Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы: Россия в 1917-1920 гг.

Антон Деникин

ОЧЕРКИ ИСТОРИИ РУССКОЙ СМУТЫ

К оглавлению

Том второй

Борьба Генерала Корнилова

Август 1917 г. - апрель 1918 г.

ГЛАВА VII.

Ликвидация Ставки. Арест генерала Корнилова. Победа Керенского прелюдия большевизма.

"Направление средств для ликвидации Ставки", о котором говорил генерал Алексеев в своем разговоре с Лукомским, принимало угрожающий характер. Еще по пути в Могилев Алексеев узнал, что Витебский и Смоленский комитеты собирают войска для похода на Ставку. В Орше он встретил сводный отряд, набранный из войск Западного фронта, под начальством подполковника Короткова. .Отряд шел по приказу Керенского, распорядившегося уже после отъезда генерала Алексеева, о "начатии решительных действий против Могилева",*57 причем военное министерство указывало и способы действия...*58 31-го передовые части отряда находились уже на станции Лотва, последней перед Могилевым. По иронии судьбы Коротков был тот самый председатель боевой контактной комиссии" фронтового комитета, который во время моего июльского наступления явился к генералу Маркову и с неподдельным чувством отчаяния докладывал:

- Господин генерал! Мы совершенно бессильны. Нас никто не слушает. "Они" не хотят идти...

Теперь "они" шли.

Даже 1-го сентября, когда генерал Алексеев находился уже в Могилеве, командующий войсками Московского округа, полковник Верховский говорил ему по аппарату:

"сегодня выезжаю в Ставку с крупным вооруженным отрядом для того, чтобы покончить то издевательство над здравым смыслом, которое до сих пор имеет место!

Корнилов, Лукомский, Романовский, Плющевский-Плющик, Пронин и Сахаров должны быть арестованы немедленно и препровождены"... Революционный неофит был так нетерпелив в своем желании лично разгромить Ставку, что не соглашался подождать ответа отвлеченного к другому аппарату Алексеева: "выеду непременно... не имею времени ожидать, отдаю распоряжения об отъезде"...

Генерал Алексеев, беседуя с Керенским по аппарату,*59) указав на создаваемые им осложнения, говорил: "я принял на себя обязательство путем одних переговоров окончить дело... Мне не было сделано даже намека на то, что уже собираются войска для решительных действий против Могилева". Керенский оправдывался и необычайно торопил ликвидацию: "нами был получен за эти сутки целый ряд сообщений устных и письменных, что Ставка имеет большой гарнизон из всех родов оружия, что она объявлена на осадном положении, что на 10 верст в окружности выставлено сторожевое охранение, произведены фортификационные работы с размещением пулеметов и орудий... Принимая всю обстановку во внимание, не считаю возможным подвергать вас и следственную комиссию возможному риску и предложил Короткову двигаться. Никаких других распоряжений каким бы то ни было другим частям от меня не исходило. Я предлагаю вам передать генералу Корнилову, что он должен сдать вам должность, отдать себя в распоряжение власти, демобилизовать свои войсковые части немедленно, причем ответственность на эти части не упадет, если это будет сделано немедленно... Все это должно быть выполнено... в 2-х часовой срок с момента окончания нашего с вами разговора... Если через два часа не получу от вас ответа, я буду считать, что вы захвачены генералом Корниловым и лишены свободы действий".

Генерал Алексеев возражал, что должность он принял, "безопасность и свобода действий его и следственной комиссии вполне обеспечена", что "в Могилеве никакой артиллерии нет, никаких фортификационных сооружений не возводилось, войска вполне спокойны, и только при наступлении подполковника Короткова столкновение неизбежно". Наконец, что в течение двух часов он не в состоянии собрать всех военных начальников.

Но Керенский очевидно не верил еще в благополучный исход ликвидации и проявлял великое нетерпение и страх. В исходе дня начальник его кабинета, полковник Барановский вновь обратился в Ставку с напоминанием:

"Верховный главнокомандующий требует, чтобы ген. Корнилов и его соучастники были арестованы немедленно, ибо дальнейшее промедление грозит неисчислимыми бедствиями. Демократия взволнована свыше меры и все грозит разразиться колоссальным взрывом, последствия которого трудно предвидеть. Этот взрыв в форме выступления советов и большевизма ожидается не только здесь, в Петрограде, но и в Москве и других городах. В Омске арестован командующий войсками, власть перешла к совету. Обстановка такова, что дальше медлить нельзя: или промедление и гибель всего дела спасения родины, или немедленные решительные действия, аресты указанных вам лиц и тогда возможна еще борьба. А. Ф. Керенский ожидает, что государственный разум подскажет ген. Алексееву решение и он примет его немедленно: арестует Корнилова и его соучастников... Сегодня, сейчас необходимо дать это в газеты, чтобы завтра утром об аресте узнала вся организованная демократия. Для вас должны быть понятны те политические движения, которые возникли и возникают на почве обвинения власти в бездействии и попустительстве.

Советы бушуют и разрядить атмосферу можно только проявлением власти и арестом Корнилова и других. Повторяю дальнейшее промедление невозможно. Нельзя дальше только разговаривать, надо решаться и действовать"...

В этом панического характера обращении*60 к Вырубову с исчерпывающей ясностью установлены взаимоотношения министра председателя с советами и те личные побуждения, которые двигали им во всей истории столкновения. Это впечатление не устраняет введенная в обращении вводная фраза о спасении Родины...

Алексеев ответил: "Около 12 1/2 часов главковерху отправлена мною телеграмма, что войска, находящиеся в Могилеве верны Временному Правительству и подчиняются безусловно главковерху. Около 22 часов генералы Корнилов, Лукомский, Романовский, полковник Плющевский-Плющик арестованы. Приняты меры путем моего личного разъяснения совету солдатских депутатов установления полного спокойствия и порядка в Могилеве; послан приказ полковнику Короткову не двигать войска его отряда далее станции Лотва, так как надобности в этом никакой нет. Таким образом, за семь часов времени пребывания моего в Могилеве были исполнены только дела и исключены разговоры. Около 24-х часов прибывает следственная комиссия, в руки которой будут переданы чины уже арестованные, и будут арестованы по требованию этой комиссии другие лица, если в этом встретится надобность. С глубоким сожалением вижу, что мои опасения, что мы окончательно попали в настоящее время в цепкие лапы советов, являются неоспоримым фактом".

*** Когда велись еще последние переговоры, они имели по существу информационный, формальный характер, ибо психологически в Ставке все уже было кончено. Еще 29-го весьма поспешно уехал из Могилева Завойко "подымать Дон";*61 Многие чины Ставки перестали ходить на занятия; большая группа толпилась днем и ночью в том доме, в котором должен был остановиться генерал Алексеев... В хронике Корниловского полка описывается сцена, как 31-го в одной группе "приближенных"

шли разговоры о "бегстве", и только один из присутствовавших с возмущением заявил, что долг всех, стоявших заодно с генералом, до конца оставаться при нем и разделить его участь, хотя бы это была смерть. Заместитель арестованного председателя Главного комитета офицерского союза спрашивал Алексеева по прямому проводу "как быть" и докладывал своему почетному председателю, что "союз до последней минуты шел по тому пути, на который Вы его благословили, и Главный комитет всюду поддерживал те требования, которые предъявлялись генералом Корниловым для устроения армии"... Доклад заканчивался тревожной фразой: "смею добавить, что судьба Главного комитета и всего союза в Ваших руках"...

С полками простился Корнилов в лице их командиров. Он был спокоен и внешне ничем не проявлял внутреннего состояния своей души.

- Передайте Корниловскому полку - сказал он - что я приказываю ему соблюдать полное спокойствие, я не хочу, чтобы пролилась хоть одна капля братской крови.

Капитан Неженцев, командир Корниловского полка, рыдая, как ребенок, говорил:

- Скажите слово одно, и все корниловские офицеры отдадут за вас без колебания свою жизнь...

Более сдержанным был командир Текинского полка, полковник Кюгельген, который на вопрос приближенных Корнилова, можно ли ожидать от полка самопожертвования, ответил:

- Я не знаю.

Полковник Кюгельген не сроднился с полком и говорил только от себя.

Впрочем, все уже было кончено и решено. Даже нечто страшное, еще не высказанное, но уже овладевшее мыслью и сдавившее ее в холодных тисках обреченности...

Наступила ночь, и губернаторский дом погрузился в тревожную, жуткую тишину.

Верховный подводил итоги своей жизни. Все кончено, все усилия его спасти страну и армию пошли прахом; поддержки тех, на кого надеялся, не встретил; надежды более нет. Жить дольше не стоит.

Я не знаю, но я уверен, что в эти минуты на решение Верховного влияло и связывающее слово, сказанное им 28-го в "обращении к народу":.. "Долг солдата, самопожертвование гражданина Свободной России и беззаветная любовь к Родине заставили меня в эти грозные минуты бытия отечества не подчиниться приказанию Временного правительства... Я заявляю всему народу русскому, что предпочитаю смерть устранение меня от должности Верховного". Завойко позволил себе, не имеет нравственного права, поместить в проекте воззвания столь индивидуального характера фразу, которая могла бы исходить лишь от самого лица, обращавшегося с воззванием, оказывала несомненно нравственное давление, и исключение которой для Верховного было психологически трудно или даже невозможно.

Но Корнилов не мог уйти из жизни тайно. Его мысли разгадала друг-жена, делившая с ним 22 года его трудную, беспокойную жизнь... На другой день в той самой комнате, где некогда томился духом свергаемый император, происходила новая мистерия, в которой шла борьба между холодным отчаянием и беспредельной преданной любовью.

Выйдя из кабинета мать сказала дочери:

- Отец не имеет права бросить тысячи офицеров, которые шли за ним. Он решил испить чашу до дна.

Так как все чины Ставки, причастные к выступлению, подчинились добровольно, то арест их, произведенный 1-го сентября генералом Алексеевым, имел скорее характер необходимой предосторожности против "правительственных отрядов" и революционной демократии, враждебно настроенной в отношении "мятежников". Губернаторский дом окружили постами георгиевцев, внутренние караулы заняли верные текинцы. На другой день генерала Корнилова и его соучастников перевели в одну из могилевских гостинниц, а в ночь на 12 сентября всех повезли в Старый Быхов, в наскоро приспособленное для заключения арестованных здание женской гимназии.

Ставка и город начали мало помалу приходить в себя. Гарнизон несколько еще волновался: корниловцы испытывали тяжелое чувство недоумения, внутренних противоречий и подавленности от пережитой драмы; георгиевцы подняли головы. Ген.

Алексеев поддержал нравственно первых, пристыдил вторых, обещая прочесть длинные списки полученных ими за городские выборы "денежных подарков" от еврейского населения Могилева. На первом же смотру корниловцев он громко в присутствии собравшейся толпы солдат и граждан сказал, что Корнилов не виновен в приписываемых ему преступлениях, и что праведный суд снимет с него тяжелое и необоснованное обвинение...

Одно это коренное расхождение во взглядах до крайности затрудняло совместную службу его с Керенским. Но и кроме этого атмосфера Ставки становилась совершенно невыносимой: "корниловские мероприятия для оздоровления армии были отброшены; армия волновалась, офицерство попало в еще более мучительное положение. "Я сознаю - писал Алексеев одному из союзных военных агентов - свое бессилие восстановить в армии хоть тень организации: комиссары препятствуют выполнению моих приказов, мои жалобы не доходят до Петрограда; Керенский рассыпается в любезностях по телеграфу и перлюстрирует мою корреспонденцию; не взирая на все обещания его, судьба Корнилова остается загадочной"...*62 Еще более определенно высказался генерал Алексеев в письме своем к Каледину: "три раза я взывал к совести Керенского, три раза он давал мне честное слово, что Корнилов будет помилован; на прошлой неделе он показывал мне даже проект указа, одобренный, якобы, членами правительства... Все ложь и ложь! Керенский не подымал даже этого вопроса... По его приказу украдены мои записки. Он или к... или сумасшедший. По моему - к... В этом письме совершенно ново требование помилования. В Быхове шел разговор исключительно о реабилитации, и амнистия считалась совершенно неприемлемой. Также безрезультатны были его усилия вырвать из Бердичева находившуюся там в тюрьме группу генералов. Генерал Алексеев, не достигнув в этом отношении никаких результатов в смысле воздействий на Керенского, написал горячее письмо редактору "Нового Времени" Б. Суворину, требуя, чтобы немедленно была поднята газетная кампания "против убийства лучших русских людей и генералов". Действительно, вскоре печать занялась нашим делом, хотя, впрочем, усилия ее только разжигали еще более страсти бердичевских военно-революционных организаций.

Но совершенно невыносимым стало положение ген. Алексеева, когда он получил неожиданное сведение, что его действия вызывают осуждение со стороны... ген.

Корнилова, который считает, что с ликвидацией Ставки роль генерала Алексеева окончена и что дальнейшее пребывание столь авторитетного лица на посту начальника штаба только укрепляет морально позицию Керенского... Дальнейшая жертва оказалась ненадобной, и генерал Алексеев ушел.

На должность начальника штаба Верховного был призван генерал Духонин, начальник штаба Западного фронта.

Корниловское выступление закончилось.

В ряду катаклизмов русской революции - это был едва ли не наиболее спорный в оценке его целесообразности и последствий. По первому вопросу я высказался раньше: нет надобности говорить о целесообразности явления, когда оно стало исторически неизбежным. По второму... Керенский считает корниловское движение "прелюдией большевизма" - оценка, имеющая вполне правильное обоснование, если только довести мысль до логического конца, определив, какой именно момент движения считать "прелюдией".

Таким моментом была без сомнения победа Керенского.

Победа Керенского - поражение Корнилова. Этот этап в историческом ходе революции своими ближайшими видимыми результатами, вне исторической перспективы, заслонил истинный характер движения, создав теории настолько же элементарные, насколько и близорукие: "контрреволюция", "бонапартизм", "авантюризм". Между тем, выступление Корнилова было только хотя и односторонней, но яркой вспышкой на фоне долгой, тягучей и бездейственной борьбы между социалистической и либеральной демократией.*63 Корпус Крымова и офицерские организации, не взирая на преобладание, быть может, в командном составе их элементов более правых, являлись все же в силу сложившейся обстановки и характера организующего центра, орудием либеральной демократии. Поэтому, когда в стане своих врагов корниловцы увидели всю революционную демократию и особенно приостановивший на время свое вооруженное выступление левый сектор ее (большевиков) - это было понятно и естественно. Но что из среды рыхлой, боязливой или инертной интеллигентской массы, сохранявшей "нейтралитет", на т о и стороне оказалось много, очень много видных либеральных деятелей - это являлось совершенно неожиданным, представляя большое и роковое историческое недоразумение. Газеты начала сентября наполнены резолюциями отделов партии народной свободы и общественных комитетов, из которых одни призывали к осторожности в. вопросе осуждения Корнилова, другие выносили ему резкое осуждение, третьи присоединялись к клеветническим выпадам против него революционных организаций. Даже, когда последние призывали русских воинов "не верить тем, кто во имя воcстановления старого порядка готовь предать свободу, предать родину и открыть путь немцам".

И это говорили или по крайней мере с этим соглашались те самые люди, которые только две недели тому назад на Московском совещании пели "осанну" Верховному главнокомандующему, возлагая на него все свои надежды.

Вообще, в эти дни несуществующее*64 правительство получило от самых разнообразных кругов огромную массу телеграмм и постановлений, выражавших доверие к нему, сочувствие и обещание активной поддержки: революционный этикет имел точно установленные и строго обязательные формы, скрывавшие истинную сущность...

Русская либеральная демократия в этот исторический момент проявила удивительное отсутствие прозорливости и даже простого политического такта. Все ждали, все хотели изменения порядка государственного управления, не могли заблуждаться относительно тех путей, которыми придет это изменение и, тем не менее, остались теплыми среди холодных и горячих - для того, очевидно, чтобы через два месяца приступить к лихорадочной организации "центров" и очагов восстания и сопротивления.

Буржуазия, распыленная и физически, и духовно, терялась во враждебной ей стихии, и часть ее из чувства самосохранения присоединяла свой голос к голосу тех, кто шествовал за победной колесницей.

Каким образом слагалась эта психология общественности в корниловские дни, поясняют следующие строки одного из видных общественных деятелей того времени:

"Перед страной было неудавшееся, сорванное выступление, которое нельзя было уже ни спасти, ни переделать.

Как могли отнестись ко всему этому, так называемые общественные круги?"

"Многие поникли головой и опустили руки. Другие, еще державшиеся на поверхности и пытавшиеся еще что-то спасти, не имели ни времени, ни оснований останавливаться на несостоявшихся действиях и оценивать их в отвлеченности. Им оставалось только идти дальше. Наконец, третьи с резкостью напали на неудачную попытку, которая сыграла в пользу противников".

"Эти три течения были в кругах не социалистических. А среди этих последних стоял скрежет зубовный и клокотала небывалая ярость".

"Я нарочно очерчиваю сейчас общее обывательское состояние, ибо тогда все реагировало, все воспринимало, все отзывалось. Под этим общим настроением разумею и настроение массы членов партии к. д. и примыкавших к ним. Эти настроения возникали и слагались сами, ибо никакой общей команды из центра партии не было", "Нужно принять также во внимание и то, что во многих местах к.-д были связаны разными техническими соглашениями с умеренными социалистами, входили в разные коалиции, которые отражали на местах коалицию Временного правительства. Наконец, нужно иметь в виду, что к. д. были в составе Вр. правительства. И вдруг, это самое Вр. правительство объявляет стране, что готовилось на него, а не на советы покушение. Очевидно, что для недоумения, соблазнов и неразберихи полной и общей было более чем достаточно оснований. Истинное положение стало выясняться только позднее. В "первые же дни", как это всегда бывает при неудаче, вихрем понеслись обвинения, порицания и проклятия. Эсэровские думы выли от злобы и бешенства.

К.-д. фракция отражала названные выше настроения".

Правда, были и объективные условия, способствовавшие углублению недоразумения. В широких провинциальных кругах, мало посвященных в тайны носато "двора", настоящая физиономия Временного правительства и истинная роль в нем триумвирата и Керенского были недостаточно хорошо известны. Еще менее определенным казался политический облик Корнилова, в силу исключительного положения его как военного вождя и вследствие конспиративного характера деятельности его окружения.

Наконец, с самого своего начала в силу ряда неблагоприятных обстоятельств успех выступления представлялся весьма проблематичным...

Последнее обстоятельство - едва ли не самое главное. Я глубоко убежден, что техническая удача выступления в корне изменила бы всю политическую оценку корниловского движения. Нашлась бы и глубокая почвенность и сочувствие широких либеральных кругов и самое яркое кричащее его проявление. В бесстрастном отражении истории отпадает вся театральная бутафория, созданная человеческой слабостью: резолюции общественных деятелей - дань революционной традиции, приносимая не раз "страха ради иудейска"... Проявление покорности правительству генералов - не только просто ненавидевших его, но и причастных к подготовке выступления... Постановления о своей непорочности и с порицанием "мятежу" - войсковых частей, военно-общественных организаций, неведомых "офицерских депутатов", даже столичных военных училищ, чуть ли не поголовно причастных к конспиративным кружкам... Все эти декорации создавали картину пожарища, где на обширном поле, объединенные в несчастье, сидят среди своего спасенного скарба - "завоеваний революции" - негодующая демократия, порицающая буржуазия, и "обманутые" войска. А посреди мрачно высятся обгорелые стены Быховской тюрьмы.

Генерал Корнилов чувствовал себя всеми покинутым и болезненно нервно относился к сообщениям печати о своем "деле":

- Я понимаю, что лбом стены не прошибешь, но зачем они так стараются...

Особено удручали его слухи, что даже его детище - Корниловский полк снял свои нарукавные знаки*65 и пошел "на поклонение новым богам". Слухи были не верны.

Возмущенный ими командир полка, капитан Неженцев, писал: "я приказал снять эмблему, так как был бессилен в борьбе с темной солдатской массой, разжигаемой... агитаторами, заполняющими все железнодорожные станции и, подобно кликушам, выкрикивающими с надрывом голосовых связок против Вас и полка, носящего Ваше имя... Но, сняв дорогую нам эмблему... мы ею прикрыли наш ум, наше сердце и волю"...

Как бы то ни было, после августовских дней в словаре революции появился новый термин - "корниловцы". Он применялся и в армии, и в народе, произносился с гордостью или возмущением, не имел еще ни ясных форм, ни строго определенного политического содержания, но выражал собою, во всяком случае, резкий протест против существовавшего режима и против всего того комплекса явлений, который получил наименование "керенщины".

К половине октября буржуазная пресса открыла кампанию в пользу реабилитации Корнилова, а на возобновившемся многолюдном "Совещании общественных деетелей" в Москве вновь послышалась "осанна" мятежному Верховному. Сначала робко - из уст Белевского, который говорил: "...нас называют корниловцами. Мы не шли за Корниловым, ибо мы идем не за людьми, а за принципами. Но поскольку Корнилов искренно желал спасти Россию, этому желанию мы сочувствовали". Потом смелее - устами А. И. Ильина: "Теперь в России есть только две партии: партия развала и партия порядка. У партии развала - вождь Александр Керенский. Вождем же партии порядка должен был быть генерал Корнилов. Не суждено было, чтобы партия порядка получила своего вождя. Партия развала об этом постаралась". Оба заявления были встречены "громом аплодисментов".

Мало помалу положение стало проясняться. Снова начинало организовываться сбитое с толку в августовские дни общественное мнение, теперь уже явно сочувственное корниловскому движению.

Керенский победил.

Все трагическое значение этой победы обнаружилось на другой же день после ареста Корнилова: 2-го сентября 3-му конному корпусу ведено было двигаться к Петрограду для защиты государственного строя, Временного правительства и министра-председателя от готовившихся посягательств анархо большевиков. В составе корпуса были все те же офицеры, которые вчера еще шли сознательно против Временного правительства, и только во главе корпуса вместо "мятежного" генерала Крымова стоял подлинно "царский" генерал Краснов, притом между Ставкой и Керенским происходили трения: последний намечал на должность корпусного командира генерала Врангеля.

Победа Керенского означала победу советов, в среде которых большевики стали занимать преобладающее положение, упрочила позицию самочинно возникших левых боевых организаций, в виде военно-революционных комитетов, комитетов защиты свободы и революции и т. д. Не приобретя ни в малейшей степени доверия революционной демократии - этот термин в понимании масс переместился теперь значительно влево - Керенский окончательно оттолкнул от себя и Временного правительства те либеральные элементы, которые, пережив период паники, не могли потом простить ему своего ослепления; оттолкнул окончательно и офицерство - единственный элемент - забитый, загнанный, попавший в положение париев революции и все же сохранивший еще способность и стремление к борьбе. Потеряв решительно всякую опору в стране, Временное правительство считало возможным продолжать еще два месяца свои функции, заключавшиеся преимущественно в словесной регистрации тех явлений окончательного распада, которые переживало государство.

В октябре известная часть петроградской печати, с легкой руки Бурцева, выпускала зажигательные статьи и летучки под", общим аншлагом:

"Керенский должен поехать в Быхов и сказать генералу Корнилову: виноват!"

Это предложение вызывало у одних гнев, у других улыбку и казалось тогда лишь более или менее остроумным полемическим приемом - не более того. Между тем, официальная реабилитация Корнилова действительно была единственным выходом из положения, требовавшим от Керенского по нашему разумению справедливости, по его психологии - политического и нравственного самопожертвования; выходом, который в бесстрастном и нелицеприятном освещении истории стал бы актом высокой государственной мудрости.

В Быхов Керенский не поехал. Но... в конце ноября судьба заставила его поехать в Новочеркасск и постучаться в двери другого "мятежника", генерала Каледина, ища убежища и защиты. Дверь оказалась запертой.

В оправдание свое революционной демократией часто высказывается мнение, что корниловское выступление окончательно развалило армию, ибо "вся трудная работа армейских организаций по созданию новой дисциплины и взаимного доверия в армии была снесена этим неслыханным актом мятежа высшого офицерства"...*66 Та картина состояния армии, которую я привел в 1 томе, свидетельствует, что развал шел неизменно прогрессируя, ибо не ставилось никаких преград этому процессу. И, если дни выступления вызвали ряд новых кровавых расправь над несчастным офицерством, то это были только пароксизмы в общем течении социальной болезни, ставшей или вовсе неизлечимой или требовавшей хирургического вмешательства. Подмена генерала революционным деятелем на посту Верховного не внесла большого доверия к военной власти; массовые перемены в старшем командном составе не изменили его внутреннего существа, так как в этой среде были "корниловцы", были перелеты, но не было вовсе "керенцев"; выброшенный за борт по подозрению в "контрреволюционности" новый десяток тысяч офицеров, ослабив интеллектуально армию, не сделал оставшийся состав более однородным и революционным.

Армия шла к предначертанному ей концу. Но и в самом офицерстве под влиянием августовских событий произошло замешательство и некоторый психологический сдвиг.

"Замешательство при виде неустойчивого и сомнительного поведения многих старших начальников... Сдвиг - пока еще не в области политического миросозерцания, а лишь в поисках тех общественных группировок, которые удовлетворяли бы элементарным запросам их оскорбленного человеческого достоинства и возмущенного чувства патриотизма. В корниловские дни офицерство видело, что либеральная демократия, в частности кадеты, за немногими исключениями находятся или "в нетях" или в стане врагов. Это обстоятельство они учли и запомнили. Оно сыграло впоследствии не маловажную роль в создании известных политических настроений в стане антибольшевистских армий. Офицерство больно почувствовало тогда, что его бросила морально часть командного состава, грубо оттолкнула социалистическая демократия к боязливо отвернулась от него - либеральная.

Все описанные явления произвели бурное волнение лишь в верхних слоях политически действенных - русского взбаламученного моря и отчасти в армии.

Глубин народных, - того народа, во имя которого строилась, боролась, низвергалась власть, корниловское выступление не всколыхнуло. Совершенно безразлично отнеслась к нему деревня, занятая черным переделом; несколько более экспансивно рабочая среда в массе своих "беспартийных"; а безликий обыватель, еще более павший духом, продолжал писать теперь уже в Быхов с мольбою о спасении, тщательно изменяя при этом свой почерк и опуская письма подальше от своего квартала.

ГЛАВА VIII.

Переезд "Бердичевской группы" в Быхов. Жизнь в Быхове. Генерал Романовский.

"Бердичевская группа арестованных" ехала беспрепятственно в Старый Быхов.*67 Предполагалась враждебная встреча на станции Калинковичи, где сосредоточено было много тыловых учреждений, но ее проехали ранним утром, и вокзал был пусть. Из конского вагона в Житомире нас перевели в товарный - приспособленный, с нарами, на который мы тотчас улеглись, и после пережитых впечатлений вероятно все заснули мертвым сном. Когда проснулись утром - вся обстановка в вагоне так разительно отличалась от той вчерашней, которая еще давила на мозг и память, как тяжелое похмелье... Наша стража - караульные юнкера - относились к нам с трогательным, каким-то застенчивым вниманием. Помощник фронтового комиссара Григорьев, зашедший в вагон, воодушевлено рассказывал, как его на вокзале "помяли" и как он "честил" революционную толпу. Казалось, что мы находимся в кругу своих доброжелателей, и единственный, кто чувствует себя арестованным, это - очередной комитетский делегат, вооруженный револьвером в какой-то огромной кобуре, хранящий молчание и беспокойно поглядывающий по сторонам.

В Старом Быхов мы простились с нашими спасителями - юнкерами. Я не знаю ни имен их, ни судьбы: всех разметало по лицу земли, многих погубило русское безвременье. Но если кому-нибудь из уцелевших попадутся на глаза эти строки, пусть примет мой низкий поклон.

На станции нас ожидал автомобиль польской дивизии и брички. Я с Бетлингом*68 и двумя генералами сели в автомобиль; комитетчики запротестовали: пришлось одного взять на подножку. Покружили по грязным улицам еврейского уездного города и остановились перед старинным зданием женской гимназии. Раскрылась железная калитка, и мы попали в объятия друзей, знакомых, незнакомых - быховских заключенных, которые с тревогой за нашу судьбу ждали нашего прибытия.

Явился к Верховному.

- Очень сердитесь на меня за то, что я вас так подвел? - говорил, обнимая меня Корнилов.

- Полноте, Лавр Георгиевич, в таком деле личные невзгоды не причем.

Мы уплотнили население Быховской тюрьмы; я и Марков расположились в комнате генерала Романовского. Все пережитое казалось уже только скверным сном. У меня наступила реакция - некоторая апатия, а самый молодой и экспансивный из нас - генерал Марков писал 29-го к" своих летучих заметках:

"...Нет, жизнь хороша. И хороша - во всех своих проявлениях!.."

Ко 2-му октября в тюрьме находились: генералы 1. Корнилов, 2. Деникин,

4.

Эрдели, 3. Ванновский, 5. Эльснер, 6. Лукомский, 8. Романовский, 7. Кисляков, 9.

Марков, 10. Орлов; подполковники 17. Новосильцев, 13" Пронин, 20. Соотс; капитаны Ряснянский, 18. Роженко, 12.

Брагин; есаул 19. Родионов; штабс-капитан Чунихин; поручик 21. Кяецандо; прапорщики 14. Никитина 15. Иванов; военный чиновник Будилович: 16. И. В.

Никаноров - сотрудник "Нового Времени"; 11. А. Ф. Аладьин - член I-ой Государственной Думы*69.

Быховские узники менее всего похожи были на опасных заговорщиков.

Люди самых разнообразных взглядов, в преобладающем большинстве совершенно чуждые политики и объединенные только большим или меньшим соучастием в корниловском выступлении и безусловным сочувствием ему. Одни принимали в нем фактическое участие, другие попали на таких же основаниях, на которых можно было привлечь 9/10 всего офицерства, третьи - просто по недоразумению. Жизнь разметала их впоследствии; семеро из них погибло;*70 некоторые по своим взглядам и позднейшей деетельности ушли далеко от идейного содержания корниловского движения... Но, тем не менее, 1 1/2 месяца пребывания в Быховской тюрьме, близкое общение, совместные переживания, общая опасность и общие надежды оставили после себя живой след и добрую память. Отбросим темные пятна...

Быховские узники пользовались полной внутренней автономией в пределах стен тюрьмы. Ни Верховная следственная комиссия, ни представитель Совета - Либер, ни комиссары Вырубов и Станкевич, посещая тюрьму, не делали никаких посягательств на изменение внутреннего режима. Создавалось такое впечатление, будто всем было очень неловко играть роль наших "тюремщиков".

Корнилов в глазах всех заключенных оставался "Верховным"; его распоряжения исполнялись одинаково охотно как заключенными, так и чинами Текинского полка и офицерами георгиевского караула. Впрочем распоряжения эти не выходили за пределы лояльности, за исключением разве льготного допуска посетителей и корреспонденции.

День в тюрьме начинался в 8 час. утра. После чая - прогулка и посещение нас близкими. Это право двукратного посещения в день для многих было особенно ценным и мирило с тягостным лишением свободы. С особого разрешения следственной комиссии, на практике - с разрешения коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта, допускались и посторонние. Это было по преимуществу офицерство: члены комитета офицерского и казачьего союзов, чины Ставки, приятели... небольшого чина - все люди преданные и не стеснявшиеся столь "компрометирующей" в глазах правительства и Совета близостью к Быхову. За все полуторамесячное пребывание мое в Быховской тюрьме из старших чинов я видел там только генералов Абрама Драгомирова и Субботина. Из числа политических деятелей, так или иначе прикосновенных к корниловскому движению, не был никто; они не вели и переписки и, вообще, не подавали никаких признаков жизни.

Чаще других приезжали "по должности" комендант Ставки, полковник Квашнин-Самарин, бывший в мирное время адъютантом Архангелогородского полка, которым я командовал, и командир Георгиевского батальона, полковник Тимановский, ранее - офицер "железной дивизии". Оба они были глубоко преданы и корниловскому делу и лично нам и выдерживали яростный напор со стороны могилевских советов, которым не давала покою Быховская тюрьма. Квашнин-Самарин парировал нападки советов необыкновенным хладнокровием и тонкой иронией; Тимановский терпел, мучился и ждал только дня нашего освобождения, чтобы освободиться самому от нестерпимой жизни в развращенной среде георгиевских солдат.

Обедали за общим столом. Иногда присутствовал и Корнилов, который вообще предпочитал столоваться в своей камере и по нескольку дней не выходил на прогулку, чтобы, на всякий случай, приучить прислугу и георгиевский караул к своему длительному отсутствию...*71 Я приглядывался и прислушивался к новым людям. Разговор за столом также мало обличал "заговорщиков", перебегая с одной, подчас весьма неожиданной, темы на другую. Вот Аладьин, как то особенно скандируя слова, что должно было означать английскую манеру, с пафосом говорит о Бердичеве, который за наши обиды "нужно стереть с лица земли так, чтобы на месте его выросли джунгли"... Ему возражает Марков: "какая кровожадность в штатском человеке; и почему непременно джунгли, а не чертополох?"

- Зачем вы сидите здесь, сэр Аладьин? - вмешивается шутя генерал Корнилов.

Неужели вам еще не надоело с нами.

Это деликатный вопрос: во всех свидетельских показаниях говорится, что Аладьин попал по недоразумению; его предлагают освободить - он не соглашается.

На другом конце стола Новосильцев с трудом отбивается от атаки Никанорова и Родионова, бичующих кадетскую политику. Новосильцев изнемогает, но по счастью появляется "громоотвод": вмешивается Аладьин, оказавшийся единомышленником с крайними правыми.

- Позвольте, как так? Это говорит "трудовик"-Аладьин, который после разгона 1-й Думы поднимал финскую красную гвардию?..

В другом месте Эрдели начал о Толстом, с которым он в дальнем родстве и знаком был лично, и кончил параллелью между литературными типами французской и русской женщины, обнаружив неожиданно большую эрудицию и тонкое литературное чутье.

Мрачный. Ванновский вполголоса, угрюмо бурчит о том, что "впереди мерзость запустения", и что "всему виною... отмена крепостного права".

Ему возражает Романовский:

- Конечно - это только образ? Но и он не верен: виною очевидно запоздалая отмена крепостного права...

Иногда в спор вмешивается Лукомский солидно, категорично, с некоторой иронией.

А с левого фланга по рукам передают рукопись кого-то из наших поэтов: Брагин - злободневный бытовик, Будилович - лирик.

Пополудни приходят газеты, и поэтому за ужином разговор ведется исключительно на злобу дня: ругаем правительство и Керенского, поносим Совет и ищем проблеска на политическом горизонте. Проблеска, однако, не видно. С 8-го октября, после внушения, посланного Корниловым общественным деятелям, газеты переполнены нашим делом. У Маркова под этой датой записано:

"до нас доходят тысячи слухов. Рекомендуют опасаться ближайших 10 - 12 дней. В какой еще водоворот попадешь".

Кисляков, проштудировав последний номер "Известий", меланхолически заявляет:

- Не важно... Как вы думаете - прикончат?

- Нас не за что, а вас - несомненно: подумайте, "какой позор!" - сам на себя восстал!...*72 Талантливый и веселый человек, но не слишком мужественный. Напророчил себе несчастье: осенью 1919 года в дни большевистской вспышки в Полтаве, вскоре подавленной, проезжая по улице в генеральской форме, был буквально растерзан толпой.

Нет, положительно, не стан мятежников, а "клуб общественных деятелей" или военное собрание.

Вечером в камере 6, как самой поместительной, собирались обыкновенно арестованные для общей беседы и слушания очередных докладов. Иногда доклады были дельные и интересные, иногда совсем дилетантские. Темы крайне разнообразные:

Кисляков докладывала например, стройную систему организации временного управления с "вопросительным знаком" во главе, долженствовавшим изображать фигурально диктатуру; Корнилов рассказывал о мартовских днях в Петрограде; Никаноров - о торговых договорах и православной общине (приходы); Новосильцев рисовал милую пастель на тему о русской старине и роде Гончаровых; Аладьин делал экскурсии в область потустороннего мира. Никогда не выступал Лукомский. Он только оппонировал или поддерживал высказанные положения; характерной чертой его речи было всегда конкретное, реальное трактование всякого вопроса: он не вдавался в идеологию, а обсуждал только целесообразность. Его речь с некоторым оттенком скептицизма и обыкновенно хорошо обоснованная не раз умеряла пыл и фантазию увлекавшихся.

Все разговоры сводились, однако, в конце концов к одному вопросу, наиболее мучительному и больному - о русской смуте и о способах ее прекращения.

Впрочем, политические идеалы вообще не углублялись и поэтому быховцев не разделяли. Средством же спасения страны, не взирая на постигшую недавно неудачу, всеми признавалось только одно - заключавшееся в схеме Кислякова.

День кончался обыкновенно в нашей камере, иногда с гостями, иногда в беседе втроем: Романовский, Марков и я.

Иван Павлович Романовский.

Человек, оставивший после себя яркий след в истории борьбы за спасение Родины.

Человек, олицетворявший собою светлый облик русского офицера и павший от преступной руки заблудившегося духовно русского офицерства. Человек "загадочный"...

Это впечатление "загадочности" создалось действительно впоследствии среди широкого круга людей, даже без предубеждения относившихся к Романовскому, не имеет решительно никаких оснований в искренней, прямой натуре покойного.

"Загадочность" явилась извне, как результат противоречий между жизненной правдой и той тиной лжи, которую создавала вокруг него сложная политическая интрига. Об этом - речь впереди. Тогда же личность Ивана Павловича была кристально ясной и привлекла к нему общие симпатии.

Я мало знал тогда Ивана Павловича, но много слышал о нем от других, в том числе от Маркова - его наиболее близкого друга.

Родился он в семье армейского офицера. Отлично окончил константиновское артиллерийское училище и вышел в гвардейскую артиллерию; прослушал академию генерального штаба и тотчас же, против желания начальства, уехал на войну, в Манджурскую армию. Тогда уже впервые сложилась боевая репутация "капитана Романовского" из многих мелких бытовых и боевых фактов, о которых сам он никогда не рассказывал, но которые становились известными в кругу людей, знавших его.

Потом служба в Туркестанском округе. Трогательные отношения, установившиеся между молодым офицером и старым ветераном - генералом Мищенко. Не смотря на разницу в возрасте, характере и мировоззрении, было нечто удивительно близкое и общее в этих представителях двух эпох, двух поколений русского офицерство: то особенное рыцарское благородство, преломленное в многократной призме времени, но словно только что навеянное страницами "Войны и мира" или старой кавказской были... Воспоминания о Туркестане, о поездках на Памир, в Бухару, к границам Афганистана сохранились особенно ярко в его памяти. Там вдали от людской пошлости и злобы, среди буйной и дикой природы не раз мечтал он отдохнуть когда-либо от каторжного труда, который судьба взвалила на его плечи...

Потом Петроград. Сначала в Генеральном, потом в Главном штабе. Этот период службы Ивана Павловича имел уже более общественный характер. В жизни главного штаба, после длительного периода отчуждения от армии, наступил перелом. Три человека - генералы Кондзеровский (дежурный генерал), Архангельский (начальник отдела) и полковник Романовский (начальник II отделения), ведавший назначениями, внесли новое направление в деятельность учреждения, довлеющего над бытом армии:

своим беспристрастием и доброжелательством они сумели умиротворить ту вереницу придавленного, робкого и возмущенного офицерства, которое не раз обивало пороги импонирующего своей надменной важностью желтого дома под триумфальной аркой.

Иван Павлович с необыкновенным терпением выслушивал всех, исполнял, что мог и что позволяла совесть, а когда приходилось отказывать, делал это от себя, не сваливая на начальника и не обнадеживая просителя - с той исключительной прямотой, которая впоследствии, в добровольческий период, создала ему так много врагов.

Офицеры генерального штаба, состоявшие в главных управлениях, перед войной специализировались каждый в своем узком деле, зачастую чуждом стратегии и боевых вопросов. "Не было никакого общего руководства нашим образованием - говорить один из них - Мы были предоставлены сами себе и имели полную возможность мирно спать, довольствуясь ролью военных чиновников"... Чтобы хоть несколько расширить военные горизонты, компания молодежи, по инициативе Романовского, Маркова и Плющевского-Плющика организовали военную игру. "Среди нас - говорил один из участников особенно крупной фигурой выделялся Иван Павлович. Спокойный, скромный, но, вместе с тем, уверенный в себе он поражал нас верностью и обоснованностью своих решений... Даже такие строптивые, как покойный Марков - наш общий и незабвенный друг - молчаливо признали его авторитет".

С началом отечественной войны Иван Павлович состоял начальником штаба 25 пехотной дивизии, а потом командиром Сальянского полка. Только удивительная скромность его привела к такой обидной несообразности, что храбрейший офицер этот не носил георгиевского креста. Многократные представления его где то застревали и не приводили к желанным результатами В одном из случайно сохранившихся представлений Ивана Павловича в чин генерала так была охарактеризована его боевая деятельность:

"24 июня - Сальянский полк блестяще штурмовал сильнейшую неприятельскую позицию... Полковник Романовский вместе со своим штабом ринулся с передовыми цепями полка, когда они были под самым жестоким огнем противника. Некоторые из сопровождавших его были ранены, один убит и сам командир... был засыпан землей от разорвавшегося снаряда... Столь же блестящую работу дали Сальянцы 22 июля. И этой атакой руководил командир полка в расстоянии лишь 250 шагов от атакуемого участка под заградительным огнем немцев... Выдающиеся организаторские способности полковника Романовского, его умение дать воспитание войсковой части, его личная отвага, соединенная с мудрой расчетливостью, когда это касается его части, обаяние его личности не только на чинов полка, но и на всех, с кем ему приходилось соприкасаться, его широкое образование и верный глазомер дают ему право на занятие высшей должности"...

В тяжеловесных несколько словах официальной реляции - глубокая внутренняя правда, не поблекшая до последнего часа, когда люди с исступленным разумом и гнилою совестью грязнили светлый облик Ивана Павловича и убили его.

Помню, как в начале революции в дни своего начальствования Ставкой я получил однажды из армии пять настойчивых предложений для Ивана Павловича различных высоких назначений по генеральному штабу; и как он, запрошенный о своем желании, категорически отказался выбирать, предоставив Ставке назначить его "туда, где служба его будет признана более полезной". Его назначили тогда начальником штаба 8 армии к Каледину, с которым служить пришлось недолго, так как вскоре по требованию Брусилова Каледина отчислили в Военный Совет. Но и двух недель совместной службы было очевидно достаточно, чтобы создать те теплые отношения, которые я потом наблюдал между ними в Новочеркасске и которые были не совсем обычны для хмурого и замкнутого Каледина.

Я знал, что в корниловском выступлении Иван Павлович быль доверенным лицом Верховного и поэтому тем более ценной была в нем удивительная простота и скромность во всем, что касалось его роли и взаимоотношений к Корнилову. Никогда - никакой фразы, никакого подчеркивания, никакой "ревности" к чужому влиянию на Верховного. В его речи как будто совсем исключались местоимения "я" и "мы", которыми так играла хлестаковщина, случайно прикосновенная или вовсе чуждая выступлению, расцветшая махровым цветом особенно тогда, когда первая опасность миновала и когда звание "корниловца" давало некоторые моральные, иногда даже и материальные выгоды.

В быховском "альманахе" записаны слова Романовского:

"Могут расстрелять Корнилова, отправить на каторгу его соучастников, но "корниловщина" в России не погибнет, так как "корниловщина" - это любовь к Родине, желание спасти Россию, а эти высокие побуждения не забросать никакой грязью, не затоптать никаким ненавистникам России".

Иван Павлович быль убежден в правоте корниловского дела и без фразы, без позы и жеста отдал ему свои силы, сердце и мысль. И сделал это так просто, как только мог сделать человек высокой души. Это обстоятельство тем более характерно, что его несколько тяготили и параллельное существование в Ставке двух штабов - официального и неофициального, и физиономия ближайшего "окружения", и...

отсутствие веры в успех выступления.

Это последнее обстоятельство побудило Ивана Павловича отнестись с величайшей осторожностью к технике отдачи распоряжений, относившихся к выступлению, чтобы возможно меньшее число подчиненных лиц подвести под ответ. Всю вину и всю ответственность он брал на себя. 2-ой генерал-квартирмейстер Ставки, полковник Плющевский-Плющик рассказал мне характерный эпизод:

Все вызовы надежных офицеров из армии под предлогом обучения их пулеметному делу были сделаны Романовским, за его подписью, хотя это входило в обязанность П.

П-ка. Эти подписи впоследствии послужили серьезнейшим поводом к обвинению Ивана Павловича. "Он сознательно спасал меня - говорил П. П. и не только спасал, но сумел скрыть это от меня же. Я узнал об этом совершенно случайно, присутствуя при подписании Романовским последнего вызова, кажется уже на второй день корниловского выступления.

- Что ты делаешь? - спросил я его. - Ведь это моя обязанность.

- С какой стати я стану подводить тебя. Я уже человек обреченный, и лишняя подпись разницы не составить. Ты же фактически в деле не участвовал, и ввязываться теперь не имеет смысла."

Чем дольше я присматривался к Ивану Павловичу, тем ближе, роднее становился он мне. И жизнь в камере текла мирно, беседы, оживляемые пылким воображением Маркова и добродушной иронией Романовского, еще теснее сближали нас в обстановке неволи и томления духа.

О прошлом говорили мало, больше о будущем. Помню, как однажды, после обсуждения судеб русской революции, ходивший крупными шагами по комнате Марков, вдруг остановился и с какой-то детской доброй и смущенной улыбкой обратился к нам:

- Никак не могу решить в уме и сердце вопроса - монархия или республика? Ведь если монархия - лет на десять, а потом новые курбеты, то, пожалуй не стоит...

Эти слова весьма знаменательны: они являются отражением тех внутренних переживаний, которые испытывала часть русского офицерства, мучительно искавшая ответа: где проходить грань между чувством, атавизмом, разумом и государственной целесообразностью.

ГЛАВА IX.

Взаимоотношения Быхова, Ставки и Керенского. Планы будущего. "Корниловская программа".

Председатель следственной комиссии Шабловский принял поручение не от Керенского, а от Временного правительства. Это обстоятельство и давало ему довольно широкую свободу в определении "мер пресечения" и порядка содержания арестованных.

Вмешательство Керенского не могло играть поэтому решающей роли, тем более, что по ходу дела он являлся если не стороной, то, во всяком случае, главным свидетелем. Тем не менее, Керенский требовал от комиссии скорейшего выполнения следствия и ограничения его в отношении военного элемента только установлением виновности "главных участников". Он понимал, что если углубить вопрос о корниловском движении, то правительство останется вовсе без офицеров.

Наружную охрану несла полурота георгиевцев - весьма подверженная влиянию советов; внутреннюю - текинцы, преданные Корнилову. Между ними существовала большая рознь, и текинцы часто ломанным языком говорили георгиевцам:

- Вы - керенские, мы - корниловские; резать будем.

Но так как в гарнизоне текинцев было значительно более, то георгиевцы несли службу исправно и вели себя корректно.

Неоднократно проходившие через станцию Быхов солдатские эшелоны проявляли намерение расправиться с арестованными. Были случаи высадки и движения их в город. Впрочем, такие неорганизованные попытки быстро ликвидировались польскими частями, расквартированными в городе. Командир польского корпуса, генерал Довбор-Мусницкий, считая свои войска на положении иностранных, отдал распоряжение начальнику дивизии - не вмешиваясь во "внутренние русские дела" и в распоряжения Ставки, не допускать насилия над арестованными и защищать их, не стесняясь вступать в бой Действительно, два-три раза, ввиду выступления проходивших эшелонное, поляки выставляли сильные дежурные части с пулеметами, начальник дивизии и командир бригады приходили к нам уславливаться с Корниловым относительно порядка обороны.

Тем не менее, угроза самосуда все время висела над Быховцами. Советский официоз, за ним вся левая печать громко, иногда истерически требовала вывода нас из Быхова и применения каторжного или, по крайней мере, арестантского режима.

Переведенный в Ставку большевистский генерал Бонч-Бруевич,*73 назначенный начальником могилевского гарнизона, на первом же заседании местного совета солдатских и рабочих депутатов сказал зажигательную речь, потребовав удаления Текинцев и перевода Быховцев в могилевскую тюрьму, и с этим требованием во главе депутации явился к Керенскому... Эволюция генерала Бонч-Бруевича по моральным его свойствам хотя и не была неожиданной, но представляет все же известный психологический интерес: в дни первой революции (1905-07 г.г.) в печати появился ряд его статей, изданных потом отдельным сборником, в которых, на ряду с проявлением крайних правых воззрений, он призывал к бессудному истреблению мятежных элементов...

Мелочи жизни: книжку Бонч-Бруевича быховцы отыскали и послали могилевскому совету с надписью, приблизительно такого содержания: "Дорогому могилевскому совету от преданного автора". Не воздействовало: совдеп знал цену людям... с таким широким моральным диапазоном.

Одновременно принимались меры воздействия на Текинцев, с целью их удаления из Быхова. С месть шли вести, что Закаспийскую область постиг полный неурожай, и семьям Текинцев угрожает небывалый голод. В то же время Туркменский областной съезд ходатайствовал перед Керенским об отправлении полка в Персию - "вдаль от колес русской революции и лиц, могущих воспользоваться им, как слепым орудием", считая что в корниловском деле полк "действовал против русского народа", уронив себя в глазах "товарищей-солдат, вполне основательно могущих питать (к нему)

недоверие и подозрительность". Несомненно это постановление съезда было инспирировано извне. Корнилов в письме к Каледину, прося его оказать помощь хлебом семьям Текинцев, так объяснял происхождение постановления: "Г. Керенский, которому не удалось заставить Текинский полк покинуть меня в критическую минуту, для того, чтобы по уходе его организовать над нами самосуд, теперь пытается сбить с толку Текинцев, стараясь повлиять на них через Закаспийский Областной комитет"...

В то же время шли переговоры между Керенским и Исполнительным комитетом о замене Текинской охраны сводным отрядом, составленным по выбору от... армейских комитетов.

Ставка под напором всех этих давлений начала сдавать. Получено было сведение о переводе нас в местечко Чериков, удаленное верст на 80 от железной дороги и занятое гарнизоном из четырех разложившихся запасных батальонов... Позднее уже в дни октябрьского выступления большевиков польский гарнизон получил распоряжение об уходе из Быхова, и начальник польской дивизии прибыль к нам в тюрьму со своим недоумением. Все это заставляло нервничать быховских заключенных; генерал Корнилов слал в Ставку грозные и резкие послания; было заявлено, что увод поляков и Текинцев, а также перевод в Чериков равносильны выдаче нас на самосуд черни, что из Быхова мы не уйдем и не остановимся перед вооруженным сопротивлением, оставляя последствия его всецело на совести начальства Ставки.

Ставка нервничала еще более. Генерал Дитерихс (генерал-квартирмейстер) присылал от себя и от имени начальника штаба успокоительные заверения, 29-го октября он, между прочим, писал генералу Лукомскому: "увод Текинцев - вымысел. Пока мы здесь с Духониным, этого не будет; и для того, чтобы сохранить текинскую охрану как у вас, так и у нас, мы согласились на уступку влияниям со всех сторон (что было необходимо для данного момента) временно взять комендантом этого субъекта...*74 С поляками вышло недоразумение... Будьте покойны". В конце он прибавлял: "Ради Бога, желательно смягчать выражения генерала Корнилова, так как они истолковываются в совершенно определенном смысле. Сегодня в Минске вспышка, т. к. разнесся слух, что генерал Корнилов бежал. Из-за этого на весь сегодняшний день невероятно осложнилась обстановка на Западном фронте, и нам не пропускают ни одного эшелона, то есть потерян еще один день".

В лице Духонина, ставшего фактически Верховным главнокомандующим, Керенский и революционная демократия, представленная комиссарами и комитетами, нашли действительно тот идеал, который они долго и напрасно искали до тех пор. Духонин - храбрый солдат и талантливый офицер генерального штаба принес им добровольно и бескорыстно свой труд, отказавшись от всякой борьбы в области военной политики и примирившись с ролью "технического советника" - той ролью, которую революционная демократия мечтала навязать всему командному составу. Судьба как будто хотела, чтобы и этот последний опыт подчиненного сотрудничества с революционной демократией быль произведен над умирающей армией - опыт, оказавшийся наименее удачным. Духонина никто из них не заподозривал в малейшем отсутствии лояльности. Он не препятствовал продолжавшимся упражнениям новоявленных творцов "революционной армии", хотя и не облекал свое отношение к ним в пафос и ложь Брусиловской тактики.

Духонин стал оппортунистом раг ехсеllеnсе. Но в противовес другим генералам, видевшим в этом направлении новые перспективы для неограниченного честолюбия или более покойные условия личного существования, - он шел на такую роль заведомо рискуя своим добрым именем, впоследствии и жизнью, исключительно из-за желания спасти положение. Он видел в этом единственное и последнее средство.

Взаимоотношения Быхова и Могилева (Ставки и "Подставки", как острили в Совете)

были поэтому весьма оригинальны. Ставка несомненно сочувствовала в душе корниловскому движению. Духонин и Дитерихс испытывали тягостное смущение неловкости, находясь между двух враждебных лагерей. Сохраняя полную лояльность в отношении к Керенскому, они в то же время тяготились подчинением ему и отожествлением с этим лицом, одиозным для всего русского офицерства; их роль - наших официальных "тюремщиков" также была не особенно привлекательна; моральный авторитет Корнилова в глазах офицерства сохранился и с ним нельзя было не считаться. Не раз Быхов давал некоторые указания Могилеву, которые в мере возможности Ставка исполняла. Однажды Духонин прислал словесно просьбу Корнилову не приводить в исполнение его, якобы, намерения - выйти из Быхова и завладеть Ставкой, приводя ряд мотивов о нецелесообразности, несвоевременности и гибельности для общего дела этого шага. Из тревожных и искренних слов Духонина можно было заключить, что он, осуждая в принципе ожидавшийся переворот, решительно никакого противодействия появлению Корнилова не окажет... Духонин, конечно, получил из Быхова успокоительные заверения, что это только вздорные слухи.

Между тем, в Быхове слагался определенный взгляд на характер дальнейшей деятельности.

Вскоре после прибытия бердичевской группы, на общем собрании заключенных поставлен был вопрос:

- Продолжать, или считать дело оконченным?

Все единогласно признали необходимым "продолжать". Загорелся спор о формах дальнейшей борьбы. По инициативе кажется Аладьина, нашлось не мало защитников создания "корниловской политической партии". Я решительно протестовал против такой своеобразной постановки вопроса, так не соответствовавшей ни времени и месту, ни характеру корниловского движений ни нашему профессиональному призванию. Я считал, что имя Корнилова должно стать знаменем, вокруг которого соберутся общественные силы, политические партии, профессиональные организации - все те элементы, которые можно объединить в русле широкого национального движения в пользу восстановления русской государственности. Что, став в стороне от всяких политических течений, нам нужно лишь восполнить пробел прошлого и объявить строго деловую программу - не строительства, а удержания страны от окончательного падения. Этот взгляд был принят и в результате работы небольшой комиссии при моем участии, появилась утвержденная Корниловым так называемая "корниловская программа".

"1) Установление правительственной власти, совершенно независимой от всяких безответственных организаций - впредь до Учредительного собрания.

2) Установление на местах органов власти и суда, независимых от самочинных организаций.

3) Война в полном единении с союзниками до заключения скорейшего мира, обеспечивающего достояние и жизненные интересы России.

4) Создание боеспособной армии и организованного тыла - без политики, без вмешательства комитетов и комиссаров и с твердой дисциплиной.

5) Обеспечение жизнедеятельности страны и армии путем упорядочения транспорта и возстановления продуктивности работы фабрик и заводов; упорядочение продовольственного дела привлечением к нему кооперативов и торгового аппарата, регулируемых правительством.

6) Разрешение основных государственных, национальных и социальных вопросов откладывается до Учредительного Собрания".

Так как технически было неудобно опубликовывать "программу Быхова", то в печати она появилась не датированной, под видом программы прошлого выступления.

Другой серьезный вопрос был разрешен в более тесном кругу старших генералов вполне единодушно: хотя побег из Быховской тюрьмы не представлял затруднений, но он недопустим по политическим и моральным основаниям и может дискредитировать наше дело. Считая себя - если не юридически, то морально - правыми перед страной, мы хотели и ждали суда. Желали реабилитации, но отнюдь не "амнистии". И когда в начале октября нам сообщили что Керенский заявил Аджемову и Маклакову, что суда не будет вовсе, это обстоятельство сильно разочаровало многих из нас.

Побег допускался только в случае окончательного падения власти или перспективы неминуемого самосуда. На этот случай обдумывали и обсуждали соответствующий план, но чрезвычайно несерьезно. В конечном итоге заготовлены были револьверы, несколько весьма примитивных фальшивых документов, штатское платье и записаны три-четыре конспиративных адреса, в возможность использования которых у меня лично не было никакой веры.

Генерал Корнилов тяготился несколько вынужденным бездействием, но до большевистского выступления вопроса этого больше не подымал. О "занятии Ставки"

говорили только разве шутя.

Тем не менее, вне Быховских стен создалось совершенно определенное убеждение о предстоящем нашем побеге. Ставка умоляла не делать этого; советская печать несколько раз сообщала о побеге, как о совершившемся факте; Завойко из Петрограда в каждом письме к Корнилову предостерегал от "необдуманного и беспричинного побега", который "может послужить к провалу всего дела"; Быхов "провожал" нас ежедневно, и однажды я был не мало изумлен, когда священник, служивший у нее в тюрьме вечерню, взволнованно и с глубоким чувством вознес особые молитвы, чином вечерни не установленные... о путешествующих.

Общее мнение укрепилось окончательно, когда Текинский полк стал чинить вьюки и ковать лошадей...

Я думаю, что больше всех наш побег доставил бы удовольствие Керенскому.

Чтобы облегчить нам вынужденный уход из Быхова, в особенности, если бы пришлось идти походом с Текинцами, принимались меры к постепенному освобождению арестованных. В этом нам содействовали и Ставка, и Верховная следственная комиссия. Корнилов не раз убедительно просил Духонина путем сношения с Керенским или с Шабловским добиться скорейшего освобождения из Быхова ряда лиц, "привлечение которых к его делу и дальнейшее содержание в заключении является сплошным недоразумением." Действительно, к 27 октября ушла из тюрьмы половина заключенных, позднее и прочие, за исключением генералов Лукомского, Романовского, Маркова и меня, которые принципиально должны были оставаться до конца с генералом Корниловым.

Большое затруднение для нас представляло полное отсутствие денежных средств.

Широкое субсидирование корниловского выступления крупными столичными финансистами, о котором так много говорил в своих показаниях Керенский вымысел. В распоряжении "диктатора" не было даже нескольких тысяч рублей, чтобы помочь впавшим в нужду семьям офицеров, выброшенных за борт и вообще пострадавших в связи с выступлением. Необходимо было помочь закупкой хлеба семьям текинцев, позаботиться приобретением для всадников Текинского полка на случай зимнего похода теплой одежды и т. д. Наконец, не легко было положение самих Быховцев, которых Керенский лишил содержания. Семейные бедствовали. Вместо содержания Керенский, лишенный чувства элементарного такта, приказал выдавать небольшие пособия из своих (по должности Верховного главнокомандующего)

экстраординарных сумм. Одни отвергли, другие по нужде брали. Это распоряжение было совершенно незаконным, так как даже подследственным арестованным полагалось половинное содержание, а быховские узники по компетентному разъяснению председателя комиссии Шабловского "не могли почитаться состоящими под следствием*75 и поэтому не лишены были права на получение содержания."

По этому поводу одним из заключенных прапорщиком Никитиным подана была жалоба в сенат, с просьбой: "1) распоряжение Главковерха отменить, 2) привлечь присяжного поверенного Александра Керенского, по должности Верховного главнокомандующего, к ответственности по таким то статьям за превышение власти"...

Для поддержания средств существования быховцы затеяли издание альманаха, из которого, впрочем, ничего не вышло.

Генерал Алексеев через Милюкова еще 12 сентября обратился к Вышнеградскому, Путилову и друг... "Семьи заключенных офицеров - писал Алексеев - начинают голодать. Для спасения их нужно собрать и дать комитету союза офицеров до 300 тыс. рублей. Я настойчиво прошу их прийти на помощь. Не бросят же они на произвол судьбы и голодание семьи тех, с которыми они были связаны общностью идеи и подготовки". Результаты этого обращения мне неизвестны.

Только в конце октября Корнилову привезли из Москвы .около 40 тыс. рублей, которыми он мог удовлетворить важнейший нужды.

Между тем, на этой почве в столице и других местах развивался крупный шантаж. В Быхов начали поступать сведения, что к состоятельным людям и в банки приходят какие то неведомые лица и обращаются с требованием больших сумм на "тайную корниловскую организацию". Предъявляют записки московских общественных деятелей, иногда "собственноручные", якобы, письма Корнилова.

Под влиянием этих сведений, после большевистского переворота, в начале ноября генерал Корнилов, по настоянию прапорщика Завойко, которому продолжал еще доверять, согласился на образование им "единой центральной кассы в Новочеркасске, особого комитета и контроля для распоряжения этими (собираемыми)

деньгами, и наблюдения за их использованием". Вместе с тем, Корнилов подписал присланный Завойко письма к 12 финансистам,*76 с предложением жертвовать в пользу создающихся вокруг него организации для борьбы с большевизмом, указывая, что единственным его доверенным лицом по сбору денег является Завойко. Я не знаю, откликнулись ли адресаты, но к декабрю в Новочеркасске - и в распоряжении Корнилова, и в фонде Добровольческой армии, организовавшейся Алексеевым - денег не оказалось.

Последний эпизод, быть может, обусловлен недоверием к новому Минину (Завойко), но вообще постановка финансового вопроса весьма показательна. Я остановился несколько на ней, считая небезынтересным своеобразное отношение крупной буржуазии к антисоветскому и антибольшевистскому движению, - той самой крупной буржуазии, которую революционная демократия тщится представить вдохновительницей и покровительницей движения, созданного якобы на ее средства и для ее благоденствия. От буржуазии генералы Алексеев и Корнилов требовали жертв, но служили не ей, а народным, национальным интересам. Быть может это обстоятельство и вызывало те трудно преодолимые препятствия, которые они встречали не только в среде враждебной, но в другой, Казалось бы, заинтересованной в наступлении правового порядка.

Куда уходить в случае нужды?

Только на Дон. Вера в казачество была сильна по-прежнему; совет казачьих войск, находившийся в постоянных сношениях с Быховым, гальванизировал эту веру, добросовестно заблуждаясь и не чувствуя, что он, как и вся казачья старшина, оторваны от казачьей массы и давно уже не держат в своих руках ее реальной силы - войска. В Быхове составлялась преподанная Ставке дислокация казачьих частей для занятия важнейших железнодорожных узлов на путях с фронта к югу, чтобы в случае ожидаемого крушения фронта, сдержать поток бегущих, собрать устойчивый элемент и обеспечить продвижение его на Юг. В то же время шла деятельная переписка между Корниловым и Калединым.

Каледин сам еще находился в опале и в совершенно неопределенном служебном положении. В дни корниловского выступления Временное правительство, обвинив его "в мятеже и в желании путем занятия донскими частями железнодорожных узлов отрезать Донецкий бассейн от центра", отдало приказ об отрешении Каледина от должности, об аресте его и предании суду. Дон не выдал своего атамана и не допустил его устранения. Керенский лихорадочно собирал улики и не находил ничего решительно, что могло бы изобличить в нелояльности донского атамана. Временное правительство оказалось в чрезвычайно неловком положении и тщетно искало не слишком компрометирующего его выхода. 17 октября Керенский в разговоре с донской депутацией признал эпизод с калединским мятежем "тяжелым и печальным недоразумением, которое было следствием панического состояния умов на юге". Это не совсем верно: паника имела место главным образом на севере; ее создали своими заявлениями Авксентьев, Либер, Руднев (Московский городской голова), Верховский, Рябцев (помощник команд, войск. Московс. округа) *77 и многие другие.

Официальной реабилитации, однако, так и не последовало, и атаман, объявленный мятежником, к соблазну страны два месяца уже правил в таком почетном звании областью и войском.

Каледин едва ли не трезвее всех смотрел на состояние казачества и отдавал себе ясный отчет в его психологии. Письма его дышали глубоким пессимизмом и предостерегали от иллюзий. Даже на прямой вопрос, даст ли Дон убежище быховским узникам, Каледин ответил хотя и утвердительно, но с оговорками, что взаимоотношения с Временным правительством, положение и настроение в области чрезвычайно сложны и неопределенны.

Таким образом, начало возникать сомнение в ценности единственной, как тогда представлялось, исходной базы для дальнейшей борьбы. Корнилов быль склонен приписывать это освещение субъективным побуждениям казачьих верхов. В этом убеждении его усиленно поддерживал Завойко, пробравшийся в Новочеркасск. В каждом своем письме он рисовал широкими мазками народные, якобы, настроения:

"... Ваше имя громадно, его двигает вперед уже стихия; за ним стоят не отдельные силы или люди, а в полном смысле слова - стихия"... И кстати добавлял: "Здесь на Дояу Ваше имя и значение - бельмо на глазу Богаевскаго*78; он полностью забрал в свои руки Каледина и в этом направлении влияет на него; здесь политика по отношению к Вам - двуличная и большая личная ревность. Боятся, что Вы будете на верху, боятся, что Вы не позволите пожить за счет других (?) и т. д."...

Подобные ориентировки не проходили бесследно, отражаясь на взглядах и настроении Корнилова. Весьма сдержанно отнесся он также к полученному известию, что 2 ноября приехал в Новочеркасск генерал Алексеев и приступил там к формированию вооруженной силы.

Вообще, на ряду с ожиданием самосуда, в Быховскую тюрьму набегала волна, заносимая многочисленными посетителями и обширной почтой, - волна, выносившая "Быховских узников" на авансцену политической жизни. Не в таких кричащих тонах, как в письмах Завойко, но в таком же свете представляли они общественные настроения в отношении корниловского движения. Цель Завойко, отдаленного от Быкова, довольно определенно сквозила в строках одного из писем: "помните, что стихия за Вами; ничего, ради Бога, не предпринимайте, сторонитесь всех; Вас выдвинет стихия; Вам не надо друзей, ибо в должный момент все будут Вашими друзьями... За Вами придут - это делаю и я"... Другие приносили Корнилову свою искреннюю веру и свое добросовестное, но чисто индивидуальное и зачастую ошибочное понимание текущих событий.

А стихия действительно бушевала. Но стихия всецело враждебная корниловскому движению. В его орбите оставалось только неорганизованное офицерство и значительная масса интеллигенции и. обывательщины, распыленная, захлестываемая, могущая дать искреннее сочувствие, но не силы, нужные для борьбы.

ГЛАВА X.

Результаты победы Керенского: одиночество власти; постепенный захват ее советами; распад государственной жизни. Внешняя политика правительства и советов.

Керенский победил.

Значение этой победы сказалось не только в отношении военной мощи страны, где армия осталась без вождей, но и в области государственного управления, где остались одни вожди без "армии".

Перед страной встал снова кардинальный вопрос о построении верховной власти, ибо прежняя власть разбилась окончательно в "бескровной победе" над корниловским выступлением. Таково было мнение не только "побежденных", но и "победителей".

Газета Горького говорила: "Бессильная в самостоятельной борьбе с контрреволюцией, неспособная к положительной творческой работе в деле обороны и борьбы с разрухой, живущая целиком за счет авторитета и поддержки совета и его руками выводящая страну из под смертельного удара корниловщины, - наша власть чувствует себя достаточно "независимой" и "неограниченной"... в пределах Зимнего дворца".

В центре стояла по-прежнему - одинокая и уже обреченная всем ходом предшествовавших событий фигура Керенского. Разгромив действенные силы не социалистической России, он призывал ее вновь к участию в коалиции, ведя борьбу за попираемые права буржуазии и не видя вне союза с нею иного исхода, как "ликвидацию всего Временного правительства, с премьер-министром во главе".

Революционная демократия в лице Петроградского совета, огромным большинством голосов левых с. р-ов и большевиков, требовала устранения от власти не только партии народной свободы, но и всех цензовых элементов и передачи ее в руки исключительно "революционного пролетариата и крестьянства". Если верить Штейнбергу, из 165 резолюций разных провинциальных организаций не менее 115 высказались за переход всей власти в руки революционной демократии, причем солдатские комитеты оказывались часто левее рабочих.

К этому времени из состава президиума Совета должны были выйти Чхеидзе, Церетелли, Скобелев и Чернов, как слишком "умеренные". В состав президиума вошли большевики и левые с. р-ы. Новый председатель Совета Бронштейн (Троцкий), сменивший Чхеидзе, считал, что народные массы уже вполне подготовлены к восприятию советской власти, но "после жестокого урока июльских дней стали только более благоразумными, отказались от собственной инициативы и ожидают призыва свыше"...

Прежние вожди - Церетелли, Чхеидзе, Чернов и другие, словом вся та социалистическая интеллигенция, которая вначале стояла во главе советов, потом группировались вокруг Исполнительных комитетов и в течении шести месяцев пыталась руководить судьбами революции, оказалась, как и Керенский, в пустом пространстве. За ними не было больше никого. Они продолжали священнодействовать по инерции, все еще произнося установленные ритуалом речи, в которых, однако, доминировала явно - смертельная тревога за будущее и, может быть, тайно - заглушаемое раскаяние за погубленное прошлое. Выбора не было. Если раньше в числе различных комбинаций можно было еще говорить об однородном социалистическом министерстве, когда большинство состояло из умеренных элементов (оборонческий блок), то при новом соотношении сил вопрос стоял значительно проще: или коалиция с буржуазией, имевшая за собой по крайней мере одно преимущество давность, или - "вся власть большевистским советам". Независимо от общегосударственного значения того вопроса, он имел для них и чисто личное:

первая комбинация оставляла их на авансцене политической жизни страны, вторая низвергала в подполье...

Остановившись на первом решении, Исполнительные комитеты, очевидно только лишь для соблюдения революционных традиций вели длительные, нудные и неискренние переговоры с Керенским. Вначале появилось ультимативное требование устранения от власти кадет - единственного организованного представительства демократии и буржуазии, под предлогом их участия в деле Корнилова, - требование, делавшее фактически не выполнимой идею коалиции. Потом, в результате страстных словопрений состоялся компромисс, в силу которого непосредственое руководство делами государства впредь до окончательного сформирования кабинета временно возложено было на пятичленную директорию *79. Постановление исполнительных комитетов ставило окончательное разрешение вопроса в зависимость от решения созываемого ими съезда всей организованной демократии ("Демократическое совещание").

На ряду с преобладающим элементом "революционной демократии" из состава советов, комитетов, Демократическое совещание заключало в себе и значительные контингенты просто демократии, вкрапленные в городские и земские самоуправления, профессиональные союзы, кооперативы и т. д. Совещание должно было по мысли инициаторов установить единый демократический фронт, организовать власть и составить постоянный "революционный парламент" для руководства ею впредь до Учредительного Собрания.

Эта идее и возможность одностороннего захвата власти вызвали большую тревогу и протесты не только в стане буржуазии, но даже в среде самой демократии: так, совет кооперативных съездов заявил, что "Всероссийское совещание должно быть общенациональным и должно быть созвано государственною властью. В нем должны быть представлены все слои населения"...

Надежды и страхи не оправдались.

Совещание проявило поразительное отсутствие чувства государственности и полный разброд мысли, полное отсутствие среди демократии какого бы то ни было единства взглядов даже по основным вопросам государственной жизни. Этот раскол и немощность как нельзя более ярко определились в резолюции по тому главному вопросу, ради которого собиралось совещание. Голосование формулы за необходимость коалиции дало 766 голосов против 688; поправка об исключении к. д.

- принята 565 голосами против 483; наконец после этого резолюция в целом о необходимости коалиции отвергнута 813 голосами против 183.

Это голосование нанесло несомненно моральный удар демократии и лишило всякого авторитета Демократическое совещание. Чтобы выйти из положительно непристойного положения, вожди революционной демократии, сняв совершенно вопрос о коалиции, с огромным трудом провели новое постановление, в силу которого будущее правительство должно было руководствоваться "программой 14 августа"*80, из состава совещания выделялся представительный орган предпарламент, причем, "в случае привлечения в состав правительства и цензовых элементов", таковой должен был пополниться делегатами от буржуазных групп; наконец, предусмотрена была ответственность правительства перед парламентом.

Почти вся пресса, хотя и по различным побуждениям, напутствовала безвременно угасшее Демократическое совещание однообразной эпитафией:

"В потоке слов погибла еще одна революционная иллюзия".

Неудивительно, что Керенский счел возможным игнорировать все положения совещания. И после знаменитых заседаний в Малахитовом зале, где в бесконечном словесном турнире еще раз столкнулись представители революционной демократии и "цензовые элементы", к 26-му сентября было достигнуто, наконец, соглашение, в силу которого признана была коалиция и независимость правительства; предпарламенту, переименованному в "Совет российской республики"*81, решено было дать законосовещательный характер и предоставить созыв его правительству.

Наконец, после длительных споров совместными усилиями двух борющихся сторон выработана и опубликована декларация, заключавшая в себе обычные перепевы программ, воззваний, резолюций, имевших один общий недостаток нереальность в обстановке войны, голода и анархии. И хотя "основными и первейшими задачами"

своими правительство поставило "защиту родины от врага внешнего, восстановление законности и порядка и доведение страны до полновластного Учредительного Собрания", т. е. те именно задачи, которые поставлены были и "корниловской программой", но оставалось совершенно не ясным, какими методами будет добиваться верховная власть своей цели.

Методами государственного принуждения, или правительственной кротости?

Немедленно откликнулся Петроградский совет, возглавленный в эти дни Бронштейном (Троцким), резолюцией от 25-го сентября: "Совет заявляет: правительству буржуазного всевластия и контрреволюционного насилия мы рабочие и гарнизон Петрограда не окажем никакой поддержки... Весть о новой власти встретит со стороны всей революционной демократии один ответ: в отставку!.. И опираясь на этот единственный голос подлинной демократии. Всероссийский съезд советов создаст истинную революционную власть. Совет призывает пролетарские и солдатские организации к сплочению своих рядов"...

И так, открытая война объявлена.

Какой же отклик находила эта борьба за власть вождей среди их "армии" - народных масс - этого многоликого сфинкса, в котором каждое течение находило основание своего первородства.

Никакого.

Народ интересовался реальными ценностями, проявлял глубокое безразличие к вопросам государственного устройства и, видя ежечасное ухудшение своего правового и хозяйственного положения, роптал и глухо волновался. Народ хотел хлеба и мира. И не мог поверить, что хлеб и мир немедленно не могут дать ему никто: ни Корнилов, ни Керенский, ни Церетелли, ни Ленин.

В атмосфере полного недоверия, в непрестанных больших и малых кризисах, отвлекавших время, внимание и силы, нарушавших душевное равновесие, Директория и Временное правительство нового состава*82 продолжали свою работу в сентябре и октябре. Теперь не было уже ни одного класса, ни одной партии, ни одной социальной и политической группировки, на искреннюю поддержку которых могла рассчитывать власть. Она держалась только в силу инерции; только потому, что правая половина верхних слоев русского народа боялась нового катаклизма, левая считала его пока преждевременным, а нижние слои непосредственно правительством не интересовались.

 

 

Между тем, распад всей государственной жизни с каждым днем становился все более угрожающими В 1-м томе приведен схематический очерк внутреннего состояния и хозяйственной жизни страны и на этих вопросах я остановлюсь теперь лишь в самых кратких чертах. Все первопричины разрухи оставались в силе, и лишь элемент времени расширил и углубил ее проявления.

Самоопределялись окончательно окраины.

Туркестан пребывал в состоянии постоянной дикой анархии. В Гельсингфорсе открывался явочным порядком финляндский сейм, и местные революционные силы и русский гарнизон предупреждали Временное правительство, что не позволять никому воспрепятствовать этому событию. Украинская центральная рада приступила к организации суверенного учредительного собрания, требовала отдельного представительства на международной конференции, отменяла распоряжения главнокомандующего Юго-западным фронтом, формировала "вольное казачество" - не то опричнину, не то просто разбойные банды - угрожавшее окончательно затопить Юго-западный край.

В стране творилось нечто невообразимое. Газеты того времени переполнены ежедневными сообщениями с месть, под много говорящими заголовками: Анархия, Беспорядки, Погромы, Самосуды и т. д. Министр Прокопович поведал "Совету Российской республики", что не только в городах, но и над армией висит зловещий призрак голода, ибо между местами закупок хлеба и фронтом - сплошное пространство, объятое анархией, и нет сил преодолеть его. На всех железных дорогах, на всех водных путях идут разбои и грабежи. Так, в караванах с хлебом, шедших по Мариинской системе в Петроград, по пути разграблено крестьянами, при сочувствии или непротивлении военной стражи 100 тыс. пудов из двухсот.

Статистика военного министерства за одну неделю только в тыловых войсках и только исключительных событий давала 24 погрома, 24 "самочинных выступления" и 16 "усмирении вооруженной силой". В особенности страдала страшно прифронтовая полоса. Начальник Кавказской туземной дивизии в таких, например, черных красках рисовал положение Подольской губернии, где стояли на охране его части... "Теперь нет сил дольше бороться с народом, у которого нет ни совести, ни стыда.

Проходящие воинские части сметают все, уничтожают посевы, скот, птицу, разбивают казенные склады спирта, напиваются, поджигают дома, громят не только помещичьи, но и крестьянские имения... В каждом селе развито винокурение, с которым нет возможности бороться, вследствие массы дезертиров. Самая плодородная страна - Подолия погибает. Скоро останется голая земля".

Замечательно, как своеобразно и элементарно объясняла революционная демократия эти неотвратимые последствия социальной классовой борьбы и безвластия, которые должны были лежать тяжелым камнем на ее душе: "в различных местностях России толпы озлобленных, темных, а часто и отуманенных спиртом людей, руководимые и натравливаемые темными личностями, бывшими городовыми и уголовными преступниками, грабят, совершают бесчинства, насилия и убийства... Может считаться точно установленным, что во всем этом погромном движении участвует смелая и опытная рука черной контрреволюции... Погромная антисемитская агитация и проповедь вражды, насилия и ненависти к инородцам и евреям являются, как показал опыт 1905 года, наилучшей формой (?) для торжества контрреволюционных настроений и Идей"...*83 Комитет призывал местные советы зорко следить за происками контрреволюционеров и подавлять вооруженной силой их погромные попытки и агитацию. Эти призывы находили благодарную почву в революционной массе, действительно разбавленной более чем ста тысячами амнистированных преступников, совершенно чуждых контрреволюционным побуждениям и заполнявших чиновные места на всех ступенях советской иерархии. Все же не советское и не уголовное поступило в разряд контрреволюционеров.

Со времени корниловского выступления ко всем прежним революционным учреждениям "для борьбы с контрреволюцией" присоединились еще расцветшие пышным цветом по всей стране особые "революционные комитеты", "комитеты спасения и охраны революции", ознаменовавшие свое существование всевозможными насилиями.

Правительство, "свидетельствуя от имени всей нации о чрезвычайных заслугах этих комитетов", признало однако необходимым упразднить их: "самочинных действий в дальнейшем допускаемо быть не должно, и Временное правительство будет с ними бороться как с действиями самоуправными и вредными республике".*84 А в тот же день из недр Исполнительного комитета вышел приказ *85, чтобы органы эти "ввиду продолжающагося тревожного состояния работали с прежней энергией"... Впрочем и само правительство было настолько одержимо боязнью контрреволюции, что для борьбы с нею в начале октября восстановляло "охранные отделения" старого режима, с их кругом ведения, характером и приемами. Только название дано было новое "особые отделы общественной контрразведки", и в состав включались представители советов, городских управлений и магистратуры.

Правительство было бессильно справиться с анархией и кроме воззваний не делало к этому никаких попыток. Местный представитель его - губернский комиссар был едва ли не наиболее трагикомической фигурой правительственного аппарата. Без какой-либо силы - среди вопиющего бесправия и торжествующего беззакония...

Назначаемый "по соглашению с подлежащим комитетом общественных объединенных организаций" и обязанный "действовать в единении с комитетом", - он подвергался однако единоличной ответственности за законность и правильность своих распоряжений.*86 Власть терпела и не могла порвать цепей, приковывавших ее к советам - даже теперь, когда советы порвали с ней окончательно.

В деревнях земля давно была взята и поделена. Теперь догорали помещичьи усадьбы и экономии, дорезывали племенной скот и доламывали инвентарь. Иронией поэтому звучали слова правительственной декларации, возлагавшей на земельные комитеты упорядочение земельных отношений и передавшей им земли "в порядке, имеющем быть установленным законом и без нарушения существующих форм землевладения"...

Советы подвергали секвестру и социализации одну за другой фабрики и заводы, и в то же время шло массовое закрытие промышленных заведений - к половине октября до тысячи, создавая быстро растущую безработицу и выбрасывая на улицу сотни тысяч обозленных, голодных людей - готовые кадры будущей Красной гвардии.

Государственная экспедиция допечатывала девятнадцатый миллиард кредитных рублей, и бездонное народное чрево, поглощало бесследно обесцененные бумажные деньги; в то же время агитация против банков и в пользу конфискации капиталов приостановила вклады, нарушила кредитный оборот и вызвала хроническое состояние денежного голода.

Министр путей сообщения Ливеровский в отчаянных посланиях читал отходную железнодорожному транспорту, а в то же время Викжель организовывал всеобщую железнодорожную забастовку. В дни войны и голода! Забастовка состоялась фактически - где три дня, где дольше, пока правительство не подчинилось требованиям железнодорожников и не ассигновало им прибавки содержания в 705 миллионов рублей. Но и эта капитуляция не удовлетворила Викжель, который продолжал предъявлять различные требования политически-правового характера, держа все время власть и командование под угрозой возобновления забастовки.

В такой обстановке протекала работа Временного правительства в последние два месяца его существования.

Что народные массы, освобожденные от всяких сдерживающих влияний, опьянения свободой, потеряли разум и принялись с жестоким садизмом разрушать свое собственное благополучие, это еще понять можно. Что у власти не нашлось силы, воли, мужества, чтобы остановить внезапно прорвавшийся поток, это также неудивительно. Но что делала соль земли, верхние слои народа, социалистическая, либеральная и консервативная интеллигенция, наконец, просто "излюбленные люди", более или менее законно, более или менее полно, но все же представлявшие подлинный народ - это выходит за пределы человеческого понимания. Перечтите отчеты всех этих советов, демократических, государственных и проч. совещаний, комитетов, заседаний, предпарламентов и вас оглушит неудержимый словесный поток, льющий вместо огнегасительной - горючую жидкость в расплавленную народную массу. Поток слов умных, глупых или бредовых; высокопатриотических или предательских; искренних или провокаторских. Но только слов. В них отражены гипноз отвлеченных формул и такая страстная нетерпимость к программным, партийным, классовым отличиям, которая переносит нас к страницам талмуда, средневековой инквизиции и спорам протопопа Аввакума. Они облечены внешней искренностью и внутренней ложью - не только у людей злой воли, но иногда и в устах честных и правдивых. У последних - ложь во спасение. Историк и мыслитель, изучая впоследствии течение русской революции по этим человеческим документам, вряд ли сумеют установить правильное понимание ее законов, если не обратятся в область патологии: не только для истории, но и для медицины состояние умов в особенности у верхнего слоя русского народа в годы великой смуты представит высокоценный неисчерпаемый источник изучения.

Не удивительно, что после "Московского государственного совещания", "Демократического совещания", "Совета Российской республики" и кратковременного "Учредительного собрания 1918 г." в глазах многих людей либерального образа мыслей возникло сомнение в непогрешимости основной демократической догмы перевоплощенной в русской пословице: "Глас народа голос Божий".

В области внешних сношений положение России становилось рее более тяжелым и унизительным.

Министр иностранных дел Терещенко, в стремлении своем быть приемлемым для революционной демократии, безнадежно запутался в сочетании идей интернационализма, преобладавшего в Совете, "революционного оборончества", не искренно проводимого Исполнительным комитетом, и национальной обороны, исповедуемой "цензовыми элементами". Эта тройственность составляет характерную особенность всех его актов. И в последней декларации правительства от 25 сентября механическое смешение всех трех идеологий выразилось в такой дипломатической форме: "...правительство будет неустанно развивать свою действенную внешнюю политику в духе демократических начал, провозглашенных русской революцией, сделавшей эти начала общенациональным достоянием (?), стремясь к достижению всеобщого мира и исключая насилия с чьей бы то ни было стороны". Какие начала: Ленина, Цедербаума (Мартова), Гурвича (Дана), Чернова или... Милюкова? "...Временное правительство... все свои силы положить на защиту общесоюзнического дела, на оборону страны, на решительный отпор всяким попыткам отторжения национальной территории и навязывания России чужой воли, на изгнание неприятельских войск из пределов. родной страны". В этом изложении достаточно определенно проводились в политике - status quo в стратегии - отказ от полной победы и переход от наступления к активной обороне. Только сокровенный смысл фразы "защита обще-союзнического дела", предназначенный для успокоения союзных стран, нарушал несколько общий тон "декларации бессилия", как назвала этот акт печать.

Такая внешняя политика имела своим прикладным результатом лишь возможность длительного пребывания на посту г. Терещенко и встречала осуждение решительно со всех сторон. Слева ее считали "прямым продолжением внешней политики царизма...

не заключающей в себе ни демократического, ни революционного элементов".*87 Справа говорили о "стиле официального лицемерия", которым о чести и достоинстве России отказываются говорить, о национальных интересах говорят с большой осторожностью".*88 Любопытно, что сам г. Терещенко в различных интервью определял нашу внешнюю политику, как "политику парадоксов"...

Декларацией предусматривалась посылка на конференцию союзных держав в числе уполномоченных правительства и лица "облеченного особенным доверием демократических организаций". Таковым оказался М. Скобелев. Ему дан был выработанный Центральным исполнительным комитетом наказ, который перейдет в историю, как яркий показатель того политического, морального и патриотического уровня, на котором стояли умеренные вожди революционной демократии. П. Милюков в Совете республики дал тонкий анализ этого постыдного акта, разделив содержание его на "три концентрических круга мыслей": общепацифистский*89, стокгольмский*90 и специально-советский, представлявший переложение стокгольмского, исправленного в духе утопизма и... германских интересов. От более точного определения этого последнего "круга мыслей" он воздержался. Но было ясно, что это просто предательство Родины, для которой безразлично, поступаются ли ее интересами за серебренники или даром.

Национальные интересы России, ее будущие судьбы и возможность мирного существования, понесенные ею великие жертвы, чудовищное расстройство народного хозяйства обеспечивались в этом акте только следующими положениями: "непременным условием мира является вывод немецких войск (а австрийских, и турецких?) из занятых областей России. Россия предоставляет полное самоопределение Польше, Литве и Латвии". И дальше - общее требование: "все воюющие отказываются от требования возмещения всяких издержек в прямом и скрытом виде". Нигде более в наказе имя России не упоминалось.

Забота об интересах союзников ограничивалась восстановлением Бельгии, Сербии*91, Черногории и Румынии в прежних границах, возмещением убытков Бельгии и материальной помощью Сербии и Черногории из... интернационального фонда, т. е. и за счет союзных и нейтральных держав.

Идее самоопределения вылилась по существу в отторжении от России Литвы и Латвии, от Румынии - Добруджи и от Турции - Армении; в сохранении за Германией ее колоний, Познани и польской Силезии (в Эльзасе и Лотарингии допущен бып плебисцит); за Австрией - румынской Трансильвании и всех славянских земель; только в итальянских областях ее допускался плебисцит. Зарубежные поляки, чехословаки, южные славяне, румыны повидимому не заслуживали самоопределения...

Массарик, с большой горечью напоминая о забытых, указывал Совету, что такое одностороннее толкование им идеи самоопределения народов, сближает его совершенно со взглядами немецкого империализма.

Неудивительно, что это выступление русской демократии произвело в центральных странах весьма благоприятное впечатление: австро-германская печать отозвалась сдержанным одобрением "перемене курса русской политики", а канцлерский официоз Norddeutsche Allgemeine Zeitung обмолвился даже такой знаменательной фразой:

"этот дух программы русской демократии по-видимому восприял нечто от того примирительного духа, которым проникнуты речи, произнесенные в германском рейхстаге по поводу ноты папы, а также заявление графа Чернина в Будапеште".

Восприял несомненно - через благодать Стокгольмского банка, Циммервальд, руссоненавистничество и духовное затмение.

Наконец, для осуществления скорого мира наказ требовал заключения его "через уполномоченных, выбранных органами народного представительства" для чего нужно было изменение конституций всех воюющих стран - и не иначе, как "на всемирном конгрессе".

Все эти "парадоксы" официального политического курса и откровения неофициального были бы однако лишь пустым словопрением, без всякого реального значения, если бы они не давали почвы и оправдания тем сумбурным настроениям, который царили в армии - армии, не желавшей знать никаких "целей войны", а жаждавшей немедленного мира во что бы то ни стало. Так смотрели на нашу дипломатию и союзники. С развалом армии она теряла всякий авторитет и влияние, на союзническую политику. В союзных правительствах, парламентах, в печати, не исключая части социалистической, за редкими исключениями отзывались на откровения русской революционной демократии поучающе снисходительно, с иронией или с осуждением, но не придавали им слишком серьезного значения. Крупная английская печать находила, что идеи джентельменов из Совета представляются весьма интересными и будут иметь вероятно большое значение... после окончания войны и заключения мира. Клемансо резко высказывал удивление, что советы, имеющие в своем активе только поражения, "навязывают французам с их длительными блестящими успехами условия мира, внушенные их мечтаниями".

Что касается социал-демократии союзных стран, то хотя в недрах ее происходил процесс расслоения, и меньшинство все более принимало облик русского большевизма, значительное большинство оставалось верным принятым с начала войны идеям национальной обороны. Почти в то же время, когда составлялся скобелевский наказ, французская социалистическая конференция в Бордо выносила резолюцию, которая, на ряду с проповедью общепацифистских идей, высказывалась за поддержку буржуазного правительства и за решительное продолжение войны до победы.

Союзников глубоко интересовал и тревожил один главный вопрос - о русском фронте.

26 сентября к министру-председателю явились посланники Англии, Франции и Италии и обратились к нему с коллективным заявлением от имени своих держав, - что "общественное мнение их стран требует отчета у правительств по поводу материальной помощи, оказанной России; что русское правительство должно доказать свое стремление использовать все средства, чтобы восстановить дисциплину и истинный воинский дух в армии"*92 Камбон объяснял этот шаг создавшимся в парижских кругах убеждением, что "Временное правительство может, опираясь на верные войска, восстановить боеспособность армии и раздавить большевиков". А Сонино в беседе с нашим послом сообщил, что "коллективное выступление имело именно целью дать поддержку Временному правительству"...

Как бы то ни было, такое выступление являлось тревожным фактом в особенности в связи с упорными слухами о возможности заключения союзниками сепаратного мира.

Позднее, в начале октября, слухи о сепаратном мире получили уже реальное обоснование: после неудачного выступления палы, немецкое правительство в лице министра иностр. дел Кюльмана сделало неофициальное заявление Франции через Бриана, что оно готово обсуждать вопрос об Эльзасе и Лотарингии, о Триесте и восстановлении независимости Бельгии на условиях компенсаций на Востоке... Рибо во французском парламенте, Лорд Сесиль в английском, подтверждая верность союзу, ответили решительным отказом; их заявление успокоило правительство и русскую общественность, Вызвав в России смешанное чувство досады за себя и умиления по адресу союзников. Министр Прокопович на кооперативном съезде в Москве заявил о нашем отчаянном международном положении: "Мир приближается к нам. Но мир неслыханно позорный для России, мир исключительно за наш счет. Нас спасает пока только благородство союзников, отвергающих делаемые Германией, выгодные для них, но гибельные для нас мирные предложения". Но "быть может чаша терпения их скоро переполнится".

Трудно теперь, после четырехлетнего опыта подходить к мотивам, двигавшим действиями международной дипломатии с точки зрения чистого альтруизма. Его конечно не было. Быль холодный, ясный расчет. Не даром Рибо называл предложение Кюльмана "ловушкой". Самый факт открытия сепаратных переговоров произвел бы в России глубочайший переворот не только в политических взаимоотношениях, но и в психологии русского народа, бросив его в объятия Германии и тем смешав все карты новой игры. Наконец, даже "удачный" исход переговоров, приведя к чрезмерному усилению Германии, нисколько не менял бы того напряженного состояния, которое царило в Европе до войны, не уничтожал, а наоборот увеличивал опасность германского империализма, стремления к политической и экономической гегемонии.

Немецкий бронированный кулак, благодаря взращенной в течении трех лет злобе и чувству мести, стал бы вновь огромной угрозой европейскому миру. И в особенности угрозой - если не бытию, то великодержавности Франции, которой с устранением России предстояло в будущем жуткое политическое одиночество.

Вот почему отсечение даже больного духовно и парализованного физически члена Согласия обрекало на бесцельность и бесполезность все громадные жертвы, усилия и затраты союзников.

И когда в дни, приближавшие нас к роковому исходу, за две недели до большевистского переворота, во французском парламенте новый министр иностранных дел Барту с большим подъемом говорил:

- Мы единодушно утверждаешь, что питаем доверие к России А Тома перебил:

- Надо оказать ей действительную помощь! - в этом диалоге французских государственных людей отразились не столько вера и желание, сколько смертельный страх за судьбы своей родины.

ГЛАВА XI.

Военные реформы Керенского - Верховского - Вердеревского. Состояние армии в сентябре, октябре. Занятие немцами Моонзунда.

После корниловского выступления во главе военного министерства Керенский поставил произведенного им в генералы Верховского и во главе морского - адмирала Вердеревского, который только что был освобожден из под следствия по обвинению его в неисполнении приказа Временного правительства под влиянием флотского комитета. Главной причиной, которая послужила к выдвижению этих лиц была их удивительная приспособляемость к господствующим советским настроениям, постепенно переходившая в чистую демагогию. Этот элемент ярко окрашивает их двухмесячную деятельность. Любопытную характеристику обоим дает сам Керенский*93. Вердеревский по его мнению умный и очень дипломатичный человек, который ради ограждения от дальнейшего поношения, может быть даже истребления, морских офицеров стал "исключительным оппортунистом". Верховский "был не только не способен овладеть положением, но даже понять его". Он был выдвинуть политическими игроками слева и быстро поплыл "без руля и без ветрил" прямо навстречу катастрофе... Верховский ввел в свою деятельность "комический элемент". К этому определению можно добавить еще легкую возбуждаемость на почве не то истерии, не то пристрастия к наркозам... Но Верховский в свое время резко выступил против Корнилова, и это обстоятельство сыграло по признанию Керенского решающую роль: "принимая во внимание колеблющееся поведение во время корниловского выступления всех других желаемых кандидатов, мне буквально не из кого было выбирать, а, между тем, с обеих сторон - правой и левой - проявилось внезапное желание видеть на посту военного министра - - военного человека"...

При таких условиях ничто не могло изменить трагической судьбы русской армии.

Изложив немедленно после своего назначения Исполнительному комитету свою программу, заслужившую его одобрение, военный министр приступил к работе, носившей необыкновенно сумбурный характер, не оставившей после себя никакого индивидуального следа и как будто заключавшейся исключительно в том, чтобы излагать грамотным военным языком безграмотные по смыслу советские упражнения в военной области.

Реформы начались с нового изгнания лиц командного состава. В течение месяца было уволено "за контрреволюцию" 20 высших чинов командования и много других войсковых начальников. Они были заменены лицами, по определению Верховского, имевшими в своем активе "политическую честность, твердость поведения в корниловском деле и контакт с армейскими организациями". В каком то самоослеплении Керенский в конце октября заявил "Совету республики" о необыкновенных результатах этого механического отсеивания: "я счастлив заявить, что в настоящее время ни на одном фронте, ни в одной армии вы не найдете руководителей которые были бы против той системы управления армией, которую я проводил в течение 4 месяцев". Как будто в разъяснение этого заявления Верховский, продолжавший эволюционировать, теперь уже решительными шагами в сторону большевизма, там же в Совете счел нужным обратить внимание армейских организаций на одну очень характерную черту армейского быта: "и сейчас, при новом режиме, появились генералы, и даже в очень высоких чинах, которые определенно поняли, куда ветер дует, и как нужно вести свою линию". Несомненно тяжкое обвинение командного состава, вытекающее из слов Керенского, преувеличено на общем фоне обезличенных начальников, сведенных на степень "технических, советников", кроме типа Черемисова, существовал еще тип Духонина. Между нравственным обликом одного и другого - непроходимая пропасть. Но все те, кто по разным побуждениям примирились внешне с военной политикой правительства, в душе считали политику эту гибельной и ненавидели творцов ее.

Вопрос о революционных организациях оставался в прежнем, если не в худшем положении. Накануне своего удаления от должности, 30 сентября, Савинков успел выпустить приказ ,с изложением общих оснований реорганизации этих институтов, в редакции отвергнутой в свое время Корниловым. Власть комиссаров была усилена. Им предоставлены прокурорские обязанности в отношении войсковых организаций в смысле наблюдения за закономерностью деятельности последних, надзор за печатью и устной агитацией и регламентирование права собраний в армии. Вместе с тем на комиссаров возложено было уже официально наблюдение за командным составом армии, аттестация лиц "достойных выдвижения" и возбуждение вопроса об удалении начальников, "не соответствующих занимаемой ими должности". Тягость положения командного состава усугублялась тем, что приказ не предусматривал границ комиссарского усмотрения (политика, служба, военное дело, общая преступность?) и не определял точно решающей инстанции.

Войсковым комитетам, на ряду с руководством общественной и политической жизнью войск, предоставлялся контроль над органами снабжения и опят-таки надзор за командным составом и аттестование его путем сбора "материалов о несоответствии данного начальника в занимаемой им должности" Революционный сыск, возведенный в систему и оставивший далеко позади черные списки Сухомдиновско-Мясоедовского периода, повис тяжелым камнем над головами начальников, парализуя деятельность даже крайних оппортунистов.

Официальное лицемерие продолжало возносить армейские революционные организации, как важнейшие "устои демократической армии" - очевидно не по убеждению, а по тактическим соображениям. В союзе с ними, хотя и весьма неискреннем, все те, что группировались вокруг Керенского, видели известный демократический покров политического курса и последнюю свою надежду. Порвав с ними, власти нельзя было сохранить даже неустойчивое равновесие и неминуемо приходилось сделать последний шаг вправо или влево: к советам и Ленину или к диктатуре и "белому генералу".

А "покров" почти истлел.

Какой автеритет могли иметь в армии комиссары - представители Временного правительства, если, например, комиссар Северного фронта Станкевич, посетивший в сентябре ревельский гарнизон, имеет задачей "защищать Временное правительство", встречает такой прием: "...я чувствовал всю тщету попыток, так как само слово "правительство" создавало какие-то электрические токи в зале, и чувствовалось, что волны негодования, ненависти и недоверия сразу захватывали всю толпу. Это было ярко, сильно, непреодолимо и сливалось в единственный вопль: Долой!" В других местах отношение солдатской массы к правительству если и не проявлялось так экспансивно, то, во всяком случае, выражало полнейшее равнодушие или пассивное сопротивление, ежеминутно готовое вылиться в открытый бунт.

Комитеты также изменяли постепенно свой облик. Многие высшие комитеты, которые с весны не переизбирались, сохраняли еще прежние традиции оборончества и условной поддержки правительству ("постольку, поскольку"), теряя постепенно связь с войсками и всякое влияние на них, тогда как другие и большинство низших переходили окончательно в большевистский лагерь. Из среды комитетов и помимо них текли непрерывно в Петроград делегации и там, минуя Зимний дворец, направлялись в Петроградский совет, черпая в недрах его советы, указания и надежды.

Особенно угрожающее положение занимали флотские организации. Если главный общеармейский комитет завел междоусобие даже с оппортунистической Ставкой Керенского, то Центрофлот предъявлял уже ультиматумы Керенскому и Вердеревскому, угрожая "прервать с ними дальнейшие отношения" и побудить к тому же своих избирателей. А когда в конце сентября Керенский, ввиду немецкого десанта, призывал флот "опомниться и перестать вольно и невольно играть в руку врагу", не замедлил ответ от Съезда представителей Балтийского флота: "потребовать немедленного удаления из рядов правительства Керенского, как лица, позорящего и губящего своим бесстыдным политическим шантажем великую революцию, а вместе с ней весь революционный народ"..

К концу сентября в основание реформ положена была докладная записка, подписанная Духониньим и Дитерихсом.*94 Записка Духонина представляет попытку согласования основных начал военной службы с "завоеваниями революции" и поэтому вся проникнута была двойственностью идеи и половинчатостью мер. Поставлено было требование "полного прекращения какой бы то ни было агитации в войсках, независимо от партий", которое сейчас же вступало в неумолимое противоречив с организацией комиссарами и комитетами предвыборной кампании. Устанавливалось два положения военнослужащего "на службе" и "вне службы", причем во втором - все являлись равноправными гражданами, ограниченными лишь "правилами общественного порядка и гигиены" Возстановлялась дисциплинарная власть начальников и право предания ими подчиненных суду, но первая - условно ("если дисциплинарный суд в 24 часа не вынесет решения"), а второе в значительной мере парализовалось предоставлением расследования - выборным комиссиям. Восстановлено отдание чести - только прямым начальникам.

Начальник, по мысли записки, становился "представителем власти правительства", а комиссар только его помощником "по части проведения в армии начал государственности". Но этот помощник, "в случае явного направления деятельности начальника в разрез правительственных интересов", имел право "применять решительные меры для поддержания правительственной власти". Компетенция комитетов, правда, сильно ограничивалась и устанавливалась их ответственность.

Записка признавала возможным отказаться от смертной казни, "если все эти меры будут проведены полностью". Вместе с тем, записка намечала целый ряд мер по изменению уставов и насаждению военного и технического образования. Словом, вся реорганизация армии, рассчитанная на длительный период, была поставлена так, как будто Ставка имела впереди много времени и жила в нормальной обстановке, а не имела дело с массой, давно переставшей повиноваться, работать и учиться.

