Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Анатолий Краснов-Левитин

ЛИХИЕ ГОДЫ: 1925-1941

К оглавлению

Номер страницы после текста на указываемой странице.

K ЧИТАТЕЛЮ

У меня в памяти сохранился рассказ отца о Баку, где он был мировым судьей в дореволюционное время. Живет на окраине старушка-азербайджанка. Безграмотная, полунищая. И вдруг забил на огороде нефтяной фонтан. Миллионы. Начинаются тяжбы : дальние родственники, неизвестно откуда взявшиеся, претендуют на недавно еще заброшенный клочок земли...

Таким заглохшим, поросшим бурьяном, огромным куском земли была еще недавно необъятная Россия.

Как говорит Валентин Алмазов, один из героев Тарсиса, « ...даже в княжестве Монако масштаб жизни обширнее, чем в наглухо закрытом концентрационном лагере, где некогда жила, неистово буйствовала, верила, раскаивалась и снова буйствовала, бунтовала Святая Русь ».

И вот, неожиданно в 60-е годы забил фонтан.

В литературе. Паустовский, Солженицын, Синявский, блестящая фаланга самиздатчиков.

В политике. Бунтующая молодежь. Смог. Демонстрации, Митинги. Процессы. Буковский. Галансков. И наконец, демократическое движение. Сахаров. Григоренко. Инициативная группа.

Каким образом ? Откуда ?

И так же, как нефтяной фонтан, забивший на участке безграмотной азербайджанки, был неожиданностью лишь для нее самой, а опытный геолог мог бы, исследуя почву, определить залежи нефти, так и ослепительный взрыв русской общественной мысли был неожиданностью лишь для поверхностного наблюдателя.

Предлагаемые воспоминания показывают, как и в 30-е годы не прекращались искания : политические, религиозные, эстетические. Молодые люди, болевшие в то время болезнями

В марте 1968 года я, в числе 12 авторов, подписал петицию Международному Совещанию коммунистических партий в Будапеште. За границей начался шум. Откликнулось и советское радио, направленное на Запад. Сначала прошлись по поводу Литвинова и Якира (их отцы, мол, занимали в СССР и очень важные места, а им таких никогда не занять, потому они и злобствуют), потом принялись за меня. И здесь произошло чудо : советская пропаганда неожиданно нашла четкую и точную, а главное, правдивую формулу : « Он вдвойне изгой — и в советском обществе, и в церкв ».

Великолепно сказано! Я изгой.

Я нигде и никогда не чувствовал себя по-настоящему своим. Не чувствую и сейчас. Конечно, и эту мою книгу не примут ни те, ни другие — ни правые, ни левые; ни советы, ни Запад; ни верующие, ни атеисты; ни русские, ни евреи. Но, может быть, потому она и нужна.

10

РОДОСЛОВНАЯ

Я невольно улыбаюсь, представляя себе своих предков. Вот едет по Москве, в середине XIX века, архиерей, — а на улице около Борисоглебского подворья, где принимали на ночлег евреев, не имеющих права жительства, — худенький еврейчик в лапсердаке, с пейсами, с козлиной бородкой. Вижу его как живого. Вот стоит он на углу, засмотрелся на карету, В глубине которой виден черный клобук с алмазным крестом и окладистая борода владыки. И оба они мои прадеды : один — двоюродный дед матери, преосвященный Анатолий, архиепископ Могилевский (в миру Августин Васильевич Мартыновский), а другой — родной мой прадед, Менахем Мендель Лившиц из Чечерска, бабушкин отец.

Трудно вообразить столь разных людей, а вот чувствую их обоих и обоих люблю.

Хорошо все-таки, что существуют на свете смешанные браки. Благодаря им рушатся неприступные стены, так старательно воздвигавшиеся людьми в течение тысячелетий. А прадед мой Менахем Мендель из Чечерска был действительно мне сродни не только по плоти, но и по духу. Странный был человек с детства. В юности читал дни и ночи талмудическую мудрость, сидел в синагоге от зари до заката, потом перешел к хасидам. Увлекался ими. Заговорили о нем, как о будущем цадике. Но родители решили женить. Жена оказалась энергичная, умелая, бойкая — быстро взяла власть над мужем. Открыла лавку — мелочную торговлю. Прадед ничего не умел : ни торговать, ни хозяйство вести. Задумчивый, мечтательный — весь город говорил о нем, как о « мишигине », и никто не верил, что он может быть на что-нибудь способен. Городок был своеобразный. Чечерск Могилевской губернии. Находился он на 'территории имения графов Черныше-вых-Кругликовых. Имение у них было огромное и неразделя-

11

емое — майорат. Сначала на их землях стояло село; затем начались ежегодные ярмарки, затем постоянный базар. Со всех концов потекли сюда евреи, поляки; в середине прошлого века это был уже город с 5-ю тысячами населения, с двумя церквами, с костелом, с несколькими синагогами. Графы считались хозяевами земли; город платил им аренду. Но не нравилось графам местечко.

Пришел раз в город один из братьев Чернышевых-Кру-гликовых, человек необыкновенной силы, но психически ненормальный, к тому же запойный пьяница. И начал крушить местечко, срывать крыши с домов, разорять лавки, корчмы. В городе — паника. « Сумасшедший, сумасшедший », — кричали, разбегаясь, евреи. Насилу успокоили «дикого барина ».

И еще в городе были две достопримечательности : два юродивых. Один, русский, всегда ходил в тулупе, с бородой поверх тулупа, а у рта всегда держал платочек. Часто он лежал целыми часами против церкви, посреди улицы. А другой юродивый, еврейский, — прадед. Суетливый, растерянный, все у него невпопад, но вечно задумчив, — и вечно в книгах; знаток талмуда и хасидской мудрости. Над ним смеялись, но его и уважали, считали знатоком Священного Писания.

Прабабка Сара Фейга (урожденная Гранат — дальняя родственница издателя Энциклопедии) превратила его в приказчика, заставляла сидеть в лавке, а однажды послала в 'Москву по торговым делам. Здесь он и остановился в Борисоглебском подворье, около Варварки, и здесь его настигла Страшная судьба.

Я не знаю, видел ли он там архиерея в карете (моего прадеда). Очевидно — нет, это моя фантазия. Но зато увидел там другого человека, вроде Чернышева-Кругликова, — психически ненормального. Не понравилось ему что-то в моем прадеде — и он тут же на месте стрельнул в него в упор из револьвера. Что именно не понравилось ? Прадед был человек скромный, смиренный, но, как все люди не от мира сего, независимый. Видимо, ответил барину что-то резкое, как не надлежит отвечать бесправному еврею. Так и погиб в 1861 году мой прадед, оставив жену и двоих детей. До самой смерти моя бабушка призывала его имя, веруя в святость его молитв пред Престолом Божиим, как невинно пострадавшего. Верую в это и я.

12

В Чечерске осуждали прабабку : послала блаженного в Москву, на смерть. Но прабабка не была такая женщина, чтоб смущаться. Поехала в Москву, выяснила, как было дело. Барина посадили в сумасшедший дом, а родственники обязались платить пенсию осиротевшим детям до самого совершеннолетия. Затем вернулась, быстро вышла замуж вторично (на этот раз — за тертого калача, ловкого коммерсанта Боруха Певзнера), народила кучу детей, всем дала образование, всех вывела в люди — и сама умерла богатой купчихой. Смотрит на меня сейчас с фотографии столетней давности. Ей уже здесь лет 70. Простое, грубое, умное лицо. Платье с раструбами. Но глаза печальные, задумчивые, как бы стремящиеся разгадать странную тайну жизни.

У моей прабабки было шестеро детей —и как же отличались дети Менахема Менделя от всех остальных. Четверо Певзнеров — уравновешенные, спокойные люди. Мужчины — посредственности, сестры — умницы, но не выходящие за рамки своей среды. Зато первые двое — со странностями. Сын Копел (в семье его звали по-русски — Колей) — какой-то местечковый декадент. Вечно плакал, тосковал, томился. Вставал по ночам и начинал кричать, биться головой об стенку, так что никто не мог его успокоить. Послала его прабабка вместо со своей старшей дочерью лечиться в Кенигсберг, не помогло. Приступы отчаяния, безудержной тоски продолжались. И однажды во время такого приступа он умер. Врачи констатировали разрыв сердца.

Лет через шестьдесять после этого, когда мне было 22 года, мы с отцом приехали в Москву. Отец повел меня к своему дяде Льву Борисовичу, жившему в Просвирном переулке. Открыл Лев Борисович дверь, увидел меня и как-то странно на меня посмотрел. Когда я вошел, он меня обнял и сказал со слезами на глазах : «До чего ж ты похож на Копеля ». Рассказали об этом бабушке, но она умиляться не стала, а, взглянув на меня, сказала : « Еще бы, он же был тоже сумасшедший »*.

Но бабушка сама резко отличалась от всех своих род-

* Как все-таки хорошо, что об этой бабушкиной сентенции не знало КГБ, а то сидеть бы мне в психбольнице до скончания жизни.

13

ственников : от своего отца она унаследовала одухотворенность, пытливость, любовь к чтению Только читала она не Талмуд, а Канта, и увлекалась не цадиками, а Львом Николаевичем Толстым. От матери ей достались энергия, практическая сметка, живой, быстрый ум. И уж не знаю, от кого, — золотое сердце, умение растворяться в другом, совершенно забывая о себе, каким обладают, кажется, только женщины. В то же время была она вспыльчива, резка на язык, но и трогательно нежна. Звали ее Лия, в детстве — Лиечка, а впоследствии носила она русифицированное имя Леонида Михайловна.

Лиечка получила образование в пансионе, в имении тех же графов Чернышевых-Кругликовых. Учила ее мадам Сомова, женщина хорошего дворянского рода, посвятившая себя просвещению народа. И вот, растет девочка. И проводит целые дни в огромной библиотеке графского дома. Читает, читает без разбора все, что попадет под руку. Шли уже семидесятые годы. И сюда, в Чечерск, доносились отзвуки того движения, которое было в столицах. Сюда его принесли семинаристы, сыновья священника Лепешинского. С ними Лиечка дружила, и от них она узнавала о народниках, о Чернышевском и Добролюбове, у них она получала книги Белинского. Здесь пристрастилась к философии. Многое ей нравилось, но не могло наполнить сердце. Не в пример поповичу Лепешинскому, она не стала ни атеисткой, ни материалисткой. С детства любила молиться, находила сладость в молитве и, что удивительно в девушке, изучила древнееврейский язык. Споря с Лепешинскими, она стала интересоваться философией и не испугалась даже Канта; внимательно прочла « Критику чистого разума». Уже позже, в 80-е годы когда она была замужем, ее покорил яснополянский граф, страстной почитательницей которого она осталась на всю жизнь и преклонение перед которым она передала и мне.

Когда ей исполнилось 16 лет, мать пыталась выдать ее замуж (так полагалось !); жених прислал в подарок часы, но уроки семинаристов не прошли даром. Она сказала матери твердое « нет » и отослала жениху его подарок. Зато помогала по дому, возилась с детьми, ездила в Москву. И не хотела выходить замуж.

Но не так-то просто было бороться со старой, властной еврейской купчихой Сарой Фейгой. Однажды поехала стараяСара на ярмарку, в Полтаву. И вдруг Лиечка получает сразу

14

две телеграммы. « Поздравляю с помолвкой. Мать ». « Обнимаю дорогую невесту. Левитин». Обе телеграммы как громом поразили девушку. Какой Левитин ? Что за Левитин ? Но крепка была властная рука матери. И через месяц бабушка уже ехала после свадьбы со своим мужем, Ильей Израилеви-чем Левитиным, в Полтавскую губернию.

Было это в 1878 году, когда ей было 22 года, а муж ее был старше ровно на 20 лет, и было ему 42. Проездом, в Полтаве, он купил ей альбом — свой первый свадебный подарок, роскошный, в красном сафьяновом переплете. Бабушке запомнилось на всю жизнь, как лежал альбом на столе в гостинице, музыкальная машинка играла менуэт, а дед, довольный, ходил вокруг стола.

Сейчас этот альбом лежит у меня на столе, в Люцерне. И я иногда, оставшись один, завожу механизм и слушаю нежные, грустные звуки. И мне всегда вспоминается « Эолова арфа ».

** *

Если бабушка была мечтательницей и толстовкой, то мой дед уж во всяком случае не был ни мечтателем, ни толстовцем. Крепкий, здоровый мужчина, с великолепными курча-пыми волосами и бородкой, он напоминал помещика. Он фактически им и был. Более того — держал в руках всю губернию. Он был арендатором поместий. Согласно законам Российской империи, еврей не мог ни владеть землей, ни арендовать землю. Но ведь на то и существуют законы, чтоб их обходить. Спокон века Левитины арендовали поместья. Делалось это так. Помещику нужны деньги — едут к Левитину. Тот дает деньги и приезжает в его имение. Помещик оформляет его управляющим и уезжает из имения на 15-20 лет. Все это никак не оформлялось; все держалось на честном слове. И за сотню лет, в течение которых мои предки занимались арендой земли, не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь их обманул.

Между тем, проведя всю свою жизнь в деревне, дед полностью усвоил манеры хорошего помещика. Дед был любим крестьянами. Любили его за сердечность, за доброту, за веселый нрав. Дружил он и с вельскими батюшками, которые были завсегдатаями в его доме. Но вере своей не изменял. На еврейскую пасху и в осенние праздники устраивал в своем

15

доме « минин » и сам исполнял роль кантора. (Он хорошо знал службу и обладал хорошим голосом). Молясь, приходил в экстаз. Бабушка говорила: « Я его всегда боялась, когда он молился ! » Помимо положенных молений, любил он молиться в поле, в лесу, под открытым небом. Что не мешало ему обрушиваться на Бога с матерной бранью, когда дождь грозил испортить урожай.

Бабушка свято чтила его память, но, как я догадывался по скупым намекам, никогда его не любила. Что не мешало ей быть ему преданнейшей женой. А когда он заболел нашей проклятой наследственной болезнью (раком), она 3 года буквально не отходила от него и горько оплакивала его смерть. Не любя его как мужа, она, видимо, была привязана к нему, как к другу.

t Но всю свою нежность она перенесла на своего единственного сына, моего отца Эммануила Ильича Левитина.

** *

С отцом у меня были сложные отношения. Мы и любили друг друга, и в то же время я не помню, чтоб мы когда-нибудь не находились в состоянии скрытого конфликта. Лет 10 назад, у себя, в Новокузминках, под Москвой, я пошел с ведрами за водой. И вдруг почувствовал давно уже не испытанное смущение и неловкость. И только в следующий момент догадался, в чем дело : из-за угла показался человек, несколько похожий на моего, тогда уже давно умершего, отца.

И в то же время отец испытывал ко мне нежность необыкновенную, и в то же время мы были друзьями — до сих пор не проходит дня, чтоб я не вспоминал его резкие, меткие сентенции.

<' Как-то в лагере я встретил старика, который окончил лубенскую гимназию. Я стал ему рассказывать о гимназии такие подробности, так точно называл учителей и далее имена сторожей, что он вытаращил глаза от изумления. « Откуда Вы это знаете ? Вы же не могли там учиться. Вас и на свете тогда не было ». « Там учился мой отец ». « Как же Вы должны были быть дружны с отцом, если он все Вам так подробно рассказывал ».

Я действительно знаю биографию отца, как свою собственную, вплоть до самых мелких интимных деталей.

Отец родился в городе Кременчуге, в рождественский

16

сочельник, 24 декабря 1881 года. Это было время, когда могущество деда достигло апогея. Он владел имениями в Кременчугском, Градижском и Лубенском уездах Полтавской губернии. Что касается Полтавского уезда, то там арендовали имения мой прадед и брат деда. Левитины держали в своих руках большое количество земельных угодий, среди них имения генералов Тучкова и Белявцева. Предводитель дворянства Агранович был в долгу как в шелку у деда, а полтавский губернатор, приезжая в Кременчуг, останавливался у бабушки, потому что это был лучший дом в городе.

Главной резиденцией Левитиных было село Благодировка, где они жили в большом помещичьем доме. Там и проходило детство отца. Дико избалованный матерью, окруженный раболепными слугами, отец уже тогда обнаруживал необузданный нрав и невероятную вспыльчивость. С 8-и лет он увлекался лошадьми : несмотря на категорические запреты деда, он вечно угонял лошадей; 12-и лет он уже был великолепным наездником. Когда пришел гимназический возраст, бабушка переехала с сыном в город Лубны, где отец поступил в гимназию.

Между тем дела деда пошли хуже. Он вошел в компанию с евреем Голосовкером (задумали строить завод) — и тот его ободрал как липку. Горячий, властный, по-детски простодушный, Илья Израилевич привык вести дела на честность — без векселей. Бедняге пришлось много и упорно трудиться, чтоб сохранить хоть часть имения. Жил он в имении один, без жены, которая находилась в Лубнах, при сыне. Да и сын не радовал. Избалованный, ленивый, он упорно не хотел учиться, вечно получал двойки, оставался на второй год. А с 16-и лет начались романы — уродился он на редкость красивым. Все лубенские гимназистки были от него без ума. И он дарил их своей благосклонностью.

Редкий приезд деда в Лубны обходился без скандалов. Оба вспыльчивые, легко впадающие в ярость, отец с сыном наскакивали друг на друга. Бабушка с плачем бросалась между ними. И только ее вмешательство укращало бурные страсти. Впоследствии, узнав, будучи студентом в Киеве, о смерти Ильи Израилевича, отец только пожал плечами и выругался, а приехав в Лубны, рыдал как безумный на могиле деда и всю жизнь, каждый день, утром и вечером, подолгу молился об упокоении его души. В этом весь отец — порывистый, страстный, экспансивный, не знающий ни в чем удержу.

Но вот приблизился для отца момент совершеннолетия, и

17

встало сразу два вопроса : служба в армии и поступление в университет. Что касается службы в армии, то отец мог бы иметь льготу, т. к. дед имел право по закону оставить одного из сыновей для прокормления. У деда был старший сын от первого брака, который воспитывался у родных своей матери. Дед его не любил и хотел оставить моего отца, к которому он тоже был очень суров, но, видимо, в глубине лущи питал отцовское чувство. Отцу тоже страсть как не хотелось идти в армию. Но тут вмешалась мать. « За счет другого мой сын не будет пользоваться никакими льготами : он будет служить в армии, хотя, вообще говоря, всякая военная служба безнравственна », — сказала поклонница Л.Н. Толстого. И мужчины склонились перед ее решением : от армии был освобожден старший сын.

Отец отбывал военную службу вольноопределяющимся в кавалерийском полку, и уж тут-то он поскакал на лошадях. Сложнее было дело с поступлением в университет. Согласно закону, евреи могли поступать в университет по так называемой «процентной норме » — т. е. те, у кого был аттестат с пятерками. Отцу пришлось расплачиваться и за детскую лень, и за прогулы, и за романы с гимназистками — аттестат пестрел тройками. Об университете не могло быть и речи. Бабушка тщетно искала протекции — заручалась письмами от фрейлины княжны Мещерской, от других знатных особ. Все было напрасно.

И вот тут товарищи отца по гимназии подсказали самый простой выход — креститься.

Сказано — сделано. Отец поехал с письмом от Аграновича (предводителя) в его имение, к священнику. Крещение произошло быстро, на курьерских. Отыскали какого-то мужичка с именем « Илья », чтоб не менять отчества. Отцу предложили выбирать имя : он выбрал имя « Мануил», опять-таки, чтоб не менять своего имени « Эммануил ». Крестной матерью была жена священника.

Между тем, бабушке рассказали, что сынок поехал креститься. Она потребовала лошадей и как безумная поскакала в имение Аграновича. Ей рисовался позор : сын отрекается от своего народа, из материальных соображений изменяет вере отцов. Кроме того, зная порывистый характер отца, она почему-то вообразила, что он может после крещения прийти в ужас от того, что он сделал, и наложить на себя руки. Примчавшись в село, она молнией влетела в дом священника.

18

« Где он ? Где мой сын ? » « Его нет !» — ответил батюшка. « Все кончено : он кончил жизнь самоубийством », — вспыхнула в голове бабушки догадка. « Да будет кровь его на Вас ! » -- крикнула она. « Что Вы, что Вы, мадам, какая кровь ! Ваш сын спокойно и весело поехал домой », — успокаивал ее священник.

« Единственный раз в жизни я ходила, опустив голову, и боялась людям смотреть в глаза, — когда твой отец крестился », — рассказывала впоследствии бабушка.

Дед отнесся к этому событию неожиданно спокойно. «Будь ты хоть чертом, только будь человеком», — сказал суровый старик, потрепав сына по плечу, и ушел к себе в кабинет.

Через месяц отец приехал в свои родные Лубны в великолепно сшитом студенческом мундире на белой подкладке, с лихо подкрученными усами и с присущей ему надменной осанкой.

**

Прошлым летом, покидая Россию, я решил посетить Киев — здесь я хотел прежде всего посмотреть все те места, где Выппл отец. Вместе с Верочкой Дашковой мы пришли к университету, но в университет нас не пустили — он был закрыт по случаю каникул. Верочка предложила зайти в библиотеку. Я ответил : «Нет, в библиотеку не надо: туда отец не ходил. Пройдемся лучше по Крещатику, где он бегал За девчонками ».

Отец был известен в университете как беззаботный весельчак и завзятый Дон-Жуан. Но, когда надо, работать умел : за месяц до экзаменов запирался в своей комнате — и сдавал все экзамены на « 5 ». Он уже тогда поставил себе четкую и ясную цель и часто ставил мне себя в пример. « Я решил стать судьей — и стал », говорил он мне. « Но почему же такая незначительная цель в жизни ? » — спрашивал я. « Ну, Наполеон уже в это время был, — отвечал отец, — хватит его одного, второго не надо ».

Мой отец является примером того, как плохо, когда люди с юности ставят себе ограниченные цели. Человек блестящих способностей и острого yjvia, он всегда довольствовался малым. « Я знаменитость в общежактовском масштабе, — шутил он, — вот и ты такой будешь ». Зато всегда был независим, ни перед

19

кем никогда не унижался и держал себя так, что всем нравился, и все держались с ним почтительно и даже робко. А я с детства привык считать его великим человеком и очень удивился, когда, став взрослым, убедился в том, что никаким великим человеком он никогда не был.

По своим взглядам отец был поклонником крепкого русского государства и твердой власти — монархистом и ярым противником какого бы то ни было либерализма. Это очень шло к его властной эгоцентричной натуре. Ни в каких студенческих беспорядках мой отец никогда не участвовал и был близок к Голубеву, руководителю монархической студенческой организации «Союз Двуглавого Орла». (Лет через 50 сыновья двух приятелей встретились : я был в то время церковным писателем, а сын Голубева — много старше, чем я, по возрасту — носил весьма известное имя — преосвященный Ермоген, архиепископ Калужский). Впрочем, дружба была чисто личной : ни в какие организации отец никогда не входил и никаких комплотов ни с кем не признавал. Вся его привязанность, все лирическое, что было в его натуре, — все сосредотачивалось на одной личности : на личности Николая II. Его любил он нежной любовью, мало понятной современному человеку. Свой кумир он увидел, когда ему было 30 лет, в 1911 году.

В это время отец уже давно окончил университет и был старшим кандидатом на судебные должности, конкретно же — секретарем при Председателе Киевской Судебной Палаты Василии Ивановиче Болдыреве. Это было жарким летом. В Киев приехал императорский двор. Отец сказал своему шефу : « Василий Иванович ! Я бы так хотел видеть государя ». « Так это же очень просто : на завтра я имею 2 билета на концерт, в «Шато де флер» (увеселительный сад). Жена не пойдет — пойдемте вместе. Только достаньте себе парадный мундир».

Весь вечер, на протяжении четырех часов, отец не сводил глаз с царской ложи, в которой сидел император с дочерью Ольгой. Вместе с ними был мальчик в офицерском мундире — будущий болгарский царь Борис. Первое впечатление — разочарование : полковник в мундире, подпоясанном ремнем, с мятой фуражкой в руках, с всклокоченной бородой, более длинной, чем на портретах. Далее царь произвел чарующее впечатление на своего поклонника простотой, обаятельной улыбкой, и даже тем, как, опершись на край ложи, он слушал музыку. Собственно, и все так слушают музыку, но что поде-

20

лаешь с верноподданным. В антракте, в стороне от ложи, собралась группа сановников : Столыпин, Коковцев и другие. Они о чем-то оживленно беседовали.

А на другой день в Оперном театре грянул выстрел, выстрел в Столыпина, которого отец обожал не меньше, чем царя. Стрелявший — адвокат Багров — был товарищем отца по университету.

Я помню, в 1921 году, когда мне было 6 лет, я стоял около отца, когда он пилил дрова с каким-то мужичком. Отец был в хорошем настроении, разговорился с рабочим, и все говорили они о Николае II, причем все время в разговор вплеталась фраза: « Дурак, погубил себя и нас ». Когда мы шли домой, я спросил отца : «А почему ты ругаешь царя — ты нее его любишь ? » Отец ответил : « Ну так что ж, я и тебя ругаю, но из этого не следует, что не люблю ». Затем, когда мне было 15 лет, мы с отцом обозревали в Царском и в Петергофе все дворцы, где жила царская семья. Отец был настроен довольно скептически; критиковал обстановку, потом сказал приятелю : « Но, конечно, что бы мы ни говорили, — царь для нас всегда остается царем. Мы никогда не сможем от этого отделаться. (Кивок головой в мою сторону.) Вот этот уже, может быть, отделается ». И наконец, за час перед смертью, в 1955 году, с уже замутненным сознанием, отец потянулся за маленьким зеркальцем и несколько раз его поцеловал. «Зачем ты целуешь зеркало ? » — спросила его жена. « Это зеркало Николая II », — ответил отец. (Зеркальце это было выпущено в 1913 году — к 300-летию Дома Романовых, на оборотной стороне стояла юбилейная дата и царский вензель.) Так перед смертью простился отец с тем, что было ему наиболее дорого — со старым русским государством. Быть может, он прощался при этом и со своей далекой, далекой, невозвратной молодостью...

Евреев отец не любил, как и все ренегаты. Они его раздражали тем, что он вынужденно был связан с ними. О своем еврейском происхождении упоминать избегал, как обычно не упоминают о неприличной болезни. Но мать свою обожал, не расставался с ней ни на минуту, часто ссорился, и когда она умерла, чуть не сошел с ума от горя и исполнял все еврейские похоронные обряды. О евреях всегда говорил плохо, и только когда Гитлер пришел к власти, к своим антисемитским афоризмам прибавлял : « Но из этого, конечно, не следует, что их надо убивать ». Став юношей, я специально, чтоб подраз-

21

нить отца, всегда бравировал нашим еврейским происхождением и говорил : « Мы евреи». На что следовала реплика : « Болван, какой ты еврей ? Ты так себе, ни еврей, ни русский, — ни то, ни се, — ни в городе Богдан, ни в селе Селифан ».

Своему крещению он не придавал никакого значения : никогда не ходил в церковь, одинаково не любил ни священников, ни раввинов. Они почему-то у него всегда ассоциировались с похоронами. «Не люблю этих людей, которые над мертвецами поют », — говорил отец. В Бога, однако, верил. Каждое утро и каждый вечер минут десять лежал на спине с закрытыми глазами и что-то шептал — молился. Мог начать молиться в самом неожиданном месте : посреди улицы, в театре. Вдруг останавливался и закрывал глаза. Боже сохрани побеспокоить его в этот момент или показать, что понимаешь, чем он занят. Страшно рассердится и покроет хорошей русской бранью, к которой имел особое пристрастие с детских лет, проведенных в деревне. Про свою веру говорил : « Я не знаю, может быть, ничего нет, но без Бога я не могу. Он (кивок в мою сторону) верит в Бога конкретного — Иисуса Христа. Я верю в Бога абстрактного; не знаю, какой Он, но Он есть ». Ближе всего он, видимо, был к Вольтеру, к Л.Н. Толстому. Но отец не любил никаких теорий, не хотел ничего формулировать. Он просто верил и молился какому-то своему « неведомому Богу ».

И еще у него было одно пристрастие : любил он театр, ходил в театр почти ежедневно. Актерскую игру понимал тонко, ловил мельчайшие нюансы и почти никогда не бывал доволен. Недовольство выражалось всегда в форме, соответствующей его характеру. В 20-ые годы, когда мать была актрисой, спрашивает у нее подруга Маруся Гурвич (молодая актриса) : « Что это у Вашего мужа — тик ? когда я на него ни посмотрю — всегда лицо у него перекошено гримасой ». Мать отцу : « Ты хоть не садись в первый ряд : неудобно. » Отец : «Неужели можно смотреть такое дерьмо, как твоя Маруся, и не гримасничать ? » И тут же отчеканил один из своих четких, оскорбительных афоризмом: «Сцена — не хедер: пусть учится говорить по-русски ».

Работником был исключительно хорошим : все делал быстро, с увлечением, решал сложнейшие дела мгновенно, четко и в полном соответствии с законом. На этом основывалась его глубокая дружба с В.И. Болдыревым — председателем Киевской Судебной Палаты. Дружба, изобилующая анекдотами.

22

Приезжают они в Харьков, едут на извозчике по главной улице. Объявление: «Портной Исаак Ааронович Левитин». Василий Иванович: «Это не Ваш родственник?» В воскресшие отец говорит: «Василий Иванович! Идемте.» «Да куда? » « Идемте, идемте, дело есть ». Идут. Василий Иванович : «Да куда Вы меня ведете ? » Наконец привел : на окраине города деревянная избушка и надпись : « Сапожник Василий Иванович Болдырев ». « Это не Ваш родственник, Василий Инанович?»

Последний раз он видел Болдырева в 1914 году, перед поймой. Отец уже давно вышел из его подчинения, женился, приехал в Кисловодск в качестве молодожена. Узнал, что здесь лечится его бывший начальник. Пришел к нему. В это время Болдырев прославился на весь мир, так как председательствовал на знаменитом процессе Бейлиса. Молодого судью, своето бывшего секретаря, он принял в интимной обстановке, лежа на диване, в то время как массажист растирал его щетками. Сразу же оба юриста начали говорить о знаменитом процессе. Болдырев рассказывал долго и обстоятельно. Между тем, массажист, закончив свое дело, ушел. Тогда Болдырев обропил замечание : « Вот говорю при нем, а, может быть, он жид » Отец несколько поперхнулся, а Болдырев продолжал свой рассказ, так и не заметив всей пикантности своего замечания.

В 1912 году отец получил назначение мировым судьей г. Баку. Он был единственным мировым судьей в городе. Кроме тою, ему была подсудна вся территория теперешней Азербайджанской ССР и Дагестанской АССР. На этой территории дели разбирали его помощники, которых у него было 12. Судья был несменяем : отстранить его от должности мог только Сенат за уголовное преступление. Подчинен он был председателю Окружного Суда, которым в то время был Митрофан Михайлович Кудрявцев — крайний реакционер, известный своей строгостью. Суда присяжных на Кавказе не было, существовал только коронный суд, поэтому все приговоры отец выносил единолично «по указу Его Императорского Величества». Мировому судье были подсудны дела о кражах (не со взломом), об оскорблениях, нанесении побоев, изнасиловании, а также дела «об оскорблении Величества». На Кавказе санкции были более суровые, чем в России, поэтому мировой судья мог налагать наказание — содержание в арестантских ротах до полутора лет (в России — до полугода). Кроме того, мировому

23

судье были подвластны все дела, связанные с тяжбами (в Баку, в связи с вечными спорами о нефтяных участках, иногда приходилось разбирать дела на миллионные суммы).

Эммануил Ильич был судья строгий и даже жестокий; никому не давал потачки. Ворье перед ним трепетало. Однако справедливость была его лозунгом. «Невинного нельзя наказать, виновного нельзя отпустить » — такова презумпция. Его предшественник, Петров, был осужден за крупные взятки к 4 годам каторжных работ. Это было единственным случаем среди судейских за 50 лет, предшествовавших революции. Взяточничество совершенно отсутствовало в тогдашнем, пореформенном, суде. Отец без ужаса не мог слышать о взятке. В его глазах взятка была самым ужасным преступлением — хуже грабежа и убийства. Судья Левитин придерживался линии Кудрявцева: никаких послаблений никому и нигде. Но, со свойственной ему непоследовательностью, с Кудрявцевым вскоре разругался вдрызг, так что даже на улице ему не кланялся, а дружил с местным либералом, кадетом, членом Окружного Суда Вячеславом Николаевичем Клементьевым. В его доме отец был частым гостем. Там он познакомился с его свояченницей, приехавшей гостить к сестре из Тифлиса, Надеждой Викторовной Мартыновской, своей будущей женой и моей матерью.

*

Здесь начинается новая глава — новая линия моей семейной хроники Самым ранним моим родоначальником, который известен мне по этой линии, является сельский униатский священник из Каменец-Подольской губернии, отец Василий Мартыновский — мой прапрадед. В 1788 году, после раздела Польши и присоединения униатов к православию (причем в качестве апостола православия выступала Екатерина II, будучи, таким образом, предшественницей Николая I и Сталина), отец Василий также присоединился к Православной Церкви. В 1790 году у него родился сын, названный Августином, впоследствии известный иерарх и церковный писатель. С гипотетической его встречи с моим другим прадедом, Менахемом Менделем, начинаются эти изыскания в моей родословной.

Августин Васильевич шел путем своего отца : окончил Каменец-Подольскую Духовную Семинарию, женился и, как его отец, вскоре стал сельским священником. Однако не по-

24

везло молодому батюшке: вскоре умерла его жена, и он осужден был на всю жизнь оставаться бобылем. Отец Августин, однако, не опустился, не запил, не стал искать утешений, недозволенных канонами. Помогла ему в этом любовь к литературе. Еще на семинарской скамье отец Августин усиленно читал самых разнообразных авторов, считался знатоком латыни и сам писал стихи. Оставшись один, он стал усиленно заниматься литературой, богословием, историей. В 1820 году он поступил в Киевскую Духовную Академию, а в 1822 году окончил ее со званием магистра. В 1821 году принял монашество с именем « Анатолий ». Его магистерская диссертация о католической церкви была впоследствии переработана им в книгу, которую он издал под псевдонимом «Авдий Востоков». Эта книга, изданная в Петербурге в 40-ых годах, долго была единственным серьезным трудом о католичестве на русском языке.

Несколько лет назад мне нужно было писать для Московской Академии работу о католичестве. Достал я в Исторической Библиотеке книгу прадеда и удивился : до чего много там собрано материала и каким живым языком все изложено.

Оставшись при Киевской Духовной Академии, иеромонах (ппоследствии архимандрит) Анатолий пишет свой сборник « Пера, Надежда и Любовь», игравший в Духовных Семинариях роль популярнейшего руководства по нравственному богословию. Интересно, что в качестве приложения фигури-ропали стихи прадеда, написанные легким языком, с хорошими, звучными рифмами.

Однако, согласно установкам русской православной цер-кпи, всякий ученый монах считается кандидатом в епископы. В 1840 году — пятидесяти лет от роду — архимандрит Анатолий был действительно рукоположен во епископа Екатеринбургского Однако южанину, украинцу, был не по душе суровый уральский город. Он завязал переписку со своими друзьями — митрополитом Киевским Филаретом Амфитеатровым и прославленным витией, архиепископом Херсонским Иннокентием, где умолял перевести его куда-нибудь на юг. Через год удалось добиться его перевода в Воронеж, в качестве епископа Острожского (викария Воронежской епархии), а в 1844 году он стал епископом Могилевским и Гомельским — архиереем той самой епархии, на территории которой находился Чечерск — город, где проживали мои еврейские предки. Служба шла успешно : добродушный, обладающий чувством

25

юмора, святитель пользовался любовью духовенства. Большое внимание уделял бурсе, причем свел к минимуму порку, которая процветала тогда во всех духовных учебных заведениях. Среди местной интеллигенции пользовался известностью как проповедник, проповеди его были изданы в 5 томах, в 1844-53 годах.

Владыка был умеренным либералом : он вводил улучшения в епархии, открывал приходские школы, избегая при этом ссориться с начальством, но в Петербурге на него поглядывали косо, и он получил архиепископство только в 1853 году, пробыв архиереем 13 лет (обычно архиепископство давалось через 10 лет после архиерейской хиротонии). В 1860 году у владыки очень обострились отношения с обер-прокурором, и он ушел на покой, проведя последние 12 лет своей жизни в одном из молдавских монастырей, оставив хорошую память у своих подчиненных и след в дореволюционных энциклопедических словарях, а также в Биографическом словаре знаменитых русских деятелей, где его жизнеописание излагается наиболее подробно. Умер он в 1872 году, дожив до 82 лет, насыщенный днями, мирной, спокойной смертью.

У преосвященного был брат, намного моложе его, которому он покровительствовал и которого воспитывал; брата звали Антонием и родился он в 1800 году. Воспитанник Каменец-подольской семинарии, отец Антоний занял приход брата в Каменец-Подольской епархии, 20-и лет от роду, когда отец Августин уехал учиться в Киевскую Академию. Отец Антоний Мартыновский никогда не выезжал из Каменец-Подольской епархии — жил тихой мирной жизнью и умер в сане протоиерея в 70-х годах. У него было 3-ое детей : старший Василий, строгий аскет, рано принявший монашество и умерший иеромонахом Киево-Печерской лавры в сравнительно молодом возрасте; дочь Анастасия Антоновна, вышедшая замуж за акцизного чиновника, и младший — Виктор Антонович — мой Дед.

Дед начал карьеру, как и его предки, в Каменец-Подольской Духовной Семинарии. Мягкий, вдумчивый юноша, он считался кандидатом в ученые монахи : все считали, что он пойдет по стопам своего дяди, архиепископа. И тот считал его будущим иерархом. Киевская Духовная Академия гостеприимно распахивала перед ним свои двери. Все дело испортил, однако, Белинский. Увлекшись его статьями в « Современнике », молодой семинарист перешел от него к Гегелю и Фейер-

26

бaxy. Вскоре один из его товарищей побывал в Петербурге и привез оттуда « Колокол ». Перейдя в последний класс Семинарии, на каникулах, Виктор Мартыновский поехал в Петербург И сразу познакомился с Добролюбовым. Тот принял его по-братски, поставил четверть водки; начались расспросы о Семинарии, об учителях, об экзаменах. Воспоминания о товарищах, о семинарских порядках, о порках, полученных в свое мремн обоими в изобилии. Два бурсака очень быстро нашли общий язык. Неизвестно, о чем еще говорили Добролюбов и Мартыновский, только по приезде в Каменец-Подольск Виктор Антонович категорически заявил отцу, что в Академию он не пойдет и от сана отказывается, а вместо этого поедет в Петербург, поступать в Филологический Институт. Мягкий и сговорчивый отец Антоний сначала очень удивился, но довольно быстро дал свое согласие. В 1860 году молодой попович прибыл в Петербург и преобразился в студента-филолога. Вскоре умер его друг, А.Н. Добролюбов, однако благоговение к нему и к Чернышевскому дед сохранил до конца жизни.

Через 4 года — опять стремительный скачок : он получил шпначение на Кавказ, в Тифлис. Для жителя патриархального Каменец-Подольска это звучало, как Камчатка или Сандвичевы острова. Но делать нечего : назначили — надо ехать. И вот, в 1905 году в Тифлисе появляется новый житель : молодой близорукий, начинающий лысеть учитель словесности с русой бородкой. Виктор Антонович принялся за дело со всем пылом народника : он и уроки давал, и устраивал библиотеку, и в городской Думе работал, и прогимназию устраивал. Усердие было оценено — молодой учитель сделал блестящую карьеру : уже под сорок лет он был директором 1-ой Тифлисской гимназии и действительным статским советником. Еще раньше он женился на молодой учительнице, красивой, аккуратной, сдержанной девушке из хорошего дворянского рода Мосаловых.

Мосаловы — старинный род, ведущий свое начало с 12 века. Однако к середине 19 века Мосаловы разорились. И Федору Федоровичу Мосалову, капитану армии, действующей На Кавказе, пришлось жить на скромное офицерское жалование. «Родов дряхлеющих потомок, И по несчастью не один », Потомок древних бояр оставил трех дочерей после своей Смерти без всяких средств к существованию. И всем троим барышням, Елене, Евфросинии и Евгении, пришлось идти работать учительницами. Одна из них, Евфросиния Федоровна

27

Мосалова, моя бабушка, покорила сердце молодого директора гимназии. Начался роман, роман, который в наше прозаическое время кажется таким наивным, таким неправдоподобным, таким трогательным.

Директор и учительница увлекались Бетховеном, Шопеном, Листом. Они часто оставались в гимназии, чтобы играть на рояле в четыре руки. Во время одного из таких свиданий за роялем Виктор Антонович (в то время, когда разыгрывался какой-то наиболее трудный пассаж) наклонился к уху Евфросинии Федоровны и шепнул : « Будьте моей женой ! » Молодая учительница густо покраснела и продолжала играть, хотя руки ее дрожали. Продолжал играть и дед. Как обычно, они закончили музыку. Прощаясь, дед сказал : « Я понимаю. Вам надо подумать». И они простились.

Подумать действительно было о чем. С одной стороны, полная бесперспективность : три сестры бесприданницы и брат офицер, живущий, как и отец, на жалование. Симпатия к талантливому, одинокому педагогу, такому серьезному, такому вдумчивому, с таким хорошим, открытым лицом. С другой стороны — попович. Что сказал бы покойный отец, что сказала бы покойная мать, которая считала, что недворянина неудобно принимать в доме и сажать за стол. Особенно восстала против этого Евгения Федоровна — девица смелая, надменная, резкая на язык. « Но ведь он действительный статский, — значит все-таки дворянин», — робко заметила бабушка. « Удовольствие : Мосалова станет колокольной дворянкой », — заметила тетя Женя.

Так или иначе, в следующий раз, когда директор и учительница играли Шопена, Виктор Антонович спросил между двумя тактами : « Подумали ? » И она, низко склонившись над роялем, прошептала: « Я согласна ! » Виктор Антонович поцеловал ей руку, а затем некоторое время они продолжали играть Шопена.

Женившись, Виктор Антонович увлекся большим трудом, благодаря которому его имя стало известно в самых отдаленных уголках России, а его четыре дочери стали богатейшими невестами на Кавказе. В своей практической работе дед натолкнулся на очень большую трудность. Почти совершенно невозможно было так называемых инородцев, грузин, армян, азербайджанцев, научить правильно ставить ударения. Как бывший семинарист, он, видимо, помнил, что в славянских книгах над каждым словом стоит ударение. Почему бы не

28

сделать этого и на русском языке ? И дед составил огромную хрестоматию в трех томах под названием « Русские писатели ». Здесь представлена вся русская литература от « Слова о полку Игореве » до Тургенева и Л.Н. Толстого. С хорошими педагогическими комментариями. И над каждым словом — ударение. А таких слов было, очевидно, около сотни тысяч. Ему удалось добиться утверждения этой хрестоматии как официального учебного пособия во всех областях, где живут так называемые «инородцы» : на Украине, в Белоруссии, в Прибалтике, в Царстве Польском, в Великом Княжестве Финляндском, в Средней Азии и в Сибири. Книга эта выдержала 11 изданий; по ней учились русскому языку миллионы людей. Где-то в Тифлисе штудировал эту книгу угрюмый семинарист Джугашвили; в Херсоне по этой книге учился русскому языку курчавый, говорливый гимназист Лева Бронштейн. На Волыни эту книгу закупал для Духовной семинарии архиепископ Антоний Храповицкий, в кадетских корпусах по ней учились будущие офицеры Белой Армии; в Тифлисе эта книга, подобно Юпитеру, превратилась в золотой дождь.

Евфросиния Федоровна стала жить так, как ее предки жили в лучшие времена рода Мосаловых. На главной улице в Тифлисе был выстроен великолепный особняк, про который острили : вот дом, выстроенный за счет русских писателей. Все четыре дочери Виктора Антоновича вышли замуж богатыми невестами. Но он ни о чем не знал : он умер 55-и лет от роду, в 1893 году, когда было лишь приступлено к 1-му изданию его книги.

Он до конца жизни пользовался огромным уважением со стороны как начальства, так и общества. Но никогда не отступал от идеалов своей юности. Как-то раз 1-ую Тифлисскую гимназию посетил наместник Кавказа граф Воронцов-Дашков в сопровождении попечителя учебного округа. В тот же вечер квартиру директора посетил курьер (телефонов тогда на Кавказе еще не было). « Попечитель просить Ваше Превосходительство ровно в 11 часов быть у него». Пришел. Попечитель принял деда, по обыкновению, любезно. Рассыпался в комплиментах : наместник очень доволен — ему все очень понравилось. Дед слушает и думает: « Что-то не то: не для этого же он меня вызвал». Но вот аудиенция окончена: Виктор Антонович встает. Попечитель (смущенно, опустив глаза) : «Виктор Антонович! У Вас там висят портреты Белинского, Некрасова и Чернышевского с Добролюбовым.

29

Наместник Вас просит портрет Чернышевского снять. Неудобно : все-таки государственный преступник ». (Интересно, что сказали бы сейчас директору советской школы-десятилетки, если бы он вздумал повесить в школе портрет, допустим, Солженицына.) i

**

Дом на Великокняжеской в Тифлисе был построен через несколько лет после смерти деда. Припомнили мне этот домик через 60 с лишним лет в журнале « Наука и религия ». Из этого журнала я узнал, что « религия для меня лишь орудие мести за бабушкин домик ». В своем ответе я сделал невинное лицо и спросил : « Что Вы ? Какой домик : мой дед был приказчиком ». При этом я умолчал о многом : и о том, что приказчик был много богаче тех, кто его у себя оформлял, ну и, конечно, о бабушкином домике. А « домик »-то действительно был, и не домик, а дом — с швейцарами, с лакеями, с горничными. И одна из первых фраз, которые я помню: « Большевики украли у баби домик ». Но, между нами говоря, я думаю, что, если бы « домика » и не было, моя религиозность не была бы меньшей...

*

Из четырех дочек самая балованная была последняя, Надежда, — моя мать. Она училась в Тифлисском Институте благородных девиц имени Императора Александра I, который окончила с золотой медалью. Это был период наивысшего расцвета семьи Мартыновских В последнем классе бабушка захотела, чтоб Надя жила дома. Разрешили из внимания к заслугам покойного отца, но с условием, чтоб на улицу она выходила лишь в сопровождении лакея. Словом, аристократизм был в полном ходу. Подводила лишь наружность Надежда Викторовна имела широкое, простое русское лицо и скорее напоминала деревенскую поповну, чем благородную институтку. С детства (с 6 лет) она мечтала быть актрисой и разыгрывала спектакли в гостиной, разговаривая с воображаемыми персонажами. В более старшем возрасте участвовала в любительских спектаклях.

18-и лет, по окончании Института, поехала в Баку, к старшей замужней сестре, и здесь увидела мирового судью из

30

евреев — писаного красавца. И влюбилась безумно, до одури— как могла влюбляться только одна она. Я помню в детстве 3 толстые тетради, обернутые в черные сафьяновые переплеты, — дневники матери, которые она вела в 1912-14 годах. Все эти тетради наполнены отцом. Такую влюбленность я видел в жизни еще только один раз : когда мать через много лет влюбилась в другого... Но это было только через 17 лет.

Отец, конечно, сразу заметил влюбленную девушку. И задумался. Ему уже было тогда 32 года, и он все еще не был женат. Когда-то в Киеве он чуть-чуть не стал миллионером: был женихом Насти Дыбенко (дочери известного киевского купца), но ничего лучшего не нашел, как в самый неподходящий момент поссориться со своей будущей тещей. Произошел грандиозный скандал, в результате которого отец хлопнул дверью и сказал, что ноги его не будет в этом доме. И из-за чего же все это ? Всего лишь — из-за веера. Из-за того, что миллионерша сделала замечание Насте — зачем она перебирает веер, а отец находился в этот день в дурном настроении.

А теперь пора было жениться. Девушка хорошая и из порядочной семьи. Но, с другой стороны, особой влюбленности отец не чувствовал. Раздумывал 2 года. Наконец, 14 мая 1914 года, в Баку, в Морском соборе, происходило венчание: Надежда Викторовна стала женой Эммануила Ильича Левитина, а еще через год, 8 сентября 1915 года (по старому стилю) у Левитиных родился сын Анатолий, пишущий эти строки.

Я рассказал о многих людях, из которых сейчас никого уже не осталось в живых. Для чего и зачем ?

Уже неоднократно указывали, что нельзя судить об истории по великим людям. Не они, а простецы, вступающие друг с другом в бесчисленные сцепления, определяют жизнь. Все, о чем здесь говорилось, и есть жизнь — жизнь Россия на стыке двух веков, накануне великих потрясений, перевернувших Россию и угрожающих сейчас перевернуть мир.

Когда мои родители после свадьбы совершили свадебное путешествие в Финляндию (на Иматру) и остановились в самой фешенебельной гостинице, ночью поднялся дикий скандал — молодожены заспорили о Государственной Думе. Отец

31

стоял за монархический принцип, мать, либералка, была горой за Думу.

Так и сейчас в бесчисленных русских семействах миллионы людей рождаются, влюбляются, умирают и, между прочим, занимаются мировыми вопросами. И над всеми ними стоит с занесенным мечом неумолимая историческая судьба. А они, перед этим нависшим ударом, стоят беззащитные и жалкие, не зная и не понимая этого, как не знали и не понимали мои родители того, что их ждет, вступая в брак в мае 1914 года.

УТРО ТУМАННОЕ, УТРО СЕДОЕ ...

Итак, я родился 8 (по новому стилю 21) сентября 1915 года в городе Баку, в доме своих родителей, на Телефонной улице (ньюе улица 28-го апреля).

17 (30) сентября, в день именин моей матери, должны были состояться крестины. Крестили меня дома; крестить должен был священник, который у отца на суде приводил свидетелей к присяге. Приходом же его была тюремная церковь Таким образом, метрическая запись о моем крещении находится в книге тюремной церкви города Баку. Суеверный человек в этом увидел бы плохое предзнаменование и прибавил бы, что предзнаменование сбылось.

Крестины мои ознаменовались очередным скандалом. Сразу после моего появления на свет было решено, что я буду носить имя «Виктор», в честь деда. Леонида Михайловна, мать отца, написала письмо, что она хотела бы, чтоб новорожденный носил имя « Илья », но что она полностью уступает желанию матери. На крестины прибыла из Тифлиса бабушка Евфросиния Федоровна (моя крестная мать); крестным отцом должен был быть Клементьев. В самый последний момент, когда в гостиной уже стояла купель, а священник был в епитрахили, отец вдруг заявил, что он не хочет, чтоб его сын носил имя « Виктор ». « Почему я каждый раз, когда вижу сына, должен вспоминать покойника, которого я не знал ? » Тут же начался скандал. Бабушка заявила, что она немедленно уедет и крестить не будет. Отец упорно стоял на своем. Мать раздраженно говорила : « Делайте, как хотите ! » Положение спас Клементьев. Он нашел приемлемый компромисс. Он предложил имя « Анатолий », в честь известного родственника-архиерея, память которого бабушка глубоко чтила. Отец, хотя это тоже было имя покойника, которого он не знал, согласился. Имя «Анатолий » ему понравилось. Таким обра-

33

зом, я был назван в святом крещении Анатолием в память своего знаменитого предка и в честь преподобного Анатолия Киево-Печерского, который прославляется церковью 3 (16) июля и мощи которого почивают в Ближних Пещерах Киево-Печерской лавры.

Тотчас после крещения бабушка обратилась к моим родителям со сногсшибательным предложением : отдать новорожденного ей на воспитание, так как все дочери вышли замуж, а она тоскует одна в своем огромном доме. Отец согласился : как все упрямые и экспансивные люди, он был упрям временами и в то же время легко уступал, когда на него влияли. А к этому времени он находился полностью под влиянием матери, которую после брака полюбил нежнейшею любовью. Мать же была за то, чтоб ребенка отдать бабушке. Проводив тещу с сыном в Тифлис, отец тут же об этом пожалел; вернувшись домой, плакал. Расчувствовалась и мать, но было уже поздно.

Я поселился с бабушкой в ее доме. Бабушка и выкормила меня рожком. Родители часто приезжали в Тифлис. Во время одного из таких приездов отец сводил меня в фотографию, оставив на память мне фотокарточку, которая лежит у меня сейчас на столе.

Между тем в это время шла кровопролитная война, но в тылу она мало была заметна : ни один товар не подорожал ни на копейку, а на Кавказе мобилизация проходила лишь частично. За все расплачивался по обыкновению русский мужик Но газеты выходили с белыми пятнами — « цензура » ; однако и до Баку долетали зловещие слухи о Распутине. Министерская чехарда происходила у всех на глазах : какие-то никому не известные люди типа Штюрмера выплывали на поверхность. На фронте поражения следовали за поражениями. Это заставляло задумываться даже такого рьяного монархиста, как мой отец. Он все больше сближался с кадетом Клементьевым. Все более внимательно прислушивался к словам жены, которая тосковала, томилась, говорила о наступающей грозе...

Гроза действительно разразилась в феврале 1917 года.

**

В Баку появились красные банты, опустел губернаторский дом. Кудрявцев (председатель Окружного Суда) должен был созвать митинг. Перед этим он говорил отцу : « У меня по-

34

душка нагрелась под головой. Я воспитан на 12 томах законов Российской Империи. Укажите мне здесь, что председатель Окружного Суда обязан созывать какие-то митинги ».

Митинг все-таки собрать пришлось. Правда, проводил его Кудрявцев очень своеобразно. Он произнес следующую речь : « Господа ! Его Императорское Величество Государь Император Николай Александрович изволил отречься от престола в пользу своего брата Михаила Александровича. Его Императорское Величество Государь Император Михаил Александрович отрекся в пользу Учредительного Собрания». В это время с шумом ворвались адвокаты : « Какой же у вас революционный митинг, если вы сидите под царскими портретами! » Тут же начали снимать царские портреты. Кудрявцев ушел. Ушел и отец... У себя, однако, в мировом суде, он не позволял снимать портреты : « Да это моя личная комната. Какое вам дело ? » Портреты, конечно, все-таки сняли, но на отца начали коситься. Тем более, что благодаря своему характеру он умудрился восстановить против себя бесчисленное количество людей, хотя никому никакого особого зла не сделал. Адвокаты его ненавидели за резко пренебрежительный тон. Журналисты за то, что он бесцеремонно выгонял их, когда они с целью судебного репортажа заходили в мировой суд. Бакинские нефтяники — за его абсолютную неподкупность. Комиссар Временного Правительства (бывший адвокат) — за то, что он перешел ему дорогу у женщин. Его 12 помощников тоже были не в восторге от его суровой требовательности.

Кончилось тем, что Клементьев пришел к отцу и сказал : « Уезжайте ! Решено Вас снять с должности как активного контрреволюционера ». « Как снять ? Судья несменяем ! » « Там же сидят теперь не старые сенаторы. К тому же Вас вышлют из Баку. Уезжайте ! » « Я и сам чувствую, что уезжать надо. Мне с ними не договориться ». На другой день отец уехал в Москву.

Тут начинается новый период в жизни отца — период странствий. Когда пришла советская власть, отец долго не хотел идти на советскую работу. Но голод — не тетка. К тому же — жена, избалованная, беспомощная, не умеющая даже поставить самовар: стала ставить самовар и влила воду в трубу. Что делать ? Надо ее кормить. Волей неволей пошел на работу. Выбрал самое беспартийное учреждение — ВСНХ, Высший Совет Народного Хозяйства. Инспектором Ездить и организовывать хозяйство. Начались его поездки по Руси.

35

Много было всего. В частности, дважды отец был накануне смерти. И оба раза спасла его мать, что давало ей повод во время семейных ссор кричать : « Если ты живешь, так только благодаря мне ! »

Первый раз это было в Саратове. Поехал туда отец на ревизию, конечно, с женой, с которой он не разлучался ни на одну минуту. И остановились они у « тети Жени ». У той самой Евгении Федоровны, которая так горячо возражала против выхода замуж старшей сестры за поповича. Сама она вышла замуж за Карабашева — адъютанта Великого Князя Михаила Александровича. Адъютант сделал блестящую карьеру и заканчивал ее в чине генерал-лейтенанта, командующего Саратовским военным округом, когда разразилась революция. Теперь Карабашевы вместе с дочерью Ирой жили в трех комнатах своей бывшей квартиры, а остальную половину занимали латыши-чекисты. Остановившись у Карабашевых, отец не нашел ничего лучшего, как затеять тут же ссору с одним из латышей-чекистов.

« Ну как такой дурак мог быть судьей ? » — говорил по этому поводу Карабашев. А отец был совсем не дурак (во всяком случае, намного умнее Карабашева), но вот была в нем какая-то своеобразная удаль. « Плевать мне на все и на всех ». Через несколько дней пришли отца арестовывать. Мать бросилась к нему на шею и заявила: « Папочка! Я пойду за тобой ». « Что ты, что ты, Надя ? » « Нет, я пойду!» И пошла По дороге отцу удалось ее уговорить вернуться домой, но тут чекисты ее не пустили. « Нет уж, теперь пойдемте ! » И привели их в страшную саратовскую чрезвычайку. Посадили его вместе с офицерами. Каждую ночь скрежетали запоры и кого-то уводили на расстрел.

Три месяца продолжалось это заключение, и каждую ночь отец ожидал расстрела. Эти страшные три месяца оставили неизгладимый след в душе отца : ненавидя большевиков лютой ненавистью, он никогда ни с кем, кроме матери, жены, сына и еще 2-3 приятелей, не говорил о политике. Не миновать бы и отцу той же участи, если бы не мать. Мать скоро выпустили. Она побежала к управляющему ВСНХ саратовской области, непосредственному начальнику отца. « Что Вы, что Вы, — с ужасом сказал он, — это страшный человек. Он шпион». Действительно, латыши подали на отца донос, что он « шпион Скоропадского ». ., ,, Между тем, мать набрела в местной газете на речь какого-

36

то местного «вождя», председателя губкома. К сожалению, позабыл его фамилию. Это был партийный интеллигент из старых революционеров. Подбегает она к губкому. Стоит у губкома вереница дам, все жены арестованных. Ждут высочайшего выхода. Вот он вышел. Они к нему. « Товарищ, товарищ ! » Не обращая на них никакого внимания, он — к извозчику (автомобилей в провинции не было). Важно садится в правительственный фаэтон.

И вдруг мать точно осенило. Прыг к нему в фаэтон, на свободное место. Дамы онемели от изумления. А начальник, улыбаясь, сказал кучеру : « Поехали !» « Ну, в чем дело, мадам ? » — вежливо обратился он к матери. « Товарищ, я читала Вашу речь в газете. Я уверена, что Вы не дадите расстрелять совершенно невинного человека ». « Конечно, конечно», — сказал начальник. Тут мать рассказала ему всю историю отца. Вздорность доноса была слишком очевидна. Единственное, что было против отца, — это его звание царского мирового судьи. На этот счет начальник успокоил Надежду Викторовну : « Конечно, конечно, не все же они были такие реакционеры ». Рассказывая эту историю, мать никогда не забывала не без юмора прибавить : « Я, конечно, не сказала, что этот был именно такой ! »

Так доехали они до какого-то клуба, где « товарищу » надо было выступать. На прощание он сказал матери : « Ну хорошо, проверю : если это все так, как Вы говорите, Ваш муж будет выпущен». На другой день отца выпустили. Пришел он к Карабашевым. Матери нет дома. «Где она?» «В церкви». Отец пошел в церковь. Здесь у иконы Божией Матери читали акафист. Среди молящихся стояла мать. « Надя !» — громко сказал отец. Она увидела его и тут же бросилась ему на шею. Священник укоризненно обернулся, богомолки заворчали. Из оклада смотрела печально и нежно Божия Матерь.

Второй раз матери пришлось спасать отца уже от белых. Это было в Тамбове. Поехал отец в командировку опять вместе с матерью. И попали они в рейд Мамонтова. С утра отец пошел смотреть город, занятый белыми, а мать осталась в гостинице. Через некоторое время раздался стук. В комнату ворвалось несколько офицеров, полупьяных (сразу видно — из фельдфебелей). Они начали грубо требовать у матери каких-то вещей. Но не на такую напали. С барским высокомерием (его матери было всегда не занимать стать) она приказала им удалиться и позвать начальника. Сразу сбавив тон, офицеры

37

удалились, а через некоторое время явился их начальник, гвардейский ротмистр из Петербурга. Мать на хорошем французском языке объяснила ему, кто она такая. Стали находить общих знакомых. Гвардеец поцеловал у матери ручку и приказал никому к ней не входить.

Не успел он уйти, мать слышит взволнованный голос отца. Оказывается, его задержали при входе в гостиницу. Кожаная куртка, кожаные брюки, заправленные в сапоги, в сочетании с еврейской наружностью навели охрану на определенные размышления. « Кто такой ? » Отец предъявил документ. « Инструктор ВСНХ». «А, комиссар? На фонарь». Это была весьма реальная угроза. Пройдя от главной площади, отец видел длинную улицу, на которой на каждом фонаре висело по человеку. Хорошо, что мать вовремя услышала голос отца. Она выбежала в вестибюль с отчаянным криком : « Это же мой муж — мировой судья! » На крик вышли офицеры. Отец был спасен.

*

В то время, когда мои родители странствовали таким образом по России, с их сыном тоже происходили знаменательные метаморфозы. Лишившись после Октябрьской революции дома и всех капиталов, хранящихся в банке, бабушка переехала вместе с внуком в Баку, к дочери Татьяне Викторовне. Не раз она у нее гостила. Только теперь она приехала не в качестве богатой, одарившей зятя приданым, тещи, которая оказывает величайшую честь своим посещением, а в качестве бесприютной скиталицы, без всяких средств к жизни, с малолетним внуком на руках. Кавказ был от остальной России отрезан, никакой связи не было, и никто не знал, где мои родители и живы ли они. Клементьев — джентльмен — принял нас с отменной учтивостью. В это время в Баку было муссаватистское правительство, и он в качестве известного либерального деятеля продолжал играть роль, представляя интересы русского населения.

Мы поселились на Торговой улице, в доме Тагиева. Здесь начинаются мои первые воспоминания. Строй жизни оставался прежний: огромная квартира, прислуга; у меня была даже бонна. Помню свою комнату, оклеенную красными обоями, большую галерею, которая имеется во всех бакинских квартирах. Помню комнату бабушки и кухню.

38

И с первых же дней вплелась в жизнь политика. Одно из первых воспоминаний — англичане в Баку. Помню их на Приморском бульваре, около Каспия, — высокие, рослые рыжие парни в коротких брюках и носках, с голыми коленями. Помню и шотландцев в клетчатых юбочках. Вероятно, ребенка поразила необычная внешность — оттого запомнил. И наконец, помню страшную ночь — наступление красных на Баку. Помню бомбардировку, от которой дрожали все окна. Мне тогда было четыре года.

Когда красные заняли город — сразу все перевернулось : в нашу квартиру въехала рабочая семья, поселилась в моей комнате, я перешел к бабушке. С въехавшими жильцами были вежливы : называли их то соседями, то квартирантами. Между собой говорили : « Какие они грязные ». После этого я решил, что пора мне выступить на общественную арену. Став в галерее, в позе оратора, в тот момент, когда дверь в « красную комнату» была открыта и вся семья сидела за столом, я воскликнул с необыкновенной экспрессией : «Тьфу на вас! Какие вы грязные ! » В ответ послышался возмущенный ропот всей семьи, причем все время слышалось слово «буржуи ». Я впервые тогда услышал это слово. Вышла бабушка : « Это же ребенок ! » В ответ послышалось замечание : « Ребенок сам никогда не будет говорить, если не услышит ! » Когда сказали Клементьеву, он покачал головой: «Да, сынок своего папаши ». Отец имел среди родных и знакомых прочную репутацию « короля бестактности ». Таким образом, первое мое выступление на общественной арене было отнюдь не демократическим.

Тем не менее уже в то время я окунулся в демократию : моим лучшим другом была кухарка Ариша. С ней мы гуляли. И самое захватывающее впечатление — посещение казармы, где жил солдат Вася. Мы пришли туда днем. Никого, кроме Васи, в казарме не было. На каменном полу была расстелена постель. Здесь спал солдат Вася. То, что он спит на полу, мне показалось захватывающе интересным. Еще было интереснее, когда Вася меня взял к себе на плечи и бегал со мной по казарме. Но потом я очутился на лестнице : ни Ариши, ни Васи — никого. Стою и смотрю в окно. В окне двор. Одному немного жутко, но все же интересно. Потом выходит Ариша, раскрасневшаяся, улыбающаяся, за ней солдат Вася. Он нас провожает до дверей. По дороге Ариша мне говорит со смущенным видом : « Не говори бабушке, что были в гостях у

39

солдата Васи ». Но разве утерпишь. Первым делом к бабушке, как мы были в казарме, у солдата Васи, который спит на полу, и как это интересно. Бабушка на кухню: «Куда это Вы водили ребенка ? » Ариша в слезах. Опять все ссорятся. А я в полном недоумении : почему и зачем, когда так все хорошо и интересно.

И первые воспоминания о церкви. Когда мне было 5 лет, накануне моего дня рождения, следовательно, 20 сентября 1920 года, повела меня бабушка в церковь. Был канун Рождества Богородицы, служилась всенощная. Бабушка повела меня на клирос, в открытую южную дверь виден был алтарь, хорошо помню запрестольный крест. Это был Русский собор, в центре Баку, от которого теперь не осталось следа. Великолепный собор. Помню его как сейчас. Его золотые маковки, кресты, прикованные золочеными цепями к куполу. (В Баку очень сильные ветры.) Церковь меня уже тогда поразила, захватила.

Другое посещение церкви было раньше, в страстную субботу. Мы с бабушкой пошли святить куличи. Это была церковь Технологического Училиша. В храме почти не было икон, над свечным ящиком — огромный портрет в золоченой раме. Бабушка сказала : « Это основательь училища ». Я помню, как вышел священник из алтаря святить куличи. За ним шли два мальчика в стихарях. Я спросил бабушку: «Кто это ? » Она ответила : « Это мальчики, которые помогают священнику ». У ребенка неожиданная реакция : « А что если они ему не будут помогать?» «Тогда священник обидится».

Помню появление из Тифлиса тети Нины с моим двоюродным братом Сережей. Помню момент встречи в передней, когда тетя в пальто целовалась с матерью и с сестрой, а Сережа (на год меня старше) стоял, улыбаясь, с корзиночкой винограда в руке.

Я, конечно, не знал, что этот приезд означает решительный поворот в моей судьбе.

*

Когда восстановлена была связь с Россией, выяснилось, что мои родители живы, здоровы и находятся в Петрограде. Адрес их, однако, был неизвестен. Да если бы и был известен,

40

от этого было бы нисколько не легче : почта не работала, письма не доходили. Между тем тетя Нина также узнала, что муж ее (инженер-путеец) находится в Петрограде и живет в их старой дореволюционной петербургской квартире.

Прошло три месяца, и в ноябре 1920 года я вместе с тетей Ниной и Сережей отправился в Питер. Между тем в Баку обстановка была также напряженной. В городе свирепствовал тиф, он косил людей, и много наших знакомых умерло от тифа. Мать моего товарища Жени Соколова, веселая, красивая женщина, теперь приходила одетая в траурное платье. И вместе с бабушкой они о чем-то разговаривали и плакали. Женя не утратил своей веселости; но однажды во время игры в прятки, когда мы с ним спрятались в чулане, он мне сказал : «А моего папу расстреляли». Его отец, бывший прокурор города Баку, действительно был расстрелян новой властью. Как-то так случилось, что жена его пришла в тюрьму с передачей, тюремные сторожа ее пропустили, и она видела, как мужа вели на расстрел. И он ее заметил и загадочно показал себе на голову. Долго рассуждали о том, что означал этот жест : желал ли он дать понять, что разум у него под впечатлением всего пережитого помутился, или то, что он сложит голову в этой старой тюрьме, куда он столько раз приезжал в качестве прокурора... Бог весть! Никто никогда этого не узнает.

В конце ноября мы двинулись в путь. Чего-чего только не было с нами. Под Ростовом наш поезд обстреливали, и мы ночью лежали на полу. В Ростове-на-Дону жили у каких-то греков, знакомых тетки. В Москве ночевали на вокзале вповалку. И помню, как нам передавали огромный медный чайник, говорили: «Сюда, сюда, здесь дети». И запомнил я заботливые, нежные руки тетки.

Нина Викторовна Мартыновская (тетя Нина) — единственная из сестер получила высшее образование. Она поехала по окончании гимназии в Женеву. Здесь она окончила медицинский факультет. Вернувшись на Кавказ, она, однако, врачом не работала, а сразу вышла замуж за армянина (Клементьев острил по этому поводу : Мартыновские — это не семья, а какая-то интернационалка) — инженера и уехала с ним в Петербург. Благодаря ее приданому (каждая из сестер имела 100 тысяч в банке и 40 тысяч годового дохода), жить было можно в Питере очень Неплохо. Война почему-то тоже разлучила ее с мужем, и теперь она возвращалась в Петроград. В пути я привык к тете Нине и ни за что не хотел с ней расставаться.

**

Мы прибыли в Петроград в последних числах декабря 1920 года. Стоял страшный мороз, все улицы были завалены сугробами. Холодный питерский ветер пронизывал нас, одетых по-кавказски в легкие пальтишки. Транспорта не было, и мы отправились пешком, через весь город, к тетке, на Петроградскую сторону, в конец Большого проспекта. Сережа ныл; я не плакал, а шагал бодро и весело: видимо, уже тогда во мне сказалась любовь ко всяким приключениям и авантюрам. Наконец, пришли в квартиру. Послали к Романовым (старшая сестра, Валентина Викторовна, была замужем за полковником Романовым), попросили известить моих родителей. А мы с Сережей в это время беззаботно играли в жмурки...

Отец, между тем, сделал блестящую карьеру : выполнив несколько личных поручений Рыкова (тогдашнего председателя ВСНХ), он стал близким к нему человеком. Интересно, что отец, бывая у Рыкова, не делал тайны из того, что он отнюдь не является поклонником советской власти. Однако Алексей Иванович был либералом : «К чему Вы это мне говорите ? Как будто это и так не ясно. Но какое это имеет значение ? Нам нужны энергичные люди : надо поднимать страну! » Энергии у отца было действительно не занимать стать. Он был прирожденный организатор : сам работал (горы сворачивал) и умел заставить работать всех вокруг себя. Крикливый, вспыльчивый, подвижный, высокого роста, красивый мужчина, он всем импонировал, всюду пробивал себе дорогу, всех себе подчинял Осенью 1920 года он получил лестное назначение — уполномоченным ВСНХ Петроградского округа. Прибыв в Питер, Эммануил Ильич тотчас обосновался на Васильевском острове, на Тучковой набережной, рядом с Советом Народного Хозяйства. Сюда он вызвал и свою мать, которую волны гражданской войны отнесли в город Белебей Уфимской губернии. В общем отец чувствовал себя неплохо : « Что делать, — говорил он, — не могу лее я идти служить Императору, если, к сожалению, его нет».

Что касается моей матери, Надежды Викторовны, то она была на верху блаженства : наконец ей удалось осуществить мечту своей жизни — она стала актрисой. Поступила она в

42

Передвижной Общедоступный Театр Гайдебурова и Скарской. Этот театр представлял собою столь оригинальное (почти уникальное) явление в истории русской культуры, что я нахожу нужным рассказать о нем подробнее.

Сейчас я думаю о том, как в нескольких словах определить этот театр. Пожалуй, наиболее точное определение будет « романтически-богоискательский ».

Он возник в 1906 году, в эпоху светлых надежд, великих начинаний, возникавшего религиозного возрождения. У его колыбели стояли люди с очень необычной судьбой.

Все, кто интересовался биографией Веры Федоровны Комиссаржевской, помнят тот печальный эпизод в жизни великой артистки, который и побудил ее пойти на сцену. Однажды она застала свою сестру-девушку в объятиях мужа, графа Муравьева. Результатом был разрыв ее с мужем, официальный развод, причем вину она брала на себя, чтобы дать возможность сестре « покрыть грех » и выйти замуж, — и появление ее в театре. Все биографы Комиссаржевской всегда ищут в этом эпизоде истоков ее творчества, в центре которого находился образ оскорбленной женщины.

Сестрой Веры Федоровны, сыгравшей такую роль в ее жизни, была Надежда Федоровна Скарская — основательница и руководительница Передвижного Театра. Надежда Федоровна — писаная красавица (такой она оставалась даже в глубокой старости) — вскоре после злополучного эпизода вышла замуж за графа Муравьева. Но не принесло ей счастье это замужество. Муравьев оказался садистом, самодуром, деспотом. Ночью, вместе с годовалым сыном, она бежала из его имения в Петербург, где ее сестра в это время была уже знаменитой актрисой. К сестре она, однако, обращаться не стала, а остановилась у знакомых и написала матери. Вскоре был оформлен развод с графом : это не составило особых трудностей, т. к. прелюбодеяние мужа не оставляло сомнений. Он окружил себя в присутствии жены гаремом из разгульных крестьянок и французских шансонеток и нисколько этого не скрывал.

Вскоре Надежда Федоровна вышла замуж за студента Петербургского Университета Павла Павловича Гайдебурова. Гайдебуров принадлежал к верхам Петербургской интелли-

43

генции: его отец, Павел Александрович Гайдебуров, был в течение 20 лет редактором популярнейшей петербургской газеты « Неделя » и имел широкие связи в литературных кругах. Павел Павлович с юности имел пристрастие к театру. Женившись на Надежде Федоровне, он часто выступал вместе со своей женой в любительских спектаклях. Но супруги мечтали о большем. Они мечтали организовать театр, состоящий из интеллигентных актеров, энтузиастов, который должен был быть храмом — никаких аплодисментов, никаких вызовов актеров, никаких выходов под занавес. Театр должен был ездить по всей стране, заглядывать в самые глухие уголки и всюду нести чистое, высокое искусство.

Гайдебуров был вдохновенным мечтателем, он умел зажигать людей, и тонким, вдумчивым режиссером. Что касается Надежды Федоровны, то она была властной, волевой натурой, блестящей актрисой, необыкновенно честолюбивой и, возможно, руководствовалась подсознательным соперничеством со своей знаменитой сестрой.

Все эти мечты, вероятно, так бы и остались мечтами, если бы Гайдебурову не удалось заинтересовать своим проектом известную меценатку графиню Панину. Она охотно ссудила супругов деньгами, приискала им помещение, помогла сформировать труппу. В 1906 году, в маленьком зале, на Бассейной улице, открылся новый театр.

Первый спектакль — « Свыше нашей силы ». Этот спектакль сразу привлек всеобщее внимание, возбудил бурную полемику и не сходил со сцены в течение 20 лет, до 1926 года. Я видел его ребенком три раза и до сих пор помню его до мельчайших подробностей. Пьеса принадлежит известному тогда норвежскому драматургу Бьернсону. Пьесы я не читал и не знаю, как это у Бьернсона, а в Передвижном театре это было так.

Раздвигается занавес, зеленый, с эмблемой Передвижного Театра — таинственной птицей Гриф, и на сцене — дом норвежского сельского священника, пастора Санга. В глубоком кресле — стареющая женщина со следами былой красоты, фру Санг — жена пастора, Надежда Федоровна Скарская. Ее муж — Павел Павлович Гайдебуров — играл пастора, почти без грима. Собственно говоря, играл он самого себя. Близорукий, растерянный, преображающийся под влиянием вдохновения, это был мечтатель, человек не от мира сего. Жена больна: у нее парализованы ноги. Весь спектакль она в

44

кресле — верх трудности для актрисы; играть она может только мимикой и скупым жестом (движением рук).

Пастор весь поглощен одной мыслью. Мыслью о том, возможно ли чудо. Это человек, которого съела идея. И прежде всего его угнетает сознание: его жена страдает — и он, служитель Христа, ничем не может ей помочь. Эти два образа в центре спектакля, но все это обрамлено рамой быта : у пастора двое детей, прислуга, прихожане, норвежские крестьяне.

Второй акт — престольный праздник в деревне. Приезжает епископ и 12 окрестных пасторов. Приготовление к завтраку. Говорят о том, что пастор Санг произнес в церкви проповедь — проповедь о чуде. Необыкновенную проповедь. Он утверждает, что чудеса возможны и теперь. Но вот входит епископ. Хозяйка в кресле его приветствует. Завтрак. За завтраком начинается разговор о проповеди Санга, о чуде. Епископ и старшие пасторы отделываются корректными, уклончивыми замечаниями. Но вот встает молодой священник. Он произносит пламенную речь. « Все дело в том. что христианство всегда боялось подняться во весь рост, потому что тогда все двери сорвались бы с петель. С моей точки зрения, христианство есть непрерывное, не прекращающееся чудо, или его нет вовсе...» Кончил. Неловкое молчание. Оно прерывается сухим замечанием епископа : « Вы, верно, нездоровы сегодня, пастор ». Гости прощаются и разъезжаются. Супруги остаются вдвоем. Пастор Санг говорит жене проникновенно и нежно, что завтра с утра он пойдет в церковь и принесет ей оттуда чудо — исцеление. Занавес.

И, наконец, третий акт. Пастор в церкви. Недоумение домашних, напряженное ожидание жены. Церковь в горах. Вдруг вбегают с вестью: снежная лавина с горы движется на церковь. Пастор погиб : он один в церкви. И никто не решится пойти предупредить его. Через минуту лавина обрушится на церковь и погребет под собой деревянное здание и молящегося там в одиночестве пастора. Ужас на сцене, непередаваемый ужас жены, сидящей в креслах. Волна ужаса передается в зрительный зал; у всех взволнованные лица. И вдруг вздох облегчения. В окно увидели, что лавина неожиданно изменила направление, — пастор спасен. Вздох облегчения, радость на всех лицах. И опять ожидание, скупые реплики фру Санг. И вдруг известие : пастор вышел из церкви. Пастор направляется к дому. Дети бегут ему навстречу.

45

И финал. Входит пастор. Молча. Лицо преображенное, помолодевшее, радостное : он делает несколько шагов в направление жены. И протягивает к ней руку. И жена вдруг встает и идет к нему. В полном молчании они застывают в объятиях. Все стоят как громом пораженные. И вдруг радость сменяется смущением на лице пастора, и он говорит свою единственную в этом акте реплику : « Не может быть! Или... или..."

Но смущенное выражение на лицах супругов сменяется умиротворенным, они закрывают глаза и медленно, не выпуская друг друга из объятий, опускаются на пол. « Они умерли », — истошный крик дочери. Занавес медленно задвигается. Молча расходятся зрители, взволнованные, умиленные, недоумевающие. На стенах надписи : « Аплодисменты строго запрещены ».

Спектакль, как я уже упоминал, возбудил бурные споры. Гайдебуров собрал все противоречивые отклики и издал их отдельным сборником. Так возникли « Записки Передвижного Театра», издававшиеся до 1923 года. Собственно говоря, все были согласны в том, что « Свыше нашей силы » — замечательный спектакль и исполнение ролей супругов Сангов Гайдебуровым и Скарской — шедевр актерской игры. Вера Федоровна Комиссаржевская посетила спектакль и затем пришла за кулисы, увидев сестру впервые после злополучного эпизода, со слезами заключила ее в свои объятия — чудо на сцене родило чудо в жизни : забвение тяжкой женской обиды. Все споры вращались вокруг вопроса о том, произошло ли чудо. Если чудо произошло, то как объяснить смерть супругов Санг. Если чуда не было, то почему фру Санг поднялась с кресла и пошла к мужу. Материалисты давали плоские объяснения, говоря о гипнозе, нервном напряжении и т. д. Другой рецензент, признаваясь в своем атеизме, говорил о жажде веры, которая пробудилась в нем под влиянием спектакля. Наиболее интересна статья В.А. Свенцицкого, известного религиозного мыслителя, впоследствии священника. Статья озаглавлена «Чудо в театре ». В.А. Свенцицкий стоит на той точке зрения, что чудо произошло. Смерть супругов он объясняет библейскими словами : «Лица Моего не можно тебе увидеть; потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых». (Исход 33, 20). «Да и как могли бы после пережитого вернуться супруги Санг к жизни, к быту, к житейской прозе ! » — восклицает он. Об актерах Передвижного

46

Театра он говорит, как о рабах Божиих, которые служат Богу. О спектакле — как о мистерии. Именно так понимал спектакль и сам Гайдебуров, который был религиозным человеком.

Впоследствии Передвижной Театр поставил множество пьес : « Брандт » Ибсена, « Гамлет » Шекспира, « Вишневый сад » Чехова, « Антигону » Софокла, но ни разу ему не удалось возвыситься до таких вершин, каких он достиг в своем первом спектакле. «Свыше нашей силы» так и остался высшей точкой в его творчестве. Но так или иначе, этот спектакль сделал передвижников популярными среди петербургской интеллигенции. Близки к этому театру были А.А. Блок, Вячеслав Иванов, известный театрал князь Волконский, пьесу которого « Император-узник» (об Иване Антоновиче) ставил театр. Ставил он и « Балаганчик » Блока (уже после того, как спектакль провалился в театре Комиссаржевской).

Последним знаменательным явлением в жизни театра являлось празднование столетнего юбилея со дня рождения знаменитого петербургского актера Мартынова в 1915 году. К этому дню передвижники поставили « Женитьбу » Гоголя, причем сам Гайдебуров играл Подколесина, роль, первым прославленным исполнителем которой был Мартынов. Фигура Мартынова была избрана не случайно. Мартынов был актером, органически сочетавшим мастерство с вдохновением. Мартынов был актер-гуманист, певец маленького человека. Очень своеобразно он играл Подколесина. Подколесин для него был разновидностью Акакия Акакиевича. Его нерешительность — это, как сказали бы теперь, от комплекса неполноценности, от забитости, от отсутствия веры в себя.

Передвижной Театр хотел быть тоже защитником «маленьких » людей — униженных и оскорбленных. Он хотел оставаться театром вдохновения, верным заветам великих русских романтических актеров 19 века типа Мочалова. И здесь начинается спор передвижников со Станиславским. Гайдебуров называл « мхатовцев >/ « нашими двоюродными братьями ». Как и они, он был против рутины, против штампов, против поверхностного каботенства. «Но у них, — говорил он, — все идет от рацио, от ума, у них все засушивается и черствеет; у нас все идет от «нутра», от вдохновения, от сердца, от порыва ». Станиславский муштровал актеров, учил их и был прежде всего, педагогом. Гайдебуров вдохновлял актеров, зажигал их и потом предоставлял им полную свободу — он совершенно не был педагогом, и его ученики (сужу по

47

своей матери) совершенно не владели навыками актерской игры.

Тем не менее опыт Гайдебурова должен быть учтен, когда наступит час возрождения русского театра. Во многом он оказался прав: ничто не принесло такого вреда русскому театру, как система Станиславского с ее педантизмом, поверхностным психологизмом, обожествлением ансамбля. Начав с борьбы против рутины, система Станиславского сама стала величайшей рутиной, и недаром она так нравилось Сталину. Этот человек, представлявший собою своеобразнейший гибрид «Малюты Скуратова с бюрократом, помешанный на готовых рецептах, окончательных, безапелляционных истинах, упепил-1ся за самое слабое, что было в системе Станиславского, — за •ее педантизм, претензию выразить актерскую игру (самую иррациональную стихию, которая есть в жизни) в готовых, четко классифицированных категориях; как прав был Гайдебуров, когда восставал против этого*.

П.П. Гайдебуров был уверен в том, что он говорит новое слово в театральном искусстве. В этом были уверены и его последователи. После революции в его театр хлынула молодежь. Для нее он организовал так называемую Палестру. В Палестре работали энтузиасты, так как ни одной копейки им не платили. Мальчики и девочки, приехавшие из провинции, днем чистили трамвайные пути, нанимались дворниками и рассыльными, чтобы во второй половине дня бежать в Щалестру, слушать вдохновенные речи великого мечтателя. I В этот театр поступила и моя мать. Так как она перед этим уже год работала в Москве, в Показательном Театре, под руководством Степуна, ее взяли в театр, минуя Палестру, и сразу дали ей роль — роль Труды в пьесе « Зимний сон » ка-tcoro-TO датского драматурга. Она играла дочь лесничего. Приехал путник и пленил ее сердце. Тетка заметила, все рассказала отцу, путник уехал, Труда повесилась. Эту роль мать играла хорошо, с большим чувством и проникновенностью.

* Все сказанное выше нисколько не умаляет нашего уважения к Станиславскому как великому режиссеру. Мы выступаем не против великого искателя театральной правды, а против его бездарных эпигонов.

48

Потом начались актерские обиды — Гайдебуров и Скарская ролей не давали, обходили, затирали.

В 1925 году театр закрыли. Печальна была участь Павла Павловича. Он руководил самодеятельностью, ставил спектакли по клубам. Затем одно время был режиссером в Большом Драматическом Театре. Поставил там « Вишневый сад», сыграл Уриэля Акосту. Последний раз я видел его в 1940 году, в Институте театра и музыки на Исакиевской площади, где я был тогда аспирантом. Он делал доклад о « самодеятельности » (о рабочих театральных кружках). Внешность осталась та же : вышитая ермолка на лысой голове, лорнет. Но Боже, что такое он говорил : какая смесь подхалимства, затрепанных советских штампов, казенных формул. Его слушали только из вежливости, пряча зевоту в платки. Не верилось, что это тот самый человек, который вдохновлял, увлекал, перед которым преклонялись, которого боготворили.

Да, советский режим — великий гаситель, умеет он задувать огонь в людях.

И еще несколько слов о конце Гайдебурова и Скарской. Последние годы они провели в « Убежище артистов » или, как оно сейчас называется, в Доме ветеранов сцены. Это учреждение было в свое время основано Марией Гавриловной Савиной и сохранилось до наших дней. Бог дал обоим супругам долгую жизнь. Надежда Федоровна дожила до 92 лет и умерла в 1959 году. Похоронена она в Александро-Невской лавре, в Некрополе, рядом со своей сестрой, В.Ф. Комиссаржевской, в жизни которой она сыграла такую большую роль. Павел Павлович пережил ее на 2 года. Он умер тоже в 90 с лишним лет, завещав похоронить его рядом со своей женой и другом. Это завещание выполнено не было. Так как « Некрополь » — кладбище правительственное, то потребовалась санкция Козлова, знаменитого казнокрада, являвшегося тогда первым секретарем ленинградского обкома. Тот отказал. Бывший ученик Гайдебурова, известный актер Александр Александрович Брянцев, лично пошел к нему : просил, молил. Ничего не помогло. « Мы его не знаем », — был ответ самодовольного бюрократа *.

Незадолго до смерти Гайдебурову и Скарской удалось

* Так и вспоминается при этом госпожа Простакова с ее классическим : « Уж, верно, ерунда то, чего мой Митрофанушка не знает». Фонвизин в России бессмертен.

49

выпустить воспоминания о их молодости. Кастрированные, обесцвеченные цензурой, они не представляют никакого интереса и никакой ценности. Пусть эта заметка напомнит о двух ярких людях и о главном деле их жизни.

**

B декабре 1920 года мать упивалась своей актерской деятельностью, а отец был целиком захвачен обоснованием в Петрограде. Можно себе представить, как они были приятно поражены, когда в одно прекрасное утро послышался стук в дверь, в комнату вошел Володя Романов (мой двоюродный брат, 14-летний парень) и сообщил им без всяких предисловий радостную новость : приехал Толя, идите за ним к « тете Нине ». Родители онемели. « Что мы будем с ним делать ? » — была первая мысль, мелькнувшая у них в головах. За три года скитаний и необычных приключений они попросту забыли, что где-то там у них есть сын. Но делать нечего. Пришлось идти на Петроградскую сторону.

В памяти всплывает картина. Мы с Сережей играем в его комнате, в так называемой « детской »; входят какие-то два незнакомых человека и бросаются целовать Сережу. Отчетливо помню свою мысль : « Вот и хорошо : они заберут Сережу, а я останусь здесь ». (О том, что должны прийти родители, я знал и ждал этого со страхом) Но тут вошла тетя Нина и, указав на меня, сказала : « Толя вот ».

Вечер прошел благополучно : пришли Романовы, пришла тетя Женя (она тоже переехала, овдовев, вместе с дочерью Ирой в Питер). Я думал, что обо мне забудут. Детская память сохранила мельчайшие детали. Как сейчас помню бантик на шее мамы, помню, что угощали нас лепешками и говорили, что в них слишком много соды. И наконец, гости собрались уходить.

Наступил страшный момент: мне надо идти с родителями. Помню охватившее меня ощущение ужаса. Я стою в передней, лицом к стенке, горько плачу и говорю своим родителям : « Не хочу, не хочу вас, я к Нине хочу ». Вокруг стоят, меня уговаривают. Наконец отцу все это надоело. Он надел нагольный тулуп, в котором тогда ходил, схватил меня грубым, мужским рывком на руки и, сказав « до свидания, как-нибудь сладим », вышел на лестницу. Я продолжал плакать. Отец дал мне

50

крепкую затрещину и, взяв на руки, понес по снежной улице.

Идти было далеко, на Васильевский остров, километров пять. Помню ругающегося отца, длинную улицу; себя на руках отца. Пришли в холодную, нетопленную комнату. Я на диване, на руках у матери. Я плачу. Мать тоже плачет и явно не знает, что со мной делать (ни она, ни отец никогда детей вблизи не видели). В руках у меня пирог с капустой; дала мне его хозяйка квартиры Анна Григорьевна. Наконец составили два больших кресла. Уложили. На другой день пришла другая бабушка, Леонида Михайловна, жившая в том лее доме, снимавшая комнату в другой квартире. Помню, как она вошла в желтом коротком пальто и спросила нарочито веселым тоном : « Кто это ? » И я бодро ответил : « Это я ! »

Так началась моя новая жизнь. Бабушка взяла меня под свою эгиду. Мыла, одевала, обувала, всем командовала. Отец достал по ордеру белое длинное меховое пальто. Увидев меня в нем, черного, смуглого, мать сказала: «Муха в молоке». Бабушка тут же начала заботиться и о моем просвещении. Первое место, куда она меня повела, был музей Л Н. Толстого, который помещался тогда на Большом проспекте Васильевского острова. Помню ее слова: « Помни, что первый раз ты услышал о Толстом от бабушки ». Помню, с каким благоговением она показывала мне фаэтон, в котором ездил Лев Николаевич. Помню фотографию офицера с хмурым лицом (Толстой в молодости). И двух старых людей (мужа и жену), сидящих в благодушных позах у стола, уставленного фруктами. Взирая на эту картину, бабушка благоговейно произнесла : « Лев Николаевич и Софья Андреевна ». Бабушка водила меня смотреть Казанский собор и тоже сказала : « Не забывай, что бабушка тебе впервые показала Казанский собор». К бабушке я быстро привык, полюбил ее и не ставил ее ни в грош.

К несчастью, отец тоже считал себя обязанным руководить моим воспитанием. Между тем, не было человека, менее способного воспитывать детей, чем отеп. Одно из самых ужасных воспоминаний — как он учил меня грамоте. Учил он меня по азбуке, которую где-то достал. При первых же ошибках отец начинал терять терпение, закусывал губы (это всегда у него было признаком раздражения), через некоторое время сквозь стиснутые зубы, начинала слышаться ругань (без нее отец вообще не в силах был обойтись). Еще момент — отец переходит на крик : « Идиот, болван, выродок ! » Прибегает

51

взволнованная бабушка и быстро уводит меня от разъяренного отца.

Мать была ласкова, но я ее почти не видел : днем она на репетиции, вечером на спектакле. Придет, приласкает — и тут же начинает рассказывать отцу про театральные дела. И он ей про свои служебные дела. Мать выслушивала с рассеянным видом и тут же изрекала свои решения. Надо сказать, что отец находился целиком под ее влиянием и слушал ее как ребенок. ,,>. ,

Первое время отец меня не любил. И, будучи человеком на редкость искренним и простодушным, не умеющим ничего держать в себе, свою антипатию выражал вполне открыто, нимало не стесняясь. Потом вдруг воспылал ко мне нежностью необыкновенной и (со свойственной ему особенностью все доводить до крайности) буквально не спускал меня с колен, ласкал и целовал и баловал до сумасшествия. Однажды врач заявил, что у меня начинается туберкулез. Отец его тут нее выгнал : « Вы ничего не понимаете, у моего сына не может быть туберкулеза! » Врач, уходя, сказал: «Вы отец, глупо влюбленный в своего ребенка ». Надо сказать, что отец все-таки оказался прав : дожив до 60 лет, никаким туберкулезом я никогда не болел.

Впрочем, « влюбленность » отца была весьма относительной : пока не разозлится. А разозлится — опять начинаются словечки « идиот, болван, урод ». А иногда звучали и весьма увесистые пощечины. И при этом отец еще любил спрашивать : «Любишь ты меня или нет ? » Я отвечал «да», но только из вежливости. Помню, однако, на страстной неделе, когда красили яйца и ставили куличи, родители, спросив меня, « Любишь ли ты папу ? » при этом присовокупили : « Сегодня страстная пятница, врать нельзя, грех». И я, побоявшись греха, сказал откровенно : « Нет ».

Вскоре начался НЭП, и все изменилось как по мановению волшебной палочки. Всюду и везде магазины, пирожные, булочки, шоколад. Мы переехали в великолепную квартиру в том же доме, из шести высоких, огромных комнат (сейчас там 5 семей). У меня появилась большая комната из 20 метров — детская. В одной из комнат была канцелярия : там сидело 3 канцеляриста — подчиненные отца, которые говорили со

52

мной подчеркнуто ласково, поэтому я любил ходить в канцелярию, пока нет отца. Отец, застав меня там, тотчас прогонял : « Пошел вон. Мы тут четверо дураков. Еще тебя, пятого, не хватало ! »

Вечерами отца никогда не бывало : он или был в театре, или в других местах. О том, где еще бывает отец, я был прекрасно осведомлен уже в 6-7 лет. Отец был заботливым семьянином; трезвым, работящим человеком, никогда не пил и не курил. Но его страстная, порывистая натура проявлялась в другом. Во-первых, отец был страстным картежником. В то время крупная игра шла на Владимирской, в клубе. Отец играл азартно и почти всегда проигрывал : слишком зарывался, быстро терял самообладание и спускал все до копейки. Был случай, когда он поехал в Москву и проиграл буквально все, что у него было : пришлось продать карманные золотые часы, чтобы вернуться в Питер. Помню однажды вечером приходит отец ко мне в комнату и, поцеловав меня, говорит : « Толик, ты еще маленький и на тебе нет грехов : тебя Бог услышит. Скажи, идти мне сегодня играть или нет ? » Я сказал: «Нет». «А завтра?» Мне стало жалко папу: уж больно ему хотелось идти играть, и я сказал : « Завтра иди». Пошел на другой день и проигрался. « Это не мой сын! » — таков был категорический приговор отца.

И еще одна страсть владела всю жизнь отцом — женщины. Все знали подруг отца; знала о них и мать (он сам ей о них рассказывал), но с обычным своим высокомерием молчала. Делать сцены, ревновать — это было не в ее характере.

Эпоха НЭПа — эпоха крайнего разделения. « Какой раскол в стране », — писал в это время Есенин. Раскол был и в нашей семье. Сразу после переезда на новую квартиру произошла ссора между матерью и бабушкой. После этого семья разделилась на две половины. Разделилась и квартира. Половина бабушки : ее комната и моя. Половина родительская : спальня и столовая. Бабушка никогда туда не входила : обед и чай ей подавали в ее комнату. Нейтральная комната — гостиная. Бабушка выходила к гостям, вела общий разговор, но никогда обе хозяйки друг к другу не обращались — подчеркнуто друг друга не замечали. Дело тут было не только в обычной ссоре невестки с свекровью. Трудно было себе представить столь разных людей, как мать и бабушка.

Мать культивировала аристократический стиль, была поклонницей хороших манер, такта, но внутренней культуры у

53

нее не было: постоянно в разговорах с отцом называла бабушку «жидовка». Иногда, но время ссоры, и отцу кричала « жид ». Помню, много лет спустя я как-то спросил у матери : « Как же ты, такая либералка, отцу во время ссоры кричала « жид » ? » Мать ответила : « Разве в эти моменты об этом думают ? Думают только об одном: как бы побольнее уязвить ».

Первое время у матери сохранялись некоторые зачатки религиозности : она и меня научила некоторым молитвам и иногда заходила в Казанский собор, ставила свечку Казанской Божией Матери. Отец — по настроению. Молился каждый день. Иногда кощунствовал. Был страшно суеверен: встречая священника на улице (тогда они ходили в рясах), всегда плевался; произнеся в пылу раздражения какую-нибудь кощунственную фразу, тут же пугался — закрывал глаза и молил Бога о прощении. Сам над собой подтрунивал : « Конечно, я мещанин и трус; верю в Бога, как все мещане, на всякий случай. Но греха я все-таки боюсь, очень боюсь». Читал запоем. Классиков русских знал наизусть, любил Достоевского.

Я был религиозен с тех пор, как себя помню. Это тем более странно, что в общем я был паршивый мальчишка : озорной, ленивый, с зачатками подлости — бабушке грубил, потому что знал — за это ничего не будет. От отца перенял привычку ругаться — это мне казалось признаком мужественности (впрочем, смысла ругательств не понимал лет до 15). Я, однако, видел, что отец никогда не ругается при женщинах; я поэтому также никогда не ругался при девчонках; зато с мальчишками отводил душу. И несмотря на это — судорожная, порывистая религиозность : всему я предпочитал церковь. Я мог стоять длиннейшие богослужения — по два-три-четыре часа. Про церкви, про священников, про праздники я мог говорить дни и ночи. Более того, мои постоянные игры — в церковь. На материнской половине это воспринималось как юродство, дефективность, хотя развит я был не по летам. Помню шутливую реплику мамы (отцу): «Он мой сын, поэтому он умен, но он и твой сын, поэтому он сумасшедший ». Отец приходил в ужас от моей религиозности. Ему казалось, что это признак психической неполноценности, быть может, безумия. Гораздо лучше меня понимала бабушка : она с интересом слушала мои бесконечные рассказы о церквах, о священниках. Любила, когда я, имитируя священников, говорил

54

проповеди. Сначала со снисходительным видом, потом лицо ее начинало подозрительно подергиваться. Она говорила : « Хватит, дурак ». Еще минута — и по лицу ее начинали струиться слезы. Так бывало в трогательных местах, когда я рассказывал о страданиях Христа. Особенно действовал на нее один текст, который я знал с семи лет наизусть, услышав его в страстной четверг : «Стояла при кресте Иисусове Матерь Его ». Тут она сразу начинала плакать.

Бабушка была демократка и оставалась верна учению Льва Толстого. Воспитанность, такт она отвергала принципиально : «Это делает людей фальшивыми и двуличными. Это неискренность и неестественность». (Реплика мамаши отцу по этому поводу : « Она изуродовала тебя, изуродует и его »). В отношении режима дня бабушка также держалась толстовских правил : « К чему тут все эти обеды, завтраки, ужины. Есть надо тогда, когда хочется. Самая лучшая пища — черный хлеб с луком, с чесноком. Это едят простые люди и потому здоровы». (Реплика мамаши: «Ну, конечно, она думает, что если она может есть черный хлеб с луком, то она Толстой»). Буквально всякому, кто бы ни пришел — дворнику, дровосеку, любому она говорила : « Садитесь ». Если отказывался, следовала реплика : « Пока Вы не сядете, я с Вами говорить не буду. Сама я стоять не могу. Извините, у меня больные ноги». (Реплика мамаши : « Ну, конечно, она уже сказала ему « Садиитеесь », — передразнивая еврейский акцент).

Бабушка в какой-то мере принимала советский режим : он казался ей осуществлением идей Л.Н. Толстого — о всеобщем равенстве, об отмене всяких привилегий, хотя и не одобряла, конечно, никогда никаких зверств. Мне очень запомнилось 1 мая 1921 года. Бабушка повела меня на демонстрацию. Помню Зимний Дворец, весь облупленный, — оборванные, полуголодные люди стояли вокруг; какая-то девчонка вдруг сказала: «Говорят, из окна Николай II сейчас смотрел». Бабушка ответила : « Глупости ! » Потом маршировали солдаты, одетые кто во что. Бабушку поразило, что у каждого полка перчатки одного цвета: серые, черные, коричневые. «Это уже начинается форма». Увидев красивый красный бантик, я попросил бабушку купить. Поколебалась, но купила. Пришли домой. Отец встретил нас с насупленным видом: « Зачем ты отравляешь ребенку душу этой дрянью ? » Бабушка робко сказала: «Покажи папе твой бантик». Я вынул

55

бантик из кармана и показал. Боже ! Что сделалось с отцом. Вырвав у меня из рук бантик, отец яростно топтал его ногами, так что от него осталась одна труха. А затем, хлопнув дверью, вышел из комнаты.

И второй эпизод. В зимний вечер мы сидим с бабушкой у жарко натопленной печки. Бабушка мне что-то рассказывает. В это время вбегает отец, радостно возбужденный, хватает меня за руки, начинает плясать со мной по комнате. - "Толя, танцуй! Главный подлец, бандит сдох — Ленин » Бабушка: « Ты с ума сошел. Прислуга услышит. И Толя завтра во дворе всем разболтает, как ты с ним танцевал ». Отец несколько осекся и сказал мне : « Смотри ни с кем об этом не говори ! » И вышел из комнаты.

**

Я говорил о двух мирах в нашей квартире. Но был еще и «третий мир» — прислуга Поля и отцовский рассыльный Сергей. Здесь выступает на сцену новый персонаж, один из самых близких мне людей — Пелагея Афанасьевна Погожева. Наконец в мои воспоминания входит крестьянка, человек из народа, в ее лице сам русский народ.

Пелагея Погожева родилась 5 мая 1894 года в селе Махровка Борисоглебского уезда Тамбовской губернии. Пого-жевы — бедная крестьянская семья. Там было четверо сыновей и четыре дочери. Два старших сына женились, обзавелись семьями. Дечерей тоже удалось пристроить. Но Поля — лишний рот. Приданого нет, перспектив никаких. Решили послать в город. Мать рыдала, говорила: « Погибла девчонка, в бардак попадет ». Отец заметил : « Не реви. Пошлем не просто так, а к тетке ». И послали Полю в Финляндию, под Терриоки, в туберкулезный санаторий, где тетка была кастеляншей. Поля была девушкой на побегушках: и полы мыла, и белье помогала стирать, и больным услуживала. Но вскоре разразилась война. Больных стало меньше. Санаторий закрыли. Кем только ни была после этого Поля. И почтальоншей, и официанткой в студенческой столовой. Наконец после революции уехала в деревню, похоронила родителей, умерших от тифа, сама переболела сыпняком и вернулась в Питер, опять к тетке. Тетка шила мне лифчики и рубашки и порекомендовала нам свою племянницу в прислуги (тогда еще не было деликатного термина «домработница»). Помню ее, когда она пришла в

56

первый раз. Невысокого роста девушка с красным, как будто обваренным, лицом, с карими хорошими глазами. Она поздоровалась, мать вежливо спросила : « Как Вас зовут ? » Она ответила : « Поля ».

С этого дня начинается глубокая, большая дружба с Полей, которая длилась 44 года, до самой ее смерти. Наши отношения были отношениями двух детей, потому что она, несмотря на свои 30 лет, была большой ребенок. Мы вместе гуляли, ходили по церквам; я говорил ей все домашние секреты. Рассказывал ей буквально все. У Поли я находил полное сочувствие моим церковным интересам. Мы с ней ходили по всем храмам Питера, без конца обсуждали иереев. Поля хорошо знала службу. Знала она и жития святых. От нее я узнал житие преподобной Марии Египетской, Алексия человека Божия и великомученика Пантелеймона. Она же ввела меня в круг своих подруг : хороших, большей частью неграмотных девушек, которые жили в прислугах. Эти тоже говорили о храмах, о священниках, а отцовский рассыльный Сергей прислуживал в церкви. Я льнул к этой среде и был там вполне своим человеком. С бабушкой Поля сблизилась тоже очень скоро. Бабушка рассказывала ей часами о своей жизни, писала ей письма в деревню; относилась к ней, как к дочери.

Таким образом, в семье составился триумвират : бабушка, Поля и я. На другом фланге была мать. С бабушкой она находилась в резко враждебных отношениях, с Полей была вежлива, даже любезна, но держалась на далекой дистанции, говорила ей «Вы» и ни в какие личные разговоры не вступала. Со мной мать всегда говорила также начальническим тоном; видимо, так, как классные дамы говорили с институтками. Отец держался в центре. С бабушкой вечно ругался (поссориться с отцом было вообще невозможно : он через пять минут начинал разговаривать, как ни в чем не бывало, и искренно не понимал, отчего дуются — перед этим он мог наговорить оскорбительнейших вещей). С Полей он быстро нашел общий язык, вечно балагурил с ней и смеялся. Иногда дико на нее орал, так же, как и на бабушку и на меня, но она на него не обижалась; огрызалась и знала, что через пять минут все забудет и сам вместе со мной придет на кухню самовар ставить. Вообще у отца было в характере что-то очень близкое (к русскому мужичку, крикливому, быстрому на руку и в "то нее время простодушному.

Так прошли первые 10 лет моей жизни. В школу меня

57

отец не пускал : « Не хочу, чтоб он учился в хамской школе ». Ходила ко мне учительница Екатерина Михайловна — религиозная, добрая женщина из Рыбинска. Хорошая женщина. Лет 7 назад я нарочно поехал в Рыбинск, о котором она мне столько рассказывала и к которому привила мне любовь, чтоб посмотреть на этот город и отслужить в местном храме о ней панихиду. Отец и с ней разругался. Однажды она заметила отцу, что я мальчик с большими странностями. Приняв это за личную обиду, отец тут же ляпнул : « Сами Вы сумасшедшая ». Тогда она собрала свои книги и ушла. Я остался без учительницы. Да и отец начинал понимать, что школы не миновать.

10-и лет от роду, в 1925 году, я впервые пошел в школу.

IV

И еще об одном человеке, который явился мне в моем детстве, я должен рассказать.

У нас в семье всегда невидимо присутствовал Лев Толстой. В нашем доме была атмосфера влюбленности в яснополянского старца. О нем говорили как о современнике; спорили, осуждали, ругали — но обожали. Бабушка видела в нем пророка; для нее он был образцом человека. Ее привлекал моралист Толстой. Религиозный мыслитель заслонял для нее художника. Отец ругательски ругал Толстого за его « юродство » и все-таки обожал, знал его почти наизусть, возвращался к нему снова и снова. Мог говорить о нем часами. " Мать никогда не расставалась с одной книгой. Отец, завидев эту книгу у нее в руках, сразу бросал ироническое замечание : « А ! Вот только Вронского что-то у тебя не видно ». Эта книга была « Анна Каренина».

Под впечатлением всех этих разговоров я тоже обожал Толстого, еще не прочтя ни одной его строчки. Но в то же время знал, что он отлучен от церкви, что он враг церкви. Все церковные люди, начиная от Екатерины Михайловны и кончая Сережей-рассыльным, говорили о нем с ужасом. Во мне возникало противоречивое чувство к яснополянскому старцу : обожание и отталкивание. И никогда я не мог разобраться до конца в этом чувстве.

Постараюсь хоть сейчас *.

* См. приложение « Граф и пахарь ».

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова