ЗА РУБЕЖОМ: БЕЛГРАД - ПАРИЖ - ОКСФОРД: ХРОНИКА СЕМЬИ ЗЕРНОВЫХ (1921-1972)
За рубежом: Белград - Париж - Оксфорд: Хроника семьи Зерновых (1921-1972). - Париж, 1973. 561 с.
Н.Зернов. Протоиерей Стефан Зернов.
София Зернова. 1892 год. Смерть брата Николая. - Первая исповедь. Вера в Бога.
Н.Зернов. Константинополь: Еп. Вениамин Федченков. - Гл. 3. Богословский факультет Белградского университета. - Гл. 4. Белградский студенческий кружок и его руководители. - Гл. 5. Первая поездка в Англию
Гл. 7. С.Зернова. Четыре года в Сербии.
Гл. 16. Н. Зернов. Жизнь в Югославии и наши сербские друзья.
Николай Зернов
Протоиерей Стефан Зернов
Наша семья со стороны отца уходит своими корнями в среду сельского духовенства, наиболее сохранившего особенности духовного облика Великороссии. Наш дед протоиерей Стефан Зернов был уроженцем Владимирской губернии. Он женился на внучке московского протоиерея. По всей вероятности, предки нашего деда и бабушки в течение ряда поколений были священнослужителями русской Церкви. Наш дед умер задолго до женитьбы моего отца, но память о нем чтилась всей нашей семьей. Его портрет в большой черной раме висел над письменным столом в кабинете отца. Ежегодно в день его именин, на третий день Рождества, все мы ездили на его могилу на кладбище Покровского монастыря, где служилась панихида, сопровождавшаяся поминальным обедом.
Наш дед был подлинным самородком, поднявшимся из нищеты сельского духовенства крепостной России императора Николая Первого. Он достиг всех отличий, доступных в то время белому женатому духовенству, вплоть до потомственного дворянства, полученного им вместе с орденом св. Владимира. Это продвижение по иерархической лестнице он проделал исключительно благодаря своим дарованиям, преданности пастырскому служению и верному исполнению всех возложенных на него обязанностей. Он был свободен от искательства, желания угодить начальству и установить связи с влиятельными лицами. Эти черты унаследовал и мой отец, которому были всегда чужды карьеризм и честолюбие. Личная незаинтересованность нашего деда заслужила ему любовь и уважение взыскательного митрополита Филарета Московского (1782-1867), неизменно выделявшего его из среды остального духовенства. Обстоятельная статья об о. Стефане Зернове помещена в Русском Биографическом Слове (Петроград 1916 г. Издание Императ. Рус. Историч. Общества). Она передает основные этапы его жизни и поэтому является лучшим введением в описание его личности. Кроме этих материалов, сохранились в печати одна из проповедей нашего деда и его обращение к жертвователям Свято-Николаевского братства с призывом оказать посильную помощь сиротам духовенства.
Биографический словарь в следующих словах характеризует нашего деда: «Степан Иванович Зернов родился 23 декабря 1817 года в селе Архангеле, Меленковского уезда, Владимирской губернии, где отец его был в то время диаконом. Раннее детство прошло в самых неблагоприятных обстоятельствах. Отец, смещенный за какую-то провинность на пономарскую должность, переезжал из села в село, и при этих условиях, конечно, было не до забот о сыне. Однако нашлись добрые люди, и 10 летнего мальчика, немного подготовленного дома, отдали для обучения в ближайшее Муромское духовное училище. Как здесь, так и в Вифанской семинарии, где Зернов получил среднее образование, он отличался выдающимися способностями и поэтому шел по успехам в числе первых. В 1840 году Зернов поступил в Московскую духовную академию, по окончании которой вторым магистром (1844) был назначен бакалавром по классу библейской истории. Не чувствуя призвания к монашеской жизни, он в 1846 г. покинул академию и по возведении в сан священника был назначен настоятелем церкви св. Николая, что на Студенцах, где оставался около 20 лет. Священствуя при этом храме, Зернов в 1848 г., когда свирепствовала холера, с замечательным самопожертвованием исполнял возложенные на него обязанности напутствовать и погребать холерных больных. За свои труды он снискал любовь и уважение не только своих прихожан, но и многих других московских жителей. Он был увещателем заключенных за преступления и защищал перед судом, как депутат, церковные интересы. В 1857 Зернов снова выступил на педагогическом поприще, будучи определен законоучителем Александро-Мариинского училища и Николаевского сиротского института. В 1864 он избран в действительные члены конференции при Московской духовной академии и в следующем году (1865) возведен в сан протоиерея и перемещен на более видный приход Николая Явленного, что на Арбате. Кроме того, он был благочинным Пречистенского Сорока. В том же году возникло братство св. Николая и Зернов был назначен распорядителем его. Благодаря неустанной деятельности Зернова это весьма полезное учреждение, дающее возможность сотням сирот и детей небогатого духовенства получать образование, было сразу прекрасно организовано и поставлено на твердую почву. Зернов с особой любовью относился к делам братства и следил за его развитием. Он сам составлял его отчеты, извлечения из которых иногда помещал в «Православном Обозрении» (1870, №10). В 1867 был издан новый устав духовных семинарий и училищ, по которому в правлениях при этих заведениях начали принимать участие и выборные от духовенства. В числе их для Московской духовной семинарии в первую очередь был избран Зернов, который, по обыкновению, и тут оказался полезным членом. В 1877 он был назначен членом Духовной Консистории. Помимо указанных разнообразных должностей, в которых проявлялась неутомимая деятельность Зернова, он в течение долгого времени состоял членом Московского цензурного комитета. «Православное Обозрение», цензором которого был Зернов 15 лет, дает о нем такой отзыв: «При неудовлетворительности устава духовной цензуры, составленного в то время, когда не существовало духовной журналистики в собственном смысле слова, Зернов как цензор с чуткостью широко просвещенного разума относился к интересам духовной науки и церковно-общественным вопросам современной жизни. Недостатки буквы устава он восполнял цензурным преданием первого цензора «Православного Обозрения» протопресвитера Д.П.Новского».
Заслуги и труды Зернова высоко ценились и начальством, которое не оставляло его наградами. Так, Московская духовная академия избрала его в почетные члены. Помимо службы по духовному ведомству Зернов нес службу и по городу, будучи гласным Думы и попечителем городского Арбатского училища».
Скончался Зернов 17.Х.1866. Его сочинения: «Надгробная речь» после отпевания Филарета, Митрополита Московского, («Православное Обозрение», 1867, кн. XI). «Душеспасительное чтение», 1867, №XI. («Странник», 1867, декабрьский номер).
Эти краткие факты о моем деде дополняются и расширяются записками моего отца и матери. Отец в начале своей автобиографии, составленной для нас, его детей, пишет: «Ваш дед в детстве и молодости испытал такие лишения, о которых теперь никто не знает. Он прошел школу жестокой бурсы со всякими наказаниями и обязательными побоями. Он был глубоко верующим, бескорыстным и богато одаренным человеком. По тогдашнему времени он считался очень образованным священником, так как прекрасно знал древние языки и свободно говорил на них. Главной его особенностью, помимо самой искренней религиозности, было строгое отношение прежде всего к себе, но так же и к другим, смягчавшееся всепрощением и любовью к своей пастве. Благодаря этому он пользовался большой популярностью в Москве.
Его кончина была особенно знаменательна. Накануне его смерти с ним случился тяжелый припадок грудной жабы. Я тогда уже был врачом и попросил на консультацию профессоров Остроумова и Остроглазова. Они предписали ему полный отдых на несколько дней и особенно настаивали, чтобы он отказался от участия в торжественном архиерейском богослужении, назначенном на завтра по поводу освящения Александро-Мариинского института в присутствии всей официальной и знатной Москвы. Мой отец решительно отклонил наш совет и при этом заявил, что служение перед престолом Божьим для него — самое высшее духовное удовлетворение, что смерти он совершенно не боится и просит у Бога только одного, чтобы Он сподобил его причаститься перед кончиною. Мольба его была услышана. Он скончался у престола, как только принял причастие. Его привезли на квартиру в полном облачении. Тут сказалась вся его исключительная известность во всей Москве. В течение трех дней до похорон в нашем доме происходили беспрерывно и днем и ночью панихиды. Не только перебывало все столичное духовенство, но приезжали священники из других городов и губерний. В буквальном смысле слова перед его гробом была почти постоянная очередь для служения панихид. Его похороны собрали великое множество молящихся, его прихожан, почитателей, друзей, сослуживцев и учеников».
София Зернова
Смерть брата Николая
Мой брат Николай заболел сыпным тифом 8-го апреля 1892 года. Болезнь протекала бурно, температура была высокая, бред безумный. В начале требовалось три или четыре человека, чтобы удерживать его от попыток выскочить из кровати и убежать из комнаты. Только сила нашей любви научила нас, как успокаивать эти припадки.
В пятницу на страстной, 19-го апреля, в пять часов утра у него появилась страшная дрожь, это не был озноб, а трепет всего тела, который никогда мной не забудется. «Это смертельная дрожь, — пробежало у меня в голове. — Он умрет». Мы с матерью решили послать за священником. Пришел ранний, т.е. служивший раннюю обедню. Увидавши брата, он стал говорить, что боится дать ему Святые Дары без разрешения главного батюшки, тем более, что у брата снова начался тот припадок безумия, который бывал у него в начале болезни. Мы ничем не могли остановить потока слов и криков, которыми оглашалась вся наша квартира. Меня охватил ужас, что он мог умереть в таком состоянии, и я побежала к «позднему» священнику. Получив от него разрешение, я вернулась домой и еще на лестнице услышала усилившиеся крики брата. Когда я сказала священнику о позволении о. Рождественского причастить брата и когда священник начал читать молитвы, брат успокоился и замолчал. Он совершенно спокойно проглотил Св. Дары и почти тотчас заснул. Приехавшие врачи надеялись, что настал кризис. Действительно, бредовые явления прекратились, температура понизилась и он продолжал покойно спать и на другой день. В Великую Субботу у нас появилась надежда.
В 12 часов ударили к светлой заутрене. Я сидела у изголовья брата. Он тихим голосом начал со мной говорить. Постараюсь передать как можно точнее все, что он мне сказал в эту памятную ночь.
«Соня, я знаю, что это ты здесь, я знаю, что наступил светлый Праздник. Я говорю с тобой, хотя я уже умер. Я умер после того, как принял то, чего он не хотел мне давать, т.е. Св. Дары, мне необходимо было это принять. Ведь я сердился только потому, что тот думал, что я не приму. То, что я принял, — это видимая связь между тем, где я теперь, и тем, где вы. Я уже перешел в вечность, для меня нет дня и ночи, для меня нет пространства. Я бы тебе гораздо больше сказал, но ты понять этого не можешь. Ты скована оболочками земного. У меня оболочки упали. Смерть не есть мучение. Смерть не зло. Божество — это сумма всего хорошего, всего справедливого. Оно — истина вечная. Оно не может хорошую жизнь наказать злом. Страдание искупает многое. В теле идет постоянная борьба микроорганизмов. У меня тогда фагоциты остались побежденными, и я умер. Но сердце мое еще бьется, а дух мой приобщился к вечной истине. В душе во время жизни идет борьба между добрым и злым началами. Важно, чтобы сумма хорошего победила сумму плохого. Я испытываю блаженство — сумма хорошего превысила сумму дурного, злого. Когда ты сказала, что мне разрешено принять то, что так было необходимо и чего я так хотел, то я в последний раз, будучи еще живым, отрешился от всего злого, дурного и приобщился всеми силами душевными к вечному, чудному, истинному, и в этом состоянии души я умер. А это хорошее существует и будет существовать вечно... Я присоединился к добру. Все это не отвлеченное, а существующее, как идея, так и душа, т.е. сумма хорошего и злого существует. Все это тоньше эфира, легче всего, что ты можешь понять, легче, тоньше, но оно есть. Оно есть, так же как есть Бог, как есть жизнь после видимой смерти.
Я бы мог тебя посвятить в еще большее, но тебе трудно это понять, ты на земле, у тебя сковано понимание, а я уже частичка божественного. Я живу иной жизнью и, поверь, испытываю величайшее блаженство. Жизнь прекрасна, но мое состояние — прекраснее. В жизни много мелочей. Надо стоять выше их и достигать высшего душевного совершенства.
Не думай и не считай всего сказанного мной бредом, бреда больше не будет, т.к. в теле борьбы нет. Но физически воскреснуть я не могу, так как знаю, что я умер. Мое сердце будет биться больше суток. Обещай мне, что ты не допустишь, чтобы мне давали пить или вспрыскивали что-нибудь для продолжения жизни. Это совсем лишнее и ненужное, в высшей степени неприятное, этим ты меня огорчишь. Не мешай моему райскому состоянию. Я еще прибавлю — сожги все письма и все, что найдешь нужным. Это составляет чужую тайну. Хотя это ничтожно, но для тех земных чувств — это важно. Я горячо благодарю всех вас, я оставляю вам свою любовь — она навсегда с вами останется. Моя душа уже соединилась с моими близкими, и если ты уйдешь от жизни с такими же чувствами, то мы соединимся».
После этих слов я благодарила его, и он как будто заснул.
В воскресенье приехали доктора, стали нас поздравлять с улучшением его здоровья. «Болезнь кончается не кризисом, а лизисом, — говорили они. — Температура падает, дыхание отличное, все идет хорошо». Я рассказала свою беседу с братом и указала на срок, назначенный им. «В ночь на вторник он умрет», — говорила я.
В понедельник утром опять доктора были довольны, удивлялись только тому, почему он не говорит, не проявляет ничем улучшения. Брат без всякого изменения лежал, будто спал тихо, спокойно. Вечером доктора стали о чем-то говорить шепотом, опять слушали пульс, стали готовить шприц. Тут я воспротивилась и повторила слова брата, но доктора меня не только не послушались, но потребовали, чтобы я, именно я, поехала на Никольскую к Феррейну и привезла мускус. «Мы не имеем права верить словам больного, его предчувствиям, мы должны бороться до конца, а в данном случае у нас надежда далеко не потеряна. Эти два дня были настолько хороши, что можно с уверенностью сказать, что нам удастся поднять сердце...»
Через час я привезла, что было нужно, и при мне врачи сделали впрыскивание и что-то влили в рот.
Я не забуду, как было всем тяжело, когда брат, открыв глаза, нашел взором меня и, ни слова не говоря, укоризненно покачал головой.
В 12-м часу ночи доктора, друзья и товарищи брата поняли, что пришел конец. Мы с сестрой сели около брата.
В 5-м часу он сказал: «Вы мои милые сестры милосердия», улыбнулся и простился с нами. В 7 часов утра был его последний вздох. Он не дышал, но только через два часа стал холодеть.
На переломе
Первая исповедь
Я пошла в первый раз на исповедь, когда мне исполнилось семь лет. Я волновалась и много готовилась к ней, чувствуя всю тяжесть моих прегрешений. Исповедовалась я у отца Михаила, священника нашей приходской церкви Симеона Столпника, на Поварской. Он был старик с большими серыми глазами; они светились у него тихим, теплым светом, как огонь лампады. Я была под сильным впечатлением того, что я стояла вместе со взрослыми в очереди исповедников и что мое имя было записано моей матерью в книге, которую имел причетник, сидевший за маленьким столиком, освещенным восковой свечкой. Я получила, как и другие, мою свечу, с указанием положить ее на аналой, стоявший перед батюшкой.
Все мои грехи были связаны с моей горячо любимой мамой. Я капризничала, и не слушалась, и огорчала ее. В ответ на все, в чем я исповедовалась отцу Михаилу, он говорил мне: «Кайся» — и я отвечала «каюсь». С каждым повторением этих слов чувство тяжести спадало с меня, и я ощущала себя все чище, прозрачнее и легче. Когда я кончила перечисление моих грехов, то батюшка спросил меня, говорю ли я всегда правду. На этот вопрос я ответила с радостью и вдохновением: «Да, я говорю всегда правду». На всю жизнь запомнились мне слова, услышанные мною в ответ на это признание на этой первой исповеди. Отец Михаил, наклонившись низко ко мне, сказал: «Дорогая девочка, вот это хорошо, что ты говоришь правду, делай так всю свою жизнь».
Я вернулась домой окрыленная, обвеянная благодатью покаяния, очищенная отпущением грехов. На следующий день в большой белой фетровой шляпе с муаровой синей лентой я стояла в церкви, чувствуя себя вымытым сосудом, готовым принять драгоценный дар Святой Евхаристии.
Вера в Бога
Среди наших преподавателей были более любимые и менее любимые. Одной из самых любимых была учительница немецкого языка Нина Эрнестовна Мамуна. Она была средних лет, довольно полная, с внимательными темными глазами, ходила она обыкновенно не торопясь, немного вразвалку, неся всегда под рукой или книгу, или тетрадки. У нее было удивительное умение подходить к детям. Мы все чувствовали, что каждый из нас ее интересует и что мы можем обратиться к ней со всеми нашими сомнениями и трудностями. Когда я была в 6-м классе, она пригласила к себе группу девочек, среди них была и я. Я с нетерпением ждала этого дня, но когда я подходила к ее дому, я была охвачена чувством такого смущения, что решила убежать «пока не поздно». Мне это не удалось, т.к. я столкнулась у ее двери с другими девочками; и мы вошли целой гурьбой. Нина Эрнестовна привела нас в свою гостиную, усадила всех в кружок, на диван, на кресла, на ковер на полу и предложила, чтобы каждая из нас прочла наизусть свое любимое стихотворение. Я очень стеснялась, но делала вид, что чувствую себя независимой и первая вызвалась прочесть стихи Зинаиды Гиппиус (1869-1945). Нина Эрнестовна слушала внимательно, но без восторга. Я сразу это почувствовала, и почувствовала также, как возвышенно и неестественно звучал мой голос. Когда я кончила, на одно мгновение водворилось неловкое молчание. Я была опозорена и несчастна. Но Нина Эрнестовна ласково положила мне руку на плечо и сказала: «Конечно, Зинаида Гиппиус настоящая поэтесса, но самый большой современный поэт — Александр Блок. Я прочту вам его стихи».
Она не просила больше никого из нас читать стихи, но до самого вечера говорила нам о русской поэзии и читала не только Блока, но и Гумилева (1886-1921), Анну Ахматову (1893-1961) и других. Мы слушали ее с увлечением и отзывались на каждую ее мысль.
После этого вечера я решила поговорить с ней о вере. Я находилась в «религиозном кризисе». Он начался давно, когда мне было 12 лет. До этого я верила по-детски. По утрам и вечерам мы молились все вместе. По воскресеньям и на большие праздники нас водили в церковь. Каждый год Великим Постом мы исповедовались и причащались. Ходить в церковь было и скучно, и утомительно, службы я мало понимала и старалась найти что-нибудь, чем можно было бы развлечься. Только на Страстную Неделю и на Пасху что-то проникало в меня, и я захватывалась таинственной красотой богослужения. Правда, жил во мне где-то и образ Христа, наша мать по вечерам читала нам вслух Евангелие, и священные слова западали в душу.
Мой «религиозный кризис» был вызван незначительным случаем, но часто так бывает в жизни. Это было в Москве. К моей матери пришла какая-то ее приятельница, они разговаривали, не обращая внимания на меня. Я сидела в кресле, смотря рассеянно в окно, на улицу, на наш Хлебный переулок, и не прислушивалась к их разговору. Вдруг я услыхала фразу: «Конечно, я не верю в Бога, совсем ясно, что Бога нет, и все это только предрассудки, суеверия и сказки для маленьких детей», — говорила эта дама.
«Как Бога нет? — подумала я. — Как это может быть, что Бога нет?..» И вдруг в эту минуту кто-то стал стучать в дверь и мы услышали крик: «Пожар». Приятельница моей матери вскочила, быстро перекрестилась и воскликнула: «Господи, помоги».
Я в детстве мучительно боялась огня, но в эту минуту я забыла про пожар, я была поражена тем, что эта дама только что говорила, что не верит в Бога, и при первой опасности она крестится и говорит: «Господи, помоги». Я была поражена ложью, и я стала думать о себе. Может быть, я тоже прибегаю к Богу только тогда, когда Он нужен мне? Может быть, я тоже не верю? С этого момента я вступила на путь сомнений и исканий. Кончилась моя детская, наивная и простая вера. Я говорила себе: «Я хочу быть честной; или я верю всегда, или я не верю, и тогда я не смею ни идти в церковь, ни молиться, ни просить у Бога помощи». В 12, 13 лет это были лишь неясные мысли, которые то появлялись, то исчезали, но в 14 лет я решила, что я в Бога не верю. Идя в гимназию и проходя через проходной двор около церкви Симеона Столпника на Поварской, я раньше часто забегала в церковь «перекрестить лоб». Теперь я запрещала себе это делать. От этого запрета — на сердце была тоска. Тогда я решила — искать Бога. Я искала то горячо, то играя и рисуясь этим. Одно время для меня этот вопрос был действительно занимательной игрой, это было уже позднее. Я решила, что я буду спрашивать каждого, кого я встречаю, верит он в Бога или нет. Если он скажет — «нет», то он меня больше не интересует, если он скажет «да» — я спрошу его, как он нашел Бога, и попрошу научить и меня верить. Летом в Ессентуках я подошла с этим вопросом к К.С.Станиславскому. Он вдруг сделался совсем серьезным и, посмотрев мне пристально в глаза, сказал: «Я верю в Господа Бога, но научить вас верить не могу, молитесь, чтобы Бог послал вам веру». Я была смущена его ответом, потому что я задала ему мой вопрос как-то по-иному и думала, что он ответит мне, смеясь и шутя. Он слишком серьезно ответил мне. Я вспоминаю и вижу перед собой и сейчас его лицо. Я тогда поняла на мгновение, что этим вопросом играть нельзя, об этом знало мое сердце, но мы редко останавливаемся на этом «знании» сердца, я как будто хотела бросить «вызов» этому голосу сердца и понеслась дальше по наклонной плоскости; часто смеясь и рисуясь, я продолжала эту игру.
Иногда я забывала о ней, ходила в церковь, говела Великим Постом, жила как все. Но потом этот вопрос опять начинал меня мучить, и я возобновляла мою анкету. Я только никогда не говорила на эту тему с моими родителями, вероятно, не хотела их огорчать.
Я задала этот же вопрос Л.М.Лопатину. Он тоже выслушал меня внимательно: «Ищите веру, — сказал он мне, — Бог вам поможет, и вы Его познаете». Но он не мог мне сказать, как и где искать.
Когда я решила говорить о вере с Ниной Эрнестовной, я не хотела ее спрашивать — верит ли она, я знала, что она была протестанткой, и я просила ее дать мне адрес протестантской церкви. «Зачем тебе?» — спросила она. «Я ищу Бога, — сказала я, — и хочу побывать во всех церквах». Она пристально посмотрела на меня и дала мне адрес. В следующее же воскресенье я отправилась в протестантскую церковь.
«Вот это настоящая церковь, — говорила я потом Нине Эрнестовне, — такая простота, никаких ненужных икон, белые стены, одно Распятие, никаких длинноволосых батюшек, никаких «паки и паки...».
Нина Эрнестовна дала мне высказаться и потом спокойно сказала: «Ничего ты не понимаешь; благодари Бога, что ты православная, когда будешь постарше — ты поймешь. Наша простота — это бедность. Православие с его мистикой, символами, таинствами — есть великое богатство и полнота истины, ты когда-нибудь это поймешь...». Ее слова меня поразили, я их запомнила навсегда. «Когда будешь постарше...». Мне казалось тогда, что я уже все понимаю, и эти ее слова звучали особенно оскорбительно.
Ко мне домой приходила репетировать со мной уроки молодая преподавательница, дочь известного в Москве священника о.Иосифа Фуделя — Нина. Однажды она предложила мне поехать с нею на 2 дня в Оптину пустынь, к старцу Нектарию (1856-1928). Я возмущенно отказалась. Почему «возмущенно»? Я не знаю, я только помню, как я негодовала на нее за это предложение.
«Зачем я поеду? — спрашивала ее я. — О чем я буду с ним говорить?»
«Он тебя благословит», — ответила Нина.
«Нет, я не поеду, я ни за что не поеду, я вообще в Бога, может быть, не верю».
«Я не убеждаю тебя, я только предложила», — сказала Нина.
Я не поехала. Я ничего не сказала об этом разговоре ни моей матери, ни брату, ни сестре, ни Тане, но я не могла о нем забыть. Образ неизвестного мне старца как будто все время звал меня. Нина уехала одна, она привезла мне из Оптины маленькую бумажную иконку — благословение старца Нектария. Я ее небрежно взяла, но потом свято хранила. Я не могла уйти от вопроса о вере в Бога.
Так проходила моя жизнь, между гимназией и домом. Училась я всегда хорошо, но никогда не отдавала учению много времени, хотя выдерживала экзамены и переходила без труда из класса в класс.
Труднее всего мне давалась математика, я не любила и не хотела понять ее. Это огорчало мою мать. Она сама прекрасно знала математику, греческий и латинский язык и хотела передать своей старшей дочери это наследство.
Один раз, мне было тогда 16 лет, она позвала меня к себе.
«Завтра придет к тебе учитель, — сказала она. — Он оставлен при университете на математическом факультете, я надеюсь, что он поможет тебе полюбить математику. Знаешь, так странно, — прибавила она, — оказывается, его отец учился вместе с твоим отцом, в том же классе, в той же гимназии, а его мать училась вместе со мной».
Это меня больше всего вдохновило, все, что было «странно», всегда вдохновляло меня.
Он пришел на следующий день. Я думала, что моя мать сразу позовет меня и я приведу его в мою комнату — давать мне урок. Но она позвала меня только час спустя. О чем они могли говорить?
Он был среднего роста, молодой и выглядел очень серьезным. У него был внимательный и какой-то задумчивый взгляд, как будто его мысль была со мной и, одновременно, где-то еще, в глубине его самого. Я не могла разгадать цвета его глаз, так как он носил темные очки.
Он вошел в мою комнату и, внимательно смотря мне в глаза, спросил: «Верите ли Вы в Бога?»
Я не ожидала этого вопроса и не сразу ответила ему.
«Думали ли Вы когда-нибудь, — продолжал он, — что для того, чтобы выразить тайну и истину о Боге, человек избрал единственный возможный способ, он взял числа, он сказал: «Бог один и три». Думали ли Вы когда-нибудь об этом?»
«Нет, не думала».
«Бог — это великий архитектор, — говорил он. — Он создал мир в гармонии и красоте, но все, что Он создал, зиждется на математике. Математика — это тайна мироздания».
Я слушала его и впитывала в себя каждое его слово, и это, вероятно, отображалось в моих глазах. Очень скоро я заметила, что мое вдохновение вдохновляет и его. Мы просиживали с ним часы, забывая время. Как я ждала его уроков, как я жила ими. Он, вероятно, тоже ждал их. О чем только ни говорили мы! Конечно, больше говорил он, а я слушала. Он говорил о Боге, о мире, о красоте, о венце творения — человеке. Потом мы переходили к математике. Каждая линия, каждый треугольник, каждая символическая буква алгебры казались мне теперь иными, я искала в них таинственные переплетения Божьей премудрости с гением человеческого разума. Мой учитель преобразил мое отношение к математике. Я вдруг стала хорошо учиться, я стала все понимать.
Однажды, за одним из уроков, он заговорил со мной о «бесконечности».
«У Вас есть друзья?» — спросил он потом.
«Да, но не настоящие, они не могут дать мне того, что я ищу».
«А что Вы ищете?»
«Что я ищу? Ищу, вероятно, то, о чем Вы сегодня говорили, ищу бесконечности», — сказала я.
Он весь загорелся от моих слов.
«Вы Бога ищете, — говорил он. — Я знаю — Вы Бога ищете, только Бог может утолить эту жажду, только Бог...».
Николай Зернов
Епископ Вениамин Севастопольский
Приехав в Константинополь, мы, молодежь, сразу стали знакомиться с церковной жизнью в этом временном центре русского рассеяния. Мы впервые встретились там со всем многообразием внутри православных течений. Много помог нам разобраться в них наш новый знакомый Тихон Александрович Аметистов (1884-1941), часто бывавший у нас. Полковник генерального штаба, он до войны окончил Петербургскую духовную академию. Остроумный рассказчик, он был хорошо знаком с бытом и настроениями духовенства. Его меткие и иногда критические характеристики иерархов, его описание синодального управления открыли перед нами те стороны церковной жизни, о которых мы до сих пор не имели никакого представления.
В то время в городе было шесть русских церквей: посольская, при госпитале в Харбие, при русской гимназии в Топ-Хане, и три часовни на верхних этажах Афонских подворий: Пантелеймоновского, Андреевского и Ильинского. Все эти храмы были полны молящимися. Потрясенные катастрофой, потерявшие свою родину, русские искали в церкви утешение и ободрение. Она оставалась частью родной земли, их последней связью с Отчизной. Возглавляли церковную жизнь в Константинополе несколько выдающихся архиереев и ряд даровитых священников. В посольской церкви, куда собиралось высшее общество, царил архиепископ Анастасий Кишеневский (Грибановский. 1873-1965). Это был подлинный князь Церкви. Он высоко держал епископское достоинство, его службы отличались особенной торжественностью, но сам он мало соприкасался с массой беженцев. Его противоположностью был епископ Дамиан Царицынский Говоров (умер в Болгарии в 1936 г.). Он служил в Харбийской церкви, где вскоре образовался приход, объединивший казачество и не менее образованные круги эмиграции. Сам еп. Дамиан был типичным провинциальным архиереем, снискавшим популярность в этой среде. Архиепископ Феофан Полтавский (Быстров. 1873-1943) был ученый аскет, отрешенный от мира. Со склоненной вниз головой, с едва слышным голосом он иногда служил на одном из афонских подворий. Казалось, что он не замечает окружающих и весь погружен в молитву. От него исходила только ему присущая сила, которая приковывала внимание к этому хилому старцу. Так же аскетически был настроен епископ Серафим Богучарский (Соболев), который был, однако, гораздо моложе архиепископа Феофана. Он вскоре уехал в Болгарию, где окормлял русские приходы до своей смерти в 1949 году.
Все эти епископы произвели на нас большое впечатление своими различными дарованиями, но покорил нас епископ Вениамин Севастопольский Федченко (1882-1962). Когда я встретил его, ему было 39 лет и он был в расцвете своих сил. Происходил он из деревенской среды и, несмотря на свое академическое образование, внешне напоминал русского крестьянина. У него было широкое лицо, небольшая русая борода и очень светлые голубые глаза. Было в нем спокойствие, внутренний ритм мужика-хозяина. Чувствовалось, что его предки жили около земли, сеяли, пахали, косили. Это же выражалось во всех его движениях, в его руках, слаженных, аккуратных, в устремленности его походки. Было в нем что-то легкое и веселое. Он был весь собранный, но порывистый, а иногда прорывался в нем экстаз, как будто разверзалось перед ним небо, — тогда он устремлял свой взгляд в надмирное и голос его начинал звучать по-особому, почти пронзительно.
Он был талантлив. Иконописец и церковный поэт, он был также увлекательный рассказчик, уносивший своих слушателей в мир чудес, знамений и духоносных прозрений. В манере его повествований была контрастность, он переходил от одной краски к другой и увлекал людей самых разных толков: молодежь, ученых, богословов, интеллигентов-радикалов, а также и иностранцев. Для них он был воплощением русского Старца, знакомого им по литературе. Он был еще и вдохновительным регентом, загоравшимся церковным пением и зажигавшим других; под его руководством всякий церковный хор неуловимо подчинялся и нужному ритму, и нужному духу. Он нам рассказывал, как однажды, во время пасхальной заутрени, мальчики, певшие в хоре под его управлением, стали приплясывать в такт победоносного пасхального канона.
Владыка Вениамин принадлежал русской земле, со всей ее полярностью. Он то подымался к небу, то погружался в глубины народной стихии. В нем было что-то и от старца, и от демагога. Он не только увлекал других, но и сам увлекался той силой, которая давалась ему над слушателями. Он жил Церковью, ей посвятил он всей свои силы. Вера у него была подлинная, всецелая. Может быть, самым большим его даром была его пастырская ревность о людях. Он умел с теплым, личным вниманием встречать человека и принимать нужды других в свое горячее, отзывчивое сердце.
Несмотря на все свои выдающиеся способности, владыка не оказался строителем Церкви за рубежом. Он, как метеор, пролетел над нею. Не умея и не желая посвятить себя будничной работе, он с огнем и энтузиазмом отдавал себя различным заданиям, но не доканчивал ни одного из них. Его деятельность отличалась неожиданными зигзагами: то он возглавлял оппозицию крайним монархистам на первом Карловацком соборе в 1921 году, то он был настоятелем строгого монастыря в Петковице, то законоучителем в кадетском корпусе в Югославии, то руководил униатами, вернувшимися в лоно православия в Карпатской Руси, то был ректором Богословского института в Париже, а затем там же представителем местоблюстителя Сергия (Старогородского. 1861-1944) для Европы. Переехав в Америку, он стал ее экзархом. Во время Второй мировой войны он отдался порыву патриотизма и после ее окончания вернулся на родину. Там он переменил несколько епархий из-за столкновений с советской администрацией. Начал он с Риги (1948-52), потом был переведен в Ростов (1952-53), а оттуда — в Саратов (1954-57). Кончил он свою жизнь в Псково-Печерском монастыре. В своих исканиях лучшего служения Церкви и России он метался от одной крайности к другой.
Когда я познакомился с ним в Константинополе, у него было много врагов и много почитателей. Одни не могли простить ему его несбывшихся пророчеств о возрождении России, которые вдохновляли его проповеди в Крыму, другие осуждали его за его критику Врангеля после поражения белых армий, тогда как раньше он восхвалял главнокомандующего. Для меня, однако, были важны не его политические убеждения, а тот образ подлинного пастыря церкви, который я нашел в нем.
Только раз в моей жизни я встретил человека, которому я готов был отдать себя всецело на послушание. С первого нашего разговора он стал для меня учителем и наставником. Я ждал с волнением каждой нашей встречи, каждое его слово глубоко западало в мою душу. То, о чем я мечтал со времени моего сознательного прихода к вере, наконец, осуществилось — я нашел старца. Но владыка отказался им быть для меня, и наши отношения сложились по линии дружбы между учителем и учеником, а не по линии старца и послушника. Владыка не хотел лишать меня моей свободы, он не старался переубеждать меня, но общение с ним постепенно расширило мой горизонт, сделало более терпимым и убедило в необходимости в получении высшего богословского образования. Теперь я вижу всю мудрость этого отношения. С помощью владыки я также познакомился в то время с реальностью церковной жизни, с ее практическими задачами и с неизбежными в ней конфликтами.
Многому я научился у епископа Вениамина, но больше всего я ему обязан тем, что он заинтересовался мною и помог мне найти внутреннее равновесие в тот критический переходный момент, когда все мы, оторвавшись от Родины, напряженно искали основы, на которой мы могли бы строить нашу новую жизнь за рубежом.
Глава третья
БОГОСЛОВСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ БЕЛГРАДСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
Богословский факультет был открыт в Белграде в 1920-ом году. Сам факультет, как по составу профессоров, так и студентов, отражал тот переходный период в истории сербского Православия, который начался после конца Первой Мировой Войны. Декан факультета, протоиерей Стефан Дмитриевич, был ярким представителем Церкви старого довоенного королевства Сербии. Высокий, сухой старик с густой бородой, он не отличался ни красноречием, ни ученостью, но был подлинно предан Православию и был воплощением сурового, героического духа своей страны. Совсем другими были профессора из бывшей Австрийской Империи. Они все были доктора Черновицкого Университета, очень гордились своим званием, стригли волосы, одевались в рясы католического покроя и были больше похожи на ксендзов, чем на православных священников. Они с чувством превосходства смотрели на менее отшлифованных своих собратьев из старого королевства, но у них самих мало было от подлинной церковности. Сама их ученость была невысокого качества, читали они свои лекции по запискам семинарского, а не университетского уровня, и на экзаменах требовали от студентов почти что дословного воспроизведения ими прочитанного. За немногими исключениями, сербские профессора нам давали очень мало, но мы ходили на их лекции, так как их непосещение могло повлиять на наши отметки.
Совсем по другому мы относились к русским преподавателям. Среди них выделялись два корифея: Александр Павлович Доброклонский (1856-1937) и Николай Никанорович Глубоковский (1863-1937). Оба были представителями старой духовной школы, не отличавшейся смелыми полетами мысли, но воспитавшей своих питомцев в добросовестном отношении к науке. Они заложили в нас интерес к самостоятельному исследованию источников, о чем нам никогда не говорили наши сербские учителя. К сожалению, большинство русских профессоров держалось в стороне от нас, ограничивая общение с нами своими лекциями.
Русские студенты, как и русские профессора, отличались от сербов. Среди последних большинство окончило семинарии и готовилось стать священниками. Они смотрели на изучение богословия, как на шаг, облегчающий продвижение по иерархической лестнице. Отношение к Церкви у них было бытовое, но многие из них были искренно верующими. Мы же, русские, готовились на служение гонимой Церкви; не обеспеченная карьера, а полная неизвестность ожидала нас.
Среди нас было значительное число своеобразных, даровитых людей, оставивших след в жизни эмиграции. Самым необычайным среди них был несомненно Михаил Борисович Максимович (1896-1966), в будущем архиепископ Иоанн. Небольшого роста, грузный и широкий в плечах, с одутловатыми щеками и красными губами под рыжеватыми малороссийскими усами, он производил впечатление большой, в себе сосредоточенной силы. Он мало общался с другими студентами, только под конец курса я ближе познакомился с ним, и мы имели несколько дружеских разговоров. Он очень бедствовал, зарабатывал на жизнь продажей газет. Белград в те годы покрывался непролазной грязью во время дождей. Максимович носил тяжелую меховую шубу и старые русские сапоги. Обычно он вваливался в аудиторию с запозданием, густо покрытый уличной грязью, вынимал не спеша из-за пазухи засаленную тетрадку и огрызок карандаша и начинал записывать лекцию своим крупным почерком. Вскоре он засыпал, но как только просыпался, сразу возобновлял свои писания. Многие из нас любопытствовали узнать, что за записи получались у Максимовича, но никто не решился попросить его дать нам их прочитать. Этот необычайный студент стал самым необычайным епископом зарубежной Церкви.
Окончив университет, он принял монашество и священство. Одно время он преподавал в Битольской семинарии. В 1934-ом году он был посвящен в епископы и послан в Шанхай. Там епископ Иоанн вел жизнь сурового аскета, лишал себя сна и пищи, носил зиму и лето сандалии без чулок, его ряса была похожа больше на одежду нищего, чем на епископское одеяние. Его поведение вызывало смущение у окружающих своим юродством. Некоторые считали его ненормальным, но это не мешало ему нести ответственность за материальные и духовные нужды своей паствы и быть неутомимым в помощи всем нуждающимся. Он создал приют для бездомных детей, сумел эвакуировать их сначала на Филиппинские Острова, а потом в Америку. Многие русские обязаны ему своим спасением от коммунистов, когда последние заняли Шанхай. Покинув Китай, епископ Иоанн поселился во Франция, в 1962 году он получил кафедру в Сан-Франциско, где и умер 2-го июля 1966-го года. Многие теперь почитают его, как святого.
Совсем иным был мой друг Константин Эдуардович Керн (1899-1960). В студенческие годы он был высокий, худой юноша со строгим лицом, носивший русскую рубаху навыпуск и сапоги. Эстет и поклонник Блока, он был в то-же время славянофилом, отвергавшим Запад и прихотливо соединявшим в себе романтизм с трезвенностью православной церковности. Он увлекался бытовым благочестием, так безжалостно растоптанным революцией, и был тонким ценителем красоты византийского богослужения. Поэтическая природа сочеталась в нем с острым критическим умом. Впоследствии он стал одним из самых крупных ученых богословов эмиграции.
По окончании университета, Керн принял в 1927-ом году монашество с именем Киприана. Сначала он учительствовал в Битоле, потом был начальником Русской Миссия в Иерусалиме (1928-1930). В 1936-ом году он переехал в Париж и до конца жизни преподавал на Сергиевском Подворье литургику и патрологию.
В 1928-ом он напечатал свою первую книгу «Крины Молитвенные», в которой раскрыл смысл и красоту православных служб. Его главные труды были изданы в Париже: «Евхаристия» (1947), «Антропология св. Григория Паламы» (1950), «Золотой Век Святоотеческой Письменности» (1967). Эти книги дали ему общеевропейскую известность, как проникновенного исследователя первоисточников патристической литературы. В годы нашего студенчества мы были близки друг с другом; происходя из одной среды, мы получили сходное образование; наша церковность, наше отношение к искусству и людям были созвучны. Мы говорили на том же языке и с полслова понимали друг друга. Но несмотря на все это, мы по разному осознавали место Православия в современном мире. Керн жил прошлым, я же все яснее видел новые задачи, встававшие перед нашей Церковью. Керн увлекался Востоком, я стремился на Запад. В последние годы мы редко встречались. Он не одобрял моей экуменической деятельности и не признавал Московской Патриархии. Это был яркий, сильный и не всегда легкий человек. Его художественный портрет дан Борисом Зайцевым в книге «Далекое» (1965) в главе «Архимандрит Киприан»[1].
Прямой противоположностью строгого, порывистого Керна был мой другой друг, Николай Михайлович Терещенко (1895-1954). Невысокого роста, с пристальными глазами, смотревшими из-под золотых очков, он весь был какой-то круглый, теплый, любил Владимира Соловьева и Розанова, увлекался мистикой и вопросами пола. В нем было мало церковности, но он обладал глубокой религиозной интуицией и был хороший психолог. Его исследования эротики ранней юности были настолько оригинальны, что он получил приглашение работать в этой области в Оксфорде.
Моим третьим другом был Николай Николаевич Афанасьев (1893-1966), принявший священство и ставший впоследствии профессором канонического права на Сергиевском Подворье в Париже. Он был старше нас, в нем отсутствовала церковная романтика, которая одушевляла многих из нас. К нашей иерархии он относился более критически. Церкви был глубоко предан. В своих книгах: «Трапеза Господня» (1953), «Значение мирян в жизни Церкви» (1955), «Церковь Духа Святого» (1971) он развил новый евхаристический подход к природе Церкви, который оказал значительное влияние на современное богословие.
В отличие от Афанасьева, с его поисками свежих ответов на церковные вопросы, Иосиф Петрович Расторгуев (1893- 1928) был подлинным старообрядцем. С узким, бескровным лицом, в очках со стальной оправой, он был редким знатоком древнего благочестия. Жил он в большой нужде, но умудрялся покупать книги и даже издал два номера журнала «Странник», отражавшего миросозерцание его редактора.
Таким же оригиналом был Викентий Флавианович Фрадынский (1892-1961). Мы ничего не знали о его прошлом. Он всегда носил черную шапочку, прикрывавшую его ранение. Он прекрасно учился, был библиофил и, по окончании факультета, сделался его библиотекарем. Он умер в Белграде в начале шестидесятых годов.
Среди студентов моего и более младших курсов было несколько лиц, ставших впоследствии епископами или игравших значительную роль в судьбах заграничной Церкви. Такими были: протопресвитер Георгий Граббе (род. в 1902 г.) — настоятель собора синодальной церкви в Нью-Йорке, архиепископ Серафим (Леонид Георгиевич Иванов, род. в 1897 г.), архиепископ Савва (Георгий Евгеньевич Советов, 1898-1951), епископ Филипп (Иван Алексеевич Гарднер, род. 1892) — известный знаток церковной музыки, архиепископ Антоний (Александр Федорович Сенькевич, род. 1904), и многие другие.
Если сам факультет дал нам мало знаний и не пытался воспитывать нас в церковном духе, то зато участие наше в жизни русского прихода в Белграде оказало на нас плодотворное влияние. Многочисленная русская колония была настроена церковно, богослужения всегда привлекали множество молящихся. Настоятель, о. Петр Беловидов, был опытный и хороший священник, в церкви часто служил митрополит Антоний и другие русские епископы, жившие в сербских монастырях, недалеко от столицы[2]. Мы, студенты, участвовали в богослужениях, читали и пели на клиросе, и так готовились к своей пастырской и миссионерской работе.
В моем случае решающую роль сыграл студенческий кружок, начавший собираться в нашем доме. В кружке же произошла встреча нас, студентов, с епископами и профессорами, она перекинула мост между до-революционным и по-революционным поколением руководителей Церкви.
Необходимость зарабатывать на жизнь, трудные материальные условия, отсутствие книг и пособий, — все это неблагоприятно отзывалось на моих занятиях. Моей целью было выдержать экзамен, о приобретении серьезных знаний не было времени заботиться. Устные экзамены происходили в конце каждого семестра, и я обычно получал высшую отметку однако готовился я к экзаменам по запискам преподавателей, не имея возможности читать в подлинниках древних и современных богословов. Исключением был Владимир Соловьев (1853-1900). У нас имелось полное собрание его сочинений, и он оставил глубокий след в моем миросозерцании. Хотя мне чуждо было его софианство, зато его понимание Боговоплощения, его истолкование Ветхого Завета и смысла любви стали для меня источником вдохновения. Он подготовил меня к участию в экуменической работе и дал толчок моим идеям об особом призвании русской Церкви в деле примирения между Востоком и Западом. Кроме Соловьева, я много читал аскетическую литературу: Добротолюбие, древний Патерик, Феофана Затворника (1815-1894). Моим любимым автором был Исаак Сирианин (8-ой век), который хотя и был епископом еретической Несторианской Церкви, но считается одним из самых проникновенных и дерзновенных духовных писателей Православия.
Во время нашей жизни в Белграде мы имели мало возможности следить за советской литературой. Наша связь с Россией была главным образом через Церковь, которая в то время разрывалась на части живоцерковным расколом. Мы с тревогой узнавали о все усиливающемся гонении на наших лучших иерархов и верных мирян, которыми Церковь была так богата накануне революции. Читали же мы главным образом русских классиков. Достоевский (1821-1881) был в центре нашего внимания. Кроме Александра Блока (1880-1921) с его «Двенадцатью», вызывавшими нескончаемые споры, мы увлекались Гумилевым (1886-1921), Анной Ахматовой (1889-1965) и Сергеем Есениным (1895-1925). Встреча с С. Булгаковым (1871-1944) и другими представителями религиозного возрождения произошла в 1923-ем году. Их книг, изданных в России, мы в Белграде не имели.
Глава 4
БЕЛГРАДСКИЙ СТУДЕНЧЕСКИЙ КРУЖОК И ЕГО РУКОВОДИТЕЛИ
Поступив на богословский факультет, я стал с интересом знакомиться с другими русскими студентами. Их было около 30-ти человек, включая мою сестру, единственную студентку. Меня занимал вопрос, что привело других к решению изучить богословие. Вскоре я смог отнести всех нас к трем категориям. К первой группе принадлежали сыновья священников, многие из них успели закончить семинарии в России и намеревались идти по стопам своих отцов и дедов. Вторая состояла из обломков крушения, которые только по им самим понятным причинам выбрали богословие. Третья включала людей, подобных мне, которые искали в богословии ответа на вопросы, поднятые революцией. С ними я нашел сразу общий язык. Мы решили собираться, чтобы делиться нашим опытом и обсуждать вместе интересующие нас проблемы. Так возник православный студенческий кружок, давший впоследствии многих руководителей зарубежной Церкви и участников экуменического движения. Среди нас оказались лица и разного происхождения, и различных взглядов: москвичи и одесситы, монархисты и республиканцы, строгие ревнителя предания и церковные либералы. Свое единство мы нашли в Церкви. Она была для нас не оплотом самодержавия, не осколком прежнего строя, но «столпом и утверждением истины», силой, способной возродить каждого человека и преобразить нашу родину. Мы обрели Церковь, как евангельское сокровище, ради которого стоит отдать все другие ценности.
Учение Православия о свободе человека, о даре богообщения, данного людям, помогли нам понять себя и историю человечества с ее взлетами и падениями. Только одна Церковь выдержала сокрушительные удары безбожного большевизма и не погибла под развалинами рухнувшей империи. Однако, принятие Церкви и отвержение ленинизма, с его лживыми обещаниями земного рая, не делало нас реакционерами. Мы сознавали, что мы были свидетелями коренных перемен в социальной структуре общества и что старые образцы перестали удовлетворять человечество. Мы знали также, что на крови, насилии и ненависти нельзя построить лучшего будущего. Таковы были убеждения большинства членов нашего кружка, делавшие нашу совместную работу возможной и плодотворной.
Первое заседание кружка состоялось 15 ноября 1921 года. «Летописец» кружка, И. П. Расторгуев, сделал следующую запись: «На квартире Зерновых, на Сеньяке, собрался кружок, не имевший ни названия, ни программы, кроме веры в Церковь Христову, как смысл и цель жизни, как заключающую в себе полноту бытия. На собрании участвовали 8 человек: Н. Терещенко, Н. Афанасьев, Мария Львова, четверо Зерновых и я, который прочел доклад «Русская Красота».
С самого начала в кружке обозначились два течения, одно интересовалось вопросами аскетики и молитвы, другое было обращено на строительство православной культуры и на миссионерские задачи христианства. Наличие этих двух направлений обогащало жизнь кружка и давало неисчерпаемый материал для обмена мыслями. Темы, поднятые в первом году, указывают на разнообразие интересов его членов. Они включали: «Три свидания» Владимира Соловьева, Послания св. Игнатия Богоносца (35-107), «Переписка из двух углов» Гершензона (1869-1925) с Вячеславом Ивановым (1886-1949), «Мистические откровения св. Исаака Сириянина», «Теософия» и Вопрос о совместимости христианства с законами экономики».
Большим приобретением для кружка было вступление в число его членов профессора Василия Васильевича Зеньковского (1881-1962). Он преподавал психологию на философском факультете, и наше внимание к нему было привлечено его публичной лекцией в декабре 1921 года о православной культуре. Она вызвала горячие споры, в которых участвовали Д. В. Философов (1872-1940), друг и последователь Мережковских, и епископ Вениамин, решительно отвергавший идею православной культуры, как соблазн, отвлекающий верующих от главного — борьбы за очищение сердца. Члены кружка были настолько захвачены этой темой, что на следующий день мы устроили специальное собрание с владыкой Вениамином, на котором мы продолжали обсуждать поднятую Зеньковским тему. Когда моя сестра неожиданно для нас пригласила его на наше собрание, мы уже имели представление о нашем госте. Вскоре все мы убедились, что в наш студенческий кружок вошел человек, нам всем необходимый.
Зеньковский был родом из Украины. Со школьной скамьи он начал принимать участие в общественной жизни. В университете он занимался сначала электрохимией, но позже ушел в изучение философии и психологии. Одновременно он увлекался и литературой, и религиозными проблемами. По окончании высшего образования, он начал преподавать философию в Киевском Университете и на Высших женских курсах. При Скоропадском (1873-1945) он был одно время министром религии, что ему долго не могли простить многие эмигранты. Он обладал огромной трудоспособностью и многогранностью интересов, занимался и писал по апологетике, философии, психологии, литературоведению и педагогике. Последняя дисциплина была его особым даром. Он умел находить правильный подход к молодежи. В 1942-ом году он принял священство, после 14-ти месяцев заключения в немецком лагере. В последние годы своей жизни он был духовным наставником многих русских парижан. Скорее некрасивый, в золотых очках из-за большой близорукости, он излучал теплую уютность и благожелательность. Он был готов терпеливо выслушать каждого и легко соглашался с собеседником, находя искренне положительные стороны в различных мнениях по спорным вопросам. Но это не делало его аморфным, он знал, как руководить другими и пользовался авторитетом в церковно-общественных кругах. Недаром он оставался пожизненным председателем Р.С.Х.Д. У него был подлинный интерес и симпатия к людям, с ним было легко делиться своей жизнью. Он мог объединять, примирять и вдохновлять[3].
Первый доклад Зеньковского в нашем кружке затронул острую тему. Он назвал его «Причины Русской Революции». Одной их них он считал стеснительную опеку Церкви самодержавием, лишавшую верующих свободы и самодеятельности. Многие поэтому, по его словам, смотрели на Церковь, как на послушное орудие в руках правительства и отпадали от христианства. Это отчуждение от Церкви, особенно молодежи, способствовало росту революционных настроений и подорвало жизненные силы империи. Кончил он свой доклад выражением надежды, что Православие в России возродится и поведет страну по пути строительства подлинной христианской культуры, основанной на уважения к личности и на признания ценности свободы. Его выступление возбудило оживленный обмен мнений, он коснулся одного из самых спорных вопросов для русского православного сознания о священном характере самодержавия. Несмотря на то, что многие были с ним не согласны, все же было единогласно решено просить его приходить на наши собрания. Зеньковский стал одним из самых деятельных наших членов.
Другим приобретением для нас был Сергей Сергеевич Безобразов (1892-1965), только что спасшийся от большевиков. Он преподавал в Петербурге во время Н.Э.П.'а в Православном Богословском институте, возникшем после закрытия духовных академий. Это было время процветания приходов, когда верующие проявили спайку и дисциплину в их организации. Его рассказы подтвердили мысли Зеньковского, что без свободы в своем внутреннем управлении Церковь не может выполнять свою миссию в современном мире.
Впоследствии Безобразов переехал в Париж и стал пре подавать на Сергиевском подворье. В 1932 году он принял монашество с именем Кассиана. Окончил он свою жизнь в сане епископа, написав ряд трудов по Новому Завету.
Кроме постоянных участников наших собраний, мы приглашали к нам и докладчиков-гостей. Особенно ценными для нас были посещения кружка митрополитом Антонием (Храповицким). Мы нашли в его лице пастыря, учителя и друга. Его жизненный путь был тесно переплетен с событиями церковной истории нашего времени. Происходил он из помещичьей среды Новгородской губернии. По окончании гимназии он решил поступить в Духовную Академию, что было в то время нелегко сделать не семинаристу. Добившись своего, он блестяще окончил духовную школу в 1885 году и вскоре после этого принял монашество. Сразу началось его быстрое продвижение по иерархической лестнице. Сперва иеромонах Антоний был назначен преподавателем в Петербургскую Академию. Однако, его сердечность и простота отношений со студентами вызвала недовольство начальства, и он был сослан в глухую провинцию в Холм. Там он пробыл недолго и был вскоре возвращен в Петербург. В 1889 году, когда ему еще не было 28 лет, он получил ответственный пост ректора Московской Академии. Ему удалось и тут внести новый творческий дух в дело преподавания, но и здесь его новаторства приобрели ему многих врагов. В 1895 году его снизили в провинциальную Казанскую Академию. Владыка обновил и ее и привлек в нее многих даровитых студентов. В 1900 году он был возведен в сан епископа Уфимского, а в 1902 году переведен на Волынь. Там он нашел подходящее поприще для своей кипучей энергия и стал известен во всей Россия, как твердый защитник православного крестьянства от всевозможных эксплуататоров, особенно многочисленных на этой окраине с ее пестрым населением. В радикальных кругах он имел репутацию крайнего черносотенца. Он безбоязненно обличал моральную шаткость многих либералов и ложь левых демагогов. Он яснее других предчувствовал демоничность и разрушительность готовившейся революция. Накануне Первой Мировой Войны он был назначен в Харьков. На всероссийском Соборе 1917-1918 года он был одним из трех кандидатов на патриарший престол. В 1918 году, уже при Скоропадском, он был возведен на кафедру митрополита Киевского и Галицкого. Покинул он Россию с остатками разбитой Белой армии в 1920 году.
У митрополита Антония было необычайное сочетание политического консерватизма с церковным радикализмом. Он был решительным противником того мертвящего бюрократизма в церковном управлении, которое лишало духовенство инициативы и способствовало тем нездоровым настроениям, которые обнаружились во время «Живой Церкви». Больше кого-либо другого он сделал возможным восстановление патриаршества в России. Он был новатором в богословии и смело боролся за реформы в духовных школах. Несмотря на то, что он обновил ученое монашество, в нем было мало клерикализма. Обличитель специфических слабостей духовного сословия, он носил на себе печать своего дворянского происхождения. У него было полное отсутствие подобострастия перед власть имущими, смелость суждения и независимость характера.
Его большим даром было умение привлекать к себе молодежь. Он был прирожденный воспитатель. Все лучшее в нем проявлялось, когда он был окружен студентами. Он полюбил наш кружок и стал духовным руководителем многих его членов. Его приезды были настоящим праздником для всех.
Среднего роста, с большой головой и окладистой бородой, своей грузной фигурой он напоминал боярина. Ему была глубоко чужда онемеченная петербургская империя, он принадлежал к московскому царству первых Романовых. Самым замечательным в его лице были серые, умные глаза. Митрополит Антоний был столпом церкви, крепким, незыблемым. В его присутствии исчезали сомнения в вере. Во время проповеди он часто плакал. Так цельна и жива была его любовь ко Христу, что казалось он сам был в толпе Его учеников, сам слушал слова Спасителя мира. Митрополит Антоний истолковывал многие притчи совсем по-новому, проникал в их сокровенный смысл. Также оригинальны были и его богословские мнения. Например, он связывал искупление не столько с крестной смертью Спасителя, сколько с агонией Гефсиманской ночи. Его книга «Догмат Искупления» вызвала много нареканий со стороны консервативных богословов. Он говорил на эту тему и у нас в кружке и нашел сочувствие к своему «нравственному» подходу к тайне страданий Христа.[4]
Другим гостем, произведшим на нас неизгладимое впечатление был «сербский златоуст» епископ Николай Велимирович (1880-1956). Высокий брюнет, с жгучими черными глазами, он горел ему одному свойственным пламенем. Придя в нашу нищенскую хибарку, он захватил нас всех верою в то, что русская Церковь выйдет очищенной и возрожденной из горнила испытаний и поможет остальному христианскому миру вернуться к полноте апостольского предания.
Наш кружок неуклонно рос, число его членов превысило 30. Кроме студентов и профессоров к нам присоединились лица, не связанные с университетом. Одним из них был Петр Сергеевич Лопухин (1885-1962), глубоко церковный мирянин, ставший впоследствии редактором журнала «Вестник Православного дела». (Женева 1959-1962). Другим ценным членом был Борис Петрович Апрелев, морской офицер и дипломат интересовавшийся мистицизмом, живший одно время на Афоне.[5] Круг наших тем тоже расширялся. Были прочитаны доклады об аскетизме в мире, о монархии, о христианстве и искусстве, о большевизме, о роли женщин в Церкви, о дружбе, о вреде курения табака, о промысле Божьем и о значении четырех Евангелий.
В это время международные и интерконфессиональные организации, работавшие среди молодежи, заинтересовались русскими, учившимися в Праге, Париже и других университетах Европы. Мы об этом ничего не знали. Поэтому для нас было полной неожиданностью получение телеграммы от какого-то американца, Ральфа Холлингера, просившего разрешения прибыть на заседание нашего кружка, как представителю Христианского Союза Молодых Людей (YMCA). Мы были в большом недоумении. На всех западных христиан мы смотрели, как на еретиков, а YMCA, с ее красным треугольником, казалась нам масонской и враждебной Церкви организацией. Мы все же решили пригласить таинственного американца, считая, что лучше встретиться лицом к лицу с неприятелем, чем уклониться от боя.
27 марта 1923 года в наше убогое жилище, переполненное членами кружка, вошел высокий, худой незнакомец. С его приходом началась новая эпоха в жизни нашего кружка.[6] Холлингер (1887-1930) оказался лицом, знакомым с Православием, он имел некоторый опыт религиозной работы с русскими студентами и знал наш язык.[7] На большинство он произвел благоприятное впечатление своей искренностью и простотой, но были среди нас и люди, почувствовавшие «серный дух», принесенный в нашу комнату заморским гостем. Они были уверены, что цель его приезда была разложить наше растущее единение.
Вскоре мы получили письмо от А. И. Никитина (1889- 1949), представителя Христианской Студенческой Федерации, предлагавшее нам послать наших членов, в виде наблюдателей, на ряд международных студенческих конференций. Руководящие участники нашего кружка собирались несколько раз, так труден был для нас вопрос: следует ли отозваться на это предложение. Нас привлекала возможность встретиться с студентами других стран, а вместе с тем нам не легко было принять деньги от неизвестной нам организации. Был найден компромисс поехать на разведку в Будапешт и, на основании впечатлений от этой конференции, осенью окончательно решить, следует ли нам сотрудничать с инославными.
Таким образом, приезд Холлингера был для нас введением в то движение для примирения христиан, которое вскоре получило название экуменического. Вся зарубежная Церковь раскололась на почве положительного или отрицательного отношения к этой задаче.
Глава пятая
ПЕРВАЯ ПОЕЗДКА В АНГЛИЮ
В Будапешт весной 1923 года поехали В. Зеньковский, С. Безобразов и моя старшая сестра. Они вернулись в полном восторге. Кроме нескольких румын, все участники конференции были протестанты, ничего не знавшие о Православии. Наши представители оказались в центре всеобщего внимания, все хотели знать о том, что происходят в России и о том чем восточное христианство отличается от западного. Белградцы проделали в Венгрии большую миссионерскую работу.
Их рассказы вызвали снова горячие споры, следует ли нам сотрудничать с инославными. Мы обратились за советом к нашим иерархам. Митрополит Антоний и епископ Вениамин высказались уклончиво, все же они скорее склонялись на сторону тех, кто считал правильным ближе познакомиться с международными организациями и принять помощь для устройства встречи с другими русскими студенческими кружками. Таким образом было решено, что Зеньковский и обе мои сестры поедут в Париж, трое других наших членов в Прагу, а Николай Андреевич Клепинин[8] и я примем участие в конференции Британского Студ. Христианского Движения.
Для меня поездка в Англию была решающая. Я встретил страну, которая в будущем приняла меня в число своих граждан и дала мне возможность трудиться на избранном мною поприще...
ПРИЛОЖЕНИЕ 1.
Только раз до моей поездки в Англию я встретил представителя англиканской Церкви. Им был знаменитый епископ и богослов Чарлс Гор (1853-1932). Он приехал в Белград для переговоров с сербской Церковью. Впечатления о нем я тогда же записал в дневник.
«Собрание с англиканским епископом состоялось 9 мая 1923 года в большой зале патриархии. В ней собралось белградское духовенство, профессора и студенты богословского факультета и несколько приглашенных. Когда все заняли свои места, в залу вошел Патриарх в сопровождении гостя, его капеллана и сербских епископов. Гор был худой старик, с тонким, красивым лицом и небольшой седой бородой. Ему была присуща чеканность западного аристократа, а в голубых глазах сквозили ум и доброта. Одет он был в синюю сутану. Поверх нее была накинута странная мантия черного цвета с длинными фалдами без рукавов. (Я так описал впервые виденную мною мантию магистра Оксфордского Университета, которую мне пришлось носить впоследствии в течение многих лет.) Его грудь украшал золотой крест. Капеллан был высокий священник с бритым, сухим и деревянным лицом.
Гор начал свою речь немного нервно, но вскоре воодушевился и стал говорить горячо, из глубины души. Его слова звучали для меня, как голос Запада, уставшего, ищущего духовности и мудрости Востока. Глядя на равнодушные и мало одухотворенные лица сербского духовенства, я удивлялся почему этот посланник Запада ищет помощи у тех, кто, как я хорошо знал, заняты житейскими интересами и относятся безразлично к сближению западных и восточных христиан. Только очень сильное, даже немного страшное, лицо епископа Николая Охридского, с его как бы ассирийской, черной бородой и крупными чертами, указывало, что может быть в Сербии и есть то, чего ищет наш заморский гость.
Гор начал с того, что он считает за честь говорить в присутствии собравшихся, в особенности он подчеркнул свое уважение к учености и авторитету проф. Глубоковского. Затем он приступил к описанию современного положения богословия в Англии. «100 лет тому назад — сказал он, у нас мало знали о православной Церкви. Теперь все изменилось. Ваша литургия переведена, издано много хороших книг о восточном христианстве. В англиканстве происходит возрождение монашества, растет число людей, которые в сердце своем православны. Сам он мог бы стать членом православной Церкви, ничего не меняя в своей вере. Но все же препятствий для соединения остается немало. Нельзя устранить их все в одну неделю, как этого хотят некоторые американцы. Главное, что подлинная традиция англиканства ближе к православию, чем к Риму или к протестантизму Гор считал, что «филиокве» — ненужное прибавление к символу веры, что англикане могут признать семь вселенских соборов и семь таинств. Последние, хотя не упоминаются в книге «общих молитв», но существуют на практике. В настоящее время все больше входит в употребление таинство елеосвящения для исцеления больных. Труднее для англикан принять дозволение развода.
Кончил он словами, что великий позор лежит на Англии, Франции и Америке, допустившим такие гонения на христиан, каких не было со времен Римской Империи. Он просит Бога помочь страждущим восточным христианам и надеется на улучшение их положения. Он выразил пожелание, чтобы православные там, где не имеется их церквей, обращались бы за духовной помощью к англиканскому духовенству, и в то же время согласились бы причащать англикан, отрезанных от своих приходов.
Меня взволновала искренность, смирение и вера англиканского епископа. Патриарх ответил ему кратко и сухо, что без вселенского собора ничего решить нельзя. Других вопросов не было. Все поднялись со своих мест. Призыв англиканина к единству остался без ответа. Эта встреча с епископом Гором оказалась для меня провиденциальной. Он стал одним из инициаторов того Англо-Православного Содружества, секретарем которого я работал много лет. Вопросы, поднятые им в Белграде, легли в основу моих богословских исследований, статей и книг.
Глава седьмая
ЧЕТЫРЕ ГОДА В СЕРБИИ
(Из писем к другу)
С. М. Зернова
Я хотела бы, чтобы вы вошли в наш домик на Сеньяке, в наш «Ковчег». Вошли незаметно, стали бы в дверях и заглянули в нашу комнату. В углу перед иконой горит лампада, жарко накалена маленькая чугунка и около нее на опрокинутых ящиках сидим мы с сестрой. Она пишет дневник, а я читаю письмо от дорогого мне человека. Он служит в пограничной страже, далеко в горах. Внутренне я живу только им, но скрываю это ото всех. На большом ящике, заменяющем нам стол, тускло горит керосиновая лампа. Машенька Львова, нагнувшись над большими листами, переписывает бесконечные статистические цифры — это наш главный заработок. У противоположной стены, забравшись с ногами на кровать, сидит Ирина Степанова, окруженная книгами, и готовят доклад о крепостном праве для нашего студенческого кружка. На другой кровати дремлет старушка Ольга Васильевна Обухова, приехавшая из Хоповского монастыря на три дня. Мы уступили ей одну из кроватей, кто-нибудь из нас будет спать на полу.
Так проходит наш вечер. Но вот сестра отрывается от дневника и говорят: «Ириша, что ты хочешь сказать о крепостном праве?» — Оно величайшее зло» — отвечает Ирина. 3ло, поскольку люди злы,» — возражает сестра. Как не зло само по себе!» — возмущается Ирина, вскакивает с кровати и несется к печке. Начинается горячий спор. Теперь далеко за полночь будут раздаваться их возбужденные голоса.
На следующий день доклад Ирины. Нас в кружке 30 человек. Почти с каждым у нас — личная дружба. Мы встречаемся на лекциях, в маленьких кафанах. Когда есть деньги, заказываем тарелку сербской фасули и пьем кафу.
Большим событием в нашей жизни была встреча с профессором Василием Васильевичем Зеньковским. Произошла она случайно. Однажды я опаздывала на лекцию о французской литературе. Профессор был строгий. Приоткрыв дверь и увидав, что лекция началась, я быстро проскользнула в соседнюю залу. Через несколько минут в нее вошел не знакомый мне профессор. Он был среднего роста, с небольшой бородкой. Говорил он по-сербски чрезвычайно плохо, все время примешивая русские слова. Мне казалось, что я одна по-настоящему понимала его. Он роздал всем листки бумаги и сказал, что на этот раз вместо лекции будут «тэсты». Они были самыми разнообразными, например мы должны были записать слова, которые приходили нам в голову в течение одной минуты. Это было практическое занятие психологией. Я писала быстро, не задумываясь, мои мысли были в соседней аудитории — скоро начинались экзамены и было обидно, что пропускаю нужную лекцию.
Через несколько недель какой то сербский студент сказал мне, что на доске уже давно висит записка, в которой профессор Зеньковский просит студентку Зернову обратиться к нему. Это было для меня полной неожиданностью. На следующий день я нашла его. Он оказался тем профессором, который устраивал «тэсты». Что-то в моих ответах заинтересовало его. Мы сразу перешли на русской язык, он начал расспрашивать меня, я рассказала ему о нашем кружке, он попросил разрешения прийти на следующее собрание.
Не все члены кружка отнеслись благожелательно к его приходу. Особенно протестовал Константин Керн. «У нас не класс, — говорил он —, зачем он нам нужен!». Я оправдывалась как могла, объясняя, что он милый и придет лишь раз. Но вышло иначе. Он сделался верным членом кружка и незаменимым другом многих из нас. Разговоры и переписка с ним, поездки с ним на студенческие съезды были вдохновением моих студенческих лет. Они раскрывали передо мною новые горизонты и давали силы для жизни. Я навсегда благодарна ему за его внимательный подход к каждому из нас, за его любовь и понимание. Я преклоняюсь перед одаренностью этого большого русского человека.
Вскоре случилось другое событие, перевернувшее всю нашу жизнь Однажды холодным мартовским утром почтальон принес на имя брата телеграмму Какой-то американец, представитель «YMCA», просил разрешения присутствовать на нашем кружке. Немедленно начались у нас обсуждения и догадки. Как он узнал о нас? Что ему нужно от нас? Представитель «YMCA» казался многим непременно масоном, имеющим целью разрушить Православие. После горячих споров было все же решено «воочию» увидеть врага и «возлагал упование на Бога», мы послали телеграмму американцу, приглашая его встретиться с нами. Очередной доклад был отменен, мы решили просить гостя провести с нами беседу, чтобы сразу облечять его в ереси и разгадать его планы.
В назначенный день и час наш порог переступил человек высокого роста, с большим с горбинкой носом и с грустными глазами, кротко смотрящими через роговые очки. После пропетой молитвы, он был посажен на самый «комфортабельный» ящик и ему было предложено прочесть доклад. Он не ожидал этого, был смущен и стал объяснять на ломаном русском языке, что приехал познакомиться с нами и хотел бы узнать, чем мы занимаемся. Провести нас было не легко. Под дружным натиском всех участников кружка, американец принужден был сдаться и начать свой доклад. Мистер Холлингер открыл первую главу Евангелия от Марка и решительно пренебрегая буквой «Ы», стал говорить. «И вот Иисус увидал рибака. Кто бил этот рибак? А вот это бил Симон. Кто может сказать если бил брат у Симона?» Мы все сосредоточенно молчали. Он продолжал, «Ви не знаете? да, бил брат. Как его звали? Кто знает? А вот его звали Андрей. А сколько было учеников? Не знаете? Это хорошо знать. Хорошо читать Евангелие, там сказано о Боге, о нашем Спасителе, а Он бил Иисус Христос».
Так продолжал он толковать нам Евангелие — элементарно, но с подлинной верой и доброжелательством ко всем нам. Мы не выдержали, нам стыдно стало за наше молчание, введшее его в заблуждение о нашей богословской безграмотности. Наши сердца открылись перед ним. Первым заговорил С. С. Безобразов. Он объяснил, что среди нас имеются студенты богословы, что он сам преподавал Новый Завет в Петрограде, что в данное время мы изучаем святых отцов и охотно поделимся с ним методами нашей работы. Потом заговорили все сразу, перебивая друг друга, и благодаря нашего гостя, что он приехал к нам. Он горячо отнесся к нам и начал с большим чувством рассказывать нам о своей встрече с православием в России, о своей любви к нашей Церкви и о желании помочь объединению верующей молодежи.
Ральф Гарвеевич Холлингер сделался нашим другом. Отголоски масономании еще звучали некоторое время, но они были постепенно изжиты, — в чем нам много помог епископ Вениамин. Мы пригласили его принять участие в обсуждении вопроса — допустимы ли наши поездки на международные христианские конференции? Владыка внимательно выслушал наш рассказ о беседе с американцем. Моему брату хотелось верить в искренность западных христиан, Н. М. Терещенко, наоборот, утверждал, что мировая масонская организация хочет обманом заманить нас в свои сети. Когда все высказали свои мнения, Владыка заговорил тихим голосом, смотря куда-то вверх. «Во время слов Терещенки — сказал он, — я старался заглянуть в свое сердце и увидал, что там тяжело, тяжело. Значит не было правды в этой боязни масонов, — и разве дьявол не страшнее их? Но и его не надо бояться без меры. Конечно, надо быть зрячим, но Господь милостив, Он поможет. Раз зовут, надо пойти. Поезжайте со смирением и молитвой, может быть приходит время, когда православные должны начать помогать другим христианам». Мы все жадно слушали Владыку. Каждое его слово наполняло мое сердце радостью и благодарностью Богу.
Приезжали к нам и другие епископы: Митрополит Антоний, особенно любивший Керна, и называвший меня «премудростью»; Феофан Полтавский, маленький, худенький, святой; Гавриил Челябинский, плакавший, когда он говорил о красоте Православия и Николай Охридский (1880-1956). Он получил образование в России и в Англии и произвел на нас огромное впечатление. Он был похож на ветхозаветного пророка, весь пламенный, затаивший в себе громадную силу.
Как-то во время беседы, он неожиданно обратился к нам с вопросом: «Верите ли вы, что Бог слышит ваши молитвы и может исполнить ваши мольбы? Или же ваши молитвы — пустые слова, не достигающие Бога?» Мы в один голос ответили ему, что верим в силу молитвы. Он задал нам новый вопрос: «Любите ли вы свою родину? Хотите ли вы ее спасения? свободы веры в России?» Эти вопросы удивили нас. Разве он не знал, что мы все ждем освобождения России от безбожной власти? В ответ на наши возгласы, владыка властно сказал: «Встань тот из вас, кто, веря в силу молитвы, денно и нощно вопиет к Богу, моля Его спасти Россию». Никто не встал.
Прошло много лет, наступила Вторая Мировая война. Владыка Николай был арестован немцами и сослан в лагерь Аушвиц. Он остался жив. Коммунисты запретили ему вернуться на родину, и он попал в Америку. Мои американские друзья пригласил меня погостить у них после войны, Я узнала, что владыка живет в Чикаго и решила поехать к нему, хотя это было и дорого, и сложно, Я позвонила в сербскую церковь, чтобы узнать его адрес, и вдруг мне сказали, что владыка на три дня приехал в Нью-Йорк. Это был подарок неба!
Мы встретились. Он постарел и осунулся, но взгляд его черных глаз по-прежнему проникал в сердце. Мы начали говорить о судьбах мира, о Церкви, о России. «Владыка, —спросила я его, — страдания и лишения концентрационного лагеря убивают или оживляют духовную жизнь? Я знала верующих людей, у которых не было сил молиться, все было сосредоточено на куске хлеба, на луковице, на кружке горячей воды».
И владыка ответил: «Сидишь в углу и повторяешь: я пыль, я пепел, возьми душу мою. Вдруг душа возносится и видит Бога лицом к лицу. И не можешь вынести и говоришь Ему: не готов, не могу, верни обратно. И снова сидишь часами и повторяешь: я пыль, я пепел, возьми душу мою, и опять возносит Господь. Если бы было возможно, я отдал бы всю остающуюся жизнь за один час пребывания в Аушвице».
Он поднял голову посмотрел мне прямо в глаза. Я не смогла вынести этого взгляда — на меня смотрели глаза человека, который встретил лицом к лицу Бога.
Еще говорил он мне: «Подходили ко мне тюремщики и спрашивали, издеваясь: «Веришь ли ты, что Иисус Христос был Богом?», а я отвечал им — «нет». Они начинали смеяться и переспрашивать, — «так ты больше не веришь?» Тогда я говорил — «не верю, а знаю». Они раздражались и уходили. Потом снова начинали свои расспросы: «Твой Иисус был сыном жидовки?» — «Нет», — возражал я. — «А чей же Он тогда был сын?» — «Сын человеческий» — отвечал я, и они не знали, что на это сказать».
Владыка Николай был столпом сербской Церкви, пророком и молитвенником. Теперь он умер и видит уже постоянно Бога лицом к лицу.
Кроме нашего богословского кружка, кроме церкви, в которой мы старались не пропустить ни одной службы, был у нас еще один источник духовных сил. Это был Хоповский монастырь, и в нем — наш духовник и утешитель, о. Алексей Нелюбов (1879-1937). Во все трудные минуты жизни мы ездили на паломничество в Хопово и ходили к нему на исповедь. Чтобы попасть туда, надо было сначала ехать на поезде до города Румы, а оттуда идти пешком 18 километров.
О. Алексей, и строгий и бесконечно благостный, любил каждого из нас, разделял наши радости и горести, наставлял нас, утешал, прощал и вымаливал.[9]
Однажды, перед экзаменами, я поехала говеть в Хопово и провела там воскресенье. На следующее утро я встала в 2 часа, чтобы не опоздать на ранний поезд в Белград. Сестры разбудили меня и выпустили через окно. Весь монастырь еще спал. Была теплая, звездная ночь. Мне было легко и радостно идти по прямой дороге, по сербской православной земле. Я отошла 6 или 7 километров. Мои шаги звонко раздавались в тишине ночи. Вдруг впереди, рядом с дорогой что-то стало шевелиться. «Может быть это заяц», — подумала я и продолжала свой путь.
Но это оказался не заяц, из канавы поднялся громадный, страшный оборванец и пошел следом за мною. Господи, как мне стало страшно! Он догнал меня и спросил, — «Куда идешь?» — «В Руму» — ответила я. — «Ты девица или замужняя?» — «девица». — «Почему одна ходишь ночью?» — «Ходила в монастырь молиться, я студенкинья, рускинья, отпусти меня.» — «Что у тебя в чемодане?» — «Полотенце и мыло». Он продолжал идти рядом что-то обдумывая. Я так молилась Пресвятой Богородице. Наконец, он сказал: «хорошо, иди». Повернулся и лег снова на краю дороги. Я узнала потом, что, когда я ушла, проводившие меня сестры не пошли спать, а стали молиться за меня. Это жизнь человеческая. Это все моя жизнь.
Перед отъездом во Францию я опять поехала в Хопово. Вдова генерала Алексеева попросила меня взять с собою четырехлетнего мальчика Сережу Солнышкина, и оставить его в детском приюте. Сережа был маленький, тоненький, весь беленький, с голубыми глазами и белыми ресницами. В поезде он спросил: — «Тетя Шоня, ты моя?» — «да» — сказала я. Он улыбнулся, довольный и счастливый. Как будто хотел сказать: «Я ведь знал, что ты моя». Некоторое время мы ехали молча, — вдруг опять вопрос: «Ты знаешь, где мои папа и мама?» Я испугалась, не находи, что ему ответить. Его мать внезапно умерла, а отец, не выдержав горя, застрелился. Хочешь, покажу?» — предложил Сережа. Он слез со скамейки, взял меня за руку, подвел к окну и, подняв свой тоненький пальчик к небу, промолвил, — «видишь небо? Они там». Так Сережа Солыышкин вошел в мое сердце.
Когда на следующий день я пришла в Хоповский детский приют, Сережа кинулся ко мне. Мы сели с ним рядом на скамеечку и молчали. Мы оба были счастливы. Скоро остальные дети окружили нас. Тогда Сережа встал, ушел в другой угол комнаты и сел там один, вопросительно глядя на меня. Я поняла, что он меня ждал, потому что я была «его». Я подошла к нему, он опять начал улыбаться, и мы были вновь счастливы вдвоем. Перед моим отъездом я взяла Сережу в церковь. Я подвела его к иконе Богородицы и сказала ему: «Приходи сюда молиться, если тебе будет грустно, и молись тоже обо мне.» Я не знала, мог ли 4-хлетний мальчик понять мои слова, но не умела по-другому говорить с ним.
Когда через год, уже из Франция, я приехала в Сербию и опять побывала в Хопове, то о. Алексей, встретив меня, сказал: «У вас тут есть молитвенник. Однажды, когда я молился один в церкви перед чудотворной иконой, чья-то маленькая рука взяла меня за руку. Рядом со мною стоял тоненький, беленький мальчик. За тетю Шоню помолимся, — промолвил Он мне.» С тех пор о. Алексей часто приводил Сережу в церковь и они вместе молились.
Когда я пришла в приют, Сережа сразу узнал меня, — И радости нашей не было конца. А через два года я получила известие о смерти Сережи. Он заболел туберкулезным менингитом. Перед смертью он ослеп и попросил, чтобы его тельце покрыли бумажными иконами. Он лежал и все время гладил их своими маленькими ручками. Я верю, что Сережа молится теперь за меня Пресвятой Богородице. Это все моя жизнь, это милости Божьи ко мне, грешной.
Кроме о. Алексея был у нас еще и другой духовник, отец Кирик, приехавший с Афона просить короля Александра взять под свое покровительство русские монастыри. Я никогда не забуду моей первой исповеди у него. Я шла к нему со страхом и трепетом. Он был афонский старец, проведший всю жизнь в молитве и подвигах, — как смела я идти к нему! Когда я вошла в комнату, где он исповедывал, он из ее глубины протянул ко мне свои руки со словами: «Гряди, гряди, голубица.» Он был совсем седой, с ясными, прозрачными, голубыми глазами. От его слов, от его ласки, от его детского чистого взгляда я стала сразу плакать. Я знаю, что слезы на исповеди — это посылаемая Богом благодать. Они несут покаяние, они открывают нами забытые грехи. Первым вопросом о. Кирика было: «Часто ли «он» мучает вас?» Сначала я не поняла, кто это «он», и стала вспоминать всех, кто меня любил и кого я мучила и потому мучилась и сама. Но это был другой «он». Отец Кирик спохватился и стал говорить: «да, да, конечно, вы не понимаете, я забыл, что здесь в миру «он» вас оставляет в покое, «он» и так всем здесь вертит и «ему» незачем открывать своего лица. Уповайте на Господа, и Он не оставит вас. Господь, как любящий отец. Помните это всегда. Протяните Богу руку, чтобы он вел вас, и тогда все в вашей жизни будет хорошо». Я слушала его и плакала благодарными слезами. Когда даешь руку Богу, то живешь в другом плане, идешь не по земле, а чуть-чуть повыше, тогда каждый день нов и прекрасен, тогда нет серых будней и скучных, ненужных людей, тогда на исповеди видишь свои грехи и даются слезы, чтобы оплакивать их, тогда сердце открыто для Божьей благодати.
О. Алексей, о. Кирик, владыка Вениамин и многие другие пастыри помогали нам «не загасить огонька», и с этим огонь ком мы шли в мир и друг ко другу, радуясь нашему единству, найденному в Церкви и в вере.
Наша жизнь всегда связана таинственными нитями с землей, на которой мы живем. В Сербия была легкая земля, родная нам, как младшая сестра. Мы были связаны с сербским народом, хотя вначале мы мало знали сербов. Некоторые из них запечатлелись навсегда в моей памяти. Около университета был маленький магазин, мы покупали в нем бумагу, карандаши. Хозяин был другом русских, я с радостью ходила к нему. Он предложил мне платить раз в месяц. Когда я пришла расплачиваться, он сказал, что счет не готов и просил заплатить через три месяца, потом отложил на шесть, а затем и на весь год. Я испугалась, что мне трудно будет заплатить такой большой счет. Я собрала деньги и пришла, чтобы расплатиться. Он вынес длинный список, но, не показав его мне, разорвал на части. «Если бы все русские в Сербии покупали бы у меня, — сказал он, — и я не брал с них ничего, то и тогда я не мог бы отплатить и сотой доли того, что сделала Россия для моей страны».
Были такие люди в Сербии, и они связывали нас с их пре красной страной.
Николай Зернов
Глава шестнадцатая
ЖИЗНЬ В ЮГОСЛАВИИ И НАШИ СЕРБСКИЕ ДРУЗЬЯ
Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, возникшее на развалинах Австро-Венгерской и Турецкой Империй, переживало трудную переходную пору, когда оно открыло свои двери русским беженцам. Новое государство разрывалось на части соперничеством народов, населявших его. Сербы, хорваты, словенцы, черногорцы, македонцы, далматинцы и босняки не доверяли и завидовали друг другу. Кроме них, Королевство включало арнаутов, немцев и венгров, стремившихся к национальной автономии. Эти трения усиливались благодаря различиям в религии: на востоке население было православное, на западе — принадлежало к католической церкви, часть его исповедывала ислам.
Нам, русским, было тяжело наблюдать этот балканский сепаратизм, мешавший нашим славянским братьям дружно работать для общего блага. Нам было также чуждо увлечение Францией, которым было охвачено столичное общество. Его политическим идеалом была радикальная, антиклерикальная идеология. Мечтой каждого сербского студента было попасть в Париж. Признаком принадлежности к высшей западной цивилизации считался атеизм. Сербы были упоены своей победой, сделавшей их маленькое королевство государством, с которым считались великие державы. Мы пришли из иного мира, потрясенного большевизмом, и сознавали его угрозу для Балкан, не умеющих найти свое единство. Мы пытались иногда делиться нашим опытом с сербами. Они не верили нашим рассказам и смотрели на нас, как на неудачников, же лающих поучать своих счастливых хозяев.
В своей массе сербы были расположены к нам, русским. Они были радушны и гостеприимны, особенно «сельяки»-крестьяне. Но как все, кто долго страдал под иноземным игом, они были подозрительны и завистливы. Жить на сербской земле было легко, но сотрудничать с ними было трудно. Наша семья, как и большинство других русских, испытала тяжесть зависимости от распорядителей нашей беженской судьбы. Наши студенческие стипендии были под постоянной угрозой сокращений или отмены. Труднее всего было положение нашего отца. У него не было никаких средств для существования кроме его врачебной практики, а она зависела от разрешения из министерства, которое возобновлялось каждой весной. Перед началом сезона начинались у нас волнения. Обычно моя старшая сестра брала на себя хождения по мытарствам. Приходилось искать доступа к влиятельным людям, просить их помощи, объяснять безвыходность нашего положения. Несколько раз ей удавалось чудом добиться в последний момент отмены рокового для нас запрещения практики. Но эти хлопоты имели и свою положительную сторону, благодаря им нам удалось встретиться с великодушными людьми, готовыми оказать помощь бесправным беженцам, которые, кроме искренней благодарности, не могли ничем заплатить за эту поддержку.
Случайная счастливая встреча моей младшей сестры познакомила нас с замечательной сербской девушкой, Надой Аджич (р. 1900). Она помогла нам лучше понять и оценить сербский народ. Наде было 23 года. Некрепкого здоровья, она была человеком большой внутренней силы и чистоты, У нее было красивое, спокойное лицо, большие карие глаза, широко открытые на окружающий ее мир. Она умела делить с другими их радости и горести и потому всегда была притягательным центром для своих многочисленных друзей. У нее было своеобразное сочетание народной мудрости, укорененности в «сербстве» с мягкой, нетронутой соблазнами, девичьей душой. Она была верующей, но по-своему. Например, она удивилась, узнав, что мы ходим на исповедь перед причастием. «В чем же вы исповедуетесь?» — спросила она нас, — «у меня нет грехов.» Ее слова в свою очередь поразили нас, но в ее устах они звучали правдиво. Только много позже, уже строгой и опытной игуменьей монастыря, она встретилась со всеми проявлениями греха в раздвоенной человеческой природе.
У Нады была двоюродная сестра Елица Попович, музыкантша, получившая образование в Париже и ставшая впоследствия профессором консерватории в Белграде. Елица стала устраивать в своем доме встречи между сербской молодежью и некоторыми членами нашего св. Серафимовского кружка. На этих собраниях мы обсуждали литературу, искусство и религиозно-философские вопросы. Таким образом, мы близко узнали многих даровитых и высоко культурных сербов. Среди них была известная поэтесса, Десанка Максимович (р. 1898), Иво Андрич (р. 1892) получивший Нобелевскую премию, и ряд будущих дипломатов и профессоров. Большинство из наших новых знакомых не были похожи на Наду. Они были оторваны от своих церковных и национальных корней. Считали себя принадлежащими к западной цивилизации, искали, но не имели веры и были отчуждены от Православия. Эта столичная молодежь всем интересовалась, обо всем была готова рассуждать, но сама оставалась наблюдателем жизни, а не творила ее. Девушки этого круга нигде не служили, увлекались социализмом, мечтали о равенстве и братстве. Наша вера в обновляющую силу Церкви, наше отталкивание от революционного утоптзма были непонятны молодой сербской интеллигенция. С огнем неофитов мы старались открыть им истину Православия. Нам не удалось достичь этой цели, но, несмотря на это, мы стали друзьями. В них была большая душевная привлекательность и в то же время какая-то бескрылость и обреченность. Близко столкнувшись с ними, я с тревогой думал о будущем, ставшей мне дорогой, Сербии. Эта идеалистически настроенная, но не верующая молодежь не могла помочь своей стране, она не имела цели в жизни и не хотела нести ответственности за нее.
Среди наших сербских друзей был только одни человек, с которым мы нашли подлинное согласие, это был богослов иеромонах Юстин Попович[10]. Талантливый писатель, оригинальный мыслитель, глубоко верующий христианин, он разделял наши взгляды на Церковь и на задачи, стоящие перед ее членами. Коммунизм в его глазах был прежде всего восстанием секулярного человека против своего Творца. С черной бородой, с серьезным, редко улыбающимся лицом, он был представителем мужественного, бескомпромиссного сербского Православия, отличного от русского, с его большей теплотой и мягкостью. Многие сербы были равнодушны к религии, но те, кто жил в Церкви, были ревностны в соблюдении постов и обычаев и менее терпимы, чем многие из русских. Отец Юстин был одним из этих ревнителей. На наших собраниях он всегда выступал с огнем, его мысль была остра и часто парадоксальна. Сербы считали его фанатиком, сочувствие он находил у нас, русских.
Незадолго до нашего отъезда из Сербии он совершил обряд «побратимства» над Надой Аджич, моими сестрами и мною. Это, теперь. почти забытое, таинство является особенностью сербского Православия. Оно связывает братскими узами тех, кто прибегает к нему. Совершив его над нами, о. Юстин дал нам сербскую сестру и, таким образом, породнил нас с сербским народом.
Через Наду мы приобрели и других друзей в Сербии, на этот раз из совсем другой среды. Мы сблизились с группой «сельяков», принадлежавших к движению «Богомольцев». Оно началось среди Военнопленных в австрийских лагерях. Сербские солдаты стали там читать Священное Писание, которое произвело на них глубокое впечатление. Среди них нашлись талантливые самоучки, одушевленные истолкователи прочитанного. Вернувшись на родину, они начали устраивать библейские кружки и привлекать на них своих односельчан. Самым замечательным в этом народном движении была его церковность, его участники не хотели создавать секту, но остались верны Православию. Этому во многом содействовал епископ Николай Велимирович. Он взял на себя руководство богомольцами, устраивал для них народные съезды, собиравшие тысячи паломников. Они проводили ночи под открытым небом, вокруг костров, в песне и молитве. Епископ, проповедник исключительной силы, вдохловлял их своими огненными словами.
В Врньячкой Бане, где мы провели два первые лета, во главе богомольцев стоял сельяк Жика. Он был типичный серб, высокий, поджарый, с горбатым носом и с суровым взглядом темных глаз. Местный священник не отличался особой ревностью и он предоставлял Жике возможность проповедовать в церковном дворе после службы. Говорил Жика просто, сильно, с целостной верой в спасительность Евангелия. Нада знала его, он пригласил нас к себе. Вся его семья жила в полном единстве с ним. Мы участвовали в молитвенном собрании в их просторном, безукоризненно чистом крестьянском доме. Православие соединило нас.
Дружба с Надой, встреча с богомольцами, помогли нам понять и полюбить Сербию. Нам стал близок дух ее народа, ее поэзия, ее своеобразная суровая красота. К сожалению, из-за нашей бедности мы не имели возможности побывать в сербских монастырях с их прекрасными фресками. В те годы только начиналось их изучение, и доступ к ним был очень труден, так как большинство монастырей было расположено в малодоступных, отдаленных местах.
В 1923 году мы имели радость соединения с двумя сестрами нашей матери и с нашей двоюродной сестрой. Мария Александровна Богушевская (1863-1937) не имела детей и она перенесла всю свою любовь на нас, став нашей второй матерью. Она, вместе с своей сестрой Елизаветой Александровной Калустовой (1879-1961), осталась жить в нашем доме, когда в 1920 году мы покинули Ессентуки. Они надеялись сохранить его для нас в случае нашего возвращения. Пережив и голод, и холод, и опасности ареста, они получили разрешение соединиться с нами в период ослабления диктатуры, совпавшей с болезнью Ленина. Их приезд восстановил единство нашей семьи.
Рассказы приехавших родственниц были удручающие, всюду царило насилие, разруха, нищета. Все темное, завистливое и жестокое выползло наружу. Густая, непроглядная тьма окутала нашу родину. Церковь раздиралась на части живоцерковниками, доносительство и вражда заразили и христиан. Острым контрастом с этой мрачной картиной была та духовная свобода, которой пользовались мы. Все наши отношения с людьми строились на общности наших убеждений и взаимной симпатии. Мои сестры и я с братом составляли крепко спаянную четверку. Наше единство привлекало к нам другую молодежь. Мы отзывались на все стороны жизни, увлекались и увлекали других. Мы спорили, защищали свои мнения, часто крайние и не всегда до конца продуманные, но зато искренние. Мы жили в Церкви, она вдохновляла нас, открывала перед нами широкие горизонты, помогала осмыслять ту грозную эпоху, участниками которой мы были.
Наша созвучность становилась особенно полноценной каждым летом, когда мы все собирались вместе на курортах, где работал наш отец. Родители жили нашими интересами, и мы находили у них поддержку и мудрую помощь во всех наших начинаниях. Мы перенесли в Сербию тот священный домашний очаг, который создался в нашем доме в Ессентуках в дни красного террора. Мы были молоды, свободны, все вместе. Это было счастливейшее время нашей жизни в изгнании. Природа, окружавшая нас, была почти не тронута человеком. Стоило выйти за границы нашего маленького местечка, как мы попадали в девственный лес с его таинственной жизнью. Мы дышали упоительным, ароматным воздухом, слушали пение соловьев, любовались яркими, красочными закатами, а ночью искали любимые созвездия среди блестящих звезд.
Наше пребывание в Сербии совпало с переходными годами для эмиграции и для советской власти. «Н.Э.П.», болезнь и смерть Ленина, начавшаяся борьба за власть внутри партии указывали на перебои нового строя, давала передышку измученному населению. Люди, покинувшие родину, тоже еще не успели пустить корней заграницей и продолжали надеяться вернуться домой. Их связь с оставшимися была не окончательно порвана, получались письма, счастливцам удавалось вырваться на свободу. Все же росло сознание, особенно у нас, молодежи, что скорых перемен не следует ожидать и что нам нужно готовиться к долгим годам изгнания.
Югославия оказалась лишь этапом в нашей жизни за рубежом, нам предстоял еще долгий и сложный путь, который уводил нас далеко за пределы Европы.
ПРИЛОЖЕНИЕ (1)
Архимандрит Юстин Попович, один из самых выдающихся богословов сербской церкви, родился 25 марта 1894 во Вранье. После окончания семинарии в Белграде, он учился в петербургской духовной академии, а во время первой мировой войны в Оксфорде. В 1926 году он получил докторскую степень в Афинах за свою диссертацию: «Проблема личности и познания у Макария Египетского.» Он принял монашество, когда ему было 22 года. С 1935 по 1944 год он был профессором богословия в Белграде. Коммунисты лишили его права преподавания, и с 1948 года он стал духовником женского монастыря Челие около Вальева. Им издан целый ряд богословских трудов. Среди них следует упомянуть «Догматику Православной Церкви» 2 тома (1932-1935), «Гносеологию Св. Исаака Сирина», «Достоевский, Европа и Славянство» (1940), «Св. Сава и Его Философия Жизни» (1935), «Философские Бездны» (1957). Осенью 1968 года о. Попович получил почетную степень доктора богословия от Владимирской Православной Семинарии в Нью-йорке. Его краткая биография и список его ученых трудов даны в журнале семинарии: St Vladimir's Theological Quarterly. Vol. 13. № 1-2. 1969.
[1] Вестник Р.С.Х.Д. № 1. 1960 содержит ряд статей посвященных памяти о. Киприана.
[2] Совершенно исключительны по своей литургичности были службы епископа Гавриила Челябинского (Чепур), одного из учеников митр. Антония.
[3] Автобиография В. В. Зеньковского и статьи, посвященные его памяти, напечатаны в Вестнике Р.С.Х.Д. № 66-67. Париж. 1962.
[4] Жизнеописание митрополита Антония и собрание его сочинений издано в 17 томах Архиепископом Никоном (Рклицким). Нью-Йорк. 1956-1969. Художественный портрет митрополита дан архим. Киприаном (Керном) в «Вестнике Р.С.Х.Д.» № 91-92. Париж. 1969 год.
[5] См. его книгу «Брызги моря» Прага 1930.
[6] Моя сестра в главе «Четыре Года в Сербии» дает картинное описание собрания с Холлиндером.
[7] Некролог о Холлингере напечатан в «Вестнике Р.С.Х.Д.» № 7. 1930. Париж.
[8] Н. А. Клепинин (1899-1939) был одаренным, многообещающим человеком, автором книги «Св. Александр Невский» Париж 1927. Его жизнь оборвалась трагично, после второй женитьбы, он примкнул к левому крылу евразийцев и вернулся в Россию. Там он вскоре погиб в одном из лагерей. Его брат о. Дмитрий Клепинин (1904-1943) тоже погиб, но в немецком лагере, помогая евреям.
[9] Некролог о о. Нелюбове был напечатан в «Вестнике Р.С.Х.Д.» № 2. 1938.
[10] См. в конце главы Прилож. (1).