Доклад на V Ходорковских чтениях, 8 декабря 2009 г.
Нынешний кризис со всей ясностью показал, что сложившаяся в 2000-е годы в России политическая система не просто консервативна, она сдерживает или даже подавляет развития других подсистем общества (включая экономику, науку, образование, гражданское общество, публичную сферу жизни). Путинский режим, начав с подчинения себе СМИ, а затем судебной системы и парламента, парализовал процессы дифференциации институциональной системы, отделения «общества от государства», инициированные реформами 1990-х годов. Речь идет уже не о новом «застое», а о нарастающих явлениях социальной и культурной деградации страны. Следуя логике самосохранения власти, нынешний режим сам по себе уже не может остановиться в этом движении. Объем принуждения с каждым годом будет расти, масштабы фальсификации выборов или новых судебных процессов будут увеличиваться.
Пониманию его природы мешают наши иллюзии и инерция мышления, укладывающего новые явления в готовые шаблоны политологической классификации. Есть два расхожих мнения: 1) страна возвращается в СССР / нынешний режим – разновидность фашизма и 2) нынешний режим – это персональная авторитарная власть Путина. И то, и другое мнение, на мой взгляд, неверны. Режим выстроен из «обломков» и «материала» старой системы, но сама композиция институтов, и, главное, их функция, стали другими. Многие институциональные структуры (суд, прокуратура, армия, МВД, школа и т. п.) сохранились почти в том же виде с советского времени, однако контекст их функционирования стал иным. «Путинизм» – явление, не описанное еще толком в политической науке. Новыми являются, прежде всего, технологии власти (массового управления) и системы легитимации господства (основания авторитета).
Результаты типологического сравнения разных режимов и путинизма, дают следующую картину отличий. «Путинизм» – это не тоталитаризм, и это не привычные и хорошо описанные формы авторитаризма.
а) нет прежней монополии «партии-государства» (сращения партийного аппарата и государственных органов управления), государственного и идеологического контроля, пронизывающего общественную жизнь. ЕР не повторяет КПСС ни по своему устройству, ни по функции, ни по эффективности. Она не образует дублирующую инфраструктуру управления и террора, как КПСС, но и не обладает правом формирования правительства, как в демократических странах. Функции ее партийного аппарата сводятся лишь к обеспечению инсценировок массовой поддержки власти.
Путин не «фюрер», не «демагог» или трибун, завоевавший доверие масс в ситуации глубокого кризиса; по своей ментальности – это чиновник «из органов», пришедший к власти в результате аппаратных сделок и интриг, которому пропаганда, уже задним числом, после утверждения его у власти, придала «харизматический» ореол. Причины его популярности лежат, с одной стороны, в иллюзиях масс, что его руководство страной позволит сохранить нынешний уровень жизни; с другой – в устранении с политической сцены любых влиятельных политических фигур, в стерилизации критики, в создании обстановки безальтернативности его положения. Следов какого-то «обожания» ВВП в исследованиях общественного мнения не отмечено. Основа доверия к нему – вполне консервативна, и не связана (как у собственно тоталитарных вождей) с идеями «нового мирового порядка».
б) нет тотальной по охвату мобилизационной идеологии построения «нового мира» и формирования «нового человека». «Путинизм» не в состоянии предложить каких-либо значимых для массы политических ориентиров или целей развития общества, (кроме обещаний сохранить то, что есть сегодня). У него нет какой-либо притягательной картины завтрашнего дня;
в) его внешняя политика не нацелена на экспансию, на образование второго «соцлагеря»; максимум возможного для него – создание санитарного кордона против западных влияний, вестернизации. Геополитическая демагогия предназначена для поддержания самоидентичности режима и консолидации элиты вокруг власти, «защищающей» страну от враждебного окружения и либералов – «пятой колоны» Запада;
г) нет специфического для тоталитаризма соединения террора, массовых репрессий и тотальной пропаганды. Надзор за СМИ сегодня различен в зависимости от объема их аудитории – он жесткий на ТВ, слабый – в печатных средствах информации, и пока еще отсутствует в Интернете. Однако манипулирование общественным мнением не исчезло, а сменило технологию: сегодня разорвана связь между деятельностью партий и общественных организаций и СМИ, которая была значимой и эффективной в 90-х годах. Тем самым оказались парализованы возможности информирования общества о состоянии дел и критической, публичной рефлексии над тем, что происходит в стране и в Кремле. Установить ответственность властей за те или иные политические действия или решения стало невозможным.
д) нет централизованной, планово-распределительной экономики (подчиненной целям режима); экономика сегодня децентрализована и устроена гораздо сложнее, чем это было в СССР.
е) нет режима закрытого общества;
ж) нет прежней системы кадрового резерва (институт номенклатуры разрушен вместе с КПСС; частичным заменителем номенклатуры выступают кадры спецслужб), а соответственно, нет и контроля за вертикальной и горизонтальной мобильность, то есть социальной структурой общества;
з) ментальная и психологическая опора режима – периферия, консервативная и депрессивная среда, не имеющая шансов и ресурсов справиться с последствиями распада советской социальной инфраструктуры. Элита – оппортунистична и продаст нынешнее руководство, как только режим начнет трещать. В институциональном отношении режим опирается на силовиков (включая суд).
Для модернизационных рывков у нынешней российской власти нет ни сил, ни ресурсов, ни идей, ни лидеров. Режим сознает необходимость модернизации, но боится ее, поскольку любая трансформация сопряжена с реальным риском потерять всю полноту распорядительной власти, которой он сегодня располагает.
Сравнение путинизма с «авторитаризмом» более сложно, поскольку типология авторитаризма более многообразна. Путинизм имеет мало общего как с формами традиционного авторитаризма (патернализма, султанизма), так и с формами авторитарного транзита (недемократических режимов, проводящих политику модернизации экономики, как это было в Южной Корее, в Сингапуре или на Тайване). Он отличается и от известных типов постколониального деспотизма в африканских государствах или военных «хунт». Однако некоторое сходство можно установить. Это
а) квази-персоналистический характер режима (представление о том, что «все решает Путин»); сужение или деградация сферы политического (публичных обсуждений целей политики и цене или средствах их реализации); превращение правительства в технический аппарат исполнения «воли автократора» (большинство министров в российском правительстве – технические специалисты, исполнители, а не политики, выдвиженцы партий, победивших на парламентских выборах; поэтому они не несут ответственности перед избирателями за проводимую «национальным лидером» политику);
б) усиление «традиционализма», консервативных интересов и антимодернизационных ориентаций;
в) снижающееся качество управленческого персонала, вызванное особенностями подбора кадров, селекцией «человеческого материала»;
г) быстрый рост коррупции, захватывающей все сферы государственного устройства; Коррупция оказывается мощным механизмом интеграции (подкупа как населением государственных служащих, так и государством – населения). Она – реакция на примитивность («ручной» характер) управления, на неэффективность государства. Административный произвол возникает как следствие недифференцированности власти, соединение в одной точке законодательной и исполнительной функции. Открыто признаваемая руководством страны коррумпированность системы означает неспособность власти справиться с функциями государства и требование принять сложившуюся клановую систему, частно-корпоративный характер государственной власти в стране как факт или особенность нынешнего безальтернативного порядка.
«Персонализм» режима – внешний. «Путин» - не творец нынешнего режима, а псевдоним или номинальное выражение для сложившейся расстановки сил в самом узком круге лиц, вырабатывающих и принимающих все важнейшие кадровые и экономические решения. Он в большей степени зависит от этого круга выходцев из спецслужб, контролирующих ключевые отрасли экономики или важнейшие институты, чем «они» от него. Он не определяет состав этого круга, в лучшем случае он – арбитр конкурирующих между собой группировок. Ни личные его способности, ни стиль управления (тактика проведения «спецопераций» против намеченных групп влияния или интересов) не позволяют видеть в нем государственного лидера. По существу, его политика не выходит за рамки решения проблем адаптации к внешним изменениям. Отсюда – разнообразные суррогатные формы псевдоинституциональных инноваций и медийной «демократии» – Общественные палаты, движения «наших», послания к Федеральному собранию и т. п. Путин не задает программу деятельности бюрократии, а пытается приспособиться (удержать рутинную конструкцию бесконтрольной власти) к нарастающим явлениям децентрализации господства и возникновению новых источников влияния.
Персонализм сложившейся системы власти отражает аморфность или архаичность российской институциональной системы. Именно эта недифференцированность и опознается нами (ошибочно) как выражение личностной власти, как концентрация власти «в одних руках». Но этот персонализм дан в ослабленном варианте: власть все еще ориентируется на соблюдение конституционных сроков президентства. А это значит, что упомянутый узкий круг не считает Путина достаточно авторитетным и надежным для обеспечения устойчивости режима и принимает во внимание необходимость хотя бы формального учета легальных процедур. Нужны, пусть даже декоративные, формальные демократические институты: парламент, «независимый» суд, выборы. Но это не та ситуация, когда власть рассматривает себя как единственный источник права и законности, Для утверждения «подлинного авторитаризма» ресурсов нет. Поэтому режим использует два идеологических ключа: имитационный традиционализм дополняется модернизационной риторикой (и у Путина, и у Медведева): «необходимостью инновационного развития», увеличения человеческого капитала, борьбой с коррупцией и с «правовым нигилизмом», хотя дальше слов дело не идет.
В российскую структуру власти (в отличие от азиатских драконов и Японии) не включены отношения с собственно традиционными институтами, типа чеболи, дзайбацу или с аналогичными полуфеодальными образованиями или общностями вроде китайской диаспоры в Азии. Нет ни аристократии (бывшей политически значимой в Испании при Франко), ни политически влиятельной католической церкви (как в Португалии), или – как в других странах – богатых и влиятельных этнических меньшинств. Для традиционного авторитаризма в России нет ни почвы, ни соответствующего человеческого материала. Никто здесь с РПЦ или с муфтиями влиянием делиться не собирается. Во всяком случае – это не действенный традиционализм иранских аятолл и Ахмединеджани, не агрессивный ислам в Малайзии. Церковь (РПЦ) в России используется либо как барьера против вестернизации («особая русская цивилизация»), либо в качестве символического ресурса этноконфессионального единства, эмблематики величественного прошлого империи.
«Подлинный» авторитаризм не нуждается в выборах как в плебисцитарной санкции своей легитимности. Ни Кадафи, ни Франко, ни Хусейн, ни Чан-Кайши и проч. не устраивали периодических инсценировок смены власти или одобрения проводимого ими политического курса. Напротив, «путинизму» выборы как средство демонстрации массовой поддержки крайне необходимы. Электоральная «демократия» в российском варианте заменяет демократическую систему, замещает механизмы политического целеполагания и политической ответственности (а значит – партийной конкуренции, парламентского контроля и т. п.).
Путинский режим опирается на не имеющие никакой связи с традиционализмом структуры политической полиции (советские по происхождению, но не советские по функции), сохраняющие монополию на средства принуждения и управления. Функции политической полиции радикально изменились: она уже не является «вооруженным отрядом КПСС», охраняющим интересы партократии, инструментом надзора и контроля за кадрами, за каналами массовой вертикальной и горизонтальной мобильности. И это уже не средство всеобщего устрашения и дисциплинирования, принуждения к «единомыслию» и лояльности, профилактических репрессии против инакомыслящих. Сегодня политическая полиция – не столько инструмент для власти, сколько она фактически сама стала властью. Органы, сохраняющие монополию государственного насилия, в условиях кризиса всех систем управления в середине 1990-х годов оказались единственной организованной силой, казавшейся тогда высшему руководству последней надежной опорой для себя. Но дело не только в удельном весе соответствующих «сотрудников органов», сколько в изменении практики управления. Обеспечивая принудительное, но незаконное или слабо легитимированное перераспределение собственности, финансовых потоков, административного влияния, став теневой частью политического руководства, спецслужбы превратились в субститут прежней плановой регуляции экономики (квази-государственного регулирования) и суррогат кадрового резерва для власти.
Включившись в борьбу за собственность и за влияние, политическая полиция неизбежно утратила свой функциональный характер: из инструмента проведения определенной политики, задавшейся партийной номенклатурой или российской властью после краха СССР, она сама стала частью политической власти (принятия решений, целеполагания). Руководство политической полиции не только апроприировало ключевые позиции в рыночной экономике (в полугосударственных и государственных корпорациях), но, войдя в состав политической верхушки, ответственной за выработку стратегического курса страны, ставит и решает задачи, что, по сути дела, полиции не свойственно, она для этого не приспособлена. В таких условиях исполнительная бюрократия начинает сама задавать себе цели управления. Бюрократия, не имеющая противовесов и контроля, внешних инстанций целеполагания, работает только на себя. Что мы и имеем в случае «путинизма»: целями национальной политики при Путине оказываются задачи самосохранения тех, кто оказался у власти. Дискредитация «лихих 90-х» направлена не просто на «правительство реформаторов», а на саму идею реформирования системы, модернизации государств и общества.
Главным ресурсом нынешней власти, указывающей на ее происхождение, остается сочетание легальных и нелегальных (тайных, секретных) методов, характерных для работы спецслужб: инициирование разного рода провокаций, судебных процессов, войны на Кавказе, конфронтации с ближайшими соседями получают обязательное законодательное, юридическое оправдание и оформление.
Дело не в самих чекистах и даже не в собственно политической полиции, а в том, что присущая им практика исключения из общих правил (на то она и «тайная полиция», особый отдел, «специальная служба») была распространена на всю область публичной жизни. Политика руководства страны направлена на принуждение людей к тому, чтобы признать тождество узкогрупповых или ведомственных, даже – корпоративных интересов в качестве национальных, государственных, то есть интересов «всего целого». Это означает исключение «общества» не просто из политики, а из числа факторов, подлежащих учету, принятию во внимание теми, кто обладает властью. Действующий суд в этом плане включается в процесс подавления общества и разрушает саму идею права или правосудия, справедливости, что и придает особый вкус нынешней атмосферу в стране. Законы принимаются такие, которые отстраняют участие общества в делах, имеющих публичный интерес, общее значение. Отсюда начинается то отчуждение от политики, та массовая апатия, которая является реакцией на осознание самого факта «что сделать ничего нельзя». Это не какой-то архетипический монархизм или любовь к крепостному состоянию, это понимание людьми реальности и собственной беспомощности перед организованной властью.
Закрытость власти предполагает отсутствие механизмов публичного обсуждения признаваемых обществом в лице парламентариев политических целей. При таких условиях установление ответственности за правомерность используемых политических средств оказывается невозможным. Персонализм – это иное выражение нелегальности политики в современной России, неинституционализируемости права. Но его нельзя уподоблять вождизму времен культа личности.
Нынешняя ситуация непрозрачности высокой политики (сферы принятия решений) является следствием недифференцированности институтов власти. Но, заняв все важнейшие стратегические позиции во власти и ключевые позиции в экономике и управлении, выходцы из спецслужб неизбежно оказываются в конфликте с собственными корпоративными нормами. С определенного момента уже нельзя говорить об их единстве. Функции тайной политической полиции, равно как и других видов полиции (в меньшей степени – армии) радикально меняются – они работают не на «систему» в целом, а на экономические интересы определенных кланов. Как только появляется право распоряжения собственностью и экономическими ресурсами, возникают столкновение материальных и властных интересов, стремление перевести ресурсы власти в частные капиталы, что, естественно, вызывает конфликт интересов. Процессы латентной децентрализации власти и появления конкурирующих между собой скрытых групп интересов (корпоративных, региональных, финансово-административных) определяют содержание нынешней внутренней и внешней политики в стране – распил бюджетов, рейдерство, попытки монополизации или приобретение льготных условий для ведения бизнеса. Жесткая борьба за власть разных групп интересов чиновничества и связанного с ним бизнеса выступает (пока) заместителем террора. (Разговоры о модернизации здесь могут также служить инструментом или симптомом внутривидовой борьбы между своими).
Подытожу все сказанное: «путинизм» – это система децентрализованного использования институциональных ресурсов насилия, сохранившихся у силовых структур, оставшихся от тоталитарных режима, но апроприированных держателями власти для обеспечения своих частных, кланово-групповых интересов. Режим неустойчив, с сомнительными шансами в перспективе на воспроизводство или мирный порядок передачи власти.