное влияние экзистенциализма, является Петер Вуст. У него радикальность диалектической теологии смягчена, она превратилась в более синтетичное католическое мышление. Согласно его учению, человек утратил жизненную уверенность, свойственную животному существованию, из-за того, что ему дан разум, который привносит тоску по бесконечности и диалектическую противоречивость, а на этой основе возникают неприкаянность, опасная ненадежность положения в мире. Животному, с его неизменной, жестко определенной окружающей средой и инстинктом, человек противостоит в своей свободе и неопределенности, а потому он лишен всякой надежности и безопасности. С одной стороны, человек больше не ограничен инстинктом и законом природы, а с другой — еще не поддерживается духовными связями нравственного закона и объективных ценностей. Таким образом, он всегда находится в экзистенциально-опасной ситуации. Но такая ситуация, по мнению Вуста, не абсолютна. Ведь свобода и здесь тоже означает не только отсутствие жесткой детерминации, но и возможность создавать и находить новые порядки. Так негарантированная, небезопасная и неприкаянная экзистенция снова и снова обретает завершенность благодаря тому, что возвращается к каким-то опорам, дающим уверенность. Существует живая диалектика зыбкости и надежности, опасности и безопасности в человеческом бытии, и эта диалектика никогда не допускает застывания на одном из полюсов, постоянного преобладания чего-то одного.

Можно было бы привлечь для примера учения еще нескольких представителей экзистенциализма, но мы полагаем, что можно ограничиться и этим. Ведь уже ясно, в чем суть проблемы. Все эти мыслители находятся в поле диалектического противоречия между основными тенденциями — разрушением и построением структур и порядков. У всех у них мы вначале обнаруживаем отрицание стабильных, жестко заданных структур, которые стремились бы подчинить человека своей всеобщности. Все они, вследствие этого, сталкиваются с опасностью впасть в релятивизм и иррационализм. У всех у них налицо стремление избежать этой опасности за счет того, что человек в их учениях воссоздает структуры порядка, которые, правда, в большинстве своем по значимости еще не выходят за рамки субъективной сферы и не обретают обязательности для других. Если мы теперь, завершая рассмотрение экзистенциализма, остановимся подробно еще на учении Сартра, то это только потому, что у него продемонстрированные нами тенденции доводятся до крайности и, благодаря этому, видны особенно четко.

Жан Поль Сартр резко разделяет бытие человека и бытие внешних объектов. Их «в-себе-бытие» — лишь то, что оно есть: устойчивое и массивное, неизменное и не обладающее какой-либо дистанцированностыо по отношению к себе самому. Оно полно самим собой; в этом бытии нет ни малейшей пустоты, ни малейшего разлома, через который могло бы проникнуть ничто. Потому в этом бытии нет и никакого отрицания, никакой возможности для развития. Оно лишь тождественно с самим собой, покоится в себе, оно компактно и неизменно.

Подлинное бытие человека резко противопоставляется этому «в-себе-бытию». Однако в человеке есть сферы, относящиеся к этому «в-себе»: тело человека, его прошлое, ситуация, в которой он пребывает, и, в первую очередь, — его смерть. Эти сферы определяют фактичность человека. Из-за них он — вещь среди вещей; из-за своего тела, поскольку оно противостоит сознанию, поскольку оно детерминирует действия человека и, тем самым, ограничивает его свободу; из-за прошлого и сегодняшней ситуации, поскольку они — и то, и другое — уже заданы в неизменном виде, а это лишает человека абсолютной свободы; и, наконец, из-за своей смерти, поскольку она означает триумф фактичности и абсурдности, низводя человека к вещественности.

Фактичности, однако, противостоит подлинное человеческое бытие. Это не «бытие-в-себе», а «бытие-ддя-себя». «Бытие-ддя-себя» не «есть» в строгом смысле слова. Свобода — вот сфера подлинно человеческого. Она не есть просто свойство человека среди других свойств: свобода — это то, что всецело определяет человека.

В сфере компактного вещного бытия «бытие-для-себя», разумеется, невозможно. Оно может возникнуть только как отрицание «бытия-в-себе». Таким образом, «бытие-для себя» не есть какая-то другая реальность, оно —лишь отрицание бытия, как бы зияние в бытии. Это отрицание и есть основа для возникновения человека, и человек — единственное место, где ничто прорывает компактность тесного бытия, и тем самым только и создает простор для возможности, для развития, для созидания и свободы.

Тот факт, что человек в своей подлинной сущности резко противостоит вещественному бытию, отражается у Сартра в фундаментальной категории «тошнота». Тошнота вызывается абсурдностью и вязкой, бесформенной, хаотической массивностью чисто вещественного. С другой стороны, ядро человека находит свое выражение в безграничном страхе, охватывающем его, когда он видит себя лишенным защиты, которую могли бы дать какие-либо, пусть и обязывающие, но в то же время и оберегающие его связи. Тем самым Сартр доводит до предельной крайности противоположность стабильного, объективного и детерминирующего бытия и тенденции к распаду всех структур и порядков. Ведь «бытие-для-себя» уже не имеет никакой структуры. У него отсутствует всякая субстанциальность; ибо субстанциальность, по мнению Сартра, — это категория, применимая к вещному. Человек не имеет никакой наперед заданной природы, никаких предопределенных характеристик, вообще никакой фиксированной сущности. «Бытие-для-себя» пребывает в вечном изменении, подобно реке. Согласно Сартру, «бытие-для-себя» есть то, что оно не есть, и оно не есть то, что оно есть. Оно — постоянное движение, оно —временность.

Однако Сартр не удовлетворяется констатацией, что человек — иррациональный поток становления. «Для-себя-бытие» не может довольствоваться тем, что оно — абсолютное отрицание, ничто. Оно стремится тоже стать бытием, обрести форму и структуру, что полагало бы предел простой изменчивости. Разумеется, это не означает, что оно стремится стать «бытием-в-себе», ведь это отождествило бы человека с его фактичностью и таким образом погубило бы в ней. Оно хочет остаться «бытием-для-себя» и формировать себя, исходя из себя самого.

Таким образом, подлинной сущностью человека становится его творческая свобода. Он оказывается причиной самого себя. Экзистенция предшествует эссенции, существование предшествует сущности. Только существование и создает сущность. Только благодаря своему свободному выбору человек становится тем, кто он есть. Отсюда вытекает полная ответственность человека за свою сущность — ответственность, которую он чувствует одновременно со страхом утратить эту сущность Свобода для человека, таким образом, — это не только дар, но и тяжкое бремя. Он обречен на свою свободу. Он не может уклониться от возлагаемой на него тем самым ответственности, а так как он, будучи конечным, поскольку неизбежно умрет, не может в достаточной мере быть на высоте этой ответственности, то он становится виновным. Эта вина существенна и неотделима от человека, от конституирования им своей экзистенции.

Одно из фундаментальных понятий, выражающих конституирующий характер выбора человека — понятие «ангажированность». Человеческая экзистенция, выбирая один из возможных путей своего развития, ангажирует, обязывает тем самым сама себя в этом отношении и сама задает себе форму. Таким образом, человек — это свой собственный проект.

Столь сильный акцент на конституирующую деятельность субъекта объясняет также, почему в учении о человеке у Сартра нет никаких намеков на подлинную коммуникацию[9]. Хотя в «для-себя-бытии» исчезают всякого рода стабильные структуры и оно представляет собой лишь поток (а тем самым Сартр, собственно говоря, оказывается на крайней точке, куда выходит описанная нами тенденция к разрушению структур личности и переходу к иррационалистическому становлению), конститутивное устремление субъекта к созданию новой структуры выражено таким образом, что в другом человеке он может видеть лишь конкурента в деле формирования самого себя и своей окружающей среды. «Бытие-для-себя» в ходе своей конституирующей деятельности рассматривает окружающую среду лишь как материал, который дан для придания ему формы, как совокупность объективации, которые связаны с «бытием-для-себя» как с центром, их упорядочивающим. Если же оно встретит другое «для-себя-бытие», которое, со своей стороны, воздействует конституирующим образом на собственную среду, то произойдет конфликт между этими двумя центрами. Человек узнает «другого» не как объекта среди других объектов, а как свободное «для-себя-бытие», и суть этого познания, по мнению Сартра, в восприятии взгляда «другого» на себя. При таком взгляде, который не есть собственный взгляд, «бытие-для-себя» постигает, что в его собственном окружении наличествует еще один свободный организующий центр, «другой», который стремится построить себе мир. Человек постигает, что он— не только «бытие-для-себя», но и «бытие-для-другого».

«Другой» вторгается в конституированный свободной экзистенцией мир. Пока человек один, ему принадлежит мир, и этот мир упорядочивается вокруг него как своего центра. А тут появляется «другой», замыкает предметы на себя и, что самое главное, пытается подчинить себе как центру чужую экзистенцию. Таким образом, из-за «другого» «бытие-для-себя» оказывается под угрозой деградировать и превратиться в объект. Оно становится для «другого» предметом, просто «бытием-в-себе». И происходит этот процесс овеществления вовсе не только из-за того, что «другой» намеренно рассматривает чужое «для-себя-бытие» как вещь среди прочих вещей своего окружения, а уже только из-за принципиальной ограниченности его взгляда. Ведь даже если «другой» постигает чужое «для-себя-бытие» как таковое, он все равно не способен признать за ним его живую свободу и постоянное становление. Ведь взгляд «другого» способен схватить «для-себя-бытие» всегда только лишь в определенный момент и судить о нем, исходя из этого. Но в результате чужое «для-себя-бытие» подвергается одностороннему определению, фиксации и утрачивает свои жизненные возможности.

«Для-себя-бытие», свободе которого таким образом создается угроза, тоже вооружается против «другого». Так как ему грозит опасность подпасть под конститутивно-объективирующую силу «другого», оно, в свою очередь, пытается теперь подчинить себе его свободу. Таким образом, меж людьми царит постоянный конфликт, который принципиально неустраним. Сильный акцент на активно-конституирующих силах субъекта исключает коммуникацию, которой субъект отдавался бы пассивно.

Однако такое конституирование не остается целиком и полностью в пределах субъективной сферы, как это можно было ожидать, исходя из экзистенциалистских предпосылок Сартра. Оно приобретает и всеобщее значение. Человек, выбирая в своем проекте себя, выбирает, по мнению Сартра, и всех других людей. Формируя свое собственное становление, мы в то же самое время проектируем, благодаря этому, и человека вообще. Каждый человек несет ответственность за всех людей. Человек, налагающий на себя обязанности в ходе конституирования самого себя, должен давать себе отчет в том, что он создает себя как изолированного субъекта. Кроме того, он выступает законодателем, формирующим одновременно с собой все человечество.

Таким образом, у Сартра закладывается подход, который, собственно, уже выводит в сферу трансцендентализма. Это означает, что устанавливается формальный, общезначимый критерий, который определяет субъективное конституирование и, тем самым, выводит за рамки чистого экзистенциалистского плюрализма с его акцентом на свободу, не имеющую под собой абсолютно никаких оснований.

В этой связи мы хотим упомянуть ученика Сартра Мориса Мерло-Понти, продолжающего в своем учении именно эту последнюю тенденцию. И по его мнению тоже, человек пребывает в бессмысленном мире, которому только он и должен придать смысл своей деятельностью. «Человек обречен на смысл», — говорит Мерло-Понти, тогда как Сартр говорил: «Человек обречен на свободу». В этом и обнаруживает себя переход от экзистенциализма к трансцендентализму.

Интересно, что Мерло-Понти больше внимания уделял социальным и политическим аспектам экзистенциализма. Это значительнее приближало его к марксизму или, в более общем плане, к прагматизму. По его мнению, существует человек, который делает историю, но это не изолированный человек, не одиночка, а человек, включенный, благодаря действию, в свою окружающую среду и сообщество. Движение от экзистенциализма к трансцендентализму, таким образом, подготовлено прагматическими идеями.

Конечно, в учении Сартра уклон к трансцендентально-всеобщему еще не достигает такого развития, чтобы играть решающую роль. Для этого тезисы Сартра еще чересчур сильно связаны с экзистенциалистскими посылками. И самоконструирование субъекта тоже все время остается неустойчивым, так никогда и не достигая конечной цели. Да, человек постоянно пытается формировать себя, хочет обрести устойчивость бытия, преодолеть абсолютную текучесть «для-себя-бытия», дабы оно перестало быть ничто. Но из-за этого возникает опасность превратиться во «в-себе-бытие» и полностью утратить «для-себя-бытие». Человек никогда не может достичь своей цели. Единство этих двух противоположностей недостижимо. Человек обречен на неуверенность, колебания, он есть, по мнению Сартра, «бесполезная страсть».

Таким образом, в экзистенциализме центральной проблемой оказывается наличие двух основных тенденций — к иррационалистическому разрушению и к построению порядков. Но решающим является то, что не происходит никакого действительного их синтеза. Далее мы намерены проследить, как тенденция к разложению доходит до своей крайности, а затем, в последней части, рассмотрим процесс постепенного восстановления обладающих значимостью форм и норм.

Часть III. РАЗРУШЕНИЕ ПОРЯДКОВ И СТРУКТУР

ИРРАЦИОНАЛИСТИЧЕСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ

Тенденция к разрушению структур и порядков, уже неоднократно обрисованная в предыдущих главах, достигает своего апогея в иррационалистической картине человека. Интересно, однако, что до абсолютного предела при этом дело никогда не доходит[10]. При рассмотрении иррационалистической антропологии мы покажем, что она вынуждена сплошь и рядом снова диалектически связывать себя с рационалистическим подходом (понятым в широком смысле)[11].

Исторические предпосылки

Отмеченное диалектическое противоречие проявляется уже у праотца иррационализма, создателя иррационалистической картины мира и человека — Гераклита. С одной стороны, он говорит о постоянном потоке становления, которому подвержено все. В соответствии с этим, нет никакого устойчивого бытия. В действительности все течет. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, потому что во второй раз река уже стала другой и входящий человек тоже изменился. Все сущее находится в процессе этого непрерывного становления. Огонь как вседвижущее и всепожирающее начало есть первоматериал всего сущего.

Однако, с другой стороны, Гераклит все же позволяет регулировать процессы, протекающие во вселенной, космическому разуму, существующему в неизменном виде, вне всякого потока. Это — непреходящий Логос, который, будучи мировой душой, пронизывает всю жизнь и все движение, определяя закономерность и устройство космоса. Таким образом, уже Гераклит столкнулся с опасностью крайнего иррационализма и ограничил его. Эта полярная противоположность стремления к крайности и ограничения этого стремления еще не раз встретится нам в дальнейшем.

Соответствующую противоположность можно обнаружить у Гераклита и в учении о человеке. С одной стороны, человеческое бытие оказывается здесь постоянным становлением; душа— это истечение из всеобщего космического огня, и она толкуется как имеющая иррациональные глубины, не поддающиеся исследованию. С другой стороны, она имеет ту же сущность, что и мировой разум, и причастна ему. Субъективный логос входит как компонент во всеобщий логос бытия.

В целом, однако, у Гераклита на первом плане находится онтологически-космическая концепция. Софисты все больше переносят свои иррационалистические рассуждения на человека и придают им большую односторонность. Тезис о том, что все течет, здесь означает: человек подвержен постоянным изменениям, в нем нет никакой вневременной неизменной субстанции, его жизнь не определяется вечными нормами и законами. В этом отношении Гераклит имел единомышленников еще в античном мире, однако все античное миропонимание, по существу, сильно противоречило такому иррационализму, и он не получил в то время полного развития.

И средние века тоже своей центральной идеей — идеей миростроя — были, фактически, обязаны больше рационализму (точнее, философии сущностей). Однако на протяжении веков где-то в глубине существует поток чувственно-религиозного мировосприятия — поток, который питают абсолютно иррациональные источники: это — мистика. Многие великие приверженцы философии сущностей в средние века тоже испытывали влияние мистики, но подлинное развитие это течение могло получить лишь в позднем средневековье, когда идеи миростроя отодвинулись на задний план.

Элементы мистики сильны, в первую очередь, уже у Бернара Клервосского, Бонавентуры и у школы викторианцев. У главного представителя мистики позднего средневековья, Майстера Экхарта, наряду с мистическим учением, еще четко прослеживается привязка к томистской философии сущностей, но на переднем плане все же оказывается мистика. Отдельная человеческая душа — это проблеск вечного божественного света. Кажется, что космический первоогонь Гераклита вновь возвращается здесь в религиозном христианском облачении.

Задача человека состоит в том, чтобы дать все сильнее и сильнее разгореться в себе божьей искре. Высшая цель — слияние индивидуальной души как искры, проблеска в мистическое единство с вечным светом. При этом отдельная душа, пожалуй, не полностью растворяется в божественном бытии, а сохраняет свое индивидуальное ядро. Именно в этом последнем пункте и заключается принципиальное отличие учения Экхарта от более поздних форм мистики и, тем самым, от крайнего иррационализма. Даже и в вечной жизни у него, наряду со всепроникающим потоком божественного света, еще сохраняется плюрализм человеческих индивидов. Эта диалектика индивидуального и иррационально-всеобщего, как мы увидим позже, типична для многих представителей иррационалистической антропологии.

После Экхарта другие мистики, такие как Г. Сузо и И.Таулер, довели это учение до крайности. Человек должен стать совершенно «ничтожным». Ему следует отречься от своей индивидуальности вкупе с мышлением и волей, коль скоро человеческое бытие в глубине своей должно быть едино с божественным. Здесь отдельный индивидуум полностью исчезает в мистическом слиянии с Богом.

В эпоху Возрождения — в первую очередь у Джордано Бруно — мистически-иррационалистическая тенденция все больше определяется пантеистическими влияниями, и таким образом достигается связь религиозных и мистических мотивов. Значительный поворот к антропологии готовится уже у Якоба Беме, когда он учит, что существенное бытие следует искать не в потустороннем, небесном мире, а в самом человеке, в его собственном внутреннем мире; и эта внутренняя первооснова есть жизнь, движение, свобода и творчество.

Однако поистине главенствующее значение иррационалистическая антропология обретает лишь позднее, у Блеза Паскаля. Рационализм и иррационализм резко противостояли и в нем самом как личности. С одной стороны, он — выдающийся математик своего времени, превыше всего ценивший в этой области ясность и чистоту методов. Он сознавал значение разума для человека вообще, говоря, что человек не есть тростинка, ветром колеблемая, — он есть мыслящее существо и благодаря этому возвышается над всеми природными существами.

С другой стороны, Паскалю была видна и ограниченность возможностей рационального мышления при решении существенных проблем человеческого бытия. Разум сплошь и рядом оказывается в неуверенности, во власти сомнений и противоречий. Человеческая природа в глубине ее представляется ему парадоксальной и абсурдной. Важнейшие аспекты человеческого существования принадлежат сферам морали и религии, а для того, чтобы понять их, нужны иные методы, чем те, которыми пользуется исчисляющий интеллект. Сферы морали и религии на самом деле всегда окутаны туманом. Они не отличаются ясностью и понятностью. Постичь здесь что-то способно только чувство, живая способность сердца.

Только сердцем можно постичь глубочайшие связи в человеческой сущности, ведь они имеют принципиально иррациональную природу. Но и в этой области Паскаль не бросается в пучины безграничного иррационализма. Он не просто противопоставляет жесткий порядок разума чувственно-хаотическому становлению; он противопоставляет одному порядку другой порядок. Ведь и у сердца тоже есть свой «порядок», своя «логика»; и оно имеет свои принципы, о которых, правда, не ведает разум, но они, тем не менее, обладают своей собственной значимостью и истинностью. Таким образом, картина человека у Паскаля определяется двумя факторами: во-первых, противоречием между рациональным и иррациональным вообще, во-вторых, Диалектикой порядка и глубины хаоса в самой сфере иррационального. Оба эти фактора сыграют существенную роль при дальнейшем развитии иррационалистической антропологии.

Тот протест против рационализма эпохи Просвещения, который уже появляется у Паскаля, находит свое наиболее яркое выражение в романтизме. Одним из его предвестников является Жан Жак Руссо. Он выступает против рационалистической цивилизации, искусственность которой омертвила бы подлинную сущность человека, и требует возврата к естественным способностям сердца и к естественным чувствам. В романтизме сущность человека полностью принадлежит иррациональной стихии жизни. Разум и воля отступают на задний план, освобождая место чувству и фантазии. Жизнь в ее постоянном становлении и устремленности в бесконечность не может быть схвачена и постигнута с помощью жестких понятий и систем. Романтик устремлен к изначальному, неведомому, мистическому, бесконечному. Он, возносясь с помощью чувств в космос, пытается выйти за пределы данной в ощущении действительности. Такое преодоление границ происходит больше в искусстве, в особенности — в поэзии, чем в науке. Религия тоже играет здесь важную роль, однако не та религия, которая сводится к институтам и догмам, а та, которая строится на живой, коренящейся в чувствах вере.

Романтизм отдает предпочтение жизни бессознательно-чувственной перед жизнью, направляемой сознательно. «Ночная», теневая сторона жизни с ее темной непостижимостью, загадочностью, неисповедимостью и глубиной значит много больше, чем дневная, светлая жизнь, где все обрисовано ясно и четко.

И все же романтический идеал не обязательно означает полное растворение отдельного индивида в каком-то всеохватывающем целом. И здесь тоже имеет место острое диалектическое противоречие. Романтизм — именно в противоположность к рационализму — делает акцент не только на текучей, бесконечной «все-жизни», но и на оригинальном, гениальном индивиде. Гений, правда, живет, поддерживая внутреннюю связь с окружающими его космическими и религиозными силами, но, в противовес им, сохраняет свою самостоятельную экзистенцию.

Диалектика индивидуальной жизни и иррациональной жизни как целого — диалектика, с которой мы уже встречались раньше, —находит свое новое выражение в более поздних формах иррационалистической антропологии. В качестве типичных представителей антирационалистического мышления, находящегося под влиянием романтизма, мы хотели бы кратко упомянуть здесь только трех: это Гаманн, Якоби и Карус.

Сухой рациональности разума Иоганн Георг Гаманн противопоставляет живые творческие силы человеческого бытия, исходящие из целостного первоначала. Знание, которое дает разум, только мешает, он скрывает путь к этой подлинной первопричине. В противовес разумному знанию, нужно вновь разбудить силы темного подсознательного, которые еще живут в детях, в дикарях, в сумасшедших, но утрачены современным цивилизованным человеком.

Творческие формирующие силы в человеке Гаманн ищет, исследуя в первую очередь проблему языка. И здесь принципиально важно обнажить подлинные первопричины и дать им действовать свободно. Тогда язык перестанет быть мертвым понятийным аппаратом и возродится как живой орган. Важную роль Гаманн при этом отводит поэзии, которая, согласно ему, была первоязыком рода человеческого.

Аналогичную борьбу против рационалистического окостенения, интеллектуалистского цивилизаторства и поверхностности ведет также Фридрих Генрих Якоби. Он — философ чувства и веры, рассматривающий все разумное мышление как нечто второразрядное и производное. Системообразующему рассудку он противопоставляет внутреннюю жизнь личности. Он видит ее не только в абстрактной изолированности, но и во внутренней связи с живым «ты». Однако доступ к «ты», как и ко всем существенным сферам бытия, и прежде всего к Богу, обеспечивается только проникновением в подлинные глубины чувства и веры.

На этих же большей частью неосознанных глубинах концентрируется мышление Карла Густава Каруса. Согласно его учению, душу нельзя отождествлять с сознанием. Наоборот, она, в сущности, есть бессознательно-творящая жизнь. Эта жизнь души образует неразрывное единство с жизнью тела — единство, которое может быть разложено на составляющие только в абстракции. Душа всегда внутренне связана с первосилами биологического и космически-природного бытия, которые постоянно активны. Сохранить и углубить эту связь — вот существенная задача человека.

За эпохой романтизма в XIX веке следует эпоха натуралистической философии, которая вновь отодвигает чувственную сторону души человека на самый задний план. И все же в этом натурализме есть тенденция, подготавливающая новое возвращение иррационалистической философии. А именно: если иррационалистическое мышление стремится растворить все неизменные формы и нормы в потоке постоянного становления, то существуют и натуралистические направления с совершенно аналогичными устремлениями[12].

Подготовительную работу в этом отношении проделал в первую очередь Юм, отвергавший не только существование каких бы то ни было объективных общезначимых закономерностей, но и полностью разрушивший субстанциональность человека. В итоге получился радикальный актуализм: больше нет ничего сущего, которое было бы устойчиво-определенным.

В том, что касается внутренней, психической сферы, эти взгляды разделял Вильгельм Вундт. Человеческая душа должна пониматься только как чистая актуальность. Категория субстанции относится исключительно к материальной сфере. В психической сфере нет никакого устойчивого, постоянного бытия. Душа— это не что иное, как само происходящее в душе, она — только лишь постоянно меняющийся комплекс переживаний, возникающий в результате деятельности души. Важно отметить, что Вундт понимает этот актуализм волюнтаристически. Определение воли как ядра бытия души роднит Вундта с волюнтаризмом, широко распространившимся в его время.

Актуалистически понимает психику и Эрнст Мах, который растворяет структуру души в простом потоке отдельных восприятий. «Я» для него — не более чем комплекс восприятий, которому не соответствует никакая субстанциональность. Все растворено в потоке постоянного становления — потоке из сенсуалистских элементов.

Легко представить себе, что эти положения в духе актуализма, высказываемые представителями натурализма, становятся предпосылкой для того, чтобы позднее иррационалистическое понимание человека возродилось и распространилось снова. Ведь если заменить знак минус, стоящий перед высказываемым тезисом (отрицание всякой субстанциональности), знаком плюс, то окажешься как раз в сфере иррационализма.

Современность

Дальнейшее развитие иррационалистической антропологии, которое приводит к ее современному состоянию, мы намерены проанализировать не столько в историческом, сколько в системном аспекте. Ранее мы видели, что иррационализм никогда не доводился до крайности. Он всегда диалектически сочетался с такими принципами, которые предотвращали полную односторонность. Так, элементы иррационализма часто содержали диалектические противоречия, возникавшие вследствие конституирования форм и норм из самого потока становления.

Два описанных выше диалектических противоречия в иррационалистической антропологии можно явственно проследить уже у Артура Шопенгауэра[13], причем в противоречие приходят, с одной стороны, идеи, понимаемые в духе Платона, а с другой — мир представлений, понимаемый в духе Канта.

Однако подлинная основа мира и человека — это воля. В определении воли (но только в пределах ее сферы) Шопенгауэр доводит иррационализм до крайности. Дальше идти уже некуда. Воля как таковая абсолютно противопоставлена всякому рациональному порядку, она имеет принципиально алогичную природу. Она не может быть схвачена ни в каких категориях рассудка, как бы мы их ни изобретали. Воле не только в корне чужды все общезначимые принципы. Ей не свойственны никакие формы и структуры. Принцип индивидуализации тоже исходит из противоположной сферы: воля совершенно не знает никакого плюрализма.

Несмотря на это — и здесь мы приходим к одному из упомянутых диалектических мотивов — воля конституирует «мир как представление», в котором объективирует себя. Здесь действует всеохватывающий закон, определяющий основания. Здесь все упорядочено в пространстве и времени. Здесь также вступает в свои права принцип индивидуализации и порождает живое разнообразие. Человек, который, как воля, был растворен во всеохватывающей мировой воле, лишь здесь становится подлинным индивидуумом. Если человек как воля — это лишь тупой и слепой натиск, то в мире представления он только и превращается в индивидуума и в рациональное существо.

Этот сконструированный по кантонскому образцу мир явлений, имеющий совершенно трансценденталистский характер, связан не только с волей как своей причиной, но определяется еще и вторым ключевым фактором, а именно — миром идей. Таким образом, у Шопенгауэра мы встречаем другой диалектический мотив иррационализма. Он признает надмировое царство идей, явно солидаризуясь в этом с Платоном. Так, мир представления в своих основных чертах разделен на ступени и виды, и принципами такого деления тоже выступают идеи, которые не создаются конституирующим актом воли, что вытекает из тезиса о первооснове, и не зависят от него: если мир как представление в общем и целом служит целям мировой воли, — при этом высказываются мысли, близкие к прагматизму, — то идеи, в противоположность этому, представляют собой средство, с помощью которого человек избегает влияния воли. Только здесь и выявляется в полной мере диалектическое отношение мира идей и мира воли. Посредством созерцания идей в искусстве человек временами может освобождаться из-под власти беспрестанного воления, что является подготовкой этической позиции радикального отрицания воли к жизни.

Нельзя не отметить, что в картине человека и в картине мира у Шопенгауэра три упомянутых основных фактора — иррациональная воля, конституированный мир представлений и вечный мир идей — располагаются рядом друг с другом, в конечном счете не будучи связанными, и внутреннее их единство не просматривается. Шопенгауэр смог довести до крайности иррационализм в своем учении о воле только благодаря тому, что изгнал все рациональные элементы бытия в другие сферы, противопоставив их воле. Расплатой за это и стало отсутствие связи между этими различными сферами. Поэтому последующие мыслители с необходимостью должны были отказаться от некоторых крайних тезисов иррационализма, чтобы обрести единую связь. Диалектика различных сфер у Шопенгауэра становится у них диалектикой в пределах самой сферы иррационального, что в тенденции с необходимостью приводит к преодолению этой крайности.

Один из первых шагов в этом направлении делает уже Эдуард фон Гартман, когда пытается в своем неосознанном соединить различные сферы Шопенгауэра. Уже в определении Абсолюта как неосознанного обнаруживает себя приоритет иррационального. Однако, рассматривая все учение в целом, можно заметить, что Гартман отводит важное место и рациональному элементу: он, наряду с волей, выступает как равноправный атрибут неосознанного. Гартман в своем подходе пытался объединить Шопенгауэра и Гегеля.

Первоначально эти два атрибута Абсолюта находятся в гармонии, которая, однако, нарушается из-за внезапного вторжения воли в пространство и время. Слепой, импульсивный натиск воли высвобождает ее из единства с духовным, и она идет своим собственным разрушительным путем. Задача, выпадающая человеку, состоит в том, чтобы снова обуздать эту хаотическую силу воли посредством духа, совлечь ее с бездуховного пути, спасти, приведя снова к гармонии.

Эдуард фон Гартман стремится таким образом обойти трудности концепции Шопенгауэра, проводя синтез различных сфер бытия системно и исторично. Тем самым смягчается тезис Шопенгауэра об абсолютной иррациональности воли, иррациональное теперь имеет преимущество, лишь ограниченное во времени. Становится сильнее диалектическое ограничение иррационального другими сферами бытия.

Иным путем идет Фридрих Ницше. Вместо того, чтобы пытаться привести к синтезу различные сферы Шопенгауэра, он сводит их к одной, иррациональной. Но при этом он все-таки не может полностью исключить рациональные элементы. Они вновь и вновь всплывают внутри иррационального, образуя узлы диалектических противоречий. Прежде всего, Ницше решительно порывает с платоновской традицией, которая еще жива у Шопенгауэра. Любая система объективных форм и норм отвергается. Человеческая жизнь не подчиняется никаким абстрактным общезначимым установлениям. Все вечно значимые системы ценностей разоблачаются как абстрактно-формальные установления лишенного жизни духа. Так, Ницше требует переоценки всех ценностей, которые должны не приводиться в жесткую систему, а, скорее, зависеть от творческой жизни, устанавливающей их. Нет никаких надвременных идей, определяющих бытие человека. Такие идеи — лишь конструкции рационалистического интеллекта, который отделился от своей витальной первоосновы.

Поэтому человека следует рассматривать, исходя из этой его первоосновы — жизни. Сократовской и аполлоновской картинам человека должна быть противопоставлена дионисовская. Ведь человек, по существу, — это чувство, инстинкт, витальность; рассудок играет лишь второстепенную роль. Сущность человека определяют не сознание, не дух, не рациональность, а, наоборот, неосознанная творческая жизнь, плодотворная, бьющая через край сила, темный, хаотический избыток побуждений. Эти инстинктивные, витальные силы и делают человека причастным к постоянному становлению жизни. Человек не «есть», он «становится». В противоположность животному, он еще не завершен окончательно, он еще открыт для всех возможностей.

Ни в человеке, ни во всем сущем вообще нет ничего сохраняющегося в неизменном виде. Все находится в постоянном, непрекращающемся движении. Нет никакого устойчивого бытия и никакой системы вневременных законов. Абсолютная реальность, «бытие-в-себе» есть, по мнению Ницше, противоречие. «Все-единое», дионисовская жизнь, согласно ему, — это не субстанция, не бытие, а гераклитовское становление. Таким образом, на первый взгляд, и у Ницше мы сталкиваемся с крайним иррационализмом. Однако в его философии есть идея, которой он сам придает решающее значение и которую он сам называет освобождением из постоянной текучести: идея вечного возвращения того же самого, одинакового, подобного. Если Гераклит учил, что нельзя в одну и ту же реку войти дважды, потому что она постоянно изменяется и при этом ничто не повторяется дважды в том же самом виде, то теперь Ницше говорит, что река вновь и вновь возвращается и, таким образом, постоянно реализует одни и те же предопределенные возможности. В соответствии с этим учением, человек снова и снова входит, оставаясь тем же самым, в ту же самую реку. Это явно противоречит иррационалистическим предпосылкам. Последовательный иррационалист не знает вообще никакого возвращения того же самого, потому что, по его мнению, дважды одного и того же просто не может быть. Идея Ницше о вечном возвращении, однако, придает иррационалистической концепции совершенно новый поворот. Ведь абсолютно безразлично, каким бы продолжительным мы ни мыслили период этого вечного движения по кругу — все равно здесь царят полный детерминизм и единый вечный закон, от которого нет никаких отклонений и который господствует, будучи неизменным, вне зависимости от времени. Эта идея движения по кругу является безусловным завершением детерминистического рационализма. «Сократизм» и «платонизм» вновь поднимают здесь голову.

Но иррационализм у Ницше находит свое ограничение еще и в другом отношении — благодаря моменту индивидуализации. Если у Шопенгауэра «принцип индивидуализации» совершенно исключен из сферы воли, то у Ницше он превращается в диалектический момент самого иррационального. Ведь он, с одной стороны, прославляет дионисовскую жизнь как всеохватывающую биологически-космическую силу с ее творческой витальностью, а с другой стороны, для него очень важен индивидуализм аристократа. Он презирает общественную, стадную природу человека, которая находит свое выражение в абстрактной, поверхностной деятельности сознания и в пошлом, сером, плоском, самодовольном наслаждении жизнью. Этот вульгарный общественный человек как стадное животное — именно то, что следует преодолеть. В противоположность ему Ницше выдвигает свой идеал — сверхчеловека, сильного одиночку, далекого от массы одинокого гения, который не связан общими обычаями, нормами и законами, а живет по ту сторону добра и зла. Сегодняшний человек — это промежуточный пункт на пути к его истинному подлинному бытию, которое проявится в сверхчеловеке. Сверхчеловек, который преодолеет банальную усредненную человечность и в результате только и обретет подлинную индивидуальность, только и станет личностью —вот конечный смысл земного развития.

Таким образом, витально-волюнтаристическая жизнь у Ницше индивидуализирована сама по себе и может подняться до своих высших форм в отдельных великих людях. Существует не только единая всеохватывающая воля, но и множество воль, каждая из которых, как монада, образует центр личности, обладающей индивидуальностью. Однако — и здесь вновь проявляет себя общая иррационалистическая тенденция — эти воли никоим образом не имеют устойчивой неизменной субстанции, они сами пребывают в постоянном становлении. Нет никакого субъекта, который стоял бы выше акта воли и управлял им, нет никакого агента действия, нет никакого бытия за становлением, волей, действием. Нет и никакой субстанции у «я»; перенесение понятия субстанции на сферу духовной жизни означало бы извращение ее характера, который совершенно актуалистичен.

Таким образом, нельзя прийти к какому бы то ни было действительному освобождению индивидуума от всеобщего становления. Поэтому у Ницше появляется идея, что права только тотальность, всеобщность, всеохватывающая природа, что только весь космос придает истинность отдельному существу. Доныне мы наблюдали диалектику иррационального у Ницше в двух отношениях — в том, что касается общего детерминизма, и в том, что касается индивидуальности отдельного человека. Но есть и третий существенный аспект. Крайний иррационализм противостоит не только от века заданным порядкам и формам (относятся они ко всему миру или только к индивиду), но и тем структурам, которые конституирует сам человек как субъект. Показательно, что Ницше и здесь выступает против того, чтобы созданные человеком формы обретали постоянство. По его мнению, они неотделимы от текучей жизни и потому не могут иметь никакого абсолютного, непреходящего значения. Такие установления всегда сохраняют связь с конкретным реальным человеком, сконституировавшим их в процессе творческой деятельности.

«Воля к мощи» — вот формула Ницше для формосозидающей активности человека. Жизнь в своей глубочайшей сущности — это «воля к мощи», творческая, спонтанная, постоянно выходящая за свои собственные рамки, и принимающая все новую форму и направление сила. Человек сам задает себе формы и нормы. Жизнь задает себе смысл сама, и все это — исходя из практической деятельности. Понятия истины и доброты толкуются у Ницше с прагматической точки зрения. Любая истина и любая норма оцениваются им (и шире — вообще в действительности) в зависимости от их применяемости в жизни. Они — продукты неосознанно-творческой, формосозидающей жизни самой по себе, а не заданные ей откуда-то извне независимые общие сущности. Они — результат действия, а не обнаруживаемые в готовом виде теоретическим мышлением объекты. Ценности существуют только благодаря задающей их, оценивающей творческой активности человека. Они конституируются самой жизнью и зависят от нее. Именно такая близость к конкретной практике жизни дает Ницше возможность отвергать какое бы то ни было застывание вновь произведенных форм в неизменную систему категорий. Кант и Гегель означают для него возврат к платонизму, чего следует избегать.

В антропологии Ницше, таким образом, иррациональная первооснова диалектики ограничена с трех сторон. Но эти три противостоящие инстанции по значению своему отступают на второй план в сравнении с иррациональным, которое первично.

Тем же путем идет Анри Бергсон, но у него еще больше выдвинут на первый план вечный поток жизни. Бергсон также отвергает какие бы то ни было рационально-абстрактные сферы, которые находились бы за пределами иррационального становления. Рациональные элементы и здесь тоже мстят за себя, то и дело появляясь в виде диалектических противоречий в рамках иррационального, однако они очень ослаблены. По Бергсону, весь мир в целом, а тем самым, — и человека, следует понимать как творческое становление. Жизнь, в самой глубокой сущности своей, — это порыв, временность, длительность. Нет ничего устойчивого, застывшего, статичного.

Противники Бергсона — главным образом материализм, механицизм и детерминизм. Он обвиняет современную науку, в особенности психологию, в том, что она подходит к исследованию человеческой действительности с ложными методами и, тем самым, искажает ее. А именно: наука своим главным инструментом делает интеллект, однако с его помощью невозможно верное и полное постижение жизни, поскольку понятия его — застывшие и негибкие. Согласно учению Бергсона, интеллект способен постичь лишь пространственное, количественное, механически детерминированное и, следовательно, материальное. Но так как интеллект не довольствуется этими соответствующими ему сферами, а претендует на объяснение всего бытия и жизни, он с необходимостью оказывается на ложном пути. Методы, применяемые интеллектом, дают в результате однобокое «опространствливание» и подчинение психической жизни некоему детерминизму. По мнению Бергсона, в первую очередь решительно искажено понятие о времени. Понимая время как протекание, разделенное на прерывные отрезки, его в действительности сводят к пространственным категориям. Но духовная жизнь протекает не в прерывно-однородном времени, точно так же, как она протекает не в абстрактно-геометрическом пространстве. Напротив, духовная жизнь — это непрерывная, качественно разнородная длительность, где отдельные элементы не отделены друг от друга, где они, скорее, перетекают друг в друга, сливаясь до неразличимости. В реально-конкретной, качественно-определенной длительности и живет свободное, творческое становление во всей его полноте и глубине.

Разумеется, и в этом можно усмотреть первый диалектический момент: жизненный порыв может время от времени идти на убыль и порой застывать в неустойчивых, неизменных формах. Но это не есть нечто окончательное. Наоборот, движение жизни стремится снова и снова выйти из этих форм и преодолеть застывание.

Таким образом, жизнь предстает дуалистически расколотой на два принципа: на творчески-свободное становление и материально-детерминистический застой. Суть бытия человека и бытия космоса — в постоянном конфликте между ними. И если в материальном мире побеждает застой, то в человеке он поистине преодолевается. Человек в его духовной сущности — это свобода, творчество, жизненность, временность. Однако и в нем тоже проявляется дуализм; и здесь подлинному динамичному внутреннему «я» противостоит нечто статичное, то, что стало уже механическим, привычкой повседневной жизни.

И здесь тоже рядом с творческой интуицией стоит абстрактный интеллект, который желает подвергнуть действительность рассмотрению в своих статичных, «опространствившихся» категориях. Несмотря на это, нельзя говорить о подлинном дуализме у Бергсона: ведь, в конечном счете, все — это движение; материально-статическое — это тоже движение, хотя и находящееся в стадии затухания. Текучая жизнь — это восходящее, свободно разворачивающееся движение, в материи же оно идет на убыль и подпадает под действие законов детерминизма. Таким образом, иррациональное становление признается решающим фактором, хотя оно и диалектически ограничено материально-детерминистическим.

У Бергсона находит свое отражение и диалектическая противоположность индивидуального и иррационально-всеобщего. Спор Бергсона с натуралистами приводит его к отстаиванию прав конкретного индивида, личности в ее творческой свободе. Так, по его мнению, все духовное индивидуально, личностно по природе своей, а индивиды выступают носителями текучего потока жизни. Это — с одной стороны. С другой же стороны, нет никакой устойчивой, неизменной индивидуальной субстанции. Структура личности растворяется в общем потоке становления. Эти два положения у Бергсона диалектически противостоят друг другу. В данной связи интересно указать на две пары понятий, которые Бергсон наделяет не всегда однозначными функциями. Первая пара — прерывность и длительность, непрерывность. Бергсон учит, что рассудок со своими опространствившимися категориями и разделенными понятиями расчленяет действительность, для которой характерна длительность, и превращает ее в нечто прерывное, тем самым искажая ее сущность.

Таким образом, текучий континуум в его живой длительности противостоит омертвляющему, вносящему прерывность и потому разрушающему интеллекту. Несмотря на это, Бергсон не может не вводить снова в само понятие жизни элемент прерывности в важнейших местах, а именно — там, где всеобщая жизнь сгущается, образуя индивидуально-личностную реальность.

Показательно, насколько этому соответствует вторая пара— гомогенность и гетерогенность, однородность и разнородность. Бергсон говорит по этому поводу, что рассудок расчленяет действительность в чисто количественном отношении на однородные составные части, не замечая, таким образом, качественно-разнородного характера различных аспектов жизни. Стало быть, элементы потока жизни имеют, по Бергсону, качественные различия, тогда как, с другой стороны, они столь глубоко проникают друг друга, что однозначное их разделение представляется невозможным. В обеих названных парах понятий выявляется, следовательно, диалектическое взаимоограничение индивидуально-особенного и иррационально-всеобщего внутри самой жизни.

Еще большее диалектическое противоречие заложено в понимании Бергсоном жизни как творчества. А именно: жизнь— это не просто поток, но поток творческий, то есть созидающий определенные формы. Она отпускает из себя какие-то образования. Пожалуй, эти образования имеют, по мнению Бергсона, лишь преходящий характер. Он слишком далек от идеи их трансценденталистского закрепления, от признания устойчивости конституированных структур. Идея конституирования имеет больше прагматический смысл. Но, несмотря на это, проблема остается. Каким образом возможно, что из чистого потока возникают какие-то формы, пусть даже и сохраняющиеся лишь на короткое время? Такое предположение строится на том, что уже в самой текучей жизни заложена способность к формообразованию, а это выходит за рамки крайнего иррационализма.

Ту же проблематику, хотя и совершенно в ином облачении, можно обнаружить у Ортеги-и-Гассета. Согласно ему, ядро человека — в его витальности. Это — исходное, и лишь затем следуют все дальнейшие разделения на относящееся к телу, к душе и к духу. При этом витальную первооснову нужно понимать как постоянно становящееся начало. В ней нет никаких устойчивых, существующих продолжительное время структур. У человека нет никакой вневременной сущности к никакой природы: ведь это означало бы сведение его к вещному миру. Камень имеет постоянную природу, определяющую бытие на все времена. Однако то, что относится к человеку, должно мыслиться в понятиях, противостоящих этому вещному детерминизму. Желание связать человека с застывшим, неподвижным бытием — это традиция, идущая от элеатов, но мы, по мнению Ортеги-и-Гассета, должны учиться снова мыслить по-гераклитовски. Ведь бытие человека не имеет субстанционального характера. Оно есть, по существу, возможность и историчность.

Однако, несмотря на эти иррационалистические определения, Ортега накладывает ограничения на свои тезисы — тем, что выступает против полного релятивизма и предполагает все же, что по ту сторону исторического становления существует царство вневременных общезначимых ценностей. Правда, он пытается вернуться от них к своему виталистически-иррационалистическому подходу, устанавливая огромную дистанцию между реально-историческим и вечно-значимым. Ситуации, в которых находится человек, и культуры различного рода, если их рассматривать сами по себе, — это не абсолютные, а релятивные исторические структуры, которые не могут претендовать ни на какую общезначимость. Однако, с точки зрения вечности, они есть частичные аспекты некоего надвременного значимого порядка, в каждом конкретном случае имеющие в перспективе выход ко всеохватывающему космосу ценностей и неотделимые от этой перспективы.

Следующее ограничение гераклитовских крайностей Ортега производит, решая проблему индивидуальности. Он замечает, что витальная первооснова человека безлична по своей природе. И все же, по его мнению, действительность выказывает себя, в принципе, в виде индивидуальных перспектив. Жизнь здесь— не просто хаотическое течение. Она структурирована, подразделена на отдельные исторические ситуации. Она индивидуализируется в виде плюрализма отдельных человеческих личностей. Структуры ее при этом не имеют никакой постоянной субстанции и не подвержены историческим изменениям. И все же такое структурирование означает явное ограничение тезиса о чистом потоке становления.

К этому следует добавить еще один существенный фактор иного порядка, а именно — способность жизни к конституированию, способность ее создавать формы из самой себя. Тот факт, что человек не обладает никакой «природой», вынуждает его определять и формировать себя самого. Этот процесс конституирования осуществляется на различных стадиях — в сфере витального, в сфере историчного и в сфере чистого разума. С каждой из ступеней удаление от иррационально-витальной первоосновы увеличивается. Приводя примеры для сравнения продуктов конституирования на каждом из этапов, Ортега называет: для витального разума —ложноножку амебы, для исторического разума — ногу человека, а для чистого разума — механическое средство передвижения, велосипед. Ложноножка амебы — это нечто временное, возникающее для недолгого пользования, чтобы тотчас же опять исчезнуть, втянувшись в целое тела. Нога человека — это, правда, изменяющийся во времени, но все же относительно стабильный орган, который еще тесно связан с самой жизнью, неотделим от нее. Велосипед, наконец, — это продукт, который уже полностью отделился от своей витальной первоосновы и застыл в механической форме.

Если перенести данную аналогию на сферу духа, то первой ступени соответствуют первоначальные импульсы витальности—такие как, например, мужество, энергичность, готовность сражаться, любовь и ненависть, ухищрения ума, направленные на то, чтобы насладиться влечением и восторжествовать, а также сила воображения, фантазия. Ко второй ступени относятся культурные функции научного мышления, моральность, художественное творчество. На третьей ступени, наконец, к этому добавляется использование механизмов и техники — как в культурной, так и в политической или индустриально-хозяйственной сфере — короче, все то, что обозначают словом «цивилизация». Таким образом, в самой жизни заложена тенденция к конститутивному закреплению форм и принципов, которая в крайности своей может привести к застыванию и к омертвлению. Витально-жизненное первоначало представляет, по мнению Ортеги-и-Гассета, главный исток конституирования, но продукты его могут обретать значительную самостоятельность по отношению к нему.

Одно из ранее называвшихся диалектических противоречий в рамках иррационалистической антропологии — противоречие индивидуального и иррационального — находит яркое выражение у Мигеля де Унамуно. Он тоже выступает против рационалистической системы, против засилья логики. Существенное в бытии человека коренится в чувстве, в его глубочайших слоях подсознания. Главное свойство того, что относится к чувству, заключается в том, что оно не допускает никаких резких различий и границ. Напротив, здесь все это исчезает в непрерывности всеохватывающего потока жизни.

Значит, тенденция к индивидуализации противоположна ядру человека, которое Унамуно называет его личностью. Индивидуум и личность — это две сущности, полярно противостоящие друг другу в человеческом бытии; они противоположны, но взаимно полагают друг друга. Индивидуальность— это внешняя структура, личность — это содержание. Индивидуальность отделяет от других людей, делает индивидуума самостоятельным, отдельным существом, отличным от своего окружения. Личность, напротив, — это внутренняя полнота, которая всегда открыта для коммуникации с другими и с окружающим миром. Если бы человек обладал только индивидуальностью, он был бы полностью замкнут в себе и не имел бы никаких возможностей для контакта. Он был бы пустой формой, духовным «крабом» в своем панцире. С другой стороны, в чистой, голой личности заложена опасность полного упразднения индивидуальных структур, растворения и утраты собственного «я» в коммуникативных процессах. Без сомнения, истинную сущность человека Унамуно видит скорее в его личностной стороне, и все же он не может обойтись без индивидуальной стороны.

Все названные выше философы, следующие за Шопенгауэром, при решении проблемы отношения иррационального к различным рациональным элементам пытались избежать раскола на разные, отделенные друг от друга сферы, за что, однако, были вынуждены расплачиваться признанием существования диалектических противоречий внутри самого иррационального. Причем крайние иррационалисты не могли надолго удовлетвориться этим решением. Так, Людвиг Клагес возвращается к разделению различных сфер бытия, чтобы иметь возможность предоставить иррациональной сфере все ее права. Все рациональные элементы изымаются из жизни и собираются воедино в сфере духа, который антагонистически противопоставляется жизни. Человеческая жизнь — это целостное единство тела и души, которое понимается как темная, таинственная, бессознательная, вечно творческая первооснова. Душа — это смысл тела, а тело — это выражение души.

Между обоими полюсами постоянно существует противоречие, и вообще, у Клагеса принцип полярности играет определяющую роль. Все живое находится в ритмическом движении, колеблясь между полюсами. Жизненный ритм — это процесс, идущий волнами и отличающийся от процесса в обычном смысле слова. Все в нем следует видеть в постоянном изменении. Ритм у Клагеса похож в этом отношении на дионисовское у Ницше, на бессознательное в психоанализе и на аналогичные начала в более ранних учениях романтиков, а также в учениях Каруса и Бахофена. Жизнь — это материнское перволоно, из которого все возникает в ходе становления, она— инстинктивное неосознанное «Оно», несущее в себе все. Жизнь «в-себе» и «для-себя» бессознательна. Сознание разрушает витальность в ее изначальности. По Клагесу, ни одно переживание не является сознательным, и ни одно сознание не может что-либо пережить в подлинном смысле слова. Ведь переживание — это никоим образом не рассудочное схватывание в понятиях, а патетически-жертвенное отождествление души с действительностью. Чувства обладают изначальной способностью видения, которая открывает путь к постижению структур подлинной жизни в ее целостности и полноте. В переживании душа внутренне связана с гармоническим единством всего живого бытия.

Однако, согласно учению Клагеса, есть сила, которая возникает не из жизни, но вторгается извне и пытается разрушить ее: это — дух. Он во всем противоположен жизни. Он хочет остановить творческое становление, втиснуть его в свою абстрактную систематику, подчинить своим схемам. Его акты ориентированы на застывающее вне времени сущее. Они противопоставляют витально-дионисовскому — рационально-логическое, творческому становлению — застывшее ставшее, динамическому — механическое, течению — устойчивость, чувству — рассудок, эросу — логос, патетически-пассивному — деятельно-активное. Все сколько-нибудь рациональные элементы вылущиваются Клагесом из жизни и приписываются принципу духа.

В связи с этим показательна позиция Клагеса по отношению к Ницше. Он целиком и полностью поддерживает его дионисовское понятие жизни, но отвергает представление о жизни как о воле к мощи, поскольку здесь выплывает духовный элемент, что противоречило бы чистому пассивному становлению иррациональных жизненных сил.

И категория личности проистекает только из конфликта духа и жизни, а не происходит из одной последней. Дух — подлинная первопричина всех зол, всех грехов, наоборот, витально-творческое — это гармония. Если в начале своего развития человек жил, будучи глубоко связанным внутренне со всей природой, то с вторжением духа в процесс развития мира, с прогрессирующей рационализацией и цивилизацией он все больше и больше отделяется от своих природных истоков, оказываясь в тисках абстрактной искусственности.

Тот пункт в человеке, где дух, разрушая, вмешивается в первоначальное единство тела и души, — это индивидуальное «я». В этом «я», обладание которым принципиально отличает человека от животного, сталкиваются дух и жизнь. Это — очаг конфликта между двумя метафизическими принципами. Примирение их в каком-либо третьем, схватывающем и то и другое, невозможно. Человеку остается один выход — стремиться к тому, чтобы ослабить влияние духа, оттеснить его на задний план и в конце концов преодолеть. А этого можно достичь, только вернувшись к магически-земным силам «все-природы», к темным дионисовским силам витальной жизни.

Без сомнения, Клагес своим методом резкого разграничения рациональных и иррациональных принципов достиг значительного приближения к крайности иррационализма (пусть даже он проведен и не с такой последовательностью, как у Шопенгауэра), но здесь возникают те же самые трудности, что и у автора «Мира как воли и представления». Ведь и здесь нельзя понять, откуда, собственно, берется дух и как он онтологически связан с жизнью. Антропология Клагеса подтверждает правильность выделенной нами альтернативы иррационализма: либо признание несвязанности различных сфер бытия, либо сведение их всех к иррациональному, но тогда в нем снова воспроизводится диалектическое противоречие различных элементов.

Мы считаем нужным упомянуть тех мыслителей, которые тоже выбирают второй путь, но у которых на передний план выходит диалектика иррационального и трансцендентально-конституирующего. Если у тех философов, о которых мы говорили ранее, иррациональному еще противостоит, наряду с идеей конституирования порядков, идея предзаданных форм и структур (как в мире, так и внутри индивида), то теперь выдвигается прежде всего первая из этих идей.

Так обстоит дело, например, у Мориса Блонделя. Часто его намереваются толковать как последователя Бергсона — ведь он тоже делает акцент на становление, на саморазворачивающуюся жизнь, на действие. Но его понятие жизни уже с самого начала отличается спиритуалистичностыо. Действие — это не иррациональный порыв, не слепая воля. Напротив, его всегда следует рассматривать в диалектическом единстве с духовно-рациональными структурами.

Блондель никоим образом не говорит о приоритете действия по отношению к познанию. Напротив, созерцание является существенным аспектом самого действия.

Действительно, в мире не бывает состояния покоя, здесь все подвержено постоянному становлению, здесь каждая ставшая форма исчезает вновь, и все, однажды достигнутое, вновь становится зыбким. Именно в зыбкости, в колебаниях нам открывается сущность всего бытия: все установившееся снова и снова выходит за свои рамки и преодолевает собственную форму. Однако такое вечное движение все же нельзя считать не имеющим какого-то направления. Наоборот, у него есть цель: делать все более и более одухотворенным жизненный порыв. Развитие идет от неорганической природы к жизни, к духу и, в конечном итоге, к Богу.

Таким образом, в глубочайших слоях уже заложены те духовные структуры, которые в последующем процессе конституирования поднимаются над простым потоком жизни и все более доминируют над ним. При этом характерно, что Блондель выступает против слишком резких абстрактных различий между категориями и всегда стремится к живому их единству. Так, он считает ложной альтернативу: либо пытаться понять мир как четко упорядоченную систему, либо — как хаос. Ведь в действительности все находится в процессе становления и роста, причем в равной степени и в направлении к многообразию, и в направлении к единству и порядку.

Была бы столь же неверна попытка схватить всеобщий мировой процесс жизни либо в механистических, либо в телеологических понятиях. Его следует толковать, только исходя из постоянной неразрывной взаимосвязи тех и других понятий. То же самое можно сказать и о таких обыкновенно весьма резко противопоставляемых альтернативах, как теория и практика, мышление и жизнь, субъект и объект, идеализм и рационализм. По мнению Блонделя, эти альтернативы сходят на нет во всеохватывающей связи действия.

Несмотря на то, что Блондель столь много говорит о становлении и его всеобщем характере, он предполагает, что существуют не только конституируемые формы, но и абсолютные ценности — как нечто вроде дальних маяков на горизонте, на которые нужно ориентироваться. Правда, их нельзя видеть слишком рано, до времени, потому что пострадает историчность жизни. На протяжении своего развития человек не имеет надежного знания о вечных ценностях, напротив, он может постигать их лишь постепенно, шаг за шагом понимая их всеохватывающую общность. Человеку выпадает на долю открывать все новые и новые аспекты вечных ценностей, в результате чего он постоянно колеблется, делая выбор. Но в конечном счете все историчное становление все же включается во всеобщий порядок.

Идея Блонделя о том, что «жизнь-в-себе» уже представляет собой в зачаточной форме выход за рамки «только-лишь-жизни», разрабатывалась и у Георга Зиммеля. Жизнь, согласно его учению, вообще не может пониматься как чистое становление, в котором не сохраняется никаких форм, — ведь в таком случае мы оказались бы в плену полного релятивизма, и тогда было бы вообще невозможно никакое высказывание. Жизнь всегда должна быть «больше-чем-жизнь». Признается тот факт, что жизнь не только вечно творчески порождает новую жизнь, но и производит структуры, которые объективно обладают устойчивостью и стабильностью смысла. Так возникают великие сферы культуры — наука, искусство, религия и т.д. Эти сферы в конечном итоге могут обретать столь значительную самостоятельность и в такой степени объективироваться, что жизнь, некогда породившая их, впоследствии подчиняется им. Зиммель, правда, все-таки остается настолько иррационалистом, что ограничивает во времени значимость этих объективированных структур. В результате все структурные образования все же становятся исторически преходящими. Постоянно рвущаяся вперед жизнь снова растворяет в своем потоке то, что было объективировано. Здесь налицо диалектика «все-более-жизни» (то есть находящегося в постоянном движении потока, который все более и более проявляет себя как жизнь) и «более-чем-жизни» (то есть конституирования всеобщих, относительно постоянных форм). И все же ни одному из двух этих полюсов не отдается решающего преимущества.

Если уже у Зиммеля намечается переход от иррационализма к трансценденталистски-идеалистическому мышлению, то вместе с Бенедетто Кроче мы делаем следующий шаг по этому пути. Кроче сходится во мнении со своим соотечественником Джентиле: все сущее находится в постоянном движении, оно по природе своей актуалистично и исторично. Нет ничего более реального, чем дух, и нет никакой другой философии, кроме философии духа. Сущность же духа — активность, творческая деятельность. Кроче перенимает у Гегеля учение о духе, находящемся в постоянном саморазвертывании: он придает себе все новую и новую форму и снова преобразует себя, не признавая над собой никакой абсолютной реальности.

В существенных пунктах, тем не менее, Кроче отходит от Гегеля, в первую очередь — потому, что толкует развитие духа не столько в логически-диалектическом, сколько в конкретно-реальном смысле. Он критикует гегелевский идеализм за то, что тот слишком пренебрегает практическим аспектом, аспектом свободы и воли в человеке. Дух для Кроче — это не только идея и понятие в их логически-необходимом развитии, но в той же степени акт, действие, воля, жизнь, творческий импульс, конкретная историчность.

Здесь выдвигается на передний план и момент индивидуальности, пусть даже индивиды в конечном итоге и включены во всеохватывающую реальность духа. Такой отказ от гегелевского отождествления духа и идеи уводит Кроче от объективно-идеалистической традиции в сторону актуализма, иррационализма и историзма. Он выступает, в первую очередь, против одностороннего применения Гегелем диалектического метода, которое не допускает никакого подлинного развития, поскольку в основе своей с самого начала уже имеет в качестве собственной предпосылки конечную стадию и поскольку абсолютная цель предполагает, что предшествовавшие периоды были лишь промежуточными ступенями, но не имели самостоятельной ценности. Все это, по мнению Кроче, ведет к насильственному втискиванию жизни в застывшую систематику.

Однако Кроче подчеркивает и другой момент: хотя в мире духа не может быть никаких абсолютно устойчивых, вневременных форм, хотя здесь все вовлечено в непрерывный исторический процесс, тем не менее, существуют какие-то постоянные, определенные пути, по которым движется дух, и эти пути даже образуют круг. Дух разворачивается прежде всего в двух основных формах: в теории и в практике, в познании и в воле. Две эти формы могут быть разделены на две разновидности каждая, в зависимости от того, обращается дух к индивидуальному или ко всеобщему. В теоретической активности духа можно различать логическую и эстетическую формы, причем первая направлена на всеобщее, а вторая — на индивидуальное. Точно так же практическая активность подразделяется на этическую и экономическую формы.

Так возникают четыре стадии развития, которые с необходимостью проходит дух. Поскольку за четвертой стадией всякий раз снова следует первая, получается вечный круговорот. Каждая стадия всегда имеет своей предпосылкой предшествующую и служит предпосылкой для последующей. В таком движении принципиально не может быть ни начала, ни конца. Можно рассматривать любую ситуацию как исходный пункт и как конечную цель, а потому ни одна не обладает и приоритетом. Однако этот процесс принципиально отличается от ницшеанского вечного возвращения того же самого, поскольку у Кроче дух выходит из каждой стадии развития обогащенным и, обновленный, снова проходит четыре стадии. Иными словами, несмотря на круговорот, сохраняется определенный линейный прогресс, а тем самым — происходит историческое развитие, где каждое событие — однократно.

Таким образом, у Кроче выявляются две противоположности, которые, в конечном итоге, так и не находят действительного примирения: с одной стороны — постоянное реально-конкретное становление, не знающее никакой абстрактной общезначимости; с другой стороны — идея круговращения все снова и снова возвращающихся стадий, в котором основные категории, исходящие из духа (как процесса), предписывают ему путь движения. Достаточно еще одного шага в том же направлении — и мы окажемся уже в сфере трансцендентализма и объективного идеализма, где рациональные формы вновь сковывают и останавливают иррациональный поток становления.

В качестве общего вывода из этой главы мы можем констатировать: в истории антропологии нет такого иррационалистического подхода, который не предполагал бы существования каких-либо рациональных элементов; они либо собраны в сфере бытия, противоположной иррационалистической, либо находятся внутри ее и ограничивают ее пределы диалектически. И если с двумя из диалектически-противоречиво проявляющихся в иррационализме элементов — с устойчивыми субъективными порядками и индивидуальной субстанциональной структурой — мы уже познакомились в двух первых разделах книги, где они выступили в чистой форме, то теперь, в четвертом разделе, нам предстоит рассмотреть третий элемент — конститутивно-трансцендентальный. Если брать этот элемент в ракурсе нашей системы, то он претерпевает в ней постепенное развитие — от прагматизма через трансцендентализм к объективному идеализму.

Часть IV. ВОССТАНОВЛЕНИЕ ФОРМ И ПОРЯДКОВ
ЧЕЛОВЕК В ПРАГМАТИСТСКИХ ФИЛОСОФИЯХ

Основная предпосылка возникновения прагматистской[14] точки зрения создается иррационалистическим разрушением объективных форм и закономерностей, независимо от того, какими они были — эссенциалистскими, т. е. относящимися к философии сущностей, рационалистскими или натуралистскими. Иррационализм, и в первую очередь «философия жизни», как мы уже видели, лишает человека каких бы то ни было общезначимых связей и бросает его в динамичный поток становления. Такому чистому динамизму и пытаются противопоставить себя учения, рассматривающие человека прежде всего как действующее существо. Поскольку человек утратил все объективно-общезначимые отношения и связи, он вынужден создавать их для своей жизни сам, и это происходит, по мнению прагматистов, в ходе деятельно-практического формирования самого себя и своей среды: ведь коль скоро в данном человеку мире больше нет фиксированных порядков, не может быть речи и о вневременной сущности человека.

Индивид пребывает в постоянном историческом становлении. И если он не желает полностью отдавать себя во власть этого становления, то должен пытаться утвердить себя в действии. Действуя, он формирует для себя из хаотического потока собственный мир. То, что дано ему, само по себе является неупорядоченным, бесформенным, а потому требует оформления человеком[15]. Сам человек тоже не имеет жестко фиксированной субстанции — напротив, он должен создать ее себе сам, что и осуществляет, согласно прагматистским учениям, именно в действии, и прежде всего — в действии.

Благодаря этому моменту активного конституирования прагматизм в нашей системе занимает место между другими направлениями — экзистенциализмом (с его учением о самоконструировании) и трансцендентализмом. Все три концепции исходят из описанной выше иррационалистической предпосылки — из тотального релятивизма, прибегая к идее конституирования. В экзистенциализме эти мысли еще в значительной степени связываются с индивидуальным субъектом (каждый индивид конституирует свою собственную субъективность). В прагматизме же они получают интерсубъективный смысл. А в трансцендентализме — впервые обретают надсубъективно-общезначимое значение (или связываются с трансцендентальным субъектом). Прагматизм, таким образом, находится как раз на равном удалении от полюса иррационализма и экзистенциализма, с одной стороны, и от полюса трансцендентализма, находящего свое продолжение в объективном идеализме, — с другой.

Различные современные[16] варианты учения о человеке как действующем существе можно выстроить в определенный ряд между этими полюсами. Одна из картин человека, в данном отношении оказывающаяся на краю ряда прагматических учений, создана в рамках марксизма[17]: здесь, наряду с подчеркиванием активно-прагматических функций человека, еще играет определенную роль его зависимость от безличных витальных процессов — таких, которые рассматриваются прежде всего в виталистически-иррационалистических философиях. С одной стороны, здесь описывается понятый в духе экономического материализма процесс, взятый в непрерывном диалектическом развитии и определяющий бытие человека «снизу». С другой стороны, существует ключевой постулат марксизма о человеке, требующий преобразовывать мир посредством творческого труда, формировать его по своему усмотрению.

Это противоречие в марксизме, подвергающем человека воздействию актуалистски-процессуальных сил и при этом одновременно активно возвышающем его над ними, мы рассмотрим в три приема — как бы в три шага. Первый шаг раскроет акцент марксизма на диалектическо-материалистический революционный процесс, который оказывает решающее воздействие на человека, второй шаг продемонстрирует, что, несмотря на это, центральную роль в марксизме играет понятие свободы индивида. И третий шаг выявит смысл этой свободы как возможности практически-конституирующего действия.

Основная черта марксистской концепции — это динамизм. Идея динамизма заимствована у Гегеля, хотя у Маркса она принимает принципиально иной характер. То, что здесь развивается, — не идея, а реальный мир, и развитие его — не логическое, а, в основном, реальное (у Гегеля, собственно, логическое развитие было не подлинной динамикой, а, скорее, особой формой статики). Таким образом, заимствованный у Гегеля диалектический метод получил совершенно реалистическое истолкование. В этом динамизме и кроется названная выше общая предпосылка всех прагматистских теорий — отрицание вневременных форм и закономерностей. Ничто не вечно, все находится в историчном движении, нет ничего статичного. Не может быть принята никакая вневременная картина сущности человека; равным образом неверны и те представления о человеческом бытии, которые предложены механицизмом и натурализмом.

Человек находится во власти диалектического процесса, который сильно отличается от механистического. Верно, что этот процесс имеет существенно экономическую и, тем самым, материальную природу. Способ производства хозяйственной жизни обусловливает социальный, политический и даже духовный жизненный процесс. Религия, мораль, философия, искусство — не что иное, как надстройка, которая имеет свою основу в экономических отношениях. Но, если даже и абстрагироваться от того, что этот материализм не носит механистического характера, обнаруживается, что в марксистской картине человека есть еще и другие важные признаки, не позволяющие определить ее как «голый материализм» вульгарного толка. Мы покажем это на следующих этапах.

Указывают на то, что в антропологической концепции Маркса, прежде всего — в ранних работах, заметны такие мотивы, которые можно охарактеризовать как экзистенциалистские, учитывая внимание прежде всего к конкретному, отдельно взятому человеку. К этому следует приплюсовать уже упомянутую тенденцию к отрицанию стабильной вневременной сущности человека, отрицание толкования ее в духе механицизма и натурализма. Сюда же нужно добавить борьбу против капитализма, который Маркс понимал, по существу, как состояние отчуждения конкретного человека в абстрактных денежных и товарных системах. Согласно его учению, человеку грозит гибель в искусственных конструкциях капитализма. Маркс борется против эксплуатации в промышленности, против порабощения машиной, против господства средств производства над производителем.

Человек оказывается и перед другой опасностью (что, по Марксу, является прямым следствием капиталистического образа жизни) — перед опасностью потерять свою независимость и свободу по отношению к государству, церкви, концернам, организациям, союзам и т. д., которые, выступая в своей абстрактной всеобщности, лишь насилуют конкретного отдельного человека, если тот активно не защищается. Вершиной всей этой аргументации является тезис о том, что конечная фаза диалектического процесса — это переход к объективной свободе и что всеобщая необходимость диалектического развития превращается в индивидуальную свободу конкретного человека. Едва ли требуется особо пояснять, что в результате этого происходит отказ от материализма в традиционном смысле.

И вот сейчас, делая третий шаг, мы, собственно, подходим к тому моменту, который в марксистской философии можно толковать как прагматистское учение о человеке, учение о человеке как деятельном существе. Акцент, сделанный на конкретном положении и свободе человека, в противоположность его отчуждению и порабощению, — это в марксизме не просто теоретическое положение, но и непосредственно практическое требование: «Философы доныне лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его», придать ему форму. Так свобода обретает здесь свой практический смысл. Подлинная свобода достигается лишь тогда, когда человек становится субъектом истории. Таким образом, Маркс пытается понимать человека как существо, деятельно производящее себя самого и свой мир.

Человек сознательно делает себя существом, которое само формирует себя в своей свободе и благодаря своей свободе накладывает отпечаток на мир, покоряя его технически-практически. С одной стороны, Маркс выступает против механистического материализма, который изображает действительность и человека как ее часть, в виде некой готовой данности, недооценивая роли творческой активности человека. С другой стороны, он отвергает идеализм, который, двигаясь от субъекта, признает его продуктивную деятельность, но лишь абстрактно, как деятельность чисто духовную. И материализм, и идеализм проходят мимо «революционной», т. е. практически-критической деятельности, которая, в первую очередь, и создает мир человека.

Здесь хорошо просматривается та серединная позиция в вопросе о конституировании, которая является общей для всех прагматических учений: если, с одной стороны, акцент делается на активную конституирующую деятельность, то, с другой стороны, значение этой деятельности никогда не становится столь же большим, как в трансцендентализме и идеализме.

Акцент на практической активности человека логично приводит к допущению, что духовная, культурная «надстройка», которая на первом этапе нашего анализа считалась строго зависимой от экономических материальных процессов, теперь тоже обретает возможность стать независимой от них. Она даже получает полную автономию на конечном этапе коммунистического строительства. Однако и в ходе развития существуют такие моменты, когда духовные, культурные структуры могут оказывать обратное воздействие и, таким образом, влиять на форму развития. Следовательно, в конечном счете марксизм признает, что не только реальные экономические факторы, но и достижения человеческой культуры формируют историю.

Мы уже говорили, что достижения в конституировании структур и порядков философы-прагматисты относят к интерсубъективным явлениям, т. е. не связывают их только с одним индивидом, как в экзистенциализме, но и не считают их общечеловеческими, как в трансцендентализме. Их носитель— сообщество субъектов. В марксистской антропологии дело обстоит именно так. Практическое формирование мира здесь— дело не изолированного, отдельного субъекта. Это — дело, которое предполагает сообщество людей, его исполняющих. В этом и состоит основной смысл отстаиваемых марксизмом социалистических идей.

Американский прагматизм, который первоначально, у Пирса, исходил преимущественно из теоретико-познавательных и научно-логических соображений, в области антропологии нашел свое выражение, главным образом, в учениях Джемса и Дьюи.

В философии Уильяма Джемса особенно четко выражена общая посылка прагматизма—упразднение всех объективных порядков и закономерностей. Действительность — это лишь поток становления. Но если в марксизме этот поток еще в известной степени детерминирован (хотя и диалектически-противоречиво), а значит, оказывает детерминирующее воздействие на человека, то здесь речь идет о совершенно бесформенном течении, открывающем человеку безграничные возможности для действия. Действительность рассматривается как нечто абсолютно динамичное, изменчивое. Нет ничего ставшего. Все находится в постоянном становлении, не существует никаких неизменных субстанций. Мир постоянно обновляется. Он —вовсе не абсолютное единство, понимаемое монистически, не универсум. В значительно большей степени он может пониматься как плюралистический, как «мультиуниверсум».

Таким образом, Джемс отвергает все теории, в которых действительность толкуется рационалистически, монистически, детерминистически. Эти теории не соответствуют живому изобилию мира. На тех же предпосылках, естественно, основывается и человеческое бытие. И психически-духовная жизнь человека — это тоже непрерывный поток. Всякая субстанциональность здесь отвергается. По мнению Джемса, не существует никакой духовной субстанции, есть лишь поток сознания. Джеме — решительный приверженец актуализма. Человек не детерминирован объективными закономерностями, у него нет заранее заданной сущности. Свобода— центральное понятие в мышлении Джемса.

Но человек не просто пассивно воспринимает живое многообразие мира и собственную недетерминированность. Напротив, он формирует себя в процессе творческой деятельности. Именно тот факт, что мир оказывается незавершенным, и порождает в человеке способность к конституированию в ходе практической деятельности. Таким образом, человек в активном действии проектирует свою собственную структуру и среду, формирует их, но они снова и снова исчезают в потоке становления, и человеку постоянно приходится вновь прибегать к такой формирующей деятельности.

И у Джона Дьюи практический аспект человеческого бытия тоже стоит на самом переднем плане. Важнейшие его работы относятся к области логики и методологии, однако, наряду с этим, он внес вклад и в философскую антропологию. Он, как и Джемс, не признает какого-либо устойчивого и неизменного миростроя или вневременного абсолютного разума. Жизнь, мир и общество рассматриваются им как изменяющиеся во времени.

Дьюи считает античное понимание бытия как неподвижного и неизменного просто мифом. Природа для него — отнюдь не совокупность механически функционирующих объектов, какой ее желала бы видеть классическая физика. Она — история, череда событий, драма. Человек находится посреди жизненного процесса и оказывается подвластен ему, если активно не противоборствует этому.

В своем противоборстве с природой человек стремится преодолеть проблемные ситуации, справиться с ними. Он создает и осваивает инструменты для преодоления трудностей, для практического овладения действительностью. Таким образом, произведения Дьюи есть постоянный призыв к творческой деятельности: в мире бесконечное богатство возможностей, которые настойчиво требуют своей реализации.

В соответствии с этим концепция человеческого субъекта, разработанная Дьюи, определяется как прагматистски-инструменталистская. Понятие действия стоит в центре ее, сущность субъекта — в активности. Следует изучать не состояние сознания человека, а способы его реагирования, ибо смысл всякой реакции — стремление к покорению окружающей среды. Психология — это систематика человеческого поведения, она должна изучать поведение, а не сознание. Дьюи полагает, что первоначальной данностью выступает не картезианское «я мыслю», а «я веду себя в мире».

Эта формула позволяет избежать противопоставления психического и физического. В такой целостной психофизической концепции особая функция отводится языку, с учетом его двойственного положения между чувственным и духовным.

У Дьюи «я, ведущее себя в мире», никоим образом не является изолированным от других. Наоборот, оно в своей жизненной деятельности включено в социальные отношения, подробному изучению которых посвятил себя Дьюи. Интерсубъективность практических действий человека в мире находит яркое выражение в его философии.

У англичанина Фердинанда Шиллера обнаруживается тесная связь прагматизма с антропологией, на что указывает само употребление термина «гуманизм». Философ исходит из той же первоначальной посылки прагматизма: реальность не является готовой и завершенной, напротив, она пластична и открыта для новых возможностей, ее следует понимать плюралистически, а не монистически. Мир сам по себе представляет бесформенную хаотическую массу. И человек здесь тоже выступает в роли субъекта, задающего формы и создающего структуры. Реальность вообще обретает свой образ и становится расчлененной благодаря человеку, и только он делает реальность реальностью в строгом смысле слова. В этом отношении Шиллер обновляет старый принцип Протагора: «Человек есть мера всех вещей». Таким образом, и здесь в центре антропологии стоит действующий человек, который практически творит себя и свой мир.

Тезис о том, что человека достаточно определить как действующее существо, сделал главным в своих антропологических трудах и Арнольд Гелен. Его основная посылка, из которой вытекает все последующее, состоит в том, что человек — существо незавершенное. В этом отношении предшественником Гелена выступает Ницше, который называл человека «неопределившимся животным». В этом — причина того, что человека и животное разделяет пропасть. Человека нельзя назвать неприспособленным: чтобы выжить, он использует все свои способности и дарования. Чтобы выжить, ему приходится занимать определенную позицию по отношению к себе самому: он «живет», «ведет свою жизнь». Человека ни в коем случае нельзя мерить мерками животного. Их разделяет четкая граница.

Однако Гелен не просто отвергает какое бы то ни было отождествление человека с животным; он отвергает и все те теории, в которых низшие ступени человеческого бытия толкуются как общие с животными, а подлинно человеческие особенности усматриваются только на соответствующих высших уровнях. Так, он отвергает широко распространенную ступенчатую схему. (Интересно сопоставить это отрицание с общим для всех прагматистов отрицанием объективного миростроя, «порядка бытия».) По мнению Гелена, используя эту схему, мы упускаем существенную возможность для объяснения человеческого бытия. Эта возможность состоит в допущении, что отличие человека от животного определяет «сквозной» структурный закон, пронизывающий все его бытие и деятельность от низших до высших уровней. Именно это допущение Гелен и делает исходным при построении своей картины человека. Человек должен пониматься как особый проект не только на основании его духовных свойств, но и на основании свойств его организма. Такую интерпретацию можно последовательно осуществить, лишь определяя человека как «действующее существо».

Так, уже по морфологии органов можно признать, что человек, в противоположность всем высшим млекопитающим, определяется, главным образом, недостатками: неприспособленностыо, неспециализированностыо, примитивизмом. Инстинктами человек снабжен тоже в недостаточной степени, тогда как животное ограждено и защищено ими. Человек лишен надежной приспособленности к определенной среде. Положи тельная сторона в этом — «открытость мира» человека[18]. Если животное существенно привязано к определенному региону, к совершенно определенной окружающей среде, которую не может покинуть, то у человека нет какой бы то ни было однозначно предопределенной среды. У него есть «открытый мир», и поэтому он характеризуется значительной пластичностью и обучаемостью. Делая этот вывод, Гелен опирается, помимо прочих, на исследования Адольфа Портманна, который, изучая закономерности развития и роста позвоночных животных до и после рождения, выявил важные различия между формой бытия животного, связанной с окружающей средой, обеспеченной инстинктами и приспособленностью, и формой бытия человека, который имеет «открытый мир» и, тем самым, свободен в выборе.

Такое отсутствие «твердой определенности», свойственное человеку, обусловливает основные черты его бытия. Существо, не обладающее определенностью, должно определять себя само, должно искать для себя положение в мире и занимать его. Этому существу еще предстоит что-то сделать из себя самого. Если же у такого существа нет заранее определенной окружающей среды, то оно должно создать себе среду. Таким образом, окружающая среда человека — не та «среда», которая есть у животного. Человек просто вынужден стать деятельным существом — ведь в противном случае он погибнет. Так из констатации неспециализированности и неприспособленности человека к природной окружающей среде, из характеристики человека как «существа, определяемого недостатками» вытекает требование о действии как ядре человеческого существования. Перед человеком стоит задача — сориентироваться в мире таким образом, чтобы появилась возможность распоряжаться этим миром. И человек научается покорять мир в необходимой степени. Он находит все новые и новые ответы на вызовы бытия и творчески строит миры, которые, в противоположность заданной в готовом виде окружающей среде животных, постоянно развиваются, будучи мирами культуры.

Из такой исходной основной ситуации, в которой оказывается человек, вытекают существенные структуры его бытия. Уже всю структуру побуждений человека следует толковать только из этого. Комплексы движений, ощущения, все сенсомоторное поведение в целом производны от этих морфологических посылок. То же, по мнению Гелена, нужно сказать о мире человеческих восприятий. Он выстраивается человеком в ходе его собственной деятельности, и при этом человек делает этот мир восприятий хорошо обозреваемым, чтобы ориентироваться в нем. Благодаря этому он «располагает» вещами, умело организуя свою деятельность и достигая высокой способности к адаптации.

Начинаясь в сенсомоторной сфере, этот процесс продолжается в языке, где достигает своего завершения. Таким образом, язык играет центральную роль в антропологии Гелена. Он объединяет всю чувственную и моторную жизнь человека, задавая ей структуру и порядок. Так происходит разгрузка человека от гнета «здесь» и «сейчас», от бремени реагирования на случайное. В языке достигают своего завершения коммуникативные процессы, происходящие в опыте, благодаря языку в достаточной степени преодолевается открытость мира, становится возможным бесконечное разнообразие проектов действия и планов. Язык обеспечивает взаимопонимание людей, равно стремящихся к совместной деятельности, позволяет строить их общий мир и общее будущее, благодаря чему происходит обретение подлинной духовности. Человеческое мышление и познание тоже могут быть поняты лишь в связи с деятельностью. Познание и деятельность неразделимы уже в корнях своих.

Так, начиная от сенсомоторных и кончая духовными функциями, прослеживается «сквозной» проект человеческого бытия. Это, однако, не означает, что последние сводятся к первым. Просто понять их можно лишь в единой связи. Они объединяются понятием «действие». Человек как действующее существо есть неразрывное единство телесного и духовного бытия.

Как уже было сказано, порядок рассмотрения учений различных представителей прагматистского мышления определен системой, ее логикой. Если в марксизме мы видим подчеркнутое привязывание человека к экономически-материалистичес кому процессу, то в англосаксонском прагматизме он связывается с биологически-виталистическими предпосылками. У Гелена еще налицо сильное влияние биологизаторского уклона, однако духовная сфера уже значительнее отличается от психологической, хотя обе и соединяются в одном проекте. У мыслителей, рассматриваемых ниже, понятие «действие» обретает все более и более духовный смысл, так что в итоге намечается переход к трансценденталистской и объективно-идеалистической антропологии.

В этом отношении для философии Гельмута Плесснера характерно, что его картина человека, с одной стороны, определяется биологически-психологическими аспектами, а с другой — аспектами духовными и культурно-научными. Чтобы преодолеть разобщенность категорий, с помощью которых в науке и философии анализируется человек — как существо природное и существо культурное, — Плесснер, как и Гелен, подчеркивает необходимость единого проекта человека.

Плесснер тоже полагает, что объективного космоса сущностных и ценностных порядков нет. Вопрос о человеке не может ставиться, исходя из допущения существования такого космоса, т. е. из признания того, что существует неизменный порядок, определяющий все сущее и разделяющий бытие на некие регионы, области, сферы. Надвременной строй сущностей был бы несоединим с историчным бытием человека. Плесснер здесь в значительной степени опирается на учение Дильтея. Человек — это не какая-то неизменная субстанция. Наоборот, его следует понимать скорее как нечто непостижимое, как открытый вопрос. Давая такое определение, Плесснер уклоняется от всяких теоретических дефиниций, которые имели бы целью подчинить историчность человека какой-нибудь внеисторичной схеме. Однако это — вовсе не плоский и вульгарный релятивизм. Именно потому, что человек есть нечто непостижимое, загадочное, его жизнь требуется уравновесить чем-то серьезным и строгим, иначе ему будет грозить гибель из-за сплошной релятивизации его духовного мира.

Именно вследствие того, что человек непостижим, неопределен, он занят живым творчеством, и благодаря этому как раз и выявляется вся его сила. Таким образом, ответ на вопрос о сущности человека не может быть найден, если не рассматривать творчества, деятельности человека, в которой эта сущность и определяется. Ответ на вопрос о сущности человека — не какое-то нейтральное определение нейтральной структуры. Сущность человека постигается лишь в его историчном развитии, где он постоянно делает свой выбор.

Видя свои способности, человек приходит к пониманию себя как существа, не только обусловленного историей, но и обусловливающего историю. Так как человек, будучи «открытым вопросом», представляет собой силу, постольку он сам «дает себе полномочия», он видит себя свободным и ответственным. Он поднимает статус своего бытия, самостоятельно формируя его, ибо он живет лишь тогда, когда сам «ведет свою жизнь», руководит ею, ибо для него существенно лишь то, что он сам для этого сделал.

Таким образом, человека следует понимать, исходя из его творческой деятельности. Это означает, что философская антропология не может разрабатываться ни в духе чистого эмпиризма, ни в духе априоризма. Для эмпиризма человек — лишь объект среди других объектов, следовательно, упускается его творческая натура. Однако неудовлетворителен и априоризм, поскольку он не в состоянии объяснить возникновение объектов в их историчном становлении, в истории их познания. Ведь человек — это первопричина всех значимых для него самого условий — условий его знания, воли, чувств и веры. К содержанию понятия «человек» относится и то, что мир, который накладывает на него какие-то обязательства, никак не зависит от его природной конституции как человека. Недостаток априоризма — в том, что он противопоставляет абсолютности объективных порядков и закономерностей лишь абсолютизацию субъективной сферы (сознания, «я», души, духа, разума). Но дело-то состоит в том, чтобы именно преодолеть эту абсолютность в обеих сферах и поставить на ее место историчность и творчество жизни.

Активно-творческую деятельность человека в ее историчности не следует понимать так, будто она протекает только в физиологической либо только в психологически-духовной плоскости. Она есть единство физиологического и психологически-духовного. В человеке есть такой слой, где налицо все предпосылки для того, чтобы он стал коституирующей формой и для той, и для другой сферы бытия и, тем самым, для их связи — слой поведения. Это — различные способы, которыми осуществляется поведение, — противоположные и взаимосвязанные, недифференцированные в том, что касается субъективного и объективного, образного и логического, психического и физического. Живое тело и формы его движения есть нечто единое, о котором нельзя сказать ни того, что это — физическое, ни того, что это психическое. Оно не принадлежит без остатка ни к одной из этих двух плоскостей бытия, но оттого ничуть не менее реально. То, что происходит в слое поведения, не схватывается категориями «чувственное» или «рациональное», «тело» и «душа», «объективность» и «субъективность». К какой-либо одной из этих сфер принадлежит лишь то, что является «сущим». В слое же поведения мы постигаем совокупность форм и способов конституирования — жизнь.

Согласно учению Плесснера, человека отличает от животного его «эксцентрическая позиция». По поведению человека видно, что здесь появляется нечто более сложное, ставящее его выше поведения животного, — способность постигать реальности, т. е. самостоятельное, независимое, покоящееся в себе бытие. Эта способность изначально приводит в равной мере и к осознанию самого себя, и к переживанию жизненности в «здесь», и к постижению чуждых объектов в «там». Постичь самого себя как личность, а явления — как вещи может только человек. Таким образом, он находится в окружающей среде, которая, будучи открытой как со стороны «я», так и со стороны «оно», указывает на бесконечность мира.

Этот мотив «открытости мира» уже встречался нам у Гелена. Однако у Плесснера связь человека с окружающей средой и открытость мира человека еще пересекаются, ограничивая друг друга. Правда, по мнению Плесснера, нельзя упрощать вопрос о соотношении мира и окружающей среды, изображая это соотношение как противоположность. Недопустимо либо обрекать человека на деградацию в условиях жизни, привязанной к окружающей среде, либо, ссылаясь на принципиальную открытость его мира, отказывать ему в какой бы то ни было связи с окружающей средой. Человек, с одной стороны, включен в свою окружающую среду, но, с другой стороны, способен и подняться над ней. С открытием самого себя, в «бытии-поднявшись-над-самим-собой» человек обретает свою свободу и утрачивает несокрушимую гарантированность бытия животного. В этом «представляющем-себя-самое-бытии» содержится разрыв, брешь, зияние, где возможно «отличение-от-себя-самого», а это, понуждая делать выбор и сознавать свою способность к нему, создает особый образ существования для человека, который Плесснер как раз и называет эксцентрическим.

В этом образе жизни — и сила, и слабость человека одновременно. Он делает человека открытым и тем самым подвергает его опасности, которой чревато движение по особым путям, когда человек корректирует культуру и отыскивает культурные компенсации. Подтверждение правильности этого тезиса Плесснер видит, например, в феномене смеха и плача, являющихся характерными только для человека. Это — способы выражения эксцентрической позиции человека. Смех и плач — экстраординарные реакции, которые проявляются «на грани» человеческого поведения. Они — следствия утраты человеком самообладания, которая происходит в ситуациях, когда он не знает, как себя вести, поскольку ситуации, в силу своей неоднозначности или непосредственности, в одно и то же время взывают к его разуму и лишают средств, с помощью которых можно было бы справиться с ситуацией. Животное, как существо, не обладающее эксцентрической позицией, вообще не может заметить экстраординарности ситуации. Только существо духовное может соответствующим образом отреагировать на такую экстраординарность, например, резким нарушением связи человека со своим собственным телом, что и происходит, когда человек смеется и плачет. Дистанцированность человеческой личности становится заметной как раз при утрате человеком самообладания. Тогда на место внятных, исходящих от самой личности реакций заступает физический автоматизм. Так Плесснер демонстрирует нам, как в человеческой деятельности физическое и духовное дополняют друг Друга, выступая в единстве, и как раз в этом и состоит специфическая человеческая позиция.

Человека, как деятельное существо, ставит в центр своих антропологических исследований и Эрих Ротхаккер. Однако у него на передний план значительно сильнее выдвигаются культурно-антропологические аспекты, а потому он называет свое учение культурной антропологией. Он стремится понимать отдельные культуры как стили жизни, которые могут быть сведены к основополагающей структуре человеческого существования. Человек всегда находится в определенной ситуации — в горизонте переживания, откуда и берет начало его действие. Туда же уходят своими корнями те идеи и выдумки, которые дают ему возможность справляться с ситуацией. Его деятельность есть ответ на ту или иную ситуацию.

Человека окружает полная тайн действительность, которая не выступает в законченном, «ставшем» виде, а, напротив, совершенно загадочна и иррациональна (здесь проявляется общая предпосылка всех прагматических антропологии). Из этой действительности как из материала мы только и конституируем «миры». Это происходит, например, — что существенно важно, — с помощью языка. Таинственное «нечто» действительности давит на нас, и мы реагируем определенными действиями, синтезирующими наш мир.

Пожалуй, Ротхаккер счел бы вольностью и предрассудком допущение однобокого идеализма, что человек с его способ ностью формировать, конституировать противостоит голому материалу, абсолютному хаосу. Практически такого никогда не бывает. Формирующая активность всегда застает материал, уже подвергшийся формированию ранее. Ведь формирующему воздействию всегда предшествуют во времени ранее происходившие вмешательства, которые оказывали воздействие на данное. Ядром этого конститутивного процесса являются творческие идеи, затеи, предприятия, которые могут сконцентрироваться в творческое обретение образа и стиля поведения. Основной формой человеческих действий Ротхаккер считает принцип максимальной плодотворности использования имеющихся на данный момент конкретных возможностей.

Эти действия существенно формируются обществом, обретают, благодаря ему, свой определенный стиль. Человеческое действие («решение себя» и обретение стиля поведения) постоянно происходит в рамках сообществ. Они принципиально определяют порядок жизни, способы обработки мира и его толкования. В них сиюминутные стили поведения разворачиваются во всеобщие стили и формы жизни, в которые включены формирования жизни индивидами. Таким образом, согласно Ротхаккеру, современная экзистенциалистская изоляция человека должна быть снята движением в направлении культурной общности. Однако, с другой стороны, человек — не только объект влияния культурной жизни, но и ее носитель, участник ее формирования. Как вид всей его деятельности определен той или иной культурой, так и он тоже оказывает обратное воздействие на ее формирование. Биологическая антропология, стало быть, должна дополняться культурно-научной. В каждом человеческом действии кроется определенный стиль поведения, который с необходимостью присущ ставшему историчным культурному сообществу и который продолжает формироваться и сохраняться во все новых актах выбора человеком как носителем этого сообщества.

Тот факт, что конкретный человек живет в каждый данный момент в совершенно определенной исторически-культурной окружающей среде, имеет особое значение. Правда, по мнению Ротхаккера, человек, в отличие от животного, может дистанцировать, овеществить и опредметить свою окружающую среду. Однако все же нельзя утверждать на этом основании, что у человека совершенно «открытый мир». Напротив, человек в значительной мере привязан к своей окружающей среде. Даже если рассматривать жизнь индивидов, то, к примеру, один и тот же лес означает для крестьянина — дрова, для лесника — делянку, для охотника — место для охоты, для путешественника — прохладу для отдыха в знойный день, для преследуемого беглеца —укрытие, для художника — источник вдохновения и т. д. Разные люди воспринимают и переживают один и тот же материал мира совершенно по-разному, но различные народы или, иначе говоря, различные культуры, каждая в своем социуме, придают различным аспектам общезначимость. Выросший в определенной культурной среде человек в значительной степени привязан к ее условиям. Грек не создаст египетской статуи, а египтянин не напишет греческой драмы. Так и всякий человек живет в относительно замкнутой среде, которая обусловлена его выбором из неисчерпаемой действительности. Способность обрести «открытый мир» - это привилегия, которую имеет только человек.

Таким образом, у Ротхаккера человек как активно действующее и продуктивно формирующее начало противостоит действительности, выступая одновременно носителем и «соавтором» культурного мира.

Общим для всех представителей прагматистской антропологии является отрицание связывания человека с объективными порядками и нормами. Напротив, считается, что действительность, данная человеку, неупорядоченная и бесформенная. Именно такой ее характер и требует от человека активности Мы проследили развертывание этой активности, расположив ее проявления в виде системы, в ступенчатом порядке. Вначале, на нижних ступеньках бытия, она была еще в значительной мере ограничена детерминирующими процессами и рассматривалась как преимущественно биологическая. Затем, шаг за шагом, она постепенно освобождается от детерминизма и биологичности, становясь все более и более духовной, культурной активностью.

Однако свободная конституирующая деятельность человека, посредством которой он придает миру форму и смысл, вплоть до самой последней ступени рассматривается таким образом, что приоритет отдается практике, благодаря чему и существует граница, отделяющая прагматизм от трансценденталистских и объективно-идеалистических антропологии, где деятельность понимается как преимущественно теоретическая. К этим антропологиям мы теперь и обратимся.

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В ТРАНСЦЕНДЕНТАЛИСТСКИХ ФИЛОСОФИЯХ

Как мы видели, трансценденталистская идея конституирования форм и норм, осуществляемого субъектом, уже подготовлена в направлениях, которые, с точки зрения системы, предшествовали трансцендентализму (т. е. были предшествовавшими ступенями в том порядке, который мы приняли в данной работе) — в первую очередь, например, в экзистенциализме и прагматизме.

В экзистенциализме явственно прослеживается элемент свободного самоконструирования, который важен и в трансцендентализме. Поскольку человек утратил все объективные связи, нормы и закономерности, поскольку он уже не имеет устойчивого бытия, ему приходится самому формировать себя, самому делать себя тем, что он есть. Однако — и здесь экзистенциализм принципиально отличается от трансцендентализма — такое самоконструирование связывается лишь с индивидуальным субъектом (каждый субъект творит сам свою уникальную, неповторимую структуру), тогда как в трансцендентализме структура обретает общезначимость, становясь одинаково свойственной всем субъектам.

Прагматизм тоже исходит из посылки, что противостоящий человеку мир беспорядочен, хаотичен, а потому требует, чтобы человек задавал ему форму. Человек и сам не имеет устойчивой, постоянной субстанциальной основы. Напротив, он лишь сам проектирует себя, в прагматизме — прежде всего в процессе деятельности. Человек формирует себя самого и свою окружающую среду именно как деятельное существо. Но такое конституирование, собственно, еще не носит подлинно трансцендентального характера. Пусть оно значимо не только для индивида, пусть оно распространяется уже и на сообщества людей — все равно оно еще не достигает общезначимости. Таким образом, экзистенциалистское самоконструирование и прагматистское формирование мира можно рассматривать как предпосылки трансцендентализма. Но подлинное развертывание они получают только в самом трансцендентализме.

Исторические предпосылки

Если исходить из нашей системы, то трансцендентализму предшествовали экзистенциализм и прагматизм. И в историческом плане трансцендентализм тоже был подготовлен. Он возник не на пустом месте[19]. Он имел свою предысторию, прежде чем был впервые в чистой форме изложен Иммануилом Кантом.

Истоки кантонского трансценденталистского подхода следует усматривать прежде всего в теории познания. Лишь впоследствии Кант сделал выводы, касающиеся антропологической проблематики. И все же не будет преувеличением сказать: именно тот способ, с помощью которого он решал вопросы теории познания, в скрытом виде уже содержал, в основе своей, антропологический аспект. Ведь если предшествующие теории познания противопоставляли объекту познания человека как пассивно воспринимающее существо, то у Канта человек обретает настолько большую значимость, что становится исходным пунктом и причиной любой возможной объективности. Из чего следует — в сфере антропологии, — что человек сам становится основой и для своей собственной сущности.

Такова важнейшая антропологическая тенденция у Канта — освобождение подлинного человеческого бытия от объективистского и натуралистического детерминизма. Человек подчиняется законам природы лишь в той мере, в какой принадлежит миру явлений. В сфере же своего подлинного бытия он свободен, и свободен до такой степени, что все законы природы, относящиеся к феноменам, конституируются им.

Такое конституирование (и с признаками этого мы вступаем в область трансцендентализма в строгом смысле слова) никоим образом не носит произвольно-субъективного характера, но, напротив, имеет общезначимый характер. Это не идеальный, а всеобщий субъект, который не зависит от исторических изменений. Он задает явлениям их структуру, а человеку — его сущность. Свобода для Канта — не индивидуальный произвол; напротив, свобода — это способность противостоять всем приходящим извне определениям, неподвластность им. Свобода в данном случае означает автономность, то, что законы человек задает самому себе посредством разума. Эти законы общезначимы и не зависят от времени. Значит, идеальный субъект у Канта освобожден от натуралистической общезначимости, но для того лишь, чтобы тут же оказаться под властью общезначимости трансценденталистской.

В пределах трансцендентальной сферы Кант прежде всего резко разделяет теоретическую и практическую сферы. И та, и другая становятся результатами акта трансцендентального субъекта. Однако теоретическая сфера объединяет только явления. Здесь царит строгая, научно доказуемая необходимость, детерминизм естественных законов, а потому Кант говорит, что научные суждения, имеющие здесь значимость, обладают в этой сфере конституирующим характером. В сфере же ноуменов, в сфере «вещей-в-себе», они имеют лишь регулятивный характер, то есть у них нет необходимости значения — они обладают лишь практической значимостью.

Несмотря на такое научное преимущество теоретического разума, пальма первенства у Канта все же отдается разуму практическому. Одно из главных намерений Канта — указать теоретическому знанию его границы, чтобы освободить место для существенных вопросов практического характера. Исследуя глубочайшие проблемы человеческого бытия — свободу, душу, бессмертие, Бога, — невозможно получить ничего, что имело бы какую-то теоретическую значимость, и тем не менее они остаются главными задачами философии. Несмотря на все это, нельзя упускать из виду внутреннего единства этих сфер — ведь их структура задается одним и тем же трансцендентальным субъектом. И человеческая свобода, противопоставляемая детерминизму естественных закономерностей, связана с общезначимостью категорического императива. Борьба Канта против традиционной этики сущностей, которая говорит об обязывающем характере объективно заданных порядков и ценностей, привела к выводам не столько в пользу индивидуальной свободы и независимости, сколько в пользу идеи автономии. Эта автономия, правда, означает резкое неприятие того, что воля и действия человека определяются извне, но теперь индивид получает ничуть не менее строгие и обязательные законы «изнутри».

Свобода в подлинном смысле означает, по учению Канта, подчинение принципам разума. Конечно, внутреннее единство теоретической и практической сфер — не основание для того, чтобы забывать о существующем между ними противоречии, которое разворачивается во всей своей диалектической силе с дальнейшим развитием трансцендентализма, а также объективного идеализма. У Канта наряду с теоретической и практической сферами, возвышаясь над обеими, наличествует еще телеологически-эстетическая сфера, которая так же, как и первые две, порождается общим актом трансцендентального субъекта и синтетически охватывает две другие сферы.

Как важный момент для различения трансцендентализма и объективного идеализма остается еще подчеркнуть, что здесь, в трансцендентализме, конституирующему и проектирующему акту субъекта всегда еще противостоит заданный объект. Этот объект может формироваться таким актом, но не создаваться этим актом из ничего. Когда позднее этот объект — в первую очередь в результате развития, идущего в направлении к Фихте, Шеллингу и Гегелю, — начинает пониматься уже не как заданный заранее, а как установленный субъектом, то налицо совершившийся переход к объективному идеализму. Та же часть проблематики, намеченной Кантом, которая не выходила за рамки трансцендентализма, оказывая влияние на философскую антропологию, прояснялась и углублялась в первую очередь представителями современных трансценденталистских философий.

Современность

Как видно из тех связей, которые мы показали в системной типологии, предпосылкой трансцендентализма является разрушение объективных сфер и норм, а также ликвидация какой бы то ни было объективной детерминации. Подход трансцендентализма состоит в том, что он стремится выйти из объективной сферы и заняться воссозданием общезначимых порядков. С логически-системной точки зрения, это происходит постепенно, шаг за шагом, и выражается в укреплении этих порядков, системный взгляд на данный процесс и определит построение настоящей главы, то есть мы опять совершенно отказываемся от исторической последовательности при рассмотрении учений различных мыслителей.

Так, вначале мы обсудим учение Хайдеггера, трансценденталистский подход которого глубоко уходит корнями в сферу иррационально-современного; сюда же мы присоединим рассмотрение концепций родственных Хайдеггеру философов, продолжающих его идеи. Затем мы пойдем дальше — к учению Гуссерля, трансценденталистское сознание которого уже существенно отличается большей рациональностью и активностью, а далее — к неокантианству прежде всего баденской школы (она допускает элемент историчности, только связывая его со всеобщими ценностями-нормами) и, наконец, к неокантианству марбургской школы, в учении которой — в особенности у Когена — историчное и иррациональное в пределе полностью изгоняются из сферы трансцендентального.

С течением времени стало ясно, что философию Мартина Хайдеггера следует трактовать скорее как трансцендентальную философию, чем как простой экзистенциализм[20]. Ведь Хайдеггер в своей книге о Канте тоже явственно провел линии связи от своего учения к трансценденталистской традиции. Хотя учение Хайдеггера в значительной степени определяется экзистенциалистскими предпосылками, речь у него идет все же не об отдельном экзистирующем человеке, а о всеобщих условиях, при которых возможно экзистирование, и о его способности задавать смысл и раскрывать бытие. Дальнейший ход нашего исследования покажет трансцендентально-конститутивный характер философии Хайдеггера более детально.

Мы намерены предпринять попытку объяснения картины человека у Хайдеггера в четыре основных шага. Первый шаг — признание абсурдности, бесформенности и бессмысленности сущего, которое поэтому нуждается в придании порядка и в задании смысла. Второй шаг — выделение из всего сущего особого его момента — человека, рассматриваемого вначале в своем наличном бытии как нечто, тоже лишенное смысла, который можно было бы обнаружить, нечто, лишенное структуры и формы. Затем, однако, человек берется в позитивном плане, как нечто, открытое для всех возможностей, — с тем, чтобы на этом основании определить его как носителя трансцендентальных структур, только через посредство которого они и сообщают смысл и придают форму сущему, а тем самым - и самому человеку. Наконец, четвертым шагом ставится вопрос о первоисточнике этого трансцендентального проекта, который сам раскрывает себя как бытие.

1. Хайдеггер принимает общую предпосылку трансцендентализма, а именно — признает, что не имеют никакого значения какие-либо объективные порядки и связи, понимаемые в духе традиционной философии. Сущее не содержит в себе никаких сущностных структур. Оно, взятое само по себе, — бессмыслица, абсурд, хаос. Оно, как таковое, находится в совершенной фундаментальной сокрытости, потаенности. Здесь Хайдеггер опирается в первую очередь на Ницше, исходит из того, что последний отвергал какой бы то ни было установленный порядок бытия, строй ценностей. Однако Хайдеггер радикализирует эту концепцию, доводя ее до крайности. Слова Ницше «Бог умер» означают для Хайдеггера не только конец существования каких бы то ни было вневременных сущностных и ценностных миров, но также и отсутствие всяких общих форм и норм, полное отрицание их значимости, всяких объективно данных, умопостигаемых смысловых и закономерных связей.

Сущее в своей чистой фактичности не имеет внутренней структуры. Форму, смысл этому сущему может сообщить только человек или, лучше сказать, только само бытие через посредство человека. Уже в этом ясно видно трансценденталистское ядро мышления Хайдеггера.

2. Важный момент в учении Хайдеггера — то, что и сам человек, который призван к этой конституирующей, задающей смысл деятельности, пока еще не имеет никакой жесткой определенной структуры и формы. Именно такое отсутствии ясной определенности как раз и существенно для него, причем оно понимается как позитивный момент, решающим образом выделяющий человека из всего сущего. Отсутствие сущностной структуры у человека не означает, что он обречен на прозябание. Напротив, оно означает, что бытие человека открыто для глубоких возможностей. В этой связи Хайдеггер резко отвергает традиционное понятие субстанции применительно ко всем вещам. По его мнению, понятие «личность», предполагающее структурные связи, закрывает путь к пониманию человека.

Человек по сути своей — это экзистенция, то есть он не определен с самого начала, как в философии сущностей, а открыт для всех будущих возможностей. Бытие человека — это не статический элемент, а в первую очередь — «бытие-в-возможности». Он всегда «уже-впереди-себя», всецело устремлен в будущее. Человек — это бытие, главное в котором — его собственные возможности.

Тесно связана с пониманием человека как «бытия-в-возможности» трактовка его свободы. Свобода реализуется в выборе будущих возможностей, однако не только возможностей действия и возможностей поступков, но и возможностей самой экзистенции.

«Бытие-в-возможности» и свобода обретают свой смысл только благодаря следующему структурному элементу, который Хайдеггер называет трансценденцией. Бытие человека как «бытие-в-возможности» никогда не завершено, напротив, оно всегда представляет собой некоторое «еще-не»; оно должно то и дело выходить за пределы своего состояния на данный момент, трансцендировать его. В этом находит свое выражение незавершенность экзистенции, то, что она вечно остается открытой; она всегда стремится реализовать проект того, чем она желает быть.

Таким образом, указано в общих чертах, насколько принципиально человек отличается от так называемого вещного бытия с его безжизненностью, законченностью, массивностью, замкнутостью, неизменностью и постоянством. Если учесть все ранее сказанное, возникает два вопроса. Во-первых как человек придает форму и смысл сущему, которое лишено структуры и абсурдно? И во-вторых: как и на основании чего происходит трансцендирование человека и, тем самым, его собственная реализация?

Ответом на эти вопросы является учение о всеобщих трансцендентальных структурах «в-мире-бытия». Если описываемую нами до сего момента часть хайдеггеровского учения еще можно толковать в духе экзистенциализма — хотя все экзистенциальные структуры у Хайдеггера уже заключают в себе указание на свой трансцендентальный смысл, — то отныне трансцендентализм проявляется открыто.

То, что «в-мире-бытие» является трансцендентальной структурой, означает: человек всегда находится в существенной связи с миром, причем вступает в эту связь не как отдельный индивид в каждом отдельном случае — она составляет «общее-условие-возможности» его существования. В конституирующем акте трансцендирования человек одновременно определяет изначально и мир, и самого себя. Однако это не означает, что человек — в духе идеализма — создает мир сущего. Это означает, что его конститутивный акт сообщает хаосу бытия, а тем самым и самому себе, смысл и порядок.

«Dasein», «тут-бытие» проецирует свои возможности га темную и бессмысленную первооснову сущего и таким образом только и создает «мир». В акте трансцендирования «Dasein» выходит за рамки сущего и самого себя как сущего, соединяя оба элемента в осмысленное единство.

3. Сущность человеческого существования «в-мире-бытия» определяется Хайдеггером как забота. Забота есть всеохватывающее основополагающее начало, соединяющее все способы существования. Она разворачивается в трех основных формах: в экзистенции («забегание-вперед-себя», проект), в фактичности («бытие-уже-в», заброшенность) и в попадании во власть и владение (Verfallen, «бытие-при»).

Важно заметить, однако, что речь здесь идет не о трех разделенных сферах, а о трех моментах целостной связи. Эти три определения связаны с тремя измерениями времени. Заброшенность означает неизменную данность, которая пребывает в прошлом. «Dasein», «тут-бытие» всегда обнаруживает себя в наперед заданном мире и в заданной ситуации. Оно «заброшено» туда, отдано «во власть». Оно не может избежать своей собственной фактичности. «Тут бытие» — это всякий раз только мое. Его никогда не отнять у меня; оказаться на моем месте, заменить меня — невозможно. Оно заброшено в свое «тут» и тем самым привязано к нему так, что нет возможности сменить его или избегнуть его, уклонившись. Современность характеризуется деградацией в мир сущего, «бытием-при-повседневных-вещах». На конец, будущее обнаруживает себя в проекте, в «бытии-впереди-себя», в трансцендировании, выводящем к будущим возможностям.

Тем самым указывается, что подлинный смысл заботы — это проникнутость временем, причем будущему (как структуре экзистенциальности) отдается приоритет. При обхождении с миром сподручных вещей забота выступает как обихаживание, уход, поддерживание в порядке (Besorgen), при обхождении с другими людьми она оборачивается попечением, опекой (Fuersorge).

Основным модусом «тут-бытия» как «бытия-в-мире» выступает открытость (Erschlossenheit), то есть способность вступать в противоречивое отношение с миром, и эта открытость тоже делится на три момента: на самочувствование (Befindlichkeit), понимание и речение, которые являются фундаментальными структурами «тут-бытия». В самочувствовании, в настроениях, в переживаниях «тут-бытию» раскрывается его характер фактичности, оно постигает свою принципиальную заброшенность в неизменное «тут». Понимание открывает ему путь «бытия-в-возможности», открывает его проявления в будущем, обеспечивает постижение его характера экзистенции и проекта. В речении, наконец, обретает четкость и проясняется его способ обхождения с данным ему, его забота о сподручном окружающем, обихаживание его. Интересно отметить, что последний из названных моментов — момент речения — в поздних работах Хайдеггера играет решающую роль: бытие раскрывается в языке, в особенности — в поэзии.

Для понимания картины человека у Хайдеггера также важно основополагающее различение подлинности и неподлинности. «Тут-бытию» всегда грозит опасность — погибнуть в повседневном обиходе с вещами, затеряться в них, деградировать. Сообразно трем основным способам открытости есть и три способа деградации: любопытство, двусмысленность и болтовня. Здесь «тут-бытие» пребывает в неподлинности, оно отдает себя во власть «Man». Однако существует фундаментальное состояние страха, которое освобождает человека из неподлинности и приводит его разом к самому себе. Страх выводит «тут-бытие» из неподлинности к подлинному «я». Самодовольная успокоенность, наивное доверие повседневности разрушается, «тут-бытие» обнаруживает себя брошенным под угрозой зловещего ничто, и только таким образом оно в открытости своей обретает путь к подлинности.

Но эта постигнутая через посредство страха подлинность человека открывает ему в то же время его принципиальную конечность. Человек — это не автономный творец, каким он виделся идеализму. Он, правда, обладает творческой способностью проектировать трансцендентальные структуры, но эта способность все же сильно ограничена: в прошлом —заброшенностью в «тут», в будущем — смертью. Смерть — это не просто предел и конец жизни. Нет, она всегда уже присутствует в настоящем как «подлиннейшая, безусловная, неповторимая возможность» в жизни. Смерть постоянно присутствует в жизни, и «тут-бытие» должно постоянно быть в конфронтации с ней, непрерывно соотносить себя с ней, что Хайдеггер называет «бытием-к-смерти». Ничто так не выбивает человека из повседневности, ничто так не приводит его к постижению своей принципиальной конечности, как знание о смерти. Только благодаря отношению к смерти «тут-бытие» и может обрести конечную целостность, объединяющую все его отдельные структуры.

4. На данный момент мы показали в картине человека, развернутой у Хайдеггера, три аспекта, которые, однако, находятся в неразрывном внутреннем единстве. Первый — это постижение бессмысленности и абсурдности «чистого» сущего, то есть отрицание того, что существуют некие объективные, наперед заданные структуры смыслового и ценностного характера (общая исходная посылка, которую Хайдеггер разделяет с другими философами-трансценденталистами). Второй аспект — выделение в сущем некоего особого начала, а именно — человека, и трактовка его как начала неустойчивого, неопределенного, для которого открыто множество возможностей. Бытие человека — это «бытие-в-возможности».

Третий аспект, далее, — указание на структуры, которые исходят от человека или через его посредство проецируются на сущее, а тем самым, и на него самого, накладывая свой отпечаток. Эти трансцендентальные структуры, однако, делают очевидной существенную конечность человека. Такая принципиальная конечность, которая принципиально отличает трансцендентализм Хайдеггера от бесконечной творческой активности идеализма, являет собой переход к четвертому аспекту, на следующую ступень. Возникает вопрос о том, что определяет человека в его конечной фактичности, что приводит его в состояние «заброшенности», что «забрасывает» его туда. И это — как раз тот пункт, где философия Хайдеггера перестает быть только лишь антропологией, превращаясь в фундаментальную онтологию. Впрочем, это не означает, что антропология у Хайдеггера не строилась с самого начала в расчете на онтологию как конечную цель.

Чтобы отыскать переход к этому четвертому аспекту, рассмотрим более детально структуру «тут-бытия», а именно — экзистенцию как «эк-зистенцию». Как мы уже видели, экзистенция — это забегание «тут-бытия» вперед себя в своих собственных возможностях. Написание экзистенции в разделенной форме — «эк-зистенция» — призвано подчеркнуть, что эти возможности не есть продукт творчества самого «тут-бытия». Они предпосланы ему для творчества бытием, в котором человек укоренен, в котором он «эк-зистирует». Тем самым и дан ответ на вопрос, что же «забрасывает» человека, что выступает первоначально определяющим его фактором. Это — само бытие. Оно и «бросает» человека в сущее, оно творчески созидает человека и через его посредство сообщает сущему смысл и истину.

Только благодаря этому творческому воздействию бытия сущее (а тем самым, и человек тоже) становится тем, что оно есть. Задача человека — постичь и воспринять это творческое влияние бытия, прислушаться к нему. Он сможет сделать это лишь тогда, когда, благодаря страху, избежит деградации в будничном, повседневном и вверит себя во власть ничто, постигнет это ничто как «покров бытия» и тем самым откроет себя последнему. Таким образом он станет «пастырем бытия».

Решающим же источником постижения бытия для Хайдеггера выступает язык. Ведь если мы надлежащим образом обратим внимание на язык, он раскроет нам сущность бытия. Человек не является языкотворцем, мастером, создающим язык. Наоборот, язык выступает поистине господином человека. В языке бытие обращается к человеку, заговаривает с ним. Человек — это орган бытия, существующий для придания смысла, для конституирования, для создания и реализации проектов. Человек должен подчиняться языку и слушать его указания. Конечно, в его заброшенности, субъектом которой выступает бытие, для него остается некоторое пространство, где он свободен и волен строить собственные проекты, но эти проекты никогда не могут выйти за пределы, предопределенные бытием на уровне предпосылок.

Принципиальное значение в учении Хайдеггера — и в этом он существенно отличается от всех других представителей экзистенциализма — имеет тезис о том, что бытие, конституирующее через посредство индивида всеобщие структуры, не может пониматься как некая вневременная абсолютная сущность (например, как своего рода трансцендентальный субъект). Нет вечных, неизменных норм, которые конституировались бы им. Скорее, все зависит всякий раз от стечения обстоятельств, от историчной ситуации, сплетения связей эпохи. Это не означает также, что в историю здесь всякий раз вмешивается некое вневременное бытие. Наоборот, само бытие исторично. Точно так же, как временность оказалась конечным смыслом «тут-бытия», время оказалось глубочайшим образом связанным с самим бытием. Трансцендентализм Хайдеггера принципиально уходит корнями своими к бытию, которое находится по ту сторону субъективного, по ту сторону личностного, которое иррационально и исторично само по себе.

Прежде чем перейти к Гуссерлю, мы хотим еще на мгновение задержаться в кругу проблем, поставленных Хайдеггером, и указать на некоторые положения трех мыслителей, которые дополняют Хайдеггера, — порой — критикуя, а порой — более последовательно двигаясь по указанному им пути.

Первый из них— Отто Фридрих Болльнов[21]. У него особенно явственно прослеживается тенденция к преодолению релятивистских крайностей путем воссоздания общезначимых связей и отношений, хотя в то же самое время он при этом стремится никоим образом не приносить в жертву этим связям и отношениям живую историчность человека. Так, Болльнов солидарен с Хайдеггером, подчеркивая значение человеческого языка для всей философской проблематики. Здесь, в языке, представлены достижения человека в конструировании, которые, с одной стороны, по значимости далеко выходят за рамки индивидуального и, тем самым, обретают трансцендентальную общность, но, с другой стороны, всегда находятся в обязательной нерасторжимой связи с историчной реальностью. Трансцендентальность здесь еще, в сущности, исторична. Априорные формы, которые задаются через посредство языка, у различных народов и в различные времена имеют всякий раз различную структуру, а именно — они всякий раз сообразны тому или иному языку.

Согласно Болльнову, это означает, что миропонимание в целом, в пределах которого мы живем, в основе своей исторично. Однако при таком положении человека существенно, что он не только пассивно отдается во власть иррационального потока историчности, но и постоянно проектирует сам себя в своей исторической данности. Да, с одной стороны, человек вырос в пределах своего родного языка, который всегда содержит в себе определенный проект мира, определенное толкование, интерпретацию бытия, а тем самым, и определенный проект человека. Однако, с другой стороны, он все же, находясь в пределах этого горизонта речения, имеет возможность формировать свою собственную жизнь и свободу для этого. В качестве специфической формы такого речения Болльнов рассматривает обет. Давая экзистенциальный обет, человек проектирует и конституирует сам себя.

По мнению Болльнова, не совсем точно было бы говорить, что человек определяет сам себя, принимая некое обязательство, — это можно было бы понимать так, что существует некоторая готовая сущность — норма, которую можно просто принять. Скорее, здесь главное — процесс: дав обет, человек стремится сохранять верность слову и лишь благодаря этому создает себя сам. Только благодаря этому он и становится самим собой, то есть отвоевывает у неопределенной, текучей жизни устойчивый образ собственного «я», которое только и может нести какую-то ответственность, будучи устойчивым, постоянным.

Таким образом, перед нами опять элемент экзистенциального самоконструирования, только теперь этот элемент включен во всеохватывающий мировой проект языка, который, имея трансцендентальный характер, выходит за рамки отдельного субъекта.

Если, подчеркивая значение языка, Болльнов углубляет подход Хайдеггера, то в другом существенном моменте он более критично относится к посылкам философа из Фрайбурга. Эта критика нацелена в первую очередь на экзистенциалистский исходный пункт трансцендентализма Хайдеггера и, в особенности, на тезис, что подход к глубочайшему постижению человека и бытия открывает состояние страха — состояние негативное. По мнению Болльнова, при этом постигается лишь одна из сторон человеческой жизни, которая, безусловно, является необходимой, но которую следует брать вместе с другой стороной, а именно — с безопасностью и покоем, счастьем, доверием, творческой жизнью, удачей и достижением успехов.

Только во взаимодействии и взаимовлиянии двух этих сторон жизни она и осуществляется. Тем самым, Болльнов критикует подход фундаментальной онтологии Хайдеггера, предполагающий, что при изучении отдельного, произвольно заданного фрагмента (а именно — «исключительного, экстраординарного чувства — состояния страха») можно обрести знание обо всей структуре человеческого бытия, что далее станет основой для антропологического и онтологического рассмотрения всего остального.

В противовес этому Болльнов отстаивает идею философской антропологии, где понимание человеческой сущности достигается в результате рассмотрения всей широты человеческих возможностей; и каждая из них в отдельности, при достаточно глубоком изучении, открывает нечто принципиально важное для постижения сущности человека, и этот вклад преобразует всю ее в целом[22]. Болльнов ожидает такого вклада прежде всего от изучения положительных состояний и переживаний человека, когда тот счастлив и ощущает безопасность.

Таким образом, мы видим, что у Хайдеггера трансцендентальные структуры еще в значительной мере обусловлены экзистенциалистскими посылками (т. е. акцентированием экзистенциальных моментов страха, сомнения, заброшенности, тревоги — в противовес стабильности, безопасности и завершенности), тогда как у Болльнова трансцендентальные структуры становятся все более и более независимыми от экзистенциальных моментов, тяготея в тенденции к тому, чтобы обрести всеохватную значимость, оберегающую человека. Появляются мотивы, указывающие на постижение бытия в неких позитивных состояниях — например, когда Болльнов говорит о Святом и Светлом, а также о «прелести бытия», что, вообще говоря, уже подготовлено идеей о ничто как завесе бытия. Разумеется, здесь еще очень далеко до застывания этих структур в нечто неизменное — как в рационализме. Человек понимается вполне исторично. Лишь у следующих далее в нашей схеме философов-трансценденталистов — в первую очередь у Гуссерля, а затем — у неокантианцев — момент историзма шаг за шагом подчиняется рациональному (правда, в трансцендентальной его форме).

Но мы пока остаемся в сфере, примыкающей к учению Хайдеггера. Вторым учением здесь следует назвать концепцию Ганса Кунца[23]. Точно так же, как Болльнов пытается расширить подход Хайдеггера, вовлекая в рассмотрение позитивные состояния и чувства человека, Кунц в своих работах, отталкиваясь от Хайдеггера, дополняет его, в особенности раскрывая антропологическое значение фантазии. Кунц разделяет точку зрения Хайдеггера об основополагающей роли ничто в человеческом существовании. Но он связывает это непосредственно с конституирующими актами фантазии, и данный тезис обретает смысл, выходящий за рамки положений Хайдеггера[24].

Согласно учению Кунца, вся негативность — удел исключительно человека. Помимо негативности, связанной с человеком, нет ни ничто, ни чего-то существующего в ничто, ни даже манифестации негативного. И благодаря своему моменту негативности, благодаря своей способности отрицать человек и отличается от всего остального сущего, в том числе — от животного. Кунц присоединяется к тезису Ницше о том, что человек — это животное, которое способно говорить «нет».

Только ничто и позволяет расширить ограниченную окружавщую среду животного до человеческого мира, не имеющего границ, только благодаря ничто человек обретает внутреннюю дистанцию по отношению к окружающей его природе — ту дистанцию, которая единственно и позволяет ему вести подлинное существование. Основной предпосылкой такого подлинного существования является то, что человек лишается оберегающего его родного уголка, который еще есть у животного; он вначале должен стать чужим природе, и только тогда у него сможет возникнуть тоска по подлинной родине.

Феномен, в котором, по мнению Кунца, решительно и явно обнаруживает себя ничто, ничтожность человеческой экзистенции — это встреча со смертью. Сознание смертности лежит в основе того, что человек порывает оберегающие, защищающие его связи с природой. Сознание смертности, смерти как возможности приводит к постижению возможной утраты мира, что есть лишение человека привязанности к «родному месту» в природе. Но постольку, с одной стороны, в такой лишенности «родного места» коренится человеческая духовность, Кунц приходит к выводу о том, что дух рождается благодаря смертности. Смерть как изначальное ничто человеческого существования являет свою возможность в постоянно разорванном бытии человека благодаря сознанию. В актах сознания, благодаря которому человек обретает дистанцию по отношению к собственному существованию и сущему, которое он встречает, открывается возможность смерти. И постоянство сознания возможной смерти, отрицающей и уничтожающей все, создает основополагающую предпосылку того, что человек может вступить в отношение, как к чему-то внешнему, к себе самому, к своему бытию и к сущему, которое он встречает.

Ничто, раскрывающееся в человеке, его «у-ничто-жимость» вызывает у него ответную реакцию. Утрата устойчивых связей и отношений в мире вынуждает его создавать новые, сообразные его сущности. Разумеется, эти творческие акты и достижение в результате их новых связей, построение новых структур вызываются ничто — как внешним стимулом, но не порождаются им. Ведь то, что возникает в результате такого конституирования, содержательно; оно не может порождаться ничто, «у-ничто-жимостью» человека, оно может проистекать только из позитивного в самом человеческом бытии. Таким позитивом, по Кунцу, выступают фантазия и тоска. На последней основывается фантазия, и они вместе и вызывают в человеке движение, направленное против постоянно сознаваемой возможности утраты мира и самого себя.

Тоска создает во «внутреннем пространстве», открываемом мышлением, мир, формируемый фантазией и ощущаемый как «внутренняя родина». Следовательно, акт отрицания, только «у-ничто-жающий» духовный акт, создает возможность возникновения внутреннего, и это внутреннее становится в то же время тем пространством, где тоска, фантазируя, творит свой мир.

Человек, будучи освобожденным из неизменного, четко очерченного круга жизни животного, создает в себе образный мир, который, развиваясь, обретает всю большую власть над ним. Космическая безродность, отсутствие «родного места» во вселенной, к которому человек был бы навечно прикован, позволяют ему — благодаря способности фантазировать — стать первопричиной процессов, происходящих ныне в космосе, которые человек инициирует, чтобы обеспечить себе ирреальную родину, «чуждую земной суеты».

Разумеется, этот воображаемый мир никогда не становится независимой от человека, запредельной действительностью. Он всегда сохраняет связь с человеком и представляет собой существенный признак его бытия. Таким образом, по Кунцу, творческая функция фантазии выступает основным конституирующим фактором, возвышающим человека над простым конечным существованием и возносящим его к более высоким сферам.

Людвиг Бинсвангер[25], с одной стороны, тоже исходит из учения Хайдеггера, а с другой — дополняет концепцию человека одним важным моментом[26]. Он критикует Хайдеггера зато, что в его учении недостаточно глубоко постигнута коэкзистенция, то есть отношение одной экзистенции к другим. Прежде всего, недостаточно постигнуто живое «ты» и предшествующее всему этому разделению на «я» и «ты» целостное «мы» как сообщество, основанное на живой любви[27].

Бинсвангер прилагает старания, чтобы прояснить принципиальные структуры, которые обеспечивали бы «сосуществование-в-любви». В первую очередь он выступает против выведения Хайдеггером экзистенциальной общности из структуры заботы и против определения ее как опеки (Feursorge). Наоборот — любовь открывает такие сферы, которые недоступны заботе. Пространственность и временность «сосуществования-в-любви» указывают на совершенно иные экзистенциалы, отличающиеся от экзистенциалов заботящегося «в-мире-бытия».

Главная и решающая причина этого — в том, что структура заботы существенно связана с экзистенциалом «в-каждом-случае-моего» (Jemeinigkeit), с тем, что уникально-неповторимая экзистенция отъединяется от других. Любовь же, наоборот, основана на уникальном «мы». По мнению Бинсвангера, у Хайдеггера друг другу противопоставлены лишь две принципиальные возможности человеческого бытия: с одной стороны — потерянность в публичности, массовости, с другой — подлинное существование «я», которое остается, в конечном счете, изолированным. При таком подходе не находится места для подлинной коммуникации сообщества, основанного на любви.

По мнению Бинсвангера, невозможно достичь подлинного понимания любви, если начинать с наличия разобщенных индивидов как исходного состояния и лишь после этого ставить вопрос об их отношениях. Структура «бытия-сосуществования», основанного на любви, может быть постигнута только тогда, когда за исходный пункт будет принято со-существование, изначальное «мы». Ведь из неопределенной полноты «бытия-в-сосуществовании» только и выделяются «я» и «ты», чтобы обрести свою самость в отношении друг другу. Если изолированной экзистенции соответствует экзистенциал «в-каждом-случае-мое» (Jemeinigkeit), то сосуществованию в любви соответствует экзистенциал «нашесть» (Unsrigkeit).

Разработанное Бинсвангером описание образа жизни, основанного на любви, имеет и еще один смысл, касающийся модуса временности, который приобретает различную форму в первом и втором из описанных случаев. Временность, относящаяся к любви, в противоположность временности, относящейся ко всем способам заботы, коренится не в конечности существования как «существования-в-каждом-случае-моего», а в «вечности» существования как «существования нашести», происходит от «вечного мы». Любовь трансцендентирует, т. е. выводит за пределы бренно-земной и преходящей сферы жизни отдельного «я» — к длительности жизни живого сообщества, преодолевающей временные рамки.

Таким образом, ясно, что Бинсвангер отвергает существенные предпосылки хайдеггеровского мышления или, по крайней мере, существенно ограничивает их. Экзистенциалистские моменты уходят на задний план, а на передний выдвигаются структуры, тяготеющие к общезначимости и длительному существованию.

Всех трех философов, которых мы здесь рассматриваем как последователей Хайдеггера, — Болльнова, Кунца и Бинсвангера— объединяет одно общее стремление, отличающее их от автора «Бытия и времени». Они пытаются дополнить исходные посылки Хайдеггера, который начинает с отъединенной, изолированной экзистенции[28], эффективными структурами, защищающими и оберегающими человека, и объединяющими, целостными сферами, которые принимают в себя и охватывают индивида. Пожалуй, можно сказать, что эти структуры остаются, по существу, трансцендентальными, то есть конституированными. Несмотря на это, в некоторых местах, вырастая из трансцендентальной значимости, наряду с ней появляется вневременная и объективная значимость. Однако это дается лишь в наметках и развития не получает. Пока в рамках трансценденталистской проблематики происходит сдвиг от экзистенциалистской позиции в сторону все более общего. У тех мыслителей, которые следуют далее в нашей системе, этот переход виден яснее и более четко. Общетрансценденталистский элемент обретает все в большей степени рационалистический характер.

Феноменология Эдмунда Гуссерля[29] начинается с проблем чистой логики, в коей никогда не разрабатывались подробно антропологические вопросы. Ведь Гуссерль даже недвусмысленно выступал против антропологии — в той мере, в которой она притязала на статус фундаментальной философской дисциплины. Однако из учения Гуссерля можно все же вычленить некоторые фундаментальные положения, имеющие значение для философского учения о человеке и оказавшие определенное историческое влияние на философскую антропологию.

У Гуссерля, прежде всего в его поздних работах, совершенно ясно выражен трансцендентализм. У него проводится резкое разграничение реальной психологической субъективности и трансцендентального чистого сознания, в котором становится видна подлинная сущность человека. Трансцендентальное сознание у Гуссерля по структурам своим существенно отлично от того, что описывал Хайдеггер. Если у Хайдеггера трансцендентальная структура — как забота — имеет решительно трансцендентальный характер и, в сущности, основывается на временности, то у Гуссерля сознание рассматривается как интенциональная структура и, как таковая, гораздо сильнее определена рационально, вследствие чего значительно удалена от проблематики, связанной со временем.

Учение Гуссерля — это, без сомнения, трансцендентально-идеалистическая, предполагающая конституирование философия сознания, и, следовательно, его позиция близка к неокантианству. Гуссерль недвусмысленно отверг — как антропологизм и психологизм — углубление интенциональной структуры и превращение ее в фактическую экзистенцию (как это сделал Хайдеггер). Его сущностное априори исходит из универсального сознания и в историческом плане присоединяется к рационализму картезианского «когито», которое Гуссерль перетолковывает совершенно в духе трансцендентализма. В том же плане следует понимать и гуссерлевский рационалистический идеал философии как строгой науки.

Для того, чтобы провести дальнейшее различение учений Гуссерля и Хайдеггера, важно отметить, что у Гуссерля на самом первом плане стоит так называемая феноменологическая редукция, тогда как у Хайдеггера она совершенно не находит своего применения. Благодаря этой редукции «заключается в скобки» вся фактичность и экзистенциальность и рассматривается лишь чистое сознание.

Не подлежит никакому сомнению, что оба — и Хайдеггер, и Гуссерль — являются философами-трансценденталистами, то есть факт, что оба ставят в центр своих исследований общие априорные структуры человеческого бытия. Но если Хайдеггер направляет свой взор больше на корни и происхождение этих структур, которые, по его мнению, происходят из иррациональных глубин временности, то Гуссерль больше интересуется разработкой общих структур, которые именно благодаря тому, что абстрагируются от своих корней и истоков, обретают значительно более идеальный и рациональный характер.

Конечно, неверно было бы говорить, что Гуссерль полностью обходит вопрос о происхождении трансцендентального конституирования. В своих поздних работах (возможно, под влиянием Хайдеггера) он приближается к этому вопросу. Доныне солипсистское, т. е. исходившее из трансцендентальных структур отдельного сознания рассмотрение теперь дополняется интерсубъективным. В качестве первопричины трансцендентальных действий-достижений берется плюрализм разделенных монад. Если использовать здесь наше системное сопоставление Хайдеггера и Гуссерля, то можно сказать, что иррационально-временный, бытийный корень трансцендентального проекта в мышлении Хайдеггера теперь, у Гуссерля, структурируется в виде множества отдельных монад — процесс, который подготавливает дальнейшее рационалистическое структурирование общего трансцендентального субъекта. Правда, у Гуссерля, в поздних работах, тоже складывается подход к пониманию временности и историчности, однако дистанция, отделяющая его от Хайдеггера, остается значительной и очевидной.

У Гуссерля трансцендентальные структуры всегда сводятся к активному действию и достижениям субъекта; таким образом, не происходит того преодоления раскола на субъект-объект (реалистического или идеалистического типа), к которому стремился Хайдеггер, говоривший о том, что структура «в-мире-бытия» лежит по ту сторону противоположности активного и пассивного (к тому же, надо принять во внимание и фундаментальную для Хайдеггера пассивную структуру само-чувствия).

Если теперь эти активные действия и достижения будут приписываться уже единому трансцендентальному субъекту или, иначе говоря, если гуссерлевская множественность монад соединится в некое единство, — то мы окажемся в пределах неокантианства. Таким образом, феноменология Гуссерля (в нашем системном порядке) представляет собой переход от экзистенциального трансцендентализма Хайдеггера к рационалистическому трансцендентализму неокантианцев.

Нечто аналогичное движению в нашей системе от Хайдеггера через Гуссерля к неокантианству, то есть переходу от историчной обусловленности трансцендентальных структур к их все большему застыванию в рационализме, происходит и в рамках неокантианства. Здесь тоже существуют различные направления, которые можно расположить в некий системный ряд.

Ближе всего к полюсу историчности располагается баденская школа, главными представителями которой являются Вильгельм Виндельбанд и Генрих Риккерт[30]. Основы их мышления целиком определены кантовскими предпосылками. Суть человека они видят, как и Кант, в трансцендентальном акте конституирования. Но представители баденской школы критикуют Канта и другие неокантианские школы за одностороннюю ориентацию на естествознание с его материально-формальными, направленными на выявление общих законов методами. В противоположность этому, баденская школа в своем философствовании решительно связывает себя с науками о культуре, то есть с теми областями науки, в которых центральную роль играют человек и история. Значение исторической неповторимости, уникальности здесь столь велико, что ею даже определяется метод наук о культуре. Он, как метод индивидуализирующий, противопоставляется генерализирующему методу наук о природе.

На первый взгляд, могло бы показаться, что результатом такого подхода станут историзм и индивидуализм в антропологии. Однако это отвергается, поскольку выдвинут тезис: относящееся к истории должно оцениваться с применением трансцендентальных, вневременных масштабов. Историчное существование человека как таковое, в своей голой фактичности, еще не имеет никакой значимости. Оно обретает эту значимость лишь благодаря тому, что соотносится с трансцендентально-конститутивным царством ценностей, которые вечно значимы, не зависят от времени.

Можно отметить отличие учения представителей баденской школы от ранее рассматривавшихся трансценденталистских философий. Трансцендентальные структуры, которые в этих философиях корнями своими уходили в историчное или, по крайней мере, еще тесно были связаны с актом конституирования, здесь хотя и связываются с живой историей, но лишь задним числом, как масштаб для оценки ее; сами же по себе они полностью независимы от исторического становления. Существование человека — это, фактически, место проявления над-индивидуальных функций разума. Этот разум толкуется как некое нормативное сознание, которое противостоит человеку, как должное — сущему и, таким образом, накладывает отпечаток на его бытие.

Связывая себя с науками о культуре, баденская школа намеревалась, с другой стороны, избегнуть формализма и рационализма, за которые ее представители критиковали прежде всего марбургскую школу неокантианства. Однако и в самой марбургской школе, строго логицистская и ориентированная на естествознание позиция которой общеизвестна, тоже можно выделить различные уклоны. Позиция такого мыслителя, как Эрнст Кассирер[31], вне всякого сомнения, еще близка к позиции баденской школы. Он, наряду с исследованиями и области философии истории и натурфилософии, занимался также философией культуры и антропологией.

Трансцендентализм у Кассирера явственно виден в том, что он противопоставляет понятие субстанции и понятие функции (это подчеркивается и в названии одной из его работ). Он однозначно отдает приоритет понятиям функции, формы, творческого конституирования по отношению к понятиям субстанции, содержания и данного в готовом виде. В нашей связи интересно отметить, что трансцендентальные формы у Кассирера не выступают как абсолютно вневременные. Наоборот, он допускает возможность внутреннего развития их структуры (в силу чего, с точки зрения нашей системы, его, собственно, следовало бы поставить перед баденской школой, если брать только этот признак).

В соответствии со своей трансценденталистской точкой зрения, Кассирер определяет человека как существо, создающее символы. Человек, в противоположность животному, может творить символы, придавать всему смысл, образ и структуру. Эта функция человека — создание символов — проявляется прежде всего в языке. Наряду с языком, существуют и иные сферы использования символизма, характерные для человека, — сферы, отличающиеся универсальностью и общезначимостью: мифы, религия, искусство, наука и история. Все эти сферы культуры Кассирер рассматривает с позиции трансцендентализма. Определяющим признаком человека во всех этих сферах оказывается не какая-то метафизическая или физическая его природа, а, скорее, его деятельность, его формосозидающая творческая активность. Различные формы этой активности соединяются в человеке во внутреннее единство, но это единство имеет только функциональный, однако никак не субстанциональный характер.

Если Кассирер в своем мышлении еще близок баденской школе, то у Германа Когена и Пауля Наторпа[32] мы обнаруживаем полный отход от свойственной этой школе связи с историчностью. (Правда, и здесь надо сделать одну оговорку: в своих поздних работах Наторп значительно расширил горизонт своего прежнего подхода, что вывело его к проблематике, связанной с историей и человеческим существованием, к вопросам, касающимся иррационального и фактического.)

У обоих этих мыслителей, а особенно сильно — у Когена, трансцендентальные структуры превращаются в неизменную, надвременную систему норм и принципов. Трансцендентальный акт полностью независим от какой бы то ни было временности и историчности. Человеческий субъект — это, скорее, общезначимая логическая конструкция, чем жизненное бытие. Повсюду проявляются строгий рационализм и надежда на естественнонаучные методы. Вся объективность, иррациональность и индивидуальность жизни поглощаются общезначимой системой трансценденталистских порядков. Антропологическая проблематика полностью отождествляется с проблематикой чистого сознания.

Важно отметить момент, который, в принципе, уже выводит за пределы трансцендентализма, в сферу идеализма: неокантианство марбургской школы уже не признает никакого «данного» объекта, обнаруживаемого в рецептивной чувственности, — объекта, который противостоял бы трансцендентальной активности. Есть лишь мышление трансцендентального субъекта, не допускающее существования никакого бытия, никакой данности, кроме собственных. Оно допускает, что существовать-значить может только нечто «заданное» — как бесконечно решаемая задача, побуждающая к постоянному движению вперед.

Все бытие имеет своим первоначалом только лишь творческую спонтанность субъекта, только его способность устанавливать, учреждать, синтезировать. Это, конечно, подготавливает вывод, что, в конечном счете, все может быть конституировано с общезначимостью; что все можно постичь рационально; что больше принципиально не существует никаких непрояснимых глубин жизни; что уникальная историчность и неповторимая индивидуальность — это лишь поверхностные феномены, проясняемые точным, научным способом рассмотрения, который быстро избавляется от них.

В аспекте предлагаемой ретроспективы философской антропологии показательна позиция Когена по отношению к религии. Бог, согласно его учению, — это не какая-то данная действительность, а потому также и не какая-то личность; это — заданная идея, трансцендентальный идеал. Суть его заключается в моральном требовании, а его атрибуты — предписания, регулирующие поведение человека. Таким образом, предельно последовательно осуществлено сведение действительности к рациональной системе категорий — настолько последовательно, что оно достигает у Когена такой крайности, до которой дело доходит редко даже и в объективном идеализме.

Тем не менее Коген остается, в сущности, трансценденталистом, потому что он еще понимает рациональные структуры и идеалы однозначно — как результат конституирования и самоконституирования, тогда как в объективном идеализме идея конституирования все более и более утрачивается по мере развития. Однако и здесь тоже оказывается, что переход от одного типа философии к другому достаточно трудно зафиксировать однозначно.

Движение в нашей системе привело от первых зачатков трансцендентальных идей в экзистенциализме и прагматизме (где конституирующий акт еще существенно субъективен) к Хайдеггеру (где конституирующий акт имеет решающие корни свои во временности), далее — к Гуссерлю (у которого отделение трансцендентального от временности и субъективности намечено уже гораздо сильнее) и, наконец, к неокантианству (где трансцендентализм, доведенный до крайности, получает рационалистическое закрепление, приводится в систему и уже совершенно чужд временности и субъективности).

Если ранее мы замечали, что предпосылкой для трансцендентализма выступает разрушение объективно данных форм и норм — как оно осуществлялось в скептицизме, релятивизме, иррационализме, субъективизме и т. д. — то развитие, показанное нами в этой главе, мы вправе назвать восстановлением общезначимых порядков в движении от субъекта.

Следующий шаг (который, собственно, как раз и выводит за пределы трансцендентализма, но который уже подготовлен неокантианцами марбургской школы) — это переход к объективному идеализму. В объективном идеализме действительность человека не только формируется трансцендентальными структурами, но и — в пределе — отождествляется с ними, так что эти структуры только и остаются в качестве единственной действительности — действительности духовной, идеальной. К исследованию этого направления мы и намерены обратиться в заключительной части нашей работы.

КАРТИНА ЧЕЛОВЕКА В ОБЪЕКТИВНОМ ИДЕАЛИЗМЕ

Если в рамках трансцендентализма диалектика субъективно-индивидуального и общезначимого отодвигается на задний план, представая в неявном виде — как противоречие различных истоков трансцендентальных актов, — то в историческом развитии антропологии объективного идеализма сразу бросается в глаза постоянно существовавшая полярная противоположность в нем объективных и субъективных факторов человеческого бытия. И понять объективный идеализм можно лишь исходя из этой противоположности.

Как мы видели в истории философии, слишком сильный акцент на индивидуальное и субъективное ведет прежде всего к разрушению объективного миростроя традиционной философии, к возникновению плюрализма. Но чем дальше заходит это развитие, тем более явными становятся опасности такого разрушения. Плюрализм разъединенных субъектов грозит перейти в релятивизм. Чтобы избежать этого релятивизма, в сфере идеального — ибо к порядкам реальности более возвращаться не собираются — пытаются создать общезначимые принципы, которые препятствовали бы полному разрушению.

Так мы оказываемся у истоков трансцендентализма, а следующий шаг приводит к объективному идеализму. Принципы, определяющие порядок, теперь понимаются как конституированные всеобщим субъектом, то есть как трансцендентальные. Когда же в этих трансцендентально построенных структурах все больше и больше начинает отодвигаться на задний план момент объективности, а тем самым, и момент конституирования; когда первоисток конституированных порядков более не рассматривается, а потому они обретают все большую самостоятельность и закрепляются во все более устойчивом и неизменном виде, — тогда мы наблюдаем переход к объективному идеализму. В крайних формах объективного идеализма отдельный индивид снова оказывается перед угрозой полностью раствориться во всеобщих связях. Этой тенденции развития противостоят субъективные факторы. В результате возникает то противоречие между субъективным и объективным, которое всегда живо и в рамках объективного идеализма.

Исторические предпосылки

Названное нами противоречие находит яркое выражение в учении Иоганна Готлиба Фихте. Решающая предпосылка здесь состоит в том, что он исходит из трансцендентальной философии Канта. Человеческий субъект всегда понимается как трансцендентальный субъект, как всеобщая субъективность, а не как отдельный субъект в духе индивидуализма и персонализма. Пройдя через трансцендентализм, уже невозможно признавать существенной и серьезной ту проблематику, в плену которой остается плюрализм. Противоположность субъективного и объективного проявляется в учении Фихте только лишь в форме противоположности трансцендентального и объективного, но и в этом она ничуть не теряет своей жизненности и остроты.

Важный шаг в сторону объективного идеализма Фихте делает, выходя за пределы кантианства. Если Кант еще сохраняет полюс объективного, противостоящий трансцендентальному субъекту (и благодаря этому оставляет за этим последним сильно выраженную субъективность), то Фихте включает этот противоположный полюс в субъект или, по меньшей мере, объявляет его производным от субъекта. Таким образом субъекту передаются и функции объективного — те, которые у Канта еще выполняла «вещь-в-себе».

Конечно, такое добавление объективных функций у Фихте еще не может подавить трансцендентальную субъективность. Нет, приоритет, как и прежде, отдается ей. Кантовское противоречие субъективной формы и объективного материала как содержания сохраняется и у Фихте в пределах трансцендентального. «Я» и «не-я» у Фихте в пределах трансцендентальных структур еще противопоставлены точно так же, как трансцендентальная субъективность и «вещь-в-себе» у Канта; разве только трансцендентальное формирование и конституирование теперь становятся полаганием-установлением и сотворением. Это противоречие остается основополагающим, как и прежде, и примечательно, что оно приводит к применению в системе Фихте диалектического метода, что позднее становится образцом для других великих систем немецкого классического идеализма.

Кроме того, решающим у Фихте является и другой момент (который ставит его между Кантом и Гегелем): несмотря на то, что во многих отношениях он уже выходил за пределы кантианства, он тоже разделял кантовский тезис о примате практического разума. Таким образом, рассматриваемое нами противоречие выступает здесь в новой форме — как противоположность практически-действующего и теоретически-констатирующего «я». Нельзя не видеть, что первое тяготеет к субъективному полюсу, а второе — к объективному полюсу нашего противоречия.

И здесь тоже силы субъективности еще противятся процессу закрепления в неизменности, застывания и объективирования. По мнению Фихте, «я» — это прежде всего дело-действие и чистая активность; нет никакой статичной субстанции, наоборот, есть постоянное движение, беспрестанное деланье как чистый акт (едва ли возможно более резкое отрицание всякой объективизации, закрепления и неизменности). Такое активно-созидающее «я» в диалектическом движении полагает вначале самое себя и только затем —других. Действующее «я» для своего развертывания нуждается в противостоянии, сопротивлении, а потому полагает, в противоположность себе, «не-я». При этом теоретическое «я» подчиняется практическому, потому что мир предметов, объектов действителен лишь как материал, позволяющий исполнить нравственный долг.

Таким образом, у Фихте везде прослеживается диалектика практически-действующего и объективирующего субъекта. Первый склонен сохранять субъективистские тенденции, второй тяготеет к объективному идеализму. Человек у Фихте разрывается между двумя этими направлениями. Разумеется, не следует ни на миг забывать, что все эти варианты лежат в пределах трансцендентально-всеобщей сферы и, таким образом, исключают противоположность реально-конкретного индивидуума и общей структуры.

Это устремление к объективному идеализму находит свое продолжение у Фридриха Вильгельма Йозефа Шеллинга. Решающим шагом, который был сделан им в этом направлении, стало признание равноправия натурфилософии с философией духа. Приоритет этического и практического у Канта и Фихте, тем самым, был преодолен, теоретическое и эстетическое уравнены с ними в правах. На передний план все больше выходят общие, объективирующие функции природы, в противоположность практически-деятельным функциям субъекта. Природа для Шеллинга — это неосознанная интеллектуальность, которая стремится достичь осознания себя самой через полноту и разнообразие своих образов. Дух, в свою очередь, — это природа, ставшая осознанной. В своей философии тождества Шеллинг понимает оба эти элемента как непосредственно сопряженные друг с другом и, в конечном счете, тождественные. Он сводит их к единому принципу, подчиняющему себе и то и другое — к абсолютному разуму. Кроме абсолютного разума нет ничего, все — в нем, а потому натурфилософия и философия духа должны быть в соответствии друг с другом. Абсолютный разум должен пониматься как нечто индифферентное по отношению к субъективному и объективному.

Создание философии природы, следовательно, никоим образом не означает возврата к реалистически понимаемой объективности — ведь и природные, и духовные структуры у Шеллинга понимаются исключительно в смысле трансцендентализма. Здесь речь идет только о сдвиге в рамках трансцендентализма от субъективного к объективному полюсу. Эти идеи, развивавшиеся Шеллингом как общефилософские, разумеется, находят соответствующее преломление и в антропологии. Явный приоритет активно-практического, которым отличалась картина человека у Фихте, здесь отсутствует: активно-практическое уравновешено созерцательно-теоретическим. Общезначимые трансцендентальные структуры рассматриваются больше в своем ставшем, образном бытии, чем в процессе своего возникновения, конституирования. Сделан еще один шаг к объективному идеализму.

В этом отношении интересно отметить, что важную роль Шеллинг отводит эстетике. Если у Фихте в центре находится этически-волевое, то здесь главенствующее положение занимает эстетически-чувственное, которое затем, у Гегеля, уступает место логически-рациональному. Нельзя не видеть, что в таком движении происходит переход от того, что определено больше субъективно, к тому, что определено больше объективно. Трансцендентальные структуры, которые у Фихте, по существу, еще понимаются как конституированные субъектом, у Гегеля закрепляются и застывают в виде рациональной системы. Философия Шеллинга находится между этими полюсами.

Хотя Шеллинг долгое время эволюционировал к крайнему объективному идеализму, в поздние годы, оценивая систему Гегеля, он осознал опасности такого развития. Он понял, что при построении такой абстрактной системы упускается из вида действительность, поскольку на место конкретного и живого ставятся всего лишь логические понятия. Аналогичным образом Шеллинг стал оценивать и свою прежнюю философию, толкуя ее теперь как негативную, и пожелал дополнить ее философией позитивной. По его мнению, рационалистическая философия способна постичь только «что» — общую сущность вещей, но не «потому что» — не их экзистенцию. Таким образом, человек как конкретная историческая индивидуальность не постигается в достаточной мере. В системах объективного идеализма свобода и реальная экзистенция подавлены и искажены. Негативная философия может изобразить лишь внешние рамки, в которых обнаруживают себя конкретные факты. Но перед лицом этих фактов их рациональная высчитываемость наперед прекращается, проблема существования выходит за рамки всеобщей логической необходимости.

Важно заметить, что таким образом происходит не только отказ от объективирующего закрепления в идеалистической традиции, то есть не только сдвиг к субъективному полюсу той диалектической противоположности, которая ранее была продемонстрирована нами у Шеллинга. Здесь происходит нечто большее — радикальный разрыв с идеализмом. Поворот к позитивной философии направлен против трансценденталистского подхода вообще, а не только против определенной тенденции к объективизму в его рамках. Здесь происходят отход от всего кантианского и послекантовского развития и возврат к реально существующему, эмпирическому субъекту. Противостояние субъективного и объективного моментов, доныне представленное у Фихте и Шеллинга только в форме противоположности различно ориентированных трансцендентальных структур, вновь предстает во всей его остроте. Конкретный индивидуум требует восстановления в своих правах, в противовес общим формам и категориям.

Особое выражение эта новая тенденция находит у Шеллинга в том, что эстетические моменты опять отходят на второй план, а волевые моменты подчеркиваются с большей силой. Подлинное бытие, подлинная причина мирового процесса теперь усматриваются в воле. Но не стоит вспоминать в этой связи фихтеанское толкование воли. Ведь у позднего Шеллинга речь идет о воле в совершенно реальном, конкретном, а не в трансцендентальном смысле. Экзистенция и воля сопричастны, неотделимы друг от друга. Если в объективно-идеалистической философии сущность предшествует существованию, экзистенции, определяя ее, то Шеллинг теперь хочет показать, что воля в своей конкретной действительности никоим образом не определяется сущностью. Однако позитивная философия Шеллинга, Пожалуй, не оказала такого влияния на историческое развитие философии, которое заслуживало бы более подробного рассмотрения. Своего завершения она достигает в гегелевской системе.

Если не принимать во внимание суждения позднего Шеллинга, то можно сказать, что от Канта через Фихте и Шеллинга к Георгу Вильгельму Фридриху Гегелю идет линия вполне последовательного прогрессирующего развития ко все большей объективации. Трансцендентальные структуры все более и более отделяются от своего происхождения —конституирования субъектом — и обретают самостоятельность. Это означает, что субъективный момент — независимо от того, понимается субъект как индивидуальный или как трансцендентальный, — значительно отодвигается на второй план, уступая место объективным связям и общезначимым принципам. Таким образом, единичное, конкретное, личностное в человеке становится лишь преходящим моментом общелогического процесса, утрачивая свою уникальную историчность. По существу, свободе и активности отдельной личности уже не придается никакого значения. Конкретный человек в его временности, в его связанности с ситуацией, в которой он находится, с его личными склонностями, обязанностями и ответственностью совершенно не принимается во внимание. С одной стороны, это — общая черта всех трансценденталистских философий и объективного идеализма, начиная уже с Канта. С другой — у Гегеля среди представителей трансцендентализма и идеализма подавление субъективных факторов достигает предела.

Пожалуй, несправедливо было бы толковать Гегеля слишком односторонне. Правда, приведенные возражения против принижения роли живого индивидуума были высказаны поздним Шеллингом и Кьеркегором, но было бы неверно утверждать, что единичный человеческий субъект не играет у Гегеля совершенно никакой роли. Гегель — много богаче как мыслитель, чтобы удовольствоваться созданием столь абстрактно-схематичной системы. У Гегеля есть такие аспекты анализа человека, которые могли бы удовлетворить любого современного экзистенциалиста. Особенно много таких мест в «Феноменологии духа» — ведь она притязает на то, чтобы стать именно философской антропологией — как феноменологическое описание человеческого существования[33]. И человеческий дух Гегеля — не только рационально мыслящий субъект, но одновременно и воля. Неверно, что конкретному индивиду в его экзистенциальной ситуации нет места в гегелевской системе. Но место, которое он занимает, относительно незначительное. Общее развитие духа идет «сквозь человека», человек не выступает центром, из которого это развитие исходит.

Однако то, что это общее развитие само по себе не является безжизненно-абстрактным, доказывает его диалектическая структура. Вся система Гегеля строится на триаде: тезис, антитезис, синтез. Все сущее предполагает свою противоположность, и все это ищет своего синтеза в некоем третьем, которое упорядочивает, охватывая, и то и другое. Применительно к рассматриваемой нами проблеме это означает, что ни субъективное, ни объективное не могут существовать сами по себе — напротив, они взаимно полагают друг друга и стремятся к своему единству в синтезе. Сущность человека и здесь разорвана, она находится между этими полюсами.

Тем не менее этим, опять-таки, не следует обольщаться. Если рассматривать философию Гегеля в целом, объективирующему элементу он отводит явный приоритет. Логическая завершенность всей системы в целом, не допускающая произвола индивида и случайностей, указывает именно на это. Если в частностях индивид, по видимости, имеет некоторое поле свободы, то в общем и целом оно все же оказывается иллюзорным. Индивидуум бессилен перед властью общих объективных форм. К тому же диалектический процесс, определяющий развитие в целом, в основе своей имеет не исторический, а логический характер. В конечном счете это означает, что вся иллюзорная жизненность диалектического движения в действительности оказывается сетью мертвых, вневременных логических связей, а все реальные процессы на самом деле — лишь логические следствия. Результат здесь получается с такой же необходимостью, как и из условий математической задачи. Таким образом, у человека, естественно, нет никаких подлинных возможностей для развития. Все с самого начала определено логически и детерминировано.

В равной степени можно сказать, что для всех стадий диалектического развития у Гегеля определяющее значение имеет то, что они с самого начала ориентированы на свою цель — на Абсолют. Логика и философия природы, учение о субъективном и объективном духе — это лишь путь, которым дух достигает своего самоосуществления в Абсолюте. Отдельные ступени пути «снимаются» в конечном высшем единстве. Таким образом, человек тоже подчинен этому единству. Ему грозит опасность раствориться в нем. Так объективный идеализм приближается к своей крайней форме.

Современность

Среди современных представителей объективного идеализма известны лишь немногие, детально разрабатывающие проблемы антропологии. Тем не менее, мы все-таки можем, исходя из особенностей философствования наиболее значительных мыслителей, сделать некоторые выводы, касающиеся понимания ими человека.

Величайшим из современных гегельянцев является Фрэнсис Герберт Брэдли[34]. В сущности, он занимался проблемами логики и онтологии, а антропологии уделял мало внимания. И это, в принципе, общая тенденция, свойственная всему объективному идеализму. Общие онтологические и метафизические связи оттесняют человека на задний план. Поэтому нам придется удовольствоваться тем, что мы покажем некоторые основополагающие принципы философии Брэдли, важные в то же время и для концепции человека.

Решающим для философской системы Брэдли является учение о так называемых внутренних отношениях. Согласно ему, отношения не возникают тогда, когда сущность вещей уже определена — напротив, только они и конституируют эту сущность. Применительно к пониманию человека это означало бы: неверно думать, что вначале существуют некие изолированные индивиды, а затем между ними возникают отношения. Напротив, индивидуальное бытие только и конституируется общими структурами. Очевидно, что таким образом прокладывается путь к монизму общезначимого. Фактически для Брэдли сущее — это органическое целое, которому подчинено все единичное. Брэдли строго различает подлинную реальность, всеохватывающий единый Абсолют и плюралистический мир явлений. Тем не менее, он не хочет понимать Абсолют абстрактно-рационалистически. Его «универсальное» не тождественно абстрактному. Оно, скорее, есть «конкретно-универсальное», находящиеся по ту сторону противоположности абстрактно-всеобщего и реально-особенного. Таким образом, и у Брэдли в конечном счете сохраняется тот диалектический момент, который предохраняет объективный идеализм от полного закоснения в рационализме.

Этот же тезис — о том, что подлинная реальность есть конкретно-универсальное, — мы находим и у Бернарда Бозанкета. Однако он еще сильнее при этом подчеркивает конкретность, пытаясь спасти индивидуальное от поглощения Абсолютом. Абсолют понимается скорее органологически, чем рационалистически-абстрактно. Еще ярче эта тенденция проявляется у Джона Эллиса Мак-Таггарта, где она обретает даже плюра диетическую форму. Абсолют для него — это сообщество духовных сущностей, имеющих личностный характер и обменивающихся между собою мыслями. Конечно, индивидуальные экзистенции включены в сеть иерархически построенных общих отношений, но они не исчезают в ней полностью. Таким образом, и у этих мыслителей рассматривается противоположность субъективных и объективных элементов.

Это диалектическое противоречие находит свое отражение, далее, у Леона Брюнсвика. Начиная с рассмотрения форм суждений модальности, он различает два принципиальных образа бытия духа: форму внешнего и форму внутреннего. Первая обусловлена иррациональным, множественным, фактичным, от чего отталкивается дух. Но это иррациональное не есть, в конечном счете, что-то существующее независимо от духа, а только ограничение духом самого себя. Форма внутреннего — это завершенность и рациональная нормативность подлинного центра духа. Здесь царит строгая необходимость и общезначимость логического и математического, здесь нет места случайности и субъективности. Таким образом, внешний и внутренний образы существования духа противостоят друг другу как диалектические противоположности, как живое многообразие и структурированное единство, как субъективность и объективность, как индивидуальное и общезначимое, как конкретная историчность и абстрактный закон, как случайность и необходимость. Рассматриваемая нами противоположность субъективного и объективного в рамках объективного идеализма едва ли могла найти лучшее выражение. Тем не менее, очевидно, что Брюнсвик явно отводит первенство внутренней форме существования духа. По его мнению, она есть выражение «взрослой» жизни духа, которая преодолевает внешнюю, «несовершеннолетнюю» форму. Таким образом, задача человека состоит в том, чтобы постоянно углублять внутренний образ существования духа.

Итак, прослеживаемое нами диалектическое противоречие между субъективным и объективным имеет место во всех системах объективного идеализма, различаются только акценты — они ближе то к одному, то к другому из полюсов.

В заключение хотелось бы остановиться еще на двух учениях представителей объективного идеализма, уделявших особое внимание антропологической проблематике. Это позволит резюмировать представления о человеке, свойственные данному направлению в философии.

Встреча субъекта с общими формами объективного духа — центральная тема антропологии Эдуарда Шпрангера. Опираясь научение Дильтея, он отстаивает неотъемлемые права индивида. Так, например, он соглашается с экзистенциалистами, когда те подчеркивают уникальность свободного выбора, который человек должен сделать в конкретной ситуации. Однако, по мнению Шпрангера, экзистенция не может быть изолирована от великих объективных данностей, предстающих перед ней: природы, истории, современной культуры. Ведь в каждый момент истории существуют устоявшиеся культурные структуры, которые не могут быть изменены произвольным решением какого-то индивида. И в этом плане, как полагает Шпрангер, делаемый сегодня сильный акцент на личностное, экзистенциальное в человеке должен компенсироваться рассмотрением тех связей, которые исследуются философией духа и культуры — как это, к примеру, происходит в учении Гегеля.

Но, с другой стороны, Шпрангер выступает и против полного отделения объективных духовных культур от индивидуального субъекта. Учение об абсолютном, вневременном царстве общих сущностей и норм — это, по его мнению, фикция. Объективные духовные формы и ценности даны лишь в самом жизненном процессе, их нельзя отделять от него и абсолютизировать. Здесь явно ощущается влияние исторической философии жизни Дильтея, выступавшего против всякой абсолютизации общих закономерностей.

В результате у Шпрангера полярные факторы — субъективные и объективно-идеалистические — по-прежнему предполагают друг друга и указывают друг на друга. Самоценность индивидуальности и общие духовные связи духовных ценностей не существуют друг без друга. С одной стороны, реально данное «я» обнаруживает себя включенным в надиндивидуальные духовные ценностные структуры, с другой — эти структуры происхождением своим обязаны конституирующей деятельности индивидов. Жизнь человека как личности постоянно связана с общими структурами объективного духа, формированию которых она постоянно посвящена, но эти структуры оказывают обратное воздействие на индивида, формируя его. Поэтому общие культурные структуры можно понимать исхода из типов человеческой индивидуальности.

Шпрангер описывает их в своей книге «Формы жизни». Там показано несколько типов человеческого бытия, которые различаются тем, что соотнесены с теми или иными ценностями. Так, например, человек теоретизирующий и человек религиозный различаются тем, что отдают предпочтение соответствующим ценностям. В этом — основное звено, связывающее личный, экзистенциальный выбор ценностей и объективно-духовные сферы культуры, в которые индивид включает себя, делая свой выбор. Таким образом, конкретная жизненная субъективность и объективность общезначимых норм связываются диалектически.

Еще ближе к гегелевскому мышлению примыкают антропологические работы Теодора Литта. По его мнению, важнейшие проблемы философской антропологии уходят корнями в те вопросы, которые впервые поставила с полной ясностью классическая немецкая философия идеализма и которые обсуждались в ней глубоко и основательно. Ведь именно ее представители правильно увидели главную задачу: понять сущность и назначение человека, взяв его в совокупной связи действительности. Таким образом, для Литта идеалистический подход — не просто одно из возможных философских учений о человеке. Он должен быть принципиально отделен от всякой антропологии, желающей довольствоваться лишь поверхностными и фрагментарными аспектами. Идеалистический подход — это подход существенно диалектический.

Литта сближает со Шпрангером акцент, сделанный на живом противоречивом единстве индивида и культуры в целом как всеобщего. Он толкует это противоречие, прибегая к паре несколько более широких категорий — «человек» и «мир». Ведь с человеком существенно связана не только культура, но и природа. Между двумя сторонами этого противоречия существует диалектическое единство, понимаемое в духе объективного идеализма. В принципе, мы оказываемся здесь перед той же проблемой, что и при переходе от учения Фихте к учению Шеллинга. Если у Фихте природа противостояла «я» как нечто относительно равное по значимости (хотя она, разумеется, в конечном счете тоже была производным от «я», выводилась из него), то Шеллинг впервые стал толковать ее в духе собственно идеализма. Совершенно аналогичным образом Литт выступает против учения, согласно которому природа — не что иное, как бесформенный материал, ожидающий, когда человек придаст ему форму (в духе трансцендентализма Канта, которому следует в определенных аспектах Фихте).

Совершенно ложным является стремление настолько разорвать человека и мир, что они начинают противостоять друг другу как форма и материал. Мир изначально дан человеку не так, что существует отношение «субъект—объект» — они обоюдно ограничивают друг друга, принадлежа друг другу. Все развитие человека сводится к тому, чтобы сделать деление на субъект и объект более четким и богатым по результатам, а раскол между субъектом и объектом — это уже совсем поздний результат искусственной переделки такого изначального состояния мира.

Изначально дано диалектическое единство «я» и мира, где они ограничивают друг друга. Лишь затем начинается процесс абстрагирования, разрывающий их. В действительности же между ними существует взаимодействие, в результате которого мир полагает человека не в меньшей мере, чем тот полагает мир. Таким образом, для Литта нет радикального разрыва между миром природы, существующим независимо от человека, как начало, равноправное и равнозначимое с ним, с одной стороны, и миром культуры, который создан человеком и зависим от него, с другой (естественно, это не означает, что мир культуры не является более близким для человека).

Мир и человек взаимно полагают друг друга. Точно так же, как человек, лишенный мира, не может быть человеком, полном смысле слова, мир может полностью реализоваться, только испытав освобождающее действие человека. По мнению Литта, Гегель, говоря о духе, подразумевал именно это всеохватывающее единство «я» и мира. Оно — не что иное как творческая деятельность, в ходе которой и «я», и мир только и становятся тем, чем должны стать. В этой связи, объединяющей человека и мир, особая роль принадлежит языку: ведь язык — феномен, охватывающий и человека, и мир. Язык, по мнению Литта, — не комментарий, который человек дает миру и который представляет собой замкнутый в себе текст Ведь к сущности мира относится его «выразимость в языке» Мир даже стремится быть выраженным в языке. Таким образом, язык не противостоит уже созданному миру, возникая позже него — он создает мир, воздействуя на его формирование. В языке выражает себя не только «я», но и мир. Особая миссия человека состоит в том, что он создает человеческий язык, в котором выражает себя мир. Частным моментом общей связи человека и мира выступает связь индивида и всеохватывающих общих структур объективного духа. Субъект воспринимает и переживает культуру, в которую он включен, как жестко установленный набор порядков и структур. Эти порядки и структуры выступают по отношению к нему как самостоятельные, как действительность, имеющая основания в самой себе, и в определенном смысле формируют его. С точки зрения индивида, этот мир культуры — нечто наперед заданное, кажущееся независимым от его воли. Если же рассматривать мир культуры в его отношении ко всему человеческому сообществу в целом, сотворившему его, становится понятно, как они взаимно ограничивают друг друга. Отношение, в котором находятся отдельный человек и целое, нельзя принимать как одностороннюю зависимость. Объективный дух служит основой для индивида, но и индивид тоже может быть основой для объективного духа.

Таким образом, у Литта диалектика субъективного и объективного сплошь и рядом играет решающую роль. Стало быть, он в значительной степени оказывается последователем Гегеля, воспринимая его мотивы. Однако в одном важном моменте он расходится с Гегелем. Хотя тот, по мнению Литта, тоже не думал о приобщении особенного в его конкретной действительности ко всеобщности понятия, он все же переоценил роль диалектического развертывания понятия, полагая, что оно способно свести особенное к своей логической необходимости, коль скоро ему будет отведено место на пути самодвижения идеи, а тем самым — способно подняться над его голой фактичностью. Принять эту точку зрения после критических выступлений Кьеркегора и исследований приверженцев исторической школы Литт уже не смог. Он стремился сохранить в наше время все существенное и актуальное в гегелевском мышлении, не доходя, однако, до тех крайностей, которые были свойственны Гегелю.

Если же двинуться по пути объективного идеализма дальше, до самого предела, то фактически будут исключены все субъективные факторы, наступит всесилие общих структур, происхождение которых будет забыто — и все это приведет к точке, в которой формы объективного духа существуют вне всякой временности и историчности, в некоем потустороннем абсолютном царстве. И последовательное движение от одного антропологического типа к другому замкнется, образовав своеобразный круг. Объективно-идеалистическая антропология, будучи доведенной до крайности, перейдет в объективную философию сущностей. Человек вновь обнаружит себя во власти объективно предзаданных порядков и норм. Движение по пути восстановления общих структур дойдет здесь до своей конечной цели.

Перспектива

Теперь, в конце нашей работы, возникает вопрос: а какой смысл имеет это круговращение различных типов философских антропологии? Коль скоро продемонстрированный здесь порядок не случаен или не сконструирован искусственно, он, как представляется, говорит о следующем.

Существует два основных направления в антропологическом мышлении. Одно определяется стремлением к упорядочивающей форме, другое — стремлением к полноте жизненности. Отдельный субъект в своей неповторимой индивидуальности располагается между ними. Если доминирует одно из этих направлений, начинается соответствующий процесс, который сводится либо к заполнению пустой формы жизненным содержанием, либо к стремлению придать форму и норму беспорядочному, хаотическому течению жизни.

В зависимости от того, чему отдается предпочтение — одному из двух направлений либо равновесию их, объединяющему их в единство борющихся противоположностей или в такое единство, в котором они пассивно сосуществуют, — в зависимости от взаимодействия и взаимовлияния этих моментов возникают различные интерпретации человеческого бытия, взятого само по себе или в его отношении к силам, стоящим над человеком.

Философская антропология будущего будет иметь одной из своих существеннейших задач соединение всех этих элементов в единой картине человека[35].

Перевод с немецкого А. В. Перцева


[1] Здесь особенно важно сказанное в предисловии ко всей нашей работе: отдельные философы могут обсуждаться только как представители того или иного направления, и это означает, что мы совершенно отказываемся от подхода, претендующего на историческую полноту.

[2] Поэтому и в обзоре, сделанном во введении, мы сознательно не делали различия между картиной человека в философии сущностей и выделяемой сейчас реалистической картиной человека. Мы таким образом собирались еще раз подчеркнуть относительность любого типологического деления.

[3] По этой причине мы отказываемся от обычного деления главы на две части — «Исторические предпосылки» и «Современность».

[4] Но вначале — независимо от Дарвина и даже раньше него.

[5] Следует заметить, что понятие «натурализм» имеет здесь более узкое значение, чем обычно. Этот термин мы связываем прежде всего с тенденцией подчеркивания природных закономерностей как всеобщей структуры, исключая все те виды натурализма, которые больше акцентируют актуалистские аспекты или виталистически-творческие перво-силы природы. Опирающиеся на эти виды натурализма картины человека мы будем рассматривать в рамках иррационалистических направлений в антропологии.

[6] В случае с философией Дильтея особенно ярко видна проблематичность любого выделения типов. О. Ф. Болльнов удачнее всех характеризует мышление Дильтея — как историческую философию жизни. Как «философию жизни», эту философию, можно было бы отнести к иррационализму, но поскольку она «историческая», в ней, без сомнения, подчеркивается живая человеческая индивидуальность «сама по себе», и потому эту философию вполне можно рассматривать и в данной главе. Кроме того, в ней обнаруживается так много фундаментальных черт объективного идеализма, что вполне можно отнести ее и к этому течению. Если мы приняли решение рассматривать антропологию Дильтея в этой главе, то это не означает, что мы не считаем возможной и иную классификацию. От внимательного читателя не ускользнет, что мы и сами во вступительной главе называли философию Дильтея переходным феноменом к философии жизни в рамках иррационалисти-ческой антропологии. Далее будет сказано о плодотворном, выходящем за рамки исторического индивидуализма и иррационализма философии жизни значении учения Дильтея — когда мы будем рассматривать концепции важнейших его учеников. В нашей работе в последующих главах будут представлены Ротхаккер, Болльнов, Шпрангер и Литт. Примечательно уже то, что они с одинаковым основанием могут быть отнесены к прагматическому, трансценденталистскому или объективно-идеалистическому типу.

[7] Правда, прецеденты такого рода мы могли бы зафиксировать уже в индивидуализме и персонализме.

[8] Для экзистенциализма излишне, на наш взгляд, подразделение на «исторические предпосылки» и «современность». Он — настолько современный феномен, что вполне позволительно говорить и о Кьеркегоре как «современном мыслителе». Это, конечно, не означает, что в истории философии нельзя показать определенные подготовительные моменты, однако такие моменты уже упоминаются, по существу, в нашей «исторической» части раздела об индивидуалистско-персоналис-тской, а позднее — в исторической части раздела об иррационалистской картине человека.

[9] В этом состоит существенное отличие его философии от учения Марселя, который, правда, тоже делал акцент на самоконституирующие акты экзистенции, но не выдвигал их на передний план до такой степени, что они исключали возможность коммуникации между людьми.

[10] Иррационалистическая философия, если быть полностью последовательными, собственно, полностью обречена на молчание. Ведь для того, чтобы выразить себя, она нуждается в рациональных элементах.

[11] Т. е. с неиррационалистическими подходами, такими, которые вытекают, например, из философии сущностей, рационализма, натурализма, индивидуализма, трансцендентализма и т. п.

[12] Понятие натурализма здесь шире, чем в посвященной ему главе; ясно видно, что данные здесь его определения кое-где противоречат предпринятым дефинициям. Тот натурализм, о котором идет речь здесь, отличается большим актуализмом.

[13] Шопенгауэр и Ницше обсуждаются нами в разделе «Современность» на том же основании, на котором Кьеркегор представлен в аналогичном разделе в главе, посвященной экзистенциализму. Их идеи обрели свое подлинное влияние только на рубеже веков и в нашем столетии.

[14] Термин «прагматизм» следует рассматривать здесь не в узком, утилитаристском смысле. Под ним подразумевается учение, которое (в своем антропологическом аспекте) понимает человека как существо по преимуществу действующее, причем понятие действия допускает самые различные интерпретации.

[15] Эту бесформенность данного не следует, разумеется, понимать как абсолютную. Тезис о релятивистском отказе от форм или об их необозримом многообразии предполагает, как необходимое дополнение, учение о конституировании

[16] Прагматистская картина человека, собственно, по-настоящему была развернута только в новейшее время. Поэтому здесь можно отказаться от особого рассмотрения ее (несущественных) исторических предпосылок.

[17] Мы сознательно говорим здесь о картине человека в (философе ком) марксизме, а не у Карла Маркса, так как некоторые элементы этой антропологической концепции впервые в явном виде были выдвинуты другими марксистскими мыслителями, в первую очередь — Энгельсом и Лениным. Дальнейшую разработку марксистских положений в русском диалектическом материализме мы не сможем здесь проследить в деталях.

[18] Этот термин употреблялся также и у Шелера; сравните наш анализ Шелера в главе о персоналистской картине человека.

[19] У нас не будет возможности подробнее сказать о предыстории трансцендентализма.

[20] Пожалуй, в рамках трансцендентализма Хайдеггер находится именно на том крыле, которое обращено к экзистенциализму и иррационализму, что уже и было показано в нашей системе. Из работ Хайдеггера здесь следует прежде всего назвать: Sein und Zeit 1927, Kant und das Problem der Metaphysik, 1929; Was ist Metaphysikl?, 1945 (5); Von Wesen des Grundes, 1929; Hoelderlin und das Wesen der Dichtung, 1936; Vom Wesen der Wahrheit, 1943; Brief ueber den Humanismus, 1946; Holzwege, 1949; Einfuerung in die Metaphysik, 1954. О Хайдеггере сравни: F. J. von Rintelen. Phyilosophie der Endlichkeit, 1951; Ludwig Landgrebe, Philosophie der Gegenwart 1952.

[21] Из его работ сравните прежде всего: Die Lebensphilosophie F. Н. Jacobis, 1933, Dilthey, 1955 (2); Das Wesen der Summungen, 1943 (2);

Einfache Sittlichkeit 1947; Existenzphilosophie, 1949 (3); Rilke, 1951; Unruhe und Geborgenheit im Weltbild neuerer Dichter, 1953; Neue Gebor' genheit, 1955; Die Lebensphilosophie, 1958.

[22] В этой связи Болльнов указывал на работы Ганса Липпса, который, исходя из феномена стыда, раскрыл принципиальные антропологические аспекты. Ср.: Hans Upps, Die menschliche Natui-, 1947.

[23] Особенно важна его двухтомная работа: Die anthropologische Bedeutung der Phantasie, 1946.

[24] Такое расширительное толкование, по мнению Кунца, должно полностью ограничиваться, однако, сферой антропологической проблематики и не затрагивать проблематики фундаментальной онтологии.

[25] Наряду с главным произведением Бинсвангера Grundformen und Erkenntnis menschlichen Daseins, 1953 (2), см. также: Ausgewaelte Aufsa-etze und Vortrage zur phaenomenologischen Antropologie, 1947

[26] Так же как и Кунц, Бинсвангер отделяет свои исследования, как антропологические, от исследований Хайдеггера, более ориентированных на фундаментальную онтологию. Таким образом, его дополнения Касаются исключительно антропологической сферы.

[27]Своего рода подготовительной работой, с которой начинается это направление движения от хайдеггеровского учения, стала книга Карла Левита — Karl Loewith. Das Individuum in der Rolle des Mitmenschen, 1928. На нее неоднократно ссылается Бинсвангер

[28] Однако следует постоянно помнить, что у Хайдеггера речь идет фактически не о единичной экзистенции как таковой, а о ее трансцендентальных условиях.

[29] Logische Untersuchungen, 1928 (2); Ideen zu einer reinen Phaenome-noiogie und phaenomenologischen Philosophie, 1928 (3) (дополненно( издание в 1950); Vorlesungen zur Phaenomenologie des Logik, 192°;

Erfahrung und Urteil, 1949 (2) (изд. Ландгребе); Cartesianische Meditatio nen, 1950 (франц. изд. 1931); Die Idee der Phaemenologie, 1950 (из наследия, посмертно). О Гуссерле в нашей связи см.: Ludwig Landgrebe. Phaemenologie und Metaphysik, 1949 и Philosophie der Gegenwart 1952; Franz Josef Brecht, Bewusstsein und Existenz, 1948.

[30] У Виндельбанда, наряду с его работами по философии истории, здесь следует назвать Praeludien, 1924 (9); Geschichte, 1914. У Риккерта в нашей связи имеют большое значение: Die Grenzen der naturwissen schaftlichen Begriffsbildung, 1929 (5); Kulturwissenschaft und Naturwissenschaft, 1926 (7); Problem der Geschichtsphilosophie, 1924 (3); Die Philosophie des Lebens, 1922 (2); Grundprobleme der Philosophie, 1934.

[31] Для анализа антропологической проблематики и ее общих предпосылок из работ Кассирера важны Substanzbegriff und Funktionsbegriff, 1910; Philosophie der symbolischen Formen, 1923—1929; An essay on man 1945.

[32] Учение о человеке у Когена и Наторпа не нашло выражения в фундаментальных антропологических трудах. Оно фрагментами разбросано во всех философских произведениях этих мыслителей.

[33] Так, например, происходит у А Кожева в его работе: А. Коjеvе. Introduction a la lecture de Hegel. 1947

[34] Брэдли не оставил работы, где систематически излагалась бы философская проблематика, связанная с человеком. Некоторые основные идеи антропологического толка можно извлечь из работ: Ethical Studies, 1876; Appearance and Reality, 1893; Collected Essays, 1935.

[35] Некоторые предварительные размышления, касающиеся систематизации, можно найти в следующих работах автора: Die Grunddimensionen des heutigen anthropologischen Philosophierens; Studium Generale (IX, 8), Heidelberg, 1956; a также Philosophische Anthropologie, в кн. Philosophische Enzyklopaedie die XX Jahrhunderts (herausgegeben von F. Heinemann. Stuttgart, 1959.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова