НЕ ОТ МИРА СЕГО
Рассказ о человеке не от мира сего, который любил двух неблагодарных — народ
и родину, о МАРКЕ МАТВЕЕВИЧЕ АНТАКОЛЬСКОМ (1846-1902 гг.)
По рассказам старенькой-старенькой внучки, похожей на реббе Хаима портного
из Вильно, работавшей в школе преподавателем рисования в 1957 г.
Вы говорите, что Вильно — красивый город? Не спорю. Если вы войдете в город
с западной стороны, вы увидите театр, палац пана Вишневецкого, замок графа Потоцкого,
дом Дворянского собрания, биржу, банк, губернаторский дом, набережную Вилии, парк.
Хорошо! Прекрасно!
Если вы имеете возможность остановиться в гостинице, то дальше и не ходите.
Гуляйте себе по проспекту, набережной, парку, по улочкам города. Любуйтесь: вот
вам костел, женский монастырь, даже синагога не посрамит архитектурный ансамбль.
Да и узенькие улочки милы и уютны — с балкона можно здороваться за руку с соседом.
Только вниз не спускайтесь, чтоб не портить себе впечатление, настроение, одежду
и обувь. Внизу вы увидите другое Вильно. Если у вас есть деньги, вам незачем жить
в нижней части города, незачем видеть ее и даже знать о ее существовании. Здесь
могут пострадать все ваши благородные чувства: обоняние почувствует запах помоек.
А помойками здесь бывают улицы и дворы. Собственно эта часть города — сплошная
помойка, а поэтому сам воздух не тот, к которому вы привыкли. Ваше зрение будет
оскорблено непроходимыми лужами, которые не высыхают в самое жаркое лето, облупившимися
домишками, потерявшими геометрическую форму — по стенам домов, заборам и фонарным
столбам вы никогда не узнаете, что такое перпендикуляр. Да жители и не знают этого
слова. Они его не учили и практически не видели. Ваш слух будет раздражен энергичной
бранью двух соседок, которые состязаются в том, чтобы перекричать друг друга.
Слова сыплются градом, да еще каким, отборным, крепким, острым. Вы могли бы не
понять эту брань, ссылаясь на незнание еврейского языка, но она ведется одновременно
на еврейском, украинском, польском, с добавлением литовских слов.
Ваш вкус? Вы вышли на прогулку чтобы потом с аппетитом покушать, но понюхать
здесь запах приготовляемой пищи, вы отобьете себе аппетит самое малое на неделю.
Пища здесь, конечно и безусловно, кошерная, но Моисей не запретил евреям покупать
дешевые продукты и что ж удивительного если кошерная рыба попахивает, сочетаясь
с прогорклым маслом. Мясо... Впрочем мясо в живом и разделанном виде остается
в верхнем городе, а сюда попадает ливер, требуха, "сахарные косточки, приобретая
уже специфический не сахарный запах. Ха, вы говорите, что сахар не имеет запаха,
это потому, что он не гниет и его можно долго хранить. Мне кажется, что евреи
злоупотребляют этим качеством и хранят сахар до больших праздников, но сахарные
косточки долго хранить нельзя и, не найдя признания в верхнем городе, они продают
сюда и сохраняют цену до последнего предела и продают в руки экономной еврейки
тогда, когда дважды два уже не четыре.
Но что не сделает кулинарное искусство еврейки? Чеснок и лук победит запах
косточек, прогорклого масла, ржавой сельди, а аппетит (так здесь называю голод)
не будет слишком привередлив.
Ах, у вас еще существует и осязание? Не знаю для чего оно вам понадобилось.
Во всяком случае здесь от него только одни неприятности. Не пробуйте осязать то,
что вам выплеснули из окна на голову. Если это только помои, то вы счастливо отделались.
Вы удивляетесь что я шучу? А что остается делать бедному еврею? Ко всему привыкаешь
и во всем начинаешь видеть забавные стороны. Прикажете злиться? Зла и без меня
много. Когда вчера Роза (ах этот цветок нашего гетто) выплеснула мне на шляпу
содержимое горшка, который почему-то называется ночным, а детей высаживают по
утрам, я ей сказал: "Роза, вы всегда выплескивали в 8 часов, я сегодня вышел пораньше".
"Ах, реббе Хайм, я хотела это сделать до вашего прихода, но вы поспешили". Разве
можно на нее сердиться, если она так внимательна ко мне.
НА КАКОЙ ПОЧВЕ РАСТУТ ЦВЕТЫ
Вы не послушали старого Хаима и пришли в еврейское гетто! Ну что ж, милости
просим. Рады показать вам наши достопримечательности. Нет не шучу. Чем богаты,
тем и рады. А богаты мы детьми. Как они растут на этой почве? Не сумею вам объяснить.
Умирают, конечно многие, но остается вполне достаточно. А какие дети! Полюбуйтесь!
Я плохо вижу. Вдеть нитку в ушко иголки это для меня событие чрезвычайное, но
детей я прекрасно вижу из своего окна. Зачем мне сады Семирамиды — яркие цвета,
щебетание заморских птиц? Разве дети не похожи на цветы? Разве они не щебечут
как птицы? Вон копается в луже стайка ребятишек. Видите, совсем золотой мальчик.
Пусть по-вашему рыжий. Слышите как он смеется? Жаворонок, соловей, А вот Марчик
сын Мотеле. Надо же на такой маленькой головке вырастить такую копну кудрей. Посмотрите,
какие у него глаза! Огромные черные, как агат на белом кварце. Я портной, а не
ювелир, но, клянусь вам, эти глаза прекраснее всякого драгоценного камня. Посмотрите,
какое у него тонкое нежное лицо — мрамор, алебастр... Да разве сравняете какую-то
известку с лицом Марчика?
Говорите гибнут они здесь? Тьфу, тьфу на ваши слова! Бывает, конечно, что болеют,
но какая еврейка не выцарапает своего ребенка из рук смерти. Чем лечат? Хе-хе,
конечно материнской любовью. Вас смущает грязь. Но золото и в грязи блестит. Сколько
наше вильненское гетто дало миру хороших людей — докторов, адвокатов, врачей,
архитекторов, музыкантов. Вам странно, как здесь могут родиться художники. Дети
не видят красоты. Хе-хе, как еще видят. Они сами создают красоту. Они ищут, находят,
а чаще всего ПРИДУМЫВАЮТ красоту.
— Марчик, иди-ко сюда. Вдень мне, будь ласка, нитку. Ух, ты остроглазый.
— Вам не надо помочь, рабе Хаим?
— Ты уже мне помог, а работа у меня, сам знаешь... Так копаюсь, чтобы от работы
не отвыкнуть. А ты не портным ли собираешься быть?
— Конечно! Я сошью много красивой одежды и раздам людям. Какие они будут красивые.
Как они рады будут. А я буду смотреть — ведь это я их сделал красивыми.
— А чтоб ты здоровый был! Смотрите, люди добрые, он человека перекроить, перешить
хочет. Нет, голубе, портной только сверху человека переделывает, а человека изнутри
переделывать надо. Ковать его нужно молотом. В огне очищать от ржавчины. В воде
закалять его прочность.
Ну иди играй. Расти на здоровье! Пусть люди пока серенькими походят.
Чудный мальчик! О, он много добра сделает людям. Видите, хочет людей красивыми
сделать. А сделает! Вспомните старого Хаима, сделает.
Пойдемте вслед за ним. Посмотрим. Убедимся.
СОБСТВЕННОСТЬ НЕ МОЖЕТ ЗАКРЫТЬ КРАСОТУ
В летний зной улицы еврейского гетто становятся невыносимыми. Смрад делается
густым, мухи назойливыми, а их так много, что невозможно спрятаться от них.
Зато как хорошо уйти за город. Если пройти околицей, то не нападут мальчишки,
если не ходить на панский луг, где надсмотрщик может догнать на лошади и хлестнуть
плетью за порчу укосных трав, если не попасть на газа гуляющим украинским, русским,
а особенно польским парням, а выйти на берег Вилеи, сесть под кустом, то сколько
прекрасного можно увидеть: пестрые цветы. Сорви и посмотри каждый в отдельности:
вот ядовито-желтый лютик. Как он блестит, словно покрытый нежнейшим лаком; вот
нежный колокольчик, он просвечивается насквозь; вот ромашка — до чего она бела,
даже глазам больно от белизны; а вот незабудка — как малюсенькие осколки неба.
Над цветами летают шелковые разноцветные лоскутки — бабочки. Цветы и травы сливаются
в сплошной яркий ковер, а дальше идут разноцветные полосы посевов: вот синеватый
овес, белая, как мыльная пена, гречиха, желтая рожь, но что ее цвет по сравнению
с рапсом — все поле раскрашено яркими полосами, словно огромной кистью. Кое-где
среди полей кудрявятся деревья. Вот зеленая кипень садов, а на самом горизонте
— синяя полоса лесов из которой тянется голубая лента реки.
Ой, как хорошо!
Так хотелось бы пройти по полям, зайти в лес, побарахтаться в реке... Но все
это — чужое. Там объезчики, лесничие, мужики, мальчишки и кому не захочется пошутить,
попугать еврейского мальчика, огреть его плетью, запустить в него камнем и любоваться
тем, как смешно он удирает от одного взмаха руки.
Страшно одному на чужой земле среди чужого народа. Но группой еще страшней
— начнется настоящая охота. Лучше всего вдвоем с верным товарищем.
Под густым осокорем на обрывистом берегу сидят Марк и Беня. Беня старше на
четыре года, но он слабее Марчика, какой из него защитник. Зато сколько Беня знает
чудных историй. Когда в вечерних сумерках он начинает свой рассказ, поля долины,
леса, река наполняются яркими тенями прошлого. Это не рассказ. Это описание того,
что видишь перед собой. Вот славянское племя полян движется по степи. Скрипят
возы, мычат коровы, всадники с медными копьями скачут по бокам обоза. Вот вырастают
города и замки. Другие народы движутся по полям - это гунны. Поляне и гунны сражаются,
звенят мечи, земля обогреется кровью, горят города. В вот идут закованные в латы
ливонские и тевтонские рыцари, и опять звон мечей, кровь и пожары...
Боже мой, как хорошо видеть мирные поля, раскрашенные яркими красками посевов.
Но это — чужая земля. Она на веки вечные отдана гетманам Радзивилам, Вишневецким,
Потоцким.
Но эта земля будет свободной. Ведь по ней прошли Наливайко, Бугун, Сагойдачный,
Кармелюк. Разве не видно, как прикованный к дереву указывает путь казакам Тарас
Бульба, как казаки с обрыва скачут на своих горячих конях в реку.
Вот под волшебную музыку рассказов Бени открываются курганы, выходят грозные
воины Святослава, они зачарованно слушают музыку и пение седого баяна, который
поет о славных походах, о защите Доростола, о жарких схватках с половцами, печенегами,
хазарами.
Олег, Игорь, Софья — вот они!
Разве вы не видите их?
ЧЕЛОВЕК ВЫКОВАННЫЙ ИЗ ЖЕЛЕЗА
Не всегда прогулки кончались удачно, а сегодня Марчику сразу не повезло. Только
что он вышел на Богдановскую улицу, как на него двинулся коренастый веснушчатый
подросток. Марчик бросился бежать, а мальчик крикнул:
— Жиденок к нам попал. Бей жиденка!
Из двором повылезали мальчишки и окружив Марчика дразнили хором:
Жид проклятый
Номер пятый
На иголочке распятый
А теперь пархатый жид
На иголочке дрожит.
Как затравленный звереныш стоял Марчик около стены и ждал, что сейчас в него
полетят камни. Все это было хорошо знакомо. Но на этот раз кончилось не как обычно:
визгливый хор мальчишек оборвал суровый бас:
— А ну геть звидси, байстрюки! Щё це вы мордуете хлопчика? Хиба ж вин зробив
вам яке лыхо? Идемо зи мною, хлопчик.
И огромная жесткая рука легла на плечи Марка. Под этой рукой сразу стало легко
и спокойно.
— Перелякався, голубе? Ну ходимо до мэне, видпочинешь трохи.
Они вошли в прокопченную кузницу, стоявшую за гордом. Марчик сел на обрубок
дерева и смотрел на кузнеца, а тот не спеша надел кожаный фартук, взял длинными
клещами ржавый топор со сломанным носком и сунул его в черную груду угля под черным
кирпичным сводом, потом потянул ремешок, привязанный к концу палки, и под сводом
брызнул сноп ярких искр. С каждым вздохом меха груда углей становилась все ярче
и ярче. Наконец и топор стал совершенно золотым. Вынув топор, кузнец положил его
на наковальню. Из-под молота полетели крупные искры, но кузнец не обращал на них
внимания. Он переворачивал топор и с каждым ударом топор менял свою форму. Это
не был уже выщербленный заброшенный топор, а новый, с тонким лезвием и плоским
обухом. Кузнец окунул лезвие топора в воду, еще, еще раз и опустил его в корыто.
Поднялось облачко молочно-белого пара, заклокотала вода.
Кузнец сел и не спеша стал набивать трубку.
— Давай знакомиться. Меня зовут дядько Михась, а как тебя, паныч?
— Марк Антакольский.
— Это значит Матвея Антакольского сынок? Знаю, знаю. Уголь, железо у него беру,
а поделки ему продаю. По-хорошему рассчитывает, не мелочная душа.
— А вы сильный, дядя Михась! — сказал Марк, восхищенно любуясь его широкой
грудью и буграми мышц, четко выступавших из-под кожи.
— Жизнь таким выковала. Такая жизнь мне выпала, что надо было огромную силу
иметь, чтобы на ногах устоять. Устоял все же...
Частым гостем стал Марк в кузнеце дяди Михася. Он любовался как легко кузнец
поворачивал куски раскаленного железа, как послушно принимало оно нужную форму.
В фонтанах огненных брызг, озаренный накалом железа, Михась казался сказочным
богатырем.
В часы отдыха рассказывал Михась как гул он с отрядом Некрасова, отстаивая
крестьянскую волю, как пришлось ему уйти за Дунай к волохам и покориться султану.
Но тоска по родине звала обратно.
— Родина — она как нэнко. Ее не выбирают, но и сменить ее нельзя. Чем, кажись,
не житье было в Влахии: дом свой, лан земли. А природа! И море теплое ласковое,
и сады с виноградником, а тоска щемит по родному краю. И знал, что не ласково
встретят нас паны на родной земле, а вот вернулись. Поймали нас гайдуки, отполосовали
канчуками и передали царю. У царя нашелся для нас острог и кнут похлестче гайдучих
и место укромное на уральском заводе. Сунули нас, как железо в раскаленные угли,
отковали как следует и закалили. Думали, что мы упадем, на карачках ползать будем,
а мы еще тверже стали.
Природа там богатырская, что леса дремучие, что горы высокие, что реки быстрые
— ничему меры нет, все в избытке, и люди там особые: из них и Ермак вышел и Хабаров
— богатыри сермяжные, покорители огромных земель.
— Значит правду говорил реббе Хаим, что людей не переодевать, а ковать надо?
— О це так! Слепой-то реббе Хаим глубже видит. У пана золото снаружи, а в душе
копоть угольная, а у человека под угольной копотью должно золото таиться. Умен
твой реббе Хаим. Что панские жупаны, если внутри пусто и мрачно? Народ силен,
только много зла в нем накопилось. Надо чтоб человек был сильным и добрым; а бачишь
яки злодии растут — им бы только бить того, кто слабее их.
КРАСОТА НЕ ДОЛЖНА УМИРАТЬ
Сила должна уходить на создание доброго и красивого. Вот пойдем к моему земляку,
ты посмотришь, как он мертвому вечную жизнь дает.
Этот "земляк" оказался русским каменотесом с далекого Урала. Пришел он вместе
с Михасем и стал артельщиком каменных работ по граниту и мрамору. Немало его работ
было заложено в зданиях города, немало его работ украшало могилы на католическом
кладбище.
Марк любил смотреть как легко откалывал он пластинки камня, и камень словно
оживал, превращаясь в стройные колонны, фризы, капители. Но особенно нравились
Марку надгробия — сочетание черного, серого гранита и белого мрамора. Он любил
бродить по тихим дорожкам кладбища, смотреть эти неподвижно застывшие урны, факелы,
сплетение ветвей, ангелов.
Однажды он дошел до конца дорожки, которая упиралась в темные переплеты граба.
Ветви деревьев образовывали темный грот. Было страшно сделать шаг в эту темноту
и вдруг... из-за ветвей вышли сказочный король и принцесса. Король был одет в
сверкающий мундир полковника войска польского. Рядом шла девушка в белом платье.
Что-то сказочно красивое, неземное чистое было в этой девушке. Она казалась ожившим
мраморным ангелом, только прекраснее и чище созданных искусством холодных изваяний.
Странным казалось то, что отец и дочь были похожи друг на друга, но похожи
так, как может быть похож демон ангел. При общем сходстве в лице полковника была
грубость, высокомерие, лицо девушки светилось добротой. Один был человеком со
всеми его пороками, другой и ангел, призывающий своим видом: "Будь таким!"
Эта была в жизни Марка минутой ожившей сказки.
Вскоре Вильно было потрясено событием: умерла княжна Вишневецкая 16-летняя
девушка. Болезнь ее не поддавалась лечению, хотя отец возил ее по лучшим курортам
и клиникам Германии, Швейцарии, Италии. Девушка таяла. Под конец она затосковала
о родной Подолии. Они вернулись в Вильно. Девушка посетила родовой склеп, как
она говорила: "Навестила мать", после чего слегла и умерла, как уснула.
Смерть девушки произвела впечатление на всех. Все любили ее за красоту, чистую
неземную красоту и доброе отношение к людям.
Под навесом у дяди Севостьяна появилась большая глыба мрамора, привезенного
из Каррарска. Около глыбы часами просиживал черноволосый кудрявый итальянец, наносил
в альбом абрис глыбы и вырисовывал в нем один за другим наброски надгробия. Наконец
была найдена форма. Итальянец углем отмечал мечта, которые Севостьян должен был
скалывать. Глыба начинала принимать форму близкую к человеческой фигуре. Вот начала
обрисовываться фигура девушки, но она напоминала больше овчину, чем человеческое
тело.
— Вот это, дружок, называется "шуба". Дальше мое дело будет маленькое. Теперь
мастер будет работать, а мы смотреть, да подавать ему инструменты.
— А сам ты, дядя Севастьян, мог бы сделать такую статую?
— Сделать я все могу. Я тебе Венеру Милосскую сделаю — не отличишь, а вот создать
не смогу. Для этого большие знания нужны, тончайшее мастерство и талант. Только
талант — божий дар — может вдохнуть в мертвый камень жизнь вечную, глядя на который
люди перестанут видеть камень, а увидят душу.
Марк проводил все время с мастером. Он следил за каждым движением и затаив
дыхание видел, как рождается красота девушки умершей, но силой гения сохранившей
вечную красоту.
МАРК ГОТОВИТСЯ ВОЙТИ В ГРОТ
Статуя была установлена в зеленом гроте. На темном фоне листвы сказочным призраком
выделялась фигура девушки изображенной в виде христианки раннего периода. Она
смотрела вперед с одухотворенным тихой радостью лицом и видела что-то радостное,
счастливое, скрытое от человечества.
Начались школьные занятия, но Марк находил время сходить на кладбище. Вполне
возможно, во время этих прогулок или по другой причине, Марк заболел воспалением
легких и слег. Две недели он метался в бреду. Он то тревожно звал пани Вишневецкую,
то разговаривал с ней. Бедная мать заламывала руки и исступленно кричала:
— Что мало богу ангелов? Он хочет взять моего сына. Не отдам! Не отдам! Не
молиться, а проклинать буду тебя, боже!
Очевидно не часто Ягве приходится слушать такие молитвы. Люди умоляют, а не
грозят. Ягве, конечно, знал, что значит связаться с разгневанной еврейкой из Вильно
и подержав у Марка недели две тяжелое состояние на грани смерти, решил вернуть
мальчику жизнь.
Доктор разрешил мальчику кушать куриный бульон. Только бульон. Мать сплеснула
руками:
— Пан доктор, имейте рацию! Мальчик две недели голодал, а вы — бульон. Если
купить курицу, то куда прикажете девать мясо. Юшку сыну, а курицу самим есть,
да здоровья наживать. Да я первой косточкой подавлюсь.
— Только бульон, если хотите чтоб ребенок жил.
— Чтоб вы так вечно дышали, как я хочу чтоб Марчик жил.
— Не забудьте процедить бульон.
(Сцена покупки курицы на рынке.)
Вот наступило время, когда врач разрешил добавлять в бульон рисовый отвар,
потом белые сухарики, куриные фрикадельки.
— А теперь можете давать даже жирную свинину. Мне больше делать здесь нечего.
Теперь если придется позвать, так только на свадьбу.
ДАРЫ ВОЛХВОВ
В гетто все свои. Реббе Хаим — сосед. Это "совсем свой". На правах "совсем
своего" реббе Хаим дежурил около постели Марка целыми днями. Беня часто заходил
и простаивал часами около Марка. Но вот Марку разрешили сидеть. Правда, сидеть
он мог только обложенный подушками, словно заново учился сидеть. Даже улыбка у
него была какая-то неумелая, как будто не у него была когда-то самая выразительная
быстро меняющаяся мимика.
Теперь к нему хлынул поток посетителей. Мать, конечно, ворчала на посетителей,
но в душе гордилась, что у Марка столько друзей. Это она находила вполне естественным:
разве можно не любить Марка? Первым пришел Беня. При людях он не любил рассказывать,
да и перед глазами не было простора, который можно бы было заполнять картинами
событий, зато он принес книгу с прекрасными олеографиями про Алладина и волшебную
лампу. Книга, которая открыла Марку целый мир. Алладин был почти забыт, но волшебная
лампа перешла в полное владение Марка. Он прикладывал ее ко лбу, но требовал себе
не самоцветов, драгоценных камней и золота, не добивался женитьбы на дочери султана,
но сколько он построил дворцов. Первый дворец был построен реббе Хаиму, где он
мог сидеть на ковре и подушках и перелицовывать дедушкины лапсердаки для подросших
внуков, перешивая изношенные до предела пиджаки на жилетки. В конце концов каждая
семья гетто имела свой дворец и только меняло Самуил Герчик сидел в своей развалюшке.
Это была справедливая месть такому скупердяю.
О, что это бы за чудесный город! В садах ходили павлины, а по улицам — белые-белые
козы. Между колоннами арками мавританского стиля были натянуты веревки, на которых
сушилось белье. Но зато какое белье!
Некоторых посетителей мать пыталась гнать, но это была та категория людей,
которые знали, что ругань и угрозы тети Шеламиш не страшны и никогда не приводятся
в исполнение, а ругань не имеет зла. Хотя и получали шлепки, но прорывались к
Марчику. Шеламиш продолжала ругать детей, за то, что они наследили, но где вы
видели, чтобы от человека не оставалось следов а, тем более, что обувь порвана
и задерживает в себе снег и грязь? Вы думаете о галошах? Очень вы разумные стали
во второй половине двадцатого века. Но разрешите вам напомнить, что мы в гостях
у 1855 года, когда резиновых галош еще не делали, ад и когда начали их делать
они нескоро дошли до еврейского гетто. Подумаешь, галоши! Долго разве подтереть
полы? Тряпка то недорого стоит. Шеламиш ворчала на детей и ругала их для того,
чтобы не избаловались. А баловать они их не намерена. Сыну она принесет орехов
или пряников, а уж кого он угощает — это его дело. От детей много шума? Так не
в могиле же мы живем. Много мусора? А не все ли равно сколько подметать много
или мало? Что удивительного, что дети идут к детям. К кому же им еще идти? Не
к раввину или цадику. Бог с ними! У них и язык-то свой похожий на птичий. Вы и
не поймете их, хотя вы и такой мудрый.
Но к Марку идут и взрослые. Сам раввин пришел. Правда, он только погладил Марчика
по головке, да сунул ему благочестивую книжку про Робинзона Крузо, а разговаривал
он не с Марчиком, и не с Шеламиш, (о чем ему говорить с темной еврейкой?), нет,
он говорил с Мотеле. А какие он разумные советы давал — светлая голова — дай боже
ему столько счастья, сколько мудрых советов он дает людям! Он прямо посоветовал
Мотеле не пускать Марчика в гимназию, где его любой паныч пальцем зашибет, а нанять
ему учителя. Вон сын Гершеле вернулся из Петербурга. Его выгнали из университета,
но знания-то у него не отобрали. Пусть он займется с Марчиком. Плату он возьмет
умеренную. Ему ведь только кусок хлеба нужен. Да что значит плата, если дело касается
единственного сына!
Вы думаете, раввин не заметил Шеламиш? Думаете, он не дал мудрого совета ей?
Дал. Да еще какой! Сто лет проживи, такого не придумаешь. Он посоветовал поить
Марчика парным молоком. Что может быть полезнее парного молока? Ради этого следует
купить корову. Большие расходы? А позвольте вас просить, что дороже — родной сын
или корова? Мало того, раввин объяснил, что совсем не следует покупать корову.
Разве легко прокормить эту громадину с рогами, которыми она, упаси бог, бодается?
Достаточно купить козу. Коза — это тоже корова еврейской национальности. Она себя
даже в еврейском гетто найдет и место и пропитание. Коза — не корова. У нее и
рога не страшные, с ней любая еврейка справиться. Дай бог почаще иметь таких гостей!
Кто не был у Марчика? Даже Голда толстая зашла. Вы ее не знаете? Значит, вы
всегда сыты и вам не приходится покупать у нее пирожки на копейку ара или суп,
запах которого стоит дороже тех трех копеек, которые она берет за полную миску,
не считая до добавки, если вы похвалите ее еду. Что вы думаете, она принесла Марчику?
Тарелку пирожков. Когда Голда сказали, что не следует ребенка кормить пирожками,
так как у него может быть засорение желудка, вы бы послушали, как отчитала Голда
советчика. Это ее пирожки засорят желудок? Разве не едят их все жители Вильно?
А не в року. Люди жалуются на аппетит и на голод, а не на ее пирожки. Да разве
сама Голда не образец здоровья? Дай бог вашему доктору иметь половину того на
теле, что имеет Голда. И правду сказать, не сглазить, Голда пышет здоровьем и
дородством. Щеки у нее, как поджаренные пирожки.
Вы думаете, к Марчику приходили только евреи? Подумаешь, Диво! Еврей всегда
зайдет к еврею, если у него родился ребенок, свадьба, похо... Тьфу, тьфу, горе!
А уж если сын выздоравливает, сам бог велел навестить этот дом. Так нет же, к
Марчику пришли русский и украинец, и не бродяги какие-то, а первые мастера в городе:
кузнец Михась и Севастьян — артельщик, каменных дел мастер. Пришли они в воскресный
день (кому суббота — кому воскресенье), одетые так, как оделись бы они, если бы
пан Радзивилла пригласил бы их на банкет. Явились не с пустыми руками, а с самым
лучшим, что могли сделать их золотые руки. Та, Михась специально для Марчика сделал
складной ножичек, такой малюсенький, что держать-то такими огромными пальцами
было неудобно, а ведь этими пальцами он отковал и собрал ножичек в виде рыбки,
ад та, что когда он положил и собрал ножичек в виде рыбки, да так, что когда он
положил ножичек на огромную свою ладонь, казалось, рыбка вот-вот встрепенется
и упадет на пол. А Себастьян принес семь слонов. Вы не знаете, что семь слонов
приносят в дом счастье? Значит, при всей вашей мудрости вы многого не знаете,
что известно простой еврейке. Слоны не простые: первый слон — это просто четырехгранный
кусочек мрамора, на котором только нацарапан рисунок слона. На втором по линиям
сбит лишний камень, на третьем — сделаны углубления, на четвертом — скруглены
углы, а седьмой отполирован так, что... ну, что солнышко, заря ясная. Поставишь
их в ряд — и кажется, что слоники вылупляются из камня, как цыпленок из яичка.
Да что подарки! Сидят эти здоровенные мужики и разговаривают с Марчиком, как равные.
А он, голубь мой сизокрылый, такие слова произносит, каких мы с Мотелем за тридцать
пять лет не слышали: покитель, капитель — язык сломаешь, не выговоришь. А они
вот запросто произносят, как я, извините, произношу азохом вэй.
Не погнушались и угощением. Для таких гостей нашлась бутылка водки и гусь с
капустой и огурцами и мочеными яблоками. Вы думаете, мы не умеем принять добрых
людей? Только когда Мотеле налил им по рюмке водки, они посмеялись, налили по
стакану и выплеснули в рот, вот как я выплескиваю в ведро воду в окно. Да и правду
сказать, что им стакан — все равно, что нам с нами наперсток. Выпили, крякнули
так, что стекла задрожали, а гусиные косточки только хрустели на зубах. Ну, подчистили
они все закуски, запили вторым стаканом, пора и честь знать. Порядочный человек
зря сидеть не станет, да переливать из пустого в порожнее. Руку пожали, прямо
покраснеть меня заставили: за что честь такая? И Марчику, как равному, руку пожали.
Вот вы и скажите: к кому еще зайдут такие люди в гости? Пусть мне теперь скажут,
что наш Марчик — не особенный ребенок.
Только зачаровали они Марчика своими слонами. Поставит их в ряд перед собой
и глядит, как мать на дитя свое, как жених на возлюбленную, как скупой на золото.
Часами глядит изо дня в день, а потом попросил воска. Воску так воску, чего не
дашь единственному сыну, на тебе целых пять фунтов.
С того все и началось.
Сколько горького хлебнули мы от этого воска! Да спасибо раввин и тут помог
нам.
Только это длинная история. Да я вкратце рассажу. Разве кто может упрекнуть
меня в болтливости?
НИ ОДНА БЛОХА НЕ ПЛОХА
Все началось со слонов. Сперва к мраморным слонам присоединились семь восковых.
И право, не отличишь, а отличишь, так не скажешь какие лучше. Потом слоны перестали
стоять спокойно: они то мчались, то вставали на дыбы, потом на них появились люди.
Потом слоны исчезли и появились, кто бы вы думали? Не ломайте голову, она вам
для другого пригодится. Из этого же самого воска появился реббе Хаим. Уж вы извините,
реббе Хаима я не спутаю с кем-нибудь другим. Вот он живой. Весь — напряжение,
каждая жилка напряжена. Это он старается вдеть нитку в иголку. Иголки и нитки
нет, но это не важно. Вы же видите, что он делает. А делает он это часто, пока
кто-нибудь не поможет ему.
Реббе Хаим не обиделся.
— Будь я проклят, если то не главное в моей работе.
За реббе Хаимом появилась тетушка Голда.
Вы не видели ее, когда она продает свои пирожки. Именно так. Сияет, блестит.
Речи ее куда слаще, чем ее пирожки. Руки в боки, лицо как солнышко в майский день.
А улыбка! У кого еще бывает такая улыбка?
Потом появился наш кантор. Сухощавый, шея длинная. Ухватился пальцем за воротник,
оттягивает, чтобы дотянуть нужную ноту, не сорвать голос. Поет он, надо сказать,
великолепно. Ну не гений, но старается. Если вы думаете, что легко петь, так попробуйте
взять такую ноту, как на кантор, хотя воротник оттените, хоть сорочку совсем снимите
— не возьмете. А ему частенько за воротник хвататься приходится. Старается человек.
А вот наш меняло Герчик. Накрыл рукою монеты, лицо испуганное. Вам смех? А
вы попробуйте положить свои деньги на столик у открытого окна, посмотрим сможете
ли вы спокойно сидеть, если на ваши деньги какой-нибудь бродяга смотрит, как козел
на капусту.
Может ребб Герчик скуповат, а где вы видели менялу, чтобы он деньги не любил
больше своей жизни?
А вот Лемеле водовоз. У него лицо счастливое, а что ему надо кроме солнышка.
Греет солнышко, он и рад-радешенек, словно богатая тетка из Америки ему наследство
оставила.
Словом, целя выставка появилась. Мало того, что каждого по лицу узнать можно,
так по этому же самому лицу можно узнать, что чем живет.
Конечно об этом все узнали. Разве у нас не знают у кого что делается, даже
знают у кого что на обед готовится. Ну и шум поднялся. Первая начала шуметь тетушка
Голда: что, мол, вы из меня Петрушку строите. Кантор тоже так начал протестовать,
что самые высокие ноты брал и воротник не оттягивал. Мы с Мотеле готовы были весь
этот воск выкинуть, да Марчик — в слезы. А что мне разве свои уши дороже, чем
глаза сына? Пусть кричат, я не оглохну, а ответить я и сама сумею любому, будьте
уверены.
Спасибо раввин подоспел вовремя. Посмотрел он на всю эту выставку, улыбнулся,
погладил Марчика по голове и сразу всех успокоил.
— Вы себя в зеркале видели? Ну поздравлю! Только перед зеркалом вы умное лицо
делаете, а посмотрели бы вы на себя за своими делами, когда душа в лицо кидается.
Разве ты, Голда, не похожа на ясное солнышко? Подходит к тебе человек у которого
кишки пусты, а в кармане два медяка, и как только он обменяет эти медяки на твои
пирожки, так сразу веселым сделается. Вот ты и согрела человека, как тут и самой
не сиять. А разве плохо, что кантор старается? Каждый старается в своем деле.
Честь ему и слава, если старается! Не посмеялся мальчик над вами, а заметил самое
главное в вас, самое хорошее — Душу вашу. Особые глаза дал бог этому ребенку.
Далеко он пойдет. Увидите.
И что вы думаете? У кантора нашлась в кармане конфетка. Как она там оказалась,
это вы у него спросите. Тетушка Голда — как она успела глазом моргнуть не успели,
а она явилась с полной миской пирожков. А думаете Лемеле не наградил Марчика?
Наградил такой улыбкой, словно солнышком пригрел. Вы думаете это мало? Каждый
может дать только то, что он имеет.
А дальше пошло-поехало. Пять фунтов воска оказалось мало. Да возьми пуд, разве
жалко для единственного сына, забавляйся на здоровье от скуки. Хорошо!
Только уж то, что чересчур, то плохо. Марчику 18 стукнуло, о женитьбе пора
подумать, за такого красавца любая пойдет, пора бы ему лавку отцовскую принять.
Не хочешь — на врача учить, на адвоката — без куска хлеба не будешь, да и на масло
хватит. Рубашку снимем, а сына в люди выведем, но нельзя же все время реббе Хаима
лепить, не стоит он этого вместе со всеми его жилетками, перешитыми из пиджаков.
Я уважаю реббе Хаима, но свое дитя ближе, чем даже своя рубашка к телу, он к сердцу
прирос.
Спор в семье получился большой. Уж на что мой Мотеле ни в чем не отказывал
сыну, но тут как отрубил:
— На художника нет моего благословения, ни копейки денег. На доктора, адвоката
благословлю, последнее отдам, чтоб в люди вышел.
А Марчик! Ягненок наш тихий, покорный агнец уперся как баран. Что вы думаете,
пришлось пригласить раввина. Как он говорил! Как говорил! Слезы прошибали. О родителях,
об общине сказал — камень бы маслом растаял. А как он объяснил, что не место еврею
в художественной академии, что съедят его там, затуркают, что от веры и народа
своего придется отказаться.
Думаете подействовало? Плохо вы думаете. Замолк наш Марчик. разговоров избегал.
Думал: входит конь в оглобли, а он такое выкинул, что вам и в голову не придет.
Не пытайтесь догадываться. Я сама вам все расскажу, хоть и больно.
Утро, как утро. Дай бог всегда бы такие ясные. Завтрак готов. Мотеле пришел,
а Марчика нет. Иду будить. Нету. Купаться, наверное пошел. Смотрю на столе бумага
исписанная лежит словно придавленная. Читать я не умею. Несу Мотеле. Радуйся,
говорю, дома почтовая контора открылась. Подаю лист, а у самой руки дрожат, а
Мотеле как на зло, очки не обует. Начал читать, да как схватится за сердце. Я
трясусь, спрашиваю: "Жив?". "Жив," — говорит. Ну это уже легче. "Легче" — это
не значит, что можно радоваться. Чтобы наши враги так радовались, как я радовалась,
слушая письмо. Ведро воды на меня вылили. Три дня с постели встать не могла.
Марчик! Марчик! Ты не утопился. Ты не захотел сразу умереть, ты решил сперва
все муки пройти. Один в Петербурге, без денег, без родных и близких. Знаю, что
накануне, это значит 15 июля он просил у отца 50 рублей. Что такое 50 рублей?
— до Петербурга доехать, два дня прожить — и все. Как он там? Если бы я знала.
Если вы больше знаете, то расскажите мне, а мне нечего больше рассказывать. Если
у вас нет болячек на сердце, то зачем вам болячки старой еврейки.
КОСТЮМ И ДЯДЮШКА НАПРОКАТ
Варшавский вокзал в Петербурга построен так, чтобы подавлять своим величием
тех, кто приехал из провинции. Он настолько велик, что толпа кажется какой-то
крупой, разноцветной кашей, размазанной по перрону. Бывалого человека он не может
ошеломить. Те, кому есть куда идти (а таких множество), быстро идут по своим местам.
А человеку впервые попавшему в Петербург, невольно приходится задержаться на перроне.
Задержался и остался один, весь на виду, как муха в молоке. Если он еще одет в
типичный еврейский "дипломат", то к нему не спеша приблизится (не подойдет, а
именно приблизится) солидный полицейский усы и бакенбарды которого свидетельствуют
о его близости к законам Российской империи, а внушительности у него... Невинный
младенец и тот почувствует себя разбойником и подымет покаянный вопль, что же
ложен чувствовать бедный еврей, виновный в том, что он еврей. Если вы еврей и
у вас нет "надлежащего вида" (то есть у вас самый настоящий еврейский вид), то
ваше путешествие в Петербург окончится полицейским участком, ознакомившись с которым
(а он взаимно с вами), вы перейдет в полицейское управление, оттуда, если вы имеете
деньги на обратный билет, вас заботливо посадят в вагон ближайшего поезда, если
нет денег, вас отправят по этапу до "черты оседлости" и можете сколько угодно
рассказывать детям и внукам о том, как вы были в Петербурге.
Возможно, что так получилось бы и Марком Антакольским, если бы друзья не организовали
ему проводника и дядюшку "напрокат".
Толпа начала редеть, но полицейского опередил человек в сюртуке и шляпе.
Мое почтение! Рад вас видеть, но бога ради. Пойдемте с перрона и с глаз полиции,
— зачем злоупотреблять их вниманием. Зайдемте в трактир.
Поставьте ваш чемодан. Я уверен, что в нем не золото и не образцы товаров вашей
фирмы.
Итак, я знаю о вас, что вы из Вильно. Об этом может догадаться и полиция, из
Варшавы приезжает другой сорт людей, что у вас до ста рублей не хватает большей
половины, что паспорт у вас не выдан для жительства в Петербурге. Я знаю даже,
что вы думаете. Вы думаете, что в Петербурге вас ждет аудитория, в которой вы
разовьете вашу природную мудрость и осчастливите своим именем Вильно, если не
согласитесь остаться в Петербурге.
— Ну, я так и знал. Академия художеств ждет вас. Швейцар с нетерпением поглядывает
на улицу, а самый главный профессор каждое утро осведомляется о вашем прибытии.
Но оставим мечты детям. Не трудно догадаться, что вы старше двенадцати лет.
Итак, у вас мало денег, нет знакомых, нет паспорта, есть одни надежды, но как
бы они не были велики, этого мало чтобы прожить в Петербурге. Прежде всего вам
надо принять покровительственную окраску, то есть сменить ваш костюм, который
хорош для вильненского гетто, но раздражает петербургскую полицию. Надо иметь
ночлег и питание. Со временем вы отвыкнете от этой глупой привычки, но пока она
есть. Я, как добрый человек, ускорю выработку этой привычки, из ваших 35 рублей
я возьму 10 рублей, потому что не хочу привыкать к этому благородному, но тоскливому
образу жизни. Рубль извозчику, лихачи пользуются доверием в Петербурге, и он доставит
нас к вашему [дяде], к которому вы приехали в гости, который вас ждет и рад будет
вам с течение 15 дней, это поможет вам устроить свои дела. Его зовут Семен Борисович,
дома можете называть его Самуилом Берковичем. Осмотритесь. Пусть профессор обождет
еще денька два. И если вы увидите, что ваше дело швах, советую уносить ноги. Пойдемте.
Не надо заставлять скучать вашего дядюшку. Он часовщик и знает цену времени. Вперед!
— как говорил в таких случаях наполеон, удирая из Москвы.
СТОЯЛ ОН ДУМ ВЕЛИКИХ ПОЛН
И вдаль глядел. Пред ним широко Нева неслася... И думал он... Не тот "он",
который Великий, а никому не известный Марк Антакольский.
— Люблю тебя, Петра творенье! Разве можно увидеть и не полюбить тебя — совершенство
человеческого гения. Какими убогими кажутся ему теперь его восковые фигурки. Разве
можно сравнить их в какой-то степени с окружающим великолепием. Его работы могли
восхищать вильненских провинциалов, а здесь, а здесь посмеются над этой лепней.
А может быть для начала этого достаточно? Только бы уцепиться за учение, а там
отдать всего себя. Будет трудно, но только бы двигаться вперед, только бы не в
Вильно в скобяную лавку. Я вижу свои статуи. Мне надо достичь совершенства, создать
их. Завтра же — в академию! Хватит прогулок. Есть ли во мне искра божья? Это надо
узнать.
ДЯДЮШКА СЕМЕН БОРИСОВИЧ
— Я часовщик, немного гравер, немного ювелир, но я не скульптор, хотя скульптура
часто украшает часовое дело. Значит я не совсем профан. Вы мне не сын и даже,
извините, не племянник, так что успокаивать вас мне нет смысла. В вашей работе
есть что-то... Жизнь... самое главное, выделенное из мелочей. Сейчас я мог бы
рекомендовать вас на Петергофскую гранильную фабрику, но мне кажется, что вы способны
не большее. Если вам завтра скажут другое, поверьте. Они больше понимают в этом
деле. Работа на гранильной фабрике всегда за вами.
А сейчас, — спать! Надо быть спокойным. Завтра ваш "ссудный день". Спокойной
ночи!
ШВЕЙЦАР НИКИТЫЧ
— Вам, молодой человек, надо поговорить с профессором Николаем Сергеевичем
Пименовым. Добрейшей души человек. Сам прошел тяжелый путь от крепостного крестьянина
до профессора. Ежели у вас есть талант, Николай Сергеевич пригреет. Если нет...
Лукавить не будет. Да вот он и идет. Подождите на улице.
НИКОЛАЙ СЕРГЕЕВИЧ ПИМЕНОВ
— Извините, вы будете профессор Пименов? Не можете ли вы уделить мне несколько
минут внимания?
— Да, я профессор Пименов. Путь до дома могу посвятить разговору. И так, чем
могу служить?
— ...Итак. Значит "за славой я в столицу торопился". Что ж, дорожка протоптана.
Удержитесь ли вы на ней сразу не могу сказать. Зайдемте ко мне. Посмотрим что
в вашем чемодане, в ваших руках, в вашей голове, если вы не возражаете против
моего обыска.
— Что вы, профессор!
— Николай Сергеевич — так проще. Мы молодой человек способны переоценивать
себя. Я тоже был убежден, что заменю Микеланджело, а не заменил. Не удивляйтесь,
если разочарую вас своей оценкой, лучше потерпеть крах в самом начале, чем потом.
— ...Ну-с, выкладывайте что у вас есть. Выкладывайте в полном смысле этого
слова.
— ...Та-а-ак! Вы ни у кого не учились? Наблюдали. Это к лучшему. Это дает надежды,
что вы сможете сказать свое слово в искусстве, если научитесь вообще говорить.
Пока ваши работы это прикладное искусство на грани торжества или творчество на
грани прикладного искусства, что далеко не одно и то же.
— Вы — еврей. Это плохо для вас, как плохо было для меня то, что я родился
крепостным. Надо иметь большую силу, чтобы преодолеть сословные и национальные
предрассудки. Вы споткнетесь на первом же академическом испытании.
ГОДИТСЯ МОЛИТСЯ
Вы споткнетесь на первом же академическом испытании. Мифологию вы знаете, но
ехидства ради вам предложат, конечно, евангельский сюжет. Вы не воспитаны на православной
вере, но как бы вы изобразили Христа, выразили бы не каноническое сходство, а
саму идею христианства. Надеюсь вы поняли меня? Если вам легче рассуждать с сангиной
в руках, подвиньте мольберт. Вот вам абрис глыбы. Итак, Христос. Его искушение,
явление народу, проповедь или страдания. Как вы передадите бога в обрезе Христа?
— Бог... Но это что-то непостижимое человеческим разумом. Христос явился людям
в образе человека. Значит это человек, озаренный особым чувством, которое выше
человеческих НИЗМЕННЫХ чувств. Он озарен величием духа, величием идеи, ради которой
можно перенести муки, позор. Вот он перед народом, отдан на суд толпе, многоголовому
зверю, лишенному всего возвышенного. Он жаждет крови, чтобы крепче чувствовать
свое существование, жаждет видеть муки, чтобы крепче чувствовать свое благополучие,
упиваться позором Великого, чтобы не чувствовать своего мелочного позора.
А Он спокоен. Веревки не стягивают его, не врезаются в тело. Дух нельзя связать.
В веревках он кажется свободным.
Он смотрит на толпу, видит ее, слышит ее вопли: "Распни его!", но в лице его
нет ни страха, ни озлобления, ни презрения к людям. Есть одно чувство сожаления
к людям, сожаления сильного к слабым. "Ибо не ведают, что творят". Человек выше
толпы. Но это не герой-человек одержимый чувством собственного величия. Это выше
героя — это высшей дух, который поздно или рано должен постичь человека, и тогда
на земле наступит царствие божье...
— Я жму вашу руку, молодой человек, но боже вас упаси выносить ваш сюжет на
суд академического совета. Наш Христос — это культ поклонения, а не вождь. Берегите
свой сюжет. Времена меняются. Мы дожили до отмены крепостного права, до "Камаринского"
Глинки, до поэзии Некрасова, до идеи Фурье, доживем и до культа человека равного
божеству.
Если же дело дойдет до евангельского сюжета, возьмите "Моление о чаше", падение
духа перед неизбежной судьбой, и тогда "да минет вас чаша сия".
Как у вас с деньгами? С паспортом? М-д-а-а. Ну да бог не выдаст, свинья не
съест.
НИКТО МНЕ ИМЯ
— Прошу любить и жаловать. Это тот юноше, о котором я вам говорил: Марк Антакольский.
— Будем знакомы: профессор Реймерс. Знакомился с вашими работами. Николай Семенович#
рассказывал мне о вас. Готов всеми силами помочь вам, но пока возможности очень
слабые. Если вы не боитесь тяжелого пути, то вот вам то, что даст вам возможность
учиться, если это — главное.
Принять вас слушателем Академии мы не можем. То есть не мы, а Совет Академии.
Мешает ваша национальность и ваш паспорт. Можем принять вас вольнослушателем.
Ни о какой стипендии не может быт и речи. Чем жить? Мы даем вам место слушателя
при Академии художеств, проще — уборщиком студии ваяния. Чин невысокий, а оклад
тем более — 6 рублей в месяц и квартира. Доставайте паспорт и мы обеспечим вам
"вид на жительство". Уборщик не опасен Российской империи. А вы, к счастью, не
академик, что угрожало бы ее благополучию. Заниматься будете в студии Николая
Семеновича, но моя студия всегда открыта для вас. Мне кажется, что мне придется
часто хвалить вас, а это будет удобней, если вы будете не связаны со мной. Да
и два еврея в одном месте, это с точки зрения петербургского общества — толпа.
Все остальное зависит от вам.
С 1-го сентября можете посещать студию. Переселиться на квартиру можете завтра.
Швейцар Никитыч предупрежден и все вам покажет. Да, главное: вам надо иметь приличный
костюм — это тоже "вид на жительство". Свободное время посвятите знакомству с
Петербургом. Он стоит того. Рисуйте все. Бывайте чаще в Эрмитаже и Русском музее.
Пропуск получите у Никитыча.
ЛЮДИ ВЕЗДЕ ЛЮДИ
Вильно, дом Мотеле
Ребб Мотеле, необходимость заставляет меня побывать в Петербурге. Дела у меня
небольшие — зашел, поклонился и свободен. У меня будет достаточно времени, которое
надо будет куда-то девать. Не навести ли справки о Марке, если, конечно, вы хотите
этого?
— Реббе Гершензон, вы спрашиваете: хочу ли я знать о сыне. Разве я не отец
своему сыну?
— Если бы вы не хотели этого, то я все равно узнал бы о нем все, что возможно,
потому что я считаю себя главным виновником вашего и его несчастья.
— Что вы на себя наговариваете, раббе Гершензон. Причем здесь вы?
— А при том, что видел я, что Марк родился художником, как, извините, родятся
горбатые, которых, как известно, исправляет могила. Мне надо было подготовить
вас к этому, предупредить, чтобы вы не заставляли лебедя пастись с гусями. Сделать
глупость — не диво, а исправить ее надо, чтоб не сделать еще большую глупость.
Община выделила малую толику горшей — помощь Марку, а что предать от вашего имени?
— Реббе Гершензон, разве я враг своему сыну? Разве я буду связывать ему крылья?
Передайте ему мое родительское благословение. Пусть он пишет обо всем, а я буду
высылать ему 50 рублей в месяц.
— А что предать ему от вашего имени, Шеламиш?
— Шерстяные носки и белье. Но не трудно ли будет вам таскаться с этими бебехами,
не зная найдете ли вы Марчика?
— Думаю, что найду. Я получил письмо от петербургского казенного раввина, в
котором он сообщает, что Марк принят в Академию Художеств учеником и уборщиком
ради этого. Лучшие профессора поддерживают Марка. Можем ли мы не поддержать того,
кого мы вырастили?
— Ой-вей! Марк работает уборщиком! Ты слышишь, Мотеле? Твой сын подметает полы
и выносит мусор! Ты можешь не кормить меня, а эти деньги посылать Марку.
— Что ты кричишь на меня Шеламиш? Я посылаю с раввином 250 рублей. Почему я
не должен кормить тебя? Один раз задержу платежи. Разве мне не поверят. Мало ли
приходится выворачиваться? Только скажите ему, реббе Гершензон, пусть он на каникулы
обязательно приезжает порадовать мать.
— Скажу, скажу. И многое другое скажу, что еще вами не сказано.
— Не мне вас учить, реббе Гершензон.
КОГДА В АУДИТОРИЯХ ГАСНУТ ОГНИ
Что бывает в аудиториях, когда гаснут огни? Ничего. Профессора и студенты расходятся,
только в студии Реймерса подолгу задерживаются те, для кого искусство — все. Для
них существует искусство, которое волнует, мучает, не дает покоя, радует успехами,
которые даются нелегко. Чаще всего в этой группе можно видеть Стасова, Крамского,
Репина, Ге.
Вот один из таких вечеров.
Группа студентов рассматривает уже определившийся в формах горельеф "Инквизиция".
— Марк Матвеевич, вы уже сказали свое слово в искусстве. Ваша "Инквизиция"
должна пройти цензурные рогатки: позволительно критиковать католическую церковь,
показывая: "У людей дураки вона какие", но зритель, конечно поймет, что казнь
Яна Гуса близка к гражданской казни Чернышевского. Только теперь старушка не принесет
вязанку хвороста, а мадам Михаэлис бросила букет цветов. Ваша "Инквизиция" — протест
против произвола, а разве ваш "Портной" не волнует своей простотой, ужасной простотой?
По силе выразительности и пластике это не уступает античному творчеству, но в
эти произведения вложены большие гражданские чувства.
— Я рад, господин Стасов, если мне это удалось. Правда в искусстве для меня
дороже всего, но чем больше правды, тем сильнее должны быть художественные формы.
Это пока мне не удается и я ищу формы. Я ищу их у античных мастеров, но я воспринимаю
их творчество не как образец, а как средство передачи своей мысли. Их средства
— выражение их идеалов, но у нас идеалы свои.
— Господа, вы обратили внимание, что настоящие огни в Академии зажигаются тогда,
когда они гаснут в аудиториях?
ИЗ НАЗАРЕТА МОЖЕТ ЛИ БЫТЬ ЧТО-НИБУДЬ ДОБРОЕ?
1870-1871 гг.
— Ваше сиятельство, господа члены Совета Академии, разрешите обратить ваше
внимание на творчество воспитанника нашей Академии Марка Антакольского. Выразительность
и совершенство форм в его творчестве неоспоримы. Всем очевидно, что Марк Антакольский
способен сказать и уже сказал новое слово в искусства. Это дает мне основание
ходатайствовать перед вами, господа, о присвоении воспитаннику нашей Академии
звания академика.
— Господин Реймерс, я что-то не помню, чтобы господин Антакольский состоял
в списках учащихся Академии. Насколько мне не изменяет память, он никогда не состоял
учеником Академии. Выразительность и совершенство форм я не берусь оспаривать,
но направленность его идей, я бы сказал, несколько тенденциозна. Она напоминает
борьбу иудея против христианской церкви, пусть католической. Вы приравниваете
его "Портной" и "Скупой" к творчеству античных мастеров, но вы простите мне мое
понимание искусства. Мне приходится пользоваться услугами портных и банкиров —
единоверцев г. Антакольского, но при этом я не ощущаю эстетического удовольствия.
Мне кажется, что в искусстве необходимо установить процентную норму, как и в учебных
заведениях, которую г. Антакольский так ловко обошел. Его искусство пользовалось
бы успехом на родине г. Антакольского, как биш его, Бердичев, Кишинев, Вильно,
но кто поставит в петербургском салоне его творчество?
— Я смею настаивать на своем заявлении. Господин Антакольский действительно
не состоял в списках учеников Академии, но он является ее воспитанником в полном
смысле этого лова. Мы поддержали в меру возможностей его талант, который он получил
не в Академии, а привез из Вильно.
— Господин Веймерс, не следует волноваться и говорить с акцентом. Парижская
академия пока не приглашает г.Антакольского. Поручите ему создать что-нибудь более
достойное внимания человека земли русской.
ИВАН ГРОЗНЫЙ БУДЕТ БОЛЕЕ СНИСХОДИТЕЛЬНЫМ К ТЕБЕ, МАРК
1870-1871 гг.
— Что ты делаешь, Марк?! Разве можно это ваять из глины? Это вечное произведение,
как "Моисей" Микеланджело! Нет, извольте это делать в мраморе. Берите лучшую глыбу.
Извольте переделать эту работу. "Иван Грозный" будет более снисходительный к вам,
чем его сиятельство. Завтра же приступайте к работе. Она должна быть готова к
1-й выставке Товарищества художников-передвижников.
Так работать, как работал Марк этот год, способны немногие. Разве только Микеланджело
мог работать с таким самозабвением. Марк засыпал, падая на диван. Он даже не засыпал,
а лишался чувств на 3-4 часа, потом соскакивал и в исступлении брался за работу.
Он забывал про еду, и если бы не Никитыч, который следил за его работой и приносил
пищу, Марк свалился бы от истощения.
За один год он закончил обработку глыбы без вспомогательной силы каменотеса.
И вот из глыбы возникла выразительная фигура глубочайшей трагедии неограниченной
власти. Совершенство отделки может понять только скульптор, а зритель воспринимал
это страдающую в исступлении душу.
И вот "Иван Грозный" готов. Самодержавный царь всея Руси. Но это — не монумент,
в котором увеличено все и которому все прощен, не карточный король, не наместник
бога на земле, не кумир окруженный ореолом величия, он не в короне и порфире,
он даже отставил в сторону посох — олицетворение власти и произвола; он в простой
монашеской одежде, он пытался в книге найти истину, решать судьбу народа, страны,
ответственности перед Историей. Это человек, переживающий трагедию самодержавной
власти. Она держит в плену этого человека. Она стала его натурой. Об этом говорит
все: судорожно нахмуренные брови, правая рука, сжимающая поручень царского трона,
левая рука своим напряжением готова разорвать четки, твердо поставленная нога
готова шагать по трупам своих противников.
Это трагедия и одиночества. Ему враждебны бояре, которые цепляются за старое,
чужд народ, склоняющий голову, но готовый к бунту, стихийному и неудержимому,
как пожар, церковь, прославляющая его ради корысти своя, опричнина, готовая служить
ему за право грабить и богатеть. Все радеют за себя и никто за отечество. Кто
же не супостат?
Статуя не нуждается в заглавной подписи, не нуждается в пояснениях гида. Как
подлинное искусство, она берет чувства человека в плен и заставляет его думать
глубоко и мучительно...
Статуя получила всеобщее признание как в России, так и за границей. Академия
Художеств, враждебная идейным и творческим устремлениям Антакольского, вынуждена
была признать его талант и присудить ему звание академика.
Только теперь профессор Реймес предал Марку пачку писем от родителей.
— Быть может вы сочтете мой поступок постыдным или неприличным, ноя считал
в праве не давать вам отвлекаться от такой работы. Вся мысль должна была быть
посвящена ей. Я сам писал вашим родителям, посылал им все газеты и журналы со
статьями о вашей работе. Они полностью в курсе дела. А теперь вам надо отдохнуть.
Вас ждут родители и воспоминания детства. Когда-то я диктаторски заставлял вас
работать и не щадил вас, а теперь приказываю, прошу, умоляю отдыхать.
ОБЩЕСТВЕННОСТЬ И ЗЕМЛЯКИ
Вы умеете читать? Прочтите эту заметку в нашей газете.
"Вчера на родину вернулся наш знаменитый земляк Марк Матвеевич Антакольский
академии художеств. На вокзале господина Антакольского радостно и торжественно
встречали представители общественности города и земляки".
Хе! Умеют писать люди: гладко, складно и понять ничего нельзя. Где земляки,
где общественность. Я не корреспондент, а портной. Вернее, бывший портной, потому
что я плохо вижу не только ушко иголки, а даже иголку с ниткой, а если начнут
слезиться глаза, то и жилетку от пиджака не отличу. Словом, я не корреспондент.
Но я буду говорить как дело было. Вкратце, конечно.
Была общественность города. Это люди во фраках. Они стояли слева, если стоять
лицом к поезду, и были земляки. Земляки — это мы, то есть я, Голда, Беня, Мемеле,
ну Мотеле и Шеламиш мы не будем читать земляками. Они — родители. Это их сын.
А почему это только их? А разве мало уделял ему внимания я — портной Хаим? Разве
мало скормила ему пирожков Голда? Мы так и называем — наш Марк. Наш. Мотеле и
Шеламиш не спорили с нами, потому что он наш. Тут были все жители нашего гетто.
Был и раввин и кантор, и шамис. А они что разве не наши, разве не МЫ. Так на чем
же я остановился? Да, словом справа, если стоять лицом к поезду) были все наши.
Вот подошел поезд. Выходит офицер с дамой — все ноль внимания, выходит господин
с золотой цепочной, с бриллиантами в перстнях, не знаю настоящие они или поддельные.
Я ведь не ювелир, а портной. Что нам перстни и цепочки — мы и а него ноль внимания.
Выходит генерал отставной. Жандарм, конечно, навытяжку, это их обязанность, а
нам это — пхэ! Мало ли их, генералов, да еще в отставке? Но вот выходит... Кто
бы вы думали? — наш Марк. Что тут было! Пишут: "Радостно и торжественно", а я
вам говорю — плакали все. Я то немного, у меня просто глаза слезятся. Вот и сейчас,
как идите... А как Голда плакала! Голда, которая умеет только смеяться и доводить
до слез людей. Покажите мне человека, который бы видел как Голда плачет. А тут
она плакала и смеялась в одно и то же время.
Ну выходит Марк, пожал руку городскому голове (он ближе всех стоял к вагону),
пожал руки тем, кто поближе, а сам сворачивает вправо, то есть влево, если стоять
лицом от вагона, и подошел к нам. И что вы думаете, кого он первого заметил. Раввина,
шамиса? Нет — меня. Вы думаете он только пожал мне рук? нет, он обнял меня и поцеловал.
Я не городской голова, я портной, как вам известно. Он поцеловал и Голду. Раввина
он не целовал. Зачем мне выдумывать то, чего не было. Но он пожал ему руку не
так, как городскому голове — подал и отдернул, а крепко пожал и тряс ее, чтоб
не соврать, минуты две. А потом обнял Шеламиш. А она как обхватила его, видим
не выпустит. Ну что ж, она — мать, ничего не скажешь. Ну мы, конечно, рады за
нее, потому что это ее сын, но он в какой-то степени немного и наш.
Общественность осталась в стороне, а земляки толпой пошли домой. Марк, конечно,
мог бы поехать на извозчике — как ни как — академик, но Марк не таков, он так
до дома и шел с земляками. Дошли до дома. Все не прочь бы зайти в дом, но где
вы найдете такой дом, в котором поместились бы все наши? Может и есть такой, но,
честное слово, это не дом Мотеле. Вошел раввин, меня, даю слово, сам Марк завел,
а перед остальными Шеламиш дверь захлопнула. Как успела проскочить Голда, я не
сумею вам объяснить, кажется не та комплекция и возраст, чтобы птичкой порхать,
а ей-богу, проскочила. А раз вошла в дом, не выгонишь.
Ну и чудес я наслушался! да, что я, сам раввин слушал, раскрыв рот.
ГДЕ ИМПЕРАТОР, А ГДЕ ПОТНОЙ
Я уже говорил и вы, конечно, помните, что из нашего гетто вышло не мало порядочных
людей, то есть которые достигли всех благ, живут в верхнем городе в домах дай
бог всякому пану, а академиков не было. Зачем мне выдумывать то, чего не было.
Не было и все, особенно таких, которые прославились бы в Петербурге, а приехали
бы в родное гетто и жили бы запросто, как все живут.
Вы спросите, чем он занимался наш Марк. Я не умею читать, да тут и читать не
надо. Вот они картинки в журнале напечатаны. Это называется "Портной" — иначе
и не назовешь. Портной, как портной. Кто не знает, тот ничего особенного в нем
не найдет, но если у вас неплохое зрение, вы сразу догадаетесь на кого он похож.
Он старается вдеть нитку в иголку, но напрасно, все равно придется позвать Марка,
а он чик — и готово. Кто портной, а кто Марк не разберешь.
Ну портной так портной. Портных только у нас в Вильно как собак не резанных.
А вот императоров не так уж много, особенно ВСЕЯ РУСИ — один, как перст, на всю
Россию. А посмотрите: портной и император — рядом. Как вам это понравиться? Мало
того, вы посмотрите на того и на другого, то есть на "Портного" и на "Императора".
Про портного каждый скажет, что он добрый человек, хотя пользы от него мало —
подумаешь пиджак на жилет перешить, но и зла от него не жди. А "Император"...
Я ничего плохого не сказал и не собираюсь говорить. В конце концов не я его сделал.
Это вы Марка спросите.
Что же получается дальше? Жил портной Хаим и умер. Всему бывает конец. А через
90 лет какой-нибудь еврейский мальчик (доброго ему здоровья и долгой жизни!),
будет в Москве смотреть на "Портного" и думать: "Добрый был человек портной Хаим,
по лицу видно, не сравнишь с "Императором", а я не сравниваю. Пусть сравнивает
тот, у кого зрение хорошее. А мне пора на покой. Я рад, что дожил до того времени,
что имеем своего академика.
КНЯЖНА ИЗ ЕВРЕЙСКОГО ГЕТТО
— Пора на покой. А что такое покой? Позвольте вас спросить. Покой — Это не
радость не горе. От радости и от горя покоя не может быть. А иногда даже не поймешь
радость это или горе. Скажите что старый Хаим начал заговариваться. Вы сперва
выслушайте, а потом судите. Я — вкратце — Кто может упрекнуть Хаима в болтливости?
Иногда неделю и две молчишь, но если пришлось рассказывать, то надо по порядку.
У графа Вишневецкого жила в прислугах еврейка Сара. Приняли ее в палац за красоту.
Такой у порядок был у графа, чтобы все у него было красивое. Приняли ее за красоту
и стали называть Светланой — тоже для красоты. Светлана так Светлана. Зовите курицу
собакой она от этого не будет лаять. Жила и жила, дай бог нам в субботу так жить,
как она все дни. Но не удержалась на этой работе — уволили. Воля панская, а куда
еврейке идти, как не в родное место? Пришла в гетто и стала снова Саррой, а через
полгода у нее родилась дочь уже по-настоящему Светлана. У нас строго на счет того.
Ну стали обсуждать в синагоге. Выгнать ее из общины. Закон Моисея, ничего не поделаешь.
Но тут за нее заступился, кто бы вы думали? Не ломайте голову я сам скажу, заступился
сам раввин. Он объяснил, что есть грех вольный и невольный, им выходило, что у
Сарры невольный грех, а почему, это вы у раввина спросите, он лучше знает. Зачем
же гнать человека? А раз не гнать, то надо помочь. Наши еврейки не вполне были
согласны с раввином, но как до дела дошло, то как женщина не поможет женщина.
Ну, словом, живет Сарра, а у нее растет Светлана. Растет и растет. Расти на
здоровье, солнца людям не заслоняешь. Работу Сарре давали, но дальше кухни не
пускали, или заплатят, или покормят, или дадут какие обноски — не разбогатеешь,
но и умереть с голода не дадут. Но уметь можно и по многим другим причинам — через
пять лет она и умерла. Умерла и все. Песенка спета. А как быть со Светланой, позвольте
вас просить? На работу ее не пошлешь, воспитывать ее никто не возьмет — своих
ртов хватает. Шумели, галдели, но решили,
|