Но и эти робкие попытки восстановления армии оставались в области теоретических предположений. Вводить их в жизнь должно было военное министерство, а Верховский, предвидя события, ставил свою деятельность в зависимость от взглядов Совета. Кажется единственное мероприятие проведено им было скоро и легко - это роспуск из армии четырех старших возрастных классов, который окончательно укрепил солдат в мысли о предстоящей демобилизации.

На практике никаких мер к поднятию дисциплины не было принято. Впрочем, сделать это было бы тем более трудно, что идеология воинской Дисциплины у руководителей вооруженных сил проявлялась официально в формах весьма неожиданных: Верховский, в согласии с мнением советов, видел главную причину разрухи "в непонимании войсками целей войны" и предлагал Правительству и Совету "сделать для каждого человека совершенно ясным, что мы не воюем ради захватов своих и чужих" Ни Рига, ни занятие немцами Моонзунда очевидно не уясняли вопроса в глазах военного министра. Керенский по требованию Совета приостановил приведение в исполнение смертных приговоров в армии, т. е. фактически отменил смертную казнь; Вердеревский проповедывал, что "дисциплина должна быть добровольной. Надо сговориться с массой (!) и на основании общей любви к родине побудить ее добровольно принять на себя все тяготы воинской дисциплины. Необходимо, чтобы дисциплина перестала носить в себе неприятный характер принуждения".*95 Официальное лицемерие продолжало поддерживать легенду о жизнеспособности фронта.

Еще 10 октября Верховский говорил "Совету республики": "люди, которые говорят, что русской армии не существуете не понимают того, что они говорят. Немцы держат на нашем фронте 130 дивизий... Русская армия существует, исполняет свою задачу и исполнит ее до конца". А через несколько дней в заседании комиссии "Совета республики" заявил: у нас нет более армии, необходимо заключить немедленно сепаратный мир с немцами.*96 Такое направление военной политики расчищало пути большевизму в армии. Те самые комиссары и председатели фронтового и армейских комитетов Юго-западного фронта, которые вели со мной столь успешную и победную борьбу в августе, на съезде своем в Киеве в половине октября с большой тревогой обсуждали вопрос, какие меры необходимы, чтобы остановить допущенную, в связи с выборами в Учредительное Собрание, преступную агитацию, переходящую в призыв - бросить окопы и идти домой.

Эту своеобразную "поддержку" получала армия главным образом от тыла. Армия, погрязшая в своих собственных грехах и беззакониях, имела все же право обратиться с недоуменным вопросом к тылу:

- Воюем мы или не воюем?

"К тылу, к стране, ко всей Российской республике и прежде всего в революционной демократии. Не сваливайте вину на буржуазию, потому что армия обращается не к ней, а к вам, - революционерам и демократам, потому что не буржуазия, вы, - большевики, меньшевики и социалисты-революционеры, называете солдат товарищами.

Или товарищеская верность до смерти, или слово "товарищ" - лживое слово"... Так писал 3 октября не кто иной, как официоз революционной демократии "Известия".

Тыл ответил словом и делом:

- Не воюем.

Определеннее всех говорил большевизм. В армию, как мы знаем, он пришел с прямым приглашением - отказать в повиновении начальникам и прекратить войну, найдя благодарную почву в стихийном чувстве самосохранения, охватившем солдатскую массу. Впереди предстояла дождливая осень, холодная зима, с неизбежными тяжелыми лишениями, осложненными сильнейшим расстройством тыла. Делегаты, отправляемые со всех фронтов в Петроградский совет с запросами, просьбами, требованиями, угрозами, слышали там иногда от немногочисленных представителей оборонческого блока упреки и просьбы потерпеть, но находили за то полное сочувствие в большевистской фракции Совета, унося с собой в грязные и холодные окопы убеждение, что мирные переговоры не начнутся, пока вся власть не перейдет к большевистским советам.

Осенью в одном из заседаний Петроградского совета, прибывший с фронта офицер Дубасов сказал: "солдаты сейчас не хотят ни свободы, ни земли. Они хотят одного - конца войны. Что бы вы здесь ни говорили, солдаты больше воевать не будут"...

Это заявление, как передавал газетный хроникер, произвело "непередаваемое впечатление". Было бы напрасно, однако, в этом рефлекторном движении искать признаков сожаления или раскаяния. Оно объясняется тем обстоятельством, что в прогрессирующем развале армии была очевидно такая черта, переход которой считался угрозой даже для... большевизма. По крайней мере, по словам Троцкаго, одним из побудительных мотивов к скорейшему захвату большевиками власти было опасение, что "события на фронте могут произвести в рядах революции чудовищный хаос и ввергнуть в отчаяние рабочий массы".*97 Петроградский гарнизон, не перестававший играть роковую роль в судьбах революции, составлял предмет исключительного внимания большевистских руководителей. В середине октября Керенский ,пришел к необходимости осуществить корниловский план подчинения Петроградского военного округа главнокомандующему Северным фронтом и вывода на фронт частей Петроградского гарнизона. Мера эта уже запоздала. Гарнизон решительно отказал в повиновении, и Петроградский совет всеми доступными мерами противодействовал выводу частей из столицы. Такое отношение усилило в значительной степени влияние Совета и самыми тесными узами связало судьбу гарнизона с судьбой большевизма.

В стране не было ни одной общественной или социальной группы, ни одной политической партии, которая могла бы, подобно большевикам и к ним примыкающим, так безотговорочно, с такой обнаженной откровенностью призывать армию - "воткнуть штыки в землю". Ибо, хотя в среде, пропитанной духом интернационализма, само слово "Родина" было изъято из обращения, но чувство к ней тлело еще в сердцах.

Армии предстояло сыграть решающую роль в октябрьском перевороте: как прямым содействием ему Петроградского гарнизона, так и отказом фронта от борьбы и сопротивления.

Верховский был прав в одном: русская армия, помимо своей воли, не взирая на разлагающие влияния извне и изнутри и бессилие власти, "исполняла свою задачу"

- правда весьма односторонне - в интересах союзников: русский фронт все еще удерживал против себя 127 вражеских дивизий;*98 в этом числе - 80 немецких, т.

е. одну треть состава германской армии. Глубина общего развала русских войск учитывалась немецкой главной квартирой, и Гинденбург говорил, что для него не существует совершенно препятствий на русском фронте, в отношении которого он руководствуется только мотивами целесообразности. Петроград казался поэтому весьма заманчивой целью и гипнотизировал общественное мнение по обе стороны линии фронта. У нас - вызывая сильнейшее беспокойство за участь столицы, за рубежом - возбуждая чрезмерно большие иллюзии. Гинденбург и Людендорф иронизирует над этими настроениями людей, которые настолько не владеют нервами, что "потеряли всякое понятие о времени и пространстве" и не могут хотя бы "прикинуть циркулем расстояние от фронта до Петрограда". Гипноз русской столицы подчинил себе и немецкие войска, и их начальников, стремившихся продолжать наступление хотя бы до Нарвы. Гинденбург свидетельствует, что с этим стремлением приходилось вести серьезную борьбу, чтобы отвратить внимание от Риги и перенести его к берегам Адриатического моря".

Еще с лета немецкая главная квартира решила перенести всю потенцию борьбы исключительно на Запад, отнюдь не расходуя силы и средства на Востоке, не втягивая в длительные операции армию и флот, держа там войска сосредоточено и наготове, в ожидании дня окончательного крушения русской армии и только способствуя его приближению моральным растлением русских солдат и в особенности широкой организацией братания; в октябре братание приняло исключительные размеры на всем огромном фронте от Риги до Тульчи.

Но даже и такая необыкновенно благоприятная для центральных держав обстановка на Востоке не могла спасти их положение.

Рис. 2 Для возможности продолжения кампании немцам нужен быль мир с Россией во что бы то ни стало. Еще в середине лета Людендорф подготовил проект перемирия, получивший одобрение союзных немцам правительств, канцлера и императора, и с величайшим нетерпением ждал возможности осуществления его. Пока же шли только частные переброски и замена частей, бывших на русском фронте, другими, более слабыми морально и потрепанными в боях на Западе. Общее расстройство транспорта вызывало у немецкого командования беспокойство - успеют ли железные дороги перебросить огромную массу войск, которая освободится После падения русского фронта, к началу весны на Запад, где должна была решиться участь кампании, союзных стран и немецкого народа.

Это обстоятельство, вопреки общей пацифистской тенденции немцев на нашем фронте, побудило их дать новый толчок (Рига) для ускорения процесса распада русской армии и парализования "мозга России" нервирующей, непосредственной угрозой столице путем занятия Моонзундского архипелага.

Для широкой публики обеих мировых группировок - это был поход на Петроград. Для немецкой главной квартиры - только частная операция, вызванная кроме необходимости психологического воздействия на нас желанием создать выход накопившимся воинственным настроениям в стране и армии и дать работу германскому флоту, который на почве долгого бездействия и пропаганды "независимых с. д."

только что пережил тревожные дни мятежа. Попутно занятие Моонзудского архипелага создавало выгодное стратегическое положение, отдавая в руки немцев Рижский залив и морские пути к Риге, создавая новую близкую базу для морского и воздушного флота и ставя под серьезную угрозу правый фланг нашего Северного фронта при возможности высадки где-нибудь у Гапсаля и Пернова.

29 сентября сильный германский флот, насчитывавший в своем составе до 12 дредноутов, до 12 крейсеров и большую минную и транспортную флотилию, появился вблизи островов; в тот же день под прикрытием части флота немецкий десант в составе одной пехотной дивизии и бригады самокатчиков начал высадку в Тагалахтской бухте, произведя одновременно небольшую демонстрацию против Даго.

Наши сухопутные войска на Эзеле, за исключением некоторых артиллерийских частей, не оказали никакого сопротивления, и немцы на другой день появились уже у дамбы, соединяющей острова Эзель и Моон, и в Аренсбурге; островные батареи наши были частью сметены огнем немецкой судовой артиллерии,, частью захвачены войсками десанта. Одновременно, кроме судов, прикрывавших высадку, обозначилось наступление германского флота в трех направлениях:

На юге к Ироенскому проливу сосредоточилась эскадра в составе нескольких дредноутов, 6 крейсеров и многих миноносцев, имея целью прорваться в Рижский залив, вход в который, после падения Церельских батарей, оказался совершенно свободным и требовал лишь серьезного траления ирбенских вод.

Минный отряд - не менее 20 судов - прорвался 29-го в Саэлезунд" угрожая отрезать сообщение о Эзеля по Моонской дамбе и нашу флотилию, находившуюся в Рижском заливе, - от Балтийского моря. Небольшой отряд наших миноносцев отразил неприятеля. 1 октября немецкие миноносцы, поддержанные огнем дредноута, повторили свой маневр, но после горячего боя наш, трижды меньший численно, отряд, потеряв потопленным миноносец "Гром", заставил противника повернуть назад.

В то же время еще одна эскадра из трех дредноутов, в сопровождении миноносцев и подводньгх лодок, появилась в устье Финского залива, сев. восточнее мыса Дагерорта, угрожая выходам из Моон-Эунда.

В ночь на 4-ое южная германская эскадра, закончив траление, проникла в Рижский залив. Здесь произошел длительный неравный бой с ней эскадры адмирала Бахирева,*99 в результате которого, после гибели корабля "Славы" и тяжких повреждений, нанесенных прочим судам эскадры, она вынуждена была отойти во внутренние воды Моонзунда.

Главные силы Балтийского флота участия в операции не приняли. На решение это повлияли несомненно не только безнадежность обороны Рижского залива без участия сухопутных войск и технические неудобства плавания в Моонзундских водах, но и моральное состояние личного состава Балтийского флота.

К 7-му весь архипелаг (Эзель, Моон, Даго) был в руках немцев. Они взяли в плен до 20 тысяч человек, около 100 орудий и богатую военную добычу. Началась демонстративная высадка немецкого десанта на материк южнее Гапсаля.

Эскадра Бахирева благополучно ушла в Финский залив.

После страстных столкновений в августе вокруг вопроса о поведении войск при падении Риги, Ставка и буржуазная печать теперь воздерживались от непосредственной оценки. За то яркую и до боли обидную картину нарисовали нам печать и органы самой революционной демократии. От них мы узнали, что из состава русских полков, занимавших Моонзундские позиции, наиболее активные элементы устремились к моонской дамбе и к плавучим средствам, а масса с огромным воодушевлением рвалась... сдаваться в плен. Бросая оружие, с музыкой и пением.

Единодушный отзыв начальников и комитетов свидетельствовал также о высоко доблестном поведении в бою экипажей флотилии Бахирева. Не хочется отравлять душу ядом сомнений. Пусть останется еще одно светлое воспоминание недолгой, но яркой вспышки национального самосознания, жертвенного подвига, воинского долга. Но и к этому отрадному явлению тянулись уже грязные руки с тыла: людей, далеких и в большинстве чуждых боевой страды, торговавших и Родиной, и совестью, и просто...

мануфактурой. С фальшивым пафосом и в волнующей своим бесстыдством форме "Съезд представителей Балтийского флота" 5 октября из Гельсингфорса обратился по радиотелеграфу к "народам мира":

"Братья! В роковой час, когда звучит сигнал боя, сигнал смерти, мы посылаем вам привет и предсмертное завещание... Наш флот гибнет в неравной борьбе. Ни одно из наших судов не уклонится от боя, ни один моряк не сойдет побежденным на сушу...

Мы выполним (свое обязательство) не по приказу какого-нибудь жалкого русского Бонапарта, царящего лишь милостью революции. Мы исполняем верховное веление нашего революционного сознания. И наша борьба с отечественными хищниками дает нам святое право призвать вас, пролетарии всех стран, твердым перед лицом смерти голосом к восстанию против своих угнетателей".

Как бы то ни было, новое национальное несчастие должно было, казалось, всколыхнуть дремавшее народное самосознание и заставить, по крайней мере, политические верхи переменить свое отношение к вопросу национальной обороны и соединить свои силы для борьбы.

Этого не случилось. Расчеты Людендорфа оправдались вполне. Петроградом действительно овладело паническое настроение, но страна и армия в толще своей отнеслись к новому поражению совершенно равнодушно. В разных сферах русской общественности и в правящих кругах Балтийская катастрофа вызвала самые разнообразные, подчас неожиданные отклики.

Буржуазные элементы и печать в жуткой тревоге за судьбы страны призывали к борьбе с немцами Умирающие исполнительные комитеты также призывали демократию, но в несколько иной форме "стойко защищать родную землю" и "напрячь все силы для обороны столицы", угрожаемой вражеским нашествием и "погромной агитацией, которую явно ведет контрреволюция"

Совет решил, что Керенский желает отдать немцам столицу и что спасение Петрограда и страны заключается в переходе власти в руки советов и в скорейшем заключении мира.

Войсковые организации присоединились частью к оборонческой, частью к большевистской точке зрения Петроградская дума также откликнулась многоречивыми заседаниями, образованием "центрального комитета общественной безопасности" и новых пяти комиссий.

Временное правительство постановило эвакуировать Петроград. Это решение, вызванное не столько стратегической обстановкой или паническим настроением, сколько желанием освободиться от невыносимого гнета петроградской революционной демократии, встретило дружный и резкий отпор в ее рядах: переезд правительства в Москву по словам Троцкого изменил бы условия борьбы, и Петроград мог оказаться отрезанным от всей России...

Но наиболее безотрадную картину распада явил собою "Совет Российской республики". После долгого обсуждения вопроса об обороне государства, 18 октября на голосование Совета было поставлено борющимися в нем партиями шесть формул, все шесть были отвергнуты, и вопрос снят с обсуждения; "Совет российской республики" в дни величайшей внешней опасности и накануне большевистского переворота не нашел ни общего языка, ни общего чувства скорби и боли за судьбы Родины. Поистине и у людей не предубежденных могла явиться волнующая мысль: одно из двух - или "соборный разум" - великое историческое заблуждение, или в дни разгула народной стихии прямым и верным отображением его в демократическом фокусе может быть только "соборное безумие".

ГЛАВА XII.

Большевистский переворот. Попытки сопротивления. Гатчина Финал диктатуры Керенского. Отношение к событиям в Ставке и Быхов.

Огромная усталость от войны и смуты; всеобщая неудовлетворенность существующим положением; неизжитая еще рабья психология масс; инертность большинства и полная безграничного дерзания деятельность организованного, сильного волей и беспринципного меньшинства; пленительные лозунги: власть - пролетариату, земля - крестьянам, предприятия - рабочим и немедленный мир.. Вот в широком обобщении основные причины того неожиданного и как будто противного всему ходу исторического развития русского народа факта - восприятия им или вернее непротивления воцарению большевизма. И это в стране, где "степень экономического развития... и степень сознательности и организованности широких масс пролетариата делают невозможным немедленное и полное освобождение рабочего класса"... Где "без сознательности и организованности масс, без подготовки и воспитании их открытой классовой борьбой со всей буржуазией, о социалистической революции не могло быть и речи..." Так по крайней мере думал и писал никто иной, как Ленин в 1905 году.*100 Власть падала из слабых рук Временного правительства, во всей стране не оказалось, кроме большевиков, ни одной действенной организации, которая могла бы предъявить свои права на тяжкое наследие во всеоружии реальной силы. Этим фактом в октябре 1917 года был произнесен приговор стране, народу революции.

Троцкий имел основание сказать в Совете за неделю до выступления: "нам говорят, что мы готовимся захватить власть. В этом вопросе мы не делаем тайны... Власть должна быть взята н путем заговора, а путем дружной демонстрации сил".

Действительно, весь процесс захвата власти происходил явно и открыто.

Северный областной съезд советов, Петроградский совет, вся большевистская печать, в которой работал под своим именем и скрывшийся Ленин, призывали к восстанию. 16 октября Троцкий организовал военно-революционный комитет, к которому должно было перейти фактическое и исключительное право распоряжения петроградским гарнизоном. В последующие дни, после ряда собраний полковых комитетов, почти все части гарнизона признали власть революционного комитета, и последний в ночь на 22-ое объявил приказ о неподчинении войск военному командованию.

Исполнительный комитет возмущенно протестовал: "только безумцы или непонимающие последствий выступления могут к нему призывать. Всякий вооруженный солдат, выходящий на улицу по чьему либо призыву, помимо распоряжений штаба округа...

явится преступником против революции..." Это воззвание было актом лицемерия. Ибо те же люди, когда они, казалось, обладали властью, в конце апреля говорили петроградскому гарнизону: "Товарищи солдаты! Без зова Исполнительного комитета (Петроградского совета) в эти тревожные дни не выходите на улицу с оружием в руках. Только Исполнительному комитету принадлежит право располагать вами". Не все ли равно, чьими руками хоронилась правительственная и военная власть - апрельской "семерки"*101 или октябрьской "шестерки"...*102 С 17 октября при полном непротивлении служащих из казенных складов выдавалось оружие и патроны по ордерам революционного комитета рабочим Выборгской стороны, Охты, Путиловского завода и друг. 22-го в различных частях Петрограда состоялся ряд митингов, на которых виднейшие большевистские деятели призывали народ к вооруженному восстанию. Власть и командование находились в состоянии анабиоза и делали бесплодные попытки "примирения" с Советом, предлагая усилить его представительство при штабе округа. Только 24 октября в заседании "Совета республики" председатель правительства решился назвать то положение, в котором находилась столица, - восстанием.

Заседание это, не имевшее никакого реального влияния на ход Событий, представляет, однако, большой интерес для характеристики настроений правивших кругов и демократии. Из речи Керенского страна узнала о великом долготерпении правительства, почитавшего своей целью стремление, "чтобы новый режим был совершенно свободен от упрека в не оправдываемых крайней необходимостью репрессиях и жестокостях". Что достоинства этого режима вполне признаны даже организаторами восстания, считающими, что "политические условия для свободной деятельности всех политических партий наиболее совершенны в настоящее время в России" Что до сих пор большевикам "предоставлялся срок для того, чтобы они могли отказаться от своей ошибки", но теперь все времена и сроки вышли и необходимы решительные меры, на принятие которых власть испрашивает поддержку и одобрен Совета.

Только в правой "цензовой" части правительство нашло нравственную поддержку.

Демократия в ней отказала. Поставленная на голосование формула левого блока (с.-д. меньшевики и интернацион., лев. с. р-ы и с. р-ы) вместо поддержки выразила осуждение деятельности правительства и потребовала немедленной передачи земли в ведение земельных комитетов и решительных шагов к начатию мирных переговоров; что касается ликвидации выступления, то она возлагалась на "комитет общественного спасения", который должны были создать городское самоуправление и органы революционной демократии. Формула прошла 122 голосами против 102 (прав.

блока), при 26 воздержавшихся; в числе последних были нар. социалисты (Чайковский), часть кооператоров (Беркенгейм) и земцев.

Мотивы такого решения революционная демократия привела с полной откровенностью устами Гурвича (Дана): предстоящее выступление большевиков несомненно ведет страну к катастрофе, но бороться с ним революционная демократия не станет, ибо "если большевистское восстание будет потоплено в крови, то, кто бы ни победил - Временное правительство или большевики это будет торжеством третьей силы, которая сметет и большевиков и Временное правительство и всю демократию". Что касается левых с. р-ов, То, по свидетельству Штейнберга, накануне открытия "Совета республики" между ними и большевиками состоялось полное соглашение и последним обещана полная поддержка в случае революционных выступлений вне Совета.*103 И так, пусть гибнет страна во имя революции!

Вопрос решился конечно не речами, а реальным соотношением сил. Когда 25-го в столице началось вооруженное столкновение, на стороне правительства не оказалось никакой вооруженной силы. Несколько военных и юнкерских училищ вступили в бой не во имя правительства, а побуждаемые к тому сознанием общей большевистской опасности; другия считавшияся лояльными части, вызванные из окрестностей столицы, после моральной обработки их посланными Троцким агитаторами отказались выступить; казачьи полки сохраняли "доброжелательный" к большевикам нейтралитет.

Весь остальной гарнизон и рабочая красная гвардия были на стороне Совета; к ним присоединились прибывшие из Кронштадта матросы и несколько судов флота.

Снова, как восемь месяцев тому назад, на улицы столицы вышел вооруженный народ и солдаты, но теперь уже без всякого воодушевления, с еще меньшим, чем тогда, пониманием совершающегося, в полной неуверенности и в своих силах и в правоте своего дела, даже без чрезмерной злобы против свергаемого режима.

Описания жизни обеих столиц в эти дни свидетельству ют о невероятной путанице, нелепости, противоречиях и о той непроходимой, подавляющей пошлости, которая, вместе с грязно кровавым налетом, облекла первые шаги большевизма. Вообще самый переворот перейдет в историю без легенды, без всякой примеси героического элемента, заслоняя декорациями из "Вампуки" и подлинные личные драмы, и великую трагедию русского народа. Не многим лучше была обстановка и в противном лагере:

наступление на Петроград войск Краснова, отъезд - бегство Керенского, диктатура в Петрограде в лице глубоко мирного человека доктора Н. М. Кишкина, паралич штаба петроградского округа и метание "комитета спасения", рожденного петроградской думой.

Только военная молодежь - офицеры, юнкера, отчасти женщины - в Петрограде и в особенности в Москве - опять устлали своими трупами столичные мостовые, без позы и фразы умирая... за правительство, за революцию? Нет. За спасение России.

*** Генерал Алексеев в эти дни принимал самое живое участие в работе "Совета республики", предоставляя свой авторитет, свой богатый опыт и знание русской армии - либеральному блоку и, в частности, находясь в постоянном общении с к.

д.-ским центром. Одновременно он проявлял большое участие в судьбе бездомного нищего офицерства, выброшенного буквально на улицу - в результате обстоятельств корниловского выступления и не прекращавшихся гонений солдатской среды. Ему, удалось, в качестве почетного председателя одного благотворительного общества, путем изменения устава его, распространить благотворительную деятельность на пострадавших воинов. Общество с тех пор стало оказывать негласную помощь офицерам, юнкерам, кадетам и другим военным лицам, в целях спасения их от преследования большевиков, а впоследствии и направления их на Дон. Помощь оказывалась самая разнообразная:

советом, деньгами, одеждой, фальшивыми пропусками на большевистских бланках, железнодорожными билетами и удостоверениями о принадлежности к одному из казачьих войск или самоопределяющихся окраин.

Еще 25-го видели характерную фигуру генерала Алексеева на улицах города уже объятого восстанием. Видели, как он резко спорил с удивленным и несколько опешившим от неожиданности начальником караула, поставленного большевиками у Мариинского дворца, с целью не допускать заседания "Совета республики". Видели его спокойно проходившего от Исакия к Дворцовой площади сквозь цепи "войск революционного комитета" и с негодованием обрушившегося на какого-то руководителя дворцовой обороны за то, что воззвания приглашают офицерство к Зимнему дворцу "исполнить свой долг", а, между тем, для них не приготовлено ничего - ни оружия, ни патронов...

Приближенные генерала крайне беспокоились за его судьбу, при резком с его стороны противодействии, принимали некоторые меры к его безопасности и настоятельно советовали ему выехать из Петрограда.

В ближайший день вечером в конспиративную квартиру, в которую перевезли генерала Алексеева с Галерной, прибыль Б. Савинков в сопровождении какого-то другого лица и с холодным деланным пафосом, скрестив руки на груди, обратился к генералу:

- И так, генерал, я вас призываю исполнить свой долг перед Родиной. Вы должны сейчас же со мной ехать к донским казакам, властно приказать им седлать коней, стать во главе их и идти на выручку Временному правительству. Этого требует от вас Родина.

Присутствовавший при разговоре ротмистр Шапрон стал горячо доказывать, что это - бессмысленная и непонятная авантюра. Сегодня еще он беседовал с казачьим советом, который заявил, что надежд на 1, 4, 14 донские полки, бывшие в составе петроградского гарнизона, нет никаких. Казаки сплошь охвачены большевизмом или желанием "нейтралитета", и появление генерала, не пользующегося к тому же особенным их расположением, приведет только к выдаче его большевикам. Шапрон указал, что если кому-нибудь можно повлиять на казаков, то вероятно скорее всего "выборному казаку" Савинкову.

- Где же ваши большие силы, организация и средства, о которых так много было всюду разговоров? - закончить он, обращаясь к Савинкову.

Генерал Алексеев отклонил предложение Савинкова, как совершенно безнадежное.

Опять патетическая фраза Савинкова:

- Если русский генерал не исполняет своего долга, то я, штатский человек, исполню за него.

И в эту же ночь он уехал. Но не к полкам, а в Гатчину к Керенскому.

Эпизоды вооруженной борьбы под Петроградом описаны подробно и красочно многими участниками.*104 Я не могу внести в них ничего нового. Остановлюсь лишь на общей картине, чрезвычайно характерной, как эпилог первого восьмимесячного периода революции, в котором, как в фокусе, отразилась вся внутренняя ложь революционной традиции, приведшей к нелепейшим противоречиям в области политического мышления верхов, к окончательному затмению сознания массы, к вырождению революции.

Гатчино - единственный центр активной борьбы: Петроград агонизирует, Ставка бессильна, Псков (штаб Черемисова) сталь явно на сторону большевиков: генерал Черемисов, предавая и своего благодетеля Керенского, и Временное правительство, еще 25-го приказал приостановить все перевозки войск к Петрограду, склоняя к этому и главнокомандующего Западным фронтом.

В Гатчине собрались все.

Керенский - сохраняющий внешние признаки военной власти, но уже оставленный всеми, по существу - не то узник, не то заложник, отдавший себя на милость "царского генерала" Краснова, которого он "поздравляет" с назначением командующим армией... армией в 700 сабель и 12 орудий!..*105 Савинков, который два месяца тому назад с таким пылом осуждал "мятеж" генерала Корнилова, теперь возбуждающий офицеров гатчинского гарнизона против Керенского и предлагающий Краснову свергнуть Керенского и самому стать во главе движения...

В поисках "диктатора", создаваемого его руками, он отбрасывал уже всякие условные требования "демократических покровов" и от идеи власти, и от носителя ее.

Циммервальдовец Чернов, прибывший неизвестно с какой целью и одобряющий решение лужского гарнизона "сохранять нейтралитет"...

Верховный комиссар Станкевич, приемлющий и пораженчество и оборончество, но прежде всего мир - внутренний и внешний и ищущий "органического соглашения с большевиками ценою максимальных уступок".

Представители "Викжеля", который держал вначале "нейтралитет", т. е. не пропускал правительственных войск, потом выставил ультимативное требование примирения сторон.

Господа Гоц, Войтинский, Кузьмин и т. д.

И среди этого цвета революционной демократии - монархическая фигура генерала Краснова, который всеми своими чувствами и побуждениями глубоко чужд и враждебен всему политическому комплоту, окружающему его и ожидающему от его военных действий спасения - своего положения, интересов своих партий, демократического принципа, "завоеваний революций" и т. д.

Поистине трагическое положение. Здесь - обломки Временного правительства; в Петрограде - "комитет спасения", не признающий власти правительства. Здесь на военном совете обсуждают даже возможность вхождения большевиков в состав правительства... Какие же политические цели преследует предстоящая борьба в практическом, прикладном их значении? Свержение Ленина и Троцкого и восстановление Керенского, Авксентьева*106, Чернова?*107 Особенно мучительно переживало это трагическое недоумение офицерство отряда; оно с ненавистью относилось к "керенщине" и, если в сознательном или безотчетном понимании необходимости борьбы против большевиков, стремилось все же на Петроград, то не умело передать солдатам порыва, воодушевления, ни даже просто вразумительной цели движения. За Родину и спасение государственности? Это было слишком абстрактно, недоступно солдатскому пониманию. За Временное правительство и Керенского? Это вызывало злобное чувство, крики "Долой!" и требование выдать Керенского большевикам. Столь же мало, конечно, было желание идти и "за Ленина".

Впрочем никаким влиянием офицерство не пользовалось уже давно; в казачьих частях к нему также относились с острым недоверием, тем более, что казаков сильно смущали их одиночество и мысль, что они идут "против народа".

Офицерский корпус в эти дни вступал в новую, наиболее тяжелую и критическую фазу своего существования: на той стороне, как говорил Бронштейн (Троцкий), было также "большое число офицеров, которые не разделяли наших (большевистских)

политических, взглядов, но, связанные со своими частями ("loyalement attasches"), сопутствовали своим солдатам на поле боя и управляли военными действиями против казаков Краснова".*108 В результате этого общего великого "недоумения" шли небольшие стычки, в которых сбитый с толку "вооруженный народ" в лице солдат, казаков, матросов, красногвардейцев, то постреливал друг в друга, то бросал оружие и уходил, то целыми часами митинговал - совместно оба лагеря. Вчерашние враги, сегодняшние друзья спорили до одури, воспламенялись истеричными криками какого-нибудь случайного оратора и расходились с еще более затемненным разумом, унося глухую злобу одинаково - против правительства и командиров, Ленина и большевиков. И у всех было одно неизменное и неизбывное желание окончить как можно скорее кровопролитие.

Окончилось все 1 ноября бегством Керенского*109 и заключением перемирия между генералом Красновым и матросом Дыбенко. Судьба жестоко мстила теперь творцам истории о "корниловском мятеже", повторяя в обратном, уродливом преломлении все важнейшие этапы его. Все те элементы, на которых опиралась правительственная власть в борьбе против Корнилова, теперь отвернулись от нее: вожди революционной демократии уже делили ее ризы; советы отрекались от правительства; армейские комитеты один за другим составляли постановления с нейтралитете; "Викжель"

остановил перевозку правительственных войск. Совет народных комиссаров, возглавивший Российскую державу 26 октября, писал декреты об "изменниках народа и революции" и ввергал в тюрьмы членов Временного правительства. Единственными элементами, к которым можно было обратиться за помощью для спасения государственности, по иронии судьбы, оказались все те же "корниловские мятежники" - офицеры, юнкера, ударники, Текинцы, все тот же 3-й конный корпус.

Только уже лишенные сердца, ясного стимула борьбы и вождя.

1 ноября ген. Духонин, в виду безвестного отсутствия Керенского, принял на себя верховное командование и приказал прекратить отправку войск на Петроград. Он призывал фронт сохранять спокойствие, в ожидании "происходящих между различными политическими партиями переговоров для сформирования Временного правительства".

Подчинившись всецело политическому руководству комиссара Станкевича и Общеармейского комитета, Ставка отказалась от всякой активной борьбы. Такое положение в отношении "правительства народных комиссаров" - без борьбы и без подчинения - не могло быть долговечным. 7 ноября Совет народных комиссаров "повелел" Верховному главнокомандующему тотчас же "обратиться к военным властям неприятельской армии с предложением немедленного приостановления военных действий, в целях открытия мирных переговоров". Духонин 8-го ответил по аппарату комиссару по военным делам Крыленко, что он также считает "в интересах России - заключение скорейшего мира", но что это может сделать только "центральная правительственная власть, поддержанная армией и страной". В тот же день Совет комиссаров "за неповиновение и поведение, несущее неслыханное бедствие трудящимся всех стран и в особенности армиям" сместил Духонина, предписав ему "продолжать ведение дела, пока не прибудет в Ставку новый главнокомандующий" - Крыленко.

Духонин, опираясь на решение Общеармейского комитета, не признал возможным оставить свой пост.

Положение Ставки, между тем, становилось критическим. Техническое управление фронтом принимало все более фиктивный характер, так как отдельные части дивизии, корпуса, целые армии мало помалу переходили на сторону большевиков. Крыленко на фронте 5 армии вступал уже в переговоры с немецким командованием, и вскоре в Ставке получены были сведения о движении матросского эшелона с новым "Главковерхом" на Могилев сквозь сплошное расположение правительственных войск, объявивших себя "нейтральными". В Могилеве в это время Общеармейский комитет, Чернов, Авксентьев, Скобелев и друг. представители революционной демократии вели нескончаемые разговоры о создании новой власти, потонув в партийных догмах и, как будто не замечая, что они одни, совершенно одни - никому ненужные, никому неинтересные - среди взбаламученного и их руками народного моря.

Быхов переживал чрезвычайно больно новое народное несчастие. Много раз мы обсуждали события. Ген. Корнилов входил в сношения со Ставкой, с Советом казачьих войск, Довбор Мусницким и Калединым и 1 ноября он обратился к Духонину с письмом, которое я привожу в подробном извлечении и с пометками Духонина, рисующими взгляд Ставки на тогдашнее положение:

"Вас судьба поставила в такое положение, что от Вас зависит изменить исход событий, принявших гибельное для страны и армии направление главным образом благодаря нерешительности и попустительству старшего командного состава. Для Вас наступает минута, когда люди должны или дерзать, или уходить, иначе на них ляжет ответственность за гибель страны и позор за окончательный развал армии.

По тем неполным, отрывочным сведениям, которые доходят до меня, положение тяжелое, но еще не безвыходное. Но оно станет таковым, если Вы допустите, что Ставка будет захвачена большевиками, или же добровольно признаете их власть.

Имеющихся в Вашем распоряжении Георгиевского батальона, наполовину распропагандированного, и слабого Текинского полка далеко недостаточно.

Предвидя дальнейший ход событий, я думаю, что Вам необходимо безотлагательно принять такие меры, которые, прочно обеспечивая Ставку, дали бы благоприятную обстановку для организации дальнейшей борьбы с надвигающейся анархией.

Таковыми мерами я считаю:

1. Немедленный перевод в Могилев одного из Чешских полков и польского уланского полка.

Пометка: "Ставка не считает их вполне надежными. Эти части одни из первых пошли на перемирие с большевиками".

2. Занятие Орши, Смоленска, Жлобина и Гомеля частями польского корпуса, усилив дивизии последнего артиллерией за счет казачьих батарей фронта.

Пометка: "Для занятия Орши и Смоленска сосредоточена 2 Кубанская дивизия и бригада Астраханских казаков. Полков 1 польской дивизии из Быхова не желательно (брать) для безопасности арестованных. Части 1 дивизии имеют слабые кадры и потому не представляют реальной силы. Корпус определенно держится того, чтобы не вмешиваться во внутренняя дела России",*110 3. Сосредоточение на линии Орша - Могилев - Жлобин всех частей Чешско-Словацкого корпуса, Корниловского полка, под предлогом перевозки их на Петроград и Москву и 1 - 2 казачьих дивизий из числа наиболее крепких.

Пометка: "Казаки заняли непримиримую позицию не воевать с большевиками".

4. Сосредоточение в том же районе всех английских и бельгийских броневых машин с Заменой прислуги их исключительно офицерами.

5. Сосредоточение в Могилеве и в одном из ближайших к нему пунктов, под надежной охраной запаса винтовок, патронов, пулеметов, автоматических ружей и ручных гранат для раздачи офицерам и волонтерам, которые обязательно будут собираться в указанном районе.

Пометка: "Это может вызвать эксцессы".

6. Установление прочной связи и точного соглашения с атаманами Донского, Терского и Кубанского войск и с комитетами польским и чехословацким. Казаки определенно высказались за восстановление порядка в стране,*111 для поляков же и чехов вопрос восстановления порядка в России - - вопрос их собственного существования.

Вот те соображения, которые я считал необходимым высказать Вам, добавляя, что нужно решиться не теряя времени".

Безотрадный взгляд Ставки на общее положение обрисовался и в письме генерал-квартирмейстера Дитерихса к генералу Лукомскому. По словам Дитерихса главное усилие Духонину и ему приходилось направлять для того, чтобы удержать на месте армию - в сущности большевистскую и дать собраться новому правительству, которое, "какое бы оно ни было, первым вопросом поставить мир". "К Вам, представители всей русской демократии говорил Духонин в своем обращении к стране - к вам, представители городов, земств и крестьянства - обращаются взоры и мольбы армии: сплотитесь все вместе во имя спасения Родины, воспряньте духом и дайте исстрадавшейся земле Русской власть, - власть всенародную, свободную в своих началах для всех граждан России и чуждую насилия, крови и штыка".

Но надежд на это объединение было не много, так как по словам Дитерихса "борьба с большевизмом как бы отошла на задний план, а на главный выдвигается партийность и личности - Искренней же, бескорыстной поддержки нет ни от кого, в том числе и от казачества, ибо оно поставило девизом поддержку только коалиционного правительства"... Ставка как будто защищала идею могилевских организаций - однородное социалистическое министерство от народных социалистов до большевиков включительно, с Черновым во главе - против донского "либерализма". Это уже значительно суживало базу "всенародности", отзываясь оппортунизмом хотя и последовательным, но в данных условиях вовсе беспочвенным и бесполезным. Действительно, к середине ноября могилевское совещание революционной демократии распалось, не придя ни к какому соглашению.

Общеармейский комитет объявил "нейтралитет" Ставки, как военно-технического аппарата, обещая ей вооруженную защиту, явно неосуществимую за отсутствием войск.

Было ясно, что Ставка, обезличенная долгими месяцами Керенского режима, упустив время, когда еще были возможны организация и накопление сил, не может стать моральным организующим центром борьбы.

ГЛАВА XIII.

Первые дни большевизма в стране и армии. Судьба быховцев. Смерть генерала Духонина. Наш уход из Быхова на Дон.

В первые же дни после переворота Совет народных комиссаров издал ряд оглушительных декретов: предложение всем воюющим державам немедленного перемирия на всех фронтах и немедленного открытия переговоров о демократическом мире; о передаче всей земли в распоряжение волостных земельных комитетов; о рабочем контроле в промышленных заведениях; о "равенстве и суверенитете народов России... вплоть до отделения и образования самостоятельных государств;" об отмене судов и законов и т. д.

Однако за смелыми, казалось, до безрассудства действиями новой власти чувствовалась еще полная неуверенность ее в успехе, а в народных массах недоумение и колебание. В широких кругах не только чисто обывательских, но и зрелых политически царило убеждение, что новый режим - только злокачественный нарыв на теле революции, который очень скоро вскроется, оздоровив наконец немощный, отравленный организм страны.

- Две недели.

Эти "две недели" - плод интеллигентского романтизма - и потом в течение долгих лет черной ночи озаряли тьму своим обманчивым светом, чередуясь с днями отчаяния и безнадежности...

Тем временем в стране шла борьба, принявшая наиболее реальные формы в трех ее проявлениях: в центробежном стремлении окраин, в противодействии местных самоуправлений и в сопротивлении и саботаже со стороны городской демократии.

Объявили о своем суверенитете Финляндия и Украина, об автономии Эстония, Крым, Бессарабия, казачьи области, Закавказье, Сибирь... Это явление, нося внешние признаки государственной целесообразности в непризнании самозванной центральной власти, заключало в себе серьезную опасность для будущего, как в ослаблении и, может быть, порыве внутренних исторических связей некоторых окраин с Россией, так, главным образом, в полном разъединении материальных и моральных сил при предстоящей борьбе с большевизмом. Внешне как будто все обстояло благополучно:

Киев, Новочеркасск, Екатеринодар, Тифлис заговорили о федерации и коалиционном составе центрального правительства. Но на практике картина получалась иная:

Украина "аннексировала" уже Харьковскую, Екатеринославскую, Херсонскую, часть Таврической губерний; Дон вел тяжбу с Украиной о границах и из за пустого в сущности вопроса Екатерининской ж. дороги обе "высокий стороны" придвигали к "пограничным" пунктам гарнизоны; самоопределившиеся "горские народы" огнем и оружием начали уже разрешать спорные исторические вопросы с Тереком; Тифлис накладывал руку на огромные общегосударственные средства Кавказского фронта. Но наиболее гибельной и предопределившей весь исход борьбы явилась идее, воспринятая по убеждению национальными шовинистами и по заблуждению - лояльным элементом: сначала отгородиться совершенно в территориальных, областных, национальных рамках не только от районов, пораженных большевизмом, но и от сравнительно "здоровых" соседей, заняться внутренней организующей работой и накоплением сил, а потом уже выступить активно сообразно со сложившейся политической обстановкой. Эта глубоко ошибочная идее давала большевизму время и возможность, действуя по "внутренним операционным направлениям" стратегического и политического фронта, разбить по частям и смести разрозненные противодействовавшие силы.

Политически-действенные элементы октябрьский переворот разбил на три группы: 1)

решительно отрицающих большевизм - в том числе к. д-ты, народные социалисты, кооператоры, группа Единства, правые с. р-ы и большинство профессиональных союзов; 2) приемлющих соглашение с большевиками - с. д. меньшевики и 3) большевики с примыкавшими к ним левыми с. р-ами и интернационалистами. В зависимости от численного или интеллектуального преобладания той или другой группы, в городах сохранялись и возникали самые разнохарактерные центры местного управления, как то правительственные комиссариаты, общественные комитеты спасения, городские самоуправления и, наконец, большевистские военно-революционные комитеты. Иногда одновременно существовало несколько органов власти. Шла борьба, тестами принимавшая ожесточенный и кровавый характер, и в этой борьбе решающее значение получила опять таки тыловая чернь - армия. Мартиролог русских городов, все более растущий, носил характер трагический и однообразный:

по получении известия о падении Временного правительства в городе образовывалась обыкновенно общественная власть; подымался гарнизон; после краткой борьбы, иногда жестокого артиллерийского обстрела, власть сдавалась, и в городе начинались повальные обыски, грабежи и истребление буржуазии.

Весьма длительную и упорную борьбу, хотя и чисто пассивную, повела городская демократия - в широком смысл этого слова, главным образом служилый элементы Служащие государственных и общественных учреждений, инженеры, техники, писцы, железнодорожники, телеграфисты, телефонисты, лица либеральных профессий - прямо или косвенно отказывались служить новому режиму, не пугаясь угроз и насилий, терпеливо перенося отсутствие заработка и содержания, изгнание из квартир и лишение пайков. Это сопротивление как будто грозило остановить весь государственный механизм нового "крестьянско-рабочего" правительства, которое не на шутку испугалось "саботажа буржуазии", призывало ее образумиться и грозило жестокой расправой.

Фронт был покорен "миром".

Союзные правительства через своих военных представителей протестовали перед Ставкой "против нарушения условий договора 23-го августа 1914 г." и грозили, что "всякое нарушение договора со стороны России повлечет за собою самые тяжелые последствия". Духонин и общеармейский комитет рассылали воззвания и приказы.

Главнокомандующий Юго-западным фронтом генерал Володченко признал гражданскую власть Центральной Рады, оставит" за собою оперативную свободу. Этот фронт и Румынский, где наличие румынской армии сдерживало буйные порывы, внешне еще держались. Закавказье переживало дни смертельного страха за свою судьбу перед лицом турецкого нашествия и перестраивало фронт на национальных началах.

Но мало помалу становилось совершенно ясно, что все это только последние пароксизмы "оборончества". Северный и Западный фронты перешли в подчинение советской власти, а от края и до края русских линий началось стихийное ничем уже непредотвратимое "сепаратное заключение мира" армиями, полками и даже ротами.

В эти же дни, в середине ноября по всем железнодорожным линиям непрерывной вереницей потянулись эшелоны немецких войск с востока на запад.

***

В связи с падением Временного правительства, юридическое положение Быховцев становилось совершенно неопределенным. Обвинение в покушении на ниспровержение теперь ниспровергнутого строя принимало совершенно нелепый характер. Кто наши обвинители, наши судьи, какой трибунал может судить нас? Перед нами встал вопрос, не пора ли оставить гостеприимные стены Быховской тюрьмы, тем более, что вся совокупность обстановки указывала на возможность и необходимость большой работы. Генерал Корнилов, истомленный вынужденным бездействием, рвался на свободу. Его поддерживали некоторые молодые офицеры. Но генералы были против:

ничего определенного о формировании нового правительства не известно; нам нельзя уклоняться от ответственности; сохранилась еще законная и нами признаваемая военная власть Верховного главнокомандующего, генерала Духонина; а эта власть говорить, что наш побег вызовет падение фронта.

Падение фронта!

Этот фатум тяготел над волей и мыслью всех военоначальников с самого начала революции. Он давал оправдание слабым и связывал руки сильным. Он заставлял говорить, возмущаться или соглашаться там, где нужно было действовать решительно и беспощадно. В различном отражении, в разных проявлениях его влияние наложило свою печать на деятельность таких несхожих по характеру и взглядам людей, как император Николай II, Алексеев, Брусилов, Корнилов. Даже когда разум говорил, что фронт уже кончен, чувство ждало чуда, и никто не мог и не хотел взять на свои плечи огромную историческую ответственность - дать толчок его падению - быть может последний. Кажется, только один человек уже в августе не делал себе никаких иллюзий и не боялся нравственной ответственности - это Крымов...

Вопрос остался открытым. Однако вскоре мы узнали, что Корнилов приказал Текинскому полку готовиться к походу, назначив в один из ближайших дней выступление. Побеседовали совместно - Лукомский, Романовский, Марков и я и решили, чтобы мне переговорить по этому поводу с Корниловым. Я пошел к Верховному.

- Лавр Георгиевич! Вы знаете наш взгляд, что без крайней необходимости нам уходить отсюда нельзя. Вы решили иначе. Ваше приказание мы исполним беспрекословно, но просим предупредить по крайней мере дня за два.

- Хорошо, Антон Иванович, повременим.

Некоторая подготовка, между тем, продолжалась. Составили маршрут на случай походного движения с Текинцами. Приготовили поддельные распоряжения от имени следственной комиссии Шабловского об освобождении пяти генералов*112 на случай, если бы Текинцы остались, чтобы не подводить их и коменданта. Изучали железнодорожный маршрут на Дон. Дело в том, что по инициативе казачьего совета, Атаман просил Ставку отпустить Быховских узников на поруки Донского войска, предоставив для нашего пребывания станицу Каменскую. Ставка колебалась.

Корнилову не нравилась такая постановка вопроса и он решил, в случае осуществления этого проекта, покинуть в пути поезд, чтобы не связывать ни себя, ни войско.

Но к середине ноября обстановка круто изменилась. Получены были сведения, что к Могилеву двигаются эшелоны Крыленко, что в Ставке большое смятение и что там создалось определенное решение капитулировать. Наши друзья приняли по-видимому энергичные меры, так как, если не ошибаюсь, 18-го в Быхове получена была телеграмма безотлагательно начать посадку в специальный поезд эскадрона текинцев и полуроты георгиевцев для сопровождения арестованных на Дон.

Мы все вздохнули с облегчением. Что готовит нам судьба в дальнем пути, это был вопрос второстепенный. Важно было выбраться из этих стен на свет Божий, к тому же вполне легально, и снова начать открытую борьбу. Быстро уложились и ждали.

Прошли все положенные сроки - не везут. Ждем три, четыре часа... Наконец получается лаконический приказ - телеграмма генерала Духонина коменданту - все распоряжения по перевозке отменить.

Глубокое разочарование, подавленное настроение. Обсуждаем положение. Ночь без сна. Между Могилевым и Быховым мечутся автомобили наших доброжелателей из офицерского комитета и казачьего союза. Глубокой ночью узнаем обстоятельства перемены Ставкой решения. Представители казачьего союза долго уговаривали Духонина отпустить нас на Дон, указывая, что в любую минуту он - Верховный главнокомандующий, если сам не покинет город, может стать просто узником.

Духонин согласился, наконец, вручить казачьему представителю именные распоряжения о нашем переезде на имя коменданта Быховской тюрьмы и главного начальника сообщений, но под условием, что эти документы будут использованы лишь в момент крайней необходимости. Казачьи представители нашли, что 18-го этот момент настал. Духонин, узнав о готовящейся посадке, отменил распоряжение, а явившимся к нему казачьим представителям сказал:

- Еще рано. Этим распоряжением я подписал себе смертный приговор.

Но утром 19-го в тюрьму явился полковник генерального штаба Кусонский и доложил генералу Корнилову:

- Через четыре часа Крыленко приедет в Могилев, который будет сдан Ставкой без боя. Генерал Духонин приказал вам доложить, что всем заключенным необходимо тотчас же покинуть Быхов.

Генерал Корнилов пригласил коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта и сказал ему:

- Немедленно освободите генералов. Текинцам изготовиться к выступлению к 12 часам ночи. Я иду с полком.

Духонин был и остался честным человеком. Он ясно отдавал себе отчет, в чем состоит долг воина перед лицом врага, стоящего за линией окопов, и был верен своем долгу. Но в пучине всех противоречий, брошенных в жизнь революцией, он безнадежно запутался. Любя свой народ, любя армию и отчаявшись в других способах спасти их, он продолжал идти, скрепя сердце, по пути с революционной демократией, тонувшей в потоках слов и боявшейся дела, заблудившейся между Родиной и революцией, переходившей постепенно от борьбы "в народном масштабе" к соглашению с большевиками, от вооруженной обороны Ставки, как "технического аппарата", к сдаче Могилева без боя.

В той среде, с которой связал свою судьбу Духонин, ни стимула, ни настроения для настоящей борьбы он найти не мог.

Его оставили все: общеармейский комитет распустил себя 19-го и рассеялся; Верховный комиссар Станкевич уехал в Киев; генерал-квартирмейстер Дитерихс укрылся в Могилеве и, если верить Станкевичу, это он уговорил остаться генерала Духонина, сдавшегося было на убеждения ехать на Юго-западный фронт. Бюрократическая Ставка, верная своей традиции "аполитичности", вернее беспринципности, в тот день, когда чернь терзала Верховного главнокомандующего, в лице своих старших представителей приветствовала нового главковерха!..

Еще 19-го командиры ударных батальонов, прибывших ранее в Могилев по собственной инициативе, просили разрешения Духонина защищать Ставку. Общеармейский комитет перед роспуском сказал "нет". И Духонин приказал батальонам в тот же день покинуть город.

- Я не хочу братоубийственной войны - говорил он командирам. Тысячи ваших жизней будут нужны Родине. Настоящего мира большевики России не дадут. Вы призваны защищать Родину от врага и Учредительное Собрание от разгона...

Благословив других на борьбу, сам остался. Изверился очевидно во всех, с кем шел.

- Я имел и имею тысячи возможностей скрыться. Но я этого не сделаю. Я знаю, что меня арестует Крыленко, а может быть меня даже расстреляют. Но это смерть солдатская.

И он погиб.

На другой день толпа матросов - диких, озлобленных на глазах у "главковерха"

Крыленко растерзала генерала Духонина и над трупом его жестоко надругалась.

В смысле безопасности передвижения трудно было определить, который способ лучше:

тот ли, который избрал Корнилов, или наш. Во всяком случае далекий зимний поход представлял огромные трудности. Но Корнилов был крепко привязан к Текинцам, оставшимся ему верными до последнего дня, не хотел расставаться с ними и считал своим нравственным долгом идти с ними на Дон, опасаясь, что их иначе постигнет злая участь. Обстоятельство, которое чуть не стоило ему жизни.

Мы простились с Корниловым сердечно и трогательно, условившись встретиться в Новочеркасске. Вышли из ворот тюрьмы, провожаемые против ожидания добрым словом наших тюремщиков георгиевцев, которых не удивило освобождение арестованных, ставшее последнее время частым.

- Дай вам Бог, не поминайте лихом...

На квартире коменданта мы переоделись и резко изменили свой внешний облик.

Лукомский стал великолепным "немецким колонистом", Марков - типичным солдатом, неподражаемо имитировавшим разнузданную манеру "сознательного товарища". Я обратился в "польского помещика". Только Романовский ограничился одной переменой генеральских погон на прапорщичьи.

Лукомский решил ехать прямо на встречу Крыленковским эшелонам - через Могилев - Оршу - Смоленск в предположении, что там искать не будут. Полковник Кусонский на экстренном паровозе сейчас же продолжал свой путь далее в Киев, исполняя особое поручение, предложил взять с собою двух человек - больше не было места. Я отказался в пользу Романовского и Маркова. Простились. Остался один. Не стоит придумывать сложных комбинаций: взять билет на Кавказ и ехать ближайшим поездом, который уходил по расписанию через пять часов. Решил переждать в штабе польской дивизии. Начальник дивизии весьма любезен. Он получил распоряжение от Довбор-Мусницкого "сохранять нейтралитет", но препятствовать всяким насилиям советских войск и оказать содействие быховцам, если они обратятся за ним. Штаб дивизии выдал мне удостоверение на имя "помощника начальника перевязочного отряда Александра Домбровскаго", случайно нашелся и попутчик - подпоручик Любоконский, ехавший к родным, в отпуск. Этот молодой офицер оказал мне огромную услугу и своим милым обществом, облегчавшим мое самочувствие, и своими заботами обо мне во все время пути.

Поезд опоздал на шесть часов. После томительного ожидания, в 101/2 ч. мы наконец выехали.

Первый раз в жизни - в конспирации, в несвойственном виде и с фальшивым паспортом. Убеждаюсь, что положительно не годился бы для конспиративной работы.

Самочувствие подавленное, мнительность, никакой игры воображения. Фамилия польская, разговариваю с Любоконским по-польски, а на вопрос товарища солдата:

- Вы какой губернии будете?

Отвечаю машинально - Саратовской. Приходится давать потом сбивчивые объяснения, как поляк попал в Саратовскую губернию. Со второго дня с большим вниманием слушали с Любоконским потрясающие сведения о бегстве Корнилова и Бьиховских генералов; вместе с толпой читали расклеенные по некоторым станциям аршинные афиши. Вот одна: "всем, всем": "Генерал Корнилов бежал из Быхова. Военно-революционный комитет призывает всех сплотиться вокруг комитета, чтобы решительно и беспощадно подавить всякую контрреволюционную попытку". Идем дальше. Другая - председателя "Викжеля", адвоката Малицкаго: "сегодня ночью из Быхова бежал Корнилов сухопутными путями с 400 текинцев. Направился к Жлобину. Предписываю всем железнодорожникам принять все меры к задержанию Корнилова. Об аресте меня уведомить". Какое жандармское рвение у представителя свободной профессии!

Настроение в толпе довольно, впрочем, безразличное. Ни радости, ни огорчения.

Любоконский пытается вступать с соседями в политические споры, я останавливаю его. Где то, кажется на станции Конотоп, пришлось пережить неприятных полчаса, когда красноармейцы-милиционеры заняли все выходы из зала, а их начальник по странной случайности расположился возле нашего стола... Не доезжая Сум поезд остановился среди чистого поля и простоял около часа. За стенкой купе слышен разговор:

- Почему стоим?

- Обер говорил, что проверяют пассажиров, кого-то ищут.

Томительное ожидание. Рука в кармане сжимает крепче рукоятку револьвера, который, как оказалось впоследствии... не действовал. Нет! гораздо легче, спокойнее, честнее встречать открыто смертельную опасность в бою, под рев снарядов, под свист пуль - страшную, но, вместе с тем, радостно волнующую, захватывающую своей реальной жутью и мистической тайной.

Вообще же путешествие шло благополучно, без особенных приключений. Только за Славянском произошел маленький инцидент:

в нашем вагоне, набитом до отказа солдатами, мое долгое лежание на верхней полке показалось подозрительным, и внизу заговорили:

- Полдня лежит, морды не кажет. Может быть сам Керенский?.. (следует скверное ругательство).

- Поверни ка ему шею!

Кто-то дернул меня за рукав, я повернулся и свесил голову вниз. По-видимому сходства не было никакого. Солдаты рассмеялись; за беспокойство угостили меня чаем.

И с нмя встреча была возможна; по горькой иронии судьбы в одно время с "мятежниками" прибыль в Ростов бывший диктатор Росой, бывший Верховный главнокомандующий ее армии и флота Керенский, переодетый и загримированный, прячась и спасаясь от той толпы, которая не так давно еще носила его на руках и величала своим избраннюсом.

Времена изменчивы...

Эти несколько дней путешествия и дальнейшие скитания мои по Кавказу в забитых до одури и головокружения человеческими телами вагонах, на площадках и тормозах, простаивание по много часов на узловых станциях ввели меня в самую гущу революционного народа и солдатской толпы. Раньше со мной говорили как с главнокомандующим и потому по различным побуждениям не были искренни. Теперь я был просто "буржуй", которого толкали и ругали - иногда злобно, иногда так - походя, но на которого по счастью не обращали никакого внимания. Теперь я увидел яснее подлинную жизнь и ужаснулся.

Прежде всего - разлитая повсюду безбрежная ненависть - и к людям, и к идеям.

Ко всему, что было социально и умственно выше толпы, что носило малейший след достатка, даже к неодушевленным предметам - признакам некоторой культуры, чуждой или недоступной толпе. В этом чувстве слышалось непосредственное веками накопившееся озлобление, ожесточение тремя годами войны и воспринятая через революционных вождей истерия. Ненависть с одинаковой последовательностью и безотчетным чувством рушила государственные устои, выбрасывала в окно вагона "буржуя", разбивала череп начальнику станции и рвала в клочья бархатную обшивку вагонных скамеек. Психология толпы не обнаруживала никакого стремления подняться до более высоких форм жизни; царило одно желание - захватить или уничтожить. Не подняться, а принизить до себя все, что так или иначе выделялось. Сплошная апология невежества. Она одинаково проявлялась и в словах того грузчика угля, который проклинал свою тяжелую работу и корил машиниста "буржуем", за то, что тот, получая дважды больше жалованья, "только ручкой вертит", и в развязном споре молодого кубанского казака с каким-то станичным учителем, доказывавшим довольно простую истину: для того, чтобы быть офицером, нужно долго и многому учиться.

- Вы не Понимаете и потому говорите. А я сам был в команде разведчиков и прочесть, чего на карте написано, или там что - не хуже всякого офицера могу.

Говорили обо всем: о Боге, о политике, о войне, о Корнилове и Керенском, о рабочем положении и, конечно, о земле и воле. Гораздо меньше о большевиках и новом режиме. Трудно облечь в связные формы тот сумбур мыслей, чувств и речи, который проходили в живом калейдоскопе менявшегося населения поездов и станций.

Какая беспросветная тьма! Слово рассудка ударялось как о каменную стену. Когда начинал говорить какой-либо офицер, учитель или кто-нибудь из "буржуев", к их словам заранее относились с враждебным недоверием. А тут же какой то по разговору полуинтеллигент в солдатской шинели развивал невероятнейшую систему социализации земли и фабрик. Из путанной, обильно снабженной мудреными словами его речи можно было понять, что "народное добро" будет возвращено "за справедливый выкуп", понимаемый в том смысле, что казна должна выплачивать крестьянам и рабочим чуть ли не за сто прошлых лет их протори и убытки за счет буржуйского состояния и банков. Товарищ Ленин к этому уже приступил. И каждому слову его верили, даже тому, что "на Аральском море водится птица, которая несет яйца в добрый арбуз и оттого там никогда голода не бывает, потому что одного яйца довольно на большую крестьянскую семью". По-видимому, впрочем, этот солдат особенно расположил к себе слушателей кощунственным воспроизведением ектеньи "на революционный манер" и проповеди в сельской церкви:

- Братие! Оставим все наши споры и раздоры. Сольемся во едино. Возьмем топоры да вилы и, осеняя себя крестным знамением, пойдем вспарывать животы буржуям, Аминь.

Толпа гоготала. Оратор ухмылялся - работа была тонкая, захватывавшая наиболее чувствительные места народной психики.

Помню, как на одном перегоне завязался спор между железнодорожником и каким-то молодым солдатом из за места, перешедший вскоре на общую тему о бастующих дорогах и о бегущих с поля боя солдатах. Солдат оправдывался:

- Я, товарищ, сам под Бржезанами в июле был, знаю. Разве мы побежали бы? Когда офицера нас продали - в тылу у нас мосты портили! Это, брат, все знают. Двоих в соседнем полку поймали - прикончили.

Меня передернуло. Любоконский вспыхнул:

- Послушайте, какую вы чушь несете! Зачем же офицеры стали бы портить мосты?

- Да уж мы не знаем, вам виднее... Отзывается с верхней полки старообразный солдат - "черноземного" типа:

- У вас, у шкурников всегда один ответ: как даст стрекача, так завсегда офицеры виноваты.

- Послушайте, вы не ругайтесь! Сами то зачем едете?

- Я?.. На, читай. Грамотный?

Говоривший, порывшись за бортом шинели, сунул молодому солдату засаленный лист бумаги.

- Призыва 1895 года. Уволен в чистую, понял? С самого начала войны и по сей день, не сходя с позиции в 25 артиллерийской бригаде служил... Да ты вверх ногами держишь!

Солдаты засмеялись, но не поддержали артиллериста.

- Должно быть "шкура"...*113 процедил кто-то сквозь зубы. Долгие, томительные часы среди этих опостылевших разговоров, среди невыразимой духоты и пряной ругани одурманивают сознание. Бедная демократия! Не та, что блудит словом в советах и на митингах, а вот эта - сермяжная, серо-шинельная. Эта - от чьего имени в течении полугода говорили пробирающийся теперь тайно в Новочеркасск Керенский, "восторженно приветствуемый" в Тифлисе Церетели и воцарившийся в Петрограде Ленин.

Приехали благополучно в Харьков. Пересадка. Сгрудились стеною для атаки вагона ростовского поезда. Вдруг впереди вижу дорогие силуэты: Романовский и Марков стоят в очереди. Стало легче на душе. Ни выйти из купе, ни даже приоткрыть дверь в коридор, устланный грудой тел, было невозможно. Расстались с Любоконским.

Поближе к Дону становится свободнее. Теперь в купе нас всего десять человек: два торговца-черкеса, дама, офицер, пять солдат и я. Проверил документы и осматривал багаж только один раз где-то за Изюмом - вежливый патруль полка Пограничной стражи. У черкесов и у солдат оказалось много мануфактуры.

Все обитатели купе спят. Только два солдата ведут разговор - шепотом, каким то воровским жаргоном. Я притворяюсь спящим и слушаю. Один приглашает другого - по-видимому старого приятеля - "в дело". Обширное предприятие "мешочников", имеющее базы в Москве и Ростове. С севера возят мануфактуру, с юга хлеб; какие-то московский и ростовский лазареты снабжают артель "санитарными билетами"

и проездными бланками. Далее разговор более тихий и интимный: хорошо бы прихватить черкесскую мануфактуру... Можно обделать тихо - в случае чего припугнуть ножиком - народ жидкий; лучше - перед Иловайской; оттуда можно свернуть на Екатеринослав...

Неожиданное осложнение для нелегального пассажира. Через несколько минуть дама нервно вскочила и вышла в коридор. Очевидно и до ее слуха что-нибудь долетело.

На ближайшей большой остановке мешочники вышли в окно за кипятком. Я предупредил черкеса и офицера о возможности покушения. Черкесы куда то исчезли. Из коридора хлынуло в купе, давя друг друга, новое население. Перебравшись с трудом через спящие тела, перехожу в отделение к друзьям. Радостная встреча. Поздоровался с Романовским. Марков сгорает от нетерпения, но выдерживает роль" - не вмешивается.

Здесь гораздо уютнее. Марков - деньщик Романовского - в дружбе с "товарищами", бегает за кипятком для "своего офицера" и ведет беседы самоуверенным тоном с митинговым пошибом и ежеминутно сбиваясь на культурную речь. Какой-то молодой поручик, возвращающийся из отпуска в Кавказскую армию, посылает его за папиросами и потом мнет нерешительно бумажку в руке: дать на чай, или обидится?.. Удивительно милый этот поручик, сохранивший еще незлобие и жизнерадостность, думающий о полку, о войне и как то конфузливо скромно намекающий, что его вероятно уже ждут в полку два чина и "Владимир". Он привязался за время пути к Романовскому и ставил его в труднейшее положение своими расспросами. Иван Павлович на ухо шепнул мне "изолгался я до противности". Поручик увидел меня.

- Ваше лицо мне очень знакомо. Ваша летучка не была ли во 2-й дивизии в 16-м году?

2-ая дивизия действительно входила в состав моего корпуса на Румынском фронте. Я спешу отказаться и От дивизии, и от знакомства.

Но вот, наконец, цель наших стремлений - Донская область. Прошли благополучно Таганрог, где с часу на час ожидалось прибытие матросских эшелонов. Вот и Ростовский вокзал - громадный военный лагерь с каким то тревожным и неясным настроением. Решили до выяснения обстановки соблюдать конспирацию. Марков остался до утра у родных в Ростове. Кавказский поручик предупредительно предлагает взять билеты на Тифлис и озаботиться местами.

- Нет, милый поручик, едем мы вовсе не в Тифлис, а в Новочеркасск; а во 2-й дивизии мы с вами действительно виделись и под Рымником вместе дрались.

Прощайте, дай вам Бог счастья...

- А-а! - он застыл от изумления.

В Новочеркасск прибыли под утро. В Европейской гостинице "контрреволюционный штаб" - не оказалось ни одного свободного номера. В списке жильцов нашли знакомую фамилию - "полковник Лебедев". Послали в номер заспанного швейцара.

- Как о вас доложить?

- Скажите, что спрашивают генералы Деникин и Романовский, - говорит мой спутник.

- Ах, Иван Павлович! Ну и конспираторы же мы с вами!..

В это чуть занимавшееся утро не спалось. После почти трех месяцев замкнутой тюремной жизни свобода ударила по нервам массой новых впечатлений. В них еще невозможно было разобраться. Но одно казалось несомненным и нагло кричало о себе на каждом шагу:

Большевизм далеко еще не победил, но вся страна - во власти черни.

И невидно или почти невидно сильного протеста или действительного сопротивления.

Стихия захлестывает, а в ней бессильно барахтаются человеческие особи, не слившиеся с нею. Вспомнил почему-то виденную мною раз сквозь приотворенную дверь купе сцену. В проходе, набитом серыми шинелями, высокий, худой, в бедном потертом пальто человек, очевидно много часов переносивший пытку стояния, нестерпимую духоту и главное всевозможные издевательства своих спутников, истерически кричал:

- Проклятые! Ведь я молился на солдата... А теперь вот, если бы мог, собственными руками задушил бы!.. Странно - его оставили в покое.

Поздно вечером 19 ноября комендант Быховской тюрьмы сообщил георгиевскому караулу о полученном распоряжении освободить генерала Корнилова, который уезжает на Дон. Солдаты приняли это известие без каких либо сомнений. Офицеры караула капитан Попов и прапорщик Гришин беседовали по этому поводу с георгиевцами и встретили с их стороны сочувствие и доброе отношение к уезжающему.

В полночь караул был выстроен, вышел генерал, простился с солдатами, поблагодарил своих "тюремщиков" за исправное несение службы, выдал в награду 2 тысячи рублей. Они ответили пожеланием счастливого пути и провожали его криками "Ура!". Оба караульные офицеры присоединились к Текинцам.

В час ночи сонный Быхов был разбужен топотом коней. Текинский полк во главе с генералом Корниловым шел к мосту и, перейдя Днепр, скрылся в ночной тьме.

Из Могилева двигался навстречу 4-й эскадрон с командиром полка. Командир не сочувствовал походу и не подготовил полк к дальнему пробегу, но теперь шел с ним, так как знал, что не в силах удержать ни офицеров, ни всадников. Не было взято ни карт, ни врача, ни фельдшера и ни одного перевязочного пакета; не запаслись и достаточным количеством денег. Небольшой колесный обоз, взятый с собой, обслуживался регулярными солдатами, которые после первого же перехода бежали.

Рис. 3 Текинский полк шел всю ночь и весь день, чтобы сразу оторваться от могилевского района. Следуя в общем направлении на юго-восток и заметая следы, полк делал усиленные переходы, преимущественно по ночам, встречая на пути плохо еще замерзшие, с трудными переправами реки и имее впереди ряд железнодорожных линий, на которых ожидалось организованное сопротивление. В попутных деревнях жители разбегались или с ужасом встречали Текинцев, напуганные грабежами и разбоями вооруженных шаек, бороздивших тогда вдоль и поперек Могилевскую губернию. И провожали с удивлением "диких", в первый раз увидев солдат, которые никого не трогают и за все щедро расплачиваются.

В техническом отношении полковник Кюгельген вел полк крайне не искусно и не расчетливо. В первые семь суток пройдено было 300 - 350 верст, без дневок, по дорогам и без дорог - лесом, подмерзшими болотами и занесенной снежными сугробами целиной, - по двое суток не расседлывали лошадей; из семи ночей провели в походе четыре; шли обыкновенно без надлежащей разведки и охранения, сбивались и кружили; пропадали отсталые, квартирьеры и раненые...

Был сильный мороз, гололедица; всадники приходили в изнеможение от огромных переходов и бессонных ночей; невероятно страдали от холода и, как говорить один из участников, в конце концов буквально "отупели"; лошади, не втянутые в работу, шли с трудом, отставали и калечились. Впереди огромный путь и полная неизвестность. Среди офицеров сохранялось приподнятое настроение, поддерживаемое обаянием Корнилова, верностью слову и, может быть, романтизмом всего предприятия: из Быхова на Дон, больше тысячи верст, в зимнюю стужу, среди множества преград и опасностей, с любимым вождем - это было похоже на красивую сказку... Но у всадников с каждым днем настроение падало, и скоро... сказка оборвалась; началась тяжелая проза жизни.

На седьмой день похода, 26-го, полк выступил из села Красновичи и подходил к деревне Писаревке, имея целью пересечь железную дорогу восточнее станции Унечи.

Явившийся добровольно крестьянин проводник навел Текинцев на большевистскую засаду: поравнявшись с опушкой леса, они были встречены почти в упор ружейным огнем. Полк отскочил, отошел в Красновичи и оттуда свернул на юго-запад, предполагая обойти Унечи с другой стороны. Около 2 ч. дня подошли к линии Московско-Брестской железной дороги около станции Песчаники. Неожиданно из-за поворота появился поезд и из приспособленных "площадок" ударил по колонне огнем пулеметов и орудия. Головной эскадрон повернул круто в сторону и ускакал;*114 несколько всадников - свалилось; под Корниловым убита лошадь;*115 полк рассыпался. Корнилов, возле которого остались командир полка и подполковник Эргардт, отъехал в сторону.

Долго собирали полк; подвели его к Корнилову. Измученные в конец Текинцы, не понимавшие что творится вокруг, находились в большом волнении. Они сделали все, что могли, они по-прежнему преданы генералу, но...

- Ах, бояре! Что мы можем делать, когда вся Россия - большевик... говорили они своим офицерам.

"Подъехав к сборному пункту полка - рассказывает штаб-ротмистр С. - я застал такую картину: всадники стояли в беспорядке, плотной кучей; тут же лежало несколько раненых и обессилевших лошадей и на земле сидели и лежали раненые всадники. Текинцы страшно пали духом и вели разговор о том, что все равно они окружены, и половины полка нет на лицо и поэтому нужно сдаться большевикам. На возражение офицеров, что большевики в таком случае расстреляют генерала Корнилова, всадники ответили, что они этого не допустят, и в то же время упорно твердили, что необходимо сдаваться. Офицеры попросили генерала Корнилова поговорить с всадниками. Генерал говорил им, что не хочет верить, что Текинцы предадут его большевикам. После его слов стихшая было толпа всадников вновь зашумела и из задних рядов раздались крики, что дальше идти нельзя и надо сдаваться. Тогда генерал Корнилов вторично подошел к всадникам и сказал:

- Я даю вам пять минуть на размышление; после чего, если вы все таки решите сдаваться, вы расстреляете сначала меня. Я предпочитаю быть расстрелянным вами, чем сдаться большевикам.

Толпа всадников напряженно затихла; и в тот же момент ротмистр Натансон, без папахи, встав на седло, с поднятой вверх рукой, закричал толпе:

- Текинцы! Неужели вы предадите своего генерала? Не будеть этого, не будет!..

2-й эскадрон садись!"

Вывели вперед штандарт, за ним пошли все офицеры, начал садиться на коней 2-й эскадрон, за ним потянулись остальные. Это не был уже строевой полк - всадники шли вперемешку, толпой, продолжая ворчать, но все же шли покорно за своими начальниками. Кружили всю ночь и под утро благополучно пересекли железную дорогу восточнее Унечи.

В этот день Корнилов решил расстаться с полком, считая, что без него полку будет легче продвигаться на юг. Полк с командиром полка и семью офицерами должен был двигаться в м. Погар, вблизи Стародуба, и далее на Трубчевск, а Корнилов - с отрядом из всех остальных офицеров (одиннадцать) и 32 всадников на лучших лошадях пошел на юг на переправу через Десну, в направлении Новгорода-Северска.

Отряд этот натыкался на засады, был окружен, несколько раз был обстрелян и, наконец, 30-го отошел в Погар. Здоровье генерала Корнилова, который чувствовал себя очень плохо еще в день выступления, окончательно пошатнулось. Последний переход он уже едва шел, все время поддерживаемый под руки кем либо из офицеров; страшный холод не давал возможности сидеть на лошади. Считая бесцельным подвергать в дальнейшем риску преданных ему офицеров, Корнилов наотрез отказался от их сопровождения и решил продолжать путь один.

В сопровождении офицера и двух всадников он, переодетый в штатское платье, отправился на станцию Холмичи и, простившись с ними, сел в поезд, отправлявшийся на юг. Командир полка послал телеграмму Крыленко приблизительно такого содержания:

выполняя приказание покойного Верховного главнокомандующего, генерала Духонина, Текинский полк сопровождал на Дон генерала Корнилова; но 26-го полк был обстрелян, под генералом Корниловым убита лошадь, и сам он пропал без вести. За прекращением задачи, полк ожидает распоряжений.

Но распоряжений не последовало. Пробыв в Погарах почти две недели, отдохнув и устроившись, полк в составе 14 офицеров и не более, чем 125 всадников двинулся на юг, никем уже не тревожимый; принимал участие где-то возле Новгород-Северска в бою между большевиками и украинцами на стороне последних, потом после долгих мытарств попал в Юев. И в январе, ввиду отказа украинского правительства отправить Текинский полк на Дон и последовавшего затем занятия большевиками Киева, полк был распущён. Десяток офицеров и взвод всадников с января сражались в рядах Добровольческой армии.

В ночь на 3 декабря в арестантском вагоне под сильным украинским караулом везли в Киев двух отставших и пойманных текинских офицеров. Один из них, ротмистр А.

на станции Конотоп в сопровождении караульного офицера был отпущен в буфет за провизией. На перроне его окликнул хромой старик, в старой заношенной одежде и в стоптанных валенках:

- Здорово товарищ! А Гришин с вами?

- Здравия... здравствуйте, да...

Старик кивнул головой и исчез в толпе.

- Послушайте, да ведь это генерал Корнилов! - воскликнул караульный офицер.

Ледяной холод в сердце, неискренний смешок и сбивчивая речь в ответ:

- Что вы, ха-ха, как так Корнилов, просто знакомый один...

6 декабря "старик" - по паспорту Ларион Иванов, беженец из Румынии прибыл в г. Новочеркасск, где его ждали с тревожным нетерпением семья и соратники.

ГЛАВА XIV.

Приезд на Дон генерала Алексеева и зарождение "Алексеевской организации". Тяга на Дон. Генерал Каледин.

30 октября генерал Алексеев, не перестававший еще надеяться на перемену политической обстановки в Петрограде, с большим трудом согласился на уговоры окружавших его лиц - бросить безнадежное дело и, согласно намеченному ранее плану, ехать на Дон. В сопровождении своего адъютанта ротмистра Шапрона, он 2-го ноября прибыл в Новочеркасск и в тот же день приступил к организации вооруженной силы, которой суждено было судьбой играть столь значительную роль в истории русской смуты Алексеев предполагал воспользоваться юго-восточным районом, в частности Доном, как богатой и обеспеченной собственными вооруженными силами базой, для того чтобы собрать там оставшиеся стойкими элементы - офицеров, юнкеров, ударников, быть может старых солдат и организовать из них армию, необходимую для водворения порядка в России. Он знал, что казаки не желали идти вперед для выполнения этой широкой государственной задачи. Но надеялся, "что собственное свое достояние и территорию казаки защищать будут".

Обстановка на Дону оказалась, однако, необыкновенно сложной. Атаман Каледин, познакомившись с планами Алексеева и выслушав просьбу "дать приют русскому офицерству", ответил принципиальным сочувствием; но, считаясь с тем настроением, которое существует в области, просил Алексеева не задерживаться в Новочеркасске более недели и перенести свою деятельность куда-нибудь за пределы области - в Ставрополь или Камышин.

Не обескураженный этим приемом и полным отсутствием денежных средств, Алексеев горячо взялся за дело: в Петроград, в одно благотворительное общество послана была условная телеграмма об отправке в Новочеркасск офицеров, на Барочной улице помещение одного из лазаретов обращено в офицерское общежитие, ставшее колыбелью добровольчества, и вскоре получено было первое доброхотное пожертвование на "Алексеевскую организацию" - 400 руб. - это все, что в ноябре месяце уделило русское общество своим защитникам. Несколько помогло благотворительное общество.

Некоторые финансовые учреждения оправдывали свой отказ в помощи циркулярном письмом генерала Корнилова, требовавшим направления средств исключительно по адресу Завойко Было трогательно видеть и многим, быть может, казалось несколько смешным, как бывший Верховный главнокомандующий, правивший миллионными армиями и распоряжавшийся миллиардным военным бюджетом, теперь бегал, хлопотал и волновался, чтобы достать десяток кроватей, несколько пудов сахару и хоть какую-нибудь ничтожную сумму денег, чтобы приютить, обогреть и накормить бездомных, гонимых людей.

А они стекались - офицеры, юнкера, кадеты и очень немного старых солдат - сначала одиночно, потом целыми группами. Уходили из советских тюрем, из развалившихся войсковых частей, от большевистской "свободы" и самостийной нетерпимости. Одним удавалось прорываться легко и благополучно через большевистские заградительные кордоны, другие попадали в тюрьмы, заложниками в красноармейские части, иногда... в могилу. Шли все они просто на Дон, не имея никакого представления о том, что их ожидает, ощупью, во тьме через сплошное большевистское море - туда, где ярким маяком служили вековые традиции казачьей вольницы и имена вождей, которых народная молва упорно связывала с Доном.

Приходили измученные, оборванные, голодные, но не павшие духом. Прибыл небольшой кадр Георгиевского полка из Киева, а в конце декабря и Славянский ударный полк, восстановивший здесь свое прежнее имя "Корниловский".

Одиссее Корниловского полка чрезвычайно интересна, как показатель тех внутренних противоречий, которые ставила революция перед сохранившими верность долгу частями армии.

Корнилов, прощаясь с полком 1 сентября, писал в приказе:

"все ваши мысли, чувства и силы отдайте Родине, многострадальной России. Живите, дышите только мечтою об ее величии, счастье и славе. Бог в помощь вам". И полк пошел продолжать свою службу на Юго-Западный фронт в самую гущу озверелой и ненавидевшей его солдатской массы, становясь на защиту велений ненавидимого им правительства. Слабые духом отпадали, сильные держались. В сентябрьскую и октябрьскую полосу бунтов и мятежей правительственные комиссары широко использовали полк для усмирения, так как "революционные войска" - их войска потеряли образ и подобие не только воинское, но и человеческое. Полк был законопослушен и тем все более навлекал на себя злобу и обвинение в "контрреволюционности". В последних числах октября, когда в Киеве вспыхнуло большевистское восстание, правительственный комиссар доктор Григорьев*116 от имени Временного правительства просит полк поддержать власть и ведет его в Киев, поставив его там нелепыми и безграмотными в военном отношении распоряжениями в тяжелое положение. На улицах города идет кровавый бой, в котором политическая дьявольская мельница отсеяла три течения: 1. корниловцы и несколько киевских военных училищ (Константиновское, Николаевское, Сергиевское) - на стороне не существующего уже Временного правительства; 2. украинцы совместно с большевиками, руководимые двумя характерными фигурами - генеральным секретарем Петлюрой и большевистским комиссаром Пятаковым; 3. чехи и донские казаки, сохраняющие "нейтралитет" и не желающие "идти против народа".

Опять гибнет стойкая молодежь, расстреливаемая я в бою, и просто на улицах, и в домах - украинцами и большевиками.

В разгаре боя комиссар заявляет, что "выступление правительственных войск в Киеве против большевиков натолкнулось на национальное украинское движение, на что он не шел, а потому он приступает к переговорам о выводе правительственных войск".*117 Власть в городе переходит к Центральной раде в блоке с большевиками. Военные училища отправляются на Дон и Кубань, а Корниловский полк получает приглашение Петлюры остаться... для охраны города! Какие чувства недоумения, подавленности и отчаяния должны были испытывать эти люди среди того сплошного бедлама, в который обратилась русская жизнь!

С большим трудом выведя полк из Киева, Неженцев послал отчаянную телеграмму в Ставку, прося спасти полк от истребления и отпустить его на Дон, на что получено было согласие донского правительства. Ставка, боясь навлечь на себя подозрение, категорически отказала. Только 18 ноября, накануне ликвидации Ставки получено было распоряжение Верховного, выраженное условным языком телеграммы: передвинуть полк на Кавказ "для усиления Кавказского фронта и для новых формирований"... Но было уже поздно: все пути заняты большевиками, "Викжель" им содействует; оставалась только одна возможность присоединения по частям к казачьим эшелонам, которые, как "нейтральные", пропускались на восток беспрепятственно. Начинается лихорадочная погрузка полкового имущества. Составили поезд, груженный оружием, пулеметами, обозом - ни один казачий эшелон не берет его с собою. Тогда полк решается на последнее средство:

эшелон с имуществом под небольшой охраной с фальшивым удостоверением о принадлежности его к одной из кавказских частей отправляется самостоятельно, полк распускается, а по начальству доносят, что весь наличный состав разбежался...

И вот, после долгих мытарств к 19 декабря прибывает в Новочеркасск эшелон Корниловского полка, а к 1 января 1918 г. кружными путями в одиночку и группами собираются 50 офицеров и до 500 солдат.

 

 

Передо мною список этих офицеров: большая половина их, в том числе и доблестный командир полка, сложили свои головы на тернистом пути от Курска до Новороссийска и Крыма... Прочие - одни живы, других судьбы не знаю.

Я остановился на этих страницах полковой истории, чтобы показать, в каких муках рождалась на свет Добровольческая армия и в какой суровой жизненной школе закалялось упорство и твердость первых бойцов ее. Была и человеческая накипь, быть может очень много, но ей не заслонить светлую идею и подвиг добровольчества.

Пока не определялись еще конкретно ни цели движения, ни лозунги; шел только сбор сил вокруг генерала Алексеева, и имя его служило единственным показателем их политического направления. Но в широких кругах Донской области съезд "контрреволюционного офицерства" и многих людей с одиозными для масс именами, вызвал явное опасение и недовольство. Его разжигала и агитация и свободная большевистская печать. Рабочие, в особенности в Ростове и Таганроге, волновались. Степенное казачество видело большие военные приготовления советской власти и считало, что ее волнение и гнев навлекают только не прошенные пришельцы. Этому близорукому взгляду не чуждо было и само донское правительство, думавшее соглашательством с местными революционными учреждениями и лояльностью в отношении советской власти примирить ее с Доном и спасти область от большевистского нашествия. Казачья молодежь, развращенная на фронте, больше всего боялась опостылевшей всем войны и враждебно смотрела на тех, кто может вовлечь ее в "новую бойню". Сочувствующая нам интеллигенция была, как везде, безгласна и бессильна.

- С Дона выдачи нет!

Эта старинная формула исторической казачьей традиции, значительно, впрочем, поблекшая в дни революции, действовала все же на самолюбие казаков и служила единственным оправданием Каледину в его "попустительстве" по отношению к нежелательным пришельцам. Но по мере того, как рос приток добровольцев, усиливалось давление на атамана извне и увеличивалось его беспокойство. Он не мог отказать в приюте бездомным офицерам и не хотел раздражать казачество.

Каледин просил Алексеева не раз ускорить переезд организации, а пока не делать никаких официальных выступлений и вести дело в возможной тайне.

Такое положение до крайности осложняло развитие организации. Без огласки, без средств, не получая никакого содействия от донского правительства - небольшую помощь, впрочем, оказывали Каледин и его жена тайком, в порядке благотворительности "беженцам" - Алексеев выбивался из сил, взывал к глухим, будил спящих, писал, требовал, отдавая всю свою энергию и силы своему "последнему делу на земле", как любил говорить старый вождь.

Жизнь однако ломала предрассудки: уже 20 ноября атаман Каледин, желая разоружить стоявшие в Новочеркасске два большевистских запасных полка, кроме юнкеров и конвойной сотни, не нашел послушных себе донских частей и вынужден был обратиться за помощью в Алексеевскую организацию. Первый раз город увидел мерно и в порядке идущий офицерский отряд.

Приехав в Яовочеркасск около 22 ноября, я не застал ген. Алексеева, уехавшего в Екатеринодар на заседание правительства Юго-восточного союза. Направился к Каледину, с которым меня связывали давнишнее знакомство и совместная боевая служба. В атаманском дворце пустынно и тихо. Каледин сидел в своем огромном кабинете один, как будто придавленный неизбежным горем", осунувшийся, с бесконечно усталыми глазами. Не узнал. Обрадовался. Очертил мне кратко обстановку Власти нет, силы нет, казачество заболело, как и вся Россия. Крыленко направляет на Дон карательные экспедиции с фронта. Черноморский флот прислал ультимативное требование "признать власть за советами рабочих и солдатских депутатов". В Макеевском районе объявлена "Донецкая социалистическая республика". Вчера к Тагангору подошел миноносец, несколько траллеров с большим отрядом матросов; траллеры прошли гирла Дона и вошли в ростовский порт. Военно-революционный комитет Ростова выпустил воззвание, призывая начать открытую борьбу против "контрреволюционного казачества". А Донцы бороться не хотят. Сотни, посланные в Ростов, отказались войти в город. Атаман был под свежим еще гнетущим впечатлением разговора с каким-то полком или батареей, стоявшими в Новочеркасске. Казаки хмуро слушали своего атамана, призывавшего их к защите казачьей земли. Какой-то наглый казак перебил:

- Да что там слушать, знаем, надоели!

И казаки просто разошлись.

Два раза я еще был у атамана с Романовским - никакого просвета, никаких перспектив. Несколько раз при мне Каледина вызывали к телефону, он выслушивал доклад, отдавал распоряжение спокойным и теперь каким-то бесстрастным голосом и, положив трубку, повернул ко мне свое угрюмое лицо со страдальческой улыбкой.

- Отдаю распоряжения и знаю, что почти ничего исполнено не будет. Весь вопрос в казачьей психологии. Опомнятся - хорошо, нет - казачья песня спета.

Я просил его высказаться совершенно откровенно о возможности нашего пребывания на Дону, не создаст ли это для него новых политических осложнений с войсковым правительством и революционными учреждениями.

- На Дону приют вам обеспечен. Но, по правде сказать, лучше было бы вам, пока не разъяснится обстановка, переждать где ни будь на Кавказе или в кубанских станицах...

- И Корнилову?

- Да, тем более.

Я уважал Каледина и нисколько не обиделся за этот совет:

атаману виднее, очевидно так нужно. Но, знакомясь ближе с жизнью Дона, я приходил к выводу, что все направление политики и даже внешние этапы жизни донского правительства и представительных органов сильно напоминали общий характер деятельности и судьбы общерусской власти... Это было тем более странно, что во главе Дона стоял человек несомненно государственный, казалось сильный и, во всяком случае, мужественный.

Каледина я знал еще до войны по службе в Киевском военном округе. Тогда военная жизнь была проще и требования ее элементарнее. Знающий, честный, угрюмый, настойчивый, быть может упрямый. Этим и ограничивались мои впечатления. В первый месяц войны 12-я дивизия, которою он командовал, шла перед фронтом 8 армии Брусилова, в качестве армейской конницы. Брусилов был недоволен действиями конницы и высказывал неодобрение Каледину. По скоро отношение переменилось.

Успех за успехом дал имя и дивизии, и ее начальнику. В победных реляциях Юго-западного фронта все чаще и чаще упоминались имена двух кавалерийских начальников - только двух - конница в эту войну перестала быть "царицей поля сражения" - графа Келлера и Каледина, одинаково храбрых, но совершенно противоположных по характеру: один пылкий, увлекающийся, иногда безрассудно, другой спокойный и упорный. Оба не посылали, а водили в бой свои войска. Но один делал это - вовсе не рисуясь - это выходило само собой - эффектно и красиво, как на батальных картинах старой школы, другой просто, скромно и расчетливо Войска обоим верили и за обоими шли. Неумолимая судьба привела их к одинаковому концу: оба, следуя совершенно разными путями, в последнем жизненном бою погибли на проволочных заграждениях, сплетенных дикими парадоксами революции.

Наши встречи с Калединым носили эпизодический характер, связаны с воспоминаниями о тяжких боях и могут дать несколько характерных черточек к его биографии. Помню встречу под Самбором, в предгорьях Карпат в начале октября 1914 года. Моя 4 стр.

бригада вела тяжелый бой с австрийцами, которые обтекали наш фронт и прорывались уже долиной Кобло в обход Самбора. Неожиданно встречаю на походе Каледина с 12 кавал. дивизией, получившей от штаба армии приказание спешно идти на восток, к Дорогобычу. Каледин, узнав о положении, не задумываясь ни минуты пред неисполнением приказа крутого Брусилова, остановил дивизию до другого дня и бросил в бой часть своих сил. По той быстроте, с которой двинулись эскадроны и батареи, видно было, как твердо держал их в руках начальник.

В конце января 15 года судьба позволила мне отплатить Самборский долг. Отряд Каледина дрался в горах на Ужгородском направлении, и мне приказано было усилить его, войдя в подчинение Каледину.

В хате, где расположился штаб, кроме начальника отряда, собрались командир пехотной бригады генерал Попович-Липовац и я со своим начальником штаба Марковым. Каледин долго, пространно объяснял нам маневр, вмешиваясь в нашу компетенцию, давая указания не только бригадам, но даже батальонам и батареям.

Когда мы уходили, Марков сильно нервничал:

- Что это он за дураков нас считает?

Я успокоил его, высказав предположение, что разговор относился преимущественно к Липовацу - храброму черногорцу, но мало грамотному генералу. Но началось сражение, а из штаба отряда шли детальные распоряжения, сбивавшие мои планы и вносившие нервность в работу и раздражение среди исполнителей. Помню такой эпизод: на третий день боя наблюдаю, что какая-то наша батарее стреляет ошибочно по своим; стрелки негодуют и жалуются по всем телефонам; набрасываюсь на батарейных командиров; получаю ответ, что цели видны прекрасно, и ни одна из батарей не стреляет в этом направлении. Приказал на несколько минут прекратить огонь всей артиллерии; продолжаются довольно удачные разрывы,.. над нашими цепями Бросились искать таинственную артиллерию и нашли, наконец в трехстах шагах за моим наблюдательным пунктом, в лощине стоит донская батарее, которую Каледин послал ко мне на подмогу, указав ей сам путь, место и даже задачу и цели.

Началась неприятная нервная переписка. Дня через два приезжает из штаба отряда офицер генерального штаба "ознакомиться с обстановкой".

- Это официально, говорит он мне. А неофициально хотел доложить по одному деликатному вопросу. Вы не сердитесь. Генерал всегда так вначале недоверчиво относится к частям, пока не познакомится. Теперь он очень доволен действиями стрелков, поставил вам задачу и больше вмешиваться не будет.

- Ну спасибо, кланяйтесь генералу и доложите, чтоб был спокоен, австрийцев разобьем Сильный мороз; снег по грудь, бой чрезвычайно тяжелый; уже идет в дело последний рёзерв Каледина - спешенная его кавалерийская бригада. Я никогда не забуду этого жуткого поля смерти, где весь путь, пройденный стрелками, обозначался торчащими из снега неподвижными фигурами с зажатыми в руках ружьями Они застыли в тех позах, в каких застигла их вражеская пуля во время перебежки. А между ними, утопая в снегу, смешиваясь с мертвыми, прикрываясь их телами, пробирались живые на встречу смерти. Бригада растаяла.

Каледин не любил и не умел говорить красивых, возбуждающих слов. Но когда он раза два приехал к моим полкам посидел на утесе, обстреливаемом жестоким огнем, спокойно расспрашивая стрелков о ходе боя и интересуясь их действиями, этого было достаточно, чтобы возбудить их доверие и уважение.

После тяжких боев взята была стрелками деревня Луговиско, - центр позиции, потребовавший смерти многих храбрых, и отряд, разбив австрийцев, отбросил их за Сан.

Май 1916 года застает Каледина в роли командующего 8 армией. Он сменил Брусилова, назначенного главнокомандующим армиями Юго-западного фронта.

Назревала большая операция, первоначальные приготовления к которой сделаны были Брусиловым. И как это ни странно, но Брусилов, обязанный всей своей славой 8 армии, почти два года пробывший во главе ее, испытывал какую-то быть может безотчетную ревность к своему заместителю, которая проглядывала во всех их взаимоотношениях и в дни побед и еще более в дни неудач.

Рис. 4 Помню, как главнокомандующий прислал своего начальника штаба, генерала Клембовского проверить подготовку ударного фронта 8 армии, выразил в приказе неудовольствие и потом приписал участию Клембовского весьма преувеличенное значение в успехе операции, наградив его георгиевским оружием. Позиции моей дивизии посетили и Клембовский, и Каледин Первый был необыкновенно учтив и высказывал удовольствие от всего виденного, а потом вдруг в приказе Брусилова появилось несколько неприятных замечаний. Это казалось несправедливым, направленным через наши головы в штаб армии, а главное ненужным: своего опыта было достаточно, и все с огромным подъемом готовились к штурму. Второй - приехал как всегда угрюмый, тщательно осмотрел боевую линию, не похвалил и не побранил, а уезжая сказал:

- Верю, что стрелки прорвут позицию.

В его устах эта простая фраза имела большой весь и значение для дивизии.

В конце мая началось большое наступление всего фронта, увенчавшееся огромной победой, доставившее новую славу и главнокомандующему и генералу Каледину. Его армия разбила на голову 4 австрийскую армию Линзингена и в 9 дней с кровавыми боями проникла на 70 верст вперед, в направлении Владимир-Волынска. На фоне общей героической борьбы не прошла бесследно и боевая работа 4 стрелковой дивизии, которая на третий день после прорыва австрийских позиций у Олыки, ворвалась уже в город Луцк.

В ион и в июле шли еще горячие бои в 8 армии, но к осени, после прибытия больших немецких подкреплений, установилось какое-то равновесие: армия атаковала в общем направлении от Луцка на Львов - у Затурцы, Шельвова, Корытницы, вводила в бой большое число орудий и крупные силы, несла неизменно очень тяжелые потери и не могла побороть сопротивления врага. Было очевидно, что здесь играют роль не столько недочеты управления и морального состояния войск, сколько то обстоятельство, что наступил предел человеческой возможности: фронт, пересыщенный смертоносной техникой и огромным количеством живой силы, стал окончательно непреодолимым и для нас, и для немцев; нужно было бросить его и приступить, не теряя времени, к новой операции, начав переброску сил на другое направление. В начале сентября я командовал уже 8 корпусом и совместно с гвардией и 5 сибирским корпусом повторил отчаянные кровопролитные и бесплодные атаки в районе Корытницы. В начале еще как то верилось в возможность успеха. Но скоро не только среди офицеров, но и в солдатской массе зародилось сомнение в целесообразности наших жертв. Появились уже признаки некоторого разложения:

перед атакой все ходы сообщения бывали забиты солдатами перемешанных частей и нужны были огромные усилия, чтобы продвинуть батальоны навстречу сплошному потоку чугуна и свинца, с не прекращавшимся ни на минуту диким ревом бороздивших землю, подвинуть на проволочные заграждения, на которых висели и тлели неубранные еще от предыдущих дней трупы.

Но Брусилов был неумолим, и Каледин приказывал повторять атаки. Он приезжал в корпус на наблюдательный пункт" оставался по целым часам и уезжал, ни с кем из нас не повидавшись, мрачнее тучи. Брусилов не мог допустить, что 8 армия - его армия топчется на месте, терпит неудачи, в то время, как другие армии, Щербачева и Лечицкаго, продолжают победное движение. Я уверен, что именно этот психологический мотив заслонял собою все стратегические соображения. Брусилов считал, что причина неудачи кроется в недостаточной настойчивости его преемника и несколько раз письменно и по аппарату посылал ему резкие, обидные и несправедливые упреки. Каледин нервничал, страдал нравственно и говорил мне, что рад бы сейчас сдать армию и уйти в отставку, как бы это ни было тяжело для него, но сам уйти не может - не позволяет долг.

После одного неудачного штурма и очередного неприятного разговора с главнокомандующим, Каледин пригласил нас - пять корпусных командиров к себе; не предлагая сесть, чрезвычайно резко и сурово осудил действия войск и потребовал прорыва неприятельских позиций во что бы то ни стало. Через несколько дней - новый штурм, новые ручьи крови и... полный неуспех.

Когда на другой день я получил приказ из армии "продолжать выполнение задачи", в душу невольно закралось жуткое чувство безнадежности. Но через несколько часов Каледин прислал в дополнение к официальному приказу частное "разъяснение", сводившее все общее наступление к затяжным местным боям, имевшим характер исправления фронта. В первый раз вероятно суровый и честный солдат обошел кривым путем подводный камень воинской дисциплины.

Боевая деятельность на фронте армий с этого дня постепенно начала замирать.

Когда вспыхнула революция и в армию хлынули потоком роковые идеи "демократизации", Каледин органически не в состоянии был не только принять "демократизацию", но даже подойти к ней. Он резко отвернулся от революционных учреждений и еще глубже ушел в себя. Комитеты выразили протест, а Брусилов в середине апреля сказал генералу Алексееву:

- Каледин потерял сердце и не понимает духа времени. Его необходимо убрать. Во всяком случае на моем фронте ему оставаться нельзя.

Вновь назначенный главнокомандующий Румынского фронта генерал Щербачев согласился было предоставить Каледину 6 армию вместо Цурикова, окончательно запутавшегося в демагогии. Но по требованию комитетов Цуриков был оставлен.

Тогда я, будучи весною начальником штаба Верховного, предложил Каледину 5 армию на Северном фронте и вошел в соответственные сношения по этому поводу. Но генерал Драгомиров отстаивал своего кандидата - Юрия Данилова, Верховный не поддержал меня, и для генерала Каледина, давшего армии столько славных побед, не нашлось больше места на фронте: он ушел на покой в Военный совет.

Когда из Петрограда Каледин ехал на Дон и его спросили - согласится ли он принять пост донского атамана, на который его выдвигают донские деятели, он ответил:

- Никогда! Донским казакам я готов отдать жизнь; но то, что будет это будет не народ, а будут советы, комитеты, советики, комитетики. Пользы быть не может.

Пусть идут другие. Я - никогда*118.

Но, избранный огромным большинством голосов, после неоднократных отказов, Каледин сдался. И 18 июня Донской круг постановил: "по праву древней обыкновенности избрания войсковых атамамов, нарушенному волею Петра I в лето 1709 и ныне восстановленному, избрали мы тебя нашим войсковым атаманом"...

Каледин принял власть, "как тяжелый крест". Он говорил:

- Я пришел на Дон с чистым именем воина, а уйду, быть может, с проклятиями...

Русский патриот и Донской атаман!

В этом двойственном бытии - трагедия жизни Каледина и разгадка его самоубийства. Этот всей революционной демократией и темной толпой подозреваемый, уличаемый и обвиняемый человек проявлял такую удивительную лояльность, такое уважение к принципам демократии и к воле казачества, его избравшего, как ни один из вождей революции. В этом было его моральное оправдание и политическое бессилие. Он мыслил и чувствовал, как русский патриот; жил в эти месяцы, работал и умер, как донской атаман. Каледин ставил себе государственные задачи также ясно, как Алексеев и Корнилов и не менее страстно, чем они, желал освобождения страны. Но в то время, когда они, ничем не связанные, могли идти на Кубань, на Волгу, в Сибирь всюду, где можно было найти отклик на их призыв, Каледин - выборный атаман, отнесшийся к своему избранию, как к некоему мистическому предопределению, кровно связанный с казачеством и любивший Дон, мог идти к общерусским национальным целям только вместе с донским войском, только возбудив в нем порыв, подняв чувство если не государственности, то по крайней мере самосохранения. Когда пропала вера в свои силы и в разум Дона, когда атаман почувствовал себя совершенно одиноким, он ушел из жизни.

Ждать исцеления Дона не было сил.

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова