Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Анастасия Иговская

[ВОСПОМИНАНИЯ]

К оглавлению

«Исповемся Тебе, Господи,

всем сердцем моим,

повем все чудеса Твоя!»

Жизнь моя близится к концу, сил мало, хотя мне еще нет 65 лет. Не могу, не смею уйти, не оставив письменной записи о совершившихся в моей жизни судьбах Промысла Божия и Его чудесах, которыми Он благоволил так обильно одарить мой земной путь.

Родителям моим: Сергию и Александре

и брату Борису с дочерью его Ларисой

«Не ослабевайте, братие, упованием на Бога!»

(Слова из хартии в руках прп. Трифона

на иконе его, найденной мною чудесно

во дни моей юности)

Отец мой, Сергей Петрович Иговский, был воспитан с 6 лет без Церкви, но мать его была высоконравственной жизни. Имя её – Елизавета. Отца у него не было – об этом не нужно подробно писать.

Будучи юношей, отец мой случайно попал в монастырь на Днепре, называемый «Святые горы», и познакомился там со старцем, который полюбил его и уговаривал у него остаться, но юноша Сергей не захотел. Уже в средних годах папа по своей службе был в имении Рыковка у богатого владельца. В то время по приглашению хозяина в Рыковку  приехал о. Иоанн Кронштадтский. Несметное множество народа собралось туда видеть праведника. В толпе был и папа. О. Иоанн увидел его, хотя папа стоял далеко в народе, и взглядом подозвал его и сказал: «Сергий! И ты пришел?.. Поздно, но придешь». Папа это сам мне рассказывал.

Родилась я в Петербурге. Отец мой был мелкий служащий – смотритель городского обоза по очистке. Мама моя была учительницей с высшим образованием. Оба они, каждый своим путем, давно отошли от Христовой веры. Папа был заинтересован житейскими заботами и, отчасти, искусством, а мама пыталась философией утолить голод своей возвышенной души.

Помню я себя с трех лет. Впрочем, первое воспоминание относится к лету 1910 года, когда мне было два года восемь месяцев. Тогда я в первый раз осознала свое «я» и запомнила маленькое происшествие, случившееся на даче. У нас были соседи. Их девочка Люся была старше меня года на три. И почему-то мама и папа однажды решили предложить мне, чтобы я подарила ей деревянный грибок.

Я сидела на песке… Предложение родителей страшно возмутило меня: зачем я буду отдавать грибок такой противной девчонке как Люся?! Не помню, что я отвечала родителям, но я попыталась объяснить им, что я не хочу, чтобы мой грибок был у противной Люси. Гриб остался у меня!

Других событий этого лета я не помню. И вообще не помнила. Но начиная с трех лет, с осени того года я стала запоминать все, и лет до девяти-десяти могла рассказать до мелочей каждый месяц нашей жизни за те годы!

До четырех лет я удивляла родителей своим кротким нравом. Никаких капризов, плача, требований от меня не слыхали. Ни к чему не проявляла я и особенного желания. Все как-то насильно мне, малютке, навязывали. Чувствовала я лет до шести, что всё окружающее какое-то «ненастоящее», и никакая «красивость» меня совершенно не восхищала, кроме природы. Помню, однажды папа с восторгом показывал мне какие-то колонны, а я, смотря на них, думала: «Какие они тяжелые, некрасивые, разве похожи они на «ту» красоту? Чем папа восхищается? Это все не то, не такое…» И мне представлялось, но неясно, виденная мною настоящая красота. Но где я ее видела, я не знала…

В одно лето, когда мне еще не было четырех лет, мы жили не на своей даче на станции Лахта, а у знакомых близ города Двинска. Кроме меня и мамы были две старушки – хозяйки дачи. Я любила ото всех уходить вглубь сада и проводила там целые часы, разговаривая с Кем-то Невидимым, Которого я ощущала как Огонь и Любовь, и видела светлый пламень, как облако, посещавший меня и зажигавший в моем детском сердце невыразимую ответную любовь и ненасытное желание пребывать в этом сладостном состоянии.

Мать свою я очень любила, но когда она приходила в мой уголок сада, разыскав меня, я огорчалась ее приходом и жалела, что она нарушает мое счастье, поделиться которым я не могла ни с кем, даже с ней.

В этом саду был кран-колонка, из которого брали воду. И случилось вот что: мало-помалу мои чувства от Невидимого Посетителя каким-то непонятным образом перенеслись на этот неодушевленный предмет, к которому я стала испытывать чувство влюбленности, подобное чувствам идолопоклонника к своему божку. Обожание это я испытывала приблизительно в течение двух месяцев. Причем моя непонятная, восторженная «любовь» была замечена даже взрослыми.

В это лето я опять заболела дизентерией и снова была при смерти. Помню, что мне ничего уже не хотелось, даже ласки мамы. Мне хотелось, чтобы меня оставили в покое, дали уйти от всего… Жить я осталась каким-то чудом.

Когда мы вернулись в Петербург, я была уже совсем здорова. В сентябре мне исполнилось четыре года. Моя необыкновенная серьезность и понимание всего были так заметны родителям, что они стали обращаться ко мне за решением своих разногласий, и мой голос был для них обоих непререкаемым, авторитетным.

Но в начале зимы со мною произошло следующее происшествие. Мы с мамой гуляли. Настал час завтрака и, как обычно, я послушно шла с нею домой. Но в этот раз мне очень хотелось еще погулять и было очень жаль, что мама уводит меня домой. Я шла неохотно, но покорно. Когда мы поднялись на высокое крыльцо и вошли в подъезд нашего дома, вдруг на подоконнике выходившего во двор окна лестничной площадки первого этажа я увидела странное существо, в шляпе и сюртуке, маленького роста, вроде обезьяны, прыгающее по подоконнику. Это существо обратилось ко мне, – не знаю, слова ли это были или, скорее, передавшаяся мне мысль: «Зачем ты ее слушаешься, вот возьми и закричи, затопай ногами, ведь ты же не хочешь идти, как она смеет тебя уводить!» Я попросту испугалась этого совета, этой мысли протеста против воли матери, которая была для меня неоспорима. Но существо, прыгая по подоконнику, продолжало убеждать меня. Это продолжалось три-четыре секунды… Вдруг меня охватила бешеная ярость. Я закричала не своим голосом и затопала ногами… Злобное существо сейчас же исчезло, а я… с тех пор перестала быть тем замечательным ребенком, чудом кротости и послушания, и стала проявлять капризы и злость. Помню и не смогу забыть испуга и страшного огорчения, в какое поверг мою высоконравственную мать мой первый каприз, как она назвала мое падение. С тех пор «самость» не по дням, а по часам стала во мне развиваться, а в душу закралось чувство постоянной скуки, тоски и неудовлетворенности. Хорошо помню и то, что в совести я чувствовала, что сделала что-то ужасное, и испытывала сильное огорчение, нарушая этот голос совести.

В детстве, и до, и после «грехопадения» я не любила общество детей. Они мне казались маленькими и глупыми. Да и действительно своим внутренним миром я не могла делиться с ними, а внешняя жизнь для меня почти не существовала долгое время. Игр обычных я тоже очень долго не любила. Отрадой, единственным любимым уголком моей детской жизни были прогулки с мамой, а иногда и с папой, в Александро-Невскую Лавру. Тихие кладбища со старинными памятниками и крестами, природа, тишина, какое-то особенное настроение, всегда царящее на кладбищах, давали мне огромное удовлетворение, почти счастливой я себя там чувствовала.

Можно сказать, что я выросла в Лавре. Перед большим Собором были аллеи старых лип. Узнав из волшебной сказки о гномах, я убедила себя, что в дуплах старых лип живут гномики. И вместе с мамой мы часами проводили время в этих аллеях. Причем я рассказывала маме о жизни гномиков, придумывала разные занятия, которые мне представлялись у них происходящими, а иногда и мама что-нибудь мне сочиняла. Как хорошо было нам с ней! Но когда я стала постарше, мамочка решила, что неполезно мне гулять только в Лавре и на Лаврских трех кладбищах. (В храмы мама меня не вводила, считая в то время Православную веру неистинной). Ей представлялось, что маленькой Анечке нужно бывать и среди детей, в общественном месте. И был установлен такой порядок: один день мы гуляли в Лавре, а другой – в Овсянниковском саду, тоже поблизости от нашего дома.

Мне были очень тяжелы прогулки в этом сквере, но мама была неумолима! Впрочем, я и там находила для себя утешение в рассматривании зелени, травок, смотрела на небо, на большие деревья, и камушки на дороге меня тоже интересовали. Ни с кем из детишек я не знакомилась; мы ходили с мамой как два неразлучных друга.

До пятилетнего возраста я еще раз воочию видела беса. Он прыгал по спинке дивана и по валикам в виде маленькой обезьяны, и все советовал мне толкнуть мать в живот. «Будет смешно, – говорил он, – надо обязательно так сделать», – настойчиво предлагал мне лукавый. Я приходила в ужас и отвращенье от этого совета, но он продолжал настаивать, чтобы я «попробовала». Тогда я отчаялась и крепко ткнула ногой в ботинке маму в живот. Мама вскрикнула от боли и неожиданности… Мерзкая обезьяна исчезла, а мама всю жизнь с тех пор мучилась болями в почках. Я ей ушибла почки!

Когда мне было около пяти лет, на даче во время грозы в тучах я увидела отвратительную рожу, которая оскалилась и сказала мне без слов, одной передачей мысли: «Я тебя ненавижу и все равно не дам тебе покоя, я буду мучить тебя всю жизнь, до самой смерти». Я не испугалась, но рассказать об этом маме как-то не смогла, хотя делилась с ней каждой мыслью. Но гроза на меня с тех пор очень долго производила гнетущее впечатление.

До пяти лет я испытала еще одно сильное чувство. Это была любовь. Я полюбила девушку лет двадцати четырех, дочь соседей по даче, – немку Ирмгард. Чувство это захватило меня всецело. Я бросила игрушки, и все прежние занятия перестали меня интересовать. Я ни о чем не могла думать, кроме нее. Девушка была не очень красивой, но в лице её, не очень красивом и всегда задумчивом светилась редкая доброта. Видя мое страдание, мама объяснила, видимо, что-то милой Ирме, и та однажды пришла ко мне. Надо отдать справедливость, моя гостья проявила ко мне исключительное внимание, теплоту, чуткость, и краткое время её посещения было для меня настоящим, глубоким, неописуемым счастьем. Но вскоре я ощутила, что моя любовь к Ирме исчезла, и я даже возненавидела ее подарок – бусы.

Через некоторое время после этого посещения, переживая снова и снова это сильное, пламенное чувство, я однажды, стоя в детской, раздумалась: чего я хочу вообще? И вот пятилетняя крошка так ответила себе: «Я хочу найти и полюбить Кого-то и умереть за Него».

Надо сказать, что в семье нашей о Боге речей не было. Ни отец, ни мать не молились никогда; церковь совершенно отрицали. Веры Христианской я совсем не знала. Даже не слышала, что жил на земле Христос.

Как мне хочется описать еще нечто, бывшее в раннем моем детстве до шести лет. Это было весной… Мы стали гулять с мамой в той части Лавры, где не бывали раньше. Там были деревья, кусты и лужайки. Я помню, как было уединенно в глубине за зданием старой семинарии, никого, кроме нас, там не бывало.

Помню, как первый раз мы пришли туда весной, когда только появилась трава. Я тогда была поражена этой картиной, этим чудом появления новой жизни, разнообразных поразительно-прекрасных травинок… Я сидела на земле, на мамином пальто, и, захлебываясь от какого-то несравнимого ни с чем восторга, рассматривала каждую травку, каждый листочек, впитывая в себя упоительный весенний  воздух и испытывая такое счастье и волнение, что даже теперь не могу подобрать слов к описанию моего состояния!.. Мне, помню, не верилось, что это действительно есть, что я – здесь, в этом невыразимом, непостижимом даже, блаженстве… Вероятно, нечто подобное испытывали Адам и Ева в раю…

Еще одна черточка, близкая по внутреннему смыслу к моему райскому блаженству в саду Семинарии.

Папочка мой рассказывал, что на второй день моего рождения, т.е. 11 сентября ст. стиля, он упросил показать ему меня в роддоме. В тот день меня только что крестили; видимо, в часовне папе и пришлось меня увидеть. Он был поражен необычайной красотой младенца и говорил после: «Ты была как принцесса, что-то царственное было в этом личике, никогда я не видел ничего подобного».

В дополнение картины моего детства хочу рассказать про следующее. У папы над его письменным столом всегда висела маленькая старинная икона Божией Матери в ризочке и киотике – «Казанская». Перед иконой этой папа иногда зажигал лампадку – темно-темно-красную. Я всегда с большим интересом смотрела, как он это делает. На мои вопросы: «Зачем он это делает?», папа отвечал, что «Казанская» его мамы, и что она любила зажигать эту красную лампадку. Но Кто на иконе, он мне не объяснял. Когда я стала постарше, папа строго мне говорил, что так веровать, как наша прислуга – глупо, что крайне возмущало маму, желанием которой было, чтобы я сама избрала себе образ мыслей в будущем. Впрочем, и мама с особым, как бы сострадальческим чувством хранила и несколько раз показывала мне две очень старинных иконы Божией Матери, которые достались ей: одна – от ее любимой бабушки в благословение; а другая бабушка благословила тогда же мамину (покойную) сестру Анну, умершую девушкой.

В ту зиму, когда мне пошел шестой год, я спросила однажды маму: «Что такое Бог?». Я ведь все время слышала от нашей прислуги «Бог», «Господь» и тому подобное.

Мама села в свое кресло и, обняв меня, с величайшим старанием и даже благоговением начала в высоко-философском духе объяснять мне о «Мировом Начале», о высшем Добре и т.д. Впоследствии я подобное читала в философско-религиозных рассуждениях Л. Толстого.

Я слушала её внимательно, а сама думала: «А все-таки она неправильно объясняет, на самом деле вот как…» В это время, на самом деле, я вместо потолка увидела светлое пространство, но не обыкновенное небо, а как бы струящийся эфир, и в нем сотни головок, вроде детских, плывущих в этом эфире. Волны чего-то голубовато-розового колебались над ними, и среди этого колебания – эти чудные личики. Видение продолжалось минуты три, и всё скрылось, но сказать об этом маме я не решилась.

Злобная угроза «обезьяны» в грозовых облаках начала исполняться в то лето, когда мне кончался шестой год. Из города в поселок Сестрорецк стали проводить высоковольтную электролинию. Провода тянули на столбах, и на каждом столбе был нарисован человеческий череп и две скрещенные кости. Это изображение наводило на меня панический ужас; я чувствовала присутствие живой      силы в каждом столбе? – живой и ненавидящей меня. Прогулки по берегу залива, где всегда мы гуляли, были отравлены. В это время я уже начала любить игры с детьми и это несколько отвлекало меня от страшных столбов. Я даже рассказала маме о своем мучении, и она посоветовала мне не ходить на берег, а гулять за задним двором в луговой части поселка. Но память о страшилищах на берегу не оставляла меня и там и наполняла душу тоской… Меня против моей воли притягивали к себе и к воспоминаниям о них эта ужасные столбы!

Вторым моим мучением сделались комары. Когда мне было уже почти восемь лет, на Лахтинском проспекте – мы жили на самом его краю, на прибрежной полосе – поздно вечером загорелась дача. Было уже темно. Все высыпали на луг за домами – смотреть на пожар.

Черный дым клубами – лето было сухое, – дача горела как порох, и вырывались языки пламени. Эта картина ужаснула мое детское сердце.

На другой день папа повел меня посмотреть погорелье.  От большой дачи почти ничего не осталось, – несколько обгорелых бревен и куча угольно-черных досок. Зрелище привело меня в ужас. Но я не сумела ничего сказать папе. Еще через день мы пошли с папой к пожарной части. Папа всюду брал меня с собой. На площади стоял гроб – перед зданием части – и было много народа. Говорили речи. А в гробу лежал в полной форме немолодой пожарный, который позавчера бросился в огонь, чтобы спасти девочку, которую родители не успели вытащить вовремя. Девочку он вынес на руках, а сам умер в тот же час. Потом гроб с покойным героем понесли в церковь свв. Петра и Павла, но в церковь папа меня не повел, – это у нас в семье было запретным…

С того злополучного времени я заболела психическим расстройством: не могла видеть спокойно дымов, даже из фабричных труб, которые через узкий край залива были в Лахте видны из города. Это было хуже столбов. Я как загипнотизированная целые дни смотрела в ту сторону города, отвлекаясь поневоле только на еду в урочный строго определенный час, – смотрела, из трубы ли идет дым или это… о, ужас! – пожар?

Шло второе лето войны с Германией. Ночью я совсем не могла спать целых три недели. Я говорила маме, что не сплю, но, видимо, она не совсем верила мне. А я ночи напролет не спала из страха, что где-то начался пожар. Я не боялась, что загорится у нас, нет. Я просто изнемогала от ужаса, что где-то горит и совершается «страшное». Через три недели Господь сжалился надо мной, и я стала спать по ночам. Но целые дни смотрела на город, и чуть замечу дым не из трубы, лечу к маме:

– Мама, там пожар!

Третьим моим мучением были утопленники. С шестилетнего возраста. А тонули здесь многие, хотя и неглубоко было. Но рассказы взрослых об этом доводили меня до ужаса.

= = = = = = = = = =

Брат мой родился в Великий Четверг в 1913 году, когда мне было пять с половиной лет. Я уже умела читать и писать. Маму я любила безраздельно и просто всецело. Появление маленького брата я встретила спокойно и даже доброжелательно. Но когда я увидела, что мама отдает ему много времени и тех чувств, которые прежде принадлежали только мне, я возненавидела маленького Борю, а матери твердо решила отомстить за её измену и перестала быть с нею откровенной, замкнулась в себе и вообще стала относиться к ней нехорошо, не слушаясь, мучила ее сознательно. Такое мое поведение и, главным образом, замкнутость моя длились долго, лет до одиннадцати. Ненависть же к брату прекратилась очень скоро и, наоборот, я его любила и даже чувствовала к нему особую нежность. Мальчик он был трогательный и по характеру, и по душевной красоте.

С течением месяцев и лет я привыкла и начала привязываться к «земле». Постепенно во мне стали развиваться любовь к вещам, пожелание красивых игрушек, хотелось быть нарядно одетой. А мама не позволяла никаких нарядов. И я в глубине души, молча, злилась на ее строгость.

Появилась у меня и любовь к коллективной игре, но во всем я ото всех отставала: не могла ни быстро бегать, ни ловко спрятаться,, ни метко ударить крокетный шар и т.д. Впрочем, меня это мало огорчало: в основном я жила в мире книг, т.к. в шесть лет я уже читала быстро, как взрослая.

О Господе Иисусе Христе я услышала первый раз лет шести от своей дорогой мамы, которая как ни заблуждалась, но христианские чувства таились в глубине души ее. Я болела ветрянкой и все порывалась расчесывать свои болячки. Зуд был страшный, а мама не давала мне их чесать. И вот в пример терпения в страданиях она привела мне Спасителя. Рассказала с большим волнением и как бы с внутренними слезами о Его страданиях.

Рассказ этот поразил меня неимоверно. Что-то неизъяснимо-сладкое  и могучее проникло в меня и охватило мое грешное себялюбивое сердце. И с тех пор я ни разу не почесалась! Надо сказать, что зуд стал вскоре проходить, и я стала очень быстро поправляться.

Но прошла болезнь, прошло несколько времени, и впечатление от рассказа без поддержки и подогрева ослабело, потускнело, почти стерлось. Я продолжала жить в вечных исканиях «кого полюбить». И нигде не находила предмета для обожания, м в книгах не находилось такого существа.

В поисках такого «объекта любви» и проходили мои первые отроческие годы. В школу я долго не ходила, была очень слабенькой. И только в девять лет родители решились отдать меня в частную школу, которую основали и преподавали в ней моя крестная Елизавета Александровна и крестная брата Варвара Павловна – мамины подруги с молодых  лет, передовые женщины того времени.

Но и тут все шло не по-обычному. Школа была очень далеко, ездила я туда с прислугой три раза в неделю, а остальные уроки, задаваемые нас дом, узнавались по телефону. В обществе сверстников мне было нелегко. Я подвергалась насмешкам, различным болезненным уколам, особенно в виду моего необычного положения в классе и посещения уроков. Ко всем предметам школьного курса я проявляла большие способности. Это меня, собственно, и спасало. Не давалась мне только арифметика. Я не могла решить ни одной задачи, и правила никак не хотели укладываться в моей голове. Дело доходило до того, что измучившись со мной, папа ударил меня по голове задачником!

Какая-то гнетущая тяжесть легла на меня с поступлением в школу и исхода не виделось.

Я училась в третьем классе. Исход дало Провидение. В России разразилась революция. Из-за беспорядков в городе и прочего поездки в школу стали невозможны с марта. Я ликовала!

Я всем своим существом ощущала что-то грядущее, великое, которое входило в жизнь. Мама моя, демократически настроенная, также и волновалась, и ждала нового, настоящего…

Весна была особенно хороша; все время стояла солнечная погода. Я впивала в себя весенние запахи. Почти целые дни мы с Борей, с которым я уже стала дружить, – ему было четыре года, – проводили во дворе или среди рабочих, строивших рядом дом.

Лето мы провели на своей даче, но настроение было уже совсем новое. Только и разговоров было, что о революции, о партиях, читались с волнением газеты. В середине лета появились недостатки с продуктами, другие трудности.

И тогда мамины подруги Варя и Лиля решили эвакуироваться со своей  школой на юг, в город Анапу, где имел дачу богатый родственник их третьей участницы по руководству школой О.М.С., попросту, Ляли. И друзья предложили взять нас, т.е. маму с детьми, с собой, чтобы в тихом и сытном уголке переждать пока уляжется жизнь в новые нормы. Предложение было решено принять. Папа оставался в Петрограде на своей работе. Мы пораньше приехали с дачи, и начались сборы в Анапу.

14 сентября 1917 года мы выезжали в двух специально предоставленных школе вагонах, прицепленных к поезду. Родителями моими было замечено, что наш отъезд совпал с праздником Воздвиженья Креста. И хотя Церкви они не признавали, но день этот был суеверно замечен, и я хорошо запомнила разговоры папы и мамы об этом совпадении.

И действительно, вскоре над нашей темной жизнью засиял Крест Христов.

Уже в дороге (мы ехали десять дней из-за неполадок с ж/д транспортом вообще) я почувствовала совершенно новое: жизнь ощутилась, как радость, как безграничное сокровище наслаждений и света.

Первая встреча с Анапой была неожиданной. Я при въезде в город «вспомнила» это место! Я тут была, я здесь жила, наслаждалась чем-то… Когда? Не знаю. Но место это было мне вполне известно и связано с какими-то забытыми, но незабвенными до самых глубин души воспоминаниями. До сих пор не могу объяснить этого явления.

Жизнь в Анапе у моря, которое каждый день было другое и давало нам с братом постоянно новое что-то, на берегу, полном захватывающе интересного, всего, каждой неживой и живой части огромного целого, каждого камушка и раковины! И вообще, вся природа, совершенно отличная от Лахты, Петербурга, дала нам, детям, столько радости и новых впечатлений, что не могу и описать. Как мы с Борей были счастливы.

Отсутствие папы, последние пять лет постоянно находившимся под гнетом уныния и раздражения, тоже очень  облегчало жизнь. И мама успокоилась и ожила. Но не надолго. Папа вскоре взял отпуск и приехал. Впрочем, около года мы прожили без него безмятежно. Я училась в четвертом классе нашей школы, кК и всегда на одни пятерки по всем предметам и на тройки с двойками по арифметике.

В следующем учебном году, с осени приехал папа и почему-то решил. Что мне надо «отдохнуть» от школы (?). И я целый год провела, болтаясь без дела. Как ни было мамочке неприятно такое решение, но на этот раз он сумел поставить на своем!

Свободная от всего, бездельничая целые дни, я подружилась с дочерью таких же как мы эвакуированных, дети которых учились в нашей школе, с Ноэми Л. Они были евреи. Он – инженер, а жена его сидела дома и потихоньку, но очень успешно занималась торговлей.

Постепенно я так привязалась к Ноэми, что влюбилась в нее! Перед этим очень сильное чувство я испытала и к мальчику. Нам обоим было по 11 лет, мы учились в одном классе, и когда я отстала, он оказался классом старше. Чувство мое было так сильно, что я не вытерпела своего долгого с мамой отчуждения и однажды на берегу моря открыла ей всю свою душу, всю силу моего чувства к Глебу. И мамочка так тонко и глубоко сумела подойти ко мне, поняла и не осудила меня, что лед окончательно растаял. И с тех пор мама до последних дней жизни своей снова стала моим близким, дорогим другом.

К моему счастью Глеб с матерью скоро уехали за границу, и я очень скоро забыла его. Тогда мы уже дружили с Ноэми, и эта дружба отвлекла меня от воспоминаний об уехавших.

Через год я опять пошла в школу, и опять, еще резче, проявились мои редкие ко всему способности (в то время я, кроме школы, училась в художественных группах одного эвакуированного художника – Чахрова; рисовала я вообще в трех лет и очень этим увлекалась) и полная неспособность к математике. Двойки получала нередко. Но учительница нередко жалела меня и часто, хотя я и заслуживала «пару», ставила мне тройку, поскольку знала о моих пятерках по всем остальным предметам. Сочинения я писала без черновика, вполне языком взрослого. Впрочем, я с детства и говорила как взрослая, постоянно находясь в обществе взрослых.

С Ноэми мы рассказывали бесконечные рассказы; инициатором была я. Многое я и записывала. У нас были огромные тетради с этими рассказами. Ноэми была спокойная, уравновешенная девочка, но со мной ей было интересно, и она ни с кем более не дружила. Это было тем более возможно, что дети, ученики нашей школы (обучение было совместное) не особенно были расположены к евреям вообще. Дружба наша тянулась два с половиной годы, и очень крепко я полюбила Ноэми. Без нее я даже не мыслила жизни. Под конец у меня к ней появилась даже чувственная влюбленность. Мне было уже около тринадцати лет.

В то время папа окончательно уволился с работы в Петрограде и в 1920 году перебрался к своей безмерно любимой «маме» и детям…

Любил он и мучил маму, да и нам доставалось всячески, главным образом, душевно. Мы уже стали жить на казенной квартире. В Анапу весной двадцатого года пришла советская власть или, как тогда называли, «красные», и папа вскоре устроился заведующим кинематографом. Там дали ему комнату без мебели. Мы спали на четырех топчанах. Стола я не помню. И вообще с утечкой распроданных и выменянных на продукты вещей мы стали терпеть большую нужду. Тогда друзья мамы (уже лишившиеся своей школы) стали ежедневно звать меня с братом обедать  ним. Это очень поддержало нас, детей. Но душевно я не сближалась ни с Бориной крестной Варварой Павловной, ни с Елизаветой Александровной – моей крестной. Один только факт в их жизни летом 1920 года глубоко поразил меня. У Варвары Павловны была приемная дочь (сама Варя не выходила замуж), и у этой дочери в 1918 году родилась девочка. Ее назвали Ириночкой. В двадцатом году чудная, необыкновенного личика, малютка заболела и умерла. Вот её похороны и запомнились мне. В церковь я не ходила, а мы с мамой сразу пошли на кладбище. Оно было довольно далеко, на высоком обрывистом берегу около маяка – над морем. Все кресты были деревянные, только один памятник из белого мрамора поразил меня. Это была фигура молящегося Ангела. На кладбище было замечательно хорошо: пахло полынью и ежным ароматом степных бессмертников.

Принесли маленький гробик. В нем лежала Ириночка, которая еще так недавно сидела в детской коляске и как большая отвечала на вопросы. Варвара Павловна – тут только я узнала, что она верующая, – молилась и крестилась. Что-то пели… Слезы градом лились по худенькому смугловатому лицу нашей крестной. Когда гробик опустили в землю и стали забрасывать землей, мама-Варя стала на колени. Головой она припала к земле, рыдая, а левой рукой продолжала бросать, вернее, нагребать землю, сухую и горячую от южного солнца, на маленький холмик. И что-то меня тогда поразило. Вот это выражение всей фигуры скорбящей Варвары Павловны, великая скорбь, безутешное горе и великая покорность Кому-то, Кого я не знала, но Кто был с ней и сейчас – в этом оре!

После похорон Ириночки я несколько дней не хотела, не могла встречаться с Ноэми. Мне она была не нужна. Мне было так хорошо – отчего, я не знала. А в подруге – это я знала – сочувствия этому «чему-то» я не найду.

В начале осени 1920 года родители Ноэми уехали из Анапы, так как отец ее устроился в областном центре. Разлука эта была для меня большим событием, но переписка явилась утешением. Я писала Ноэми каждые три-четыре дня, она отвечала реже, поскольку была занята по хозяйству; мать ее тоже устроилась на работу. А с 1 сентября начала школа, и ей не хватало времени на частые письма.

Пошла в школу и я, в новообразованную «единую трудовую школу» – советскую. Но что это было – описать трудно! Никакого порядка, отсутствие всякой дисциплины. Мальчишки хулиганили, даже стреляли из револьверов в окна, выбивали стекла камнями. Учителя не только не могли остановить эти безобразия, но и сами боялись разошедшихся «детей свободы». С наступлением осенне-зимних ветров – норд-остов – в нетопленых классах замерзали чернила! С полгода я помучилась и… заявила родителям, что в такую школу я ходить не буду. И даже мама не протестовала…

Весной мне выдали удостоверение об окончании шестого класса. Я была очень маленького роста, тщедушная, и руководство школы понимало мое положение.

Но обращусь к самому главному.

Осенью 1920 года мне исполнилось 13 лет. И тогда же на меня напала тоска. И даже не в связи с разлукой с Ноэми, нет. Это было что-то громадное, такое большое, что закрыло в моем сознании весь внешний мир. Даже море меня не утешало. Я стала задавать себе вопрос за вопросом: будет ли что-то после смерти? Зачем мы живем? И приходила к выводу, что если жизнь кончается со смертью, то жить нет смысла! Жить, зная, что меня совсем не будет! Да зачем эта комедия? Зачем жить в постоянном сознании, что обязательно наступит конец! Я брошусь в море с огромного утеса, где всегда так дует ветер, и разобьюсь о камни…

Но… ведь некоторые говорят, что есть Бог, и будет вечная жизнь… И вот однажды, в звездный холодный вечер я, стоя под небом и смотря на звезды, вдруг помолилась: «Боже, если Ты есть, то дай мне узнать, зачем мы живем, и для чего жить… Я назначаю Тебе время… Если я полгода не узнаю истину, я покончу с собой». Помолилась, и мне стало совсем спокойно... Я почувствовала, что Он, Неведомый и Сильный, услышал меня…

В начале весны 1921 года мой папа, слыша мои жалобы на одиночество, однажды, конечно, движимый высшей Волей, предложил мне для разрядки моей скуки и томленья пойти поговорить с Варварой Павловной о прочитанных мною книгах. Да, несомненно, папа сказал мне это, не зная сам, почему именно такая мысль пришла ему в голову. Идти мне не хотелось: мы с Борей и так бывали часто у «друзей», как в столовой. Но все же страшная пустота или, вернее, тоска по чему-то повлекла меня к «маме Варе».

Придя, я нашла Варвару Павловну не совсем здоровою, – она болела сердцем часто. Но приветливо меня встретила. Я объяснила цель моего прихода, и мы стали говорить о последней прочитанной мною книге «Война и мир» Л. Толстого. По ходу разговора коснулись личности княжны Марьи. Тут-то для Варвары Павловны и выяснилось, какое отношение к христианству имеет в 13 лет дочь её подруги Саши – «Шуриньки (т.е. моей мамы). С негодованием, вся трепеща от протеста, я заявила, что смирение это унижение, и что «вообще идеалы христианства мне не по душе». Варя немного сказала мне в ответ на мои патетические высказывания. Немного напомнила о Личности Самого Христа – Кроткого и Смиренного.

К тому времени я уже много знала из области Священной истории, так как в школе Варвары Павловны её изучали. Новый Завет даже преподавал священник, и иногда его заменяла сама Варвара Павловна. Но до конца земной жизни Спасителя мы в пятом классе еще не успели дойти, как пришли «красные» и закрыли школу. Притчи же Господни и чудеса Его почему-то «проходили мимо» меня, хотя уроки я отвечала, как обычно, на пятерки.

Слова мамы-Вари и то чувство, которое разгоралось в её собственной

ПРОПУЩЕНА СТР. 14 ОРИГИНАЛА

На пятой неделе Великого Поста мне была послана книга, окончательно утвердившая и веру мою, и решимость жить только для Христа. Книга эта была «Камо грядеши» Г. Сенкевича. До ее получения (кажется, папа ее и принес, ничего не зная о моем новом настроении) я узнала житие св. великомуч. Варвары, – мне дала его прочесть моя наставница. После прочтения этого жития я решила никогда не выходить замуж.

Страстная седмица 1921 года. Я читаю, захлебываясь, чудную повесть о первых христианах. В Великий Четверг мама-Варя предлагает мне пойти с ней завтра на вынос Плащаницы. «Отпустит ли папа?» – волнуюсь я.

Все устраивается. И к трем часам дня Великой Пятницы я иду с Варварой Павловной в церковь. Это мой первый вход в христианский храм не как в музей (мы бывали с папой в Исаакиевком и Казанском Соборах), – а как в «дом молитвы». Некоторое разочарование мое было в том, что я ожидала увидеть не изображение лежащего во гробе Господа, а Его фигуру-статую. /то было бы для меня сильнее. Но все в церкви мне понравилось, я точно всегда и бывала в ней, так все сразу почувствовалось своим. Придя домой, я рассказала мам, как хорошо в церкви, и что я хочу пойти на Погребение, которое будет завтра в 5 часов утра Мамочка вдруг заплакала и сказала: «Мы пойдем вместе с тобой». Папа удивился, но ничего не сказал. Мы с мамой встали в пятом часу и пошли в церковь. Эта служба еще больше мне понравилась. Я, вернувшись домой, объявила, что пойду ночью к заутрене с Варварой Павловной и Ольгой Михайловной (Лидой). Моя крестная, Елизавета Александровна в церковь не ходила, так как приняла за истину проповедь баптистов.

Папа и мама не протестовали, но к ночи разразилась страшная гроза, и меня категорически не пустил папа. Я очень горевала, но уснула под раскаты грома и шум ливня.

Утро первого дня Пасхи было изумительное. Солнце восходило над обмытой дождем зеленью и цветущей акацией. Я встала прежде всех и вышла на улицу. Ни души нигде не было. Перед тем, проснувшись, я сразу дочитала последнюю главу «Камо грядеши». До этого момента у меня все-таки было сомнение: Бог ли – Христос или только Великий Учитель, как мне вбивали в голову с детства. Но тут, в это утро Воскресения я как-то не умом, а всем существом поняла, что Он воскрес и, значит, Он – истинный Бог. Меня охватило неописуемое счастье. Я торжествовала. Я ликовала. Я готова была влезть на крышу от неудержимой радости.

Днем мы пошли в гости к «друзьям» с мамой и Бобой. Мама-Варя сильно обрадовалась, что на Погребение ходила и мама, а меня утешила в моем огорчении, что я не попала к Заутрене, тем, что можно каждую субботу и воскресенье ходить в церковь. Я и решила последовать ее совету, уже не думая о получении на это папиного разрешения.

В пояснение духовного  состояния моей мамы надо сказать, что Варвара Павловна занялась не только моим просвещением, но, узнав о ее глубоком отходе от веры Христовой, дала ей читать сочинение русского философа Владимира Соловьева. Это чтение и подготовило в мамочке поворот к вере и Церкви.

А в следующую субботу в Церковь мы пошли вместе с мамой и братом. Папе все это очень не нравилось, но он первое время молчал. Когда же я продолжала неопустительно ходить в храм каждую субботу и воскресенье, его взорвало. (Мама не всегда успевала сходить вместе со мной). И он в сильном гневе один раз заявил, что больше в церковь меня не пустит. Я настаивала, что пойду. Тогда он взял большую толстую палку и сказал, что ударит меня, если я посмею пойти. Я пошла к дверям. Он ударил меня, но не очнь сильно. И запер двери. Тогда, ставшись одна в комнате, я вылезла в окно , спустившись по трубе, убежала ко всенощной. Вообще-то я была очень неловкая, но мне помогал Бог!

После этого случая папа больше не препятствовал моему хождению в церковь. Я стала вникать в службу и все более и горячее любить ее.

В этой время мама списалась со своей сестрой Лизой, давно уехавшей в Польшу, где было имение покойного деда. И было решено к осени уехать из Анапы, добраться до Москвы, получить там через польское посольство право выезда из Совдепии и уехать в «Замалинне». Вызов тетя Лиза должна была выслать на посольство в Москву.

В середине мая со мной произошло следующее искушение. В комнатах при здании кинематографа останавливались летом наезжавшие в Анапу на гастроли артисты. В это лето приехал и поселился молодой актер, еврей по национальности, очень красивый. Я почувствовала к нему сильное влечение. Церкви и чтения Нового Завета я не оставляла, но мне страшно захотелось выйти за него замуж. Ко мне он относился снисходительно-ласково, и это еще больше затягивало в чувство влюбленности. Слава Богу, сезон скоро кончился, и артист К. уехал. Интересно, что я о нем сейчас не забыла.

Надвигалось более серьезное: предстоял отъезд. Мы должны были выехать в середине августа. Меня удручала разлука с мамой-Варей: я просто не могла представить себе, как буду жить без нее! Но еще более страшен был вообще отъезд, выезд из России в католическую Польшу. Из писем тети я уже знала, что православной церкви поблизости от нее там нет. Я была настолько охвачена огнем любви к Православию (мы с мамой много читали и все более убеждались в истине Св. Церкви), что я и думать не могла о разлуке с Ней.

Однажды, взяв свечку и Новый Завет, я потихоньку забралась в один из пустых номеров-комнат, зажгла свечку и отдалась пламенной молитве. Я просила Всемогущего, Бога, Отца, Господа нашего Иисуса Христа разрушить намерения моих родителей и не допустить нашего выезда из «Святой Руси». Сгорела свечка, и я спокойная и торжествующая вышла из своего убежища, уверенная, не сомневаясь, что молитва моя услышана, и мы останемся в России.

Впоследствии так и получилось, а в настоящем предстояла разлука с мамой-Варей и с морем. Я в последний раз выкупалась в Малой Бухте, хотя было уже сильное волнение. Вода была желтоватого цвета от размытой волнами береговой полосы глинистого сланца. А вечером мы пошли на пристань на пароход, который должен был довезти нас до Новороссийска. Мама-Варя и Ляля провожали нас. Волнение на море все усиливалось, но откладывать поездку было нельзя, поскольку мы ехали бесплатно с эшелоном возвращавшихся на родину эвакуированных. Наступила быстрая южная ночь. Ветер крепчал. Я тряслась в летнем платье и курточке. Мама-Варя сняла с себя пуховую белую шаль и закутала меня. (Брат был одет теплее).

Последние минуты, поцелуи, пожелания… Мама-Варя перекрестила меня, я прижалась к её груди. «Как я буду жить… без тебя», – пролепетала я. Со слезами на глазах моя наставница поручала меня Христу и утешала надеждой на Его помощь. Мы пошли по сходням…

Маленький пароходик качало вовсю. Раздался гудок, и заработал двигатель. Пристань стала отдаляться от наших взоров. Долго еще были видны фигуры провожавших. Но вот мы вышли в открытое море. Стало совсем темно. Буря усиливалась. Скоро мама и брат начали страдать от морской болезни и спустились в трюм, а я и папа героически держались на палубе. Я вообще была выносливая. И страха никакого перед бурей не испытывала. Я знала, что ничего со мной не может случиться. Я чувствовала Его Всесильную руку. И хотя волны окатывали палубу, я держалась за мачту и держала наш чемодан. Другие вещи сберегал папа. На одну минуту я выпустила чемодан из рук, и он покатился к самому борту.  Смело пообедала и успела схватить его, не боясь пенящейся бездны. Это было не от храбрости; я просто «знала», что со мной ничего не может случиться.

Наконец шквал стал стихать и, когда наш катерок входил в новороссийский порт, была абсолютная тишина, и на глубине более 25 метров был виден каждый камешек на дне!

В Новороссийске мы довольно долго сидели на эвакопункте, кормили нас сытно, и мы с братом целые дни гуляли. Ему было уже 8 лет. Набрели на часовню. Она была зарыта, но через стекло было очень хорошо видно Распятие. Я стала туда часто приходить и подолгу молилась, прижавшись носом к стеклу. Ходили мы к этой часовне и с мамой. Она жарко молилась.

Наконец нас посадили на поезд и повезли. С железной дорогой была большая неурядица, , и в Краснодаре мы простояли на путях три недели. Но кормили сытно – «шрапнелью», т.е. круто сваренной перловой крупой. Давали и хлеб. Своего у нас уже ничего не было. Везли только мамину швейную машину да корзину с носильным бельем.

Вот и Москва! В осенний теплый день нас высадили где-то на товарной станции, и папа поехал в город разыскивать своего друга, отца Ноэми. Когда мы дождались папу, то пошли на трамвай.

Москва мне сразу и как-то необычайно понравилась. Она была совсем непохожа на прямолинейный голландско-немецкий Петербург.  Она была – русская.

Но останавливаться нам пришлось не у Ноэми.  Они сами жили в ужасной тесноте. Папе Бог помог разыскать того пожилого художника (папа мой был тоже пожилого возраста, как и мама – они поженились поздно; папе было уже сорок лет, мама была моложе немного) Чахрова, у которого я училась три года в Анапе в художественной группе. Эти добрейшие люди, сами живущие в подвале в Обыденском переулке, с радушием приняли нас. Был октябрь 1921 года. Везде был голод. Мы питались таким образом: сварим 16 штук картошин, на всех четверых по 4 картошки, и это – на весь день! Более месяца мы прожили у Чахровых. Папа спал на столе, я – в старом кресле, брат с мамой – на какой-то постели. Так, сидя, я поспала 30 ночей, и ничего! Выносливая была.

Никаких документов в Польской миссии на нашу фамилию не было. Зато я бывала за службой в огромном величественном Соборе – Храме Христа Спасителя. И однажды попала на всенощную, которую служил патриарх Тихон! О нем мы слышали еще в Анапе, что он истинный столп Русской Церкви и страж Православия. Восторженное чувство охватило меня тогда сразу, и уезжать в Польшу мне особенно не хотелось потому, что я не могла представить себе уехать «от Патриарха». И вот Господь привел мне его увидеть! За время нашего пребывания в Москве я еще два раза бывала за его служением, оба раза за Литургией. Впечатление было очень сильное.

Во время нашего пребывания в Москве у Чахровых мама пошла раз искать свою старинную подругу, вернее, подругу своей любимой покойной сестры Анечки – Лелю Р. Пожилая дева очень участливо отнеслась к бедственному положению нашей семьи. Мы стали бывать у нее, а я – и ночевать. Жила она близко от Обыденского. Помогал нам кое-какими продуктами. Очень верующая, старинного благочестивого воспитания тетя Леля оказывала на меня самое благотворное влияние. В комнате ее был сущий рай – в моем представлении. Жила она в старинном особнячке своих предков, с огромным, просто похожим на парк садом. Эта т. Леля предложила папе устроить его на работу, пока мы в ожидании документов из Польши будем жить в Москве. Папа принял ее предложение с большой радостью, и через несколько дней мы переехали из ужасного подвала в светлую сухую комнату, т.к. папина работа в ГУКОНЕ была с казенной квартирой. Я и мама с братом продолжали бывать у тети Лели и оттуда, хотя и далеко это стало. У нее я познакомилась с удивительной старой девой, медсестрой прежних времен, Наталией Николаевной. Это знакомство очень много мне дало духовной пищи. Тетя Леля ходила в маленькую церковь во дворе Зачатьевского монастыря, где служил необыкновенный священник, отец Владимир Быков. Он был из недавно обратившихся к вере из интеллигентского безбожия. В храме в алтаре находился за престолом огромнейший образ Распятия Христова дивной живописи. Он приковывал к себе взор каждого. Я не отрывалась от Него, хотела бы никогда не уходить из этой чудной церкви. Что-то было необычайное в службе о. Быкова.

Я часто бывала там с тетей Лелей. И ночевала у нее по две ночи. Тетя подарила мне иконочку «Умиления» из Дивеева, – она бывала там и, конечно, в Сарове. Но мне очень хотелось иметь еще иконочку Св. Николая. Я не говорила никому о своем желании. Однажды пошли мы с тетей в гости к Наталии Николаевне. Приходим, у нее на камине стоит отдельно от всех икон маленькая иконка святителя Николая. В разговоре выяснилось, что этот образок Н.Н. приготовила для меня, хотя о моем желании никогда не слышала! Впоследствии, уже в Ленинграде папа устроил мне этот образок в чудесный маленький киотик.

У тети Лели мне привелось прочесть замечательную книгу «Царь из рода Давидова». Эу книгу я читала уже весной 1921 года, в саду. И так этот старый сад был свидетелем моих самых пламенных чувств к Христу Спасителю. (Тетя Леля подарила мне и изображение Спасителя).

С мамой мы ходили молиться в храм св. Василия Кесарийского на Тверской, который был близко к нашей квартире. Там я и видела еще раз Патриарха Тихона. И в третий раз – в Зачатьевском Соборе.

Мама очень углубилась в веру и в молитву. Хорошо нам было тогда, хотя мы жили впроголодь! Зато на душе расцветала весна!

Чтобы немного заработать денег, шили тряпочных куколок и продавали их на улице.

С Ноэми мы разошлись совершенно. Бывая у них с папой, видясь с Ноэми, я не могла умолчать о своих новых убеждениях. Ноэми принимала эту мою перемену более чем несочувственно и с насмешкой высказала мысль, что хотя мы, русские, и держимся за христианскую веру, а в Кремле-то русском теперь правят государством евреи. Сказано это было совершенно откровенно, с такой победной радостью, что я больше никогда не бывала в их доме.

В конце весны 1922 года начальник папы попал под суд и потянул за собой всю организацию. Можно представить себе ужас папы, в жизни не сделавшего никогда даже самой крошечной нечестности! Мама только держала за почти непрестанную молитв. Суд всех приговорил к разным мерам наказания, один папа был оправдан совершенно. Но все это так потрясло его, что сказалось вскоре самым тяжелым заболеванием—психическим. А пока… пока мы решили вернуться в Петроград и отложить мысль о Польше.

Представляете себе мою радость?!

Папа списался со своими бывшими сослуживцами, и ему обещали работу и квартиру. Мы продали мамину швейную машину – нашу последнюю «вещь» – и взяли билеты в Петроград. Жаль мне было Москвы, жаль тети Лели, но юность любит перемены и ждет радостей.

По прибытии в Петроград мы остановились у бывшего сослуживца папы, Ивана Яковлевича, на Херсонской. Жили они теперь в нашей бывшей квартире, в которой мы приютились теперь из милости. Есть нам было нечего, и семья Ивана Яковлевича садила нас за стол с собой. Люди они были верующие, высоконравственной жизни. Но, к сожалению, их наставник уклонился от послушания Св. Церкви и завел своих почитателей в дебри сектантства. Это обстоятельство сильно омрачало наше пребывание у Ивана Яковлевича. Пытались они и меня завлечь в свое «согласие», но безуспешно. Ничего в мире не могло отвратить меня от Православной Церкви!

Кто-то из окружающих посоветовал маме пойти в церковь на Стремянной улице, где «очень хорошая служба». Мы с мамой пошли. Церковь оказалась расписанной в васнецовском стиле. Я уже хорошо знала Васнецова по Третьяковке, где мы не один раз бывали с папочкой. что привело меня сразу в восторг. Служба там действительно была замечательная.. настоятель – редкий проповедник, дьякон – высокой духовной настроенности. Мы с мамочкой вскоре познакомились с о. Иоанном. Но об этом после.

В ту осень мне исполнилось 15 лет, но я еще ни разу не причащалась. В Москве как-то это проскользнуло мимо внимания тети Лели, а я… я трепетала этого Таинства и все еще не чувствовала сея «в силах» подойти к нему. Но на Стремянной эта решимость созрела.

Тем временем выяснилась новая папина болезнь – безотчетный, неодолимый страх, что его опять будут судить, и он не решался поступить на работу. Впрочем, месяца два он пытался работать, но не смог. Врачи сняли его.

Через полтора месяца в этом же доме в подвальном помещении освободилась комната с кухней, и бывшие папины сослуживцы сумели устроить  так, что нам предоставили эту «квартиру», и 29 сентября 1922 года мы поселились в нашем подвале, очень сухом и солнечном, с большими окнами.

В день моего рождения 10 (23) сентября мама ходила в церковь на Стремянной. Там был удивительный полутемный уголок, спускаться туда надо было на две ступеньки. Там была «Голгофа». И та прекрасно, изумительно был изображен и Распятый Христос, и Богоматерь с Иоанном, что я нигде более е видела ничего лучшего. Лики и фигуры были написаны не в ярких, бьющих в глаза тонах, а в полутемных. Христос был изображен не слишком светловолосым и не рыжеватым, как пишут иногда художники, и тем более не брюнетом. Он был написан таким, каким Он был. И в ликах Богоматери и Иоанна не было той драматической патетичности, которая так неприятно режет глаза и коробит душу. Лики были прекрасны, глубоко-скорбны, и изображенные на них, воспринимались погруженными в безмолвное страдание. А Лик Христа… но я не найду сейчас слов описать Его… Он приковывал к Себе своей мукой и Своей любовью.

В часовне при этой церкви на Стремянной (она была во имя Св. Троицы) мама однажды купила небольшой образок прп. Серафима, в ризочке. Как помню, за 1 рубль (тогда были другие цены). И когда она принесла его домой и показала папе, с ним вдруг что-то случилось. Он замычал так жутко, упал на пол, изо рта у него появилась пена. (Но мама не испугалась). Он довольно долго так пролежал на полу в кухне, глухо мыча, потом вдруг как будто уснул, а проснувшись ничего не помнил. Мама повесила образок над своей постелью, и больше об этом случае у нас не вспоминали.

Жили мы в чрезвычайной бедности, описывать не берусь ее. Но нам многие помогали, многие приносили что-то. Потом папа и мама стали давать уроки, заниматься с отстающими детьми (по соседству), и мы как-то были сыты, хотя и очень неважно одеты.

Вскоре после того, как мы поселились в нашем подвале, в один воскресный день мама подвела меня к о. Иоанну и попросила меня исповедать. Батюшка очень взволновался, узнав, что я никогда не причащалась, и с большим вниманием отнесся ко мне. Я причастилась со страхом и, пожалуй, с любовью. Во всяком случае, влечение к Св. Евхаристии началось и никогда не остывало с того дня. Когда мы с мамой вернулись домой, папа, ожидая меня (он не знал, что я буду причащаться), сварил мне какао. Мы иногда получали посылки «АРА» от разных знакомых, попавших после 1917 года за границу. Он подал мне большую чашку какао и с глухой ненавистью сказал вдруг: «А я… знаю, знаю… что вы причащались… ну и что ж…». С тех пор я поняла, что в папе обитает злой дух.

Мама списалась опять со своей сестрой Лизой, и они с мужем еще раз послали нам вызов, уже в Петроград. Но и на этот раз документы исчезли. Много лет спустя неожиданно я узнала, что по нашему вызову в Польшу в 1923 году выехала из Петрограда какая-то еврейская семья!

В эту же осень 1922 со мной произошел следующий случай, вернее, чудо. Я поехала в гости к папиному другу, художнику и астроному, Александру Андреевичу Чикину. Я бывала у них часто. А впоследствии вскоре он стал заниматься со мною рисованием, учил меня.

Приехала я к Чикиным и, как  обычно, пошла с черного хода. Жили они в одноэтажном деревянном домике. Подходя ко входу, я, как и всегда это делала, переняв от одной старушки, перекрестилась и сказала, как она учила меня: «Господи, благослови, Христос!» И, шагнув к двери… сразу упала в дыру между разобранными половицами!.. оказалось, у их делали ремонт и, не докончив, ушли. Но Крест спас меня. Я как-то уцепилась левой рукой (физически неразвитая и неловкая) за край доски, а кто-то меня снизу точно подтолкнул и помог, и я вылезла без помощи людей, докричаться до которых я бы не смогла, т.к. от черного хода до каждого помещения надо было пройти несколько совсем необитаемых комнат, а во дворе никого не было. Высота подвала была метра 4 или 5, и весь пол был усыпан, как я впоследствии рассмотрела, битой посудой и всяким железным хламом. Выбравшись из дыры, я, прихрамывая, пошла звонить с парадного. Можно было себе представить ужас Александра Андреевича и особенно его дочери, когда они узнали, что со мной было! «Мы забыли забить этот ход…» – в ужасе лепетала Тася. Удивленью их о моем спасении не было границ.

Я очень тосковала, не находя ни в ком из молодежи веры сознательной и глубокой любви к Господу. Думала уже, что таких теперь и нет. Бывая у Чикина на уроках рисования, я однажды очень глубоко и откровенно поговорила с ним именно об этом, и он понял меня! Он был очень молчаливый и суровый с виду человек, но души большой. В церковь он не ходил, но по-своему признавал Бога. И он сказал мне: «Не горюй, Аня, ты встретишь такую же, как и ты, и жизнь твоя расцветет большой радостью». И подарил мне литографию с иконы «Милующей» Божией Матери. Эти его слова сбылись и вскоре, но прежде мне надо рассказать, как я пережила первую любовь и как была избавлена от этого «плена».

Брат мой уже учился в школе, а я не захотела больше терпеть такого позора из-за неспособности к математике. Да и вообще в современную школу я не только не хотела, но, пожалуй, и не могла идти. Дома я занималась с мамой французским и немецким, а учебники остальные проходила сама. Так что образование имею приблизительно за 10 классов.

К молодежи я уже не стремилась, но порой испытывала большие упадки религиозного чувства – «отливы». Все христианское мне делалось далеким, словно скрывалось за густым туманом. Хотелось нарядов, красивой обстановки и т.д. В такие периоды я бросала молиться, не брала в руки Нового Завета, т.к. с «раздвоенным сердцем» приближаться к Господу не могла и бороться с этими «отливами» не умела и не понимала, что надо делать. Мама же боялась оказывать на мена какое-то давление.

В один из таких «отливов» меня пригласила к себе одна сотрудница той организации, которая находилась в доме, где мы жили. Она сказала, что у нее три сына и часто собирается много культурной молодежи. Мне не хотелось идти, но я пошла, влекомая странным притяжением и сном, виденным в одну ночь. Я видела юношу, и его личность влекла меня.

В доме этой особы в тот же вечер я познакомилась с одним оригинальным молодым человеком, студентом-путейцем. И сразу и безрассудно предалась чувству к нему – влюбилась. Вся эта история длилась почти полтора года. Причем я совершенно перестала бывать в церкви, к величайшему огорчению моей мамы. Перестала потому, что ходить в Храм Того, Кому я изменила, я не могла.

Мне шел семнадцатый год, я поступила в художественную студию им. Герцена, где показала такие быстрые успехи, что меня очень скоро перевели в класс масляной живописи. Но купить масляные краски было не на что. Папа попытался сварить мне медовые, но у него ничего не вышло, и мне приходилось уходить из студии. Может быть, был бы и другой исход: можно было похлопотать, мне могли бы приобрести краски на средства студии, но я тогда этого ничего не умела, всех стеснялась, а главное – меня мучила тоска, что всё это не то. А как прорваться к живой, настоящей жизни, я не знала дороги.

Незадолго до ухода из студии я познакомилась там с очень непохожей на всех девушкой. Она выглядела даже совсем девочкой. Звали ее Наташа. Она ходила в шапке с длинными ушами, очень хорошо рисовала. И не обращала внимания на вою внешность.

Когда я объявила Наташе, никак не думая, что это её так затронет, что я ухожу из студии, она взволновалась, но, сдержанная вообще, смолчала и только предложила мне проводить меня. Я с охотой согласилась. Было 6 апреля 1924 года, 6 часов вечера. Во всех церквах города зазвонили в колокола. До этого момента о религии Наташа со мной не говорила, и я никак не предполагала, что в этой тумбообразной девочке с голубыми глазами таится неведомое сокровище веры и любви. Но тут я сама заговорила о том, что я верующая с 13 лет, что я больше всего люблю ходить в церковь.

Наташа поддержала разговор с неожиданным мною сочувствием, и, когда заметила, что уже очень далеко проводила меня, со всех ног побежала, чтобы не подпасть гневу своей родительницы за опоздание из студии! Наташа была моей сверстницей, на месяц старше меня.

А я на другой день слегла в жестокой малярии. (Укус комара я получила в Лавре на кладбище). И в церковь я, конечно, не ходила ни в тот вечер, ни утром – я была в «отливе» и не могла там бывать!

Малярия продержала меня в постели недели две, и встала я, чувствуя большую слабость. Лежа в постели я прочитала акафист страстям Христовым, который мама принесла от Анастасии Петровны, и он так поразил меня, что у меня сразу сделался «прилив». Я еще совсем больная, с трудом  великим списала его весь, а встав с постели, сразу пошла в церковь. Было воскресенье пятой недели Великого Поста, и я попала… на акафист Страстям Христовым. Это было в церкви Рождества. Еще я сходила на этот акафист и в следующее воскресенье, на этот раз в Александро-Невскую Лавру, где я почти никогда не бывала, но мы слышали, что там замечательное пение. И действительно, так, как пели там этот акафист, я больше нигде не слыхала!

Ко всенощной под Вербное воскресенье с пошла с одной девушкой, Таней, которую узнала недавно. Но когда мы выходили с ней из церкви по окончании службы, и я заговорила с ней о «настоящем», милая и воспитанная неглупая девочка была крайне удивлена такой темой разговора; её больше интересовало платье, которое ей шили к Пасхе. Больше я с этой девочкой решила не встречаться.

На Страстной меня опять одолела малярия, и я пролежала опять дней десять. Встала на Пасхальной совсем слабая. Тут меня стала упрекать совесть, – зачем я так резко порвала с домом Н. Ал. (где я встретила Бориса Т.) – и я решила сходить поздравить ее с Праздником. Мама одобрила мое намерение.

Поднимаюсь по лестнице: они жили на третьем этаже. Не хочется мне идти, но я иду, как по обязанности. Вдруг на площадке второго этажа в промежутке между окном и стеной соседнего дома я слышу совершенно ясно чей-то голос: «Христос воскресе!» И что я делаю? Чуть не опрометью спускаюсь вниз с непоколебимым решением: больше никогда  и на улицу эту не ступать ногой! Так я и не бывала там лет 15.

Так закончилась моя первая любовь. Но надо сказать, что юноша этот был очень целомудрен со мой, и мы даже не поцеловались. Он, наоборот, говорил мне, что ему видится, что я не создана для обычной житейской сферы, и однажды он посоветовал мне вдуматься, к какой жизни и деятельности есть у меня настоящее призвание…

Итак, я вернулась домой, объяснив маме причину такого скорого возвращения. Она мне казала, что это был голос моего Ангела-Хранителя, предостерегающего меня от опасности впасть снова в это увлечение, а может быть, и в грех.

И снова я болела этой малярией, а т.к. мы к врачам не обращались – не доверяли им мои родители – то я никак не могла побороть (без акрихина хотя бы) эту болезнь. Сидела дома, много лежала, молилась, читала Новый Завет, духовные книги, в основном жития святых и подвижников, акафисты. (Я достала и акафист св. Варваре и списала его).

Об иконе св. великомученицы Варвары я обязательно должна написать. Я продолжала очень чтить эту святую и просить её помочь мне остаться девушкой. В это время мамочка моя познакомилась с одной пожилой особой, акушеркой, глубоко верующей вдовой. У нее было двое детей: сын постарше меня и дочь – года на 4 помоложе. У Анастасии Петровны была масса духовны книг, и я ими невозбранно пользовалась. Кроме книг мне много давали и рассказы Анастасии Петровны. Она знала о. Иоанна Кронштадского, бывала не раз в Сарове и Дивееве. У нее было много чудных икон, и среди них – маленькая иконочка в золоченой ризе, в китотике – св. великомученицы Варвары. Я несколько раз говорила при хозяйке, т.е. Анастасии Петровне, о том, как бы я хотела достать иконочку св. Варвары, втайне думая, что она мне поможет в этом, но никак не ожидала того, что свершилось однажды. Анастасия Петровна сняла со стены киотик с иконой св. вмч. И осенила меня ею! Не помня себя от радости, я несла домой свое сокровище! Но… не могу умолчать… Прошли годы, я увлеклась внешним оформлением своего иконного уголка, и киот мне показался не симметричен висящему по другую сторону образу Св. Николая в очень маленьком киотике. Я дерзнула вынуть святую из киота, хотя и чувствовала, что делаю неладно.

Прошло еще несколько лет, и меня посетило возмездие! К нам в квартиру попала одна беспокойная душа в дни блокады и, не застав меня дома, вообразила, что я уже, вероятно, умерла с голоду. И по своему выбору выбрала из моего уголка некоторые иконы. Среди них и св. Варвару – без киота она была очень портативна. Горе мое было ужасно, неутешно. Кроме иконы св. вмч. Она взяла еще несколько икон. Среди них и святителя и чудотворца Николая в киотике и благословение моего духовного отца, речь о котором будет ниже, – образок святителя Феодосия Черниговского, которого я стала чтить с тех пор, как он приснился нашему папе и сказал ему во сне: «Мне тебя жаль…»

Я чувствовала большую тоску и тягость одиночества, вернее, жизни без единомысленных сверстников. Родители очень жалели меня, но все наши знакомые были люди пожилые или старенькие и детей у них, моего возраста, не было, а только взрослые. Да и верующими были очень немногие из наших прежних знакомых. Все это были люди, отравленные предреволюционными, толстовскими или просто «нигилистическими» тенденциями… Я говорю о наших знакомых до 1917 года. Анастасия Петровна, Нина Александровна – горячо верующая старушка, были новыми друзьями мамы после маминого обращения.

И вот однажды папа, видя меня изнывающей от своего положения, дал мне такой совет:»Ты бы пошла к той девочке, которая тебе понравилась в студии, с ней у тебя, может быть, и дружба получится».

Адреса Наташи я не знала, но совет папы запал мне в самое сердце. Я, одолевая физическую слабость, дошла до студии, – нет там Наташи. Мне объяснили, что «девочка в шапке с длинными ушами» тоже ушла оттуда. Фамилии её я не знала. Знала только, что она живет на улице Каляева (бывшая Захарьевская), и что мать ее работает управдомом там, где они живут. Номер дома тоже не знала, но, движимая неодолимой и непонятной мне силой, я пошла искать Наташу по улице Каляева, решив заходить в каждый дом. Начала с №1. В доме №7 во дворе мне сказали, что у них работает управдомом женщина и что у нее есть дочь Наташа. Можно себе представить мою радость!

Я с большим трудом, обливаясь потом от слабости, поднялась на четвертый этаж. Звонила, звонила, но никто мне не отворял. Наконец, выглянула на площадку женщина, похожая на прислугу, и сказала, что Наташа куда-то ушла, а Т.В. нет дома. Ведь уже в церках  шла всенощная, под Вознесение, пока я ходила. Тогда я сообразила, что, наверное, Наташа в церкви. Жили они совсем рядом с собором прп. Сергия, что был на Литейном. Я пошла туда. Народа было очень много, но все же я заметила Наташу. Она была в голубеньком платьице и белой панамке. И хотя я ее видеть могла только со спины и немножко сбоку, я отлично её узнала… но не посмела к ней подойти, сама не знаю почему. Отстояла я половину всенощной и почувствовала такую слабость и усталость, что ушла. Еле добралась я до дому: на трамвай-то денег не было, да и не умела я ориентироваться еще в незнакомом районе. Пришла домой совсем изнемогшая и опять неделю или даже больше пролежала с новым приступом малярии.

Но в Троицын день, часа в три дня я поднялась и заявила, что иду к Наташе.

Я не шла, я летела… Куда делась болезнь? Звоню… Топот ног, и дверь открывается… Мне открывает Наташа… Мы не казала друг другу ни одного слова, кроме: «Наташа!» – «Ася!» (я так назвала себя в студии, – папа меня так любил называть), и… бросились друг другу на шею…

Наташа повела меня к себе. У неё была своя отдельная комната. Мы сели. Я рассказала о своих поисках, а Наташа о том, как часами сидела на своем подоконнике, думая об одном – о зеленоглазой Асе, которая ушла, скрылась, как ей казалось, навсегда от неё.

До дома она ведь меня тогда не проводила, поспешила к своей строгой матери, и где я живу, не знала… Только приготовила мне к Пасхе, нарисовала чудное яйцо с вылетающим из него Ангелочком, похожим на эльфа.

В разговоре мы провели вместе часа три. Выяснилось многое. Я увидела это и наглядно. Над постелью у Над постелью у Наташи висела картина «Благовещение», в углу – старинная икона, перед которой горела темно-красная лампада, и еще было несколько маленьких иконок. Наташа рассказала мне, что у нее есть брат Николай, постарше её, комсомолец. И что ей шестнадцать с половиной лет. Мама её изредка ходит в церковь, но «всё у неё по-своему». Я чутьем догадалась, что её мать «не просвещенная» и взяла это себе на заметку. Почуяло моё сердечко, что дружба наша ей не понравится.

Договорились, что во вторник 27 июня мы увидимся на кладбище Александро-Невской Лавры, где похоронен (на Никольском) её папа. Решили, что о свидании со мной она маме не скажет, а попросится убирать папину могилку.

Я вернулась домой на крыльях. Наташа провожала меня почти до дома.

Встречать меня Наташа должна была в 11 утра на Лаврской площади у ворот Лавры.

Вот и утро. Слава Богу, чудная погода! Иду.

Наташа была в каком-то страшно толстом шерстяном платье, чему я ужаснулась. Потом выяснилось, что у неё другого лучшего не было.

Радость свидания. Мы пошли на Никольское кладбище. И тут-то до конца узнала я историю души моей новой подруги. Оказывается, она совсем недавно обратилась к Господу, только осенью 1923 году. До тех пор томилась, ждала чего-то.

Кто наставит, приведет

и стрею благотворною

силы новые вольет…

Узнала, что у Наташи есть маленькая подружка, девочка лет девяти, Ольга или попросту – Люшка, с которой Наташа занимается и получает маленькое вознаграждение. Родители Люшки – богатые евреи. Узнала, что они вместе только что прочли «Камо грядеши». Тут передо мной вполне раскрылась Наташина душа, полная любви, веры и желания служить Единому. Я захлебнулась от счастья соприкосновения с духовной красотой и богатством, открывшимся предо мной. Мы слились в одном чувстве.

Я вернулась домой часа в три дня или в четыре, не чуя од собою ног от счастья! И что интересно – малярия моя бесследно прошла от такого всеохватывающего моей существо, огромного счастья!

Мы договорились встретиться в следующий вторник. Наташа решила попроситься у матери еще раз доубрать папину могилку. На могилке мы и говорили, а Наташа делала, что нужно.

А 26 июня, в день моего Ангела я ходила в церковь. Стремянная давно уже была обновленческой. О. Иоанн не служил нигде, не захотел в «красные». И мы ходили в маленькую церковь «Всех скорбящих Радости» надвратную в Лавре, где служили не монахи, а некий о. Александр, очень рачительный батюшка. В Лавру меня не тянуло, хотя я там один раз была еще до «полного обращения», была осенью 1923 года на служении еп. Мануила, которого прислал Патриарх Тихон на борьбу с обновленчеством.

Служба Владыки Мануила сильно поразила меня, привела в восхищение. Сила его духовная, мощь повлекли было и меня за ним. Но родителя меня тогда еще не пускали ездить в церкви далеко от дома. И кроме Александро-Невской Лавры, я побывала еще только один раз на его служении – в н-приходском храме Бориса и Глеба. Обычно мы, т.е. мама и я, в этом храме не бывали. Мама после Стремянной стала ходить на 2-ю Рождественскую к «Скоропослушнице» или в «надвратную» Лавры, а я почти нигде не бывала до весны и акафистов Страстям.

А 24 июля умер мой учитель рисования, папин друг, Александр Андреевич Чикин. Похоронили его на Смоленском кладбище, 27 июля. Мы с папой были на похоронах. Мне было очень жаль моего добрейшего учителя рисования, и я думала о том, что предсказание его сбылось, и друга-девушку я нашла.

Один раз мы рискнули, чтобы я пришла к Наташе при её мам. Это было в июле месяце, вечером. Мама её – солидная и очень интеллигентная дама, очень светская, приняла меня любезно, но после Наташа мне сказала, что я очень е понравилась её матери, и мы решили видеться тайком. Мы встречались на кладбище, иногда я приходила молиться в Сергиевский Собор, и после службы мы встречались. Приходила я и домой к Наташе тогда, когда знала, что матери не застану.

«Люшка» на лето уехала на дачу в Детское, и Наташа частенько к ней ездила. Наконец, родители решили, что и я поеду с ней, но т.к. неудобно было знакомить меня с родителями Люшки, то решено было, что мы возьмем с собой еды, и я буду весь день в арке, а они будут туда приходить на прогулку. Так и сделали. Люшка была очень славная, доверчивая и уже горячо верующая девочка. Я ей очень понравилась, и мы решили повторять эти поездки. Деньги на поезд мне давала Наташа, у которой всегда были свои деньги за уроки с Люшкой. О, если б знали родители, что это были за уроки, и чему училась их дочь.

Особенною была наша поездка 6 августа. Мы совершенно утопали весь день в сладости чувства любви к Богу, забывали все земное. Наташа достала в каком-то старом журнале изображение Спасителя, воскресшего, стоящего и в глубокой мысли Божественной смотрящего на искупленный Им мир. Картина называлась «Утро воскресения». Наташа раскрасила ее в своих любимых тонах, и мы умирали от любви к Воскресшему над этой картиной. Наташа возила ее всегда с собой в Детское.

Вот какие стихи написала в те дни Наташа в одинокий вечер у себя в комнатке, проводя целые часы над этой картиной:

Я сижу в тишине и смотрю

на Твой образ вечерней порой…

И любовью великой горю,

и томлюсь непонятной тсокой…

Как прекрасен и кроток Твой Лик,

как пронзенные руки нежны…

И склоняюсь я, точно тростник

на брегах быстролетной волны…

И, приникнув к Небесной Руке,

Твое Имя в волненьи шепчу,

И в вечерней туманной тоске

лишь к Тебе, Тебя видеть хочу!..

Солнце! Дай Тебя вечно любить,

лишь Тебя, во весь жизненный путь.

Дай всей жизнью Тебе послужить

и с дороги прямой не свернуть!

Помоги мне на скользком пути,

будь всегда и навеки со мной.

Дай к Тебе в Царство Света придти

и увидеть Твой Образ живой!

Такими мыслями и чувствами мы были воодушевлены.

Возвращались мы поздно, уже темнело. За окном поезда белыми клубами, тонкими, воздушными, как оторванными от белоснежной одежды, проносился и исчезал в темнеющем воздухе августовского вечера паровозный пар. И нам обеим казалось, что это обрывки белой одежды нашего воскресшего Солнца, и мы нисколько не удивились бы, если бы увидели среди низких, убегающих от поезда кустарников стройную фигуру в белоснежном хитоне с ветвью пальмы в руке, – как изобразил Его на нашей любимой картине художник.

Ту ночь я не спала, – первую в жизни. Не от страха, не от болезни, а от счастья. Может быть, следует назвать это состояние истинным предвкушением блаженства будущего века. Ночь мне показалась не длиннее одного часа. Дух мой носился в Океане Вечности, душа наслаждалась счастьем разделенной до конца, до глубочайших тайников духа, любви к Единому, и неизреченной радостью любить в Нём, и быть любимой взаимно. Под утро я написала большое письмо Наташе. Мы с ней вообще часто писали друг другу, т.к. нас совершенно не удовлетворяли еженедельные, казавшиеся такими редкими, свидания.

Весь день, я хорошо помню, я не чувствовала никакой слабости, сонливости; наоборот, я была вся какая-то воздушная и в то же время наполненная до упругости чем-то Сильнейшим всего.

Но… увы, мне приходится перейти к описанию того, как мы потеряли Рай. В этом злополучии главная вина была моя.

Рассказала мне Наташа еще в начале лета, что обращение её к Господу совершилось под влиянием личности и проповедей Владыки Мануила, на службе которого она бывала много более, чем я, т.к. жила близ храма, где часто служил Владыка – храма Косьмы и Дамиана, где, как мы узнали потом, и находилось организованное им еще в 1919 году Братство и братский хор.

Я увлеклась рассказами Наташи. И у ней, конечно, было сильное чувство к человеку, открывшему ей смысл и цель жизни, показавшему Свет, научившему любить Христа и отвергнуться мира безбожного и себялюбивого, слепого в своей гордости. Но у меня, более страстной и не умеющей себя подчинять рассудку, загорелось к «вождю», как Наташа называла Владыку, такое огненное чувство, что Наташа сначала испугалась его, но… и поддаваться ему стала.

В конце сентября уже мы обе утратили ощущение близости к нам Господа и упражнялись в писании воспоминаний о служениях Владыки Мануила и в бесконечных разговорах о нем. А сам Владыка Мануил сидел в предварительном заключении на улице Шпалерной (Воинова) – прямо напротив дома, где жила Наташа!

В состоянии постоянной напряженной мысли о страдающем в доме предварительного заключения епископе я накануне осеннего праздника прп. Сергия отправилась в Сергиевский Собор. Уже сильно стемнело, моросил мелкий, как из тонкого сита, осенний дождик. Я опаздывала к вечерне и ждала трамвая на остановке недалеко от Греческой церкви. Вдруг около трамвайного столба заструился свет. На остановке не было ни души. В снопе этого света я видела ясно моросивший дождь. Вскоре свет усилился, и в нем завиднелась фигура епископа в белоснежном облачении, с крестом в руке. Лицо и, особенно, глаза его сияли нестерпимым светом. Мои глаза ломило от этого света. Это видение продолжалось долго, минут пять, и было прервано появлением показавшегося вдали трамвая. Но свет уже побледнел, и фигура епископа с крестом начала таять в темноте осеннего вечера.

В собор я приехала к шестипсалмию, из глаз все время выступали слезы – так сильно было действие того необычайного, ослепляющего света. Наташе я рассказала о своем видении после всенощной.

Зима, после того как «вождь» был отправлен в соловецкую ссылку, проходила в смутном, недобром состоянии. Мы начала посещать с Наташей почти все архиерейские службы по всему городу. Наташа подрабатывала уроками с Ольгой и делилась со мной. Мама усердно ходила в церковь и много молилась дома и давала уроки. Папа вел хозяйство и также занималась с отстающими первых четырех классов. Брат ходил в школу и с мамой часто бывал в церкви. Папа очень смягчился; зажигал в мое отсутствие мою лампадку и свою у Казанской Божией Матери. (У меня был свой уголок, а в другом переднем углу висела папина «Казанская». Она дождалась нас в Петрограде у одного папиного сослуживца, и даже лампадка уцелела, бордового цвета). У меня был большой образ Господа Иисуса Христа дивной работы художника Иванова. Мы купили его с Наташей на Александровском рынке в складчину, – случилось, что тогда у меня были деньги: мне прислала из Швейцарии наша знакомая по Анапе, которая, как и Варя с Лилей и Лялей, эмигрировала за границу через Серное море.

Ах, зачем я все это пишу? Как трудно мне всё это писать! Так больно… но и сладко.

Итак, шла зима. В январе или конце декабря я простудила живот, молилась на снегу на могилке матери Преосв. Мануила, на Никольском кладбище в Лавре, и заболела брюшным тифом.

Наташу мать заставился учиться, и она ходила на курсы немецкого и английского языков. Впрочем, это давало ей больше свободы, и она ежедневно навещала меня больную. Любила я её всё больше. А от мамы отошла. Но не потому, что мама перестала мне быть близкой, нет. Это я делала нарочно, потому что мне было тяжело, что у Наташи мама ей совсем чужая, а мне хотелось, чтобы у нас всё было одинаково! Наконец, я выздоровела. И опять начались бесконечные хождения по архиерейским службам. Дома я ничего не делала, только два раза в месяц стирала на всех. Мамочка начала слабеть и уже не могла стирать.

Обе мы не причащались в этот период. Это был 1925 год.

Чем дальше, тем сильней мне хотелось, чтобы Наташа освободилась от «гнета» своей полуневерующей матери, и мы бы обе смогли «служить Церкви». Как служить, очень туманно нам представлялось, но и Наташе этого очень хотелось.

Перед Вознесением я задумала такое «мероприятие»… (Пишу, смеюсь). Уйти нас с Наташей из дому и начать самостоятельную жизнь! Я убедила Наташу, что всё у нас очень хорошо получится. И накануне Вознесения Господня я, составив дома письмо, что «ухожу служить Церкви», забрала с собой иконочку «Умиления» – благословение тети Лели московской, и образок Спасителя, сидящего в темнице; сняла шляпку из морской травы, надела платок и… ушла.

Мы встретились с Наташей в назначенном месте. Наташа тоже надела платочек, а с собою взяла Евангелие и образок Божией Матери.

Куда идти? Что делать? Мы отстояли большую всенощную в Измайловско-Троицком Соборе и вышли, не зная куда направиться на ночлег. Решили идти в Сергиеву Пустынь, что близ Ленинграда, по дороге в Стрельну.

Ночь застала нас около станции Лигово. Мы совершенно выбились из сил и заночевали в кустах. Но спать нам не удалось – нас заедали комары. Выпала сильная роса и нас смочило, как дождем. Когда рассвело, мы кое-как поплелись в Пустынь. Но там нас ничего отрадного не встретило. Мы купили хлеба и после обедни, поев, пешком пошли в город.

Пытались найти квартиру. Но на нас смотрели с величайшим подозрением, и ничего мы не нашли. Наконец, одна особа на Малой Охте с удовольствием согласилась нас принять, но из её тона и некоторых слов мы догадались, что она приняла нас за девиц легкого поведения и хотела помочь нам в этом направлении. С ужасом мы убежали подальше от этого домишки.

Следующую ночь мы попытались переночевать в здании Московского вокзала, но нас оттуда выставили, т.к. у нас не было билетов на поезд. Мы пошли на Охту, за кладбище, на речку. Тогда там не было еще никаких зданий и царило полное безлюдье. Но комары и там не дали нам покоя! И следующую ночь, а за ней еще и еще мы не спали. Только забудешься, начинается пытка. Днем ходили как тени, не зная, где найти выход. Молиться уже не было сил. Деньги кончались, хотя покупали только один хлеб. Наташа начала унывать, но меня не оставляла бодрость. Я была уверена, что все это каким-то образом кончится очень хорошо. Одну ночь мы провели в Лавре в коридоре Собора. Но на плитах пола было нестерпимо холодно и при этом мы боялись сторожей и тоже не уснули.

Помню одну ночь, вероятно, вторую, на речке Охте. Мы пытались хотя бы дремать, но комары ели немилосердно. В начале рассвета Наташе вроде задремала, а я… я погрузилась в своей чувство беспредельной любви к епископу. Это была уже не земная любовь-пристрастие. Это было надмирное влечение духа и души к Центру. И хотя «центром» стоял как будто человек, но в сущности это было стремление твари к Богу. Как в фокусе, в стремлении к святой личности собиралась сила любить, заложенная в меня. И в этот предутренний час я почувствовала Вечность. Ясно осознала, что «Это» кончиться не может, и что время исчезло. Я утонула в Океане без дня и конца. Видимо, душа моя в горении любви и преклонения слилась с Самим Источником Жизни и упивалась сладостью Духа Святого… Длилось такое состояние недолго, но никогда я не испытывала подобного, опытного знания Вечности и Предвечности!

Удивительно то, что в эти минуты я почувствовала полное слияние моего духа с… папой моим, и это еще умножило блаженство и любовь. Думаю, что папа молился за меня в этот час.

Надо сказать, что родителей своих я повергла своим уходом в неописуемое горе.

В один из дней, слоняясь по городу, мы встретили мою маму. Она нас увидела, конечно, – мы сошлись навстречу друг другу на Суворовском проспекте. Но я (о, безумие!) решила, что необходимо сделать так, что я ее не узнала. Однако, моя Наташа с ней поздоровалась… и мы разошлись. Лицо мамы выражало радость и безграничное страдание в эти минуты.

Шел восьмой день нашего ухода. Обе мы совершенно выбились из сил без сна. На восьмой день пришли днем в Александро-Невсую Лавру и сели (или легли) на площадке между могли перед Собором. Наташа, молчаливо переносившая все злоключения этих дней, тут заговорила. Она прямо сказала, что так жить она более не может, и что лучше утопиться, чем так скитаться. Тут моя умная голова наконец поняла, что затея моя – безумие, и сразу все предстало передо мной в другом свете. Я предложила бедненькой Наташе вернуться по домам! Наташа сначала испугалась этой мысли, но я её уверила, что надо попытаться; может быть, мать её примет. А мои папа и мама… да они меня всегда примут, они рады будут, даже осчастливлю я их возвращением.

Конечно, мама приняла «блудную дочь». Она бросилась на шею Наташе с криком: «Туся!..» – а я с горечью в душе, но не без внутреннего глубокого успокоения направилась на Херсонскую, 37.

Через час чистая, вымывшись с ног до головы, я сидела в нашей кухне и ела малороссийское сало с хлебом. Маме и папе я рассказала всё как было.

Надо сказать, что последнюю ночь перед окончанием нашего странствия по Ленинграду мы ночевали у старушки Нины Александровны на Конной улице (около Херсонской), наврав ей, почему мы не ночуем дома. Добрая Нина Александровна приняла нас, дала поужинать, уложила спать на широком диване. Только утром она удивилась, почему мы никак не выспимся. И в 9 часов, наконец, подняла нас! А ведь мы спали первую ночь после семи бессонных суток!

Безвозвратной была одна утрата: во время странствий я поставила «для сохранности» свой маленький образок «Умиления» монастырской чудной работы на уголок какой-то большой иконы в киоте в часовне Леушинского подворья, а когда через три дня пришла за ним, его там, конечно, не было!

Вернулись мы домой в Родительскую Субботу перед Троицей. Расставаясь с Наташей, договорились, что в Троицын день она отпросится у матери к обедне, и мы встретимся с ней в храме Воскресения на Крови, куда иногда и мать её ходила. И идя в храм далекий от моего местожительства, она не возбудит подозрений матери, что идет ко мне.

В Троицын день, действительно, Наташу отпустили, и мы увиделись. В порыве страшного горя, что теперь наша дружба почти невозможна, я упала на тротуаре за алтарем храма (где мы стояли и говорили после службы) на ноги Наташи в новых красивых туфлях и исступленно целовала их.

Началась новая жизнь в тихом хождении в храмы поблизости, переписывании акафистов, чтении Житий Святых и постоянной молитве о Владыке и о Наташе. Но не сразу душа улеглась в эти рамки. Было еще смутно. Однажды я пошла (мы с Наташей часто там бывал) в часовню «Всех скорбящих Радости», что около Стеклянного завода. За молебном я горячо молилась, иначе я и не молилась никогда вообще, – чувства были всегда. И вот, как в сердце, мне Кто-то сказал: «Живи в послушании маме своей, во всем, за это Я устрою твою жизнь. Сама буду твоей Домоустроительницей».

Придя домой, я несказанно обрадовала вою праведницу-маму слышанным мною у чудотворной иконы Владычицы и моим решением это повеление с этого дня исполнять. До самой смерти мамы я и прожила, как умела, но от всего сердца старалась слушаться ать, как свою «старицу». С Наташей мы изредка виделись; то в какой-нибудь церкви, то на кладбище Александро-Невской Лавры, то в Детском.

В конце осени, вернее, в начале зимы я была в храме свв. Бориса и Глеба в подвальной церкви прп. Сергия и Германа. Там Владыка Иннокентий (один из викариев М-та) служил всенощную и литургию в день памяти святителя Иннокентия Иркутского. Пел хор Братства б. Крестовой церкви и хор из храма Косьмы и Дамиана, – певчие братства св. Николая, организованного вл. Мануилом.

Теперь, как я узнала, они устроились при церкви Успения Божией Матери, т.к. храм Бессребреников каким-то образом опять захватили обновленцы. Уставное пение и необыкновенная атмосфера, окружающая вл. Иннокентия, дух истинного Православия и ревности о спасении, к тому же и братской любви и общительности между членами обоих хоров, глубоко подействовали на мою впечатлительную и чуткую натуру. Вот где дышит веяние первых веков! Я немножко могла и петь и уже порядочно знала службу. В тот вечер стояла около клироса. Вдруг меня охватило огненное желание быть принятой в хор нашего сосланного «вождя». Ведь я буду тогда с его самыми близкими людьми! Но как это осуществить? В хор новых не принимали, как я узнала, а тем более незнакомых. Но тут Господь послал мне увидеть в церкви одну знакомую по Лавре, к которой я и обратилась с просьбой поговорить с регентшей Спасского (теперь успенского) хора, Лидией Ефимовной М. обо мне, т.к. я заметила, что они дружески беседовали. К моему удивлению, эта особа сразу согласилась на мою просьбу и представила меня Лидии Ефимовне. И та, опять-таки сверх моего ожидания, сразу согласилась поговорить с кем следует о принятии меня в хор. За ответом я должна была прийти на Жуковскую (в церковь успения) в праздник Ап. Андрея Первозванного и получить отказ или согласие. Как раз в день Апостола Владыка Иннокентий намеревался служить литургию в Успенской церкви.

Назавтра был праздник иконы «Знамение». Я пошла в церковь, где находилась Ее чудотворная икона (у Московского вокзала) и с жаркой мольбой, всю службу не снижая напряжения, вымаливала у Царицы Небесной великую милость – быть принятой в хор. И почувствовала, что молитва моя услышана.

12 декабря вечером я пошла ко всенощной на улицу Жуковскую (мама очень одобряла мое желание), а в день св. ап. Андрея причастилась Св. Тайн. После Литургии я совершенно спокойно подошла к Лидии М. за ответом и услышала: «Приходи, Ася, сегодня вечером на клирос».

Какими словами можно описать мою благодарность Царице Небесной?

Для меня началась новая жизнь в рамках подлинной церковности. Я ходила на клирос каждый вечер, а к ранней вставала в праздники. Наш хор пел ранние ежедневно, а поздние бывали только в воскресенья и большие праздники. Но я не «вмещала» Литургию так часто, и даже в голову мне не приходило, чтобы это было «для меня». Это восприятие Евхаристии осталось у меня на всю жизнь, и попытки некоторых духовных отцов поставить иначе, кончались «срывом» вообще моей жизни внутренней, отупением и сверхпереутомлением.

Дома жизнь шла потихоньку. Мама была счастлива моим жизненным устроением, папа тоже был доволен. С некоторых пор я заметила за собой (уже будучи членом братского хора), что я недостаточно люблю папу; даже и совсем не люблю. Он очень много огорчал маму в прежние годы и был резок и груб с братом, раздражался на него чрезмерно. Но теперь, видя кругом в нашем братстве пример истинной христианкой жизни, и сама возгоревшись желанием служить Христу и исполнять Его волю, осудила в себе свою холодность и равнодушие к папе. И решила начать исправление такого своего поведения. Я уже начала читать серьезные духовные книги и многое начала стараться претворять в жизнь. Мне открылся великий закон самопринуждения. И вот его-то я и решила применить в моих отношениях к папе. Я с большой настойчивостью года два заставляла себя так говорить и поступать с ним, с моим папой, как будто я его горячо люблю. И что же?.. Не знаю как, но через некоторое время эта «роль» стала доставлять величайшую радость, т.к. я видела, что папа невыразимо утешается моим новым к нему отношением. А года через два я и сама почувствовала, что сильно, глубоко и нежно полюбила его. Таким мое чувство к нему и осталось навсегда, постепенно усиливаясь и углубляясь.

Переменился очень и папа: стал кроток, терпелив, нежен к брату, а меня полюбил такою любовью… что… но об этом впоследствии расскажу.

Ходя в церковь на Жуковской, я часто встречала одетую не по-модному девочку лет шестнадцати, с большой белой косой, гуляющую с маленьким мальчиком. Я подошла к ней однажды и познакомилась с ней. Девочку звали Лида; она была из пригорода, из поселка Гатчина и жила в нянях. Я подружилась с ней, и эта дружба несколько ослабляла мое постоянное страдание об Наташе.

Приближался праздник Рождества Христова 1926 года. Я готовилась к причастию. За ранней обедней я причастилась; и трудно описать, какие сильные чувства переполнили мое сердце! Это было и сознание своей страшной виновности, своей измены Христу из пристрастия к еп. Мануилу, и ощущение безмерной любви и всепрощения Господа… Мы вышли из храма вдвоем с одной певчей, Валей, немного постарше меня. Еще было темновато, зимой ранняя кончалась в темноте. Валя тоже была причастницей. Это была серьезная, тихая, углубленная в себя и очень культурная девушка. Я уважала её. И вдруг молчаливая Валя в порыве духовного восторга воскликнула: «Какое счастье, мой Христос во мне!» Я поняла её… и услышала ясно в сердце тихий голос: «Придите ко Мне вси…», т.е. и такие отъявленные грешники, как я.

В этот день Рождества Христова я поехала к Лиде в гости в Гатчину. Она на несколько дней отпросилась у хозяев на праздники домой. Я нее я ночевала, в их простой крестьянской семье, и на другой день после обедни мы пошли к Лидиной духовной матери, известной многим в то время, болящей монахине Марии. Потрясающее впечатление произвела на меня парализованная, вся иссохшая до роста 7-9-летнего ребенка, страдалица. Только лицо её не изменилось: оно было даже полное, белое и очень красивое. Мирское имя её было Лидия.

Я открыла матушке всю мою душу и получила от нее большую пользу и еще большее желание жизни духовной. На крыльях вернулась я домой из Гатчины.

Впоследствии я еще несколько раз, с Лидой и одна бывала у болящей м. Марии.

В начале Великого Поста я узнала адрес находившегося в Соловецком лагере владыки Мануила. И с благословения своего духовного отца (о. Василия, бывшего духовником братства) вместе с мамой (одна я не смела!», трепеща от благоговения и чувства своего недостоинства, написала общее к нему письмо, в котором просила его молитв за нашу семью и ответов на некоторые духовные вопросы.

На пятой неделе поста я получила ответ… первые строчки дорогой, бесценной рукой написанные фиолетовыми чернилами. Письмо начиналось словами, запомнившимися мне на всю жизнь. Вот они: «Христос, всех нас умиротворяющий и призывающий к Себе чрез крестные страдания, да пребудет в нас и в вас, – верные чада Церкви Его».

И я, и мама получили невыразимое духовное утешение от письма владыки. И с тех пор, получив его согласие быть моим заочным духовным отцом, я начала с ним довольно интенсивную переписку. В этой время мы с Наташей частенько виделись в церкви Успения, где она стала бывать. И она удивлялась моему дерзновению.

В следующем, 1927 году владыка должен был осенью вернуться, а пока я, выполняя его совет, усердно посещала могилы подвижников, похороненных в Александро-Невской Лавре, на Тихвинском кладбище, рисовала иконки, даже продавала кое-кому, пела на клиросе, читала духовные книги и постепенно развивалась и заводила новые знакомства. Последнее мне всегда удавалось с необычайной легкостью. Дома бывала мало, но контакт с мамой держала крепко, и с папой у меня уже была тесная дружба.

Брат мой Боря после операции грыжи лет в 13 заболел на нервной почве. У него развилась та же болезнь, которая была у нашего отца до того, как он смягчился под влиянием благодати, обитавшей в нашем убогом подвале, и, главным образом, под светлым влиянием нашей мамы, проводившей вполне подвижническую жизнь. С братом стало очень трудно жить, и сам он очень мучился. Все передумывал, все боялся какой-то ошибки, очень волновался, раздражался, изводил отца и мать. И вот я решила ежедневно утром и вечером читать за него молитву Божией матери «Под Твою милость прибегаем».

Однажды, крайне уставшая, пришла домой и, прочтя эту молитву, легла. Вдруг забываюсь сном и вижу Матерь Божию, как Ее пишут на иконе «Боголюбской» – во весь рост, в чудной короне, с благоволением взирающей на меня, грешную. Божия Матерь стояла около моего изголовья с правой стороны.

Приблизительно в то же время я увидела вот какое необычайное явление. Я тоже пришла из церкви в полном изнеможении и от физической усталости, и от борьбы с помыслами вражеского страха, и ничком упала на свою постель лицом в подушку. Вдруг мне стало необыкновенно легко, и я тогда увидела лежащую на кровати как бы малоизвестную мне фигуру, , затылок и толстую косу на затылке, а себя почувствовала совсем бодрой и легкой, в великом удивлении стоящей около кровати и рассматривающей эту лежащую фигуру, т.е. свое собственно тело. Это состояние продолжалось минуты две, и я опять очутилась с измученной головой и ощущением нестерпимой усталости и головной боли.

В ту же весну 1927 года, на первой неделе Великого Поста я увидела чудный сон. Мне снилось, как будто я спустилась в глубокое подземелье и очутилась в каком-то необыкновенном помещении, куда было убрано множество снопов спелых колосьев. В одном конце этой подземной житницы я увидела очень большую икону Божией Матери, напоминающую изображение «Державной», от Которой истекал благоухающий елей. Мне сильно захотелось остаться тут, но Матерь Божия на мое внутреннее желание вдруг сказала мне голосом от иконы Своей следующее: «Когда острые серпы пожнут спелые плоды, я позову тебя в Мою житницу». И я стала подниматься наверх, на землю, и вскоре проснулась. Этот сон я увидела в четверг первой седмицы Великого Поста. Уснула я днем, часа в четыре, в ночь не спала совсем.

Летой 1927 года от постоянного напряжения в ожидании освобождения владыки Мануила, которое должно было последовать в конце сентября, и при острых непонятных мне, мысленных и при общении с другими кознях врага, у меня началась со дня именин владыки и длилась все лето неимоверная головная боль. Был момент улучшения, но враг опять что-то подстроил, опять толчок в мозг – «шок», и боль вернулась… Только я проснусь, через пять-шесть минут она начиналась и длилась пока я не усну. Но я продолжала обычный образ жизни: ходила на клирос, рисовала, читала, стирала на всех, улавливала где-то повидать Наташу. Но силы таяли.

В то лето, а именно 6 августа, со мной произошло необыкновенное событие. Я перед тем на неделю уезжала в Б. Загвоздку (предместье Гатчины) к новой знакомой и приехала домой перед всенощной 5 августа, когда начинался праздник нашей церкви приходской свв. Бориса и Глеба. Я поспешила туда. Служил там вл. Иннокентий, которого все мы чтили и любили. На следующий день, т.е. 6-го, после архиерейской обедни я, наконец, вырвалась на свое излюбленное Тихвинское кладбище Давры в домик, т.е. часовенку, устроенную благочестивыми верующими людьми из бывшей сторожки. Прихожу и узнаю, что вчера здесь «у Пафнутия» (часовня была обустроена около его могилы, накрытой каменной плитой с изображение костей и черепа), которого я так чтила по завету владыки, раздавали иконки, принесенные каким-то боголюбцем. Горе мое, что я не получила благословение Старца, было неописуемо. Белый свет померк в моих глазах. Как пьяная от огорчения, я, не видя дороги, направилась к выходу с кладбища. Идя по знакомой дорожке, которая вела к главной, вдруг вижу с правой стороны мостков, прислоненная к чугунной ограде стародавней могилы, стоит… бумажная довольно большая иконка… (Иконы раздавали бумажные, как мне сказали в «домике»). Я поняла, что св. старец оставил для меня одну иконочку! С трепетом я взяла, поцеловала, положила на грудь свое сокровище и, ликуя, пошла домой. Вхожу в ворота дома своего, проверяю, тут ли образок? И по дороге десять раз проверяла, трепеща проверять его. Тут! Вхожу в нашу комнату, – дома один папа. В восторге я рассказываю ему о своей находке. Папа всей душой рад за меня. Лезу за пазуху… там ничего нет! В ужасе я похолодела, бросаюсь к подворотне… Нигде ничего нет! И никто не проходил! Папа идет за мной, мы ищем везде! Ведь 1-2 минуты назад она, эта иконка св. прп. Трифона-просветителя лопарей – была, я её держала! Не помня себя от горя, иду обратно по дороге в Лавру, дошла до первого угла… Нет, зачем идти, – ведь я видела на груди мою иконку уже в воротах дома! Значит, я её недостойна! Иду домой… Опять вхожу в калитку ворот, иду под аркой подворотни, и у спуска в наш подвал, на мощенной булыжником земле лежит образ прп. Трифона!

Много лет прошло с тех пор. Икона эта, чудом сохранившаяся в годы моего отсутствия в Ленинграде, и сейчас у меня.

Я подняла образ, поцеловала его десятки раз и принесла папе. Мы радовались вместе, и оба объяснили происшедшее знамением Божиим. Пришла мама и приняла самое горячее участие в нашей радости.

В конце осени меня настолько замучила моя головная боль, что я обратилась к частному врачу, Ф.Р. Гептнеру, который неизменно лечил меня в детстве. Он отнесся ко мне с большим вниманием, но диагноз поставил неутешительный – «белокровие мозга» – и сказал мне, что вряд ли я проживу долее нескольких месяцев. Впоследствии я поняла, что почтенный доктор сказал это неискренно, а желая напугать меня и испытать (зная, что я уверовала), как я буду реагировать на такой приговор. Но я была совершенно спокойна; внутреннее чувство подсказывало мне, что я не умру.

В первых числа октября в наш храм на Жуковской принесли откуда-то чудотворную икону св. Николая. Она у нас пробыла в церкви три дня. 6 октября я горячо молилась в храме нашем, просила святителя об исцелении, т.к. земной врач не помог мне. Тут, когда я склонилась ниц в укромном уголке, где стояла икона Симеона Богоприимца, вдруг как бы молния упала мне в темя и прошла через все тело в пояс и ниже… И я моментально почувствовала себя исцеленной. И головная боль с той секунды прошла, и я очень быстро поправилась. В поправке мне помог рецепт одной… Марии Викторовны – кушать три раза в день, кроме обычной пищи, густую овсянку-геркулес с подсолнечным маслом. Эта овсянка подняла меня за короткое время.

В скором времени меня постигло новое потрясение: владыку арестовали, когда он, освободившись из заключения, садился на пароход, по доносу одного человека из заключенных. На суд повезли его в Москву. Все на Жуковской были в величайшем горе, а я – в безмерном…

Вскоре пришла радостная весть. В феврале 1928 года владыка был оправдан. И митрополит Сергий поручил ему Серпуховскую кафедру. Но пока мы дождались этой радости, пришлось мне много перестрадать. Некоторым утешением было для меня знакомство с семье сестры владыки – Марии Викторовны. Я довольно часто бывала у них. У Марии Викторовны хранилась главная святыня владыки – икона Абалацкой Божией Матери, от которой было много чудес там, где владыка трудился миссионером, – в Киргизской миссии.

Перед Рождеством Христовым 1928 года в конце декабря мамочка моя заболела брюшным тифом. После болезни у нее открылась водянка. И она не поднималась. Особенно плохо ей было в дни Рождества.

На 3-е января 1928 года я увидела знаменательный сон. Снилось мне, что я иду с горьким плачем по нашей улице, плачу о маме, т.к. надежды на выздоровление почти не было. И слышу, кто-то говорит мне: «За твои слезы и детскую любовь к маме оставляем еще твою мать с тобою на восемь лет, но помни, что ей уготовано». И тут я увидела чудный сад, весь из кустов белых роз. Сад этот был огромен, и я шла километра два мимо него вдоль железной дороги, а он все не кончался. Розы были осыпаны росой; разнообразие их – притом, что каждая была белою – меня несказанно удивляло. И опять чей-то голос мне сказал: «Вот место вечного пребывания твоей матери, уготованного ей за её многострадальную, многотерпеливую жизнь».

Заболела я своею мучительною нервною болезнью таким образом. Зимой того же 1928 года мне взбрела в голову мысль переменить духовника, оставить нашего «братского» о. Василия и пойти к одному известному своей духовностью иеромонаху Афонского подворья.

Но прежде, чем описывать свою беду, и более того, тяжкий грех свой, должна описать, каким образом получила моя мама исцеление от водянки.

Владыка Мануил уже был в Москве, жил в Данилове, и я ему туда написала о болезни мамы. Он разрешил мне на неделю взять к нам домой чудотворную икону «Знамения»-Абалацкой от своей сестры.

Я сама и принесла её в наш убогий подвал. (Полы мы никогда не мыли, никто из нас не умел этого делать, также и не белили потолка, только обметали пыль один раз в год и вытирали стены тряпкой).

Мама всё смотрела, лежа, очень слабая и опухшая, на образ Владычицы. А на шестой день пребывания у нас святой иконы вдруг поднялась, оделась и с тех пор стала здоровой. Только силы уже стали не те; она перестала ходить по урокам и постепенно таяла. А когда наш подвал залило жидкостью из уборных верхних двух этажей, и мы года два жили в невероятной сырости и зловонии, у неё начал развиваться туберкулез бедренной кости, который и свел её в могилу.

Брат мой в это время закончил 8 классов и пошел работать на химзавод, чтобы попасть на рабфак, а потом в вуз, т.к. ему, как юноше нерабочего происхождения и сыну какого-то старика, который никогда не работал при советском строе, иной дороги туда не было. Тяжело приходилось подростку, но желание стать геологом было куда сильнее всех трудностей!

Но возвращаюсь к моему заболеванию. Мне ужасно хотелось стать духовной дочерью Афонского старца, но т.к. без маминого совета я ничего не делала, я спросила её. Мама посоветовала мне о. Василия не оставлять. Я послушалась её и говеть к празднику Сретения Господня  пошла в свою церковь. В братстве у нас говели почти все – и я – ежемесячно. Исповедовалась я у о. Василия очень хорошо, как и всегда. Он очень подходил ко мне, и всякое слово его было для меня понятно, просто и в высшей степени полезно для спасения.

В праздник Сретения я приобщилась Св. Тайн и, как обычно, ощущая неизъяснимую сладость и близость Сладчайшего Господа, шла от обедни.

Вдруг по пути с насилием, с тем ужасным приближением врага, известном мне с детства, напал на меня вражеский помысл: «Передумай, и пойди со следующего раза к другому духовнику. Пусть мать не дала тебе на это одобрения, и ты приобщилась… а все равно вот возьми и передумай по-своему, только скажи в себе: сделаю по-своему». И я дерзнула попробовать передумать…

Мгновенно произошло что-то, не поддающееся описанию: Господь сразу, в мгновение ока, отошел от соблудившего сердца, и со страшным насилием, совершенно реально, пока ногами я продолжала идти, стал в сердце залезать кто-то чужой и злобный, страшно отвратительный для души. Влез и вцепился в сердце зубами, давая ощущать свое присутствие в почти полном параличе моей воли. Я должна была как раз переходить большую площадь, а новый гость, вцепляясь в сердце, вдруг вложил чувство страха, нерешительности; боюсь переходить, будто мне нельзя переходить, нельзя ничего самостоятельно сделать, я не смею решать ничего, даже пустяка. Я – пленник, я парализована – воли нет! Едва-едва я перешла на другую сторону площади (у церкви Скоропослушницы, где произошло то страшное событие).

Мучаясь оставлением меня Господом, тоской и томлением этого страшного плена, и чувством, ощущением явного присутствия в сердце врага, я еле-еле, как тяжелобольная, доплелась до дома. Сдавила сердце неутешная тоска по отошедшему Господу, по Его сладкой любви.

С тех пор и началась моя мука: каждый шаг, каждое слово, движение, мысль, вздох молитвенный мне приходилось «вырывать» у моего «чуждого посетителя», из его зубов… А он долго сидел во мне.

«Болезнь» ослабевала постепенно: годами борьбы и частым причащением медленно освобождалось сердце, а с ним и воля от гнездившегося в нем насильника. И все-таки я продолжала «духовную жизнь» и вообще «жизнь», хотя моментами бывала близка к помешательству. Маме я открыла всё, и она поняла, что со мной произошло, и стала моей главной опорой в борьбе.

Однажды я не прочла в урочный час порученную мне кафизму (у нас Псалтирь была разделена по часам на всех членов братства, кто мог), и не помянула усопших, чьи имена были в братском Синодике. Ночью, только что я уснула, вижу кладбище и множество вставших из могил мертвых. Впереди – покойный Святейший Патриарх Тихон. Умершие наступали на меня почти с гневом, с упреками: «Зачем ты бросила Псалтирь, – мы на тот час не имели покоя». Я в трепете проснулась, поняла, что, видимо, их покой или лишение его несравнимы с земными понятиями и мерами, т.е. что для них все несравненно гораздо сильнее.

Однажды, приблизительно в те же годы я увидела другой сон. Вижу, что кормлю отвратительное животное, воде огромного жука черного цвета, отдавая ему лучшие кусочки пищи. Проснувшись, я поняла, что это мое самолюбие.

Через некоторое время я увидела опять, что кормлю отвратительного мясистого черного кролика или зайца, жрущего с такой жадностью эти куски, что мне даже во сне было противно. Я сразу же поняла, что это мое чревоугодничество, которое с годами начала у меня развиваться.

В субботу Фоминой седмицы я приобщалась. Я очень любила причащаться, и служба Фоминой седмицы была для меня особым духовным пиршеством. Правда, о. Василий не очень охотно разрешил мне этот раз приступать к Св. Тайнам, но дал благословение. И я причащалась, как всегда, ощущая Таинство в великой силе.

В тот же день среди дня я узнаю, что Владыка приехал и пошел на могилку родителей своих в Невскую Лавру. Я полетела туда. Необычайное волнение охватывало меня при мысли о первой встрече с моим заочным руководителем. И вот… я вижу его. Он идет от часовни блж. Матвея с группой сопровождающих его духовных детей. Трепеща, я подхожу к нему, прошу благословения и называю себя. Вместе идем на могилку Веры Ивановны. Начинается панихида, а для меня начинается сильнейшая внутренняя борьба: сидеть ли внутри себя и там молиться Господу, Которого я совершенно реально ощущаю в своем сердце – сегодня ведь я причастница, – или… смотреть, упиваясь, на лицо моего возлюбленного «вождя», которое мне казалось с каждой минутой все красивее. И победила страсть. Я внутреннее сказала себе: «Хотя и причащалась я и знаю, что не надо смотреть так, но буду, потому что я люблю его».

Горе мне! Сейчас же Христос ушел из моего сердца, оставив меня смятенной, опустевшей, больной. Не помню, как я вернулась домой; всё было холодным и не моим. Мама заметила мое состояние, но я ей ничего не сказала.

Всенощную служить у нас на Успение должен был Владыка. Я пошла, пытаясь убедить саму себя, что все хорошо. Но не тут-то было. Ничего я не чувствовала. Только когда запели «Тебе Одеющегося…», я поняла, что согрешила непростительно.

На другой день Владыка был у нас. Четыре часа он слушал меня, и тут я, правда, большое духовное счастье ощущала, изливая ему свои чаяния и описывая жизнь свою. Владыка освятил мною написанные иконочки и Распятие, которое я нарисовала еще до дружбы с Наташей. Оно и сейчас у меня.

Наташе было очень трудно выбираться из дому, т.к. у нее смертельно болел брат. Но все же раза три она повидала Владыку, и я познакомила их. 4 мая нам удалось привести к нему в часовню при нашей Успенской церкви и маленькую Люшку (Ольгу Р.). Владыка благословил нас одинаковыми иконочками «Знамения» Божией матери Абалацкой, медными (свою я сумела отдать впоследствии…) и архиерейским благословением, соединяя меня и Наташу навсегда. Ольгу он благословил отдельно, – одной правой рукой, и предсказал ей отход от духовной жизни и возвращение к Церкви под новым именем «София». Первая половина его предсказания сбылась вскоре, а о второй не знаю: Ольгу я потеряла из виду перед началом войны.

13 мая 1928 года я пошла в музей, который помещался на углу б. Михайловской площади. Там находились мощи св. Феодосия Черниговского, которого я так теперь чтила. Взяла билет и пошла к мощам. Тут я увидела потрясшее меня зрелище. Тело Святого было совершенно целым, только святой лик его был оббит, носа не было… Цвет мощей был темно-коричневый, руки сохранились от изуверства ученых-безбожников. Тонкие пальцы длинные. Видно, что из рук Святого вынули св. крест: в таком движении сжимающего крест была рука. Тело было ничем не прикрыто: совершенно обнаженное, в большом стеклянном ящике. Я долго молилась у мощей и целовала руки через толстое стекло.

В тот день умер брат Наташи.

25 мая я поехала в Москву, предварительно списавшись с тетей Лелей, что остановлюсь у нее. Приехала я перед Неделей свв. Отцов I Вселенского Собора, и ко всенощной мы поехали в Данилов монастырь.

О, блаженное, ни с чем не сравнимое духовное наслаждение. Дивная служба в Данилове; уставная, полная, с монашеским пением. И совсем особенный аромат Даниловского ладана. Я чувствовала себя на небе – не на земле. И мощи св. кн. Даниила, не поруганные, а во славе и почитании. Почувствовала я сразу, что князь Даниил принял меня под свое покровительство. И вскоре я увидела чудный сон. Вся Москва, вернее, вся земля, на которой она стоит, снилась мне полная проложенных неких труб, по которым растекается, пронизывая город, Благодать от мощей преп. кн. Даниила.

У тети мне было замечательно хорошо, но свидания с Владыкой меня теперь тревожили как-то, разбивали что-то, лишали покоя; т.к. страстное к нему отношение продолжалось и как-то нехорошо опутывало все в душе. Особенно плохое состояние мне запомнилось, когда я поехала к нему в гости в Серпухов и в таком смятении приступала к Св. Тайнам в день всех святых, думая не о Чаше Христовой, а о том, кто меня приобщает. Владыка Мануил подарил мне много «безделушек», как я теперь их дерзаю назвать, четок и пр. Я , конечно, была вне себя от «счастья». Благословил он меня и иконкой прекрасной живописи св. Феодосия, о любви моей и вере к которому я рассказывала. За грехи мои впоследствии эта иконка была взята из моего иконного угла той же В.Д. вместе с иконой св. Николая.

Отгостив в Москве, я уезжала сразу после Недели всех Святых, в первые дни поста. Владыка Мануил дал мне письмо к своей сестре с благословением отдать мне хранившуюся у нее с его приезда в апреле-мае личную его икону св. кн. Даниила, написанную даниловским иеромонахом о. Тихоном на досочке. Икона эта чудом осталась никому не отданной, и сейчас у меня. В годы моего отсутствия она была на сохранении в одном доме в Ленинграде, и ее не отдали.

В бытность мою в Серпухове я видела чудный сон. Тогда почти все, и я в том числе, сомневались в правильности церковной линии, взятой владыкой митрополитом Сергием. Вижу – осаждаемая крепость. Защищают её огнем из орудий – не помогает. Тогда кто-то, – как я узнаю, – Владыка Сергий повелевает громоздить глыбы льда и таким образом защищать крепость. И враги не смогли тогда ничего сделать, и крепость была укреплена и осталась непобедима. Сон этот я тогда сразу рассказала Владыке Мануилу и, вернувшись в Ленинград, также некоторым из друзей моих.

В это лето 1928 года по возвращении из Москвы я сильно заболела глазами. Читать от рези совершенно не могла, сливались все буквы и строчки. В таком состоянии я пробыла недели три, и никакие глазные капли нисколько не помогали. И вот, однажды, я увидела себя в дорогой моей Москве, в неизвестной мне церкви. Стою я будто где-то на хорах, где на стене живописью изображены два Святителя. В одном из них я сразу узнала святителя Алексия, Митрополита Московского, а другого приняла за Святителя Николая. Святитель Алексий говорит мне: «Мы тебя исцелим. 11 лет не будут болеть глаза совсем, зрением будешь крепче, чем была. А потом будешь опять больна глазами, но не долго». На утро, действительно, стало моим глазам лучше, а дня через три и совсем они поправились. Я достала где-то образ Святителя Алексия и всегда ему с великой благодарностью молилась.

Прошло более года. Осенью 1929 года опять я приезжаю в Москву. Иду осматривать храм (теперь уже музей) Василия Блаженного. Поднимаюсь с экскурсией на хоры. Вижу на стене знакомый по прошлогоднему сну образ двух Святителей. Я в трепете, – читаю надписи: «Св. Петр, Митрополит Московский и Св. Алексий, Митрополит Московский». Так вот кто был второй из Святителей, а я думала, что Св. Николай.

И вот что замечательно: после того сна я ровно 11 лет не болела глазами – год в год, месяц в месяц. А на 12-й год заболела очень сильно, но не надолго.

Много-много раз Господь сохранял меня от внезапной смерти. Однажды меня чуть не зашибло оглоблей, но тайный голос в сердце, хотя я не могла предвидеть никакой опасности, сказал: скорее наклонись. И оглобля пролетела над моей головой.

Однажды мальчишки из нашего дома, не любившие меня, залезли на ворота и оттуда из корзины обсыпали меня всяким мусором и хламом, но мне даже в глаз ничего не попало.

Бросили в меня булыжником, и он упал в двух сантиметрах от ноги, а мена не задел.

Гнался раз за мною пьяный. Уже были сумерки, и в переулке никого не было. А он, крича что-то страшное, бежал за мной очень быстро. Но я позвала на помощь Святителя Феодосия Черниговского, и тогда мой преследователь внезапно поскользнулся и упал, и я успела выиграть время и убежать от него.

Также однажды я была в опасности быть задавленной трамваем, который на кольце у Стремянной улицы давал задний ход в туманный вечер, когда в двух шагах ничего не было видно, а вожатый даже не звонил. Четверть секунды промедления, и меня бы раздавило, как мышонка. Я только за спиной увидела зад вагона, буквально в шаге от себя!!! Я переходила рельсы.

Два раза в пище чуть не съела острые предметы. Один раз в леденце – острое, как лезвие бритвы – стеклышко. Но мне Ангел, видимо, сказал: выплюнь на ладонь. Я послушалась. Смотрю, а там уже одно стекло почти, конфетка уже обсосана. Второй раз в булке кусочек пилы от хлебного ножа. И тут кто-то сказал: не глотай, выплюнь что во рту.  Опять нашла острое.

В начале моего заочного знакомства с Владыкой Мануилом он послал меня, как к духовной руководительнице, к монахине Серафиме. Она с сестрицами жила  около церкви Скорбящей Божией Матери. С матушкой Серафимой ничего  меня не получилось, но у них я познакомилась с инокиней Таисией, духовной дочерью Владыки, когда он был братским руководителем. Прежде её звали Татьяна Митрофановна. Она была болящая, но двигалась немного и ходила в церковь. У нее от болезни сердца была водянка – огромный живот. Души она была кристально-чистой и детской веры. Любовь её к Господу была пламенная. Она творила почти непрестанно Иисусову молитву и очень часто приобщалась. Я с ней сразу и навсегда сблизилась. Впоследствии, когда их общинку выгнали из церковного дома, а дом был передан государству, сестры поселились в Александро-Невской Лавре, в помещении Митрополичьей Крестовой церкви. В помещении б. алтаря жили игуменья, Серафима, а в самой церкви, разделенной ширмами – сестры. К тому времени они были все уже пострижены в мантию, и им были даны имена жен-мироносиц. И м. Таисия получила имя Иоанны – в честь жены Хузы.

Я очень часто ходила к матушке в её темный уголок за ширмой. Матушке не нужно было окна. Свет солнечный ей заменяла чудная копия с Владыкиной Абалацкой иконы – Владычица с воздетыми руками. Распятие Господа чудной работы – второе сокровище, и кипарисный крест, с которым её постригали – вот жизнь и радость матушки Иоанны. Из святых она особенно прибегала к Святителю Николаю, а я сподобилась ей подарить древний образ Иоанна-воина, в ризе (его достал у своих многочисленных знакомых мой папа). Матушка очень полюбила этот образ и всегда молилась святому мученику.

У нас в церкви Успения по вторникам после вечерней службы читался акафист Страстям Христовым. Я всегда ходила в этот вечер, у меня было обещание так делать. Но вот однажды я очень устала днем и решила было на этот раз остаться дома. Правда, мне удалось немного отдохнуть к моменту моего решения, и силы на то, чтобы сходить, нашлись бы. Поборов себя, я пошла. И так хорошо помолилась. Возвращаюсь домой, и что же? Вижу на постели моей на самой подушке грудка мусора и кирпич огромный. Свалился, как только я ушла в церковь, из отверстия, которое перед тем пробивали от соседей в наш «боров»-дымоход. Мама нарочно не убирала ничего, чтобы я посмотрела, от какой беды избавил меня Господь, т.к. я собиралась пролежать весь вечер. Слава Милосердному Господу и Святому Ангелу-Хранителю моему, уведшему меня, грешную, в церковь!

Поступив в братский хор, я вскоре стала принимать участие в братской жизни. У ас были подопечные больные в Доме хроников (около б. Смольного). Мне поручили посещать троих. Одну больную раком, Анну Федоровну; одну слепую, Полю и больную туберкулезом – Веру. Большой школой были для меня эти посещения… и нелегкой. Но Господь помогал мне… дивно помогал.

Особенно тяжела была обстановка в раковом отделении. Там стоял невыносимый смердящий запах, о котором нельзя и вспоминать без ужаса.

Помню, когда я в первый раз пошла разыскивать порученную мне больную, проходила я по коридору отделения, задыхаясь, ища палату №4. Вдруг вижу, на столе у дверей в одну из палат, прислоненная как будто к стоявшей на столе неубранной посуде, стоит небольшая иконочка на дереве Божией Матери Скорбящей, вернее, «Всех скорбящих Радости». Я крайне изумилась: откуда здесь, в советской больнице может оказаться на столе с посудой святая икона? Но в ту же минуту мне пришла мысль, что это Сама Божия Матерь пришла в этот ад человеческого безнадежного страдания. Прошла шагов 5-6, вижу, дальше другие номера палат, возвращаюсь, иду… на столе стоит, как и стояла, посуда от обеда больных, а чудесной иконы нет.

В Доме хроников под Смольным в раковом отделении лежала Анна Федоровна Дельзих. К ней меня привела верующая из Спас-Преображенского Собора, Александра Павловна. Я полюбила Анну Федоровну: скорбела, что не могу приносить ей то, в чем она нуждалась, т.к. у нас дома  все делилось на четыре части и ничего лишнего никогда не было. А урезывать себя – мне не приходило это в голову!.. Я всегда сама хотела есть.

Анна Федоровна страдала терпеливо, и Господь утешал её. Однажды она видела во сне райские луга с множеством прекрасных цветов и ходила посреди них. Я старалась приучить милую мою Анну к молитве Иисусовой; она старалась, – может быть, в угоду мне, творить её и трогательно называла её «молитва Иисуса».

У Анны Федоровны были черные глаза удивительной красоты.

Я дала Анне Федоровне маленькие янтарные четки, очень старинные, которые мне отдал Владыка Мануил в начале нашего знакомства весною 1928 года. Дала я их временно, а Ане они очень большим утешением были, – я это замечала.

Смерть Ани произошла не от рака. Случилось, что она внезапно упала, встав по какой-то своей нужде, и со всего размаха ударилась головой… и больше не поднялась. Её подняли, положили… ей было совсем плохо.

В тот момент, когда это случилось, у меня в моем уголке без всякого толчка или сотрясения упала с этажерки мастиковая (католическая) статуэтка Христа с пылающим сердцем, и сразу отлетела головка Спасителя. Я очень дорожила этой статуэткой, как символом сердечной молитвы Иисусовой, мне так она ассоциировалась с этою молитвой. Сильно жалела я и сейчас ж приклеила головку.

В тот день была среда, пропускной день, – я поехала к моей Анне Федоровне и застала её в тяжелом состоянии. На другое утро я отправилась на Старо-Афонское подворье, где мне Господь помог найти иеромонаха, который согласился пойти со мною в Дом хроников – причастить умирающую. Не забуду я его: тихого, страшно смиренного и какого-то неземного. Исповедовал он и причастил Анночку. Она была в полном сознании и говорила ясно, но с величайшим трудом. И вот тут я согрешила. Когда ушел иеромонах, а Аня забылась, как будто уснула, я дерзнула снять у нее с шеи свои четки, боясь, что их снимут другие с мертвой, когда меня здесь не будет. Она почувствовала, что я снимаю их, и неописуемое огорчение отразилось на бледном лице умирающей. Я почувствовала, что сделала грех… но не утерпела, не надела снова четки больную, а увезла их! Ночью Аня умерла. Хоронили ее мы – б. братчицы Спасские. А четок я все-таки лишилась через 10 лет и навсегда. С ними похоронили в блокаду мою подругу Люсю. Или, может быть, сняли с нее мертвой? Я их давала опять «на время» и забыла взять в мой последний приезд 7 декабря 1941 года.

Однажды я увидела во сне, что матушка Иоанна позволила мне прилечь у нее. И вижу я себя на какой-то другой кровати, и келья не темная (как у нее – без окна), а очень светлая, и я лежу под Абалацкой иконой Владычицы Пресвятой Богородицы. Вскорости этот сон сбылся.

По благословению своего старца, иеромонаха Серафима (Лаврского) матушка сняла с помощью своей мирской сестры Н.М. маленькую дачку – одну комнату с сенями – на ст. Удельная близ Ленинграда и предложила мне поехать к ней на месяц.

Папа и мама с радостью согласились, т.к. я вообще была «заморышем» и не имела возможности теперь бывать за городом. 1 июня 1929 года с папочкой (он нес вещи) мы, т.е. я и матушка, переехали в Удельную.

Рядом была и церковь – чудная церковь при Радоницком подворье, с чудотворной иконой Холмской Божией матери. Размещаясь в маленькой комнатке, мы устроились так, что моя коечка (вернее, огромный сундук) пришлась под иконой Абалацкой, а матушка помстилась у противоположной стены, устроив над своим изголовьем Распятие.

Интересно, что перед тем мне то-то подарил изображение Холмской Божией Матери и описание чудес от этой иконы.

Мое пребывание на Удельной было одною из самых светлых страниц моей жизни. Ежедневно я ходила в церковь к вечерней службе, а к Литургии – в праздники, конечно, и небольшие. Матушка Афанасия, премудрая игуменья Радоницкого монастыря одобрила такой порядок, т.к. для молодых, по её мнению, ежедневное хождение к Литургии не полезно.

Утра я проводила среди природы, в парке поблизости, ходила и в дальний парк в Колломяги. Все цвело… Цвели и сосны. Какой аромат, какое блаженство после подвала на Херсонской. Папа приезжал ко мне раза два, и один раз – мама. В Вознесение я причащалась и ощутила необычайное нечто: как тварь хвалит Творца и Искупителя и соучаствует в Празднике Господнем. Мне чувствовалось, что каждое дерево, каждая травка поет «аллилуйя». Но в тот день я опять сумела потерять Дар.

На Удельной я познакомилась с некоторыми монахинями. Одна из них  – мать Екатерина или попросту – Аня Полозова впоследствии спасла мою жизнь в страшные годы войны и блокады. Много я получила пользы от старицы, матушки Игнатии, тоже упражнявшейся в молитве Иисусовой. С матушкой Иоанной мое единение крепло и углублялось. А Наташа в то время уже работала на заводе «Электросила» чертежницей.

Но как ни сладок был отдых и молитва, мысль о Владыке Мануиле и переписка с ним не прекращались. Не уходила от меня и постоянна мысль снова поехать в Москву, о чем я постоянно писала своему «старцу».

Однажды я уснула и вижу сон. Мне в сердце падает как бы луч или, вернее, «ток» из Москвы, и кто-то говорит: «В Москве ждут тебя великие скорби, т.к. владыка твой совсем другим будет к тебе». Сон сей сбылся в точности.

Владыка разрешил мне приехать и выслал на билет, и осенью 1929 года, на другой день после Успения я выехала в Москву.

Первая неделя в Москве у тети Лели и в Данилове прошла как чудный светлый отблеск рая. Но вот 6 сентября я поехала на первое свидание со своим возлюбленным «отцом» в храм, где-то в Замоскворечьи. Шла Литургия, и я горячо, как всегда, молилась. Вдруг взгляд мой упал на клирос правый, и там я увидела… некоего монаха с совершенно чудным и недобрым лицом, очень рыжего. Кто это?.. О, ужас, я узнаю… владыку Мануила… Свидание было соответственным удивившему меня первой впечатлению. Владыка был переутомлен, загружен сотнями новых духовных чад (только что умер тогда московский старец – иеромонах Аристоклий, и все его чада перешли к владыке Мануилу) и увлечен не совсем хорошо своей новой ролью… Ни о каком «подходе» ко мне – совершенно больной и борющейся с бесовским вселением – не было и речи. В результате к концу месяца я совершенно растерялась, началась у меня неутолимая головная боль, усилившаяся от страшной простуды в поезде, когда я ехала 4 часа на сквозняке из Серпухова в Москву 1 октября перед самым отъездом в Ленинград.

Не знаю, как я собралась в обратный путь. Тетя подарила мне большой животворный образ Христа в терновом венце… Задыхаясь от боли в голове и челюстях, ничего не понимая, потеряв во владыке отца, я вернулась в Ленинград, по выражению папочки, встречавшего меня на вокзале, «как снятая с креста».

Восемь лет я болела этой невралгией и потеряла один за другим половину зубов.

Но все же древняя красота и благодать храмов Московских так запечатлелись, так сильно на меня подействовали, что я совершенно не могла теперь удовлетвориться службой, которая совершалась в маленькой церковке Успения. Бог и тут дал мне Свою помощь. Мамочка вдруг неожиданно под день четырех Московских святителей (17 октября) посоветовала мне сходить ко всенощной на Феодоровское подворье, близ Полтавской улицы, недалеко и от нашей Херсонской. Я послушалась – и была вознаграждена. Меня встретила и красота древне-русского храма, и чудная уставная служба, дух Братства, который совсем же иссяк на Жуковской, и дух монашества, к которому я тянулась всегда. Я решила совсем уйти из церкви Успения, т.к. на клиросе меня еле терпели все эти годы. У меня был совсем плохой слух, и хотя я прекрасно запоминала и повторяла мотивы, держать свой голос я так и не научилась и страшно всем мешала. Мама вполне одобрила мое решение.

На Феодоровском подворье я стала исповедоваться у очень мудрого и духовного архимонаха Алипия – он был из Александро-Свирского монастыря. С ним мне было просто и хорошо; но беда в том, что я кидалась в трудные моменты, а их было великое множество, и к другим известным  своей духовностью руководителям, чем только вредила себе. И не знаю, что бы со мною было, если бы не мама.

Я частенько ездила в Удельную, ночевала там у матушки Елены, которая оказалась близко знакомой с Владыкой Мануилом и очень его любила, как, впрочем, и все его духовные дети. Матушка была немного душевнобольная, но это не мешало нашей дружбе; может быть, даже помогала ей. Ведь и я не была здоровым человеком.

Бывала я и в Колломягах, у тети Кати, сестры покойного о. Николая Грачева, который был тем самым «отроком Николаем», которого первого исцелила Владычица от Своей новоявленной чудотворной иконы «Всех скорбящих Радости, с копеечками». Мать Катя была совсем особенного духовного пути – жизнь ее была посвящена детям. Очень с ней я не сближалась, но уважала ее безгранично.

Однажды, когда я возвращалась от нее  и шла по пустынной улице поселка, напала на меня собака. Очень большая и, видимо, очень злая. Никого на улице не было. Лая и рыча, и скаля морду, собака преследовала меня очень долго, – то приступая близко, то немного отступая, вот-вот готовая броситься на меня. Что ее удерживало и что возбудило в ней такое желание меня разорвать?! Ведь я шла посредине дороги (улицы) именно из-за опасения дворовых собак. Не две ли силы, всегда боровшиеся в мире? Я молилась отчаянно Царице Небесной, вспоминая Её чудотворную Шамординскую икону и призывая на помощь Оптинского старца иеросхимонаха Амвросия.

От собаки я все-таки благополучно ушла, но к вечеру того же дня, вернувшись в город, перетерпела еще вторичное нападение. Я входила во двор Феодоровского подворья перед вечерней службой по какому-то делу к живущей там сторожихе. Как вдруг внезапно поднялся вихрь и, сорвав с крыши лист железа, понес его по воздуху. Листом этим чуть-чуть не задело меня, – около самой головы пролетел! Я была бы им или убита, или страшно искалечена. Так я запомнила этот день навсегда.

Когда я запуталась в духовной жизни, следуя неумело и взявшись не по силам за молитву, я совсем было потеряла себя и свое место, вижу во сне следующее. Как будто выстроено здание или, вернее, иконостас, венчаемый иконой Святой Троицы, но если подойти близко, как я сделала во сне, становится видно, что это – декорация, как бы макет иконостаса из картона. Проснувшись, я обрадовалась, что, видно, вся эта «высота» и непосильные требования, которые так мучают меня, что я просто с ума схожу от этих непосильных напряжений и молитв – не настоящие, что всё это поддельное, не истинный храм души, где будет обитать Святая Троица, и что мне надо уходить от этой непосильной чужой духовности. Что я и сделала и опять нашла свое место.

На Троицу 1930 года я ездила к матушке Елене и там у монахини  услышала о Макарьевской пустыни (120 километром от Ленинграда), в которой праздник бывает на «всех Святых». Я и раньше о ней слыхала, но тут описание святыни и благодати того места зажгли во мне неодолимое желание там побывать. Но как? С кем7 Я думала об этом всю неделю. И вот в пятницу случайно узнаю, что утром в субботу со станции Любань пройдет крестный ход в Макарьевскую. Радости моей не было границ. Одно только омрачало её: что моя дорогая Наташа не может участвовать в этом путешествии.

С первым поездом я выехала в субботу в Любань и попала в церковь к концу обедни. Сразу вышел крестный ход, и с пошла с народом. Идти 20 километров дело нелегкое, но Господь мне помогал! В дороге пели молитвы. На полпути (на 12-ом километре) сделали привал в селе Пельгора. Там на горушке стоял белый храм Святой Параскевы и вокруг немалое село. Хорошо было! В селе нас напоили чаем с чудесным сотовым медом, но уснуть хоть на 10 минут, что было мне необходимо, не удалось – народ русский выносливый, все сразу поднялись и в путь! Оставалось 8 километров. Видно, преподобный сам мне помогал; я довольно легко дошла до обители и была вознаграждена за весь труд!

…Дивная пустынь, окруженная непроходимыми болотами, встретила меня Ликом Преподобного в часовне за километр от монастыря. Я припала к ногам святого и ощутила его живым. Он сам встречал нас. В монастыре был древний храм Успения (около 300 лет), деревянный, в котором посредине находилась рака и вериги прп. Макария. Но святые мощи лежали под спудом, в земле – рака была пустая. Но это ничего не умаляло.

До всенощной мне удалось немного уснуть, и я бодро выдержала бдение в 6 часов вчера до половины 12 ночи. Пели все монахи. И как пели! За Литургией все богомольцы были причастниками Св. Тайн, и я тоже. Затем нас кормили в Братской трапезной. Я удивилась, – как вкусен был суп, сваренный (по бедности крайней, царившей в обители) из всего вместе: макарон, круп разных, селедок и тому подобного. Никогда и нигде я не еда ничего вкуснее! Так же вкусен был и братский хлеб – почти из одной картошки и такой черной муки, что я никогда такого черного хлеба не видела. Зато и вкусного такого никогда не ела нигде! И вода в монастыре была необычайно вкусна!

Весною 1930 года я ездила в Макарьевскую в первый раз, на день всех святых. И тут меня постигло великое огорчение. Я необдуманно уговорилась с некоторыми богомольцами идти сразу после праздника, т.е. утром в понедельник. Рано утром узнаю, что будет торжественная служба на островке в честь прп. отец и матерей. Но нарушить слово я почему-то не решилась, и, чуть не плача, пошла из святой обители. По пути, а особенно в поезде, я раздумалась еще глубже над своим поступком и поняла, какой великой благодати я лишилась. Готова я была рвать на себе волосы. Приехав домой, побежала к чудотворной иконе Божией Матери Скоропослушницы и, рыдая, изливала свое горе… Долго я не могла утешиться!

Здесь же по аналогии хочу поместить похожий на рассказанный случай, хотя было это немного раньше, насколько помню – в 1930 году.

На день св. Марии Магдалины я в тот год ездила в Павловск, где храм Святой, и там три ночи ночевала у одной боголюбицы. В день св. Марии я, конечно, причащалась. Днем со мною произошло какое-то искушение, и я приняла вражеский помысл. Благодать Св. Причащения я чувствовала всегда очень сильно, и тут было так же. Согрешив, я от великого горя, что я так посмела опечалить господа, не знала, что и делать… Когда на другой день я пришла к Литургии в ту же Павловскую церковь, то в порыве непосильного горя, упав ниц перед Распятием, вдруг почувствовала себя, физически, как бы в жгучем пламени. Когда поднялась приложиться к ногам Распятого Христа, то увидела себя всю осыпанную жестокой крапивницей! Так сильно, нечеловечески я страдала от раскаяния и горя об утрате близости с Возлюбленным!..

Лето 1930 года прошло обычно. Хотя я и знала, что следующий праздник в Пустыни – день Петра и Павла, но не смогла поехать: и не с кем было, и я болела что0то. А Наташа уже переехала с матерью в Детское и ездила на работу поездом.

Весь Успенский пост в том году лил ежедневно дождь. Я очень скорбела, что такая погода не пустит меня к Празднику в Макарьевскую. Но 26 августа в день св. Тихона дождь перестал, и рано утром 27-го я выехала в Любань. Там в церкви я нашла несколько женщин, собиравшихся в Пустынь, и присоединилась к ним. Дорога была очень трудная. Луга и дороги были залиты водой, и мы шли большей частью по воде. Местами было так глубоко, что одна из богомолиц, очень высокая ростом, Анна, брала меня а руки и переносила через воду!

От Анны я узнала много чудесного, связанного с Пустынью при Макарии. Особенно меня поразило чудо спасения двух богомолок, шедших в Пустынь не от Любани, а лесами прямо из Ленинграда, пешком в осеннее-зимнюю распутицу к празднику второго монастырского храма в честь Архангела Михаила. Естественно, праздник был храмовый (6) 19 сентября на «Чудо в Хонех», но народ больше знал и собирался на (8) 21 ноября. Женщины потеряли в воде со снегом дорогу и зашли в болото уже по грудь. Им явился сам великий Архистратиг в одежде охотника, причем он был так высок ростом, что в воде, где им было чуть ли не по шею, он шел и не зачерпывал воды сапогами. Явившийся вывел их на верную дорогу и стал невидим. Одной из спасенных была сама Анна – рассказчица чуда.

В этот раз я пробыла в обители 9 дней и настолько вошла в благодатный дух тамошней жизни, что забыла дом и любовь к родителям, даже к маме! Господь и Матерь Божия ощущались не на Небе, а живущими реально в святой обители. Третьего чувствовала – Преподобного.

Большое значение имела и личность настоятеля монастыря, праведного и уже пострадавшего за Христа схиепископа, владыки Макария. Он часто служил раннюю Литургию в священнических ризах, но в омофоре. И что это была за служба! Поистине – небо спускалось на землю, а пению монахов за открытыми окнами алтаря неумолчно вторили лесные птицы!

Удивительнейший уголок был еще за 3 километра от обители. Назывался он «островок». Во дни жития прп. Макария св. игумен удалялся туда по временам на безмолвие. Это было небольшое возвышение среди огромного, на сотни верст тянувшегося болота. На островке росла одна-единственная во всей окрестности громадная, высокая сосна, а по болоту росло мелколесье, в основном – осинник. Рядом с сосной в начале ХХ столетия вырос храм с колокольней во имя «всех Святых Отцев и матерей в посте и подвизе просиявших». Но службу там я не сподобилась слышать, о чем уже рассказала.

Жил на островке один монах – старый и совершенно слепой. С ним жил его келейник – юноша, подвижнически настроенный.

Дорога на «островок» шла через болото по настланной гати. Кругом, сколько глаз мог охватить – бесконечные болота. Сильный запах багульника, которым поросло все болото. И полное безлюдье. Только птицы… Весною куковала кукушка, а теперь, осенью, совсем тихо стало над болотом. На островке был колодец. Вода из него никогда не портилась и была чистая, как кристалл, а в самой обители воду брали из речки Левни или Гревни (может быть, от слова Левый). Вода в ней текла очень быстро, только цвет был желтоватый.

Вернулась я из Макарьевской под Отдание Успения. На обратном пути враг нанес мне сильное искушение. Я уснула и, утомленная до предела спешной ходьбой (мы торопились на поезд) – а меня по глупости, желая дать мне место лечь, разбудили. Я уснула сидя, склонившись на палку, с которой шла. Сон ушел, и я совершенно разбитая, больная вернулась домой. А надо было все убрать и скорее на Федоровское – ведь служба Отданию. Впрочем, все уже было не то и не тем: у меня был отнят отдых, а с ним и «жизнь»…

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова