"Умереть хочется – грешен": исповедальность Льва Толстого
Статья написана в начале 2000-х гг. для предполагавшегося издания "Исповедей" Августина, Руссо и Толстого в трёх томах, не публиковалась. С любезного разрешения автора Я.Кротову.
...русское общество имеет в отношении идей Толстого не вполне чистую совесть. Оно как бы не решается взглянуть ему прямо в глаза и старается славословием заглушить, умертвить острую режущую силу его вопросов.(…)
Критическое очищение нравственного учения Толстого и выяснение его положительных сторон есть одна из важнейших задач современной этической мысли.
С.Л.Франк. "Нравственное учение Л.Н.Толстого"
"Помню случай. Однажды молодежь нападала, Толстой защищался. Спорили сначала спокойно и весело, потом разгорячились все, стали говорить колкости. Вдруг, посреди битвы и всеобщего возбуждения, Лев Николаевич встает и с дрожью в голосе просит у всех прощения за то, что он нас рассердил... и вывел из себя...
Вся молодежь, кавалеры и дамы, самопроизвольно тотчас вскочили на ноги и бросились к Льву Николаевичу. Окружив его тесным кольцом, в бурном раскаянии, вместо качания на руках, все начали обнимать, или лучше сказать, - тормошить и мять его, тогда еще крепкую и мощную фигуру.
Не могу забыть того чудного чувства горячей нежной любви к Льву Николаевичу, которое охватило тогда всю нашу компанию." [1]
Случай, описанный Е.Е. Лазаревым, произошел в 1883 году в башкирской степи на встрече Толстого с молодыми бунтарями-народниками. В этой трогательной сцене отразились три составляющие исповедального мира Толстого: покаяние, проповедь, преображение. Начинается встреча с проповеди: Толстой спорит с бунтарями, отстаивая евангельский принцип смирения: они призывают к насилию, он – к непротивлению.
"Бей по голове двуглавую хищную птицу! – кричала на всю степь молодежь.
Не тронь и клопа! – отвечал Толстой".[2]
"Им хочется отстоять право насилия, я показываю им, что это безнравственно и глупо", - писал Толстой о "кумысных собраниях" в письме к жене 8 июня 1883 года. Но сама ситуация спора противоречила принципу смирения, спор – это уже вызов, за которым последовал словесный бой, "битва и всеобщее возбуждение". Толстой в ужасе оттого, что его проповедь мира нарушила мир, вызвала озлобление - источник насилия, против которого он так страстно выступал.Он ужасается озлоблению и тотчас раскаивается, причем покаяние пронизывает все существо: голос дрожит,на глазах появляются слезы.
Греческое слово для покаяния - µετάνοια – означает перемену мыслей, что в христианстве осмысляется как очищение и преображение личности через раскаяние. Всплеском любви и завершается степная встреча Толстого. Бунтари, только что призывавшие к пролитию крови, вслед за Толстым бурно раскаиваются в том, что резким словом поранили друг друга. И это раскаяние многих вызвано покаянным порывом одного человека. Встреча идеологических противников заканчивается христианской любовью к врагу, той божеской любовью, которая наполняет Андрея Болконского перед смертью.
Покаянный дух Толстого наполняет его устное и письменное слово исповедальной искренностью, которая для него есть проявление естественности и подлинности бытия. Как отмечает И.Б. Мардов в книге "Лев Толстой на вершинах жизни", "Искренность (в искусстве, в вере, в мысли, во всей жизни) (...) есть та сила душевная, то качество, которое отделяет действительные движения души от мнимых (...) и которое лишает мнимую душу силы псевдоподлинности. Силой искренности Толстой и его ученики поверяли всю жизнь. В их среде царила атмосфера искренности, подлинности, задушевности в точном значении этого слова. Даже свое духовное рождение Толстой, как помните, объяснял действием искренности, "произведшей переворот, который из области мечтаний и призраков привел меня к действительной жизни". [3]
В повести "Отрочество" Дмитрий Нехлюдов говорит Николеньке:
"Знаете, отчего мы так сошлись с вами, (…) отчего я вас люблю больше, чем людей, с которыми больше знаком и с которыми у меня больше общего? Я сейчас решил это. У вас есть удивительное, редкое качество – откровенность.
Да, я всегда говорю именно те вещи, в которых мне стыдно признаться, - подтвердил я, - но только тем, в ком я уверен" [4].
В этом разговоре Толстой подчеркивает покаянный характер искренности: Николенька возводит состояние перед церковной исповедью – готовность говорить те вещи, в которых стыдно признаться, – в принцип общения с людьми. По существу, тем самым Толстой утверждает исповедальный принцип общения, которому старается следовать всю жизнь. Он дает молодой жене прочитать свой дневник, который приводит её в ужас. Зачем он жертвует покоем супружеской жизни? Ради исповедальной откровенности бытия, которая единственно может привести к желанной "прозрачности" отношений и единению людей.
"Ужасна та духовная стена, которая вырастает между людьми – иногда десятки лет живущими вместе и как будто близкими, - запишет Толстой в дневнике 18 августа 1894 г. после тридцати двух лет семейной жизни, - Хочешь пробить ее, как муха за стеклом или птичка, бьешься во все места стекла, и нигде нет прохода и возможности соединения. Думаешь иногда: может быть, и я такой же, представляю такую же стену для других. Но нет, я знаю, что я открыт, и зову, и ищу сближения, и радостно принимаю всякое обращение, всякий вызов откровенности. Происходит это вероятно от греха. Грех распространяет вокруг себя густую плотную атмосферу ложных рассуждений, через которые не могут проходить лучи света, или проходят с такой рефракцией, что не достигают тела, а проходят мимо" [5]. (52,133-134)
Открытость рассматривается Толстым как путь к прозрачности, ведущей к пониманию и сближению в любви. В христианской традиции прозрачными, не замутненными грехом, являются отношения между ипостасями Святой Троицы (догмат о которой был отвергнут Толстым), а Сергий Булгаков подчеркивал, что прозрачным было тело человека до грехопадения, которое облекло его в "кожаные ризы непроницаемой чувственной телесности". Оппозиция "прозрачность-непроницаемость", таким образом, и в рассуждениях Толстого и вбогословии восходит к парадигме таких противопоставлений, как "чистота-греховность", "божественное-человеческое".
Исповедальное слово призвано пройти сквозь все преграды: не только сквозь стену греха, разделяющую людей, но сквозь все ограничения, которые земная жизнь накладывает на человека. Толстой много пишет о том, что телесная оболочка, пространство и время словно заключают человекав одиночную камеру: выход к миру и за пределы его – к Богу – он видит в духовном движении, которое способно высвободить Бога в его душе и тем расширить сознание человека до бесконечного: "Жизнь наша есть освобождение заключенного, расширение пределов, в которых действует беспредельное начало".
Высвобождение духа происходит благодаря двум процессам – раскаянию (исповедь как "таинство покаяния, устное признание грехов своих перед духовником"- В. Даль) и вербализации личного духовного опыта (исповедь как "искреннее и полное сознание, объяснение убеждений своих, помыслов и дел" - В.Даль). [6] Мардов подчеркивает искренность как "необходимое условие полноценной приватной духовной жизни", которую он отличает от "жизни общедуховной (совокупной, соборной, профессиональной)": "Толстой возвестил начало эры личной духовной жизни. На поприще личной духовной жизни он верил в то, что человеку надлежит искать "Царство Божье и правду его", что в самом этом поиске (то есть личном духовном росте) все и дело, а "все остальное" (в том числе и Царство Божие на Земле) приложится тогда, когда придет время. Таков девиз личной духовной жизни". [7]
Толстой как исповедник личного духовного поиска вступает в конфликт с церковной общедуховной традицией, что раскрывает бунтарский потенциал исповедального слова, которое в своей обнаженной уникальности не может быть тождественно совокупному опыту, опирающемуся на канон, обычай, обряд, ритуал – то есть преимущественно на оформившийся статичный комплекс идей и форм. Исповедальность же динамична: Аврелий Августин в своей "Исповеди" сравнивает память человека с бесчисленными пещерами и ущельями, по которым стремительно проносится исповедальное острие мысли.
Исповедальность духовного опыта осмысляется Толстым как органичное свойство души, которое приближает человека к живому стволу роста, предполагая глубинное переживание проживаемого и переосмысление осмысленного.Человек, считает Толстой, не должен механически повторять опыт и мысли других людей, копирование есть акт умерщвления (отсюда в частности его неприятие, например, университетского образования, которое предполагает хорошую способность к механическому воспроизведению информации). Нужно все глубоко пережить, осмыслить, и принести собственный интеллектуальный и духовный плод жизни. Слепое подражание, бездумное следование по проторенной колее – ложный путь, ведущий к духовной смерти. С признания в духовной мимикрии и начинает Толстой свою "Исповедь":
"Я был крещён и воспитан в православной христианской вере. Меня учили ей и с детства и во всё время моего отрочества и юности. Но когда я 18-ти лет вышел со второго курса университета, я не верил уже ни во что из того, чему меня учили.
Судя по некоторым воспоминаниям, я никогда и не верил серьёзно, а имел только доверие к тому, чему меня учили, и к тому, что исповедывали передо мной большие; но доверие это было очень шатко" (23, 1).
Вера не может основываться на доверии к чужому, она должна вырасти изнутри человека, подобно тому, как мощное древо не может вырасти из другого ствола, но должно опираться на собственные корни, глубоко уходящие в землю. Чужая вера можетстать толчком, импульсом к развитию, как чужие руки могут бросить в землю зерно или посадить саженец, но рост, развитие не может происходить в чужом теле или чужой душе.
Искренность личной веры, считает Толстой, придает ей глубину и основательность, делает веру источником дела, деятельно-духовного творческого отношения к жизни. Искренность соположена глубине и твердыне; подражательность – поверхностности и уязвимости. Шаткость веры, принятой по доверию и "поддерживаемой внешним давлением" Толстой определяет как массовый недуг. Отпадение от веры "происходит в большинстве случаев так: люди живут так, как все живут, а все живут на основании начал, не только не имеющих ничего общего с вероучением, но большей частью противоположных ему…" Так признание в шаткости собственной веры расширяется до социального обобщения,"я" разрастается до сословного "мы": "Отпадение мое от веры произошло во мне так же, как оно происходило и происходит теперь в людях нашего склада образования" (23, 2). Личный грех мертворожденной веры выступает опасной закономерностью, определяющей массовоепсевдорелигиозное сознание образованного большинства России, чья вера, по мнению Толстого, подобна дому, построенному на песке обычая ивласти. Такая вера оторвана от жизни и от учения Христа; она, если воспользоваться постмодернистской терминологией, является симулякром, не имеющим онтологического основания ни в божественном, ни в человеческом бытии.
Толстой начинает строительство своего рода моста через пропасть, которая, по его наблюдению, разделяет учение Христа и жизнь общества. В трактате "В чем моя вера" он обильно цитирует послание апостола Иакова (2, 14:26), где тот развивает мысль о необходимости деятельного воплощения веры в жизнь: "Ибо как тело без духа мертво, так и вера без дел мертва". Одним из главных духовных дел Толстой считает борьбу с собственными пороками: "в христианской жизни начинаю чувствовать радость в самой работе над своими грехами и над приближением к Отцу". (86, 173). В "Исповеди" Толстой исповедуется публично (хотя вначале пишет ее для себя, что придает тексту особую степень искренности). В истории Церкви, по мнению некоторых историков, была практика публичного покаяния: намек на это можно найти в Деяниях апостолов: "Многие же из уверовавших приходили, исповедуя и открывая дела свои" (19:18) и послании апостола Иакова: "Признавайтесь друг перед другом в проступках и молитесь друг за друга"(5:16). Исповедь Августина, написанную в конце IV в., можно рассматривать как один из первых письменных памятников добровольной публичной исповеди. Широта охвата грехов и глубина покаяния, свойственная исповеди Августина, в яркой литературной форме выразили суть церковного таинства, которое предполагало в полноте своей исповедание всех грехов, свойственных человеческому роду.
Можно выделить несколько типологических особенностей исповеди как церковного таинства, психологического состояния и типа дискурса. Исповедь - это результат нравственного самоанализа, направленного на выявление грехов, которые отдаляют человека от Бога, - последовательно одностороннего анализа, высвечивающего только отрицательные поступки, идеи, чувства и помыслы человека. В исповеди, как покаянии перед Богом, человек не может рассказывать о своих добрых делах, да настоящий праведник и не осознает своих добрых дел как заслуг перед Богом. "Добрый человек это тот, кто помнит свои грехи и забывает свое добро, а злой – наоборот", - записал Толстой 24 сентября 1889 года вдневнике (41, 204).
Публичная исповедь срывает с себя покров тайны, но от этого не перестает быть исповедью, то есть преимущественно рассказом о грехах, отдаляющих человека от Бога. Адресованная людям, она, в конечном итоге, обращена к Богу.
В публичной печатной исповеди проявляется акт бесстрашного доверия Толстого к людям и его нравственный вызов, предполагающий не только взаимную открытость, но, главное, милосердие со стороны читателя, который становится светским вариантом священника. Любовь, основанная на понимании, считает Толстой,- единственное, что может помочь человеку простить чужие грехи. Понимание в любви снимает саму задачу прощения. После очередной ссоры с Софьей Андреевной Толстой записывает в дневнике 15 февраля 1895 г.: "Стоило мне полюбить ее опять, и я понял ее мотивы, а поняв ее мотивы, не то, что простил ее, а сделалось то, что нечего было прощать." (53,7), и через месяц продолжает дорогую и новую для него мысль:
"Полюби, полюби того, кто делал тебе больно, кого ты осуждал, не любил и все то, что скрывало от тебя его душу, исчезнет, и ты, как сквозь светлую воду на дне, увидишь божественную сущность его любви, и тебе не нужно и нельзя будет прощать его, тебе нужно будет прощать только себя за то, что ты не любил Бога в том, в ком он был, и из-за своей нелюбви не видал его". (53,12)
Идея единения людей в Боге позволяет назвать Толстого, вслед за Владимиром Соловьевым (несмотря на их религиозные расхождения) великим холистом русской религиозной мысли. Их объединяет острое переживание потери целостности жизни и последовательное стремление к ее единому первоисточнику. Исповедальность и покаяние осмысляются Толстым как путь к духовному единению людей, которое возможно лишь черезочищение души и ее последующее слияние с божественной сущностью, объединяющей всех и вся. Мировоззрение Толстого можно назвать и философией этического всеединства:отсутствие согласия, духовного единения мучает его в семье, отвращает от писательской, а позднее и от церковной среды.
Для понимания исповедальности Толстого важно увидеть глубинную связь природы исповеди и художественного творчества. В церкви исповедь является единственным таинством, в котором человек рассказывает о себе, через которое жизнь человека, в ее ошибках, падениях, страданиях и надеждах, становится содержательной частью богослужения, входит в жизнь церкви в надежде на исцеление и преображение.В самом широком смысле и формальном ее проявлении исповедь выполняет функцию, родственную художественной литературе, которая также представляет собой "рассказ о человеке", излияние внутреннего содержания человеческой жизни, композиционным и смыслообразующим ядром которого является конфликт, нарушение гармонии бытия, на языке религии - грех. Если драматическое начало художественной словесности корнями своими уходит в литургическое действие, а дидактическое - в проповедь, то антропологический повествовательныйпласт, глубина погружения во внутренний мир личности и стремление раскрыть содержание личности во всем богатстве ее связей с миром, во многом связан с христианской исповедальной традицией и опосредованным образом продолжает ее в мире художественной культуры. Сущностное родство исповеди с художественной литературой позволяет рассматривать писателя как "человека исповедующегося" - homo confitens. [8]
Исповедь – не полный и в этом смысле не объективный рассказ о человеке, искренний, но не объемный, а односторонний, негативный. Не случайно существует тайна исповеди: есть опасность, что перечисление грехов люди примут за панорамную картину жизни и увидят в человеке воплощение одних пороков, или помыслы, часто приходящие извне, припишут его характеру и мировоззрению, а главное – осудят человека, не смогут покрыть его прегрешения любовью [9]. Многие читатели "Исповеди" приняли покаянную откровенность Толстого за объективность, и, возмутившись ее негативной односторонностью, осудили его. Толстой боялся, что такую же реакцию вызовет посмертная публикация его дневников, а потому в проекте завещания 1895 года он сначала просит уничтожить дневники его холостой жизни: "не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь: жизнь моя была обычная дрянная, с мирской точки зрения, жизнь беспринципных молодых людей, но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучило меня сознанием греха, производят ложно одностороннее впечатление…" (53 , 15). Другими словами – односторонний покаянный срез сознания посчитают единственно существующим (что, заметим, случается и в читательской рецепции критического содержания литературы в целом, когда, например, сатирическим образам приписывается эпическая объемность).
Л.Шестов писал с возмущением:
"И вдруг, к величайшему недоумению и ужасу тех, кто знал, любил и ценил Толстого-писателя, словно сразу порвались все струны того чудесного инструмента, на котором разыгрывал он свой гимн Творцу — появилась "Исповедь". Все, что я говорил до сих пор, — заявляет он дрожащим и прерывающимся от волнения и сдержанного чувства голосом, — все ложь и притворство. Ничего я не знал, ни во что не верил, но мне нужны были деньги и слава, и я притворялся всезнающим учителем. Теперь, вдруг почувствовав ужас приближающейся смерти, я всенародно каюсь и отрекаюсь от всего, что писал прежде...
У нас, в России, "Исповедь" в течение четверти века не могла быть напечатана; она распространялась лишь в рукописи и не могла быть предметом публичного обсуждения, так что о ней сперва многие знали только по слухам и понемногу к ней привыкли (человек ко всему привыкает) — оттого она и не произвела соответствующего впечатления. Но если бы она вышла в России своевременно, т. е. непосредственно вслед за "Анной Карениной", она должна была бы произвести потрясающее впечатление. Если "Война и мир" и "Анна Каренина" лживы — то где же правда? Если Толстой, искренности и правдивости которого так верили, притворялся и лгал и притом из таких низменных побуждений, то кому же после этого верить? Толстой ничего не предпринял для того, чтобы помочь читателю своему ответить на этот вопрос. "Прежде я лгал, притворствовал, учил, сам ничего не зная — все ради денег и славы, теперь я искренен, говорю правду и знаю, — упорно повторяет он, — и только. Разбирайтесь сами". [10]
Разобраться в этом может помочь понимание того, что перед нами исповедь, а не автобиография. Фразу "В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни" можно прочитать сквозь исповедальную призму так: "Художественное творчество рождало во мне жажду славы, т.е. тщеславие, желание как можно больше заработать на нем, а похвалы развивали во мне болезненную гордость". Не может же Толстой в исповеди рассказывать о том, как он старательно работал над рукописями, как чувствовал, что это главное дело его жизни, как молился Богу о том, чтобы тот позволил осуществиться его намерениям. Это была бы не исповедь, а самовосхваление. Он же пишет о том дурном, что примешивалось к творчеству, пишет с горьким сожалением, самоосуждением, и, будучи исповедником-художником, увиденное зло доводит до его абсолютного выражения – только зло, поразившее его, существует в его сознании во время тяжелой работы по самоочищению. Но только зло и должно выявляться в памяти кающегося человека, так как он исповедуется, чтобы очиститься от пороков и заблуждений, а не от собственных добродетелей.
Через пять лет после написания "Исповеди", пережив запрет на издание, обвинения в клевете на церковь и на самого себя, Толстой напишет в трактате "В чем моя вера":
"Разбойник на кресте поверил в Христа и спасся. Неужели было бы дурно и для кого-нибудь вредно, если бы разбойник не умер на кресте, а сошел бы с него и рассказал людям, как он поверил в Христа.
Я так же, как разбойник на кресте, поверил учению Христа и спасся. И это не далекое сравнение, а самое близкое выражение того душевного состояния отчаяния и ужаса перед жизнью и смертью, в котором я находился прежде, и того состояния спокойствия и счастия, в котором я нахожусь теперь" (23, 305).
Благоразумный разбойник – универсальныйобраз раскаявшегося грешника. Слова разбойника – "Помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствии Твоем" - стали церковной молитвой и произносятся священником за литургией, когда он выходит из алтаря со Святыми Дарами. Два разбойника, распятые по обе стороны Иисуса Христа представляют Бога и человечество, которое состоит из благоразумных, то есть раскаявшихся, и неблагоразумных, то есть нераскаявшихся, "разбойников".
Исповедальное сознание "благоразумного разбойника" многосложно. Во-первых, оно полярно, так как разделено на человека действующего и анализирующего свою жизнь. Эти две, условно говоря, личности находятся в состоянии взаимоотрицания, так как в предельной проекции противостоят друг другу как добро и зло. Исповеди обычно предшествует мучительная борьба между двумя началами в человеке: страдание вызывает как само зло, совершенное человеком, так и осознание этого зла. В дневнике 1889 года Толстой пишет: "… от греха страдание. От страдания разумение. От разумения – любовь" (50, 24).
"Исповедь" Толстого, как и его дневники, исполнена боли, которая тем более пронзительна, чем сдержаннее ведет повествование рассказчик: уныние, ужас, отчаяние, мания самоубийства описаны им с большим мужеством. И удивительны утверждения (Л.Шестова, Бицилли и др.), что Толстой был движим просто страхом перед смертью. В этом страхе заключалась колоссальная сила, которая делала его способным смотреть в лицо смерти как экзистенциальной трагедии человечества и по свободной воле своей отрицать жизнь, лишенную связи с Богом: "Я вспомнил, что я жил только тогда, когда верил в Бога. Как было прежде, так и теперь: стоит мне знать о Боге, и я живу; стоит забыть, не верить в него, и я умираю".
Полярность исповедального сознания Толстого проявляется в противопоставлении личного и общего, борьба между которыми, как большинство конфликтов, выявленных Толстым в его внутреннем мире, достигает трагической непримиримости: "Думал: нет спасенья, пока не возненавидишь себя, потому что, пока не возненавидишь себя, не полюбишь других" (50, 187). Он разделяет животную личность (или просто личность) как ограниченное земной жизнью и зараженное грехом начало - и бессмертную "вечно растущую душу". "Желание блага себе, это – жизнь личности; желание блага другим, это – жизнь души" (52, 145). Под общим делом он понимал духовное благо всего человечества в его движении к Богу.
Исповедальное сознание многослойно и центробежно. Метафорически оно может быть представлено в виде кругов, расходящихся по воде от падения камня, а графически - в виде расширяющихся концентрических сфер микрокосма, что возвращает нас к мысли о преодоления преград между людьми, а также между человеком и Богом:
"Бог, заключенный в человеке, сначала стремится освободиться тем, чтобы расширить, увеличить то существо, в котором он находится, потом, усмотрев непреступные пределы этого существа, стремится освободиться тем, чтобы выйти из этого существа и обнять собой другие существа" (53, 89).
Одним из примеров исповедального излияния для Толстого был Руссо, в сознании которого человека раскающегося в значительной степени заменил человек, анализирующий и оправдывающий собственную жизнь. Порой кажется, что и Толстой в "Исповеди" более рассуждает и оправдывает себя, нежели действительно кается в грехах. Но эффект самооправдания во многом возникает в результате расширения исповедального сознания писателя, разрастающегося до сословного, а затем общечеловеческого масштаба: "жил как все", "как и все сумасшедшие, - называл всех сумасшедшими, кроме себя", "Жизнь есть бессмысленное зло…Но я жил, живу еще, и жило и живет все человечество".
В исповедальном ракурсе это приводит к осознанию грехов все более широкого круга людей. Можно выделить восемь исповедальных сфер, или восемь исповедальных "я": личностное, семейное/родовое, сословное/дворянское, государственное, церковное, народное, общечеловеческое, философское/богословское. Недостатки (порой осмысленные как преступления) каждой сферы с болью переживаются Толстым и осмысляются как грехи мира, которые он исповедует в сложном покаянно-обличительном ключе.
Сравнение греха с камнем вошло в русский язык: "камень на душе/на сердце", "как камень с души свалился", "окамененное бесчувствие", "держать камень за пазухой". В дневнике 1889 г. Толстой также сравнивает себя с камнем, а Бога – с водой омывающей его:
"… разумеется я в том, что во мне хорошо, ничто иное, как орган Бога, я выражаю, передаю то, что он в меня не то, что вложил раз навсегда, а то, что он в меня вкладывает, через меня проталкивает. А я то горжусь! Как бы гордился камень, загораживающий проток ключа, тем, что из него идет вода, поящая зверей и людей. Но камень гордится, что он чист и не портит воду. И то неправда: он бы испортил воду, коли бы не та же вода обмыла и обмывала его" (50, 154).
В этой развернутой метафоре выражены принципы традиционной христианской антропологии: безгрешен лишь сам Господь Бог, все доброе в человеке – от Бога, а злое – от падшей природы человека, которыйсклонен обожествлять себя и гордиться теми достоинствами, которыми наградил его Творец,не только создавший человека по образу и подобию своему, но и благодатью своей очищающий от грехов, которыми человек запятнал образ Божий в себе. Такое понимание теодицеи явно противоречит утверждениям Бердяева, что Толстой не видел ни греха, ни зла, поскольку остался в плену просветительской иллюзии о чистоте человеческой природы.
Внутренний круг исповедального космоса Толстого составляют его личные прегрешения. Двери во "внутренние покои" широко открывают его дневники. "Умереть хочется – грешен", - признается Толстой в дневнике 24 октября 1889 года. Практически ежедневное отсечение греховного было свойственно Толстому в течение всей сознательной жизни: он, подобно Бенджамену Франклину (который был очень популярен в России), вел постоянную нравственную работу по оценке мельчайших поступков и помыслов. Толстой старательно развивал в себе чувствительность к греху, доводя ее до мгновенной и почти физической реакции:
"Если перенес свое я в духовное существо свое, то почувствуешь такую же боль, нарушая любовь, как чувствуешь боль физическую, когда нарушаешь благо тела. Указатель такой же непосредственный и верный. И я уж чувствую его" (17 мая 1896 г). (53, 92)
В ранней записи 1852 года читаем: "С некоторого времени меня сильно начинает мучить раскаяние в утрате лучших годов жизни" (46, 102). На страницах дневника начала 1850-х Толстой уличает себя в лени, мелочности, тщеславии, трусости, лжи, хвастовстве, даже формулирует правила:
·"…как только почувствуешь щекотание самолюбия, предшествующее желанию рассказать что-нибудь о себе, одумайся.(46, 203)
·"Всякий раз, когда почувствуешь досаду и злобу, остерегайся всякого отношения с людьми, особенно с зависящими от себя". (46, 203-204)
·"Избегать общества женщин, которых легко можно иметь, и стараться изнурять себя физическим трудом, когда почувствуешь сильную похоть". (46, 204).
Отметим внимание к зачаткам греховных чувств ("как только почувствуешь"), характерное для христианской исповедальной традиции.
По меткому замечанию Шкловского, "Толстой обладал беспощадной, всевосстанавливающей памятью (…) Эхо совести Толстого проверяло его жизнь. Комнаты его дома были обставлены не только недорогими вещами, но и раскаянием".[11] С 1878 года он несколько раз пытается писать свои "Воспоминания" и бросает, в 1903 году по просьбе Бирюкова, который собирается писать его биографию для французского издания сочинений, Толстой предпринимает еще одну попытку и начинает с любимого покаянного стихотворения Пушкина "Воспоминание":
И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.
"В последней строке, - добавляет он, - я бы только изменил бы так: вместо "строк печальных…" поставил бы: "строк постыдных не смываю" (34, 346).
Можно говорить о типологии греха, разработанной Толстым, которая требует отдельного изучения. В одной из дневниковых записей он ссылается на буддийскую классификацию: "Хороша одна из буддийских последовательностей грехов: 1) сладострастие, 2) злоба, 3) лень, 4) гордость, самоправедность, 5) неуверенность. Противоположные добродетели: 1) воздержание, 2) кротость, 3) трудолюбие, 4) смирение, 5) вера. Хорошо проверять себя по этому делению. Хромаю больше всего первым и третьим" (20 декабря 1900). (54, 76) Тщеславие – один из основных пороков, с которым Толстой боролся всю жизнь, воспитывая в себе терпение, смирение, готовность терпеть непонимание и хулу. Он, как и многие христианские мыслители, понимал, что в гордыне коренится источник практически всех прегрешений человека, и стремился воспитать в себе смирение перед волей Бога и укрепитьжелание жить по еготаинственной, не доступной человеку воле. Прежде всего, его мучила жажда славы – борьбе с ней посвящены многие страницы дневника:
"… до такой степени засорил душу славой людской, что не могу добраться до Бога. (…) Буду чистить душу. Чистил и докопал до материка – чую возможность жить для добра, без славы людской. Помоги мне, Отец. Отец, помоги". (52, 7).
Жажда очищения столь велика у Толстого, что он в высокой аскетической традиции видит помощь в злых нападках на себя:
"Жизнь по Божьи вызывает злость людей. Злость эта бывает особенно ядовита. Злящиеся люди выбирают самые слабые места (как пчелы глаза) и бьют в них. Выедают грязь во всех закоулках, вычищают сердце до дна. И это-то и нужно человеку, желающему жизнь по Божьи. Мне много пользы сделало это".(50, 148)
Личное поле Толстого существовало в многоголосом и напряженном семейном кругу, среди тех ближних, общение с которыми было наиболее тесным, открытым, непрерывным, в домашнем мире, где человек оказывается в ситуации исповедальной обнаженности, интимной близости и откровенности, где его недостатки и слабости могут ежедневно вызывать трения, обиды и ссоры. Толстой придавал колоссальное значение семейному кругу и старался сохранить его в любви: "… не нужно задавать себе цели совершенствования общие, как, например, быть в любви со всеми, быть трудолюбивым, т.е. всегда в работе, быть воздержанным и т.п., а надо задавать себе самые близкие частные конкретные, с позволения сказать, цели. Например, нынче провести день, ни разу не позволив подняться в себе недоброжелательному чувству к NN, или проще, установить согласие с NN…" (11 октября 1889 г). (50, 155) Он стремится вывести духовную жизнь семьи за пределы домашних земных интересов и расширить этот круг до общечеловеческого духовного: "Они все делают не то, что хотят, и не то, что нужно, а делают то, что вытекает из того случайного сцепления, в котором они застали себя. Сцепление же случайно и надо не затягивать его, а, напротив, растянуть, распустить и стремиться каждому только к вечному делу общего роста и только во имя его соединиться" (28 октября 1889 г).(50, 167) Реальная семейная жизнь в исповедальном мире Толстого центростремительна, он с грустью видит в ней желание сузиться, сжаться и тем самым закрыть двери для широкого духовного пространства. Между центробежным сознанием Толстого и центростремительным вектором семейной жизни возникает тот драматический конфликт, который мучительно переживал и Толстой, и Софья Андреевна, и дети, и который после смерти Толстого вызвал волну публикаций.
Толстой оказался между призывом Христа оставить семью и следовать за Ним, и самой семьей, связывающей его узами любви и ответственности. Дневники Толстого и воспоминания о нем показывают сколь мучителен был этот конфликт, но в дневнике же мы находим изумительное по глубине размышление, которое, видимо, и объясняет выбор Толстого:
"… люди, не понимая того, что выхождение правдиво и любовно из ложного положения (увлекая за собой других) и есть сама жизнь, представляют себе жизнь только уж после освобождения от лжи и стараются освободить себя от лжи ложными средствами, обрубая жестоко, не любовно связи с людьми, только бы поскорее начать истинную жизнь, которую они известным внешним образом определяют. Это обман. Старый обман – сделать жизнь похожей на истинную, такой, как будто люди любят добро. Это зло худшее".(50, 169)
Запись сделана 30 октября 1889 года после разговора с Алехиным, одним из толстовцев, которые настаивали на том, чтобы Толстой ушел из семьи. Однажды они косили вместе, и требования Алехина стали особенно резкими, Толстой потерял терпение и в гневе поднял на него косу. Разрыв с семьей и уход в общину, которые Алехин считал святым делом, Толстой видел как дело, противное любви и утверждающее видимость праведной жизни, как еще большее зло, чем ложная, на его взгляд, жизнь близких, разделяемая им ради любви к ним: любовь, в данном случае, для него важнее принципов, как вера – выше идеологии. "Он не христианин. - писал Толстой об Алехине, - Он самоуверен, самодоволен, а потому жесток". (50, 170) Себя Толстой ежедневно настраивает на любовное отношение к семье, и в сентябре 1895 года записывает в дневник:
"Заметил в себе, что я стал добрее с тех пор, как мало изменяю жизнь и подчиняюсь порядкам ложной жизни. И помню как – когда я изменял свою жизнь, как я был недобр часто. Как все в жизни делается с двух концов, так и это: двинуть сначала жизнь, во имя добра изменив ее, потом утишить свое сердце, установить в себе доброту в новом положении. (…) Многое так – почти все нужно делать с двух концов, любовь и дела". (53, 52-53)
Толстой ежедневно внимательно наблюдает за душевным состоянием семьи, огорчается их ожесточению, печалится и волнуется вместе с ними, по-детски радуется моментам любви и согласия. Очень переживает о том, что жена не может подняться над семейными (телесными, в его понимании) проблемами до духовных:
"Состояние души Сони нехорошее – не может подняться над личными, для нее семейными интересами и найти смысл в жизни духовной". (53, 24-25)
Как неоднократно отмечали отцы церкви, настоящее покаяние должно привести к отказу от греха. Соединение веры с жизнью – главная духовная цель Толстого:
"Ведь что такое грех? Отступление с прямого пути направо и налево. Что же вытекает из того, что понял, чтоя сбился налево? Кажется ясно, что только то, что я должен идти направо столько же, сколько я шел налево. Мы же, когда каемся этого не делаем, каемся во грехе, а не ворочаемся на тот путь, с которого свел нас грех".(50, 149)
Желание Толстого сделать покаяние продуктивным (возвращающим на путь добродетели) приводит его к критике догмата об искупительном характере жертвы Христа, поскольку вера в искупление отменяет, по его мнению, необходимость нравственного очищения. Но, выходя в поле догматических взглядов Толстого (на котором было сломано так много копий), важно не выйти за пределы отмеченного нами в эпиграфе принципа выявления положительных сторон духовных исканий Толстого, то есть познания в духе любви: во-первых, потому что критики с обеих сторон в этом "церковно-писательском вопросе" (В.В.Розанов) было написано достаточно,а во-вторых, потому что ключ к пониманию религиозных взглядов может быть обнаружен вего намерениях: по словам того же Розанова, "о "чем грезилось ночью" у Толстого выше, чем у кого-нибудь", и он превосходил всех писателей "в благородстве и серьезности цельного движения жизни; не в "что он сделал", но в "что он хотел" . [12]
Исповедальные особенности сознания Толстого могут пролить свет на те намерения, которые привели к его радикальному спорус церковной догматикой. Главная цель писателя – пробудить в человеке сознательное и деятельное отношение к духовной жизни, пробудить в нем личную ответственность за каждый поступок, каждую мысль и каждое чувство. Этим он пытался спасти человека от духовной смерти. Видя Бога и человека как родственные сущности, Толстой сметает все, что, на его взгляд, мешает им слиться в гармонии: многие догматы летят прочь, потому что они тяжелым грузом непонимания, на его взгляд, ложатся на человека и мешают ясному представлению о Боге; вслед за догматами сметены чудеса, потому что вера в них, думает Толстой, ослабляет волю человека в борьбе с собственными грехами. Он ополчается на все, что, по его наблюдению, человек в ущерб своему духовному развитию стал почитать более учения Христа, сущность которого он видит прежде всего в заповеди любви и безусловном отказе от насилия. Как Бог утаивает от еврейского народа место погребения Моисея, чтобы люди не почитали его как Бога, так Толстой пытается убрать из христианства догматы, чудеса и таинства, которым люди, на его взгляд, стали поклоняться более, чем своему Творцу. Он делает это категорично, со всей энергий художника, доводящего до абсолюта выявленную им закономерность жизни. Он и в богословии остается художником (Мардов называет его художником мысли), развивающим конфликт до трагического звучания. Он отнимает у Бога имя и личность, отвергает божественную природу Иисуса Христа потому, в частности, что такого Бога, по его мнению, церковная традиция отделила и отдалила от человека. Парадоксальным образом Толстой отрекается от Христа во имя Христа, поскольку цель своей жизни видит в следовании его заповедям и устремляет свою молитву к Богу, окрывшему божественный строй бытия через проповедь Христа.
Толстой видит Бога и человека как двух путников из школьной задачки, которые вышли навстречу друг другу из пунктов А и Б, но не могут преодолеть опасные завалы на пути, под которыми может погибнуть человек, - их-то и бросается разбирать Толстой. Такова его цель по спасению человека. Личное духовное подвижничество Толстого напоминает историю, случившуюся с Данте, который однажды разбил церковную купель, спасая тонущего в ней младенца. Его осудили. Толстой, образно говоря, разбил купель догматики, и его, как и в случае с Данте, осудили, забыв о "младенце", которого он бросился спасать. Младенец этот – сам Бог, которого Толстой пытался возродить в своей душе напряженной исповедальной работой, и к возрождению которого призывал все человечество.
[1] Лазарев Е.Е. Знакомство с Толстым. – В кн.: Л.Н.Толстой в воспоминаниях современников. М. Худ.лит., 1978, в 2 тт, т.1, с.322.
[2] Там же.
[3] Мардов И.Б.Лев Толстой на вершинах жизни. М.: Прогресс-Традиция, 2003, с.371.
[4] Толстой Л. Н.Полн.собр.соч. в 100 т. М., 2000,т.1,с.153.
[5] Полное собрание сочинений (Юбилейное) в 90 т., М., 1928-1958. В тексте здесь и далее указаны том и страница.
[6] Слово "исповедь" происходит от глаголов "ведать" и "поведать".Форма "ведь" - повелительное наклонение от "ведать" - означала "ведай, знай, понимай" до того, как превратилась в междометие со значением "разве не так", "не так ли".Слово изначально связано с познанием, постижением истины, анализом, исследованием. Глагол "поведать" слился со словами"истина", "правда", "тайна" в устойчивыхсочетаниях "поведать правду/истину/тайну". Приставка "ис" несет в себе значениевыведения чего-либо наружу изнутри, из глубин человеческой души.
[7] Мардов И.Б.Op.cit,, с. 106.
[8] Заметим, однако, что на определенном этапе принцип исповедальной откровенностивступает в конфликт с художественным воображением Толстого и становится одной из причин его антиэстетизма. Иносказание он видит как отступление от прозрачности самовыражения, отмечая 26 сентября 1895 г. в дневнике, что "не годится писать художественное иносказательное. Я всегда это чувствую и спокоен только, когда пишу во-всю то, что знаю и о чем думаю". (53, 58)
[9] Два типа рецепции исповеди смоделировал Шатобриан в "Рене" - осуждение (представленное французским священником) и милосердие (со стороны индейца).
[10] Шестов Л.Разрушающий и созидающий миры (по поводу 80-летнего юбилея Толстого) // Русская мысль. - М., 1909. - кн. I. - с. 40.
[11] Шкловский В. Лев Толстой. М, Молодая гвардия, 1963, с.17, с.601.
[12] Розанов В.В. Опавшие листья./ О себе и о жизни своей. М, Московский рабочий, 1990, с.260-261.