ЗАПИСИ
К оглавлению
Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
Говение в монастыре (Запись гимназических
лет)
О, Господи,
этот подъем никогда не кончится! Вместо тропинки — пересохшее русло
потока, усыпанное круглыми, скользящими под ногой камнями. Лес вырублен
кругом, а вместо него — какая-то щетина низкого кустарника. Но,
наконец, перевал! Тропинка пошла по боку горы. кругом шумел большой
лес. Ничто не может сравниться с той радостью, которую испытываешь
на перевале, поднимаешься без конца в гору, перед тобой скалы и
только назади — все больше уходящая вниз туманная долина. И, когда
устанешь совсем, идешь механически, ничего уже не замечая кругом,
вдруг кончается подъем, веет горным воздухом, дорожка бежит вниз,
и глазам открываются бесконечные синие дали.
Чуть-чуть
кружилась голова и быстрее билось сердце, когда тропинка пошла ровно,
и вот передо мной уже вход — две круглые с рассыпавшнмися верхушками
каменные башни, поросшие темным мхом.
Мне было
необычно прийти сюда одному. Я часто бывал здесь шумной компанией:
входили со смехом, требовали чаю и легкомысленно болтали с монахами.
Сейчас я шел как проситель, с надеждой. И все выглядело совсем иначе.
Я сбросил
свои вещи на столик у большого ясеня, где мы обычно пили чай, и
ожидал. Меня уже заметили — ко мне навстречу шел монах с огромной
черной бородой.
«Александр,
дорогой, наконец то вы пришли». Он говорил с сильным грузинским
акцентом, и лицо его сияло улыбкой. «Пойдем, пойдем — вот ваша келья».
Мы подошли к каменной пристройке, вплотную подходившей к церкви.
О. Иона отворил дверь в маленькую сырую комнату со сводчатым потолком
и нишами в каменных стенах.
Незаметно
полетели дни. Они были внешне однообразны, но так же легки и светлы,
как холодный и солнечный воздух этих высоких мест.
Я просыпался
рано — часов в пять. Быстро умывался и бежал на угловую восточную
башню; мокрая трава была холодна и как маленькими льдинками колола
ноги; потом поднимался прямо по стене, рассыпавшейся и поросшей
травой, к круглой башне. Внизу, сейчас же за стеной и доставая до
нее верхушками, рос буковый лес. Уступами он спускался к голубой
Арагве, текущей среди серых отмелей.
Дальше,
затянутые утренним туманом, вырисовывались цепи лесистых темных
гор, одна выше другой, и над ними, совсем высоко, опираясь на туманы
своими легкими очертаниями, белели снежные горы главного Кавказа.
Их было так много, что надо было обвести глазами пол горизонта,
с востока на запад, чтобы увидеть всю цепь.
Тени от
старых ясеней еще тянулись через всю зеленую, мокрую от росы площадку,
а мы уже пили чай в беседке, прислоненной к стене. Серый от дождя
дощатый стол о. Иона покрывал грязноватым красным платком, который
он называл скатертью, расставлял глиняные кружки, расписанные деревьями
и всадниками, приносил хлеб коричнево-лилового цвета с зелеными
прожилками плесени, безвкусный и сухой как земля (они его пекли
раз в месяц и хранили в церкви). Солнце блестело на самоваре и чашках,
грело сквозь тонкие прутья беседки, и мы пили чай «в прикуску» и
предавались «сладкой беседе», по выражению о. Ионы.
Год тому
назад «настоятеля», о. Иону, разбойники при нападении на монастырь,
сбросили со скалы на снег; при падении он повредил себе бок и схватил
ревматизм, который согнул его в дугу. Сейчас о. Иона выглядит совсем
стариком, его коричневое лицо покрыто сплошной сеткой морщин, он
еле двигается и никак не может согреться. Он знает, что скоро умрет
и равнодушно показывал мне место, где его похоронят. По отношению
к «миру» он в самом раздраженном состоянии: «Разве теперь есть монахи!
— говорил он, — наденут себе митру на голову, сядут в карету, живот
— вот какой!» Зато он был самого высокого мнения о своем монастыре
— «Сам видишь — мы живем как пустынники. Вода у нас вон где — под
горой, верста будет. Как надо по правилам — монах трудиться должен».
О. Иоанн,
попросту — Ивана, с почтением слушал о. Иону, старшего; сам он был
веселее — живой и деятельный.
После чая
я читал Евангелие, сидя на камнях, подставив спину солнцу — жарко
у нас никогда не было. Помогал о. Ионе на огороде — маленьком клочке
земли, прилепившемся к скалам, большими трудами отвоеванным у леса.
Все грядки стояли наклонно. и земля перемешана с мелкими камушками.
Там мы пололи траву, расставляли колья для бобов. Я смотрел на о.
Иону — его склоненная фигура в черном колпачке и темно фиолетовом
подряснике красиво выделялась сквозь строй воткнутых палок.
Около 12
обедали — ели вареные бобы и тот же черный хлеб, иногда — овечий
сыр, острый и маслянистый.
Стало тепло.
О. Иона задремал на бревнах, сложенных у церкви. О. Иоанн вышел
на балкончик своей кельи и починяет свою выцветшую коричневую рясу.
Я иду бродить по лесу: мне хочется пройти к скале, которую я видел
по дороге сюда, возвышающуюся в стороне над лесом; она вся в каких-то
пещерах: там должны быть орлы.
Славно
в лесу: палевые стволы буков гладко обтянуты крепкой корой, а внизу
все устлано желтой листвой — как хороший паркет в зале с колоннами.
По стволам тянутся длинные побеги плюща с кожистыми, как будто искусственными
листьями. Далее, по склону оврага какие-то ярко красные цветы. Странное
растение: мясистый прямой стебель фиолетового цвета вместо листьев
покрыт тонкими фиолетовыми чешуйками, а на верхушке — огненный цветок.
Впечатление ядовитости и тайны.
Солнце
повернуло к западу. Все подернулось дымкой — внизу должно быть жарко,
но все же видно далеко. Мутным блеском сверкает Кура среди темных
пятен леса. от нее уступами — горы. Внизу, прямо под нашей горой,
под обрывом желтая стена и башни монастыря Святого Креста, в том
самом месте, где
«Обнявшись
будто две сестры Струи Арагвы и Куры».
Возвращаюсь
я, когда солнце уже низко. Лучи его, совсем желтые, и длинные теплые
тени протягиваются по долине.
В своей
келье я убираю нишу плющом и ставлю плоскую чашку с цветами у иконы.
К вечеру
иду за водой. Родник далеко внизу, обделан тесанным камнем, и из
него бьет холодная струя. Чуть жутковато—так тихо среди старых буков,
так глуха тропинка, усыпанная желтыми листьями.
Чьи-то
шаги. В глубине тропинки появляются три мужские фигуры — это, очевидно,
угольщики. Их бородатые крестьянские лица кажутся зверскими от угольной
копоти и покрасневших от дыма глаз. «Гамарджоба» приветствует меня
один из них и снимает свою круглую шапочку. Я кланяюсь и отвечаю
«Гагимарджос». Они проходят мимо, не в такт шлепая кожаными лаптями.
Один отстал, он положил у родника свой узелок в красном платке и
нагнулся над моим ведром. Потом благодарит и догоняет других. Я
поднимаюсь с ведром на гору. Посреди пути отдыхаю в маленькой деревянной
часовенке. В ней икона местного святого, который подвизался в нашем
монастыре — святого Иоанна Зедазенского с волком. Стены и деревянные
скамьи изрезаны именами посетителей, на полу — иссохший букет полевых
цветов.
Как свой
уже прихожу в ворота, в которые проходил когда-то как гость, и чувствую
глубокую благодарность к этим мшистым башням, вросшим в скалу, к
тишине зеленого двора, который как-то вдруг широко развертывается
после узкой и темной лесной тропы.
Одновременно
с моим приходом ударил маленький колокол на башне. Это было так
неожиданно в этой горной глуши. Потом еще раз, еще — да, ведь сегодня
суббота. Но как странно звучит этот колокол на вершине пустой горы
— ведь никто не услышит, никто не придет. И эта бесцельность звона
делает его особенно волнующим, особенно значительным.
Выходит
о. Иоанн, торжественный и строгий, совсем другой по сравнению с
тем Иванэ, который работал киркой там внизу на огороде и болтал
со мной всякий смешной вздор.
Прошел
в церковь и о. Иона. Я вошел за ним. В притворе намазаны грубые
фрески, в которых преобладает красный, оранжевый и синий цвет. Сама
церковь холодная, полутемная; каменные стены голы, и новый низкий
деревянный иконостас кажется картонным рядом с тяжелой архитектурой
храма.
Я иду вглубь
за колонну, стараясь не производить шума, но даже легкий шорох подошв
по каменному полу отдается гулом по углам и под сводами. Служит
о. Иоанн, а о. Иона — за чтеца, за дьякона, за хор. Их только двое
осталось здесь. Он читает громко, быстро, надорванным, старчески
высоким голосом, наполняя церковь шумом перебивающих друг друга
звуковых отражений. Я стою за четырехугольной колонной, иногда подхожу
по знаку о. Ионы, раздуваю и подаю ему кадило, потом опять захожу
за колонну. Немного скучаю, т. к. служат по старо-грузински, я ничего
не понимаю. Если бы по-русски — я бы с жадностью слушал, запоминал.
Но тут я скучал, мечтал даже о горячем чае. Но вот, кажется, конец,
— как неожиданно они кончили. Мы выходим. На дворе холодно. Я один
у двери своей кельи и уже привычным жестом поворачиваю голову туда,
на север, где глубоко в долине горят, дрожат, переливаются огни
далекого города. И невероятно подумать, что в этом далеком искристом
пятне живут и ходят люди, что там все мои близкие, что сейчас в
столовой за большим белым столом под висячей лампой мама разливает
чай, а рядом в зале брат играет Appassionat'y.
Темнеет,
холодно. Лунный свет ползёт по стене; вот он поблек — над крышей
церкви, задевая ее, проносится волна тумана. Другая проходит совсем
низко, закутав на несколько мгновений старые ясени у обрыва. Город
тоже закрыт сейчас... но вот он снова возникает в глубине долины...
Я не там,
не с вами... и вас ведь нет сейчас — есть только искристое пятно
в долине. И если бы вы все умирали сейчас—я не почувствую этого.
Давно,
еще ранней весной, я промывал ночью фотографические пластинки в
темной кухне под краном. Вода была такая холодная, а на стене, у
самой воды были пятна лунного света; изредка они падали на мои мокрые
руки и блестели на стекле негативов. Я вздрогнул. Мне отчетливо
ясно ощутилось вдруг предчувствие тоски там на горе, залитой лунным
светом, мое одиночество там и холод. Тогда я задумал уйти сюда.
Но сейчас, когда я ушел уже, когда я действительно далек от всех,
мое одиночество иное, я рад, что я здесь.
Вот я в
своей келье. Свечка, приклеенная к столу, освещает каменные стены,
и ее свет не достигает темных сводов. Закутавшись в бурку я пишу,
читаю. Поздно уже. Я тушу свечу и ярче вспыхивает огонек лампады
в нише у иконы. Стараюсь не стать ногой на вделанную в пол могильную
плиту — памятник какому-то архимандриту, похороненному здесь. Она
постоянно остается холодной и от нее как будто идет холод по всей
комнате.
Шепотом
повторяю молитвенные прошения. Потом находит полоса невнимания,
потом опять слова молитвы.
Подхожу
к открытому окну и смотрю во влажную темноту. Все утопает в черно-зелено-синих
тонах и вдоль долины, перерезывая ее пополам, лежит пухлое облако
тумана, неподвижное и тихое.
|