Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Эммануэль Левинас

Иудаизм и современность

Перевод Г.В. Вдовиной. Из книги: Эманюэль Левинас "Избранное: Трудная свобода", Москва, РОССПЭН, 2004

  В убожестве повседневности человеческое сообщество не похоже на миф о самом себе. Высокому призванию оно соответствует только своими интеллектуалами (своими стариками), внимательными к основаниям бытия, и своей молодежью, готовой к самопожертвованию ради идей, то есть способной к экстремизму. Наверно, западные евреи 1945-1960 гг. обнаружили свою сущность не в том, что принимали обращение, меняли имя, делали сбережения или карьеру. В абсолютном смысле слова они продолжали Сопротивление. Карьера не исключает строгости ума и мужества, трудного везде. Молодые люди снимались с места, чтобы ехать в Израиль или чтобы жить где-нибудь в Орсэ или Ахене, либо - на других путях ради освобождения Человека принимали бесчеловечные догматические идеи, поверив им на слово. Так что ситуация евреев в наше время требует радикального осмысления. Его язык не всегда лжив. Мы хотели бы предпринять этот анализ со всей деликатностью и осмотрительностью, каких требует подобная тема в журнальной статье. Ведь без такого обобщения рассмотрение положения еврейства во второй половине столетия опять свелось бы к нескончаемой проблеме антисемитизма.

Религиозный век или атомный век - эти характеристики современного мира, лозунги или проклятия, скрывают более глубокую направленность. Несмотря на все насилия и безумия, какие разыгрываются у нас на глазах, мы живем в пору философии. Людей в их деятельности поддерживает уверенность в том, что они поступают разумно, пребывают в согласии с поддающимися расчету силами, реально направляющими события; двигаются походу истории. Для очистки их совести этого достаточно. Не только прогресс науки, раскрывающей предсказуемую игру сил в материи, но и сами человеческие свободы (и даже мышление, осознающее эту игру) якобы регламентируются рациональным порядком. Скрытый в глубинах Бытия, он раскрывается и выставляется на свет сквозь хаос современной истории, сквозь страдания отдельных людей, их желания, страсти и победы. Восходящее индустриальное общество упразднит все противоречия, раздирающие человечество. Но тем самым - и внутренний суд человека. Разум восходит, словно некое фантастическое солнце, делающее прозрачной затененность творений. Люди, утратившие тени! Ничто более не способно ни поглотить, ни отразить этот свет, уничтожающий саму интериорность сущего.

Пришествие разума из философии - и в этом своеобразие нашей эпохи - не есть завоевание вечности, обещанное Логосу античной мудростью. Разум не озаряет мысль, исторгаемую из хода вещей, чтобы господствовать над ними в диалоге с неким богом единственным, по мнению Платона, достойным собеседником. В реальности ничего нельзя найти в диком или чистом состоянии: отныне и впредь всё уже оформлено, трансформировано или осмыслено человеком - даже природа, небо и лес. Стихии являются нам через цивилизацию, язык, литературу, промышленность, искусство. Интеллигибельное прочитывается в печати, налагаемой на вещи трудом смертных; в перспективах, открываемых обреченными на гибель городами и империями. Отныне в этой эпопее или драме интеллектуальности человек выступает скорее актером, чем мыслителем. Реальность являет себя - то есть сверкает интеллигибельным светом - в истории, куда встраивается всякое человеческое начинание как плод конечных свобод, которые в результате предают замыслы человека, осуществляя их, но не властвуя над их осуществлением. Назначение индивида в том, чтобы в нужный момент сыграть свою роль в драме разума, а вовсе не в том, чтобы объять эту драму.

Что имеет значение, так это быть подлинным, а не быть в истине; быть вовлеченным, а не познавать. Искусство, любовь, дело возносят человека над теорией. Талант важнее, чем мудрость и самообладание. Не обеспечил себе ли некий еврейский интеллектуал из-за Ла Манша громкий успех несколько лет назад, разъезжая по Англии с лекциями и измеряя ценность иудаизма талантом и оригинальностью евреев, утративших всё иудейское?

 В этом потворстве смертности, которое именуют историческим сознанием, для каждого речь идет о том, чтобы дождаться момента разумеется, преходящего, но единственного, - когда он сможет оказаться на высоте истекающего времени, разгадать адресованный ему призыв. Ответить на призыв преходящего мгновения! Важно не опоздать. Таков ангел, у которого, согласно Мидрашу, была единственная возможность пропеть песнь перед Престолом Вечного единственное, только ему принадлежащее, мгновение во всей вечности Бога. Антагонист Израиля, этот ангел был опасной случайностью и попал в историю как раз в ночь накануне этого единственного мига в его судьбе.

После Освобождения евреям приходится бороться с Ангелом Разума, который часто их домогался и не оставляет в покое даже спустя два столетия. Несмотря на опыт гитлеризма и разочарования ассимиляции, великое призвание жизни звучит как призыв к универсальному и однородному обществу. Речь идет не о том, чтобы решить, совместим ли модернизм современной жизни с соблюдением Субботы и ритуальных запретов в принятии пищи и не нужно ли облегчить иго закона. Эти важные вопросы встают перед людьми, уже принявшими решение в отношении иудаизма. Они уже сделали свой выбор в пользу правоверия или реформы, в зависимости от того, как они представляют себе строгость, мужество и долг. Первые - не обязательно лицемеры, вторые - не обязательно сторонники легких путей. Но это внутренний, домашний спор.

Дело в том, что иудейского сознания здесь больше нет. Словно дом без мезузы, вот оно - абстрактное пространство, пересекаемое мирскими идеями и упованиями. Их ничто не задерживает, ибо ничто не принимает. Даже протест интериорности ломается под их неудержимым напором. Иудаизм диаспоры больше не имеет внутреннего пространства. Он слишком далеко зашел в мир, которому тем не менее противостоит. Противостоит ли?

Ибо разум, излучаемый Ангелом (или Искусителем), освобождает от всех партикуляризмов. Старое, обрушиваясь, тревожит наши неспокойные сны. Не так ли осуществляется более великий, мужественный сон? Оторванному от реальности дешевому оптимизму XIX в., идеализму никчемных одиночек приходит на смену преображение бытия, благородное своей внимательностью к реальности, своей бескомпромиссной и не знающей исключений логикой, нетерпимой и универсальной, словно религия. Наше время определяется той величайшей важностью, какую приобретает в глазах людей это преображение вещей и обществ, и тем вниманием, какое проявляют институциональные религии к изменениям в этой земной жизни. Быть может, никогда еще религиозное и профанное не были так близки друг другу. Как же тогда противостоять ветрам, уносящим в своем круговороте всё то, что составляет личность иудея? После того как Разум пропел отходную привилегированным откровениям, не манит ли он, словно пение сирен? Поднимет ли иудаизм свое знамя против того, что тавтологически называют свободным мышлением; против того, что совершается в этом конкретном мире? Не усомнился ли он, вопреки вышедшим из него религиям, в возможности личного спасения, отделенного от искупления видимой реальности? Эти религии ведут в счете. Они предлагают сверхъестественные истины, таинства и утешения, которые не сможет упразднить никакая наука. Завоевывая мир, разум предоставляет им право экстратерриториальности. Иудаизм объединяет людей в идеале земной справедливости, чьим обетованием и осуществлением является Мессия. Этика - самая первая религиозная эмоция иудаизма. Он не основывает церквей ради целей, лежащих по ту сторону этики, но последовательно различает «мессианство» и «будущий мир». Все пророки пророчествовали только для того, чтобы возвестить приход мессианского времени; что же до будущего мира, «ничье око не видело его вне Тебя; Бог исполнит его для того, кто ждет» (Санхедрин 99 а).

Итак, в этой битве с Ангелом есть странность и двойственность. Не двуличен ли соперник? Не есть ли это сплетение - перекручивание вокруг себя? Что это - схватка или объятие? Даже в самой впечатляющей борьбе Израиля за свою индивидуальность - даже в основании государства Израиль, в его повсеместной власти над душами - остается эта неуловимая двойственность: чего он добивается - сохранить себя в современном мире или утопить в нем свою вечность?

Ибо на карту поставлена вечность Израиля, без которой Израиля нет. Схватка реальна. Современный разум, преобразующий мир, угрожает иудаизму, как ничто другое. Но были и другие угрозы. В свое время космология и научная история скомпрометировали библейское знание; филология поставила под вопрос исключительный характер самой Библии, растворив ее в море текстов, среди его бесконечных волн и водоворотов. На эти нападки апология отвечала обсуждением выдвинутых аргументов; но верующие могли противопоставить им прежде всего интериоризацию религиозных истин. Что нам до разоблачений библейской космологии со стороны науки, коль скоро в Библии нет космологии, а есть только образы, необходимые для неколебимой внутренней уверенности; только персонажи, так много говорящие религиозной душе, уже находящейся в абсолютном? Что нам до оспаривания историей и филологией датировок и предполагаемого происхождения священных текстов, коль скоро эти тексты богаты внутренними смыслами? Священные проблески индивидуальных откровений могли вместе произвести свет, даже если они вспыхивали в самые разные моменты истории. Чудо совпадения не менее удивительно, нежели чудо единого источника света. Вечность открывалась в крепости внутренней жизни, где Израиль держался прочно, словно на неколебимой скале.

Но вот современное мышление развенчивает вечность Израиля, ставя под вопрос саму внутреннюю жизнь как место истины. Отныне истина проявляет себя в социальной эволюции - этом необходимом условии любой идеи, возникающей в голове отдельного человека. Только химеры и идеологии обходятся без социального базиса. Всё, что есть рационального в иудейском откровении, объясняется экономическим и социальным детерминизмом. Идеи, наделенные силой внутренней убедительности, зарождаются в некоем безличном и анонимном становлении, которое цепко держит людей. Разум просто лукавит с людьми: они воображают, будто мыслят, когда осуществляют его замыслы. Пророчества исполняются игрой исторических сил - подобно тому, как синтезируются в лабораториях искусственные нефть или каучук.

На этот раз волны рациональной истории размывают саму твердыню Израиля. Происходит эрозия Абсолютного.

Но ведь эта вечность Израиля - не привилегия нации, которая исполнена гордыни или питается иллюзиями. Она исполняет определенную функцию в домостроительстве бытия, будучи необходимой для рационального действования как такового. Разве в этом, ставшем историческим, мире не должен быть кто-нибудь столь же древний, как и сам мир? Современный мир, лишенный всякой  устойчивости, испытывает чувство фрустрации. Разве справедливость, ради которой и взывали к разуму, не требует отступления на твердую почву интериорности, личностности? Личность необходима для справедливости, прежде чем быть необходимой для самой себя. Личность нуждается в вечности. Самые проницательные мыслители нашего времени искали ее. Те, кто настаивает на вовлеченности в том смысле, в каком ее понимает Сартр, забывают, что его главная забота обеспечить свободу выхода при условии вовлеченности. Это приводит к нигилизму в его самом благородном выражении: к отрицанию той предельной вовлеченности, каковой является для человека его собственная сущность.

Но идти на уступки перед проблемами, поставленными существованием, чтобы все выше и выше взлетать над реальностью, - значит прийти в конечном счете к невозможности жертвенности, то есть к уничтожению себя. Именно в этом пункте иудаизм встраивается в современный мир. Он встраивается в него, освобождаясь от него освобождаясь утверждением неприкосновенности сущности, верности закону ригоризма. Это не означает возврата к состоянию вещи, ибо такая верность разрушает легко возникающие чары причин и следствий, отныне давая возможность судить о них.

Иудаизм есть несовпадение со временем, имеющее место в самом совпадении: в радикальном смысле слова, он есть анахронизм, сосуществование юности, внимательной к реальности и горящей нетерпением ее изменить, со старостью, всё видевшей и восходящей к началу вещей. Забота о том, чтобы соответствовать времени, не составляет высшего императива человеческого существования, но уже есть характерное выражение самого модернизма - отказ от интериорности, от истины, покорность смерти и, в низких душах, довольство наслаждением. Монотеизм и его нравственное откровение это конкретное, по ту сторону всякой мифологии, осуществление изначального анахронизма человеческого существа.

Иудаизм глубже, чем история, не от нее он получает смысл и не делается ее добычей. Вот почему он не ищет освобождения от времени в статусе мертвой цивилизации, вроде античной Греции или Рима. Эти последние подвержены ходу событий даже в своих могилах. «Когда я умру, - говорил рабби Иоси бен Кисма ученикам, - заройте мои останки поглубже в землю, ибо ко всем пальмам Вавилона однажды будут привязаны кони персов, и не будет в Израиле гробницы, которая не послужила бы корытом для овса коням мидийцев».

Презирая эту ложную вечность, иудаизм всегда хотел быть одновременно и вовлеченностью, и свободой. Человек, глубже всех вовлеченный в жизнь - тот, кто не может молчать, пророк - есть также и самый обособленный человек, менее всего способный стать институцией. Только ложный пророк наделен официальными функциями. Мидраш с одобрением рассказывает, как Самуил отклонял все приглашения во время странствования по Израилю. Повсюду он нес с собой собственный шатер и собственную утварь. И Библия проводит эту идею независимости, даже хозяйственной, вплоть до того, что изображает пророка Илию питающимся воронами.

Но это существенное содержание, неприкосновенное для истории, нельзя выучить, словно катехизис, или резюмировать в виде символа веры. Его также нельзя ограничить негативным и формальным провозглашением категорического императива, не заменить кантианством. Еще менее оно может быть дано в силу некоторой привилегии либо расового чуда. Оно стяжается в образе жизни - в ритуале и в щедрости сердца, где человеческое братство и внимательность к настоящему соседствуют с вечной отстраненностью от современности. Оно есть аскеза, воспитание борцов. Наконец, оно стяжается и удерживается в том особом типе интеллектуальной жизни, который представляет собой изучение Торы - это постоянное начинание, возобновление содержания откровения, где могут подвергаться суду все ситуации, через которые проходит приключение человека. Именно это и есть откровение: ставки еще не сделаны, пророки и мудрецы Талмуда еще не знают об антибиотиках и ядерной энергии; но все категории, необходимые для понимания этих будущих новшеств, уже находятся в распоряжении монотеизма. Он есть вечное предшествование мудрости по отношению к науке и к истории. Без него успех был бы равнозначен разуму, а разум - необходимости жить в ногу со временем. Откуда идет суверенный отказ от успеха и моды - от монахов, воздававших кесарю кесарево? Или от левых, не рискующих дойти до конца, к которому подталкивает их политическое мышление, и вопреки разуму останавливающихся, словно в приступе головокружения, на краю собственных выводов?

Не мессианства недостает человечеству, готовому надеяться и узнавать свои надежды во всем, что предвещается, самоутверждается, одерживает победу и выдает себя за достижение цели. Отныне всякий национализм - носитель мессианского провозвестия, всякий народ - избранник. Монотеизм - это не только отвращение к идолам, но и чутье на лжепророчество. Нужно особое терпение - нужен иудаизм, - чтобы отвергнуть преждевременные мессианские притязания.

Эти молодые люди, горящие нетерпением действовать рационально и поворачивающиеся к иудаизму спиной, потому что он подобен развеявшемуся сну и недостаточно проясняет для них сиюминутные проблемы - ту «обширную реальность, которая разыгрывается за пределами иудаизма », - эти молодые люди забывают, что правомочие оспаривать в определенные моменты значимость этого огромного мира, впечатляющего самим своим размахом, составляет привилегию иудаизма и самое чистое учение, какое он несет людям. Они забывают, что откровение дает ясность, а не рецепты; что вовлеченность сама по себе - вовлеченность любой ценой, неколебимо-упрямая, сжигающая за собой все мосты, даже те, по которым вновь приходят в себя, - не менее бесчеловечна, чем вовлеченность, диктуемая страхом за свои удобства, в котором костенеет общество, превратившее нелегкое дело иудаизма в исповедание, принадлежность буржуазного комфорта.

Несомненно, эти пылкие приверженцы вовлеченности подобны ученикам рабби Иоси бен Кисма, которые спрашивали Учителя: «Когда же придет Сын Давидов?» Наверно, уже они свидетельствовали о бесплодности «галахических» споров, чуждых жгучим проблемам мессианства, проблемам смысла и конца истории. Рабби Иоси уклонился от прямого ответа: «Боюсь, вы требуете знамения». Ученики еще сочтут мудрость Учителя слишком общей и абстрактной. Но уже сейчас они думают, будто мессианские времена возвещаются в событиях истории, словно плоды в завязях, и что пору зрелости освобождения можно с точностью предсказать, словно пору сбора урожая слив. Скажет ли Учитель?

Ученики не потребуют знамений. Тогда рабби Иоси заговорит о периодичности истории, о чередовании эпох величия и упадка, откуда мессианские времена не проистекают ни логически, ни диалектически и куда им предстоит встроиться как бы извне: «Когда врата этого города будут разрушены и построены, и вновь разрушены и вновь построены для следующего разрушения, то строители не закончат еще свою работу, как придет Сын Давидов».

Не замыкается ли Учитель в общих понятиях, чтобы избежать обсуждения проблем? История отделена от своего завершения, политика - от морали. Строгая сцепленность событий не гарантирует счастливого исхода. В нее не вписано знамений. Пусть так. Но откажет ли Учитель в необходимых знамениях тем, кто уклоняется от добрых, но ложных вестей? Откуда возьмет иудей силу для отказа и уверенность в основании собственного бытия в этом мире, пересекаемом энергийными и жизненными потоками, где он - ничто; потоками, изобилующими ключевой водой, поднимающей со дна все канувшие туда первоначала и радостно уносящей строителей государств, режимов и церквей? Чтобы сказать Нет, нужен критерий. Рабби Иоси даст требуемый знак: «Пусть воды Памаисской пещеры превратятся в кровь! И они превратились в кровь» (Санхедрин 98 д).

Памаис - один из трех легендарных источников, оставшихся открытыми к концу Потопа; Памаис - исток Иордана. Воды всех целей истории, всех национализмов (даже иудейского национализма), бьющие подобно неудержимым силам природы; воды всех крещений и всех исчезновений, воды всех мессианизмов! Следуя своим путем, люди не могут отвратить взгляда от проливаемой ими невинной крови.

Государство Израиль и религия Израиля

Идея религиозной привилегированности Израиля в конце концов надоела всем. Одни видят в ней неоправданную гордыню, другие невыносимую мистификацию, которая во имя некоего возвышенного предназначения лишает нас земных радостей. Быть похожими на все народы земли, с их полицией и кинотеатрами, кафе и прессой - какое достижение! Какое удовлетворение - едва утвердившись на земле, иметь наконец, подобно всем «современным нациям», свою маленькую проблему взаимоотношения между государством и церковью.

Это чувство удовлетворения туриста при виде еврейской униформы и почтовой марки принадлежит, несомненно, к нашим внутренним радостям. Устоять перед ним трудно. Оно навязывается силой контраста, порождаясь самим присутствием отвергаемого прошлого в настоящем. Оно выявляет одержимость традиционным иудейским идеалом и в то же время всё то, что есть лживого в его завершенности, ставшей буквальной. Оно свидетельствует также о том престиже, каким пользуется в глазах современных людей - пусть даже евреев - всё, что несет на себе штемпель государства.

Вольно некоторым обличать это идолопоклонство! Говорить так - значит не понимать природу современного государства. Государство не есть идол именно потому, что оно обеспечивает человеку возможность полного самоосознания. Человеческая воля, эта сметная воля - она хотела бы, да не может вопить универсум, который сама отталкивает. Суверенность государства заключает в себе универсум. В суверенном государстве гражданин наконец-то может вопить. Он действует абсолютно. Досуг, безопасность, демократия знаменуют обладание ситуацией, начало свободного бытия.

Вот почему современный человек - в его достоинстве гражданина и, еще более, гражданина на службе государства - признаёт его духовную природу. В судьбе западных народов государство представляет их человеческое усовершение. Совпадение политики и духовности знаменует зрелость человека, ибо духовная жизнь, как и жизнь общественная, очищается от полумрака всего сентиментального, фрагментарного, частного, чем еще питаются религии. Возвышение к духовному больше не равнозначно одержимости Священным. Духовная жизнь без священного! Только грубое аналитическое мышление могло притязать на то, что люди, забыв Бога, найдут себе другого бога. Упадок религий, конституированных в виде церквей, неоспорим. Он объясняется не злодейством людей, а возникновением государств. В сравнении с универсальностью политического порядка порядок религиозный неизбежно принимает оттенок беспорядочности и клерикализма. Современный, гуманистический человек есть человек-в-государстве; он является, поверх всякой вульгарной мелочности, подлинным антагонистом религии, даже в самом государстве Израиль.

 

***

Но достаточно ли восстановления государства Израиль для политической жизни? И способна ли эта жизнь, пусть даже она будет жизнью духа, вместить в себя иудаизм? Бедное государство, какое противоречие! Заёмная, словно свет спутников, сможет ли его суверенность возвысить души людей до полного владения собой? Очевидно, что Израиль утверждает себя иначе.

Религиозная история продолжает в бесконечность, в головокружительную глубину прошлого скромные пределы его территории. Но, в отличие от национальных историй, это прошлое древней цивилизации простирается над нациями, словно звездное небо. И тем не менее мы - та живая лестница, которая ведет к небу. Не в том ли уникальность израильского прошлого, что оно принадлежит вечности и - одновременно - нам? Это явленное неоспоримым иудейским опытом особое право называть своим учение, в то же время открытое для всех, - вот истинная суверенность Израиля. Его величие основано не на его политическом, художественном или даже научном гении (несмотря на их многообещающий характер), но на гении религиозном! Таким образом, авторитет государства, осуществляемого еврейским народом, идет от религии, которую вытесняет современная политическая жизнь.

Парадокс был бы неразрешимым, если бы этот религиозный гений не заключался именно в борьбе против индивидуального воcторга с его опьянением - за трудное и мудрое дело справедливости. Эта религия, где Бог освобождается от Сакрального, - эта современная религия была установлена фарисеями, размышлявшими над  Библией, в конце эпохи второго Храма. Она стоит над государством,

 

***

Но не являются ли религиозными те, кто занят делом, - нерелигиозные, другие? Различение, годное для диаспоры, где обряды, отделенные от поддерживающего их Дела, неким магическим образом сохраняют иудаизм, - годится ли оно на заре новой эры? Не следует ли видеть истоки бунта против обрядовости в противостоянии этим пережиткам магии; не открывает ли он доступ к подлинной сущности ритуализма? Несомненно, существует абсолютная связь между справедливостью и законченной цивилизацией иудейского ритуализма, которая выражает ее предельную осознанность. Пожалуй, именно в справедливости киббуца вновь дает о себе знать ностальгия по обряду. Но - при условии, что люди, не доверяя неосознанным порывам, захотят осмыслить эту справедливость. Религиозный либерализм восходил от обряда к чувству смутной религиозности. Он ожидал от истории обратного хода, и это достигается в лучших семьях. Но если обряд действителен, он рождается только в мужественной зрелости действия и мысли.

Религия и религиозные партии не обязательно совпадают. Справедливость как основание бытия государства - вот религия. Она предполагает высокую науку справедливости. Государство Израиль будет религиозным через осмысление своих великих книг, которые оно не вправе забыть. Оно будет религиозным в силу самого акта, который утверждает его в качестве государства. Оно будет религиозным - или его не будет.

Но как читать эти книги? Исследования, объединенные Гринбергом в указанном сборнике, являют дух Торы, возвещая сущностные ценности демократии и социализма, достойные воодушевлять передовое государство. Здесь возможны сомнения. Для чего, в конце концов, связываться с Торой? И как приложить ее к настоящему времени, столь отличному в политическом, социальном и экономическом отношении от устроения, предусмотренного Законом? Этим вопросом задается один из авторов сборника. Исполнять закон не значит прежде восстановить устаревшие институты; не идет речь и о том, чтобы оставить все современные формы жизни за пределами иудаизма. Политическая и социальная ситуация, описанная в Библии и Талмуде, - пример заданной ситуации, которую закон сделал человечной. Отсюда возможно вывести справедливость для любого положения дел.

Это идея, которую мы считаем фундаментальной. В самом деле, великие книги иудаизма - не притчи, открытые произволу поэтического воображения, и не схематичные понятия, но примеры, ни в чем не искажающие те бесконечные отношения, из которых соткано полотно социального бытия. Они взывают к истолкованию столь же строгому, сколь расплывчаты притчи, и столь же богатому, сколь бедны понятия. Каждый прикасался к Талмуду, но стоит только человеку найти настоящего учителя, это сразу заметно. Другие называют это оцеживанием комара! Нужно высвободить из старых примеров содержащиеся в них принципы и категории, чтобы затем приложить их к новым ситуациям. Это значит, что между еврейским государством и учением, призванным его вдохновлять, помещается знание. Потрясающее знание. Отношение между еврейским государством и еврейской религией - не отваживаюсь сказать «Церковью» - есть учение.

Нарастающее иссякание на Западе талмудических и гебраистических штудий в XIX в. привело к тому, что прервался светский контакт иудаизма с этой пророческой моралью, на исключительность которого он притязал. Оторванная от раввинистической традиции, которая обеспечивала этот контакт самим чудом его непрерывности; усвоившая себе отныне, через современную ей философию и филологию, весь так называемый научный инструментарий престижных западных университетов, - эта мораль, словно поэма в переводе, несомненно утратила свои самые характерные и, быть может, самые мужественные акценты. Сведя ее к тому, что всем известно, растеряли то, чему она должна была нас научить.

Теперь задача в том, чтобы вернуться к самым сильным сторонам раввинистической экзегезы. Эта экзегеза заставляла говорить сам текст, в то время как критическая филология говорит о тексте.

Одни принимают его за источник знания, другие - за вещь. Вопреки своему методу и кажущемуся смирению, критическая история претендует на то, что она уже преодолела любопытство к эксгумированным археологическим находкам и не в большей степени приглашает нас пользоваться этими дряхлыми истинами, нежели рубить лес каменным топором. Напротив, все кажущиеся уловки и ухищрения другого метода заключаются в том, чтобы спасти текст от несчастья быть книгой, то есть вещью, и заставить снова звучать живой и сильный голос учения.

1951 г.



 

От нарастания нигилизма к плотскому иудею

Быть взрослым человеком между 1939 и 1945 гг. и пережить окончание войны - значит несомненно присутствовать при зарождении новой волны человечества. Смена поколений не обязательно должна выражаться в форме антагонизма. Но возвратное движение искажает перспективу. В истории мы притязаем лучше видеть издалека. Сдвиг заключается именно в этом утверждении прав истории. Нацистские гонения и, вскоре после массовых уничтожений, удивительное осуществление сионистской мечты - основание государства, где жить в мире означает жить рискованно, - мало-помалу становятся историей. Это страдание, в котором было сожжено всё, и это мужество начать всё заново еще вчера воспринимались как признаки самого избранничества или проклятия, то есть - невзирая на противоположные знаки, с которыми их оценивают - как признаки равно исключительной судьбы. Современники носили ожог в груди, словно они видели слишком много запретного и навсегда были обречены позору за то, что выжили. Об этом прекрасно сказал Эли Визель. Чем бы ни была мысль того поколения - бунтом, отрицанием, сомнением или уверенностью, обретшей славное подтверждение в унижениях, - она несла на себе печать предельного испытания. Для самих христиан, через двадцать веков анахронического существования, иудаизм вновь сделался театром Божественной Комедии. Именно на таком уровне создавалось государство Израиль. Оно воскресло в 1948 г. как вызов, брошенный всем социологическим, политическим, историческим вероятностям. Сионистская мечта, родившаяся из того, что есть самого верного, самого постоянного, самого подлинного в ностальгии, восходила к первоистокам Откровения и откликалась на самые возвышенные чаяния. Она постепенно становилась реальностью ценой трудов и жертв, требуемых величием задачи и невидимых для тех, кого не преследовала эта мечта, кто видел рядом с этими нищими лачугами только жалчайшую из земель Востока, где вместо молока и меда чередовались лишь пустыни и болота.

Западное еврейство внезапно оказалось вблизи своей забытой традиции, которая, как оно думало, утратила смысл после века философствования, спиритуализации и неизбежной критики. И вот этот фундаментальный опыт тоже оспаривается, как и само учение, которое, благодаря этому опыту, появляется на горизонте.

Начало положили наши враги: они поставили под сомнение факты и цифры. Этот процесс продолжился среди нас. Несказаное, должное стать словом, не становясь литературой, на устах тех, кого низлагали перед лицом истины - Льва Полякова, Люсьена Штейнберга, Йозефа Биллига и всей этой когорты, вскормленной духом Яд Вашем, - оказалось во власти воображения многотиражных романистов. Они ставили мизансцены. Они вели спектакль. Бесстыдство и святотатство оправдывались талантом - как если бы Искусство могло найти в этих формах, еще теплых и кровоточащих жизнью, выражение для этой жизни и этой крови. Были разработаны идеологии. Идеологию мученичества перед лицом смерти сменила уже пригодившаяся прежде идеология мученичества ради справедливости. В ней мы, евреи, предстаем виновниками собственного уничтожения. Вскоре, лишенное всякой подлинной тайны, это больше не вызывающее веры бумажное и беллетристическое таинство исчерпает себя в социологических, экономических и политических необходимостях. В нем не останется ничего от того смысла, который, помимо знания причин, проясняет события, призывая людей и нации к бытию. Вот уже молодой и успешный автор сводит геноцид концлагерей к проблемам, которые встают в связи с положением рабочих на заводах Рено. Религиозный конформизм и плоский атеизм рождаются одновременно. Угасание неизгладимого за истечением срока давности кажется им высшим деянием Времени и Духа. И разве на Соборе мы не слышали, как от заседания к заседанию затихают отзвуки грозы, о чьих апокалиптических раскатах тщетно пытался напомнить, среди всеобщей сумрачности, кардинал Беа? Что касается Израиля, его значение государства подчеркивали с таким упорством, что полностью свели его к политическим категориям. Но его строители вдруг оказались в числе колонизаторов; независимость Израиля тотчас была названа империализмом, подавлением местного населения, расизмом. Факты отделились от Идеала. На смену эсхатологической мечте пришли соблазны туризма; и через восемнадцать лет после основания государства Израиль журналы на глянцевой бумаге все еще потчуют своих читателей одними и теми же невероятными фотографиями, на которых мускулистые девушки радостно маршируют навстречу восходящему солнцу. В этом мире так же мало проблем, как в мире рекламных плакатов, восхваляющих современные электроприборы. Быть может, впервые в истории евреи оказались отброшенными в сторону реакции, и сердце их разрывается между инстинктивной уверенностью в своих приверженностях и непростительным прогрессизмом. Сомнение гложет души молодых, прогрессистский язык изменников обманывает самих изменников.

То, что возвещается в конце этой двадцатилетней эволюции, есть возврат сил, которым мы в действительности подлежали после нашей эмансипации. Это не силы Зла. Опасность ассимиляции - если она еще сохраняет какой-либо смысл - связана не с тем значением, какое заключает в себе любой национализм. Она связана с сущностной двойственностью замечательно свободной мысли, которую невозможно отвергнуть, но которая не защищена против тирании, то есть нигилизма. Ибо во все то время, пока она длится, она вопрошает о победителях сегодняшнего, завтрашнего и послезавтрашнего дня. Фактически она столь почтительна, что ей грозит опасность быть пойманной в ловушку свершившегося  факта. Подобные заблуждения исправляются ценой ошибок, преступлений, войн и революций. Горе всем, кто принимает решение, пока его суровая истина еще находится в процессе становления. Эта свободнейшая в мире мысль есть в то же время самая рабская из всех.

Пророки иудаизма не философствуют по следам или в предвидении победителей. Они разделяют победу и истину. Они различают добро и зло, не заботясь о смысле истории. Быть вечным народом означает, наверно, вот это: не пророчествовать задним числом, как это делает диалектика; различать правое и левое, а потому правых и левых; не соглашаться с тем, что ученики рабби Акивы получали уроки человечности и гуманизма для того, чтобы оправдывать насильников, или что выжившие могут стать на место жертв и тем самым снять вину с убийц; оспаривать значимость понятий вроде национал-социализма или единственной партии - понятий, представляющих собой противоречие в терминах; не верить, что возможно после Гитлера оправдывать гитлеровцев, не перестав тем самым разделять боль своего народа и находиться в авангарде Революции. В том, что подобное возможно, даже сам Жан-Поль Сартр, которым я восхищаюсь и которого очень люблю, не смог бы нас убедить.

Как только диалектика доходит до этого пункта, необходимо тотальное сопротивление ассимиляции. Не отрекаясь от логики, можно вспомнить, что наряду с Израилем, истолкованным духовно - с очевидной равнозначностью Израиля и Всеобщности, - существует фактический Израиль, фрагментарная реальность, проходящий через историю как жертва, носитель традиции и достоверностей, который в своих благородных писаниях не дожидался конца истории. Израиль равен человечеству; но человечество несет в себе также бесчеловечность, и тогда Израиль соотносит себя с Израилем, с иудейским народом, с его языком, его книгами, его законом, его землей. После стольких дерзновений существования, свободного от всякой узды и всякого критерия, сущность Израиля взывает к нам и умиротворяет нас; после стольких безудержных внутренних авантюр, после безнационального гуманизма и - порой - безопасного идеализма, поверх любых конфронтаций с последней модой в области того, что выдает себя за актуальность, необходимо слышать совершенное повелевание, которое звучит сквозь века, «укрепляет душу»,  «умудряет простых», «веселит сердце», «просвещает очи» и являет  суды, кои «все праведны».                                  

Осознание себя избранным народом подразумевает осознание  некоей исключительной судьбы. Всякая нация, достойная этого  имени, избранна. Но в той мере, в какой мы не противоречим самим себе, делая подобное высказывание, мы ухе находимся в области над-национального. Отныне избранничество каждого народа совпадает с его способностями к осуществлению общей задачи, которые он черпает из своей молодости или долгого прошлого, носителя универсального смысла, не позволяющего народам стареть.

Но избранничество приобретает более глубокий смысл, когда оно к тому же выражает ответственность, от которой ни одна нация не вправе уклониться. Каждая должна вести себя так, словно она одна призвана отвечать за всех. Та моральная суверенность, которую великие народы сохраняют в мире, отныне может существовать только через ограничение политических суверенитетов. Но для наций, как и для отдельных личностей, моральная суверенность испытывается на способности умереть во имя идеи. Поскольку истины неотделимы от символов, их выражающих, и от обрядов, их прославляющих, та граница уступок, за которой человек признается отступником и изменником, прочерчивается с полной определенностью в глазах всех. За один запрещенный жест, за измененную формулу, за профанированную традицию принимают мученичество. Но никакое отступничество не смогло бы затронуть принципов, исповедуемых - как это подчас произносят бездумно - «в духе и истине». Ничто не способно воспрепятствовать отступлению в глубины души. Самое главное находит время укрыться всякий раз еще глубже: никогда не звучит сигнал к битве, никогда не наступает день славы. Бесконечные ресурсы диалектики и ментальных глубин! Безритуальный мир, где спиритуализовано всё, что не связано с концом времен, есть мир, где никто больше не умирает насильственной смертью, кроме альпинистов и святых. Но в жизнь западного еврейства, которая стремилась быть целиком внутренней, государство Израиль возвращает возможность самоотверженности: это та иудейская ценность, которая вновь, как в эпоху, когда крещению предпочитали палача, даже самым ассимилированным евреям казалась достойной высшей жертвы. В этом смысле государство Израиль составляет величайшее событие современного иудаизма.

Но судьба иудея, который является таковым не только по духу, который остается ненавистным плотским иудеем, презираемым Паскалем, еще более таинственна. После эмансипации он хотел быть в Европе все более свободным от буквы текстов. Он считал устаревшим всё то, что казалось случайным в его традиционном наследии. Всё, что в этих текстах могло отделить его от других, а в его обрядах показаться необычным, более не возбуждало никакой страстности, способной к гневу. Еврейское сердце, еврейская душа с ее сугубо внутренней идентичностью; скептическая улыбка! Лишь битвы мира стоили того, чтобы сражаться насмерть. И - вот самая грубая и слепая сила истории железной рукой прочертила линию - мифическую, воображаемую, но не выбранную, не произвольную, - далее которой никакое отступничество невозможно.

Разумеется, мы не обязаны иудаизмом антисемитизму, что бы ни говорил Сартр. Но, может быть, сокровеннейшая сущность Израиля, его плотская сущность, предшествующая свободе, запечатлевшей его историю - эту очевидно универсальную историю, историю для всех, всем видимую, - может быть, эта сокровеннейшая сущность связана с его врожденной предрасположенностью к вынужденной жертве, к тому, чтобы подвергаться гонениям? Речь вовсе не идет о мистическом искуплении, об искупительной жертве. Быть гонимым, быть без вины виноватым - не первородный грех, а обратная сторона универсальной ответственности, ответственности за Другого - древнейшей, чем любой грех. Универсальность, на сей раз невидимая! Обратная сторона избранничества, полагающего я даже прежде, чем оно будет свободно принять такое избранничество. Дело других - увидеть это, если они хотят этим злоупотребить. Дело свободного я - установить границы ответственности или взять ее на себя целиком. Но оно сможет это сделать только от имени такой изначальной ответственности, от имени такого иудаизма.

 

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова