Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Анастасия Иговская

[ВОСПОМИНАНИЯ]

К оглавлению

Вот настал 1931 год. Дома все шло по-старому. Брат работал и учился, мама таяла, папа вел хозяйство и немного давал уроки. Отчего, может быть, спросит кто-то, я не работала? Я не могла найти работу по силам, а работать художником было небезопасно, т.к  тогда требовалось от нас – художников – участие в антирелигиозной пропаганде карандашом и кистью. Мы не голодали, но одеты были более чем скромно. Я, например, за всю жизнь не могла сшить себе костюм и до войны проходила весною и летом в старенькой курточке, которую мне кто-то дал в начале моего «церковного» жития.

К Петрову дню 1931 года, т.е. 11 июля я опять поехала в Макарьевскую. Со мною в купе села немного мне знакомая в лицо особа – девушка лет 35-ти. Я заметила, что ей хочется со мною заговорить, и мы быстро познакомились. Имя ее было Ольга. Она ехала в Пустынь в двухнедельный отпуск. Я узнала, что она духовная дочь о. Варлаама, которого я очень хорошо знала. Когда мама болела, он ежемесячно приходил в наш подвал приобщать её. Был он тогда иеромонахом и служил на Творожковском подворьи. Был он из «Братских» отцов.

За всенощной под праздник левого придела (во имя свв. Апостолов) я заметила очень молоденькую девушку, почти девочку, в белой панамке и светлом платье. Она стояла впереди, почти у клироса и очень усердно молилась. В городе, в храмах я её никогда не встречала.

За ранней я причащалась. За поздней причащалась и замеченная мною юная христианка. Она чем-то напоминала христиан первых веков. После причащения я увидела, что глаза её засияли; они были голубые, очень большие, а тут они стали  огненными, горящими, как свечи. Тогда я поняла, что девушка эта – особенная, и стала просить свв. Апостолов, чтоб с ней познакомиться. Вскоре мое желание исполнилось…

О. Варлаам тоже приезжал на праздники. Он и все его чада, и я – как хорошо ему знакомая – были приглашены после поздней Литургии на именинный обед к о. архимандриту Симону. В числе гостей оказалась и заинтересовавшая меня девушка. После трапезы мы, молодые, остались помочь вымыть посуду. Осталась я и еще, кажется, двое. Из них одна – Нина: я тут же узнала её имя, и мы с ней разговорились. Я увидала в ней новообращенную душу, жаждущую точнее узнать «путь» Господень – и начала «просвещать» её… Нина упивалась, слушая меня. Посуда уже была вымыта, в храме еще шла службы, видимо, Повечерие, но мы с Ниной не пошли в церковь. Мы задумали вдвоем, пока еще не стемнело, сходить на «островок» помолиться. Сказано – сделано. Мы пошли, продолжая беседу.

На островке мы помолились, сорвали травинок и направились обратно. Темнело, но мы ничего не боялись. Мы чувствовали, как над нами в сумерках июльского вечера плывет Покров Пресвятой Преподобного…

А в обители нас хватились, и слух о нашем исчезновении дошел  до самого схиигумена, владыки Макария. Когда мы явились, нас к нему позвали, и нам попало за самовольное путешествие.

Впоследствии я несколько раз встречалась в городе на Охтинском кладбище с Владыкой Макарием. Он с любовью благословлял меня и всегда называл «больные глазки»… ему многое было открыто Богом…

Нина, как оказалось, приехала в Ленинград из Пскова поступать куда-то учиться. В церкви (она была воспитана не только глубоко верующей, но и монашески настроенной мамой) она познакомилась с одной из Братства духовной дочерью о. Варлаама и потому попала к ним на богомолье в Макарьевскую Пустынь. У этой братчицы Нина и сала пока жить в ожидании осенних экзаменов.

Мать Нины умерла незадолго до отъезда девочки из Пскова. Умерла совсем молодая еще и перед смертью благословила Нину Казанской иконой Божией Матери и велела ей ехать в Ленинград учиться дальше. Тогда Нине было 16 лет, а теперь уже 18-й.

Ей посоветовали пойти учиться на медсестру, и она поступила на курсы сестер. Но до этого мы успели еще раз съездить в Макарьевскую, Успенским постом перед праздником и пробыли там дней шесть.

Я часто ездила к Нине, все лето и начало осени 1931 года, на квартиру к Ал. Евт-не, у которой она жила. Наши духовные разговоры, ревность Ниночки к делу спасения давали мне часы незабываемой духовной радости. Но лично моя духовная жизнь шла все-таки не ровно и борьба с «нервной болезнью», как я ее называла, в сердце все время не утихала. В начале 1932 года я имела глупость опять броситься за решением своих вопросов к одному архимандриту, но его ответы и советы произвели обратное действие. Я совсем потеряла точку опоры. Это было в начале февраля. Помню, как тяжелы были эти дни, и мамочкин авторитет был бессилен успокоить меня. Не помогала и Тамбовская Наташа. В таком тяжелом состоянии, не зная, что делать, я легла спать 17 февраля 1932 года. В день памяти святителя Феодосия я пошла в Лавру к обедне. Там я узнала, что ночью все «черное» духовенство и все монахини и чернички города – все арестованы. И архимандрит, не сумевший понять меня, – тоже. Я – странно писать! – почувствовала огромное облегчение. Я поняла, что Богу не угодно, чтобы мне следовать непонятному и непосильному. Возблагодарила пламенно Господа и стала жить просто – «по-своему».

В начале 1931 года я увидела сон: приснилась мне икона святителя Питирима Тамбовского, и слышала я голос от нее: «Мне тебя жаль…» А мне и действительно было очень трудно и духовно, и душевно, и физически. Наутро я пошла в домик Патермуфия и, увидев там принесенную кем-то маленькую иконку святителя Питирима, выпросила ее у р. Б., наблюдавшей в часовне за горением лампад и вообще за порядком.

Прошло очень немного времени, и в Великий Четверг за чтением 12-ти Евангелий я заметила, вернее, решилась к ней подойти, – девушку, черненькую, смуглую, с серьезным одухотворенным лицом, моего возраста, молившуюся очень усердно. Мы вместе вышли из храма и познакомились. Стали видеться в храме и после службы. И в простых, но мудрых словах и советах Наташи К. из Тамбова я нашла и свет духовного разума, и опору, и огромное успокоение. Вскоре я познакомила у себя в уголке моем Наташу-новую с моей первой Наташей и с Ниной, и у нас образовался духовный кружок, который постепенно расширялся.

Чем глубже я входила в духовную жизнь и чем горячее делалась молитва в церкви и вообще, тем сильнейшие искушения наводил на меня враг нашего спасения. Особенно он нападал на меня в дни Страстной и Пасхи.

В том году на Страстной седмице со мною произошло вот что. Я очень переживала эти дни всегда, и в этом году мне захотелось в течение Страстной есть так, как будто я не чувствую вкус пищи – ради Христа. Я продержалась так один день – понедельник, а во вторник на меня напало искушение бросить задуманное и есть так, как я всегда ела – с огромным наслаждением, хотя бы это была самая простая, постная и даже нищенская пища. Я поддалась искушению… и благодать Божия отошла сразу от меня. На Пасхе или в конце Страстной мне стало лучше, но… уже улетевшего не было. Пасхальную неделю меня, как и все последние годы, мучила в десять раз сильнее моя нервная болезнь и всяческие тонкие духовные страхи. Особенно я боялась «прелести», т.к. на молитве испытывала почти всегда очень сильные чувства и мысли о Боге.

В это время был голод в Поволжьи, и в Ленинграде ввели карточную систему. Нигде не работая, я не могла получить карточку. Тогда моя «первая» Наташа, уже опытная чертежница, взялась подучить меня этому делу. Недели две или три я с нею занималась после ее рабочего дня. Она уже часто бывала у меня, и вообще получила от матери почти полную свободу. Занятия шли успешно. Надо сказать, что перед началом этих уроков я съездила к блаженной Ксении, которую очень чтил мой папа.

Давным-давно, приехав в Петербург с Украины, папа очень долго не мог найти работу. Ему посоветовали съездить к блаженной. Он послушался, – помолился, отстоял панихиду. Возвращается на квартиру, где он останавливался у товарища, а его там ждут – приглашают на место очень подходящее и с казенной квартирой.

Молилась и я усердно, просила помощи, чтобы научиться чертежному шрифту и кое-каким основным правилам, я смогла бы найти работу, где это понадобится.

Надо упомянуть, что моя матушка Иоанна была арестована со всеми монахинями в ночь на 16 февраля 1932 года, и сестра её взяла из опустевшей и незапертой квартиры её благодатную икону Абалацкую и вообще все, принадлежавшее матушке.

В воскресение «о расслабленном» я причащалась Св. Тайн, как всегда, с большим чувством, но и массой духовной путаницы. Мне было в тот день особенно трудно. Днем же ко мне внезапно пришла девица Ольга Львовна, у которых теперь уже с год жила на квартире моя Нина, и предложила мне поступить к ним на работу. Это было совсем близко от нас, в 10 минутах ходьбы. Ольга Львовна работала там архитектором. Организация эта называлась «Мясохладострой» и занималась проектированием холодильников. Это предложение было совершенно неожиданным и последовало в Николин день, который в 1932 году приходился на неделю «о расслабленном». Организовалась в те дни новая должность – секретарей отделов – и Ольге Львовне было поручено подыскать девушку в строительный отдел, т.к. в архитектурном уже был человек.

Мама и папа, конечно, были дома. Я посоветовалась, они горячо одобрили, и я дала согласие, внутренне скрепя сердце, – мне очень тяжело было идти в безбожный «мир».

На другой день, 23 мая я пошла на Полтавскую, 12, и меня сразу оформили. «Мясохладострой» помещался в огромном зале б. Калашниковской биржи, и в громадные окна зала, где работали все отделы, была как на ладони видна Александро-Невская Лувра! Это большим утешением служило для меня первые месяцы, пока я не свыклась с пребыванием в обстановке современной, нерелигиозной.

Вышла на работу я 25 мая, в среду Преполовения. Вечером Наташа С., уже осведомленная о моем поступлении на работу и радовавшаяся моему устройству, привезла мне букет цветов. А я… я чувствовала себя как попавшая в тюрьму, страдала, но понимала и даже ощущала всю необходимость для меня этой перемены; не только в материальном смысле, т.к. я получила сразу хлебную карточку, но более того – в духовном направлении. Мне была необходима «разрядка», я более не могла жить только в кругу духовных чувств, мыслей и напряжений.

Незадолго до поступления на работу со мною было два аналогичных происшествия. Первое на Никольском кладбище в Лавре. Я нашла в одной старой, заброшенной часовне очень большое, на холсте, художественное Распятие и стала посещать эту часовню, убирать в ней и даже иногда зажигала принесенную из дома лампадку.

Однажды в будний день я пошла к «моему» Распятию. (Теперь его называют «Марусиным», а я зову «Ниночкиным»). Немного помолилась и… вдруг вижу: из пролома в стене на кладбище заходят один за другим ватага «крючников», – рядом были мучные склады, и грузчики там работали. У некоторых из них были и ножи. Увидев меня, все повалили к часовне. Я поняла, в какой я страшной опасности, но не поколебалась верою ни на йоту, что буду спасена. Старший из ватаги спрашивает: «Девушка, что ты здесь делаешь?» Я говорю: «Вот, убираю могилку своих родителей, в часовне они похоронены». Отвечает: «Ну, счастье твое, что здесь твои родители, – уж около их могилы не будем этого делать, благодари Бога, – а то бы мы из тебя сделали…» И вся ватага повернула обратно. Я, благодаря Бога и св. Николая, к которому взывала, опрометью бросилась к выходу с кладбища, – а часовня была в самом глухом месте и очень далеко от ворот.

Вскоре я рассказала Нине эту историю (я уже работала) и со своими подругами – её всегда окружала молодежь помладше неё, – она унесла с кладбища дивное Распятие, т.к. все непосещаемые часовни был приказ увозить на лом. И водрузила его в своем уголке в квартире Б. (семьи Ольги Львовны – её матери и сестер).

На Ново-девичьем кладбище я очень почитала могилку архиепископа Иллариона Троицкого и часто туда ездила. Однажды, помню, я была причастницей и испытала, сидя около могилы владыки Иллариона, необычайное чувство. Дело было на Пасхе, и я взяла с собой очень вкусного печенья, которым кто-то нас угостил. Поехала я сразу из церкви и ничего еще не ела. Прошло довольно много времени, но есть мне не хотелось, что для меня было необычным явлением… Я и ощущала нечто необыкновенное: такую духовную сладость и близость Бога, в которой исчезало всё. Прошло еще с полчаса в этом блаженном состоянии. Я чувствовала Вечность почти наступившей для меня… Но все же благоразумие (я всегда очень следила за всем последние годы, чтобы ничем не увлечься чересчур) заставило меня начать есть. Я взяла в рот первое печенье и… изумилась. Я не ощутила его вкусности – оно показалось не совсем безвкусным… настолько я была погружена в сладость Надмирную…

Съев все-таки три печенья, я пошла к выходу – пора было возвращаться домой. Остановилась у одной большой часовни, где было тоже Распятие, и куда я всегда заходила. Стала молиться. Вдруг вижу, приближается группа хулиганов. Я замерла… и слышу в сердце голос: «Если хочешь, через час или скорее будешь в вечном блаженстве… или длинный путь скорбей, бед и болезней – лет 80 жить тебе». И я возопила: «Господи! Не надо… лучше пусть будет длинный путь…» И шайка, не увидев меня, свернула в боковую тропинку.

Вскоре я поступила на работу.

Первое время я очень страдала на работе от атеистической атмосферы, которую, будучи восприимчивой предельно, очень остро ощущала, и от невозможности лечь после обеденного перерыва (еды), что для меня стало необходимостью уже несколько лет.

Утешением моим была панорама Лавры. Можно сказать, что я только этим и держалась.

В выходные дни я ездила в Детское, и мы устраивали секретные свидания с Наташей. Мать её об этом не знала, и вообще мое имя у них никогда не произносилось, хотя, вероятно, мать и подозревала, что  мы видимся. Причащалась я часто, раз в месяц обязательно, а бывало и чаще.

Нервная болезнь или засевший в сердце «кто-то» не оставлял меня, но я боролась, хотя и со страшными мигренями от страха ошибки, который меня держал в цепях, – побеждала… и шла дальше… в борьбе.

В доме у нас все шло однообразно. Брат учился на рабфаке. Папа нес свои обязанности. Мамочка, что могла – делала.

Борис увлекся минералогией, прочтя книгу «О чем говорят камни». Собирал коллекции, ездил в разные пригороды, везде искал и находил интересные минералы, посещал Горный музей. Вскоре он сдружился с сыном академика А.Е. Ферсмана и стал чуть не своим в их семье. Ферсман брал его с собой в экспедиции в Хибины и Карелию. Жизнь Бори стала очень интересной. Не оставлял брат и церковь; конечно, много реже бывал, чем в дни своего детства, но веру хранил крепко, читал исторические книги в дореволюционном духе, дома всегда молился, носил крест и любил читать Святое Евангелие.

Мои маленькие знания по черчению очень пригодились: мне поручали сверку калек и «белком», кое-какие мелкие работы. Но все же на первых порах я делала ошибки и вообще не удавалось мне всегда угодить начальнику строительного отдела – очень раздражительному инженеру.

Но Бог покрывал меня… меня извиняли и терпели.

Летом 1932 года мои недавние знакомые собрались в день прп. Сергия к старцу, иеросхимонаху о. Серафиму (б. из Александро-Невской Лавры), живущему уже года два в поселке Вырица по Витебской железной дороге. Старец много помогал приезжающим к нему и советом, и молитвой своей. С ними, пользуясь выходным 18 числа, поехала и я. Впечатление мое было очень светлое, умиротворенное, но поговорить лично мне не пришлось. Вдруг старец сказал: «А ты, Анна, приезжай ко мне в следующий раз, вот 24-о можно». Я так и сделала. И в Ольгин день с раннего утра поехала в Вырицу одна. Старец принял меня с исключительной любовью и вниманием. Меня кормили, потом о. Серафиму вынесли кресло (он не мог ни лежать, ни стоять, а только сидеть – он и ночью спал, сидя в кресле) под большой куст сирени, и началась наша незабвенная на всю мою последующую жизнь беседа. Много я рассказала о себе, много утешения было в каждом слове смиренного старца. Между прочим, я высказала о. Серафиму, что «невыразимо» люблю владыку Мануила. Лицо старца переменилось, и он каким-то  совсем другим голосом ответил на мои горячие высказывания: «Да разве это любовь? Вот потом какая у вас любовь с ним будет!..» Я пришла в восхищение, поняв, что впоследствии мы так сблизимся с владыкой, что у нас образуется необычайная духовная любовь взаимная. Но… старец предсказывал совсем другое. И уже в последний осенний приезд владыки к нам невозможность найти в нем понимание моих немощей и болезни нервной уже начали определять дальнейшее..  Но тогда я ничего не поняла, ослепленная восторженной влюбленностью своей.

В конце беседы о. Серафим спросил меня неожиданно: «Хочешь быть игуменьей?» Я опешила, испугалась даже и запротестовала: «Да что вы, батюшка, разве я могу быть игуменьей? Тем нужно разные официальные дела вести, а я ничего этого не могу». – «Ну, хорошо, – согласился о. Серафим, – а казначеей будешь; во всем будешь игуменье помогать?» Я страшно удивилась такому предсказанию, т.к. ничего подобного у меня в мыслях никогда не было, но внутренне покорилась Воле Божией, зная, что о. Серафим имеет дар прозорливости.

Впоследствии я еще неоднократно бывала у старца Серафима. Однажды – с моей Наташей и еще раз – с Ниночкой. Наташа Тамбовская всегда была занята больше всех, особенно с тех пор, как из Тамбова приехала ее мать – очень крутого характера. И с нами она редко участвовала в каких-то предприятиях. Наташа работала фармацевтом в аптеке, где-то очень далеко от местожительства, и невероятно уставала. Нина кончила курсы сестер и работала в детской больнице имени Раухфуса.

Так прошли лето и осень 1932 года. В ноябре в Ленинград на месяц приехал в гости владыка Мануил. Тут произошло нечто совсем неожиданное. При каждом свидании с ним или попытке простоять совершаемую им службу со мной делалось полуобморочное состояние, сопровождающееся неимоверной тошнотой, так что я вынуждена бывала сразу уходить, а потом и вовсе не приезжала на его службы.

Я обратилась к врачу, очень славному невропатологу с интересной фамилией Старцева. Она отнеслась ко мне очень сочувственно, дала бюллетень, и я две недели отдыхала дома.

И вот однажды я все-таки поехала в один дом повидать владыку, разрешить множество накопившихся вопросов, т.к. несмотря на полное разочарование и ужасные мучения от его непонимания в 1929 году я продолжала считать его своим руководителем! В этот раз меня не тошнило, но случилось худшее… Среди вопросов был и вопрос о том, что я согрешила на Страстной, не отказав себе в наслаждении едой (вкусом её). Владыка сразу «разобрался» в моем вопросе и приказал мне вообще принимать пищу, запрещая себе услаждаться её вкусом!

Я обомлела, т.к. это было абсолютно невыполнимое указание… Жить всегда в таком сверхчеловеческом напряжении я, безусловно, не могла. Шатаясь от ужаса и душевной боли, я поехала домой к маме.

Мама взяла на себя «снятие» с меня такого абсурдного повеления, но… каких усилий стоило мне отгонять «ужас, что я не слушаюсь старца»…

В результате от усилий глотать пищу, позволяя чувствовать её вкус (!), я заболела острым катаром желудка. Сначала и рвота бывала – от страха.

Я написала владыке, что мама позволила мне «есть просто». Он не протестовал. Но психоз лет пять держал меня  своих лапах! Да, так опасно, не зная меры человека, смело давать «старческие» приказания!

Осенью, в день Ангела своей сестры, наша болящая матушка Иоанна неожиданно вернулась домой из ДПЗ. Её привезли, т.к. она ходить не могла. Всех увезли в лагеря – освободили двоих: слепую, расслабленную матушку N и нашу матушку Иоанну. Радость общая была велика, а как радовалась её сестра!

Я упомянула немного о жизни Бори, но надо добавить, что болезнь его – нервно-психическое расстройство –  не проходила, а раздражительность прогрессировала. Он, несмотря на такую интересную жизнь, часто был в тягость себе и нам. Особенно он раздражался на отца и был к нему даже жесток.

Осенью 1931 года, помню, в октябре, в нашем Феодоровском подворье я услышала проповедь: о. Лев, настоятель, говорил о Вселенских Соборах и упомянул, что верование всеобщее, что Св. Николай был учеником I Вселенского Собора – ошибочно, т.к. его имени нет в исторических документах. (Теперь версию о неучастии Св. Николая на I Вселенском Соборе отвергли и разбили). Сообщение это поразило меня… По наивности моей у меня поползли сомнения: а может быть, и другие наши верования – ошибочны? Враг не скупился подкладывать мысли одна другой страшнее (а теперь скажу – нелепее) и разрушительнее… Дошла до сомнения в Боге: как Он может допускать существование Зла; и тому подобные сверхтрудные вопросы.

В начале 1932 года был день, когда во мне всё заколебалось… Приезжаю в ужасном состоянии к своим друзьям (с которыми я после ездила к о. Серафиму) и почти в отчаянии беру в руки книгу архимандрита Феодора (Бухарева), известного своим оригинальным мышлением в разбирательстве чересчур сложных проблем философии и богословия… Книга открывается на фразу, сразу и до конца уничтожающей мое последнее сомнение о существовании Зла. В восторге веры и благодарности я обращаюсь к Богу с горячей молитвой, до глубины души пораженная премудрым и всеблагим Его промышлением о моей бедной душе. С тех пор я всегда молилась об упокоении души несчастного Феодора Бухарева, отрекшегося от монашества и жалким образом скончавшегося от нужды и болезни около женщины…

Но помыслы разные и сомнения все-таки меня долго не оставляли, и лет семь я тяжко страдала от них. Даже временами мне днем казалась черная, непроглядная ночь.

В первых числах декабря 1932 года наша дорогая Ольга Львовна, устроившая меня в «Мясохладстрой», от переутомления взятой на дом архитектурной работой (она была очень слабого здоровья) заболела воспалением мозговой оболочки и 15 декабря, напутствованная Св. Тайнами, скончалась. Горе её материи двух сестер (тоже незамужних) было неописуемо. Отпевали ее 18 декабря, накануне Николина дня в Спас-Преображенском Соборе. Многие из сотрудников были на отпевании; среди них и моя новая начальница – Эсфирь Исаевна, зав. Архивом и технической библиотекой, помощницей которой я была переведена из секретарей.

Вскоре после смерти девицы Ольги (до 40 дней) вижу я сон: будто я в ее комнате и хочу посмотреть её вещи на этажерке, которые она при жизни нам, т.е. мне, Нине и нашей компании, не показывала. Кажется, у нее там четки были. Захожу во сне в эту узенькую комнату и вдруг вижу: по комнате летает птичка, желтенькая такая, чудная, да так недовольно и строго на меня смотрит. Так я вещей Ольги и не посмотрела во сне, не посмела.

В начале 1933 года нашу Ниночку арестовали. Опять прошла полоса арестов. Но мы, ее подруги, продолжали посещать её уголок. Он бы без окна, за ширмой, очень темный, но там всегда горели одна или две лампадки. Висело большое Распятие с Лаврского кладбища, большая икона Казанской с лампадой – благословение материнское – и много других икон, из которых я запомнила только две: св. Нину, очень изящно написанную, и «кончину о. Серафима» на лубочной бумаге, большую, которую Ниночка привезла из Пскова. Встречалась я и с Наташей в этом темном укромном уголке. Мы читали иногда там наш любимый акафист Страстям Христовым, а в день кончины прп. Серафима – в тот год исполнилось её __-летие, – помню, приехала Наташа на Кирочную после работы. Пришла и я. И мы с ней прочли акафист прп. Серафиму. Чтение это в такой знаменательный день навсегда мне запомнилось.

В этом году был забран и владыка Мануил и пробыл в заключении четыре года.

Наша Ниночка пробыла в тюрьме не особенно долго; её выпустили – редчайший случай, – пораженные её невероятно смелыми ответами и не скрываемым горячим желанием пострадать за Христа. Отчасти помог и её юный возраст.

Очередной свой отпуск за 1933 год я по безрассудству своему использовала вперед – зимой 1932 года и на Пасху оказалась в ужасном положении, так как не могла совмещать великие Страстные службы (частью ночные) с работой. В первый день Пасхи, помню, 16 апреля, я падала от желания спать и слабости сердца и ложилась на подоконнике  вонючей уборной. Оттянув день, я не могла более и двигаться и даже есть и не пошла, в первый раз в жизни, к «золотой» вечерне! Потом всё вошло в обычную колею, и любовь друзей и родителей целительным бальзамом радовали и бодрили слабую Асю.

На шестой неделе Великого Поста 1934 года я взяла отпуск. Очень я утомилась и ослабела, но решила пост не нарушать, – спасаться подсолнечным маслом и сахаром, да овсянкой. Настроение у меня было правильное, направленное в должную сторону, светлое, ясное.

В Лазареву субботу я провела утро с московской Наташей, которая в этот день причащалась. Обеим нам было неизобразимо хорошо на Никольском кладбище Александро-Невской Лавры.

В Вербное воскресенье причащалась я и чувствовала себя на земном небе. Впереди две недели, величайшие в году, с Господом, и свободные от работы!!!

В Великий понедельник я поехала в Детское к Преждеосвященной. В поезде, едучи туда, мен охватило необычайное чувство какой-то младенческой радости и ясности…

И вдруг мне шепнул кто-то, ненавидящий меня: «Это у тебя прелесть…» Я невыразимо испугалась. Лукавый стал раздувать этот страх, все у меня потемнело, смешалось. В церкви мне то удавалось победить этот испуг, и мне делалось чудно хорошо, и с великой силой я ощущала Благодать, а то снова черная пелена бесовского испуга заволакивала душевное небо.

Домой я вернулась смятенная. Рассказала маме; она сразу поняла козни вражии и велела мне ничего не бояться. Я будто успокоилась.

В Великий вторник мы были с папой в Лавре. Господь расположил его, никогда в жизни не причащавшегося, на этой неделе, в среду или четверг – причаститься. Я говорила с папой, и он все-все понимал, все глубины веры нашей!

Но враг не дремал! В среду он навел на меня такой ужас, что я в прелести, что я не выдержала и, идя с папой в церковь, поделилась с ним этим. Папа смутился, потемнел… и объявил, что не будет причащаться! Пораженная горем от такого результата, я просто готова была разбить себе голову об стену, но держалась…

В Великий четверг я даже не могла быть в церкви – у меня всё смешивалось, и от головной боли мутился ум. В пятницу я была на всех службах, но вся разбитая. В субботу было Благовещенье. Со мной творилось невесть что. То, отогнав страх, я тонула в море Благодати, то спускалась в бездну муки, снова поверив коварному бесу.

В ночь Пасхи я решила причаститься, бес как будто отступил от меня, голова прояснилась, я ожила. Мама, страдая всю седмицу вместе со мной, возлагала на Господа всю надежду. Пасхальная литургия в подвальном храме Борисо-Глебской  (во имя прп. Сергия и Германа Германа Валаамского) прошла как откровение  Вечной Жизни и Торжества Веры! Как пир Веры… Воистину я переживала то, что и просим мы в начале Великого Поста: «Да снесется нами Агнец Божий в светоносной нощи  Воскресения…» И когда я пошла домой совершенно одна по темной пустой Калашниовской набережной, я почувствовала, что это пение не может никогда умолкнуть. Я почувствовала ВЕЧНОСТЬ.

Почти всю ночь я не спала и не хотела спать. Я сидела за папиным письменным столом и читала жизнь старца Амвросия. Мама и брат спали, а папа смотрел на меня со своей постели из темного угла за железной круглой печкой.

На второй день Пасхи снова началась бешеная атака врага: «Ты в прелести». Я боролась из последних сил, цепляясь за маму, но ничего не помогало. Я снова и снова поддавалась паническому ужасу, наводимому бесом. Наконец, я потеряла благодать и осталась одна. Совершенно разбитая духовно  физически. И в таком виде закончились дни отпуска. И в понедельник Фоминой недели, как выжатый лимон, я явилась в архив (в новой фетровой шляпе), испугав своим видом свою начальницу Эсфирь Исаевну, приписавшую все непомерному посту и очень меня за это побранившую. Что я могла ей говорить?!

Но когда я осталась одна в архиве у стеллажей с кальками чертежей, то, согнувшись в дугу от душевной боли и муки, в горе утраты Возлюбленного моего Христа, как зверь зарычала-завыла и вспомнила слова Давида: «рыках от воздыхания сердца моего…»

Я рассказала обеим Наташам и Нине о моем переживании, но исцелить мою рану ни одна не смогла. Тогда я решила поехать в Детское Село к духовному отцу Нины – о. Александру и просить у него помощи. Примечательно то, что я давненько чувствовала, что мне надо к нему обратиться, но где-то в тайниках сердца мне не хотелось подчинить себя кому-то, и я решила отпраздновать отпуск по-своему, а уж тогда поехать к о. Александру. Вот и отпраздновала…

2 мая 1934 года я поехала рано утром в г. Пушкин с намерением исповедоваться у о. Александра и причаститься Св. Тайн. Состояние мое психическое было очень неважное. Моментами я чувствовала, что просто схожу с ума. Но Сила Господня держала меня.

О. Александр принял меня с глубочайшим вниманием на исповеди. Мне было легко с ним говорить. Полчаса уделил мне добрый пастырь и, дав мне разрешительную молитву, сказал: «Господь поможет, все исправится, и будете душой и умом здоровы». Глубокая тишина сошла на мою исстрадавшуюся душу. Я причастилась и, почти совсем исцеленная, вернулась в Ленинград.

Все лето того года я редкий выходной не бывала в Пушкине. Беседовала с о. Александром и а его квартире. Он жил с родителями, был еще не стар, лет 40. Жизнь вел строгую, аскетическую, пищу вкушал однажды в день. Говорили, что он тайно носит вериги. Был он с высшим образованием. Лицо его чем-то напоминало Лик Христа на известной картине Гофмана «Моление о чаше». Но примечательно, что ни малейшего пристрастия я к нему не имела и искала только духовной помощи и совета. В очень скором времени исчезли все следы моего душевного потрясения, и вообще я как-то стала твердо на верные духовные рельсы.

Так прошло светлое лето 1934 года. Я приобщалась всегда в Екатерининском Соборе, где служил о. Александр, – ежемесячно, но не чаще. Последний раз Господь привел меня исповедоваться у дорогого батюшки 30 сентября, и на другой день его по наветам злых языков перевели в глушь, в какую-то Уторгошь Новгородской губернии. Но и там недолго он побыл. Его вскоре арестовали, и более его никто никогда не видел.

А болезнь – катар желудка у меня всев ухудшалась. О. Александр, узнав об этом еще летом, в августе посылал меня к врачу-гомеопату, Марии Михайловне Сорокиной, но я все медлила. Наконец, когда уже батюшка уехал, 2 ноября я с папой поехала к Сорокиной. По рекомендации о. Александра меня приняла она как знакомую, выписала два лекарства, и через три недели я совсем другая стала. Прошло и жжение страшное, и отрыжка, и рвоты. Правда, помощью этих лекарств я долго пользовалась, но желудок наладился отлично и очень быстро.

Из Уторгоши о. Александр прислал мне подарок. Письма он не написал. Да оно мне и не нужно было. Он уже всё сказал мне. А подарок его был – «Моление о чаше», то именно, какое я увидела у него над письменным столом и когда-то летом дерзнула спросить, нет ли у него такого же поменьше. Прислал он обычного размера почтовой открытки. Я берегу его копию, как святыню, и теперь (оригинал остался в КПЗ).

До закрытия церкви Скоропослушницы, однажды, в день св. князя Владимира я ыла у иконы Скоропослушницы в этом храме и, подходя прикладываться к иконе Её, заметила перекинутый через металлический огораживающий прут, который служил для вешания приносимых к Св. Иконе лент, полотенец и т.п. – поясок синего цвета с вытканной на нем белыми нитками молитвой. Подойдя ближе, я успела заметить, что вышита на нем молитва Св. Иоасафа Белгородского «Буди благословенен день и час, в оньже…» Мне страшно захотелось его иметь, т.к. я с первых лет своего воцерковления очнь любила святителя Иоасафа. Я вторично подошла к иконе, прося Владычицу мира дать мне этот поясок. Прикладываюсь и, пораженная, вижу, что я поясок как бы прилип к груди к моему пальто. Но я хорошо заметила, что он не за пуговицу зацепился, т.к. застежка у меня была внутренняя, но как будто кто его мне положил на грудь, и он не падает. Я этого не ожидала, что так чудесно исполнится моя молитва, поразилась милости Богоматери, подошла к служившему молебен священнику, рассказала ему всё, и он разрешил мне взять поясок. Сохранив его даже в «одиночке» в Тарской тюрьме, я по небрежению своему завязала им кулек со своим грязным бельем, сдавая его в прачечную Атакского лагеря! Прачки его мне не вернули, сколько я ни спрашивала и не молила их!

Горе прельщению, невниманию и нечувствию твоему, окаянная душа моя!

Однажды, придя с работы, это было в начале поста 1935 года, я нашла маму свою в необычном состоянии и очень печальной. На столе, за которым она всегда читала и работала (чинила и шила нам), лежала финифтяная овальная иконочка Божией Матери «Всех Скорбящх радость», что «с копеечками». Мама рассказала мне, что за час перед моим приходом у нам вдруг постучалась нищая. Мама была дома одна. Оделив женщину чем могла, мама стала ее провожать, а нищая вынула эту иконочку, дала ей и сказала, что Матерь Божия поможет ей. «Это она мне смерть предсказывала, – говорит мне мама, – скоро я умру». Я очень опечалилась и испугалась, видя маму сильно огорченной, но не вспомнила, что предсказанные мне во сне 8 лет отсрочки маминой кончины истекают в конце этого года. Прошло недели три, и мама, давно хворавшая гнойниками на ногах от щиколотки до колен, стала жаловаться на сильную боль в бедре и правой ноге у берцовой кости. Еще через две недели ей стало хуже. Боль усиливалась. Мамочка почти совсем не могла ходить.

Я страшно горевала. В Вербную субботу, превозмогая жестокую боль, мам в последний раз сходила в Лавру к праздничной всенощной. За этой всенощной произошло событие, поразившее маму. Венок, вернее, гирлянда на Распятии (в Духовской церкви), перед которым стояла мамочка всегда или сидела (она носила с собой складной стульчик), вдруг вспыхнула и вся сгорела с невероятной быстротой. «Больше мне в церкви не бывать», – сказала нам мама, и наутро она не только не смогла пойти в церковь, но и не встала. У неё оказался очаг туберкулеза в бедровой кости. Болезнь быстро развивалась. Скоро мама не смогла лежать даже на спине, а только на левом боку. И ногу, и весь корпус тела её стало сгибать. Боли усиливались, и спать она могла только с морфием или пантопоном. Эти средства мне удавалось доставать через знакомую врача-еврейку. Так шло тяжелейшее лето 1933 года.

В августе в Ленинград приехала подруга Наташи по Тамбову – Маруся. Это совершенно исключительная личность. В школе она состояла в бойскаутах, искала Правды и служения Ей. И под влиянием Наташи всецело обратилась ко Христу и Церкви и начала подвизаться на этом поприще. Огневая душа, не привязанная ни к чему земному. Впрочем, у нее были и родители, и сестры, которых она по своему очень любила, но вся она принадлежала Богу. Наташа К. (тамбовская) привела Марусю в наш подвал, чтоб познакомить со мной, т.к. я почти нигде не бывала ввиду такой болезни мамы. О Марусе я уже узнала, но личное впечатление превзошло все ожидания. Я увидела в склонившейся над моей мамой с невыразимым состраданием, похожую более на ангела, чем на человека, чудную девушку с голубыми глазами и мужественным выражением нежного лица, в очень красивой шапочке из синих и белых бархатных тесемок, и вообще одетую изящно, строго, с большим вкусом.

Все сразу и навсегда безгранично полюбили Марусю. Особенно она сблизилась с нашей Ниной, впоследствии же с моей Наташей С. – «Незабудкой Солнца».

А маме делалось все хуже. И уход за ней и бессонные ночи (мы дежурили с папой по очереди) совершенно изматывали мой слабый, надорванный организм. И порою в сердце закрадывалось отчаяние: как я дотерплю? И протест, протест против этой пытки: не спать, не работать! Ведь с работы я уйти не могла – теперь я кормила всю семью, т.к. брат Боря хотя и получал стипендию, но тратил эти гроши, поневоле, может быть, только на себя.

В эту пору я увидела такой сон: вижу я своё сердце, как бы проросшее сотнею щупальцев гигантского белого рака или спрута, сидящего в центре моего сердца. Тогда я поняла, что это – мой эгоизм, мое себялюбие громадное. И стала терпеть всё более твердо.

Летом того же 1935 года в соседней организации на Полтавской улице, 12 я познакомилась с необыкновенной девушкой: хромой, с палкой, в больших круглых очках – Натой. Ей тогда было всего 18 лет – она на 10 лет моложе меня. Ната в десятилетнем возрасте заболела костным туберкулезом и восемь лет пролежала и просидела в кресле. Ногу вытягивали, лечили, и на 18-ом году Ната стала подниматься на костылях, а в 1935 году поступила на работу, кажется, картотетчицей. Мы сразу во всем сошлись. Ната мне понравилась своей религиозностью, правда, не сознательно приобретенной, а насажденной домашним воспитанием; своим умом и полным отрешением, в начале может быть, и невольным от всего мирского, языческого. Ната вошла в наш кружок, и многие из нас стали бывать у ней, в их старинной барской квартире около Смольного. Покойный отец Наты был генералом царской армии. Ната была единственная дочь его, родившаяся после 14 лет бесплодного супружества. Умер он от ранения, полученного в первую мировую войну.

Мама Наты была старинная, очень воспитанная и добродетельная особа, уже немолодая. К новым друзьям дочери она отнеслась очень тепло, но отпускать Нату с нами куда-либо очень е любила и вообще старалась держать дочь около своей юбки, чем вызывала во мне сильное негодование. Но чтобы не испортить дела совсем, я помалкивала. Полное имя Наты было Анастасия.

Упомяну еще об одном в отношении моей новой приятельницы. Я почувствовала, что её сердечко всецело отдалось мне, но в себе таких чувств не могла найти, т.к. любила я таким образом только первую мою Наташу. Но мне хотелось давать Нате то, что искала её душа, чего жаждало её сердечко. И тогда я, вспомнив опыт с родным отцом, которого я заставила себя полюбить по-настоящему, и который стал мне чуть не дороже мамы, стала вести себя так, как бы она для меня драгоценна и необходима. И что же? Очень скоро. Может быть, года через два я и полюбила ее так, как хотела – ради неё. Впоследствии, когда воля Божия разлучила меня с Наташенькой, в лице Наты я уже имела настоящего, близкого и горячо меня любящего друга – «заместителя» Наташи.

А мама умирала, медленно и в мучениях. Приобщали её часто; приходил священник от б. Храма Скоропослушницы – о. Василий. Может быть, за это доброе дело – он приходил совершенно бесплатно – Господь простил  ему грехи его.

Мамочка переносила тяжелейшую болезнь совершенно безропотно, ни на что не жаловалась, только однажды – уже начиналась зима – с непередаваемой скорбью сказала как-то всем нам: «Верно, и травки уже никогда не увижу и по земле… не пойду…» В ноябре маму соборовали. При этом присутствовала каким-то чудесным стечением её возможностей моя Наташа. Она пламенно молилась об исцелении мамы моей и, когда узнала, что маме не лучше, очень огорчилась. Но ничто не могло изменить назначенное свыше…

1 января 1936 года мама, часто бывшая в полузабытьи, вдруг попросила свое Евангелие. Папа или я – не помню – подали ей. Был поздний вечер, часов 11, но брата дома не было. Мама долго держала Св. Книгу в руках, но не открывала… положила себе на голову, сняла… и вдруг осенила нас Евангелием. Лицо её сделалось совсем другим. И потом сказала: «Вощьмите». Папа взял Св. Книгу и положил на место. Мы поняли, что Мама благословила нас на жизнь без нее.

Утром 3-го я пошла на работу в свой архив, но в 2 часа дня за мной прибежал кто-то из нашего дома №37: «Александра Ивановна умирает». Меня отпустили, и я побежала. Было 3 часа дня. Мама была в сознании. «Мамочка, мамочка… – пролепетала я, – это я пришла, твоя Ася». «Ну, и что же…» – с величайшим усилием выговорила мама. Я осеклась и почувствовала все свое ничтожество и весь свой эгоизм. Мама стала водить рукой около сердца. Ей было больно… очень – мы это видели. Дома были все трое: папа, я и брат. Потом она закрыла глаза. Прозвучал фабричный гудок – половина четвертого, и мамы не стало с нами… Она скончалась даже без последнего вздоха, уснула навеки.

Мы никто не плакали. Это было, т.е. смерть нашей мамы, – она и для папы давно была «мамой», – слишком громадно для слез.

Когда тело усопшей пришлось положить, чтобы обмыть, на пол (другого места не было) и стали выпрямлять ногу, что-то в ноге хрустнуло, и из открывшегося отверстия полился гной в таком огромном количестве, что его набрали более таза большого.

Надеть на маму в гроб было нечего. У неё при жизни была одна-единственная юбка, которую она носила много лет и дома, и в храм и две теплых кофточки в виде курточек из байки: одна – для дома, другая для церкви. Но прибежала Анастасии Петровна – приятельница мамы с Херсонской улицы, 23 (та, что подарила мне образ Св. Варвары) и, увидев нашу беду, сбегала домой за платьем. Так на маму и надели платье это.

Гроб занести в наш подвал не сумели почему-то, и мамино тело отвезли на лошади без гроба. Его приобрели на кладбище, и внесли маму в церковь. Это было 5 января 1936 года часа в 4 дня. На отпевание приехала моя Наташа, отпросившаяся с завода, пришла Наташа Тамбовская, и уже к концу отпевания примчалась Нина с гирляндой из елки и розовых цветов.

Когда маму опускали в могилу, я содрогнулась, заметив в земле труп какого-то животного, но смолчала… Над могилой стояли шесть человек: папа, Боря, я и три моих самых близких подруги. С Натой я тогда была еще не очень  близка.

Вечер зимнего дня развел всех по домам…

Накануне папа купил елочку. Мы ее поставили на мамину кровать, и от этого нам стало как-то легче, закрывалось ужасно трудное чувство пустоты. Так она простояла ровно 40 дней.

Моё горе, большое, огромное, смягчало необычайное чувство близости ко мне и к нашей комнате – мамы. Я 40 дней почти не ощущала разлуки; особенно близка мама была ко мне в часы молитвы; я ощущала её совершенно рядом, даже более… Но враг и тут обокрал меня! На 39-ом дне он внушил мне страх, что это чувство её близости – прелесть. Я поверила на несколько времени, может быть, на полчаса, потом отогнала страх, но светлое чувство больше никогда не возвращалось!..

Интересно, что на третий день или на четвертый маминых похорон внезапно умер двухлетний крошечка, внук Анастасии Петровны, Димочка. Она воспитывала его, т.к. маму его, дочь Анастасии Петровны, Мусю задавил автобус, когда Димочке было 7 или 8 месяцев. Анастасия Петровна сразу сказала: «Ну, Александра Ивановна забрала Димочку».

20 января закрыли без предупреждения Духовскую церковь Лавры, и в тот же день моя Наташа-вторая уехала с матерью жить в Москву. Мы все очень скорбели, но надеялись на свидания. Наташа обещала приезжать в Ленинград как можно чаще.

Через два месяца после смерти мамы я увидела её во сне. Будто она, преодолев непостижимое пространство, явилась к нам. Я видела, как она промелькнула мимо окон, выходивших во двор. И прошла через закрытые двери к нам, в нашу комнату. Вся просветленная, но в той одежде я её увидела, в какой она жила с нами. Благословила нас с отцом и сказала: «Мне очень далеко к вам приходить, не зовите меня, но я с вами во всех делах рук ваших».

Брат мой уже в это время учился в Горном институте, учился блестяще, но нервное его состояние ухудшалось.

Однажды шла я с кладбища с могилки матери накануне дня ее именин, т.е. 18 ноября в седьмом часу вечера. Было уже темно. Я пошла пешком через Охтинский мост и далее вниз к нашим краям. Шла по рельсам трамвайного пути маршрута ;12. Шла, глубоко сосредоточившись, читая (сочиняя в уме, как обычно делала под все праздники, под которые не идут в храм) Канон св. мученице Александре. Незаметно для себя зашла с середины между рельсами на самые рельсы, а трамвай на всем ходу шел, спустившись с Охтинского моста. Я не видела и не слышала. Вдруг мне как бы в сердце кто-то сказал: «Скорое, направо, в сторону». Я отскочила, а в двух-трех шагах – «морда трамвая», а вагоновожатый даже и не думает звонить! Так спас меня Господь»!

В 1935 году в наш круг вошла очень незаурядная личность, но очень странного, тяжелого склада – Вера Д. Она пришла к вере из комсомола. Попала под арест, но была освобождена по хлопотам своего отчима, старого партийца. Вера не могла установиться никак в должном и при налетах враждебных чувств и мыслей неудержимо поддавалась им. Роме того, воспитанная очень свободно и, видимо, избалованная, она и от нас всех требовала предельного внимания к себе, не считаясь ни с обстоятельствами, ни с переживаниями, ни с усталостью любой из нас. Но в моменты просветления её чувства к Богу и всему истинному были так чарующе свежи, так сильны, что невольно заставляли относиться  ней, как к «солнечному» человеку, хотя обычное её состояние было мрачным и часто отступническим.

Перед Пасхой 1936 года я не брала отпуска, т.к. это было невозможно по обстоятельствам работы. Но т.к. Пасха в этом году приходилась на выходной день, я поехала с вечера Великой субботы в г. Пушкин, и за Литургией Пасхи мы вместе с моей Наташей приобщились. Ночевала я у духовной дочери о. Александра – старушки Веры.

В 1937 году Страстную и Пасху я тоже не была в отпуске. Мы все уже переключились на Охту, где пела наша Ниночка. И, кроме Н.С., приобщались; все в белых платьях (у Нины было много подопечных юных девчат) в ночь Пасхи. Приобщалась и Вера, но не в белом платье. По пути из храма ночью (мы шли все к Нине разговляться) изводила нас своими безбожными мыслями и вообще всем тем мраком, которого отогнать она не умела и не пыталась.

На Пасхе 1937 года все мы ездили в Пушкин в выходной день. Была поздняя Пасха, и было уже очень тепло и пышная трава. Наша Нина что-то мало участвовала в общих разговорах, пении, любовании природой. Она все ложилась и приговаривала: «Как бы я уснула». В таком болезненном состоянии она поехала в Москву к Марусе. Вернулась 30 мая совсем больная, с трудом отработала одну смену и слегла. Вызвали врача, нашли брюшной тиф. Соседи в квартире потребовали отправить ее в больницу, боясь заразиться.

6 июня 1937 года увезли нашу Ниночку в больницу, где-то на Новодевичьем. Все собрались провожать её. Нина назначила, кому она оставляет свои самые дорогие вещи: Распятие – Марусе, икону Казанской – Вере Д., крестик – Наташе Московской. Мне и Н.С. она ничего почему-то не назначила. Каждую перекрестила, и увезли её… увезли навсегда…

Наши дежурили по очереди у Ниночки. Меня не допускали, т.к. знали мою немощь и непригодность к такому подвигу. И все-таки Нину в больнице угораздились простудить! У ней сделалось двустороннее воспаление легких, и организм не выдержал.

В день смерти, за несколько часов до неё Ниночку удалось причастить. Причастие ей пронесла по благословению настоятеля Охтинского храма о. Феодора – девица Клавдия из певчих. После причастия Нина пробыла час в великой духовной радости, а потом вскоре потеряла сознание и тихо скончалась при той же Клавочке.

Весть об её кончине очень быстро облетела всех, т.к. она умерла накануне Великой Родительской Субботы; и все собрались в церковь к Парастасу. И я узнала об этом на Охте. Вечером пришла телеграмма, что Маруся выехала  Ленинград. Мне, как бывшей в отпуске, досталась печальная честь встречать Марусю наутро, и с ней мы съездили в покойницкую больницы, где нашли Нинино тело совсем без одежды, и Маруся устроила ее одеть во что-то.

Была очень жаркая погода, и похороны нельзя было откладывать. Отпевали Нину в Троицу, после Великой Троицкой вечерни. Одели её в голубое платье, единственное парадное, в котором она всегда причащалась. Маруся положила ей на грудь образок Спасителя, который привезла, надеясь обрадовать её живую… Образ св. Нины в цветах лежал на аналое, и вся усопшая утопала в цветах. Все девочки надели те же белые платья, даже я была в белом с черными точками, только моя Наташа еле-еле вырвавшаяся с завода на отпевание, была в темно-синем с белыми крапинками. Все сгруппировались, в слезах, вокруг Маруси, которая, несмотря на всю нагрузку, причащалась за Троицкой Литургией.

На отпевание приехал и мой папа и был до самого конца. Похоронили нашу Нину за алтарем Охтинского храма в могиле, приготовленной о. Феодором для себя. «Вряд ли я здесь смог бы лечь», – сказал старец-настоятель, закончив последнюю Литию на свежей могилке. И действительно, его вскоре арестовали (помните 37-й год?), и он умер где-то в тюрьме или в лагере, как в воду канул…

На кресте Нины сделана была надпись: «Сия победа, победившая мир, есть вера наша».

В Духов День вечером мы все собрались у Веры Д., и я выразила свою просьбу, чтоб Маруся, как старшая, дала мне что-то на память из уголка Нины, и попросила образ «Положение во гроб» Спасителя, называющийся «Не рыдай мене, Мати», и барельеф Антокольского «Последний вздох Христа» – из бледно-зеленоватого вещества, сделанный в Париже, который Великим Постом подарила Нине моя знакомая, генеральша Александра Александровна Левашова. Маруся и все с любовью согласились на мою просьбу. Наташеньке С. Отдали Нинин образ Спасителя, живописный, на досочке, завещанный ею Московской Наташе, которая не смогла, как ни рвалась, приехать на похороны.

Нину я увидела во сне вскоре после её смерти, поющей на незнакомом клиросе. Я спросила: «Как здесь тебе?» Она ответила: «Теперь почти хорошо, а было трудно».

После сорокового дня я её увидела второй раз. Но сначала издали. Она приблизилась ко мне, я перешла через неглубокую канавку, сухую, поросшую осенней травой, и Нина повела меня на огромное кладбище-сад, которому не было конца. Мы долго ходили с ней, она рассказывала мне, как они там живут. Между прочим сказала, что их утешение состоит и в том, чтоб узнавать все новые и новые души, друг друга – боголюбивые души. Это одно я только и запомнила из всего ею сказанного. Сон длился очень долго, часа четыре. Наконец Нина сказала; «Пора расстаться нам». И привела меня к той же сухой канавке. Мы поцеловались, и я заметила, что губы у неё как лед холодные. «До свидания», – сказала Нина, и я проснулась.

В конце 1936 г. В наш кружок вошла Зоя. Ей было только 20 лет. В юности она видела сон, призывающий ее в монастырь, но потом забыла о нем и собралась замуж. Узнала она нас через Надю, девушку с завода «Электросила», с которой работала Наташа. И Зоя работала одно время там. Встреча с Ниной повернула сразу жизнь Зои в другое русло. Она отказала своему жениху, отдала своей сестре все платья, оставив себе одно – темное, и предалась хожденью в церковь. Вскоре через меня Зоя узнала матушку Иоанну, всем сердцем привязалась к ней, ушла от матери и поселилась в большой комнате, где жила матушка со своей сестрой – старой девой постарше её.

О Зое я упоминаю поподробнее потому, что впоследствии она давала мне у себя приют. Но об этом позже.

Как я уже упоминала, я очень любила и почитала святителя Христова Иоасафа Белгородского. В 1937 году незадолго до его осеннего праздника, в день Усекновения главы Иоанна Предтечи утром на работе в своем архиве (наша организация уже перешла на Мытнинскую улицу) я молитвенно попросила угодника Божия св. Иоасафа, если есть где близ Ленинграда храм, в котором правится полная служба святителю, то чтобы он на день прославления святых мощей его указал бы мне, каким он сам знает путем, где этот храм находится. Попросила об этом и Предтечу Господня. На другой день – выходной. В 3 или 4 часа дня прихожу к матушке Иоанне, и она мне рассказывает, что сейчас только что вернулась из загородной церкви… во имя святителя Иоасафа (30 километров от города в сторону Парголова) в селе Михайловка. Об этой церкви ей кто-то рассказал 11 сентября, то есть только вчера, именно тогда, когда я просила святителя указать мне храм, где чтится его память. Матушка в восторге от этого храма и сказала мне: «Какая там благодать, какие иконы в. Иоасафа и живое ощущение присутствия самого святителя». Я возблагодарила угодника Божия и ко всенощной под его праздник, 16 сентября поехала вместе с Зоей и Верой Д. С тех пор до закрытия этого храма я ездила туда; но и после закрытия, однажды, под зимний праздник святителя мы ездили к закрытой церкви с моей Наташей и в темноте зимнего вечера, стоя на сугробах снега, потихоньку отпели вдвоем всенощную. Была удивительно мягкая погода, и лучше этого вечера под беззвездным темным небом трудно что-либо представить.

Вообще святитель Христов Иоасаф много мне оказывал знаков своей милости. Накануне своих праздников, осеннего и зимнего он всегда напоминал мне каким-либо образом о себе. В том же 37-ом году я совсем забыла, что завтра (10) 23 декабря – день кончины святителя. И вдруг (9) 22-го по прочтении утренних молитв какая-то сила ставит меня на колени, и я вдруг начинаю читать тропарь «Святителю, Христу Богу возлюбленные…» и вспоминаю, что сегодня вечером всенощная в с. Михайлове.

Днем начинается страшная метель. Ехать так далеко, и за город будет нельзя! Печальная иду домой с работы, и вдруг за полчаса до начала службы наступает абсолютная тишина! Я бросаюсь на один автобус, потом успеваю быстро на второй, идущий в Шувалово-Парголово, и к Шестопсалмию попадаю в чудную церковь святителя! (Она построена князем Жеваховым – почитателем святителя. Он же составил и акафист ему).

О многих из друзей и знаемых мной я не имею возможности написать подробно, но так хочется воздать всем долг благодарности!

В 1936 году в день святителя Иоасафа в обеденный перерыв на Полтавской я познакомилась с идущей из церкви р.Б. Надеждой, жизнь и обращение которой мне напоминают путь Марии Египетской. С тех пор я стала довольно часто бывать в их доме, и Надя сделалась моим другом.

Немного ранее, на Пасхе, вернее, в дни Пятидесятницы (в Николин день) 1936 года в утешение мое мне было послано через мою Наташу знакомство со слепой Верой, живущей с родителями, братом и сестрой Надей  (сотрудницей Н.С. по заводу) в поселке Лигово. Вера – избранная душа, пришедшая к вере после физической слепоты. Господь сохранил ей 1% зрения, и, поднося книгу к самому глазу, она – о, чудо! – могла читать Библию. В её обращении участвовали свв. Апостолы Петр и Павел (в сновидении). Поездки в Лигово были и отрадой, и отдыхом.

О, как многих я еще знала, и все они уже ушли Домой, давно. А я все еще в пути!

Однажды вечером я шла с маминой могилы. Была осень. Будничная служба в кладбищенском храме уже отошла, и уже начинались сумерки. Вышла я из ворот на улицу и иду. Вижу – нищая сидит на земле, еще не старая. Было холодно, и начинал моросить дождь. Я вынула из кошелька всю мелочь, оставила себе 15 копеек на трамвай и отдала ей остальное. Нищая вскочила и начала меня так благодарить, что мне стало даже неудобно это слушать за такой пустяк. А она подняла руку к небу и говорила: «Дай Бог тебе счастья, только не здесь, а там, там!..» Содрогнулась тогда душа моя… Малодушие охватило: только «там»… а здесь, здесь?! И я пошла, глубоко потрясенная, к остановке трамвая.

Маруся и Наташа Московская приезжали к нам в 1938 году. Марусин приезд (этот и потом ежегодные) давал нам огромную духовную радость, подъем, оживление. Маруся сблизилась глубоко с моей Наташей С., и они даже обменялись нательными крестиками. Для меня было грустно, что Наташа во мне уже не находит того, что душа её жаждет, но, сознавая свое ничтожество и грехи, я нисколько не ревновала и продолжала любить горячо обеих, смотря уже и на Наташу снизу вверх!

В свой приезд в июле 1938 года Маруся осенила (благословила) меня иконой св. Апостола Андрея Первозванного. Икону эту принес мне от своих знакомых незадолго перед этим мой папоча.

Весной 1938 года во время Великого Поста ликвидировался «Мясохладстрой». Для меня это было концом моей «рабочей» жизни. Правда, я попыталась работать в «Котлотурбине» в архиве, но объем работы и условия там были для меня непосильны. Я скоро взяла отпуск (к Пасхе) и не вернулась из отпуска.

Устраивали меня еще в Исторический архив, но проработав там три месяца, я более не выдержала по 7 часов сидеть в жуткой столетней пыли и копаться в полуистлевших бумагах. Да и работа эта была далеко от меня, и я уволилась. Стала жить с папой на те средства, которые мы имели от помощи добрых людей, и немного подрабатывала продажей своих художественных изделий.

А психическое состояние брата все ухудшалось, злоба на папу росла, и папочка стал изнемогать от нападок и истязаний, которым подвергал его брат, в мое отсутствие особенно. А я, грешная, часто не бывала дома, свыкшаяся, как с необходимостью, с «общественной» жизнью. Горе мне! Но иначе жить я не умела…

Осенью 1938 года 3 сентября в больнице кончалась моя дорогая матушка Иоанна от водянки, после очередного выкачивания воды, вздувавшей ее живот как гору. Уверенная, что хоронить матушку будут в воскресенье, в общий выходной 6 сентября, вздумала я поехать за город в Мурино к моим друзьям Семеновым 5 сентября на целый день. Я очень хорошо провела его, отдохнула. И вдруг вечером из города приезжает с работы дочь Надежды Евгеньевны и сообщает, что она в городе услышала, что сегодня на Охте похороны были, похоронили м. Иоанну-схимницу.

Я зашаталась… Что делать?! Взяла Псалтирь и в горе раскаяния в непоправимом читала до ночи «Непорочны…» Так я за грехи мои не сподобилась и попрощаться с телом моей дорогой матушки!

Я мгла только утром на другой день прямо из Мурино поехать на её свежую могилу и мучиться поздним раскаянием. Так мой эгоизм начал уже давать свои горькие плоды!

Матушка иногда, хотя и очень уже больная, любила петь старинное стихотворение «Мира Заступнице, Матерь Всепетая, я пред Тобою с мольбой…» Пела она очень высоким и тонким голосом, конечно, очень слабым, и пение её производило необычайно трогательное впечатление: хотелось плакать, слушая, как с великим трудом больная, отягченная водянкой, с большим как гора животом, умиленно звала к себе на помощь, страдающая, но всегда радостная мать Иоанна Божию Матерь: «в трудный час жизни, в минуту страдания Ты мне, молю, помоги!»

В начале августа 1939 года я поехала на три недели в Москву по приглашению Маруси к ней в Лосинку – поселок недалеко от Москвы, где она жила с родителями.

Невозможно описать моей радости, но она была несколько омрачена грандиозным скандалом, который закатил нам с бедным папочкой брат накануне моего отъезда.

В Москве было очень хорошо, сил еще было много, и я иной раз по два раза в день ездила из Лосинки в Москву к церковным службам. В этот приезд я узнала церкви: Знамения, где была икона с частицей мощей св. мученика Трифона; храм Иоанна-воина на Якиманке; и бывала у св. пророка Илии в Обыденском, который я знала по прежним приездам в Москву.

В середине своего пребывания у друзей я навестила свою «тетю» Лелю. Наше свидание было тягостным для обеих. Надо сказать, что по какому-то ожесточению и бесчувствию по отношению к ней, напавшему на меня в 1929 году, я десять лет ей не писала. Кажется, только сообщила о смерти мамы. Тетя Леля была сама в тяжелом духовном состоянии, похожем на мое после разрыва взаимоотношений с владыкой Мануилом. Произошло это у нее с её духовным отцом из Данилова. Теперь она не хотела и слышать ни о чем «монашеском» и ходила в свою приходскую церковь в Хамовники, где икона «Споручица грешных». С ней и я туда сходила, а потом одна стала ездить из Лосинки. Икона эта привлекла мою душу благодатью великой, от Неё изливающейся на всех, к Ней с верою и упованием прибегающих. С Марусенькой мы съездили в Хотьково, а в Загорск так она и не выбралась со мной съездить. Но Хотьково дало мне особенное чувство близости с родителями прп. Сергия.

Святыни всегда давали мне громадное счастье, я забывала и болезнь свою, Ии жизненные постоянные невзгоды, и тяжесть домашней обстановки с братом, и постоянную тоску о «настоящей» жизни…

Перед отъездом из Москвы мне пришло в сердце сильное желание иметь очень старинную, древнего письма икону Божией Матери. Я собралась искать такую в московских храмах, нет ли где-нибудь принесенных, ненужных для церкви икон, с намерением выпросить подходящую себе. Думая об этом, однажды я стояла на остановке и смотрела на звездное августовское небо. Просила Владычицу послать мне такую икону. И вдруг слышу, как в сердце мне Кто-то сказал: «Не ищи, дома, в своем городе такую, как хотела, получишь».

И что же? Приезжаю в Ленинград и вскоре, через месяца полтора недавняя знакомая Леночка предлагает мне оставшуюся после ее умершей тети-монахини древнюю икону Божией Матери неизвестного названия. Когда-то ее тетушка нашла эту икону во дворе разграбленного особняка князей Х. Богоматерь изображена сидящей на херувимах зеленого цвета и окружена огненными серафимами. Но коленах Богоматери Предвечный Младенец в царской одежде. Так же изображена и Богоматерь – Оба с державами и скипетрами в коронах. Вся икона почти черная – рисунок чуть-чуть виден. Венцы с Ликов Богоматери и Её Сына – сорваны (верно, были золотые). Я пришла в благоговейный восторг. 22 октября того года я съездила за иконой и с ней в руках отстояла во Владимирском Соборе, около которого жила эта девушка, Леночка С., Божественную Литургию.

Пришла я к Херувимской с Нею. Папа с величайшей радостью встретил икону Владычицы и стал Её особенно почитать и окружил благоговением и любовью. У нас неугасимо горела лампада перед ней, подаренная мне В. Нелидовой перед тем за несколько лет.

Икона Владычицы впоследствии стала постепенно светлеть и уже после отъезда моего (эвакуации) совсем обновилась. Но об этом после.

Дома все сгущалась атмосфера. От постоянных скандалов и крика и моральных истязаний бедного брата Бориса здоровье папы таяло. У него на нервной почве стал сначала всегда дергаться палец. С милой детской улыбкой он показывал мне его и говорил: «Пытаюсь удержать… нет! Не могу!» Таяли его силенки.  Измучилась и я. Ведь часть скандалов почти ежедневных происходила и при мне. Наша Леночка частенько посещала нас и была единственным, после меня, утешением страдальца-папочки. Брат учился уже на филологическом отделении университета и сам занимался стихотворчеством в духе Гумилева и, отчасти, Есенина.

С папой я сблизилась настолько, что мы с ним почти сливались в одно целое, а папочка так полюбил меня, что называл «третьей мамой»…

Слышишь, папа, что я пишу? И что кругом меня?!

В 1940 году брат мой познакомился с одной продавщицей из булочной уже совсем не молодой, со сломанной ногой, белокурой и не очень развитой и решил на ней жениться. В феврале в наш подвал вошла девушка Надя. Перед её приходом брат решил сжечь все старые газеты, лежавшие на столе нашем и в течение более полутора десятков лет скопившиеся невероятной толщей! Он затеял сжечь их сразу и так раскалил нашу круглую железную  печь, что папа чуть не умер от непомерного жара (как уцелели мои иконы недалеко от печи?), да и сама печь чуть не лопнула от температуры такого нагрева! Меня не было дома в тот день и ночь.

Такою и вся жизнь брата была, и все его поступки и чувства потеряли простоту и чувство меры! Тяжело было с ним молодой жене, а мне с папой еще тяжелее, т.к. Боря не успокоился после брака (с Надей он венчался 12 февраля 1940 года на Охте). Продолжалось то же самое, та же пытка для 74-летнего старика! Неудобно было и то, что брат спал с Надей тут же, в трех шагах от моего угла и ширмы… О, как тяжел был этот год!

Осенью 1940 года приезжала опять Маруся к именинам Веры Д. и всех Вер и Надежд. Мне сильно захотелось подарить Вере Д. иконочку св. Иоасафа, в храм которого мы вместе ездили. У меня была такая, кроме висевшей в иконном углу; в акафисте она лежала, но года за три перед тем я её там е нашла. Очень удивилась, обыскала все в своем углу – нигде нет! Так и отложила о ней мысль, подумав, что, вероятно, отдала её нечаянно кому-нибудь в какой-то книге. Накануне 30 сентября без всякой надежды и без разумного основания надеяться её там найти открывая – изображение святителя Иоасафа лежит на том же самом месте, где его три года назад не было. Это явное чудо святителя! Образок этот через много лет вернулся ко мне; Вера отдала его, забыв, что он был ей мною когда-то подарен.

Моя последняя перед войной поездка в Москву длилась почти месяц. Уехала я 8 января по благословению духовного отца Московской Веры, с которой я познакомилась в 1939 году. И с её сестрой двоюродной, Леночкой, имеющей двух сыновей. Вера и Лена были еврейки, принявшие святое крещение взрослыми. Муж Лены был еврей совсем неверующий, она вышла за него до принятия крещения. У Веры мне было невыразимо хорошо, я немного поправилась, отъелась после нашего скудного питания, и духовно было очень хорошо. Правда, накануне праздника Крещения Господня я имела свидание с Московской Наташей, собиравшейся в то время… выйти замуж! Об этом её решении я уже знала с осени 1940 года, и эта весть поставила меня «на голову», как я тогда выразилась. Свидание наше произошло в квартире Наташиной сестры Тани. Был там и Александр Михайлович – пожилой мужчина, тоже из Тамбова. Держал он себя при мне и Тане странно: меня смущала и оскорбляла его несдержанность, с какой выражал он всячески страсть к Наташе. Во мне это всё подняло никогда не изведанное половое возбуждение, и по грехам моим я не сумела победить его. Но 27-го, в день св. Нины я опять причастилась и уехала на весь остаток дня и на ночь в Лосинку к Марусе, и тут все отошло – скверное. В этот приезд я узнала дивную церковь, во имя святителя Филиппа, митрополита Московского, поразительную по архитектуре и утешавшую верующих людей прекрасной одухотворенной службой. В этой церкви Бог помог мне выпросить необыкновенно прекрасный древнего, но светлого письма образ Христа-Спасителя. Его я и увезла 6 февраля в Ленинград.

Папочке я писала почти каждый день, и он часто писал мне. Время моего отсутствия, вероятно, по молитвам старца Веры, Лены и Маруси о. Серафима, у нас в доме на Херсонской проходило очень мирно. Папочка отдышался даже и писал тихие трогательные письма. Без меня, 15 января у брата с женой родилась девочка, её назвали Ларочкой. Папа писал мне, что она все время сосет свою ручку, как медвежонок лапку.

Носил крестить Ларочку Боря уже при мне – 12 февраля 1841 года – в день своей свадьбы, годовщину. Но к чему я приближаюсь в своем описании? Я приближаюсь  роковому Дню, положившему «водораздел» моей жизни и унесшему в числе стольких жизней и жизнь брата моего…

Я меня была знакомая, обратившаяся из евангельских  христиан к Церкви. Звали ее Елена Ивановна. Прежде, в 20-х годах она была членом партии и очень активной. Однажды её послали в командировку куда-то на периферию, и там она заболела сыпным тифом. К тому времени дети её, две дочери, маленькие, уже умерли, и никого у неё не было. Лежала она в тифозном бараке, никто её не навещал, да и городок незнакомый.

Лежала и… умерла. Видит он себя вышедшей из тела, а тело унесли в мертвецкую. И вот стала лететь её душа в бездну… и закричала она (сама мне это рассказывала): «Христос». И взмолилась о прощении… И вот остановилось её падение, и душа её оказалась около своего трупа. Ноги у него почернели. Ей было предложено войти в свое тело. В мертвецкую кто-то вошел… и увидел поднимающегося покойника. Сделался страшный переполох. Елену Ивановну отнесли обратно в палату, и она начала быстро поправляться. В палате оказался кто-то из баптистов (или евангельских христиан), и её, душою рвавшуюся к Господу, наставил в духе этой секты. Так она и приняла веру святую – в сектантском понимании.

Потом, выздоровев и вернувшись в Ленинград, она вышла из партии и стала работать в больнице. Встретилась с духовными детьми просвещенного миссионера Православия о. Гурия (почившего митрополитом), и они с ним её познакомили. Елена Ивановна присоединилась к Православной Церкви и трогательно слушалась во всем о. Гурия. В таком настроении я её и узнала. Жизнь она вела подвижническую и очень часто приобщалась Св. Тайн. Елена Ивановна частенько бывала у нас и, кроме того, я с нею встречалась в квартире, где прежде жила Нина, а теперь остались две верующих души: старушка Мария Ивановна, которая жила еще у Биркиных, и Ядя, молодая особа, обратившаяся к вере под влиянием всех, особенно Нины. Прежде Ядвига была партийная и даже член Ленсовета. Работала она в аптеке и после обращения посвятила себя молитве и добрым делам. К ним, вернее, у них собирались мы все после смерти Ниночки.

За год до начала войны, под Вознесение 1940 года, ночуя у одних знакомых, я увидела под утро удивительный сон. Снилось мне, что я ушла из дома Божией Матери… Ушла потому, что мне там мешало множество разнообразного народа, и вообще царила неприятная для меня атмосфера общей оживленной суеты, тяготящей мою утомленную, истерзанную многим непосильным или излишним душу. Вот я и ушла – другими, задними воротами. Передо мной была пустынная дорога, и я пошла одна среди очень красивой природы. Долго длился мой одинокий путь, как вдруг я увидела, что со мной сошлась на пути наша Вера Д.! Оказалось, что и она ушла из Дома Пречистой. Вместе с нею я подошла с другой стороны к огороженному белой каменной стеной Дому Божией Матери, к другим, в него ведущим, воротам. Увидев эти узкие воротца, я сильно обрадовалась и с радостью, покорно согнувшись и склонив голову, пошла в них. И, входя, заметила, что над узенькими низкими воротами находится образ Иверской Божией Матери – очень большой… И проснулась! Вошла ли за мной Вера, я не успела заметить.

В 1940-41 годах владыка Мануил томился в Москве в тюрьме. Полгода его морили голодом. В это время я увидела его во сне, в камере, завешенного черным, и он говорит: «Хотя бы 500 грамм хлеба мне кто-нибудь принес!» А ему не позволяли получать передачи. Я рассказала сон свой Наташе, и мы вместе страдали за нашего возлюбленного епископа-отца. Впоследствии сон мой подтвердился его письмом из лагеря.

В Великую субботу я ездила причащаться в Колломяги с иконой Скоропослушницы на груди; Она дала мне си, и я легко все перенесла.

Пасху 1941 года я встречала тоже в Колломягах. В городе уже не было почти храмов, а в имевшихся было невозможно от тесноты простоять эту службу. С большим трудом я там простояла и не почувствовала праздника. Было слишком тесно и суетно, а у меня не было терпения на это. Чудом я вернулась оттуда, т.к. трамваи уже не ходили. Папа ждал меня, приготовил мне какао (Боря был у родителей жены), и я с каким-то необычайным умилением и почти с трепетом принимала его нежную, «папину» заботу – может быть, чувствовала, что последнюю Пасху мы с ним… И это – последнее какао «дома». Как он его сберег?!

В Страстную пятницу я после 12 Евангелий на Охте поехала ночевать к Зое, которая жила после смерти матушки Иоанны и её сестры, вскоре за ней ушедшей, в их большой комнате на Знаменской, 15. Утром я не поехала к Часам, а стала читать службу по Триоди у Зои. Во всей квартире я осталась одна. Стоя на коленях, положив книгу на кровать покойной матушки, я вспомнила о том, что мне не досталось от м. Иоанны ни одной маленькой иконочки (мне отдали большую – Нерукотворный образ – копия с Петровского образа, известного всем петербуржцам). Мне захотелось иметь такую, чтобы я всегда могла носить её с собой. При жизни матери Иоанны мне всегда нравилась маленькая иконочка в древнем стиле «Скоропослушница». Она прежде принадлежала Наталье Митрофановне, а теперь стояла в главном углу на киоте с иконой Спасителя благословляющего. Думая об этом, я продолжала стоять на коленях у постели и стала было снова продолжать чтение. Вдруг раздался резкий стук, будто что-то упало. Никакого сотрясения не было. Я встала, перекрестилась, и не без трепета подошла к иконному углу, где был звук падения. Смотрю – облюбованная мною иконка лежит на полу ликом вверх. Я подняла её, приложилась и поставила на место, а когда Зоя пришла с работы, рассказала ей все бывшее, и она, конечно, разрешила мне взять иконочку себе. Ликуя, я поехала с ней домой, к папе, и опять мы радовались. Но увы мне, не сберегла я ту иконочку…

Я с трепетом подхожу к описанию событий страшных военных годов – 1941 и 1942, положивших грань между моей жизнью дома в окружении духовных друзей и одиноким существованием.

Перед войной 1941 года я в течение ровно целого года, с весны 1940, каждую ночь без исключения видела во сне военные действия, огонь пожаров, слышала сперва глухую и отдаленную, а потом близкую артиллерийскую канонаду. Даже во время месячного пребывания в Москве в январе 1941 года и начале февраля сны эти продолжались неуклонно каждую ночь.

Также часто я стала видеть себя одиноко идущей среди очень красивых, но совершенно пустынных лесов, с ощущением нестерпимой тоски одиночества, к которому я совершенно не привыкла. Эти сны мои сбылись в точности в моих странствованиях от села к селу, от деревни к деревне по Знаменскому району Омской области.

В ночь на 22 июня 1941 года я ночевала у Наты, плохо спала и крепко уснула под утро. И увидела необыкновенный сон. Как будто к нам во двор на Херсонской улице заехали одетые в броню кони, и правящие ими темные люди забирали в домах у всех всё съестное. А у ас в квартире они забрали еще и все наши семейные фотографии и портреты в рамах. Опустошив наше жилище, они исчезли. А я – сон продолжался – увидела себя в Москве, летающей над Кремлем. Утренние розоватые облака. На часах 4 часа 45 минут утра… И чей-то голос справа от меня говорит: «Довольно…» Видно, Господу угодно было допустить до нас Грядущее.

Когда я приехала домой и сказала папе: «Война!» – он произнес последние слова мамы на земле: «Ну и что ж…»

Первая воздушная тревога была в день рождения папы и моих именин, 26 июня. Папа был совсем спокоен, а я в душе боялась и крепко. И вот что со мной случилось: у меня в один миг, как завыла сирена, исчезли все те плотские похотливые движения, начавшиеся в Москве после увиденного в квартире Тани К., с которыми я не так, как должно, боролась, попускала часто услаждение ими. Тут все как рукой сняло на много-много лет.

Описывать тяжело начинающийся острые недостаток в пище, терзанья папы от скандалов брата, мученья Бориной жены, мое томленье… С Наташей в последний раз увиделись 18 июня в четвертую годовщину смерти Нины на её могилке. Я во многом обвиняла Наташу: в невнимании ко мне и т.д. Она смиренно, нежно, трогательно просила прощенья, обещала исправиться, хотя ни в чем (потом я поняла, и скоро) виновата не была. Мы попрощались, а через четыре дня началась война.

Наташа дежурила ночами на заводе, даже редко попадала домой в Пушкин. Кольцо блокады начало сжиматься с 1 августа.

Папа таял… Наташа изредка мне писала.

30 июля  я причащалась Св. Тайн как всегда с особым умилением и ощущением Благодати.. Близость наша с папой росла. Он внутренне участвовал во всем моем и переживал все со мною. Жена брата почти не бывала у нас; жила большей частью у своих и ребенок с нею.

Причастившись Св. Тайн (я не причащалась довольно долго, вероятно, с Великой субботы), я почувствовала большое укрепление духовных сил, и страх во время воздушных тревог почти совсем отошел…

В ночь на 2 августа, на Ильин день я попросилась у папы переночевать у Зои (в комнате покойной матушки). Спала я одна: Зою угнали на рытье никому не понадобившихся окопов за Кирпичным. А второй ключ был у меня всегда.

Около 12 часов ночи я увидела дивный сон. Вижу себя лежащей на полу, как я и в действительности лежала, а в воздухе передо мной, в ногах стоит не то икона, не то живая Владычица Богородица, как Её пишут на иконе Знамения: в одежде светло-красного цвета, необычайного оттенка, подобного пурпурной заре. Божия Матерь держит в руках некую бумагу (положение рук Её в этот момент изменилось: они уже не были воздетыми) и говорит: «Подали Мне прошение, а Я ведь уже дала ответ…» Когда Она сказала эти слова, Лик Её осветился чудною, хотелось бы назвать – пасхально-радостною улыбкой. Нежная, невыразимая божественная любовь светилась в Её Материнском взоре… А внизу, на площади ( как бы в окно, которое в ту сторону и было) у вокзала, вернее, где была взорванная за три недели до войны церковь Знамения (кому она помешала?), я увидела несметную толпу народа в разных позах, но всех молитвенно обращенных к Богоматери.

Долго я не могла уснуть после этого видения.

Должна добавить, что когда Храм Знамения Владычицы взорвали (в ночь под Вознесенье, поздно вечером, в среду отдания Пасхи), то я утром проезжала на трамвае из дому в Никольский Собор к обедне мимо свежих руин и увидела, что из всех стен храма уцелела только небольшая часть алтарной абсиды с образом (он был снаружи) Знамения Божией Матери. По бокам Её образа до взрыва были две иконы6 св. Варвара и св. Мария Магдалина. Иконы эти не уцелели. Стояла одна Пречистая, воздевая за нас Богоносные руки Свои! Многие в трамвае крестились, видя чудо в сохранении Лица Богоматери. Кто-то прослезился… А когда я ехала к обедне в воскресенье свв. отцов, то увидела такую картину: бригада комсомольцев какими-то железными палками скалывали с оставшейся абсиды Лик Пречистой!.. Ужас и негодование объяли многих. А окна кругом площади были все накрест заклеены полосками бумаги для сохранности от бывшего взрыва. Вскоре и весь город был так украшен, но уже из страха вражеской бомбежки и обстрела… Много терпел Ты, Господи, но этого надругательства над Силой Твоей, сохранившей Лик Тебя Рождшей – не потерпел!

Жизнь в городе всё ухудшалась, но еще хлеб продавался почти свободно. Помню вечер под праздник свв. Апостолов Петра и Павла. Я по обычаю днем 11-го была у знакомых на Петроградской, без особой нужды, просто мне было трудно сидеть дома. Потом хотела пойти ко всенощной во Владимирский Собор – знакомые эти (Лапины) жили почти рядом. Была чудесная погода… Вспомнила я наши уставные службы в ныне давно закрытых храмах… и не захотелось мне идти в «приходскую» церковь с её сокращенной донельзя и изуродованной отвратительным театральным пением службой. Я егла где-то на полянке, на пустыре и стала «править» службу сама… Многое я помнила наизусть, многое импровизировала. Это мне всегда удавалось так,  что мои стихиры ничем нельзя было отличить от церковных!.. Я очень глубоко и давно вошла в дух церковного песнотворчества, память у меня была богатейшая, и все сокровища нашего богослужения я носила в памяти и в сердце… Но все же через час или немного более меня охватило смущенье, что я позволяю себе то, что отцы нам не благословили, т.е. уклоняюсь от Церкви, и побежала в Собор. Пришла к «Хвалите…», простояла до конца канона и скоро поехала к бедненькому, томящемуся папе…

Воздушные тревоги были часто, но город не бомбили, только появлялись вражеские самолеты. Так прошел еще месяц.

13 августа 1941 года я поехала ко всенощной в Колломяги. Перед тем, 9 августа в последний раз (в день целителя Пантелеймона) я побывала в Лиговской церкви и побыла у слепой Веры в их уютном домике. Не думала я, что мы видимся с ними, т.е. с её отцом и матерью, да и с Верой в последний раз. Когда я ехала туда в трамвае, по дороге слышала, что перед тем немцы обстреливали идущие в Стрельну (мимо Лигово) трамваи. Но как-то не представлялась еще вся серьезность положения. Однако, 12 августа, в день св. мч. Иоанна-воина я не решилась ехать в Лигово, хотя это были именины знакомого мне тамошнего настоятеля, и меня ждали. Я боялась волновать папу, т.к. он уже услышал об обстреле загородных трамваев. В сторону Колломяги ехать было безопасно, и папочка радостно отпустил меня на вынос Креста.

За всенощной там оказалась и Вера Д. После службы я сильно торопилась домой, но она со свойственной ей предельной настойчивостью задерживала меня какими-то сверх-трагическими излияниями и довела до того, что я совершенно изнемогла. И совершив акт эгоизма, не смогла доехать до дому, а заехала переночевать к Нате и её маме (жили они, как и Вера Д., около Смольного). А когда я явилась домой утром – застала ужасное… Брат закатил слабенькому уже (75 лет) папочке обычную «истерию», и с папой что-то случилось. Он потерял язык, что-то бормотал и писал… писал мне записки, из которых я сразу заметила, что  на мозг его и на психику так повлияла эта последняя капля, переполнившая чашу нечеловеческого терпения Сергея Петровича, что он стал… ненормальным… После этого я никуда уже почти не уезжала из дома… И брат более не скандалил. Понял, что доконал отца.

Такое ненормальное состояние у папочки и постоянное писание странных записок продолжалось дня 4-5. С Преображения к нему вернулась речь, но он часто и много писал, уже в виде дневника. Общее состояние продолжало быть очень слабым. Меня назначили дежурить на чердаке по ночам (тушить зажигательные бомбы), хотя все тревоги были «холостые».

20-го, в день чтимого папочкой святителя Митрофана Воронежского с разрешения папы я съездила на Волково кладбище, причастилась, т.к. в Преображенье не смогла, отдежурив ночь на чердаке. (Через ночь дежурила, но недолго). Папа очень торжествовал в день моего причащения. Конечно, и я была осчастливленною; о, сколько я получала в дни принятия Благодати!

Папочка и я чтили и утешались древнею иконою «на Херувимах».

В Успенье папе стало хуже, он стал с трудом двигаться по комнате. Написал свое завещание: он завещал меня – свое единственное богатство – Божией Матери, – трогательная была написанная им к Ней обо мне отеческая молитва! Он написал её в своем «альманахе». (При аресте его у меня отобрали).

Вскоре папа окончательно слег: у него началась водянка. Брат дома почти е бывал или забегал на полчаса. Ночевал или у родителей жены, или в университете. Он уже был на пятом курсе, и поэтому и не попал на фронт… На душе его было тяжело. С женой они почти расходились уже; да и естественно: «горшок котлу не товарищ» – бедная Надя совершенно не могла подойти или стать другом человека из интеллигенции, да еще с таким уклоном душевным во все «заумное», каким увлекся бедный Борис последние годы.

Елена Ивановна бывала у нас несколько раз в это первое лето войны и очень скорбела, что папа мой так плох, а причаститься не хочет. Однажды, 6 сентября она опять пришла к нам и долго беседовала с папой на эту тему. Часа три она у нас просидела и, наконец, папа согласился, чтобы я завтра, 7 сентября съездила за священником. Надо сказать, что разговор свой с папой Елена Ивановна несколько раз прерывала, уходя в мой уголок для молитвы. Она горячо просила, чтобы Господь склонил сердце отца моего на согласие. И Бог победил!

Папа уже не ставал. Вечером 6 сентября я легла спать часов в 11, в начале 12-го. Мы потушили свет. Папа на кровати лежал напротив меня. Без 15 минут 12 ночи мы услышали свист летящей фугасной бомбы. Это была первая бомба. Воздушной тревоги не было. Через секунды две вдруг покачнулись стены дома и фундамент. Это разорвалась бомба… С трудом я опять уснула. Рано утром встаю ехать за батюшкой во Владимирский Собор (там был хороший иеромонах игумен о. Тихон) – тревога за тревогой. Едва добралась до Петроградской станции и до Собора. По дороге узнала, что бомба, намеченная на Московский вокзал, невероятной величины, попала в дом на углу Полтавской и Гончарной и от пятиэтажного дома почти ничего не осталось. Сколько погибло людей!!!

Я нашла о. Тихона и объяснила ему кто больной, к которому я его зову. Праведный старец-иерей, несмотря на большую опасность, поехал со мной.

Долго шла исповедь. Папа принял Св. Тайн, и в дом наш сошел Ир Божий. О. Тихон, когда я провожала его до ворот, сказал мне, что исповедь р.Б. Сергия была необыкновенная, «он исповедовал все грехи с самого младенчества своего», – так сказал мне о. Тихон. Вечная тебе благодарность и вечная память. Иерею Божию!

А воздушные тревоги, бомбежка ночью и артиллерийские обстрелы днем не прекращались, бомбы зажигательные и фугасные засыпали город. Люди прятались в бомбоубежища, но папочка мне сказал6 «Никогда не прячься в них, – и, указав ни икону «Сидящей на Херувимах», с непоколебимой верой добавил: – Вот твое Убежище»… И ко мне собирались многие жители домов 37 и 35, и я читала во время тревоги какой-нибудь акафист Божией матери. И никто не боялся.

Мальчишки наших двух дворов, которые раньше дразнили меня монашкой, а однажды даже обсыпали мусором с помойки, забравшись на ворота, когда я куда-то шла, – теперь повыпросили у меня крестиков и иконок и надели на грудь.

13 сентября я получила с завода последнее письмо от моей Наташи, полное состраданья и любви. Она сообщила, что едет в Пушкин к маме, т.к. немцы уже под их городком, и она боится быть отрезанной от матери, вернее, оставить старенькую мать одну.

17-го немцы разбомбили Пушкин, и Наташа с матерью и приятельницей Наташей Киттер попали в плен. Об этом я узнала в 1946 году только… Так я рассталась за мои грехи на всю жизнь с моей «солнечной» Наташей.

В ночь на 19 сентября 1941 года видели мы с покойным ныне братом Борисом (он сильно смягчился) и с одной доброй женщиной Серафимой Абрамовной и её детьми удивительное небесное явление, похожее несколько на северное сияние, но в южной части неба. Лучи колеблющегося света исходили из одного центра в самом почти зените. Лучи огромной величины, причем один из лучей зашел за западный горизонт. Центр, откуда исходили лучи, казался то лежащим наклонно Крестом, то Всевидящим Оком. Явление это началось около 9 часов вечера и длилось, меняя силу и постепенно ослабевая (с 12 ночи), до 3 часов пополуночи.

Много раз выходили мы во двор и с трепетом созерцали дивное явление. Наутро весь город говорил о «знамении с неба», а в газете напечатали, что… это было обыкновенное северное сияние! Но никто не верил газете.

А папе становилось все хуже. У постели его (я перевела его в свой уголок) дежурила ночами со мной добрая женщина из нашего дома Серафима Абрамовна! Вечная ей память.

Вырица уже давно была отрезана от Ленинграда, а к 20 сентября немцы были уже за 3 километра от Средней Рогатки (Московское шоссе, по дороге в Пушкин).

Старец Серафим остался в Вырице, не имея возможности по своей болезни двинуться с места. Последний раз его видели в начале августа, и он предсказывал, что в страшной войне победит Россия, и победа будет славою и Церкви Русской.

В день Рождества Пресвятой Богородицы мне, изнемогающей от недосыпания, пришла мысль устроить папу в больницу, о чем я имела жестокость и малодушие ему сказать. Он приял это с агнчей кротостью и еле слышным голосом подтверждал: «Конечно… ты устала.. в больницу, значит в больницу…» Но к вечеру того дня я поняла, что на этот нет воли Божией Матери…

Прошло 22-е…Папа слабел… Утром 23-го в 8 часов он проснулся и, с величайшим трудом выговаривая каждый слог, сказал: «Поздравляю…» – «С чем, папочка?» – «С днем рождения!» Это были его последние слова на земле. Я приготовила ему его любимый чай и дала зелененький леденчик. Но он, сделав несколько глотков, показал рукой, чтобы я взяла стакан и с усилием выплюнул конфетку (я её потом доела)…

Скоро началась агония, и так, страдая, он к вечеру потерял сознание. Мы с Серафимой обе сидели над ним. И около 4 часов утра 24 сентября мой драгоценный папочка скончался.

Незадолго перед смертью папа предупреждал, что в наш дом попадут зажигательные бомбы и будет пожар, но его потушат. Так и сбылось.

Наутро пришел брат Боря и взял на себя все хлопоты по организации похорон. Все это было уже нелегко, но благодаря тому, что в нашем парке по очистке было еще несколько лошадей, – дали лошадь. Хоронили папочку накануне Великого Воздвиженья. За гробом шла я, бат, Елена Ивановна и старый сослуживец папы – Иван Яковлевич с женой Катериной Григорьевной. Был погожий день и, что удивительно: весь день не было ни одной воздушной тревоги!

Единственный день за всю осень прошел так, как будто нет войны.

Примечательно, что 23-го, когда папа умирал, луч солнца, упав в зеркало, озарил лицо и грудь умирающего семью цветами радуги; как я верю, – в знамение совершенного примирения Господа Бога с душою уходившего в вечность, поздно обретенного раба Своего, смиренного Сергия…

«Знамение» было и на кладбище. У ворот нас встречала Вера Д. со своей матерью. Они купили папе крест, и несли его сами до могилы. Я предполагала похоронить папу, конечно, ядом с мамой, но брат воспротивился этому: так сильна в нем была старая обида и злоба на отца. Папа бил его маленького. Я покорилась, хотя все провожавшие расстроились таким странным протестом брата. Понесли гроб по другой дорожке. Далеко шли, устали и сказали: «Отдохнем немного, тогда понесем дальше». Поставили гроб с телом на землю, и тут… я первая заметила, что принесли усопшего к могиле мамочки. Все поразились. Брат смирился, и начали копать могилу рядом с Александрой Ивановной. Так и похоронили папочку рядом с мамой и поставили крест.

Перед смертью папочка говорил: «Я оттуда буду на тебя смотреть каждую секундочку». И называл меня последние месяцы своей жизни «третьей мамой». Плохая мама…

Вечером 29-го, по Веру, Надежду и Любовь я еле добралась с Охты из церкви до дому – такая была бомбежка! И в начале десятого на наш чердак попало несколько зажигательных бомб. А кругом все пылало! Я взяла на руки Ларочку – Надя оставила ее и ушла на работу, – Распятие и малый образ Знамения и вышла во двор, не зная, куда бежать. Рядом горели деревянные здания, как костер, да и наш дом был деревянный. Но мальчишки бросились на чердак, когда все взрослые, большей частью женщины растерялись, и песком затушили начавшийся пожар. Вскоре прибежала Надя и унесла ребенка к матери на Курскую улицу. Так сбылось предсказание папы о пожаре.

Мы стали сближаться с братом; он стал гораздо мягче. Много светлых часов провели мы с ним в октябре. Но в конце месяца дал себя чувствовать голод. Хлеба стали давать по 250 граммов. Продукты абсолютно исчезли, а запасов у нас лично не было. Я не могла сидеть дома, изнывая от голода, ходила по знакомым в надежде, что у кого-нибудь поем. И кое-где мне перепадало; конечно, малое, но как оно было драгоценно! Брат целые дни был в университете; занятий не было, но ему, очевидно, было легче на людях. Да был у него там один друг, Коля Кузин, жена которого работала в столовой, и Борю иногда они кормили. Жил Кузин на Васильевском острове.

В последнее лето жизни в подвале дома нашего брат принес откуда-то котика. Он был совсем маленький и спал на мне. Очень был веселый, все прыгал. Когда брат являлся домой, котенок раздражал его, и в середине лета брат его занес и выпустил на набережной Васильевского острова. После брат сам мне рассказывал, что котик та кричал и молил его не бросать: «И я чувствовал, что делаю грех большой». В дни зимы и голода вспоминал брат свою жестокость к беспомощному существу, когда, качаясь от голода, не раз шел по этой набережной.

За время бомбежек я подвергалась не раз страшной опасности. В октябре бросили фугасную бомбу на угол Херсонской и Исполкомовской, где за три минуты до этого проходила я из хлебного магазина с пайкой своей. Я шла медленно, но кто-то внушил мне ускорить шаги. Я почти побежала и только вошла в наши ворота, как раздался звук разрыва бомбы. Отбило угол у дома и разворотило тротуар, где я проходила. Если б я шла тише…

Второй случай спасения был под день Введения во храм Пресвятой Богородицы. Я ночевала в квартире, где прежде жила Ниночка, у Яди. Их квартирантка накормила меня вареньем, правда, без хлеба, но все же я почувствовала огромное облегчение и только погрузилась в сладкий блаженный сон, как… раздался неимоверный звук. Качнулись стены пятиэтажного дома, м со звоном вылетели стекла огромного окна! Мы вскочили… Мы были целы, но, Боже мой, что было ядом! Фугасная бомба попала в в соседний семиэтажный дом и пробила пять этажей. До утра только были слышны сигналы машин «скорой помощи». Мы никто не уснули. Помню, я читала акафист Божией Матери «Избавительнице»… мы говорили, говорили… и так я дождалась утра и ушла домой после бессонной ночи. Дома 4 декабря встретилась с Борей. Он убеждал меня сидеть дома, но голод гнал меня к людям, хотя уже никто ничего не давал.

Перед тем как начаться голоду в осажденном городе, вижу я сон. Вышла будто я в путь. Идти мне надо по совершенно пустынному берегу моря. На море поднимается шторм. Дорога не широкая, не более метра шириной, идет у самого края берега. Я иду одна, а справа, но невидимая, идет моя дорогая покойная мама и ободряет меня: «Иди. Не бойся!» Я пошла. Вскоре путь-дорожка стала вдвое уже, а волнение на море стало усиливаться. А мама все идет справа и ободряет меня, грешную. Вдруг дорога сузилась еще вдвое, и с правой стороны от меня выросла высокая деревянная стена. Я иду и говорю: «Злые люди. И так узкая дорога, и волны подходят совсем близко, а они еще стену сделали, чтобы некуда было податься, да еще острым щебнем взяли да усыпали путь!» Но я все-таки продолжала идти вперед, несмотря на свирепые черные волны, которые разбивались совсем у моих ног, но удивительно, что туфли мои оказывались даже почти не забрызганными. Мама справа шла и ободряла меня по-прежнему. Вдруг стена передо мной образовала тупик, завернув налево, прямо в бушующее море. Я остановилась в ужасе. «Иди», – сказала мама. «Но куда же идти, тут нет выхода!» – отвечала я  в великом смущении. «Люди говорят, что нет выхода – выход есть», – отвечала мама. Я сделала несколько шагов, и вдруг Кто-то Сильный взял меня за шиворот и перебросил через деревянную стену. Перебросил в свет, тепло и любовь друзей, которых я сразу почувствовала с собою опять вместе…

С половины ноября нас перевели на 125 граммов хлеба, и страдания человеческие усилились. А радио кричало и играло на Невском. О чем?

Из всех моих друзей и приятельниц легче было положение Веры Д. Отчим ее умер в декабре, а она с матерью спасалась запасами крупы и прочего, которые заблаговременно сделала Мария Ивановна, и чего никто из моих знакомых не догадался сделать. Два раза они звали меня на обед. Суп, о, какое это было блаженство!

Между тем начиналась зима, и стало еще тяжелее. А бомбежки не прекращались. Впрочем, люди, голодные и ослабевшие, в ноябре уже не так реагировали на опасность: все притупилось.

Встал вопрос о холоде и передо мной. Топить у нас было нечем, и я приняла приглашение одной приятельницы, жившей на Невском, Марии Клочковой – пожить у неё.

Последнюю ночь дома я переночевала под Николин день. Сладко спала я последний Ра на своем соломенном тюфяке поверх досок, под старым одеялом. Просила святителя Николая простить меня, что я ухожу. На столе я оставила брату записку с адресом Клочковой.

7 декабря прекратилось трамвайное движение, – город погрузился в давящую тишину. Вскоре и электростанция, дающая свет, замолчала. Настала тьма..

13 декабря в день Апостола Андрея в последний раз, собрав всю свою энергию, я сходила пешком в Никольский собор причаститься (ночевала у Клочковой). В этот день брат поймал крысу, и я ела бульон. Мяса я не ела, его съел брат, а я выпила только полстакана безвкусного бульона.

А 19-го, как я уже упоминала, я ушла жить, т.е. ночевать, не приходя домой, к Марии Клочковой на Невский.

Жила она вдвоем со снохой, и кое-чем они протапливали печку. Голод все усиливался. Уже становилось трудно ходить… Всё чаще и чаще на улице попадались закаменевшие фигуры не дошедших до дома, изголодавшихся людей. В подворотнях часто можно было видеть завернутого в простыню мертвеца. Не имея сил куда-нибудь нести умершего, его, завернув во что-нибудь, попросту сталкивали с лестницы… Я почти нигде уже не бывала, и ы терпели все муки голода втроем. А становилось все тяжелее терпеть. В ночь на 1 января 1942 года я чуть не помешалась от голода, как уцелела только? Многие сошли с ума.

В конце декабря бомбежки прекратились. Над городом царил один властелин – голод

5 января, изнывая от мук голода, я сидела в комнате М. Кл. Вдруг стучат: звонки не работали. Сноха Маруси открывает: мой брат! В руках – сверток… Сам с величайшим трудом поднялся на четвертый этаж. Тяжело дышит. Объясняет, что Коля Кузин к Рождеству Христову прислал мясо и крупы немножко. Я обезумела от радости, но сразу сообразила, что придется делиться с двумя… 7-го мы сварили это мясо, засыпали крошечный кулечек крупы. В огромной кастрюле, в которой варили это мясо, крупа была почти незаметна. Но я была вынуждена молчать! Поделилась с ними и мясом, правда, себе взяла кусок побольше. Они были недовольны, но иначе я не могла сделать, т.к. они бульон сделали бесполезным.

Прошло два дня… Я заметила, что отношение снохи ко мне изменилось резко, и на Марусю я уже не могла опираться. От голода она стала какая-то странная. Я поняла, что далее оставаться мне у них нельзя и надо искать другое пристанище.

10-го утром я ушла от них и потащилась на Херсонскую. Здесь меня ждала неприятная неожиданность. Замок на двери (маленький замок) оказался вырванным с пробоем и беспомощно болтался. Открыла я дверь, шагнула в свой угол… и в глазах у меня потемнело…  Кто-то у нас был. Из икон были некоторые взяты – на выбор. Исчез св. Николай – моя первая икона – св. Варвара и еще другие. И богослужебная книга Октоих I часть. Взяты были и кое-какие вещи поценнее.

Но долго рассматривать, что взято, было невозможно. В квартире стоял злой мороз, а силы надо было беречь. Я пошла к Н. Евг. – проситься к ним. Далеко они жили, но безвыходность положения придала мне сил. Согласие я сразу получила, но… тут вспомнила, что у них всегда масса клопов и спать мне будет невозможно. Пришлось, поблагодарив, уйти. Вернулась опять на Херсонскую. Куда идти? В доме, казалось, никого уже не было. Я вышла на улицу, и отчаяние подступило к моему сердцу… Мороз был 25-30 градусов. Я теряла последние силы. Но знала, что нельзя допускать отчаяния, что есть у нас последнее Прибежище. И я взмолилась Ей, Взысканию погибающих. И в эти минуты увидела идущую жену одного из бывших папиных сослуживцев – Женю. Она шла домой. Мы поздоровались, и Женя спросила меня, куда я иду. Я объясняю ей, что мне некуда идти, что в подвале нашем мороз и нечем топить. «Так идемте ко мне, – сказала Женя, – у нас есть дрова, да и работаю я в столовой, иногда приношу супа»… Я вцепилась в мою спасительницу и через пять минут была в той квартире дома 37, где прошло мое беззаботное детство.

«Яков умер, – сказала Женя, – и Ваня (брат) тоже умер. Я с сыновьями». В теплой комнате я быстро ожила и… так и осталась у Жени. Внизу, в подвале на папином столе я оставила записку брату – где я. И стала ждать его, зная, что он придет. И действительно, он пришел, – смирившийся, совсем другой и очень слабый от голода, – в день прп. Серафима Саровского, которого и он, научившись от мамы, чтил особенно. Пришел… и мы обнялись. Борис поставил, вынув из кармана, маленькую иконку Преподобного на подоконник и сказал: «Теперь я буду жить с тобой, Аня…»

Борис, напрягая последние силы, переносил все наши вещи на верхний этаж в квартиру Жени Орловой и Зверевых. Это был огромный труд. В основном это были иконы и книги, да еще его коллекция минералов. Книг и икон у нас было очень много. Но брат на этом не остановился: он перетаскал наверх всю свою коллекцию минералов – весьма тяжелую ношу – и окончательно надорвал сердце. Впрочем, он еще держался, хотя его заедали вши. Однажды он не вытерпел, разделся в нетопленой комнате и подозвал меня: «Посмотри». Вши покрывали его тело сплошным живым слоем. В наших условиях уже ничего нельзя было сделать. Я молча ужаснулась. Были вши и у меня, но не так много, и я их старалась на себе уничтожать. Белье иногда меняла, пока оно все не загрязнилось. Воды не было. Таяли снег в кружечке, зажигая в печке бумажки. Тревог уже не было. Город погрузился в полу-смерть.

В День Крещенья брат подверг меня испытанию: он сказал мне, что… потерял хлебные карточки. Он, вероятно, ждал взрыва ужаса и гнева на него, но Господь дал мне такое чувство веры несокрушимой, что я совершенно спокойно сказала: «Бог силен спасти наши жизни и без карточек». Тогда брат умилился и стал просить у меня прощения за этот обман.

В конце января Боря несколько раз ходил на Васильевский остров в университет за каким-то документом. Были страшные морозы, и походы эта можно было отложить, но он меня не слушался. Ходьба по сорокаградусному морозу при таком истощении окончательно надломила организм, – последний раз он едва дотащился до  Херсонской, 37, и у него через несколько дней парализовало ногу. С тех пор он все время лежал.

А кругом все умирали. У соседей – Зверевых – открылся дистрофический понос, и оба – и Клавдия, и Василий, а за ними и двое мальчиков умерли. Осталась в живых Надя – сестра Клавдии и один из сыновей Зверевых – Коля.

С Женей я имела мало общения. Они как-то изолировались, и большей частью их не было дома. В квартире остались лишь мы четверо. В доме 37 вообще почти все умерли или исчезли куда-то. Однажды приходили сыновья Жени.

7 февраля, в день праздника Божией Матери «Утоли моя печали» я стала читать вслух акафист Владычице. Читать было очень трудно от голодной слабости. Брат лежал на стульях и слушал. И когда я в изнеможении перестала, он сказал: «Вот это я бы всегда слушал, чтобы никогда не переставало…»

11-го Боря сделал последнюю попытку спасения – написал письмо-записку одному человеку, который мог доставать лошадиные головы, и я сходила, отнесла эту записку (она цела у меня до сих пор), но кого-то не было, а кто-то очень сурово выпроводил меня. Брат угасал…

Под 12 февраля он лег на пол на ночь, а я ночевала на стульях. Страшно мучил голод, но я все-таки, лежа, «правила» всенощную. Было около 11 часов вечера. Я даже спела «Хвалите…» Брат спал или был в забытьи. Утром я сходила за хлебом и принесла наши пайки. Предлагаю брату. «Потом, Аня, мне так спать хочется». Я съела свои 250 граммов и села у окна. Медленно тянулись минуты, время приближалось к 12 часам дня. Вдруг меня как будто кто-то толкнул; я встала и наклонилась над Борисом. Он лежал на спине, глаза его были широко раскрыты и казались огненными. Он созерцал что-то, он видел Свет Незаходимый… Несколько минут я стояла над ним, впиваясь в эти огненные, чудные, зрящие Нечто глаза, а потом поняла, что он кончается, или уже скончался. Но глаз он не закрыл, и долго они еще оставались открытыми, отражающими Свет Невечерний. Жаль было их закрывать…

И вдруг стук в дверь. Входит Коля Кузин, приятель брата, – с целой ношей продуктов. Я бросилась ему на шею: «Коля, вы опоздали!..»

А лежал брат лицом в углу, где висела огромная икона Троицы. Когда еще были живы Зверевы, они мне рассказывали, что икону эту они принесли из подвальной церкви храма Скоропослушницы когда увозили после его закрытия иконы, вероятно, для сожжения…

Под этой иконой и умер так мой Боричка…

Перед смертью брат говорил: «Я был жесток к отцу».

Коля побыл немного и ушел, обещав подбросить еще продуктов, чтобы спасти хотя бы меня.

Хоронить, в обычном понимании этого слова, Борю не пришлось. Я могла только нанять за его пайку (за два дня) Надю, сестру умершей Зверевой, чтобы она отвезла на санках тело Бориса к собору б. Александро-Невской Лавры, где «сгружали» всех мертвецов нашего района. Так и было… Я глядела в окно, как Надя и уцелевший сын Зверевых, Коля, надрываясь, тащили санки с телом… Так и увезли его в пальто; мы  ведь сидели в пальто, топки не было… Только шапку его я взяла себе. Он и умер без шапки, на ней он лежал…

Будущий читатель! Поверь мне, как мне трудно это и сейчас писать! Но да будет воля Твоя, Господи, в этом, как и во всем!

Благословен еси, Господи!

Вторую половину февраля я спасалась двойной пайкой… Да, перед смертью, дня а два брат говорил: «Я за отца наказан, я был жесток с нм, я должен умереть, а ты, Анюша, живи…»

Вот я и жила… Коля Кузин еще раз принес продуктов, правда, немножко у меня украли, но великодушно… Я этим и ожила. В марте стало опять тяжело очень. На углу Херсонской и Александро-Невской открылась столовая. Но туда надо было сдавать «крупяные» талоны из продовольственной карточки.

Страшная атмосфера голодной смерти, на которую были обречены все мы, царила в этой столовой. Суп – почти одна мутноватая вода, а вырезали за одну тарелку  6-8 талонов. Раза два я туда сходила и больше не пошла. Спасали меня другие супы. В праздники одна старушка, у которой были запасы круп и прочего, дала мне милостивое разрешение приходить к ней обедать раз в неделю. О, какое это было неописуемое блаженство! В теплой комнате большая полная тарелка густого-прегустого супа!!! Но это было один раз в неделю!

У меня начиналась цинга… Шел март и приближался к концу. Однажды я, изнемогая от мук голода, просила св. пророка Илию о милости, и вдруг мне и Наде Зверевой пришла мысль полезть в дымоход печи в покинутой комнате Орловых. И о, чудо! Великое чудо! Я вытаскиваю оттуда мешочек сухарей! Мы разделили их с Надей и Колей. Их было немного, но восторг от чуда пророка поднял мне силы и укрепил уверенность в том, что я все-таки выживу.

Весной 1942 года, когда восстановилось трамвайное движение, я стала опять ездить к друзьям и знакомым, везде, конечно, надеясь чем-нибудь поддержаться… В таких мыслях в мае 1942 года я зашла в один знакомый дом в одном из переулков Знаменской улицы. Мать семейства, старушку, я уже не застала – она умерла, а дочь её и еще родственницу нашла живыми, но страшно голодными. Перекинувшись несколькими фразами со мной, эти особы отошли в сторону и начали тихо о чем-то советоваться. Я почуяла недоброе и моментально, сколько было сил, бросилась наутек. Квартира и коридор были длинные, но я быстро бежала к выходу, и мне удалось открыть французский замок и выскочить на лестницу. За собой я слышала топот этих голодных женщин и их голоса, останавливающие меня, но Бог помог мне, и прежде чем они выскочили на площадку, я уже была на нижнем марше лестницы и выбежала на улицу, где шли несколько прохожих, и я уже была вне опасности.

В Великую субботу ко мне пришла одна близкая знакомая и передала приглашение нашей общей знакомой Елены Т. Придти к ней с вечера на ночь Пасхи (т.к. службу Пасхальную власть разрешила только с 6 часов утра), чтобы от нее пойти на Охту в храм. Я так и сделала.

В то время на мне развелось уже очень много вшей, и когда Е.Т. меня покормила (у неё кое-что было), вши подняли такое беспокойство, что я всю ночь ни на секунду не могла уснуть. И так поползла через лед Невы в Больше-Охтенскую кладбищенскую нашу церковь.

Службу я почти не могла воспринимать. Мне казалось, что ничего нет, ни службы, ни пения – один царь –  ГОЛОД… Но все же я старалась, стояла, не чувствуя ничего, вслушиваясь. Наконец служба кончилась, и я как во сне, как в опьянении двинулась в обратный путь.

Тут мы на льду Невы (было 5 апреля – ранняя Пасха) встретились с моей Натой. Встреча оживила меня, обрадовала: я страшно любила своих друзей, и мы поддерживали немного друг друга. Ната дала мне кусочек сахару, который ей положила в карман её мама. Та уже не могла ходить. И я съела его. Кажется, и Ната ела второй кусочек.

На Пасхе меня окончательно разобрала цинга; иногда поднималась высокая температура. А изменений никаких не было. Только с наступлением весны, с 16 апреля пошли трамваи, и я ездила кое к кому в надежде чем-нибудь поживиться. Ездила и в церковь на большие праздники, но воспринять уже ничего не могла. Объезжая знакомых, узнала о смерти некоторых из них. Иногда я обращалась к Коле кузину, и он однажды даже пригласил к себе и накормил. Но от сытного ужина подняли возню вши, которые уже не только в одежде, но и в порах кожи поселились, и я ночь не спала совершенно.

Так проходил май. Люди варили супы из травы и пухли с этого. Несколько раз сварила и я себе, но почувствовала, что это – гибель, и бросила. Впрочем, пухнуть начала и я. Становилось всё тяжелее. В день Св. Троицы я ощущала неистовый голод и еле держалась… Я говорю о сохранении полной преданности Богу и надежды на спасение.

В день Всех Святых все-таки я поехала к обедне; я стала тогда ездить во Владимирский собор, сама не зная, почему. Отстояла как во сне обедню, ничего не понимая или, вернее, не воспринимая, и когда запели запричастный, решила уходить… Сил-то не было.

Вышла я на паперть – немного качало – и вдруг увидела свою старую знакомую медсестру Анну Васильевну Полозову. «Асинька!» – «Аня!» – обменялись мы. Я узнала, что Анна Васильевна недавно в Ленинграде, самолетом через кольцо, на подкрепление медперсонала в городе. Узнав, да и увидев мое состояние, Аня пообещала мне постараться устроить меня в стационар для дистрофиков. Попасть туда было очень трудно. «Через неделю приезжай сюда, на Владимирский, я за это время похлопочу и дам ответ. Бог поможет, – добавила Аня, – устроим».

Через неделю, уже очень ослабевшая и распухшая я приехала в собор, Аня уже была там на условном месте и радостно сообщила, что все удалось и только нужны необходимые формальности. Тот день я провела у Ани, и ночь. Но лечь я уже не могла, водянка душила меня. Была летняя белая ночь, и я всю ее просидела в кресле, смотря на чудный образ Св. Иоанна Златоуста, который от кого-то, видимо, умершего, попал к Ане. Жила она тогда на Васильевском острове.

От вшей я к тому времени избавилась – открыли бани, и вши ушли из тела.

…Понедельник, вторник… наконец, все улажено, и в половине дня 10 июня 1942 года я была принята в стационар, вымыта в ванне и положена в маленькую палату, где было 2-3 человека. Мне дали есть и лекарство для отгона воды из организма. Поставили около кровати большой ночной горшок. Скоро он наполнился, а я уже могла лежать и… спать, спать… Дня через два опухоли как не бывало, и я вновь обратилась в иссохшее, но очень живое существо. Кормили три раза в день, неплохо и давали по 500 граммов хлеба. Можете себе представить мое блаженство? А радость избавления от смерти! Ведь мне было 34 года, и я ждала большой и плодотворной жизни, служения Богу!

Вскоре меня перевели в большую общую палату, и я пробыла в ней почти два месяца – все лето с наступлением светлых теплых дней возобновились обстрелы из артиллерийских орудий, но бомбежек не было. В больнице мне было очень хорошо, в саду мы гуляли каждый день сколько хотели. Я познакомилась с глубоко верующей немолодой девушкой из интеллигентного общества, Елизаветой Николаевной и много времени проводила с ней. Службы праздникам, как обычно, я все справляла по памяти.

В день Тихвинской Божией Матери наш врач (имя его я запомнила – Сергей) предложил мне записать меня на эвакуацию. Я крепко помолилась Владычице и приняла совет его – эвакуироваться, т.к. Сергей (отчество не помню) настойчиво убеждал меня соглашаться, т.к. находил меня непригодной для продолжения жизни в блокаде. Он был, конечно, вполне прав. Меня записали.

10 августа, в день Смоленской я была выписана и вернулась в совсем опустелый дом на Херсонской. В квартире я нашла на столе записку Жени: «Мы эвакуировались, помоги Вам Бог» и икону Божией Матери «Всех скорбящих Радости». Я побывала у всех оставшихся друзей и попросила взять мои иконы и книги на сохранение. Ната с мамой уже были в больнице. Их чудом подобрали на улице, они обе упали. После мне писали, что несколько месяцев они обе были в состоянии полупомешательства, но потом пришли в норму. Из моих друзей прийти за вещами смогли только Вера Д. и Ядя. Большую часть взяла Вера, она вполне сохранила силы. Я, отдавая ей свои сокровища, не знала, что она уже имеет часть моих вещей, взятых в январе без меня. Об её зимнем поступке я узнала через 23 года…

15 августа, в день Василия Блаженного я съездила в Никольский и причастилась Свю Тайн перед отъездом.

18-го я окончательно оформилась в эшелон – в Башкирию, и утром 19-го меня проводила моя дорогая Надежда Евгеньевна. Она тоже взяла часть вещей и обещала постепенно приходить и забирать все, что сможет, на хранение. Я села на трамвай №7 и доехала до вокзала. Провожала меня еще Серафима Абрамовна – она тоже осталась жива (это та, что помогала мне ухаживать за папой). Вот и вокзал… На вокзале нам, записанным в эшелон, выдали по полтора килограмма хлеба (кое-кто съел его сразу, а к ночи его не было уже и у меня) и мы ждали отправки весь день. Я часто пела потихоньку «Преобразился еси на горе, Христе Боже…» и кондак Праздника. У одних нашлась вода в большом чайнике, я имела с собой кружку и попросила воды у этих людей.

Наконец, нас посадили в вагоны, но и так мы долго стояли. Я начала всенощную Святителю Митрофанию. Папа чтил этого святого, и я прибегала к угоднику Божию с чувством дочери-сироты, папиной дочери и… дочери Святителя.

Сердце мое трепетало, но дух был тверд и спокоен.

Наконец, уже в густых сумерках наш поезд тронулся. Ехали до станции Борисова Грива, – далее не было пути железной дороги. Стояли вражеские войска. Всю ночь мы очень медленно ехали с долгими непонятными остановками. Со мной было два узла, вернее, зашитые в материю больших пакета с одеждой: двумя пальто, подушкой и одеялом, – и немного святых вещей. Часа в 4 утра мы приехали. Станции не было – её разбомбили; поезд остановился в лесу около. Нас стали грузить на автомашины битком в каждой и помчали по коряжистой лесной дороге к Ладожскому озеру. Трясло так, что подкидывало, у многих выскочили вещи. Конечно, для них машин не останавливали, т.к. мы неслись через кольцо вражеских войск.

Через два часа «скачки» мы оказались на берегу озера. Но весь день мы промучились почему-то без еды, только часов в семь нас накормили по-царски. Был выдан даже шоколад. Ночь ы просидели на берегу. Я достала из мешка-пакета одеяло и, завернувшись в него, полусидя, крепко и сладко проспала холодную росистую ночь. Утром нам опять дали паек и горячую пищу и вскоре посадили в теплушки, и поезд без свистка отошел…

Нас повезли на Тихвин, Вологду и далее на Уфу. Кормили великолепно, и ежедневно мы получали американский шоколад. После Вологды пришла радиограмма: направить поезд в Сибирь, т.к. в Башкирию двинули поток эвакуируемых с юга. Немцы забирали Украину и Северный Кавказ.

Нас повернули на Свердловск. Начиная с Урала питание ухудшилось. Эшелон шел на Новосибирск.

В дороге я под праздник Успения сильно застыла, где-то около тогда называвшегося Молотова, в очереди за пайком, и вспыхнула цинга. Ноги у меня были в еле затянувшихся ранах. Поднялась высокая температура, и я потеряла сознание…

Слава Богу, все были заняты собой, и никто этого не заметил, а у меня из жизни вылетели сутки! Я с удивлением узнала, что уже не 30-е,, а 31-е августа.

В Тюмени уже совсем неважно кормили. И поэтому, когда начальник эшелона дал разрешение в Омске желающим – остаться, я решила дальше не ехать. Взяв в руки маленький образ Святителя Николая, я осенила им на все четыре стороны Омскую область и просила великого угодника направить меня в такое место, какое мне будет полезно.

Из нашего вагона в Омске остались 19 человек. Мы выбрали себе бригадира – одного пожилого мужчину по фамилии Савельев. В Ленинграде он жил на Знаменской улице. Когда ему представили на выбор для его «бригады» множество районов, он выбрал Знаменский. Этому выбору я очень обрадовалась. – попасть под кров Знамения Царицы Небесной! Что могло быть более утешительным для меня?

С вокзала мы наняли машины. Содрали с нас ужасно: у меня едва хватило денег, которые мне дали на дорогу друзья. При отъезде мне много помогли деньгами Анастасия Петровна, которая когда-то хоронила нашу маму. Довезли нас до пристани, и там мы 6 дней под открытым небом ждали парохода вниз по Иртышу. Хорошо, что не было дождей, а от ветра спасало одеяло.

Наконец пришел пароход «Ленинград» (!), и мы погрузились. Через двое суток мы уже причалили у пристани «Знаменка» и расположились на берегу (это было в день Усекновения главы Иоанна Предтечи) в ожидании, пока колхозы вышлют за нами лошадей. Ждать пришлось три дня. Нам давали хлеб, и кое-что мы стали выменивать в соседней деревне Солдатское.

Меня и еще одну немку, Анну повезли в деревню Пушкарево – это было 14 сентября, в день начала Индикта.

Привезли. Деревня довольно большая, есть сельсовет. Но ни одна живая душа не хотела взять меня на квартиру, видя мой жалкий больной вид и малое количество вещей. Я долго стояла с вещами на улице и молилась про себя. Наконец, одна женщина, Дуня вышла из хаты и позвала меня: «Айдате, что ж на улице-то стоять». Со слезами я благодарила мою избавительницу. Избушка у Дуни была крошечная. В углу висели иконы, на полу ползал ребенок. Муж Дуни был в Армии. У этой Дуни я прожила дней девять. Примечательно, что через 5 дней после того, как Дуня взяла меня, неожиданно приехал с фронта ее муж, не очень тяжело раненный, но от службы освобожденный. Велика была радость Дуни!

Признакомившись с людьми, я нашла себе другую квартиру: в доме Юртаевой Федоры. Дом был двухкомнатный, и меня поместили в горнице – светлой и сравнительно чистой. Дали мне кровать. У Дуни я спала на полу, у нее не было кровати, сама она спала с ребенком на печке.

Достойно внимания то, что когда нас распределяли по колхозам, я попала в Пушкарево, где была древняя деревянная часовня во имя Святителя Николая. Прежде в ней стоял его образ, который почитали чудотворным. Он в давние времена приплыл к селу по реке Айову, и тогда соорудили часовню. Так великий святитель показал, что он заметил мою мольбу к нему и осенение его образом Омских пределов.

Расселив нас по колхозам, государство назначило нам крохотный паек мукой и предложило работать в колхозе! Измученные блокадой, мы никто почти не смогли сразу работать. Нас выручали вещи, которые мы обменивали на продукты. Была осень, много овощей, молоко, и я за свои жалкие тряпочки питалась довольно сытно. Хлеба ни у кого не было в Пушкареве, но была картошка.

Когда я немного окрепла, то решила зарабатывать себе пропитание карандашом и кисточкой. Сначала рисовала венчики на умерших: их с большой охотой брали пожилые, а в деревне и были только старики и бабы. Потом начала рисовать маленькие иконки для ношения на груди, обшивая их бархатом или другой хорошей материей; лоскутов я с собой привезла разных. Это мастерство и дало мне возможность кормиться, т.к. мои ничтожные вещи я через два месяца продала.

Хочу описать чудо милости Божией ко мне. Было это в день прп. Сергия, 8 октября. Я выменяла сметаны и, забыв свою обычную осторожность, переела её. В начале ночи со мной сделалось что-то ужасное, очевидно, воспаление желудка. В животе, кроме рези, жгло, как огнем, нестерпимая боль и температура во всем теле. Я умирала… Тогда в раскаянии и ужасе обратилась я к св. Апостолу Иоанну Богослову, умоляя его испросить у Господа мне прощение. И что же? Вдруг как будто в горло мне вложил кто-то холодок, в животе все стихло, жар прекратился, и я, благодаря великого Апостола и Преподобного Сергия, уснула сладким сном. После этого случая я очень долго береглась.

Тут осенью натворила и другое, очень плохое. Я отдала хозяйке постирать свое белье и кофточки с юбками (2-3), и вязанку; скрыв от нее, что белье вшивое (я увезла его, не стирая, конечно), и его надо бы было после стирки прожарить под потолком в бане, как это делают. Но я не знала о таком способе, да и стыдилась сказать правду. Вот это-то белье и наделало бед. Развелись на мне вши, переползли на детей хозяйки (у нее было их восемь), и когда моя вина открылась, много я потерпела упреков заслуженных.

На первых порах мне было трудно жить одной среди людей совсем другого склада, чем мое общество на родине. Господь, видя мое страдание, послал мне утешительный сон.

Вижу, будто у дороги, где я иду, сидит старец – на вид нищий. Я во сне почему-то считаю его Сергием; не то великим угодником Божьим, не то своим покойным отцом Сергеем. Старичок предлагает мне купить носки, такие славные, белые шерстяные и отдает их всего за 20 копеек! Я взяла во сне носки и проснулась утешенная. С тех пор я стала веселее и смелее ходить и обращаться среди деревенских людей.

В скором времени после этого сна я увидела во сне папу очень ясно. Я спросила его: «Папа, как тебе тут?» А он отвечает: «Как мне спокойно тут, как я отдыхаю. Мне здесь все доверяют». И я вижу, что он в каком-то помещении, как хранитель всего, что там находится; вижу много полок с вещами. И во сне понимаю и знаю, что это за его безупречно честную до полного самоотвержения жизнь и работу на земле ему даровано Господом.

Стала я ходить и в соседние деревни и поселки со своим мастерством. Сначала в близкие, а потом и подальше. Меня везде принимали как слугу Господню, и я не только рисовала по избам, но и читала Псалтирь, акафисты и рассказывала крестьянам понятное для них из моего громадного умственного и духовного багажа.

Между тем в Пушкареве и во всех окрестных селах и деревнях начался голод. Уже началась зима, а картошка в подполах гнила, ничем не могли спасти. У многих же многодетных, как у моей хозяюшки, ее давно уже и не было – съели. В декабре и январе спасала конина. Падали от бескормицы лошади, и колхозники делили их трупы и несли домой, варили. Приносила и Федора и уделила мне немало. Сытное было блюдо!

Ходила я и в богатую деревню Белово, где кое у кого еще была картошка – там она не подвергалась гниению; даже у некоторых был хлеб, и мне за работу кое-что удавалось доставать и поесть с хлебом, что казалось почти сказкой!

В начале апреля 1943 года я была в одном селе и заночевала у наших эвакуированных. Одна из них – Анна – была больна сыпным тифом, но я не побоялась и проспала ночь на полу в комнате, где она лежала. У меня были вши, очевидно, они ночью побывали на больной и, вернувшись ко мне, принесли мне бациллу тифа. Несколько дней после этого я ничего не чувствовала, но случилось следующее.

В день Благовещения я задумала уехать совсем из Пушкарево в городок Тару, километров за 50 отсюда, т.к. очень мне наскучила жизнь в деревне, и я воображала, что в Таре, наверное, есть уже церковь. Я слышала, что кое-где открывают храмы. Ничего не узнав, я от сильного нетерпения переменить жизнь задумала ехать в Тару не откладывая. В тот же вечер, чувствуя какое-то недоброе возбуждение, я наговорила дерзостей хозяйке, чем-то меня задевшей и, не помирившись с ней, легла спать в очень тяжелом душевном состоянии. И забыла проверить, хорошо л закрыта форточка. Ночью форточка открылась, а я спала как убитая, только во сне видела себя во льду. Одеяло у меня свалилось набок, и я проснулась утром вся окоченевшая. Бацилла тифа тут и взяла меня в страшный плен.

С хозяйкой я утром помирилась, просила у нее прощения.

Но я заболела… Долго билась на ногах, еще попыталась сходить в соседнее село «на промысел», но уже меня жар сваливал с ног, и сознание мутилось. Из Кондрашина меня на руках принесла племянница Федоры, Пана. И когда я села на койку и сняла с себя пимы, то увидела… пятна тифозной сыпи на ногах! Вскоре я потеряла сознание… Лежала я на койке в кухне. Была Страстная седмица. Очнулась я 27 апреля, в первый день Пасхи… никаких сил не было не только встать, но и приподняться. Мой паек – полтора килограмма муки – я обнаружила исчезнувшим из-под подушки. Так 21 день пролежала я безо всякой врачебной помощи и почти без пищи. Голод кругом был ужасный. Спасала меня только одна моя Федора: она раза два, а иногда и три в день давала мне по полкружечки супа из крапивы, чуть забеленного молоком. Хлебного или чего-нибудь вообще твердого или густого я за эти три недели не видела. Жар очень мучил меня ночами, и спать я не могла. Но Ангел-Хранитель спасал меня от нестерпимого страдания, влагая мысль рассказывать себе самой о первых христианах в последние дни Помпеи. Двадцать одну ночь болезни! Днем я лежала, не имея сил даже поднять голову. Иногда были дни легче, иногда я мало сознавала время… И все-таки я поправилась! 15 мая я с помощью Федоры (им надоело подкладывать под меня глиняную плошку) слезла с кровати. Но на ногах я не устояла… Пришлось выползти во двор для естественной нужды на четвереньках. И потом дня четыре или больше я только таким образом – ползком – могла передвигаться.

Голод неимоверно терзал; я была готова сцарапывать со стены  известку и есть! Вот и начала я ползком просить милостыню под окнами… Приподнимусь на одной руке, а другой постучу в стекло окна. Ни у кого почти ничего не было, но мой отчаянный вид вызывал такое чувство, что кое-кто подавал: кто-то дал лепешку из чего-то, кто-то дал горсть каких-то зерен, которые я сварила, доползя уже совершенно изнемогшая, до хаты Федоры. Несколько дней я таким путем, ползая по улице под окнами, что-то добывала, а потом Господь вернул мне возможность вставать на ноги, и мне стало легче передвигаться.

Наросла крапива, и хозяюшка стала варить крапиву. До тех пор варила она конский щавель. Крапивные супы вызывали у меня, с детства страдавшей крапивницей, эту болезнь, и я вся покрывалась сыпью. Продолжали грызть, разумеется, и вши. Тяжко было.

В ночь под 18 мая я вдруг почувствовала такой упадок сил, что думала – это смерть… Положила на грудь маленькую иконочку на перламутре св. великомуч. Варвары, данную мне в благословение на путь одной девой – М.Н. Шиловой, и… через несколько минут сладко уснула. И с тех пор стала быстро поправляться.

Только… есть-то было нечего, а крапивные супы мне пришлось оставить, т.к. однажды ночью (помню, это было под весенний праздник Апостола Иоанна Богослова) я от неимоверного зуда всю ночь металась по избе, по двору и даже по улице. В таком страдании, – ночь была светлая, как белая ночь в Петербурге, – я дошла до церковки св. Николая и, рыдая, молила его о помощи.

К этой часовенке меня вообще всегда тянуло, и я еще до болезни часто подходила к ней помолиться моему великому покровителю.

От слабости зрения рисовать я не могла, я совсем не видела мелкого и читать почти не могла: все у меня сливалось в глазах. Не могла я поэтому и зарабатывать ничего. Плохи были мои дела!

27 мая, в день праздника иконы Божией Матери Понетаевской, которую я очень чтила, и дома у меня осталось Ее изображение, написанное монахинями этого монастыря, я днем, изнемогая от слабости и голода, походив «по миру» по селу, присела у часовни Святителя Николая на крылечке. Вид у меня был никуда не краше, чем с Ленинграде перед больницей. Волосы пришлось обрить, т.к. после тифа они падали прядями. И вот села я на крылечке у часовни и взмолилась Божией Матери спасти меня от гибели. Просила и великого Николая. В этот момент мимо старой часовни проезжал военный в форме МВД. Заметив мою жалкую фигуру, он остановился и спросил: кто я и что тут делаю. Я объяснила, что я – эвакуированная и от слабости после тифа, не имея никаких средств к существованию, «Вы можете дойти до Знаменки?» – участливо спросил Садовский – такая была его фамилия. Я ответила, что постараюсь. Садовский объяснил мне, куда там обратиться и добавил: «А я там все устрою. Вы получите помощь. Приходите завтра». С великим трудом я на другой день добралась до нашего райцентра: меня довез сливкоотделитель; и получила 3 килограмма муки и 250 граммов сливочного масла. Масло меня спасло, – ко мне вернулась возможность рисовать! Всю последующую жизнь я не забывала моего благодетеля.

Через 3-4 дня я уже опять пошла с кисточкой и красками, Евангелием и маленькой Псалтирью в заплечном мешке по деревням и селам Знаменского района. Было начало июня 1943 года.

В то лето в селе Кондрашино со мной было следующее приключение. Я шла в жаркий полдень по совсем пустынной деревенской улице. Вдруг из ворот одного дома выскочила огромная свинья и со злобным хрюканьем  бросилась вдогонку за мной. Я поняла, что нахожусь в большой опасности и побежала, как могла быстро, но разъяренное животное уже догоняло меня. На мое счастье калитка ближнего дома оказалась незапертой, я успела юркнуть в нее и заложить засов в ту минуту, когда свинья уже нагнала меня. Из избы вышел хозяин-старик и, узнав, в чем дело, взял вилы и отогнал от ворот зверя, бившего рылом в калитку. «Не сдобровать бы тебе, кабы я запер калитку, да вот на твое счастье – нынче позабыл, – сказала дедушка. – Разорвала бы она тебя…»

Помню и комаров в Грязновском лесу – они меня чуть не съели. Никогда я ни до этого, ни после не попадала в такое положение… Не помню, как я вышла из этого сырого ужасного леса.

Накануне Родительской субботы я пришла в Белово и попала на поминки в один дом, где у хозяев было всё. Такого изобилия я ни у кого не видала за все мои странствования! Приняли меня как посланницу Неба. У этих хозяев я пробыла и великий праздник Троицы, справив, как смогла, великую службу. Удивилась я такому невероятному количеству пищи, которое я смогла усвоить; но это, очевидно, было ниспослано мне Богом, т.к. после двух усиленного питания я совершенно обновилась физически, а хорошая баня избавила меня от вшей, и прожар всей моей одежды и белья – от гнид.

Накануне прп. Сергия Радонежского, 17 июля я ходила в Кондрашино и на тракте повстречалась с кучкой женщин. Мы разговорились, и я узнала, что они идут очень далеко, за Иртыш, в село Ново-Ягодное. Вдруг меня озарило какое-то вдохновение, и я почувствовала, что есть воля Божия и мне идти с ними..

…Путь был нелегким – 50 километров, – но я шла бодро, чувствуя, что благодать Божия укрепляет мои силы, и шла с молитвой Преподобному, – как на богомолье к нему. Ночевали мы в селе Семицком, откуда еще было километров 10 до цели.

В Ново-Ягодном я прежде всего увидела церковь. Удивилась я красоте местоположения её – на обрывистом берегу лесной речки. Спросила я стариков, во имя кого эта церковь была. Мне сказала, что у них был храм во имя великомученика Пантелеймона. В селе нашлось много работы, и я прожила там с неделю. Была и в соседней деревне Айлинке. И там была масса заказов, и кормили и тут, и там великолепно. О голоде здесь и помину не было. Правда, жили без хлеба, но картошки, молочных продуктов и овощей было изобилие. Пожив здесь, я вернулась ненадолго в Пушкарево, т.к. была там прописана. Выписываться я не спешила, но взяла свои вещи: подушку и одеяло. Кто и как мне их довез до Ново-Ягодного я не помню, но они были со мной.

Шел уже август. Перед самым Успенским постом я пошла опять в Ново-Ягодное. В Семицкой я заночевала. Через Иртыш перевоз был в лодке. Перевозил старик-лодочник. В этот раз я опять заночевала у очень хорошей женщины, которая рассказала мне, что за несколько дней перед тем у нее останавливалась Ольга Ивановна, шедшая пешком из заключения в лагере домой, в Ново-Ягодное, и посоветовала мне обязательно с ней познакомиться, т.к. Ольга Ивановна «духовный человек». Сердцем я почувствовала, что в мою жизнь входит что-то новое, особенное.

На другой день к вечеру я подходила к Ново-Ягодному. Был канун Первого Спаса. Моя семицкая знакомая объяснила мне, что дом Тюменцевых первый с левого краю. Вечерело… Я подошла к хорошо построенному новому домику и постучалась в окно. Сейчас же выглянула молодая худенькая женщина с интеллигентным лицом и большими голубыми глазами. Я сказала, что я от Марии Карповны. Хозяйка просияла и стала просить меня в хату. Вышла мне навстречу. Я сразу сказала ей, что я верующая одинокая девушка из Ленинграда и хожу по селам, рисую иконки… Трудно описать восторг Ольги Ивановны! Мы обнялись, как родные сестры и я вошла в хату.

За большим длинным столом сидело очень много детей. Все они были похожи друг на друга и на Ольгу Ивановну. Посадили ужинать и меня. Суп был из утки, много мяса, и ели с хлебом. Ольга Ивановна оставила меня ночевать и положила в спальне на кровати одного из детей.

Так началось наше знакомство, которое завело меня впоследствии так далеко…

В Ново-Ягодном я решила остаться до Успения. Работала по домам, ходила и в Айлинку. День Преображения я провели у Оли. Мы вместе ходили после длительной общей молитвы и обеда на кладбище, где был похоронен недавно умерший сын ее, Ваня. Ольга Ивановна рассказала мне, что в этом селе живет очень хорошая пожилая женщина, Татьяна Сергеевна, и советовала с ней познакомиться.

В Успенье я пошла к ней и была крайне удивлена, застав ее копающей картошку. Я немедленно выразила ей свое изумление (в деревне верующие люди очень строго придерживаются, чтобы не работать в праздники). Татьяна Сергеевна вдруг заплакала, бросила лопату и повела меня в хату. «Я заблудилась, совсем заблудилась…» – плача, говорила она. В хате не было никого, и мы долго говорили. Татьяна Сергеевна рассказала мне всю свою жизнь, и я многое рассказала ей о христианском благочестии, да и о себе немного. Мы сблизились сразу. И что удивительно, «баба Таня» совсем переменила свою жизнь, стала молиться, читать священные книги, каяться в грехах, строго почитать праздники. Мы очень сблизились, и вскоре я переселилась к ней жить совсем. Но до тех пор я сходила в отдаленную деревню Крутинку, где жили еще сытнее, и где меня буквально завалили заказами, «требами» и закормили. В том краю люди жили свободнее, и мне было там по-царски хорошо. Меня там прославили «монашкой» и, раскрыв рты, слушали все, что я говорила.

Но жить я решила все-таки в Ново-Ягодном, около церкви, хоть и закрытой. В первых числах сентября я пошла в Пушкарево, чтоб выписаться из сельсовета.

Возвращалась я, помню, 10 октября. Вечерело, когда я подошла к Иртышу, чтобы переправиться на другую сторону. Дул сильный ветер, и река волновалась. По небу мчались разорванные седые тучи, и стая диких гусей с криком неслась на юг, освещаемая последними лучами заходящего солнца Лодка была на той стороне. Кроме меня, ждала переправы маленькая девочка из села Шухово, которое в 1-2 километрах от реки. Начинало смеркаться, мы не знали, что делать. Возвращаться в Шухово? У меня ноги были так стерты, что я почти не могла ходить. Наконец перевозчик увидел нас, и мы с огромной радостью заметили, что он влез в лодку и поплыл к нашему берегу. Вот он и здесь. Мы уселись в лодку и поплыли. Между тем волнение усиливалось с каждой минутой, и плавание становилось опасным. Я все время молилась, особенно просила святителя Николая сохранить нас и довести до берега. Уже недалеко до него оставалось, как вдруг старик вскричал: «Держись!» На нас шел большой вал. Девочка заплакала от страха. Мы вцепились в скамейки лодки. Секунда… Нас окатило холодной водой, но лодка выскочила в прибрежную, сравнительно тихую полосу. «Уцелели, – сказал старик, крестясь. – быть бы нам сейчас на дне». Я громко благодарила Святителя Николая, расплатилась с дедушкой, и мы с девчкой пошли к семицким хатам. Мария Карповна была поражена – как мы переправились в такую бурю, – а я рассказала, что нас спас св. Николай.

Но прежде, чем продолжать повесть о моей жизни в Ново-Ягодном, мне придется вернуться назад и описать еще два моих путешествия в Крутинку, замечательных по своим обстоятельствам.

Первое из них было еще в теплые дни золотой осени. 26 сентября я пошла в третий уже раз совсем одна в этот дальний путь (34 километра). До поселка Куксинка на речке того же названия я дошла (12 километров) к вечеру и там заночевала, справив «всенощную» Честному Кресту, насколько я это могла, не имея богослужебных книг. Утром я решила продолжать путь. Но хозяева мне не советовали идти сегодня, т.к. по их понятиям в Воздвижение в лес ходить нельзя. Я все же пошла, не придавая значения их суеверию. Дошла очень быстро до разветвления дороги и… пошла не по той, которая вела в Крутинку. Впоследствии я узнала, что эта дорога  ведет к лесничеству, очень глухая. Пройдя километров пять, я убедилась, что идут, не зная куда. Ужас охватил меня. Лес вокруг был совсем дремучий, столетние лиственницы, вывороченные бурями колоссальные пни, – казалось мне, вот-вот появится и медведь. Кстати, они здесь водились. От страха я чуть не потеряла рассудительности и уже готова была свернуть на боковую тропинку. Тут бы и была моя погибель, но я повернула назад, к Куксе. Часа в три дня, совершенно измученная, я подошла  к рыбацкой деревушке и постучалась к тем добрым людям, у которых ночевала. Можно себе представить, как я была встречена. Меня и жалели, и бранили… Пришлось провести остаток дня в отдыхе и чтении (со мной были Евангелие и Псалтирь), и в благочестивых беседах, а на другое утро я благополучно дошла до развилки дороги и сразу увидела нужную дорогу, даже узнала некоторые деревья! И радостно пошла крутинской дорогой, удивляясь соизволению Божию к непонятному мне суеверию.

Какие это были глухие места! Особенно  та часть дороги, которая шла через мелкий осинник. Иногда дорога поднималась на невысокие пригорки, и оттуда, остановившись, я с восторгом могла охватить взором безбрежные колеблющие просторы, вершины сосен и лиственниц до синеющей на горизонте дымки…

Не доходя 7 километров до Крутинки, к дороге близко подступала возвышенность. Из обнаженного откоса породы сочилась родниковая, чистая, как кристалл, вода и струйками сбегала к дороге. Эти леса местные жители называют урманом.

В следующем моем путешествии в Крутинку (я уже была прописана в Ново-Ягодном сельсовете) было нечто необычайное в моем возвращении.

Туда я отправилась в самый Покров и пробыла там почти неделю. Уже наступили холода, и когда я шла от Куксы, шел снег, а я так стерла ноги в дороге, что в обуви  идти было невозможно. Я сняла свои «баретки» и… пошла босиком, вернее, в чулках прямо по выпавшем снегу! И Бог хранил меня – я не простудилась, даже насморка не было!

Тогда я еще не жила у «бабы Тани», а находилась на квартире у очень многодетной женщины, в весьма неудобных условиях. По возвращении же моем из третьего путешествия баба Таня взяла меня к себе. У неё была однокомнатная избушка, очень теплая (я спала на полу). С ней жили сын-подросток и сноха, жена ушедшего на фронт одного из старших сыновей. У бабы Тани я жила, как у родной, и почти у неё и питалась.

Впрочем, я и зимой кое-куда ходила работать. И даже один раз побывала в моей возлюбленной Крутинке.

Так прошли зима, Пост и Пасха, которую я встречала с бабой Таней в духовном подъеме. С бабой Таней мы сблизились, как совершенно родные.

Весной, еще до Троицы я работала в деревне Аргаис (где родилась баба Таня) и жила там дней пять. Вдруг пришла туда печальная весть: баба Таня получила похоронную, погиб её сын Георгий – сгорел в танке. Я все бросила и пошла через лес (13 километров) домой.

Рыдая, баба Таня показала мне похоронную. Горько плакала и Маня, молодая жена погибшего. Как могла, я утешала безутешную мать. Старший сын Татьяны Сергеевны – Сергей умер на Дальнем Востоке, тоже в Армии; простудился, и с ним умерла его жена Зина, заразившаяся от него туберкулезом. Теперь у Татьяны Сергеевны остались только мальчик Витя и старшая дочь замужем в Знаменке.

Весною 1944 года, стоя в очереди за пайком (мукой), который выдавали эвакуированным, в помещении сельпо я внезапно, как проснувшись от долгого сна, вспомнила адрес маминой сестры тети Лизы, которая была давно выслана в Казахстан из Польши по присоединении в 1939 году этой территории, прежде русской, к СССР.

Еще при папочке, в декабре 1940 года я отправила тете со станции Чудово (в городе продовольственных посылок никуда не принимали) большую посылку, но с началом войны переписка наша оборвалась, и я насмерть забыла адрес тети. И вдруг я его вспомнила. Немедленно я написала ей в Акмолинскую область, и скоро получила ответ полный радости о моем «обретении». Мы стали писать друг другу, а я затаила в душе мысль поехать к тете, проведать её и утешить чем смогу, когда будут у меня деньги.

Однако на месте мне сиделось. В мае того же года меня охватило неодолимое желание перемены, и я решила оставить Ново-Ягодное и мое мирное и обеспеченное картошкой житье у бабы Тани и поехать в Омск. К кому, как, без денег? Я об этом не думала. Добрейшая Татьяна Сергеевна дала мне денег на билет на пароход. Распрощались, и «заяц» отправился на станцию Усть.Шишь, где останавливался пароход «Ленинград».

В ожидании парохода я попросилась к кому-то в хату, и мне сразу заказали что-то нарисовать. Кроме иконок для ношения на груди я рисовала и образа побольше.

Стало вечереть… На низкий болотистый берег Иртыша сошел туман. Сильно пахло травами. Я ходила по берегу и ждала парохода. Вот вдали в наступающей темноте завиднелись огни идущего судна. И вдруг неимоверная тоска охватила меня. Я почувствовала, что делаю страшную, непоправимую глупость. И скорее бежать с пристани. Вернулась к тем людям, у которых рисовала, и объяснила им, что раздумала ехать. Они очень одобрили мое новое решение. Я переночевала в Шише и, чуть засияло солнце, пошла в Ново-Ягодную, где была встречена с удивлением и большой радостью, и решила оставаться в Ново-Ягодном до окончания войны.

Обо мне за лето 1944 года прошла слава по всем окружным селам, что я – монахиня и чуть ли не прозорливая. Это последнее мнение было вызвано моими предсказаниями об открытии повсюду церквей, чего я сама ждала и во что пламенно верила. Начальству не понравилась моя «деятельность», и меня несколько раз предупреждали, чтобы я прекратила свои путешествия, но… мне хотелось вкусно и сытно есть, а у бабы Тани этого обилия не было, и я продолжала – правда, осторожно, но посещать другие деревни.

Дружба моя с Ольгой Ивановной продолжалась. И как и в прошлом году, мы провели в молитве и духовных беседах светлый день Преображения.

Вдруг Ольга Ивановна сильно заболела; врачей не было, и мы не знали, что с ней. По моему мнению, у нее была сильная малярия.

Ольга Ивановна с мужем жили плохо, он изменял ей, много пил и оскорблял ее и слушать не хотел ее упреков. А она была с ним очень резка, даже больше. Я убеждала ее, когда она лежала больная, изменить свое отношение к мужу, быть мягче или разойтись с ним, но мои слова её были не по сердцу. И вот я увидела сон. Будто лежит моя Оля на постели в кухне, а в ногах у нее сидит на корточках её смерть… Вдруг все исчезло, – передо мной оказалась высокая гора, поросшая необычайно зеленой травой. Мы с Ольгой Ивановной начали восхождение по этой горе. Впереди шла Ольга, шла сравнительно легко, а за нею с великим трудом поднималась и я. Вскоре Ольга Ив. Поднялась на вершину горы и совсем скрылась из виду. Я же довольно долго одна продолжала трудное восхождение.

Так я и проснулась. Сон я Оле рассказала, когда она уже вдруг стала быстро поправляться. Но в Успение они с мужем опять страшно поссорились и даже подрались. Я об этом узнала от деревенских. После этой ссоры Яков Иванович сделал донос на свою жену, что она вместе со мной занимается антисоветской пропагандой. И сначала с меня взяли подписку о невыезде (я собиралась как раз ехать к тете!), а недели через две нас обеих арестовали. Сначала Ольгу Ивановну, а 10 сентября и меня, грешную.

Так я и пошла в путь тяжелый…

Последнее время я была изгнана снохой т. Тани, как личность подозрительная. И она же заставила меня взять на другую квартиру все мои вещи, которые и были взяты следователем (он же и арестовал меня) и погибли. Уцелело только папино благословение, крошечная иконочка Божией Матери «на двух мечах», которую мне удалось в КПЗ зашить в подушку!

За свое невоздержание в пище последнее время и главным образом за нарушение Успенского поста, в который я, не довольствуясь молоком и картошкой (хлеба не было), ела топленое масло, я и была предана различным невыносимо трудным положениям. Но сознавая свои грехи, терпела, как заслуженное наказание.

В Знаменской КПЗ я провела почти две недели. Всего было… но все же голод был терпимый. Под праздник Воздвиженья  я увидела удивительный сон, как будто пришла ко мне моя первая Наташа и говорит мне о неизреченной любви к нам Господа Иисуса Христа. «Он так любит каждого из нас, каждую душу, как будто именно за неё принял крестные муки, страдания и смерть». Во сне я «вкушала», если можно так выразиться, неизреченную любовь распятого за нас Сладчайшего Господа и весь день тот пробыла в необычайном состоянии духа и почти не видела окружающей меня обстановки.

Через две недели, закончив следствие (Ольга Ивановна сидела в камере рядом, и мы перестукивались с ней) нас отправили с этапом в тюрьму в город Тару. Это 50 километров от Знаменки. В первый день нас гнали без отдыха по ужасной жаре. В Сибири это бывает, такая жара в конце сентября. Я буквально умирала от жажды и узнала, что это за мука. Ночевать остановили в деревне Петровой. Я попала (с конвоем, конечно) к очень хорошим людям (человек 10 нас в этой хате ночевало). Они были ко мне очень милостивы. Им я отдала вой большой крест с распятием, который носила на себе. За эти тяжелые дни ареста я поняла, как дерзновенно и недостойно позволила себе в 1939 году надеть на себя такой крест (похожий на иерейский), и как правосудно Господь показал мне мое окаянство и заставил саму с себя его снять. Я знала, что не сумею его спрятать, а над ним могли надругаться! Отдала я и обручальное кольцо брата, которое берегла как святыню.

На другой день мы прошли 10 километров (только!) и достигли Тары.

В тюрьме нас посадили с Олей в одну камеру. Камера была огромная, с окном под потолком. Кормили ужасно плохо, я буквально умирала от голода. У меня опять открылись цинготные раны на ногах. Текла сукровица и гной. Но все-таки мы были вдвоем и утешали друг друга беседами. Я рассказала Оле постепенно всю книгу Сенкевича «Камо грядеши». Но рассказывать – от сильного голода я ослабела быстро – было трудно.

Через 25 дней нас перевели в крохотную камеру, в которой совсем не было воздуха. Я задыхалась. Оля, крепкая, как кремень, переносила и это легче. Сидеть я не могла, лежала навзничь день и ночь – от удушья. Если бы нас еще продержали в этой камере без воздуха и света денька два-три, я бы кончилась, наверное. Но Владычица сжалилась надо мной, и в день Казанской Божией Матери нас вздумали этапировать (до суда) в ближайший лагерь – Атаку. Ослабленная до крайности тюремным заключением, я с великим трудом могла идти. Подушку мою несла одна из идущих с нами девчат. Не знаю, за что её посадили. Ольга с трудом несла свой мешок. День был очень холодный. Я была в рваных валенках, кто-то мне их дал, и ступала ногами в чулке прямо по ледяной застывшей земле. Подошвы под конец пути совсем отлетели. Последние 3-4 километра меня девчонки вели под руки. Я уже не могла и двигать ногами, сердце останавливалось. Я висела на руках тащивших меня девчат. Оля, стиснув зубы, тащилась без слез и вздоха…

Но вот, наконец, и лагерь. Пока принимали этап, мы стояли полтора часа у ворот, коченея на морозном ветру. Я окончательно застыла, и прямо от ворот добрый старик-врач (кажется, немец) распорядился положить меня в больницу. Это было моим спасением, т.к. в бараке я бы получала всего 300 граммов хлеба. На тамошние работы (например, вылавливание бревен в воде из Иртыша) я была совсем не способна, так же как и на перетаскивание леса и складывание его в штабеля!

В больнице я немного отдышалась: все же покой, постель, в которой я согревалась, 500 граммов хлеба и сносный суп. На общем столе суп представлял собой одну чуть мутноватую воду, а горох со дна котла доставался только «придуркам», т.е. хоз. обслуге, выражаясь общепонятным языком. В больнице я пробыла до отправки на суд в Знаменку. Врач исходатайствовал для меня лошадь. Была уже суровая зима, 28 ноября.

Ольгу повели на суд пешком раньше.

Повезли меня на суд в ветреный зимний день, с одним конвоиром, да кучер на возке. Я взяла с собой ватное одеяло, которое уже спасало меня не раз в сибирских дорогах, закуталась в него с голой, как в палатку, и ехала просто как в теплой комнате. Даже немного вспотела. Так доехали до Тары. Уже вечерело; короткий зимний день близился к концу. Вдруг моему конвоиру пришла в голову злобная мысль: он внезапно пришел в ярость, приказал мне вылезти из-под моего укрытия и… идти пешком. Все мои убеждения и мольбы были напрасны! В возок он даже не сел, ехал на козлах рядом с кучером. На мое счастье в Таре захватили еще трех подсудимых, один из них был пожилой мужчина. Идти я почти не могла (в пальто) и через 2-3 километра выбилась из сил. Я не знаю, чт бы со мной сделал наущенный лукавым солдат, если бы этот мужчина не сжалился надо мной: он позволил мне уцепиться за свою руку, и так, держась за него, я шагала, обдуваемая ветром; мороз был около 35 градусов! Согретое в «палатке» (одеяле) лицо быстро пострадало от мороза, растирать его было невозможно, гнали нас быстро. Нос у меня скоро потерял чувствительность и левая щека тоже. Чулок в левой ноги как-то спустился, и мне леденило колено. Но руки уже так застыли, что я не могла поднять и подвязать чулок. А мороз лютый делал свое дело. Почти в бессознательном состоянии я дошла до деревни Юрлатино. Добрый мужчина последние километры почти тащил меня.

Когда мы вошли в избу… нет слов, – все ужаснулись! Нос мой представлял собой красный колпак, а колено, огромное, раздувшееся, сразу лопнуло, и потекла из него жидкость… Сделалось три раны. Много лет эти страшные рубцы были видны, да и сейчас еще есть… Всю ночь я не спала ни секунды от страшной боли, но не стонала. И злобы на моего мучителя-конвоира у меня не было. Я ему прощала всё. Ведь он творил в неведении, искренно считая меня врагом народа.

Ольгу увезли на суд раньше меня, и она благополучно достигла Знаменки, выносливая, в меховом полушубке и шали. Господь покрыл её от того ужаса, который приняла я.

Наутро меня посадили в возок и привезли в Знаменку в ужасном виде. Я попала в знакомую КПЗ. Вскоре нос мой почернел, и долго-долго этот черный колпачок сидел на нем. Потом отвалился через два месяца. Вероятно, и нос мой стал с тех пор гораздо тоньше. Несколько ночей я, конечно, не спала, а 1 декабря под вечер в таком виде вывели меня в залу суда.

Судила меня выездная сессия областного суда, как опасного преступника, и прокурор (женщина, молодая) требовала расстрела. В ожидании приговора меня и Олю свели вниз, в старую знакомую КПЗ. Тут я громко закричала: «Папа, мамочка!..» Но Ольга цыкнула на меня, и я замолчала.

Суд приговорил меня к восьми годам заключения. Ольгу – как менее виновную – к пяти годам. Проводившего следствие и подготовившего осуждение постиг Божий суд: жена его умерла в родах. Вероятно, его не радовало повышение, которое он получил за наше осуждение.

В Атаке мы и начали отбывать свой срок. Увезли нас обеих туда на той же лошади. Так начался новый период моей жизни, впрочем, это было продолжение уже начавшегося. К душевным страданиям моим присоединилась и боль сердечная за тетю Лизу, которая ждала меня по моим письмам этой осенью к себе в Вишневку Акмолинской области.

Вернувшись из Знаменки, я попала в общий барак. Первым моим желанием и старанием было достать нательный крест – всё это время я поневоле была без него. Молилась об этом, спрашивала у женщин, – нет ли у кого лишнего. И вот у одной молодой полячки оказалось два крестика. Она мне предложила на выбор: один был из металла, второй – вырезанный из кости. Я решила взять второй, т.к. н напомнил мне смерть, от которой я избавилась. С великой радостью я надела его на себя.

Но дни начались тяжелые: неимоверный голод; правда, из-за моей ноги и носа на работу меня не гоняли. Ольга тоже редко ходила на работу – болел. Голодала и она. Наконец ей привезли передачу – старшая дочь Нина, и мы немного ожили. Но хватило очень недолго, конечно.

Тут со мной произошло следующее. Я отдала свое «белье» в прачечную, по безрассудству и невниманию к святыне завязав его тем священным пояском, который некогда сам снялся и дался мне с образа Божией матери Скоропослушницы. Белье мне выстирали, поговорили со мной о Боге, Церкви и т.д., но пояска мне не вернули, несмотря на мои мольбы! В то же время я потеряла последнюю и единственную мамину работу – воротничок, вышитый ею для меня в очень ранние годы моей юности! Горе мне!

А голод брал свое. Я продала с себя все, что могла, – выменяла на хлеб даже верх от зимнего пальто, зная, что ватник (телогрейку) мне выдадут. Больше выменивать было нечего, осталось умирать с голоду. Ноги мои, раны гнили, силы падали. Прошло и Рождество. Я так ослабела, что не поднималась с нар. А сколько умирало кругом женщин! Каждый день выносили по несколько мертвых тел из барака!

15 января, в день прп. Серафима Саровского я лежала, как обычно, на нарах, съев утром свою крошечную паечку хлеба. Лежала и вдруг заплакала, вспомнив преподобного Серафима, мои молитвы к нему, мою молодость и весь «наш» дивный мир. А дня за два до этого видела я сон: ввели меня в полутемный храм, и я хожу по нему и под каждой иконой нахожу по несколько штук различных карандашей. 17 января вдруг в наш барак входит начальник культурно-воспитательной части, некто Тарновский. Все встали, но я продолжала лежать. И вдруг слышу: здесь Иговская? Я приподнялась и ответила, что здесь. «Вставайте, мне нужно с вами поговорить». Я довольно быстро спустилась, инстинктом почувствовав спасение. Тарновский взял меня в маленький кабинетик КВЧ и стал расспрашивать: ленинградка ли я и как попала в лагеря? Я рассказала вкратце свою судьбу. «Я сам ленинградец и хочу спасти вас, – сказал Тарновский. – Вы умеете рисовать и писать шрифтом?» – «Да, я – художница и немного чертежник». – «Вы будете работать в КВЧ». – «Но я умираю от голода и не смогу сразу ничего».

Через день Тарновский принес мне хлеба, огромный кусок, граммов 700, и дал кухне распоряжение – кормить меня «со дна» котла. Через неделю я была неузнаваема. Молодость быстро восстанавливается при питании, хотя бы и таком, как получила: хлеб (500 граммов) и горох два раза в день. Стала я выполнять задания своего начальника. Уделяла Оле из своей «большой» пайки.

Тете Лизе, попав в КВЧ и имея бумагу и чернила, я сразу написала письмо и вскоре получила от нее ответ. Бедная старушка была потрясена моим сообщением. Ждать восемь лет! Но… о, героизм духа её, она ободряла меня и надеялась дождаться. А ей было уже 76 лет!!!

Так как в КВЧ при условиях в Атаке было очень мало работы, то Тарновский придумал для меня новое занятие: он организовал вместе с другим начальником маленькую деревообделочную мастерскую, в которой я раскрашивала деревянные пеналы для школьников. Этим я занималась за зоной, выходя на свою работу вместе с бригадой, работавшей на штабелевке бревен.

Работа меня страшно увлекала, а т.к. я всегда перевыполняла норму, то получала по 900 граммов хлеба на день. И суп – правда, неважный, – но два раза в день. Давали его и утром, но я не брала его в этот раз.

Окрыленная своими успехами, не знаю почему, я ощутила в себе что-то новое, совсем не духовное… Меня потянуло к земной любви, и стали сами собой напеваться какие-то слова романса. Я чувствовала себя в эти минуты как во сне и не имела сил и желания отгонять это странное состояние.

Так прошла весна 1945 года. Пасху – в Егорьев день я провела на берегу Иртыша. Тогда мастерская еще не открылась, и меня гоняли на общие работы. Но начальник смены, некто Рысев (по имени Николай) щадил меня и поручал мне… стеречь телогрейки, пока бедные женщины и девчонки, надрываясь, таскали тяжелые бревна! Я сидела, как сторож, на груде телогреек и бушлатов и думала… и молилась…

В день Победы, когда эта весть достигла Атаки, мы были тоже на берегу, но нас сразу вернули в зону, и был объявлен праздник…

И так шла весна 1945 года. Накануне Николина дня внезапно сделали на объекте выкличку, и в число вызванных – на этап – попала и я! Можно себе представить мой ужас! Я только три недели проработала в мастерской, а этап – это самое страшное в заключении – это неизвестность! Со мною стало плохо от потрясения… Привели нас, вызванных, в зону. Я бросилась в КВЧ к Тарновскому. Но добрый начальник объяснил мне, что этап в Омск, и это – мое спасение, т.к. колония ликвидируется, и остальные, в том числе и Оля, попадают в Тевриз – на лесоповал. «А в омских колониях вы будете работать в КВЧ», – успокаивал меня Тарновский.

Мы попрощались с Олей утром в Николин день. Её повели с бригадой на объект, а нас – этапируемых – тоже на берег Иртыша, но на пароход. Это был тот же пароход «Ленинград», на котором я приехала в Знаменку осенью 1942 года. Но теперь я ехала в трюме и не видела ничего: ни берегов, ни реки, ни неба… И впереди меня ждала Неизвестность…

Должна упомянуть, что на протяжении всех этих лет борьба с «нервной болезнью» или, вернее, с бесовским наваждением страха «ошибки» продолжалась, ослабевая при самых тяжелых положениях и усиливаясь при более благополучной обстановке. И часто не удавалось мне оттолкнуть злобный напор мысли, прежде чем успевала начаться сильнейшая иногда мигрень.

Привезли нас в Омск, высадили на пристани и погнали через весь город в колонию. Это было ужасное место, в бараках заедали клопы, буквально осыпая спящих. Чтобы спасись, я ложилась на пол, под нары и спала. Но и туда они проникали, только в меньшем количестве. О каком-нибудь «устройстве» не могло быть и речи… Гоняли нас на объект. По милости Божией начальник смены был не зверем, и я что-то делала, сколько и что могла. Голод был ужасный, но на объекте удавалось иногда выпросить сухого творогу (объект был рядом с заводом, где творог делали), почти несъедобного, но я и его ела – очень твердый.

В лагере было в сто раз хуже. Во-первых, не было воды! В палящий летний день, придя с объекта, после девятичасового рабочего дня, мы – заключенные – не находили капли воды! Единственный на всю колонию колодец к вечеру был уже весь вычерпан! Изнемогая от жажды, заключенные по веревке спускались на дно колодца и кружечкой черпали немного мутной, с землей воды! Иногда и мне доставалось несколько глотков.. Но для меня хуже было то, что я не могла выполнять норму и получала 300 граммов хлеба!

В первых числах июля я заболела дизентерией, видимо, от грязной воды. На работу меня не гнали, но ни малейшего внимания на меня никто не обращал, и никакой медицинской помощи я не получала! Выжила я только волей Божией! Когда понос у меня, наконец, прекратился, я ничего не могла есть несколько дней. Я чувствовала, что мне необходимо кислое молоко, простокваша, и тогда я стану поправляться. Но где его достать? И кто мне его принесет? И вот лежу я на нарах (днем клопы не ели), и вдруг входит одна заключенная и говорит мне: «Я слышала, вы очень сильно болеете; может быть, вы хотите?» Со слезами на глазах я взяла простоквашу у этой женщины (молодой), съела пол-литра и... пошла на поправку.

Тут вскоре приехал в колонию нашу (ее номер – 11) Тарновский и едва узнал меня, так меня изменила болезнь. Но помочь мне он не смог. Помог мне Бог…

В середине июля объявили амнистию по случаю победы над фашистской Германией. Всех заключенных собрали во дворе колонии и зачитывали, кого и как отпускают или снижают срок. Нас – «государственных преступников» – амнистия не коснулась. Я знала об этом, слышала и не ждала помилования. Господь дал мне внутренние силы не только не роптать, но даже радоваться за тех, кто шел на волю.

Иной образ «избавления» был дарован мне. 18 июля, в день папиных именин, я попала в список на этап – недалеко, тут же в Омске, в ИТК-6.

Все почему-то радовались этому этапу. Впрочем, это и понятно. Хуже 11-й колонии нельзя было ничего себе представить. Впоследствии я слышала, что администрация этой ИТК вся попала под суд за отношение к заключенным.

Дня три мы, назначенные на этап, не были посылаемы на работу. Наконец, в половине дня 20 июля нас повели. Шли мы очень долго – часа 3-4 – так велик город Омск, и так далеко было до ИТК-6.

Был летний жаркий день. Бог послал мне добрую душу – она несла мне подушку (вшей у меня уже не было совсем). Звали её Шура. Вечерело, когда нас подвели к ограде ИТК-6.

Нас очень быстро приняли, и я сразу заметила большую разницу в отношении начальства к заключенным: чем-то человеческим повеяло. В зоне нас встретило множество заключенных, которые, как было видно, чувствовали себя довольно свободно. Сразу стали знакомиться друг с другом. Лица встречавших выражали радушие и материальное довольство.

Когда нас спрашивал начальник производства о специальности (чего не было в ИТК-3 и 11), я сказала, что я чертежница и художник. Потом нас накормили неплохим супом и разместили в чистых и просторных секциях. Утомленная до крайности долгой ходьбой, я спала очень долго… Солнце было уже очень высоко, было часов11, когда меня разбудил вызов по фамилии.  Разбужена я была в удивительном сне. Я видела служение Патриарха в Московском Богоявленском соборе. Он молился, молился за всю Россию. Это был день Казанской иконы Божией Матери. И молитва его – во сне – представлялась мне в виде растекающегося во все концы Русской земли, варенья, достигавшего своими потоками каждого, кто мог принять. И я, грешная, взяла маленькую беленькую фарфоровую чашечку и набрала этого благодатного чудного варенья.

Меня вызвали в культурно-воспитательную часть к начальнице. Симпатичная средних лет дама несколько минут поговорила со мной и потом вызвала некоего Петрова – проверить мои художественные способности. Я очень волновалась, но чувствовала всем существом, что меня не «забракуют». Пришел средних лет и приятной наружности человек, худощавый и интеллигентный, как я почувствовала сразу. Он с большой мягкостью и добротой дал мне что-то нарисовать, одобрил мой рисунок (очень слабый) и я была назначена в помощь художнику КВЧ – простоватому парню по имени Гоша. Поселили меня в маленькой ячейке при мастерской и помещении сцены самодеятельного театра заключенных. Здесь я начала работать и… отъедаться. Ох, как меня кормил старший повар, грузин – дядя Лева, узнав, что я – рисую. Кое-что я ему сразу и нарисовала.

Но в лагерях резче, чем в жизни вообще, видна переменчивость судьбы. В сентябре начальница КВЧ ушла, ей заменила еврейка Софья Петровна Т., и меня, как «лишний хлам» списали… в замочный цех.

Тут опять начались трудные дни. Работы была нудная, утомительная – кто собирал, кто красил замки. В цехе был страшный холод, а тут началась зима… Ноги в ботинках примерзали к подошвам. У меня начался сильный ревматизм. Уставала я до края, и спать пришлось в общем бараке. Да еще у меня украли Борину шапку.

Так прошла нелегкая зима 45-46 годов. Друзья мне писали, посылали понемножку деньги. Писала и тетя, пораженная горем.

Весной, великим Постом, мое положение изменилось еще к худшему. Меня сунули в кроватный цех, где нестерпимый запах эмалевой (ацетоновой) краски был в 50 раз сильнее из-за объема изделий. Это было ужасно. И тут я обратилась к врачу – начальнице санчасти, прекрасному человеку.

Меня положили в стационар, и две недели я отдыхала. После больницы, видимо, по ходатайству Александры Никаноровны (так звали эту женщину) я была переведена в швейный цех. Там было посильно, хотя я и очень уставала. Я вообще не могла производить однообразную работу подолгу – с юных дет. Но главная беда – это ночные смены.

Перед 1 мая меня вызвали поработать в КВЧ, и тут я познакомилась с Петровым. Он оказался москвич, гравер по специальности, художник и… артист! В ИТК-6 он руководил художественной самодеятельностью. Работая шесть дней вместе, я заметила в себе сильное душевное влечение к этому человеку и решила избегать его. Я могла остаться и после 1 мая в художественной мастерской, т.к. в то время начальник производства благоволил ко мне, но я… побоялась искушения и ушла в швейный цех.

На праздник Троицы (был выходной) я уединилась на поляне за бараком и, импровизируя, читала три великих коленопреклоненных молитвы, добавив свое личное к Богу прошение: послать мне человека, которого я могла бы любить. Конечно, я мыслила о духовной любви, – о друге, о спутнице во Христе.

Тут надо упомянуть бывшее со мной на Страстной неделе согрешение. Работая в ту неделю в ночь, я сидела со своей работой в дальнем углу огромного цеха и читала молитву Иисусову. Была ночь под Великий вторник. А в другом конце цеха, где топилась печка и скопились все работающие, один из работник, электромонтер и мастер по швейным машинам, будучи не занят, стал читать вслух книгу – что-то из военных лет, увлекательную. Я не утерпела и, хотя совесть запрещала мне это, подсела к общему кружку и стала слушать чтение, оставив память о Господе. В книге попались как раз любовные сцены по ходу повести, и на меня они произвели потрясающее впечатление… мне показалось это прекрасным. Однако, к утру я осознала свой грех. Но, о, окаянство! В следующую ночь я продолжала слушать это чтение, т.е. под Великую среду. Книгу дочитали, и я вернулась к Евангельским воспоминаниям; как будто все встало на свое место.

Шло лето. Прошел день Петра и Павла. Ночь на 13 июля я работала в швейном. С каждым днем мне все тяжелее было работать по ночам, т.к. днем я совсем не высыпалась. Даже есть я стала с трудом. Когда начало светать, изнемогая от недосыпания, я ышла из цеха и остановилась близ дверей. В это время мимо проходил начальник производства. Наше начальство имело обыкновение и ночью бывать на территории ИТК. Он заметил меня и спросил: «Почему вы здесь?» Я ответила, что, закончив работу к 1 мая, я сочла себя обязанной вернуться в цех. «Вам найдется работа в “художке”, с завтрашнего дня идите к Петрову». Я испугалась, но протестовать не смела. Днем я сладко спала. С трудом поднялась я и поплелась в “художку”. Михаил Иванович Петров обласкал меня и послал спать… но я не уснула больше до ночи.

На следующий день вышла на работу в мастерскую.. Работы там было немного. Михаил Иванович больше упражнялся в репетициях, занимался частной граверной работой, которой у него была уйма.

В колонии многие, очень многие жили великолепно: имели своих «жен», прекрасно подрабатывали и занимались чем хотели, выполняя для колонии какие-либо специальные работы, или будучи мастерами в цехах, начальниками цехов, работая в санчасти, в каптерке и тому подобное.

Мое влечение к Петрову продолжалось, но я держалась крепко с полмесяца.

1 августа он не вышел на работу. Мне было и скучно без него и жалко его: чем он заболел, бедный… Но у меня было строгое правило – в мужские бараки не входить. Ангел-Хранитель останавливал меня. У меня была очень интересная работа и даже масляными красками, но меня как магнитом тянуло вон из мастерской. Горе мне! Я поддалась соблазну и вышла на залитый солнцем двор. «Вернись!» – шептал мне Ангел. Но нет! Ворота в зону мужчин влекли меня, как легонькую иголочку огромный магнит… «Нет, я не могу не пойти… Я должна навестить больного…» И я пошла!.. Горе мне!

В бараке не было никого, кроме Михаила Петрова и еще какого-то больного. Но Михаил оказался не болен: просто ему не хотелось идти и он валялся на своей койке. Моему приходу он чрезвычайно обрадовался; вероятно, он и не явился в мастерскую  с мыслью испытать меня: как я на это буду реагировать. А я… я опьянела от его близости в «домашней обстановке» и совершенно потеряла голову.

Ушла… Вернулась в мастерскую, села за рисование. Вскоре Петров явился… и тут… нет, это ужасно, невероятно описывать… Тут  я сама бросилась к нему на шею и… объяснилась ему в любви… Он не удивился (женщинам он вообще нравился очень) и принял это чуть ли не как должное…

И я потеряла свою невинность: начались объятия, поцелуи и т.д. Я была как в огне, – увы, увы душе моя!

Последние месяцы характеризовались страшной внутренней борьбой. Я то решалась отречься от земной любви, то снова впадала в её обольстительный плен… Борьба эта была так сильна, что я даже слегла в больницу.

Михаил совершенно не мог понять происходящего со мной и, наконец, вывел заключение, что я «дразню» его, и ожесточился на меня. Я пошла к начальнице КВЧ Софье Петровне и открыла ей всё, прося перевести меня в другое место. Та отнеслась ко мне очень тепло и предоставила мне для художественных работ пустующую залу в одном из бараков. Там я и проработала с осени до 14 декабря.

В тот день, не знаю, как, Михаил вдруг смягчился, и я, хоть и против внутреннего голоса, решилась сойтись с ним и уступить ему свое девство.

Зима и весна 1947 года прошли в чаду новой моей «супружеской» жизни… Когда я жила с Мишей в ИТК-6 и подчинялась ему во всем, нарушая закон Божий и попирая требования духа своего, увидела однажды сон. Будто я в голубом платьи в полоску в том, ыв котором ходила в дни жизни дома, вышла на улицу на ветер, и будто страшная пыль, и даже мелкие кусочки камешков разные ветер поднимает и забрасывает меня пылью и мусором. А я стою, будто так и надо, а папа мой с великой скорбью и неудовольствием на это смотрит… Так оно, конечно, и было.                                                                                              

Также видела я перед тем, как сошлась с Михаилом, во время Рождественского поста, во сне врага в виде льва в штанах, бегающего по зоне и, видно, ищущего – кого поглотить!

В письме, законченном 6 мая, в день моего покровителя и заступника св. великомученика, я воскликнула: «Что мы творим!» (о гулянках в День Воскресения Христова).

Исповедую, что я тяжко согрешила Господу в лагере еще, в первый день Пасхи вечером, когда Христос явился Апостолам в первый раз по воскресении, я стала ласкаться к Михаилу и этим вызвала его на… большее, и мы осквернили Пасху, Христа Бога и погубили свой труд (пост провели строго). Но горе мне, окаянной…

Впрочем, я не думала, что этим кончится, а ласкалась как ребенок…

Летом 1947 года я стала замечать в Михаиле охлаждение ко мне. Я ему наскучила. Однако, видя мою к нему неимоверную привязанность, по доброте сердечной он не бросал меня, но искал предлога.

Однажды, придравшись к хорошему отношению ко мне одного рабочего из механического цеха, толстого и грубого, но простодушного человека, Михаил устроил мне скандал, упрекая меня в сожительстве с этим обломом! Это так потрясло меня, перед тем досыта поевшую очень сырого черного хлеба, что у меня сделался заворот кишок! Меня, ползающую от боли по земле, ночью снарядили везти с конвоиром на операцию в ОЛП-(, где была больница. Это было под Петров день.

Я молилась о помощи свыше… и получила её! Внезапно у меня стали отделяться газы. Местный врач распорядился задержать мою отправку. Мне делалось все легче и легче, кишки расправились, и вскоре я освободилась от груза в них и от всякой опасности…

Однако придирки Михаила не прекращались. Одно время он даже жил с одной особой из его «труппы»! Впрочем, таких сцен больше не было.

Прошла осень и наступила зима 1948 года. В ИТК-6 произошло потрясающее событие. По зависти некоторых наш добрый, глубоко человечный начальник Борис Осипович Окс (еврей) был оклеветан перед высшим Управлением МВД, и его сняли. На его место был поставлен жестокий и равнодушный к страданиям людским – некто Л-в. «Новая метла чисто метет». Л-в задумал сдать на этап очень многих, показавшихся ему здесь лишними. В их число попала и я. Этап был дальний: куда – никто не знал. Я страдала невырзимо более всего от разлуки со своими «Медведиком». Конечно, и предстоящие страдания не могли не угнетать меня.

Был февраль месяц. 8 февраля, в день именин Московской Маруси нас выгнали из прижитого угла и погнали на распределительный пункт.

Прощание с Мишей было во дворе. Никого не пускали в зону, где собрали этапируемых, но он сумел прорваться. Я не плакала, только твердила: «Миша. Миша…» Добый по душе, как умел, он успокаивал меня: «Все будет хорошо, не волнуйся!» И так мы расстались, – как он думал навсегда, и в душе не был огорчен за себя. Я молилась…

Мне шел 41-й год, здоровье мое, как всегда, было некрепкое. Но живучесть моя и способность организма быстро восстанавливаться меня спасали везде.

На пересылке я чуть не утратила свой деревянный чемоданчик, т.к. все чемоданы у заключенных поотбирали. В дальний этап разрешались только мешки. К моему избавлению и сохранению красок и зудожественных принадлежностей послужило знакомство с двумя охранниками, которым я кое-что уже рисовала. Они спрятали у себя на время обыска мое сокровище.

Из пересылки мы почему-то попали в ОЛП-9, там меня увидела начальница КВЧ (её тоже от нас перевели). Она ужаснулась, что я еду в этап в курточке и беретке. У меня даже платка не было. Но ничем мне не помогла, а отхлопотала от этапа свою любимую Надю К., которая участвовала в ИТК в самодеятельности.

Так и погнали меня с шеренгой к вокзалу. Выходя из ворот 9-й колонии, заключенные пели:

В нашей жизни всякое бывает.

Налетает туча и гроза…

Тучи уплывают, ветер утихает,

И опять синеют небеса…

В слова этой песни я молча вкладывала всю силу моей молитвы.

В Омске у меня оставался человек, который казался мне дороже всего на свете. Но воле Божией, как всегда, я покорялась безропотно, повторяя слова из «Песни о Гайавате»:

Отец, мы все бродим во мраке,

Отец, – для нас все непонятно…

Но да будет воля Твоя…

И когда нас еще раз пересчитали за воротами и окружили охраной служебных собак. Вдруг все запели:

До встречи, до встречи,

До полной победы,

До вечера после войны…

И я почувствовала, что Бог обещает мне встречу с Михаилом. Она и произошла через несколько лет у этих самых ворот.

Дорога в безвестный край в теплушках была бы не так тяжела (в них были печки), если бы нас чае кормили! Но еда – очень густой, правда, суп нам подавалась один раз в сутки! Я изнемогала. К концу пути у меня открылась снова ленинградская цинга.

После Новосибирска мы узнали как-то, что нас везут на станцию Невер и далее вглубь Якутии уже на автомашинах поедем. Около станции Иркутск наш поезд очень долго стоял на путях ночью. И вот под утро я вижу во сне голубое озеро, очень большое, а по нему плывет плот. Правит плотом наш Ладожский епископ – владыка Иннокентий, в то время, как я узнала впоследствии, уже умерший в лагерях. На плоту много верующего народа. В бодрственном состоянии я как-то неясно представляла себе внешность владыки, хотя помнила о нем всегда. А тут во сне он предстал, как живой со своими бездонными голубыми очами… Мы с Наташей моей всегда сравнивали их с двумя голубыми озерами.

На станции Невер нас высадили в холодный хмурый мартовский день. Было очень холодно и ветрено. На станции как-то ощущалась безысходная тоска, и никогда в жизни мне не было так трудно покориться своей судьбе – быть где-то тут, среди серых невысоких сопок, вдали от всего, что мне дорого…

Нас посадили на машины и повезли. Труден, тяжек неимоверно был этот путь – 800 километров в открытых грузовиках! Везли в этом этапе и мою бедную Олю, незадолго до этих событий привезенную из Тевриза в 6-ю колонию. Но ехали мы в разных вагонах и в разных машинах. Особенно труден был перевал через Саянский хребет. Я испытывала буквально адские муки в своей продувной вязаной бордовой беретке и курточке из шинели. К тому же я попала в машину с завзятыми «урками», и, желая поудобнее усесться в кузове машины, они чуть насмерть меня не раздавили. Спасла меня опять рука Божия. Одна из них, уже пожилая и уважаемая в своей среде «воровайка» Дуся вступилась за меня: «Не сметь трогать Иговскую. Попробуйте только…» – «Прости, Дуська, мы не знали…» Меня миром оставили в покое и дали сидеть, как только было нужно мне. С Дусей мы подружились. Я много говорила с ней о Боге и о Церкви. В дальнейшем Дуся оставила общество воров, прилежно трудилась и, уходя на свободу, была уже совсем другим, новым человеком. Благодарение Господу!

Нас провезли через Алдан, но направили немного дальше: в ОЛП-6. Да, этот «6» был очень не похож на ИТЛ-6 в Омске. Здесь опять пришлось вспоминать Атаку, первый мой лагерь, к которому очень шло его наименование. Правда, суп здесь был гуще, чем в Атаке, но работы – шахта и лес – для меня непосильные обе. И очень плохие условия вообще.

Меня спас мой ящичек, мое умение рисовать. Много ведь я подучилась у М. Петрова и могла теперь исполнять такие задания, которые до совместной работы с ним мне были совершенно недоступны! Вечная ему благодарность! Я рисовала кое-что начальству, и меня не спешили «гнать» на работу за зону, – на шахту и лесоповал, куда и попала вскоре в тайгу моя Оля.

В это время приближался юбилей «золотого Алдана».И вот по инициативе одного сочувственно ко мне относящегося начальника (некто Ляхов), я была отправлена (сам Ляхов и вез меня вместо конвоира) в ОЛП-1 в город Алдан работать по оформлению юбилейных торжеств. Пробыла я там месяца полтора, была расконвоирована и работала с несколькими молодыми художниками в городском клубе.

В самом лагере условия были вполне сносные, а мне Господь послал там и особую помощь. Фельдшер санчасти, заключенный, пожалел меня, изнемогавшую от цинги, и сумел уделить мне около литра чудесного рыбьего жира из осетровых рыб Дальнего Востока. Жир этот спас меня, и цинга меня оставила. Через полтора месяца работа в клубе кончилась, и меня миро отправили в ОЛП-6. Здесь культоргом в то время был поставлен некто Седых, заключенный, человек добрый и умный, имевший авторитет у начальства. Он сразу сумел поставить меня в КВЧ и даже устроить жить в комнатке рядом. Это были райские дни!

Я много рисовала, много читала, много делала для заключенных того, что могла: писала кассации, прошения о помиловании, письма… Заведовала библиотекой.

Конечно, я тосковала о Михаиле и писала ему письмо за письмом, но ответа не было.

Но наконец я была утешена письмом от Миши: он ответил мне, наконец, на мое тринадцатое письмо, и с тех пор мы стали аккуратно переписываться.

В августе того же года по усердному желанию начальника ОЛП-6 Ковалева выжать из каждого заключенного все, что можно, мне кроме работы в КВЧ было приказано топить ночью титан, чтобы к 6 часам утра был готов для бригад кипяток. В переводе на язык фактической жизни я должна была не спать всю ночь, т.к. огромнейший титан для того, чтобы вскипеть, требовал топки в продолжении четырех часов. Ночи я проводить должна была на лагерном дворе.

На мое счастье погода была замечательная, правда, ночи становились холоднее и холоднее. Рядом с титаном, за углом какой-то избушки стоял верстак. На нем я и спала урывками. Впрочем, я вскоре изнемогла от такого образа жизни (весь день я была заняты в КВЧ) и, чтобы спастись, стала спать больше, не доводя воды в титане до кипения. Я осенила титан крестом и просила Всемогущего, чтоб горячая вода, но не вскипевшая, никому не повредила бы. И Бог исполнил просьбу мою. Никто в ОЛП не заболел желудком!

Так пришла осень 1948 года. В день Рождества Богородицы со мною вечером у титана долго сидела одна заключенная. Мария Федоровна – с далекого Кавказа. С нею я уже давно сблизилась. Это была не совсем обыкновенная женщина. Все она понимала, и ум её поражал меня. На воле она работала завскладом где-то в Майкопе, как помнится. Попала она в заключение по проискам своего начальника, желание которого иметь её она не захотела исполнить. Муж её умер незадолго до этого. Так вот, сидя у титана, моя «Муха», как я ее любя называла, вдруг в порыве непонятного для меня вдохновения начала говорить мне о моем будущем. Она знала от меня, что я надеюсь по окончании срока жить с художником Михаилом. «Ты недолго, Аня, проживешь с ним. Он скоро умрет». Я затрепетала: «Отчего, как?» – «Он будет болеть… и умрет… а ты, ты будешь жить опять такою жизнью, как жила прежде на Родине, окруженная такими же, как ты…» Я замолчала. Я поняла, что Марии открылась тайна моего будущего.

Летом этого же года я во сне получила и прочитала письмо от владыки Мануила. Я думала, что он в заключении, но потом узнала, что в это время он был архиеерем в Оренбурге. В этом «ночном» письме было много назиданий, но, проснувшись, я не могла ничего вспомнить, кроме фразы: «Время суровой борьбы и труда проходит незаметно», и еще одного изречения: «труд – алмаз»…

Под праздники и воскресенья я часто видела себя во сне в церкви, видела службу, особенно Литургию, слышала колокольный голос. А сама накануне всех праздников старалась прочесть и, если удавалось, спеть все главные песнопения всенощной, импровизируя стихиры, а иногда и Канон, а утром читала напамять Часы.

Видела я во сне и письма московской Маруси. Сколько в этих «ночных» письма было любви, нежности, мудрости и утешения, какое ободряющее действие они на меня имели. Но дословно я никогда ни одну фразу не могла запомнить. Эти сны я продолжала иногда видеть и по освобождении моем из лагерей.

Свою жестокую сердечную боль от разлуки с Мишей я переносила покорно находя в этом заслуженное наказание за непослушание голосу Ангела-Хранителя 1 августа 1946 года.

Однажды, еще не имея ни одного ответа на мои письма, я увидела во мне у себя в руках цветы бессмертника, увядшие, т.е. с вялыми листьями и беспомощно опустившими вниз свои невянущие головки. И вдруг, тут же в моих руках оживающие и поднимающиеся. После этого почти сразу я получила первое письмо из ИТК-6, и началась наша переписка задушевная.

В наш ОЛП частенько привозили кино и показывали в столовой. Я большей частью ходила на картины, т.к. находила в этом отраду в тяжелой лагерной жизни. Особенно меня укрепляли в терпении картины из военных лет, вроде фильма «Зоя» и тому подобное.

С наступлением зимы топка титана была перенесена в помещение бани. Заведовала баней очень неприятная особа, и отношение её ко мне сразу показало её внутренние качества. Она начала козни с целью вытеснить меня, но Господь меня миловал до времени.

В Крещенский сочельник я тяжко согрешила. В нашем бараке все ушли на работу, а часть – в кино (кто работал в ночь). В бараке остались дневальная и я. Бог давал мне возможность как следует помолиться. Но мне вдруг нестерпимо захотелось увидеть ту картину, которая шла  в зале лагеря; я о ней слышала, что она замечательная. Катина была на любовную тему. Я не выдержала и пошла. Сидя в зале клуба-столовой, я чувствовала себя преступницей, а придя в барак, когда кино кончилось, – душу свою несчастною и голодною… Вскоре я увидела сон, напомнивший мне тот, который я видела в Омске перед этапом. Тогда мне приснился человек, разматывающий рулоны черного толя, чуть присыпанного снегом. И такою оказалась дорога в Якутию: голая, черная земля, чуть кое-где посыпанная снегом. Теперь опять этот темный человек с ужасным грохотом разматывал листы железа.

Я очень смутилась этим сном, старалась объяснить его себе в хорошую сторону, но через два дня из-за ложного доноса заведующей баней я попала в немилость начальнику и была отправлена «на разрез», т.е. разработку подземной шахты горной породы, которая в дальнейшем с наступлением лета шла на промывку для получения золота.

Тут я попала в невыносимые, поистине «железные» тиски. Неумолимое отношение ко мне начальства, полная невозможность выполнять хотя бы половину требуемого, даже на подсобных работах! На меня легла тяжесть небывалая еще в жизни! Ходьба с бригадой, вставание в 4 утра. Есть я так рано не умела, да и суп был почти одна вода в тот год! Ужасная дорога! Невозможность выполнять работу. Постоянная угроза, что я попаду в «карцер», где совсем не топили. Какое изнеможенье, какие мучения голода, когда кусок хлеба, который я получала, был ничем при такой трате сил, и почти постоянное лишение сна, т.к. две смены, жившие в одном бараке, не давали спать одна другой. Меня выгнали на разрез в самые лютые морозы февральские, когда температура падала до 65 градусов ниже нуля!

Ночная смена! Как были страшны эти длинные, казавшиеся бесконечными, якутские ночи, когда камни трескаются в горах от мороза! Обогреваться пускают один раз в смену (за 10 часов!), а держать кирку в руках уже нет сил! Бросаешь её, огромную «кайлу», и только ходишь, ходишь по трапам безостановочно, чтоб не замерзнуть насмерть, да сморишь туда, в черное, как смола, небо, где звезды, кажется, висят над нами, совсем близко, – огромные и безжалостные. Но я не роптала, а только два раза попросила смиренно смерти-избавительницы!

Пришла весна, вернее, более теплое время: март, апрель… Снег лежит здесь до конца мая, но днем есть затайки.

Когда я находилась временно на работах по оформлению стенгазеты казармы заводы, подошли дни Страстной недели. И вот под Великий четверг вижу я сон: будто я в какой-то неизвестной церкви и подхожу к Св. Тайнам. Причастие приняла прямо из Чаши – трижды. Особенно ярко я запомнила блаженное ощущение Благодати во время пения «видехом свет истинный, прияхом Духа Небесного, обретехом веру истинную… кстати, нельзя не заметить, что наяву я забыла это песнопение и никак не могла вспомнить дословно несколько лет. А во сне услышала! Проснулась я в такой духовной радости, что описать её не берусь… Проснулась и сразу вспомнила, что сегодня Великий четверг, что я нахожусь в лагере, в тайге, среди гор и что меня через полчаса вызовут за зону, на работу в казарму.

Но на работу меня не вызвали ни в этот день, ни в Великую пятницу, ни в Великую субботу. Обо мне точно все забыли… Нарядчик как будто не видел меня, сидящую в бараке, а в охране, вероятно, думали, что я почему-то послана на объект, и по воле Божией все обо мне молчали. А я провела три дня в неразвлеченной молитве, в почти пустом бараке, отдохнула душою и телом и в радости духовной встретила Святую Пасху! И этот день был днем отдыха – в воскресенья на работу тогда уже не гоняли.

Закончилась работа во взводе и опять начались мои мучения в разрезе. От истощения и быстрой работы внаклон – меня заставили подметать засыпаемые поминутно мчащимися тачками трапы, – у меня стало резко падать зрение, пухнуть веки, а сердце ослабевало.

Немного поддержала меня посылка от моей Наты. Это была вторая продуктовая, полученная в лагерях. Первая пришла от Наты с Ядей в ИТК-6 во время моих бедствий в ночную смену.

Бог хранил меня и среди тяжелых испытаний! Однажды, я еще стояла в забое, получился обвал, сверху упал огромный камень. Как я успела отскочить, не знаю. Работавшей со мной Кате К. перебило обе ноги!!! В другой раз спас меня Святитель Николай от потери кисти правой руки (я всегда призывала его в помощь и брала с собою его иконку, мною и нарисованную). Я что-то вычищала между досок трапа… и вдруг они сомкнулись. Менее секунды, и всё – я бы осталась калекой на всю жизнь… Счастье мое, что летом я могла выспаться – придя с работы я спасалась на чердаке одного барака, куда залезть мне всегда помогали девчата. Они же и снимали меня оттуда.

Так прошло трудное лето. 1 сентября 1949 года я увидела сон. Наш начальник КВЧ Бирюков дает мне связку папок и связку карандашей. В тот день меня вернули с развода в барак и заставили работать по оформлению зоны. Я проработала недели две, и хотя вторую половину сентября снова ходила «на разрез», но мне было удивительно легко на душе, как будто я не на работу хожу, а на экскурсию.

В начале октября – в тот год осень была долгая и теплая, – мой гонитель (начальник ОЛП Ковалев Николай) был переведен за хорошую работу на повышение. Новый начальник отнесся ко мне как настоящий отец и с первых дней поставил художником КВЧ и зав. библиотекой. Он вызвал меня в день своего вступления в должность. Фамилия го была Гребенюк. Вечная ему память!

Надо упомянуть, что оклеветавшая меня зимой Анна Сергеевна чем-то вскоре прогневала начальника и попала на тот же разрез, где мучилась я. Все оказывали ей всевозможное презрение, а я – ради заповеди Христа, наоборот, старалась проявить к ней внимание и дружеское участие. Вскоре её и совсем перевели, отправили в другой ОЛП на лесоповал, куда попала за год перед тем и моя сострадалица Ольга Ивановна. Это была последняя чаша её страдания в лагерях. 21 сентября она освободилась, отбыв свой срок – пять лет, и 22-го пришла ко мне проститься. Бесчеловечный Ковалев не разрешил нам свидания, но на «вышках» стояли хорошие девчата-самоохранницы, и они не препятствовали нам поговорить с полчаса через щели забора!

В ту же осень, уже оставленная в зоне, я увидела сон. Все ушли на работу, а я, как это редко со мной бывало, снова уснула. Вижу себя на балконе у флигеля КВЧ. Летает голубь белоснежный, и я чувствую, что это не простой голубь. Вдруг он на минуту опустился на мою грешную голову, а кто-то мне говорит: «Только на тех, кто полон смирения и миролюбия…» О, какое блаженство я испытывала в это краткое мгновение!

В описываемое время, ввиду строгого разделения лагерей на мужские и женские, нашего культорга Седых Николая отправили в ОЛП-1, а на его место поставили некую Любовь Федоровну, очень много о себе думающую и капризно-избалованную особу – жительницу Алдана. С нею мне и пришлось работать. Придирки её – мы и жили при КВЧ с нею вместе – особенно в отношении чистоты, были просто мучительны. Я, исполняя почти всю работу КВЧ, была поставлена каким-то образом в необходимость нести и обязанности уборщицы: зимою топила и печку. Но все же с помощью Божией, сохраняя кротость и молчание, я постепенно завоевала её расположение, а за обучение меня настоящей аккуратности я до сих пор ей благодарна.

Так шло время… Осенью 1950 года, 11 сентября я в уединенном уголке КВЧ на коленях помолилась о нашем с Михаилом будущем счастье и просила Господа, Владычицу и свв. мучч. Адриана и Наталью помочь мне привести моего возлюбленного к вере. В этот самый день, а, вероятно, и в этот самый час мой Михаил за четыре с половиной тысячи километров писал мне вое последнее и самое теплое письмо, в котором изложил свои мечты о совместной жизни до гроба, в которой мы взаимно дополняли бы друг друга. Письмо это я получила в день Воздвиженья Креста Господня, и радости моей не было границ.

Но Великий Хозяин Неба и Земли предначертал и допустил случиться другому. Через 10 дней после отправки этого юношески светлого письма с Михаилом произошел тот ужасный случай, о котором я узнала только в декабре. Мишу оклеветал облагодетельствованный им пожилой еврей перед оперуполномоченным, и хотели начать новое дело по обвинению его в политической неблагонадежности. Подробности всего я узнала только через полтора года, а 14 декабря было краткое письмо от его товарища, написавшего мне, что Михаил помешался и находится в больнице при оЛП-9 в Омске.

В это время привезли новых людей с этапом из Казани. В их числе была молодая еще, очень культурная особа из Москвы, инженер-строитель по специальности, попавшая в заключение по доносу за какой-то невероятный пустяк. Тут же вскоре Люба д. освободилась по кассации (она была женой сотрудника МВД на Алдане), и на ее место сейчас же поставили Юлию Дмитриевну. Мне, бедной. С нею пришлось еще труднее, чем с Любовью Жемполух! Придирок, капризов, «иголок» я получала ежедневно на добрую порцию. Узнав, что я – верующая, моя начальница, Юлия Дм. Буквально истязала меня, «на всех фронтах» требуя от меня сверхвыполняемости, постоянно ровного и веселого настроения, и всегда находила причину для выговора или замечания. С нею я проработала до моего освобождения. Надо отдать Юлии Дм. должное: перед начальством она стояла за меня горой, сумела выхлопотать мне большие зачеты, благодаря которым я освободилась на год раньше и успела выйти на волю к сроку освобождения бедного Миши Петрова, ждавшего меня, как единственного близкого человека. Родных у него не было, а старушка-мать умерла в 1948 году.

Однажды Юлия Дм. оказала мне и еще одну громадную помощь. Шайка вороваек, заподозрив меня в оперативной работе, задумала меня убить! Юленька, рискуя жизнью, пошла в их барак и своими добрыми и умными речами сумела убедить возмущенную компанию и даже вернуть мне их обычное расположение.

Не помню точно, но, вероятно, это было в 1949 году. Был день Преполовения, столь любимый мной на воле. И в этот день в том году особенно хотелось причаститься этого Света, этой благодати. Мне было тяжело… У нас стаял снег, но около нашей КВЧ откуда-то вдоль дорожки струился маленький, чуть заметный ручеек воды. Я шла вдоль бегущих струек и вдруг… я ощутила в течении тихих струй Благодать. Они бежали, чистые и не относящиеся ничем к греху и грязи лагеря, и журчанием своим говорили о Вечности, куда, как в беспредельный океан, текут воды Времени, и  где утолена будет жажда душ наших…»Кто жаждет, да идет ко мне и да пиет…» И я глубоко и надолго освежилась и укрепилась внутренне.

Люба Жемполух изумила меня. Недели через две после своего освобождения она приехала в Орто-Салу (так называлась горная речка, около которой расположен был наш лагерь) – приехала с передачей лично ко мне… Конечно, нам дали свидание, немало мы поговорили. И я одобрила решение любы не искать благосклонности мужа, стеснявшегося её судимости, а лучше уехать с дочерью (у неё была дочь лет 12) в Сибирь к матери. Больше я о ней не слыхала ничего, но всегда, долго молилась о ней.

Прежде чем перейти к последнему периоду моей жизни в заключении, который начался в ОЛП-4 – «Укулан» иначе, по поселку рядом с лагерем, я должна рассказать о моей встрече с нашей ленинградской уроженкой, жившей до войны в Ленинграде. Звали её Людмила Валентиновна. Была она лет на 8 моложе меня, но внешне мы казались сверстницами. Я была всегда очень моложава. Срок у Людмилы был огромный – 25 лет по ст. 58, I.

Как она попала в немецкую оккупацию, и чем она там занималась, она мне не рассказывала, но вообще говорила со мной откровенно. Единственное, что я от неё узнала о жизни в оккупации – это то, что она любила немецкого офицера и была им любима… Бог весть её душу!.. Рассказывала она о своей юности, об отце своем – интеллигентном строгом старике «старого закала». Жили они на Васильевском острове до войны. Однажды Люся увидела сон будучи уже в оккупации, будто она идет по Среднему проспекту Васильевского острова мимо немецкой кирхи, и внезапно, оторвавшись от статуи на крыше, на неё падает каменная рука и валит её с ног, и ложится всей тяжестью на голову и на плечи. После этого сна, как она поняла, она и  попала в заключение. Я не очень сближалась с Людмилой, но не могла не замечать её удивительного мужества и душевной выносливости в страданиях. Заключенные её страшно не любили, просто ненавидели; к физической работе она была, как и я, совершенно непригодна, и её посадили чинить одежду и рукавицы для бригад. Относилась ко мне Люда очень хорошо, но вот случилось ужасное. У неё при обыске  – часто делают их в лагерях – нашли золотые часы и портрет немца-офицера. Поднялось что-то невообразимое. Ей грозило не знаю что… В эти дни мы опять встретились в зоне. Видя её в предельном страдании, всю согнувшуюся, я почувствовала к ней острую жалость. Но – о. человек! – вместо того, чтобы или незаметно отойти, или сказать ей, что я понимаю её состояние и положение, я – о, человеческая испорченность! – начала читать ей нотацию, что ей не следовало себя так вести с начальством. Люся возмутилась, а я… я, окаянная, с каким-то до сих пор непонятным мне притворством, и в то же время удивляясь тому, что я говорю. Стала выхваляться перед ней своей солидарностью с начальством! Люся еще сильнее согнулась и прошипела: «так вот ты кто… поняла…» И быстро-быстро отошла от меня. А я осталась на месте, сама не веря тому, что я наделала!.. Ведь я лгала, я оболгала сама себя; ведь я никогда не сделала ни одной подлости, никому не повредила и, если могла, то пользовалась расположением начальства для помощи и улучшения положения каждого!!!

С тех пор мы больше не видались. Её отправили на лесоповал в ИТК-3. Не знаю, жива ли она. Вряд ли… Много лет прошло с тех пор, 23 года. Но совесть свою я не могу успокоить: что я в такой момент подорвала в ней веру в единственного человека, которого она считала сочувствующей и верующей.

Люся была мало верующая, не-церковная, а обо мне знала, что я – православная, от всей души верующая во всё, чему учит нас Св. Церковь. Да. Вот сейчас понимаю, – я сильно огорчилась, что Люся непоправимо погубила свою лагерную судьбу, и обозлилась на неё за это, за её неумение жить и смиряться, потому так у меня и получилось. Но она поняла иначе.

(Людмила была небольшого роста. С бледным, приятным, умным  лицом).

В феврале 1950 года ОЛП-6 ликвидировали, и нас, всех заключенных развезли по другим лагерям. Вместе с Юлией Дм. я попала на самый лучший участок – № 4. Туда посылали вообще больных, беременных и т.п. Работы там были только огородные, климат мягче, чем где-либо на Алдане, т.к. Укулан защищен с севера горами. Лагерь расположен на самом берегу реки Алдан, в живописной местности.

Сначала я попала в ужасный барак, просто настоящий вертеп! Я к тому же простудилась в дороге в открытой машине и провела в жару тяжелую ночь в обществе воровок. Под утро вижу сон: мне дает девушка прекрасный букет цветов и кусок масла. Через 15 минут меня, уснувшую было, опять разбудили. За мной пришла, узнав, что я прибыла с этапом, Люся С., которую я узнала в первый год жизни в Якутии. Теперь она была здесь зав. складом. Люся сразу взяла меня в барак, где жила хоз. обслуга – пожилые степенные женщины, и я свободно прожила там, поддерживаемая доброй Люсей, до своего освобождения, т.е. полтора года.

Юлия Дм. устроилась жить в другом бараке, где жили медсестры лагерной больницы, бухгалтерия и еще кое-кто из лагерной «верхушки». Работала я по-прежнему помощницей Юлии Дм. – она и здесь сразу была поставлена культоргом. КВЧ помещалась над самой рекой Алдан, и всегда перед моими глазами была красота гористого, обрывистого противоположного берега реки, напоминавшая пейзаж на реке лене. – знаменитые «щеки» – берега реки.

Жилось мне неплохо, и к радости моей и «Муха» моя , т.е. Мария Федоровна Нецвет – к тому времени полный инвалид – оказалась на Укулане. Много помогала я. как и в ОЛП-6, в постановке спектаклей, как художник, и вместе с Юлией Дм. мы много потрудились для заключенных. А я и в другом отношении – как верующая – была кое для кого очень полезной.

Так прошло более года. И внезапно, 11 июля 1951 года, накануне Петрова дня я была поставлена одним из начальников в крайне затруднительное положение, но исполнить его поручение в том роде, как он хотел, – значило попрать совесть; не исполнить – я могла получить очень большие неприятности, и, во всяком случае, потерять зачеты… Я обратилась к Богу с горячей молитвой и решила исполнить дело так, как велит мне моя совесть. но трепетала… До освобождения оставалось всего два с половиной месяца. Уснула. наконец, в ту ночь и увидела сон. Вижу цветущее померанцевое деревце, озаренное лучами утренней зари. И поняла, что беда минует. Так и было – всё без всяких дальнейших расспросов миновало.

Во время моего пребывания в ОЛП-6 на Орто-Сале со мной случилось следующее происшествие. В бараках был ремонт, и заключенные ночевали и отдыхали на чердаке. А я и когда закончился ремонт лазала на чердак, т.к. там было спокойнее днем отдыхать. Однажды я по обычаю полезла по приставной лестнице. Вдруг мне пришла мысль: а что если перекладина обломится? я насторожилась, но все же продолжала подъем. И что же7 Подо мной ломается ветхая перекладина и летит вниз… Я держусь только на руках (вообще, я неловкая в гимнастике) и вспоминаю… Что?.. Сашу – героя повести Каверина «Два капитана». Что бы он сделал? Он бы не растерялся и спустился бы на руках до первой целой перекладины. И вот я в каком-то необычайном вдохновении (повесть эта сильно на меня вообще подействовала) сделала в свои 44 года то же самое… и благополучно спустилась на землю. После все страшно удивлялись: как я сумела это сделать, зная мою «ловкость» в физических упражнениях! Пролет был очень длинный – ступеньки редкие. конечно, я призвала помощь Божию.

Последние две недели перед выходом на волю я была освобождена от всяческих работ, т.к. срок кончился, а из-за осеннего наводнения нельзя было выбраться, и целые дни проводила на солнышке с моей «Мухой», сидя в затишье за бараком и впивая осеннее сентябрьское нежгучее тепло.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова